Из жизненных встреч, Розанов Василий Васильевич, Год: 1911

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Розанов В. В. Сочинения: Иная земля, иное небо…
Полное собрание путевых очерков, 1899-1913 гг.
М., Танаис, 1994.

ИЗ ЖИЗНЕННЫХ ВСТРЕЧ

(Памяти Железновой)

Присяжные признали эксдепутата, трудовика, невменяемым и вынесли ему оправдательный приговор

Отчет судебной хроники

Так думный дьяк, в приказах поседелый,
Добру и злу внимает равнодушно

Пушкин1

Какая разница прочесть три строчки петита в газете или хоть случайно, ‘на ходу жизни’, прикоснуться боком к обрызганной кровью скамейке, к обрызганному кровью и пронизанному пулями стволу дерева, из-под которого замертво вынесли человека.
Я был почти свидетелем убийства Железновой2, поцеловал лоб усопшей в гробу и помню все то живое волнение, смуту, крики о мести и злобный шепот вокруг, какие поднялись тогда в Кисловодске. Даже не верится, что это было уже в 1907 году, — кажется, позапрошлый год! Так свежо впечатление, и так быстро летит время. Летит-летит, — и не успеем оглянуться, как мы все будем близки к этому ненавистному гробу, к этой ненавидимой могиле. У, черное чудовище, яма… Боже, помолимся все, чтобы нам хотя бы в горе и унижении, в нужде и заботах, но побыть еще на земле, с ее дождичками, с ее непогодкой, все равно, но живыми. Перебросимся картишками, почитаем книжку, может быть, кого-нибудь полюбим. Ну, так, приволокнемся, черт возьми, пройдемся по улице с тросточкой, но все-таки же не лежать в яме, обернутым в коленкор, с стеклянными глазами. Бррр… Не хочу!
Не хотим! Не хотим! Все! Никто не хочет… Ни Недоносков, который ее убил. ‘И мне не хочется’, — сказал бы он, если бы его спросили.
— Вы так несчастны, покинуты любимою женщиною, может быть, запутались в делах, может быть нуждаетесь в деньгах… Умереть бы?
— Не хочу!
‘Не хочется!’
Она вся цвела. Ложно ли, истинно ли, порочно ли праведно ли, — никто тогда в Кисловодске не знал, никто даже не интересовался знать. Но все говорили: ‘Вот она прошла по аллее…’ Оглядывались, старались встретиться. ‘В этот сезон это — самая красивая дама в Кисловодске’. Прекрасно одевалась, и при ней постоянно был высокий, худощавый грузин — техник, в форменной тужурке, еще совсем юноша. Любили они или не любили друг друга, — тоже никому не было интересно. Но общим мировым сочувствием все предполагали, что ‘любили’, и думали: ‘Ну и слава Богу, и — к стороне: в печальном житейском море одна пара счастлива, денег не просит, помощи не просит, в заботах не нуждается, никому не в тягость и просто цветет, как две яблоньки рядом в саду, — и Бог с ними, о чем же тут думать’. И все любовались ими не с большим, но и не с меньшим чувством, как двумя яблоньками в цвету.
О всем этом я узнал из шума… Сам же лично, много трудясь то лето, просто многих из ‘публики’ не замечал, в том числе ни Железнову, ни грузина… Помню, я прошел в тот начинающийся вечер к ‘новым ваннам’ нарзана… Отсидел свои пятнадцать минут и так же рассеянно и деловито, пройдя часть ‘аллеи тополей’ (совсем не красива), вступил на площадку перед главною аллеею, когда почти ‘пробужденный’ увидел, что все в смятении…
Бежали, кричали:
— Убили! Убили!
— Кого убили?
— Ах, оставьте!!. Женщину!
— Кто убил? Что такое?
Никто не знал. Толчея. Круговращение. Побросанные столики с картами и деньгами.
Хохот — грубый, сатирический:
— Деньги-то генералы побросали. Думали: бомба, — в них палят. Вот они около кумысной… Теперь оправились, выходят. А то все кинулись в кумысную, под защиту татарина.
Особенно потом над этим много смеялись. Время было ‘сатирическое’, и наблюдательность направлена в эту сторону. Я уже передаю по слухам, а в ту минуту искал: ‘Где? Кто? За что?’
Чуть-чуть темнело. На Юге сумрак образуется чрезвычайно быстро. Иду в гущу.
— Вот на этой скамейке.
Скамейка — как раз против ‘кумысной’ и столиков для карточной игры — в том ‘расширении’ гулянья, где можно присесть, всех видя и никому не мешая. ‘Отсюда любуются, и на них любуются…’ ‘По-русски…’ И я всмотрелся в капли крови, — человеческой крови, — на скамье… А в дереве указывали пули. Подошел: да, дырочка, дырочки…
— Где же она?
— Сейчас вынесли. Еще жива. Четыре пули, все в живот.
‘В живот! Как Пушкину! Значит, смертельно’.
Я мысленно ‘похоронил’ виновную… Потому что кричали о ‘вине’:
— Муж! Она бежала от мужа и проживала здесь… Гуляла. Муж ей говорит: ‘Поди ко мне!’ Она не пошла. Он еще раз: ‘Поди!’ Она опять не идет. Ну, тогда рассвирепел и стал стрелять. Она была со студентом.
— Что же, что со студентом, — вступился я: вид человеческой крови (незабываемый ужас!) помутил меня. — Муж, и все-таки не смеет убивать.
— Как это?
— Так это!
— А это кто?
— Т.е. студент? Ну, с ним гуляла, значит, он и есть муж! Убирайтесь!
Совсем не помнил себя и, как во всех подобных ‘воспламенениях мысли’, готов хоть гору повалить, только чтобы отстоять ‘кровь’. ‘Гора’, это — ‘муж’. Против меня стоял полный, в широком пальто, господин, очевидно тоже ‘муж’, и отстаивал ‘права мужа’…
— Раз она мужа оставила и ответила ему: ‘не хочу’, через это он и должен был понять, что он ‘более не муж’. И должен был отстать… А ‘муж’ есть тот, кого она при себе оставила… И убил здесь не ‘муж жену’, ў ‘посторонний человек убил жену на глазах мужа’! Вот вам…
Как всегда в жару: не помнишь, что говоришь и что отвечают. Но эта физиономия, довольно толстая, господина в пальто была мне противна…

* * *

— Убили кого-то, — сказал я, входя домой. — Женщину. Молодую. Из ревности. И кровь видел. И пули. Генералы бежали. Все пули в живот. Умрет.
На другой день стало известно, что убили ‘ту самую, — красивую’… О фамилии несколько путались: называли ‘Недоноскову’… Потом прибавляли: ‘Того самого Недоноскова, который был депутатом в Думе’. Так вот, ‘депутат в Думе’ связывалось с понятием чего-то ‘просвещенного и передового’, но я никак не мог связать с ‘депутатством’ убийства ‘лишь из ревности’ и стал думать, что он какой-то ‘не настоящий депутат’, а прошел в Думу ‘фуксом’… ‘Недоносков, — что за фамилия?’
— Недоносков и по виду, — отвечали мне. — Невзрачный, некрасивый. Ничего собой не представляет.
‘А она такая красавица, — об этом все говорят’.
Имя ‘Железновой’ было названо совсем поздно: ‘Да она не Недоноскова, и убийце своему вовсе не была жена. Она — Железнова, но с мужем давно не живет, а жила с Недоносковым, депутатом Государственной Думы. Но потом разошлась. Он, остался в Одессе, она приехала сюда. Постоянно она была окружена молодежью, и у нее всегда бывали веселые вечеринки…’ В одну из таких вечеринок к ней постучался муж, приехавший из Одессы. Но она уже его не впустила. Виновата ее служанка: чем промолчать бы или что скрыть, а она все рассказала ему о поведении госпожи: может быть, и с прибавками рассказала. Но, во всяком случае, для Недоноскова не было никакого сюрприза, никакой не было ‘измены втайне’ и ‘обмана’. Еще в Одессе все было кончено, она решительно порвала с ним все, — все порвала, — и приехала сюда как совершенно свободная женщина, не связанная никакими узами и обещаниями… И распоряжалась здесь собою как совершенно самостоятельная и независимая женщина. Тайны не было. И он мстил во всяком случае не за ‘роковую измену’ и не ‘коварной женщине’.
‘Коварства не было’, ‘обмана не было’, — на этом встал весь Кисловодск. ‘Судите ее за поведение, — но нельзя судить ее как обманщицу’. ‘Она не обманщица!’
Так стоял ропот в воздухе. Когда узнали, что Недоносков ‘даже и не муж’, — стали проклинать его. ‘Как он смел убить женщину, когда она ушла от него, — когда он сам увел ее от мужа’. В самый способ перехода к нему Железновой уже входило как бы молчаливое условие, но условие очевидное, что она от него уйдет также, если разлюбит его. Очевидно! Или он не вправе был сближаться с нею (чужая, не разведенная жена), или не вправе был протестовать против ее ухода.
— Но страсть?
Его или ее? Если он имеет страсть, — явно, и она имеет страсть! И если его страсть пользуется правами, — явно, и ее страсть пользуется тоже правами.
— Он ‘никак не мог с ней расстаться’…
— Вообразите: она ‘никак не могла расстаться с грузином-техником’! Ну, решительно ‘никак’, — ‘никаких сил’… До того ‘влюбилась’. Что делать, — ‘страсть’.
— Должна была ‘удержаться’…
— Вот именно: почему он ‘не удержался’ там, в Одессе, когда она ему сказала, что ‘все кончено’… ‘Сделал бы усилие’, ‘постарался’. Он — мужчина, да и старше ее. Что за слабые нервы у члена Думы, у трудовика. Ей же всего было 26 или 28 лет, и она вся была стройна и гибка, как еще молоденькое, недоформировавшееся деревцо… Если у кого быть самообладанию, то, конечно, у него. У нее же, уже по годам, и страсть кипит сильнее, и ей простительнее легкомыслие… По годам, по образованию, по всей прошлой жизни, так рано начавшейся ломкою семьи.
Весь Кисловодск встал на ее сторону… Главное, — зги ежечасно приходившие известия: ‘лучше’, ‘хуже’, ‘пули вынули’, но ‘все кишки перерваны’, тоже ‘печень прострелена’… Все пули — в мякоть, в нижние органы, ни одна — в кость. Верно, она привстала, когда показался револьвер, — и была, очевидно, выше его ростом.
Передавали, что она мучительно боролась со смертью, — точнее, цеплялась за жизнь, очевидно счастливую и обещающую. Это видно было из жалобы, которую передавали: ‘Я хочу непременно, чтобы его засудили!’ У нее была месть. Так понятно: ну-ка, в вас читатель, четыре пули в живот… Среди расцвета жизни. От опостылевшего человека.
— У… все взял!!! Хоть бы цветочек еще, еще весну…
И умерла. Я пошел на похороны. Собрался весь Кисловодск. Множество венков и лент с молодыми надписями: ‘Несравненному человеку’, ‘Удивительной душе’… Я приблизительно передаю, но совершенно точен смысл, что в надписях на лентах сказалось то обожание молодежи, залитой воображением и туманом, когда она дает эпитеты, совершенно не соответствующие делу и, во всяком случае, для посторонних неожиданные. В ее смерти было, конечно, свое ‘все-таки’, ‘однако’… Молодежь перескочила через всякие ‘однако’, смыла всякое неуважение, опрокинула, отшвырнула всякую тень его и подняла и вознесла ее… Я не мог не улыбаться надписям: буквально было что-то вроде: ‘Единственной в мире душе, после которой мир осиротел’… Или ‘Украшению мира’… Известно, — молодежь. Улыбаться ей улыбаешься, а все-таки это нравится. Совершенно верно, — что она ей нашептывала слова чудного содержания, в те вечеринки, в уголку, одному, каждому. Сама была счастлива, — а в счастье приходят счастливые мысли.
В гробу она лежала угрюмая… ‘Где же молодость? Красота?’ Ей казалось лет 35: десять лет надбавили четыре дня мучений. Так ее молодою и красивою я и не видал, потому что раньше не заприметил.
Поцеловал. Вышел. Огляделся. Искал, где же ‘он’… Вдали, в уголку церковной ограды, кусая платок и залитый слезами, стоял тоненький, стройный грузин, лет 20—21—22, в форменной тужурке. Усы и борода чуть пробиваются. Как у всех грузин — тонкие, благородные черты лица. Он был убит, и, очевидно, он ее чрезвычайно любил. Но как-то боялся, чтоб его все видели… Когда я стоял около ‘скамейки’ и толпа шумела, то на вопрос: ‘А почему же возлюбленный не вступился?’ — ответили: ‘Первым убежал’. И тогда я и все его осуждали, смеялись, презирали.
Известно, еще у Лермонтова сказано:
Бежали робкие грузины…3
Теперь я ни капли не осуждал, нет, ему не было и 20-ти лет… Это был совершенный еще мальчик, но только от южного солнца и по южной своей породе кажущийся уже юношею. Как мальчик, он был испуган ужасом, который начался, — испуган жертвой, жалостью, больше, чем страхом… Вообще, он, не ‘спасая шкуру’, бежал, а бежал, точнее — упрыгал куда-то, как заяц или зайчик, когда вдруг ужасный охотник застрелил его ‘матку’… Убежал, зажав уши и глаза и, верно, твердя дома под подушкой, ‘Сон! не было! сейчас проснусь и увижу, что она цела и ничего не было!’
Но не проснулся. И это был не сон.

* * *

Ужасно… И в результате:
— Ничего!!!
Я помню, как тогда в Кисловодске клокотали при мысли, что он может быть ‘оправдан’. Огромное чувство толпы, которое чего-то стоит все-таки, не допускало этого… Говорили: ‘Оправдают!..’ Но и говорившие, и выслушивавшие принимали это как кошмар…
В последующее время, месяцы, год, когда доносились печатные слухи, что ‘дело отложено за неполностью данных’, а г.Недоносков ‘остается пока на свободе’, — было это же клокотание гнева и удивления. Естественное чувство справедливости возмущалось. ‘Как, застрелил среди нас… как курицу или котенка… и ничего. На свободе’. ‘Разве это возможно?!!’
Три года все ‘откладывали’ дело. Наконец собралась вся ‘армада’ суда. Все принято во внимание, чтобы суд был ‘скор, милостив и справедлив’. Выслушали все, — уже по бумагам. Судили в Пятигорске, тогда как убили в Кисловодске. Никто ее предсмертных стонов не слышал. Ни этого доходящего до дна души крика: ‘Я хочу, чтобы его засудили’. О, ведь это так основательно, т.е. что так гневалась так умиравшая.
— Вам, судьи, ничего, — а я умираю.
— Вы, судьи, стары, — а я молода.
— О, как хочу жить! Хочу! Хочу!!!
— Но нельзя жить, кишки порваны, пойду в могилу. Вы, живые, отомстите за меня…
Поговорили, подумали. И сказали:
— Ну, что там… Уже, чай, и мясо черви съели. Не хлопотать же из-за одних костей. Ступайте с миром и впредь так удерживайтесь поступать. Вы — к обеду, и мы — к обеду…

* * *

Так Русь кушает и кушает. Крестит ли — кушает. Хоронит ли — кушает. И будет она стоять своим стоянием еще тысячу лет.

КОММЕНТАРИИ

Впервые опубликовано в PC (1911, 4 июня).
1 Из трагедии А.С. Пушкина ‘Борис Годунов’ (1825—1826). Ст. 194. Ср.:
Так точно дьяк в приказах поседелый
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно.
2 В Кисловодском городском суде 22—25 мая 1911 г. проходил судебный процесс по поводу смертельного ранения Недоносковым Железновой 21 июля 1907 г., от которого она скончалась 23 июля. Суд вынес оправдательный приговор (см.: Дело Недоноскова // Пятигорское Эхо.— 1911. — 22, 24 и 25 мая).
3 Лермонтов М.Ю. Демон (1839). 243.— 629.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека