Ответ критикам, Глинка Авдотья Павловна, Год: 1863

Время на прочтение: 11 минут(ы)
Глинка А.П. Проза
Тверь: Издатель Кондратьев А.Н., 2013.

&lt,Ответ критикам&gt,*

* Печатается по рукописи: ГАТО. Ф. 103. Оп. 1. Ед. хр. 961.

Мысли и замечания при чтении (в апрельской книге ‘Современника’ и ‘С.-Петербургских ведомостей’ от 21 апреля No 85) двух критических статей на мою повесть, под заглавием ‘Графиня Полина’

С некоторого времени в некоторых журналах, присвоивших себе право суда и расправы, стали появляться (под названием критических обзоров) статьи, в которых неизвестные люди, утаив имена свои, играют именами известных писателей — судят, рядят и, осудив своим самосудом, печатают приговоры свои во всепрочтение всей читающей России. — Каждому из этих невидимок (безыменных) критиков можно бы сказать:
‘Кто тя поставил судьею над нами?!’
Но пусть бы осуждали сочинения, пусть бы и на белом отыскивали черные точки, пусть бы выставляли опечатки, обмолвки, ошибки грамматические, погрешности против состава речи, здравой логики и тому подобное! — Совсем не то! — Они берут в руки сочинение только для вида, а все свои виды, намеки, остроты и колкие иносказания обращают прямо на сочинителя. Личность преследует лица, безымянность позорит имена!!
В этом-то именно смысле вышли недавно две статьи с критикой против изданной мною повести ‘Графиня Полина’.
Прочтя эти обе критики, я не могу не сказать об них своего слова. Начну с первой — апрельской книги Современника (библиография, стр. 62-я).
Я называю критикою, более из литературной учтивости, статью, против меня написанную. В самом же деле, как потому, что она никем не подписана, так и по содержанию и тону своему, она иначе не может быть названа, как безымянным пасквилем.
Читая эту странную печатную выходку, я переходила от удивления к удивлению. Да как и не удивиться правам и вольностям, которые присвоил себе безымянный рецензент?!.. Он высказывает то, чего у меня не сказано, выписывает то, чего я не писала, прибавляет, убавляет, переиначивает и все это по своим каким-то мыслям, может быть, и замыслам, минуя всякую правду и логику.
Что же, собственно, составляет эту статью, восставшую против моей книги? Рассмотрим ее составные части.
Она состоит, во-первых: из того, что до книги вовсе не касается, во-вторых: из того, чего в книге нет, более, из каких-то мимолетных, скороговорочных, бегло высказанных и никогда недосказанных заключений рецензента. А потом из прямых и косвенных намеков, не имеющих, как говорится, ни хвоста, ни головы, а только одно жало. Вот химический (если так можно выразиться) состав всей статьи, в которой рецензент с самого начала оставляет свой предмет, — мою книгу, — и говорит о постороннем лице — С.Н. Глинке. — Есть у нас указ Петра 1-го ‘Дела с делом не мешать/’ То же говорит и здравый рассудок. Но есть, как видно, люди, которым указ не в указ и рассудок не судья! Для них и закон не писан!
Не знаю, почему Рецензент всячески усиливается сблизить мое имя с именем родственника моего С.Н. Глинки, который писал много, но не писал повестей. Но как память этого почтенного человека затронута, то и считаю обязанностию показать его значение как человека замечательного и патриота пламенного. Взглянем на него в разные эпохи его жизни.
Сергея Николаевича Глинку, как умного малютку, ласкала сама Великая Екатерина своею державною рукою, удостоив посещением своим (на пути чрез Смоленскую губернию) семейства Николая Глинки. Тут же повелела государыня принять малолетнего Сергея в 1-й Кадетский корпус. — В другую эпоху — в историческом XII-м году, — Александр 1-й наградил издателя Русского вестника орденом св. Владимира и рескриптом с следующими словами: ‘За любовь вашу, доказанную делами и сочинениями (заметьте и сочинениями!) вашими!’
В частной жизни Сергей Николаевич известен был необыкновенною (по нынешнему, эксинтрическою) любовью к бедным. Часто, раздав все деньги, возвращался он домой без карманного и шейного платка, отдав тот и другой встречным беднякам! — Вот кто был Сергей Николаевич! — А кто ж не знал его в Москве? Зато в роковой день занятия Москвы толпы ходили за ним, как за своим вожатым, и Растопчин {Ростопчин Ф.В. (1763—1826) — генерал-губернатор Москвы во время нашествия Наполеона, редактор ‘Русского вестника’.} сказал ему: ‘Идите на переговоры, вас там знают и ждут!’ —
Вот кто был Сергей Николаевич, первый ратник Московского ополчения, 20 лет возвещавший России (Русским вестником) все честное, благородное, чисто Русское и всегда нравственное и благочестивое! —
За что ж будить его, уже опочившего, возмущать намеками прах усопшего?!.. И язычники не решались делать подобного: ‘О мертвых говорили они: или молчать, или говорить хорошее’. Но уста говорливых критиков, видно, не могут говорить хорошего, так могут же помолчать! — За что ж, скрывая свое собственное имя, играть именами живых и костями усопших?..
Я увлеклась участием к человеку, которого память достойна уважения, и забыла начать с начала, сделаем это теперь. —
Критик начинает свою пародию моей книги, каким-то думаньем. Он говорит: ‘мы думали… ‘ Зачем же думали? Короче было справиться. И кто ж такие ‘мы‘? — Множественное местоимение выступает здесь представителем многих имен. Сколько ж их собралось и таится в их заносчивом ‘мы!’ — Может быть, их там целый легион!.. ‘Мы думали, — говорит критик, — что почтенная писательница покинула перо и вдруг написала повесть‘.
Нет, г. критик! пера я не покидала! — После переводов из Шиллера я написала ‘Жизнь Богородицы’, которая печатается уже четвертым изданием. Напечатала и биографию Екатерины Владимировны Новосильцевой, урожденной граф. Орловой, издала простонародную повесть, которую С.-Петербургский Совет детских приютов, отношением своим за No 362 вполне одобрил и признал достойною к принятию в число приветственных руководств для своих заведений. Но тут, кажется, сколько я помню, С.-Петербургские ведомости не сошлись с мнением сановных членов Совета. Были еще напечатаны: моя повесть ‘Только три недели’, рассказ ‘Давнишняя знакомая’, дневник в Павловске. Сверх того передала журналам много мелких стихотворений и переводов баллады Шиллера ‘Бой с драконом’. — Следовательно, я пера не оставляла! Напротив, имею честь объявить моим безымянным судьям, что, кроме отданного в печать, я написала роман и целый ряд повестей, из которых две уже изданы в свет!
Но, скажите пожалуйста, если б я и ничего не писала, ничего не печатала, кому какое до того дело и кому должна я отдавать отчет? Можно ли обстоятельства жизни вписывать в заготовленную раму и застраховывать свое время? — Кто возьмет выкроить свою жизнь так, чтоб в нее не входили болезни, путешествия, перемена мест и мало ли еще какие случайности? Поле литературное безгранично: всякой может по нем разгуливать и остановится, где и когда ему придется. Рубан написал восемь стихов, которые дошли до нас и останутся, а дойдут ли до потомства и целые томы, написанные на заказ, особливо, если не найдется в них ни современной правды, ни добросовестности — для всех времен драгоценной? —
Не понимаю, о каких преданиях прошлого золотого века говорит критик?
Если это век Державина, Карамзина, Жуковского и Батюшкова, то и я скажу, что это был золотой век и готова оставаться ему навсегда верною, как верна и преданна всему истинному, высокому и прекрасному. Для Гомера, Шекспира и других гениев нет ни прошлых, ни настоящих веков. Века, украшенные их именами, бессмертны их бессмертием. —
Спрашиваю: что значит, по разумению рецензента, палитра моего родственника, о котором я уже высказала выше? — Едва ли не наверное можно сказать, что рецензента еще не было на свете, когда родственник мой (Сергей Николаевич Глинка) растирал на своей палитре патриотические краски, и такие яркие, что те бросались в глаза иностранным соглядатаям и Коленкур {Имеется в виду Арман де Коленкур (1773-1827), к мнению которого прислушивался Александр I. Коленкур был в России в составе Наполеоновской армии, в 1813—1814 гг. — министр иностранных дел Франции.} нарочно потом требовал приостановить журнал, слишком действовавший на патриотизм соотечественников.
Спрашиваю еще у критика: кому я поверяла свою тайну ‘показать нынешним людям, как писать?’ Это его слова и они ровно ничего не доказывают! —
Кого и где я учила? Да и захочу ли еще это сделать?
Пишу я с самой молодости, почти с детства, всегда писала, что чувствовала, как понимала, может быть, и ошибалась, но никогда не имела претензий учить! И легко ли это? — Ученого не переучишь, а неучи переиначивают и самую науку по-своему! У нас теперь и много женщин начали писать, почему ж мне одной приписать желание учить?
А почему бы и не поценить, что женщина пишет по-русски? Тем более, что женщина благородная, хорошо воспитанная и религиозная, конечно, не напишет ничего безнравственного, ничего вредного? В образованных краях Европы давно уже утвердилось мнение, что истинное образование должна начать женщина, она только может положить в душу своего ребенка благотворные семена всего прекрасного, сколько у французов на этот предмет превосходных сочинений, в которых вполне понятно значение женщины и влияние ее на воспитание и общество. Уважение к женщинам есть признак образованного человека, и человек, выражающийся грубо и невежливо перед женщиной, невольно заставляет сказать: видно, мать его не сумела вселить в душу его ничего благородного! —
Приступаю теперь к самому важному, где страдает истина.
Критик представляет весь рассказ моей повести совершенно в превратном виде и даже помещает, как я уже сказала, по одному своему произволу, обстоятельства, которых вовсе у меня нет!.. Критик рассказывает: будто бы жених пишет к отцу невесты: ‘приезжайте ко мне в деревню, я готов жениться на вашей дочери‘.
Не понимаю, как сумели, в столь немногих словах, вместить столько неправды?! Желая поражать чье-либо сочинение, надобно ж хоть прочесть его порядочно! Повесть моя рассказывает дело совсем иначе.
Полина поехала прежде одна и не к жениху (у меня и помина нет о женихе), она поехала к княгине, престарелой, почтенной даме, к давнему другу ее отца и покойной ее матери. Что ж тут неприличного? К Гресеру также пишет не жених (и слова жених нет в моей повести), а пишет сама княгиня и зовет старого друга своего к себе в деревню — ничего более!
Какими же глазами, сквозь какие очки смотрел критик? — Не знаю!! —
Не только князь, и смышленый крестьянский парень не дозволит себе поступить так неприлично с отцом еще не нареченной своей невесты! Откуда ж это все взялось? — Как назвать такие выходки? &lt,…&gt, И не мудрено: потому что и у критика нет имени! —
Критик не стыдится еще сказать, что Полина ‘делает смотр сидельцам‘.
Где ж это у меня?! Поищите, добросовестные читатели!! Я всегда старалась избегать подлых выражений: потому, что писала для общества, в котором неприличны площадные выражения.
Полина просто поехала из любопытства, может быть, из каприза, взглянуть, не встретит ли человека, о котором ей толковали! Что ж, может быть странного и неприличного пройтись по комнатам Магазина русских изделий, взглянуть на вещи и на лица и уехать домой? Но критик желает выискать в сочинении то, чего не доищется в нем и сама сочинительница. —
Слово казистее тоже подпало под суд.
Живя долго в Москве, где народ, кажется, хорошо говорит по-русски, я не один раз слыхала это выражение у купцов, выхваляющих свой товар и заставила купца же употребить это слово. Что ж тут неприличного?
Слово же казистее (т.е. показистее) настоящее Русское!..
Чем далее читаю, тем более удивляюсь. Критик останавливается на выражении: ‘синеватые круги около глаз‘.
Да тут ничего нет необыкновенного! Стоит молодой прекрасной девице затанцеваться на бале, не доспать урочных часов и синие круги явятся на нежном личике, как признак усталости.
Впрочем, если это выражение (не знаю почему?..) не понравилось критику, то я утешаю себя тем, что вовсе неожиданно встретилась на выражении с… Ламартином, который, кажется, признан всеми за щеголеватость своего слога! &lt,…&gt, Если ж Ламартин не боится так выражаться, так мне и подавно можно! —
К чему ж тут придираться?!
Ваш неверный глаз, г. критик, как вижу из слов или намеков ваших, подсмотрел в моей повести что—то будто двусмысленное, но перо ваше не высказало, что именно! — Что ж бы это такое, чего ни одно чистое око, конечно, не увидит в моей книге? Нет, г. безымянный! приписывая сочинению то, чего в нем не написано, вы оскорбляете нравственное достоинство самой сочинительницы! —
По роду и воспитанию моему я не способна, сударь! ни к мыслям, ни к словам, за которыми таились бы двусмысленности! На стенах моей гостиной висят портреты двух Российских фельдмаршалов, которых я внучка — ‘Noblesse oblige!’ {‘Благородное (дворянское) происхождение обязывает’.} был их девиз, и я взяла его себе по наследству. Прабабка моя, по матери, была сестра невесты Петра II-го, а мой отец почтен был званием сенатора и попечителем Московского университета. В родительском доме я окружена была наукою (отец мой сам писал на пяти языках) и людьми недвусмысленными. Откуда ж могло зайти мне в мысли, что вызвало намек и подозрение ваше?
Критик продолжает фантазировать и пишет: ‘что и сидельцы мелочных лавочек не говорят так неправильно, как Полина, и так неучтиво, как Мирский!’ — этому пункту не берусь оправдываться: потому что, признаться, я никогда не имела ни досуга, ни расположения входить в беседы с сидельцами мелочных лавочек!! А я спрашиваю, можно ли взять пример учтивости с самого г. критика?
В каком месте, покажите, г. критик! я запрещаю девицам носить Шу {Шу (от франц. Chou — капуста) — устаревший термин, название пышного, круглого банта из разноцветных лент или кружев, напоминающего кочан капусты. Шу были популярны в Европе, в том числе в России, во второй половине XIX в. Такие банты крепили на шляпки, платья (юбки, рукава, воротнички), прически.}? Где вычитали вы это? Я сказала о детях, что их маленькие головки слишком обременяют множеством лент, а это замечание, я вам скажу, понравилось многим благоразумным матерям. Определить же моды, носить то или другое есть дело, я думаю, модных торговок и произвола публики. А если кому какая мода и нравится, о том всякой говорить имеет право! —
Критик сказал также, что я запрещаю употреблять слово ‘шик!’ Да как же я возьму на себя право на запрещения такого рода?!
Сказанное мною о слове ‘шик’ даже не мое. Я передала только слова французского журнала, в котором смеются над дамами, повторяющими часто слово ‘шик!’ по незнанию, что это выражение принято за техническое только в живописи. Я услышала повторение этого слова у моих соотечественниц и, чтоб остеречь их, — это правда, сделала выписку из французского журнала. Вот и все! Можно ли назвать это запрещением?!
Странно, что в критике на каждом слове не то, что в книге! Чего ж это за критика?! Дамы приезжают на чтение с ‘пяльцами’. Это говорит критик, а книга моя отвечает ему: ‘У меня и помина нет о пяльцах, нет и слова пяльцы!!’ — Кому верить?!
Г. критик хочет выставить свое глубокое знание в светских приличиях и удивляется, что Лиза живет одна с англичанкой. Он непременно желал, чтоб она жила с родственниками. Я же написала это для того, чтоб не вводить в повесть подставных дядей и опекунов — лиц не необходимых для рассказа и повести, так как вовсе нельзя считать необходимым, чтоб девица благородная известных лет, имея собственный достаток, жила непременно при тетушке или держала у себя какую-нибудь другую родственницу. — Сколько ж есть девиц, высшего образования, которые имеют свои домы, свое собственное хозяйство, принимают у себя лучшее общество и сами приняты в нем как нельзя лучше!
Мой критик, так зорко следящий за каждым моим словом, находит, что я неправильно выразилась, сказав ‘изделье’ без прилагательного.
Отвечаю: если б я была совершенная невежда и вовсе не умела писать, то и тут, проезжая часто по Невскому проспекту, я сумела бы прочесть и потом написать: ‘[Магазин] Мануфактурных Русских изделий’. Но дамы наши никогда не выговаривают так длинно, а говорят короче: ‘Я была в Изделье, поедемте в Изделье?’, и все это понимают. Мало ли что как пишется, а я написала, как говорится: потому что у меня в повести язык разговорный.
Беспрестанные обмолвки ли, или я уж и не знаю, как их назвать! Критик опять заставляет князя говорить то, чего он никогда не мог сказать.
‘Здесь, говорит князь, — это по словам критика, — очень многие подурнели, оттого, что оказали избыток в нарядах’.
Мог ли он выговорить слово ‘здесь‘ и тем прямо указать на особ, с которыми находился? Князь у меня человек образованный, а в нашем образованном обществе так не говорится и не делается! Там и неприятность умеют облечь в форму учтивую. У меня князь говорит, что, по приезде в Петербург, ему показалось, что многие женщины подурнели. Петербург велик, и слова князя не могли относиться к обществу, в котором он находился, а потому и никак нельзя приписать ему неуменье жить и вести себя с порядочными людьми в знатном доме.
В обществах, где я бываю, молодые образованные люди и дамы говорят и о политике, и о нравственной философии. Что ж тут могло затронуть рецензента?! У нас и дамы читают журналы, следят за литературою и рассуждают. Надобно быть вовсе невходимым в гостиные порядочных обществ, чтоб не знать этого!
Мне грустно стало за г. критика и за его слабые нервы, не дозволившие его дочитать моей повести. Он, бедный, должен быть болен! Раздушенная бальная зала не впустила его в себя. Конечно, есть люди, которые запинаются на пороге, входя в ярко освещенные залы и видя перед собою избранное общество! Люди ли, праздничный ли вид залы или раздушенный воздух противны их нервам? Как знать?! — Есть, пожалуй, и такие, на которых нападает страх, когда они заслышат запах ладана, которым делается дурно и в церкви! — К которому из этих разрядов принадлежит мой безымянный критик? — Об этом уж его дело знать! —
Таким странным признанием в слабости нерв окончилась критика. И я рада, что мои нервы (слава Богу) дозволили мне прочесть, и очень хладнокровно, и нисколько не раздражиться от страшной раздражительности рецензента.
Оканчивая эти строки, я полагала, что уж все кончила. Но вдруг открылись новые на меня литературные нападки, и я невольно вспомнила когда-то слышанный мною рассказ очень умного молодого человека, отправлявшего где-то ремесло сотрудника по какому-то повременному изданию. Я помню, он говорил мне с жаром благородного негодования:
‘Вы не должны удивляться (в критиках некоторых журналов) никаким дерзким сближениям предметов ни по чему не близких, никаким насильственным сведениям в одно место имен, которым неловко, душно и ни по чему не прилично быть вместе! — Не должны вы удивляться никаким наглым ухваткам, пошлым уверткам и странной самодельной логике! — Я знаю это потому, что сам некогда принадлежал к сословию жрецов Ваала и обязан был заколоть множество невинных жертв, — разумеется, концом пера, почти всегда напитанного желчью. Бывало, старшой скажет мне: ‘Ты! Извольте обругать такую-то книгу, — такое или такое стихотворение!’ ‘Слушаю-с!’ — бывало ответом на приказание. Но возьмешь книгу, — книга хороша, прочтешь стихотворение, — захочется прочесть в другой раз. Ну, что ж тут ругать?! А ругать надобно.
Вот и пойдешь издалека говорить околесицу, распустишь турусы на колесах, вырвешь клочок из книги, стишок из пьесы и пустишься трунить, острить, подсмеивать, пересыпая все, наудачу, запасными словами: ‘тут нет ровно ничего: ни действия, ни характеров, ни интриги: все слабо, бледно, бесцветно и так далее’. Так-то мы пестрим!.. Но чаще всего (это бывала любимая наша уловка!) мы берем книгу в правую, книгу в левую руку — а книги, по содержанию, далеки одна от другой, как Москва от Якутска. Им, бедным, странно, тесно быть вместе &lt,…&gt, Но корифеи наши берут все на силу, гнут по-своему. — Тут часто (и это в литературе!) повторяется балаганный фокус: серебряная монета в одной руке, медная в другой. Их до тех пор перекидывают с руки на руку, пока у зрителей зарябит в глазах, и уж не распознаешь, что медь, что серебро!.. Таким образом, досталось мне раз в передел ода содержания высокого, почти духовного. ‘Унизить ее!’ закричал наш распорядитель. Я отказался, другой, более бойкий, взялся. Он поставил оду наряду с кабачною песнею и, говоря наперебой то о ней, то о другой, спутал все понятия, кончил скороговоркою. — Мне, наконец (сказал мой собеседник), — стало тошно от таких заказных проделок, и я, прочтя про себя начало первого Псалма, откланялся своим товарищам’. —
Вспомнив об этом рассказе, я подумала: ‘Не стоит отвечать на выходку (в No 88 апреля 21-го С.— Петербургских Ведомостей): она так не опрятна, что до нее и дотронуться нельзя без перчаток, и так недобросовестна, что и сам ее производитель посовестился подписать под нею свое имя!’
Апреля 24-го 1856
Авдотья Глинка,
урожденная Голенищева-Кутузова
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека