Перечитывая Тургенева, Зайцев Борис Константинович, Год: 1957

Время на прочтение: 4 минут(ы)

Борис Зайцев

Перечитывая Тургенева

Озарение детства. Чтение во времена легендарные. А вот как помнится!
Был май, конец мая. Сидел я с книгою, поджав под себя ноги на диване в огромной комнате Людиновского нашего дома — окна выходили на озеро, очень светло и просторно. (Озером этим питался завод, заводом управлял отец, дом был не ‘наш’, а ‘директорский’.)
Кончив, вышел в сад, и в майском свете, под старыми липами, бродил, восхищенный, в некоем как бы и полоумии — никого мне не надо, просто побыть одному, в зеленом золоте листвы, в кружочках света на дорожке, их трепетании, мелькании, в нежности запахов: майских побегов, овощей с огорода, влажной земли. Никакой любви еще не знал, далеко было до этого, но вот Тургенев вдруг завладел — обольстил. Да, писатель должен иметь власть над читателем. Если нет власти — может выходить и умно, своеобразно, все-таки не полюбишь. Останешься в стороне.
Сам Тургенев считал эту ‘Первую любовь’ лучшим своим писанием. Если отбросить две страницы условного введения, ограждающего якобы автора от автобиографии (отец-то все-таки портрет Тургеневского отца), то все остальное, все десятки страниц действительно шедевр. Тургенев тут не ошибся.
Перечитывать приходилось за жизнь не один раз. И теперь вот наверно в последний. Надо сказать: все прекрасно. Все в меру, полно, все написано, люди живут, будто это происходило не в 1833 году близ Нескучного под Москвой, а у меня на глазах — хотя все старинное и старомодное. И все овеяно тем обаянием, золотисто-зеленоватым светом молодости, который разит и юношу, и уходящего из жизни человека. Из жизни надо уйти, и в свой срок уйдешь, прекрасное в ней останется, как остается вечная любовь, красота, Флоренция на закате дня — как бы ни повернулась к тебе судьба.
‘Первая любовь’ написана в 1860 году и при появлении своем вызвала издевательства некиих тогдашних писак, но их нет, а Тургенев остался. Пусть ставят памятники Маяковскому. Мало ли кому ставили. И еще поставят. Тургенев сам себе поставил памятник — просто тем, что ‘кое-что’ написал.

Город Орел моя родина, в нем я родился, на Левашевой горе. Потом жили мы в Калужской губернии, но в раннем детстве меня возили опять туда, в Орел, — мы с матерью и сестрой останавливались в доме Николая, на Дворянской улице. Тетя Варя была урожденная княжна Щербатова, дом ей и принадлежал. Все в нем старинное, истовое, как и она сама. Поразили меня иконы, лампадки, тишина и благообразие. Ничего больше не помню, кроме этих икон и лампадок. Впрочем, еще одну фразу дяди Николая (дядя был красивый, важный, ‘грудь колесом’, как говорила моя мать — думаю, вся его жизнь прошла в разговорах, обедах в клубе, великолепных позах).
И вот одно слово его запомнилось. Подойдя к окну, величественно указав пальцем на дом через улицу, он сказал кому-то, при мне:
— Это дом Калитиных. Тут жила тургеневская Лиза, из ‘Дворянского гнезда’.
Я тогда ‘Дворянского гнезда’ еще не читал. Но имя Тургенева в нашем доме почиталось весьма. Имя знал. Знал и книги его у нас (по виду: давнего издания, шестидесятых годов, в коричневых переплетах того времени — мать была большой поклонницей Тургенева, да и отец очень его чтил).
‘Дворянское гнездо’ пришло позже, но навсегда связалось со старинным домом ‘дяди Коли’, с ‘другой стороной улицы’ и домом Калитиных (фамилия, думаю, изменена).
Первого чтения ‘Дворянского гнезда’ не помню, но сама книга вошла как вечный спутник, сопровождала всю жизнь.
Я читал ее в отрочестве, юности, во времена юного своего ‘импрессионизма’ начала века (дико было бы нам, тогдашним, написать: ‘мы должны попросить у читателя прервать на время нить нашего рассказа’ — или что-нибудь в этом роде), но при всей устарелости форм главное не умирало. В Sturm und Drang’e литературном начала века никогда от Тургенева не приходилось мне открещиваться (‘устарело!’ ‘Разве можно так писать!’). Вопреки окружающему, вопреки собственным литературным приемам, старомодный Тургенев продолжал жить в душе, будучи очень далек от незнакомок с Невского проспекта и некоей гнильцы, внесенной символизмом. (Серебряный-то век серебряный, много в нем замечательного, но проступали и пятна разложения: предвестие катастроф.)
Как и ‘Первую любовь’, ‘Дворянское гнездо’ пришлось только что перечитать — вслух, при особенной обстановке.
Людей очень уж ‘мужественных’ типа Толстого, без влаги и капли нежности, могла раздражать некая женственность Тургенева, склонность к сентиментализму и как бы рыхлость. В ‘Дворянском гнезде’ есть и сентиментализм и женские многоточия. (Нынешние дамы-писательницы могут оправдывать свои многоточия знаменитым Тургеневым. От этого их писания лучше не станут.)
Но ни Лемм, несколько элементарный (и все же трогательный), ни эти многоточия, не заслоняют удивительный полноты произведения: оно стихийно-поэтично, просто родилось из поэзии, Тургенев лишь записал. Полно тех высоких чувств (Лиза), которые ведут не к незнакомкам, а к вершинам. Высоты религии, любви не могут обернуться здесь кабаком и шляпой с траурными перьями. Монастырь Лизы далек от Невского проспекта.
Очень странным мне всегда казалось отступление (длиннейшее!), ‘ход в сторону’: вставленные родословная и биография Лаврецкого. Особенно родословная. Удивительно и то, что вставка эта сделана ‘по совету друзей’ — в первоначальном рукописном тексте нет. Тут даже несколько и расстроишься. Как это зрелый, в полном цвету, прекрасный и опытный художник может с кем-то ‘советоваться’, да еще слушаться советов? Тургеневское слабоволие? Женственная склонность подчиняться?
В общем остаюсь при прежнем: если для полноты облика Лаврецкого надо было еще что-то добавить, замедляющее течение реки (и так не быстрой), то перебирать всех дедов, прадедов как будто бы излишне.
Но… (и тут сам ставлю многоточие). Но при этом чтении показалось, что общая полнота, при явной чрезмерности вставки, все-таки достигается. Что-то в Лаврецком выступает ярче. Давний, древний, иногда дикий дворянский дух времен Екатерины, Павла, может быть и Александра I сквозит в некиих вспышках Лаврецкого, хотя Лаврецкий этот уже и повит тургеневской меланхолией, человечностью — вообще никак не благоверный крепостник.
Как удалось Тургеневу написать изнутри Лизу? Дать ей все верные слова, верные действия? — ему, вовсе далекому от церкви, пессимисту и неверующему? Это тайна художества и тайна души. Значит, жило в нем нечто такое, что не укладывалось в ‘разумную’ философию его.
Лиза, Лаврецкий, Марья Дмитриевна, Паншин, тетушка Марфа Тимофеевна, Лаврецкий один в деревне (‘вот когда я на дне реки’), рыбная ловля, ночное сопровождение верхом, рядом с каретой Лизы — все это прелесть. Настоящий Тургенев.

Русская литература

‘Будущее русской литературы есть ее прошлое’ (или: ‘находится в ее прошлом’ — за точность не ручаюсь). Так сказал один советский писатель. Вот тебе и ‘инженеры душ’, и ‘планы’!
Слышно также, что нынче в России много Тургенева читают. Много и издают. В добрый час. Пора браться за ум. На Маяковских далеко не уедешь. А из настоящей литературы что-то и вынесешь. ‘Не хлебом единым’ — может быть, можно обойтись и без техники, изобретателей, ‘догоним и перегоним?’ Пусть инженеры строят мосты — писатели о чем-нибудь и кроме мостов напишут?
Спокойная, горестная, но и светлая проза Тургенева несет в себе нечто миротворное. В тяжелые дни утешал его ‘Русский язык’. Так и сам он, просто своим обликом, духом художества своего, есть отрада и утешение, несмотря на всегдашнюю печаль.
1957

Комментарии

Впервые — Русская мысль. Париж, 1957. 20 июня. No 1071. Печ. по этому изд.

————————————————————————-

Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 5. Жизнь Тургенева. — М: Русская книга, 1999. 544 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека