Как Несчастливцев в ‘Лесе’ Островского неожиданно находит ‘трагическую актрису’ в имении своей тетушки, вдовы-помещицы Гурмыжской, в лице ее дальней и бедной родственницы, теснимой любовью и обстоятельствами, — так Россия, до некоторой степени, нашла себе ‘трагическую актрису’ в лице безвременно погибшей Коммиссаржевской. И так же жадно, как он, — она ухватилась за Веру Федоровну. И театр ее в Петербурге, но особенно она сама лично, — были окружены горячею любовью энтузиастов, особенно из молодежи.
* * *
Коммиссаржевская значительно выходила из рамок ‘актерства’, ‘актрисы’… Привычка ли, традиция ли, а может быть, и бедность талантов на сцене, сделали то, что со словом ‘актер’ мы невольно соединяем представление чего-то ‘цехового’, ремесленного, чего-то ‘непременного’ — с одной стороны, и ‘на все руки годного’ — с другой. ‘Иван Иванович’ или ‘Варвара Ивановна’ на все роли пригодны, — только меняют ‘парички’. И, с другой стороны, они всю жизнь только и делают, что ‘меняют парички’: другой жизни нет… Человека нет, гражданина нет, только ‘играют роли’, и, в сущности, — сами ‘без роли’ в громаде человечества.
Коммиссаржевская была гражданин, человек, была художница. ‘Цехом’ и ‘ремеслом’ от нее не пахло.
Более: не выйди она в актрисы, художественный ее дар или, скорее, дар лирико-художественный прорвался бы в другую сферу, только лишь немного изменив свои очертания, ‘применившись к обстоятельствам’. У нее было большое ‘я’. И это ‘я’ везде бы выразилось, засверкало и привлекло к себе внимание.
Отнимите у М.Г. Савиной, тоже великой актрисы, гардероб и гримы, отберите у нее ‘роли’, и что останется?.. Умная живая женщина, даровитый человек. Но без всякого другого призвания. Ни на какой сфере она не вышла бы из рамок ‘обыкновенного’, — и только единственно на сцене она заблистала и приковала к себе взоры, умы, критику.
Это — урожденная актриса, от колыбели актриса. И — только актриса.
Коммиссаржевская… скорей была яркий, патетический, лирический талант, который мог выброситься куда угодно, на какой угодно берег. И если он выбросился на сцену, то это была судьба, может быть, счастливая судьба, но — без непременного в себе. Отсюда, в противоположность Савиной, она так поздно выступила на сцену, — и задумывала, последний год, перейти в другую совсем сферу, педагогическо-театральную. Всякому понятно, что это — совсем иное, чем самой играть на сцене, под тысячею устремленных на нее глаз. Другой талант, другие средства ума, другие слова и движения. Все другое.
Достаточно было немного раз увидеть ее на сцене, чтобы почувствовать, до чего она бессильна, как слабеет в главных господствующих, вековых ролях русского театра — бытовых, или, так как этих ролей она и не брала на себя, в отдельных, кратких черточках ‘бытового’, которые ведь не могут не встретиться в каждой роли, как они есть и в каждом положении человека, самом трагическом и случайном. Всякий герой и во всяком несчастии ведь ест, пьет, спит и, словом, не свободен от первоначальных, простейших элементов ‘быта’. Это и подводит нас к главной и новой черте Коммиссаржевской: она была совершенно неспособна передать сколько-нибудь характерно и живо, наконец — просто умело, ни одного штриха ‘быта’, т.е. ‘повседневного’, ‘обыкновенного’! Как это удивительно: не умеет ничего обыкновенного!! То есть — вся необыкновенна и нова!
Конечно… ‘трагическая актриса’! и даже — трагическая личность!
Это и есть ее главное. ‘Гримы’ не затушевывали Коммиссаржевскую, а ‘роли’ она играла только те хорошо, где играла ‘Коммиссаржевскую’, все — ее и ее, ее — одну, ее — всегда, играла свои оттенки, интонации, трансформации, перевоплощения. В душе ее и в голосе звенела одна струна, болезненная, надтреснутая, — которую ничто заглушить не могло… И по этой звенящей струне голоса, такой особенной и личной, всегда можно было найти ее, в толпе, в ночи, где угодно… По звуку открывалось лицо, в звуке узнавался человек. ‘Это опять она!‘ — сказал бы каждый, не знающий ее в лицо, или рассеянный, или случайно отвернувшийся от сцены.
Загадочно и прекрасно. Немного волшебно. В актере это волшебно, — ‘играющем всякие роли’. Гейне как будто лично знал Коммиссаржевскую, написав стихи:
Расписаны были кулисы пестро,
Я так декламировал страстно,
И мантии блеск, и на шляпе перо,
И чувства, — все было прекрасно.
Но вот, хоть уж сбросил я это тряпье,
Хоть нет театрального хламу,
Доселе болит еще сердце мое,
Как будто играю я драму!
И что я поддельною болью считал,
То боль оказалась живая, —
О, Боже, — я, раненый насмерть, играл,
Гладиатора смерть представляя!
Совпадение роли и действительности, живого существа и ‘актрисы’, так поразительно в Коммиссаржевской и так исключительно для нее, — что это не могло не обратить всеобщего внимания. Кто же интересуется актером ‘как частным человеком’! Он — ‘весь на сцене’. Но к Коммиссаржевской существовал всеобщий интерес как к человеку, так как все чувствовали, что в ней ‘актриса’ и ‘человек’ слиты в одно. И не человек служит ‘актрисе’, а ‘актриса’ служит человеку.
Это всех взволновало и заняло.
Еще немного чего-то добавить бы, — и получилось бы великолепное зрелище… Но у Коммиссаржевской был ‘надтреснутый голос’… Мечты души ее были гораздо выше действительности, зрение хватало дальше, чем сила крыльев. Она вся была трепетание, порыв, но не успех…
Так и полюбили в ней все этот трепет, порыв и страдание, полюбили бессилие… Оплакиваемое нами всеми в себе…
Каждый полюбил в ней частицу своей души, лучшую, трагическую и бессильную.
Русские ‘струны’ все звучат в тумане.
Звуки слышим, лица не видим.
Кто-то зовет, куда — не знаем.
И тоскуем. И будем жить в тоске, пока не умрем…
Все — как Коммиссаржевская.
Вот в этот полет своего ‘турне’ она и увлекла души множества людей, особенно молодежи, но не ее одной, далеко не одной ее. Всякий молча, про себя, в глубине души отнес что-то заветное свое к ‘ней’, соединил свое лучшее, может быть похороненное или замученное, — к ‘ней’, и следил с двойною мукою за ее движениями, голосом, словами на сцене… Но кое-что из ‘сценического’ каждый смотрел, как на тропочку своей биографии, своего ‘возможно бы’, ‘нужно бы’, но что ‘не вышло’, ‘не удалось’ или ‘чего я не сделал’…
И вот еще немножко бы большого разума сюда, на сцену, или самообладания, или могущества какого-то, которое мы не умеем определить. Но все русское бессильно…
Она умерла страшно и прекрасно. Ну, что умереть ‘на пенсии’ и в старости, с вывалившимися зубами. Дайте немного прекрасного самой жизни, — а не одному театру. Жизнь также хочет, темный Рок истории хочет и трагедии, а не одной комедии и водевилей. Рок говорит: ‘Вы все живете бытом, но нужен и случай’.
Коммиссаржевская из черной урны Рока вынула ‘случай’, самый ужасный, но и прекрасный.
Именно — в Самарканде, у сартов, вдали, вдали ото всех, кто знал и любил ее, — от заражения черною оспой.
Была — и нет.
Любили — и нет ничего.
Так погасла ее ‘перелетная звездочка’, только пересекшая нашу земную атмосферу. И откуда она пришла, куда ушла она, — не знаем.
Мы взглянули, — и ничего нет. А любили и залюбовались и ‘по звездочке’ гадали свою судьбу. Но мы еще живем, а ее нет.
1910 г.
Впервые опубликовано: ‘Русское слово’. 1910. 14 февраля. No 36.