Отставленный министр и нищий с деревянною ногою, Голдсмит Оливер, Год: 1760

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Отставленный министр и нищий с деревянною ногою

(Повесть.)

Я был первым министром — звание блестящее, но по справедливости более приличное государю, нежели подданному, государь единою властью своею, перед которой ничтожны все интриги придворных, единым своим могуществом, которому нет препоны, ограничивает требования, укореняет права, предупреждает зло и делает добро — какой первый министр имел или может подобные преимущества? Зато, много ли начтем и таких государей, которые, царствуя сами, не имели бы нужды в первых министрах, или по крайней мере были бы довольно тверды характером, чтоб поселить в других уважение к тем людям, которых они удостоили своего выбора?
Я был уверен — когда меня сделали министром — что общее мнение согласовалось с выбором моего государя. Все покорствовало моей силе, и эту покорность почитал я знаком всеобщего уважения. Я наслаждался всем, что может питать суетность, гордость, любочестие, корыстолюбие в таком человеке, который не имел бы, подобно мне, ни знатности, ни связей, ни богатства: но вдруг придворная интрига, тайная, хитро сплетенная клевета сбросила меня с высоты моего счастья, король, без всякого чувства благодарности, не рассмотрев истинны, не сделав со мною никаких объяснений, лишил меня всех должностей и чинов, приказал мне оставить двор, и жить безвыездно в одной из моих деревень, поблизости от столицы. Я видел намерения моих неприятелей: они не хотели, чтобы я совершенно удалялся от театра минувшей моей славы, они надеялись сделать меня свидетелем своего торжества и, так сказать, озарять блистанием новой своей фортуны ту мрачность, в которую низринуло меня их коварство.
Переворот моей судьбы — надобно признаться — причинил мне сильную горесть и я начал строго рассматривать свои поступки, желая узнать, отчего постигло меня такое несчастье, но я находил себя — как и все государственные люди, подверженные изменениям фортуны — со всех сторон невинным и достойным лучшего жребия, я упрекал короля неблагодарностью, удивлялся, что мое падение не потрясло его трона и несколько времени ожидал, что нация, мне обязанная своим благоденствием и блеском, придет в волнение и вступится за мою славу — напрасная надежда! меня забыли в одну минуту, и родня и знакомые, и самые те люди, которые мне одному обязаны были своим счастьем.
Такой всеобщее забвение, такая всеобщая неблагодарность произвела в сердце моем сильное негодование: я впал в меланхолию и занемог. Посылаю за городским своим доктором — он отказывается меня лечить, ибо он пользовал в то время моего преемника, который и в этом случае одержал надо мною верх. Призываю своего деревенского лекаря и он явился — добрый, простой человек, который не показывал ни излишнего ко мне равнодушия, ни излишней готовности к моим услугам. Он скоро заметил, что я страдал более сердцем, нежели телом, и начал лечить меня согласно с своим замечанием, немного найдем таких медиков, которые, подобно ему, умели бы прописывать рецепты для болезней душевных, признаться, я и сам не надеялся, в своем положении, найти нежного утешителя, трогательную и осторожную дружбу, мудрость глубокую и даже приятную, и наконец дарования, которые могли бы очаровать самое блестящее общество, в деревенском лекаре, никому неизвестном, ибо я никогда ничего подобного не находил в лекарях столичных, столь гордых своею ученостью и практикою: причина тому та, что мой добрый Вильс (имя его) отравлял свое ремесло из одной любви к человечеству — а господа столичные медики почитают своих больных одними только способами нажить деньги, с которыми после весьма нетрудно приобрести и славу. Как не верить тому эскулапу, который скачет к вам на двор в прекрасной новомодной карете, и которого вынимает из нее лакей, одетый в богатую ливрею? И напротив, какую можно иметь доверенность к такому чудаку, который ходит пешком, и весьма часто заглядывает в темную хижину, где страждет покинутый сирота, или бедняк, разбитый параличом, которому он вместе с своими лекарствами дает иногда и свои деньги! Мой Вильс, в то время, когда я был министром, имел выгодное место, но оно, по новому изданному мною уставу, было упразднено и его отрешили от должности без всякого вознаграждения. Сожалею очень, говорил я ему, что вам оказана была такая несправедливость. ‘Вы не имеете причины об этом сожалеть, отвечал он мне с большим равнодушием, сельские священники не оставляли меня без дела: они отдавали на мои руки всех бедных больных своего прихода’.
Таков человек, с которым я встретился по случаю: дружба его несравненно более украсила мою жизнь, нежели то величие, которого утрата едва не привела меня ко гробу. Этот человек был бы так же не у места в столице, как и первый министр в деревне: но, соединившись, мы скоро заметили — он, что блеск высокого сана причиняет какое-то ослепление, которое прекращается в сумраке уединенной жизни, а я, что очень часто, во мраке неизвестности, скрываются от очей государя такие люди, которые прославили бы его царствование гораздо более, нежели празднолюбцы и льстецы, своими страстями уловляющие его награды.
Сердце мое наслаждалось доверенностью к благородному Вильсу: разговоры мудреца были действительнее, нежели рецепты медика. Он скоро заставил мене забыть о потере фортуны, прилепивши душу мою к святым обязанностям сына, отца, супруга, благотворителя. Благодаря ему познакомился я с новыми удовольствиями: ибо он возвратил меня самому себе и человечеству, от которого столько времени я отдален был совершенно — странное действие того обманчивого очарования, которое окружает людей государственных.
Я начал выздоравливать. Однажды, после прогулки в парке, вышел я на большую дорогу — вижу нищего — всматриваюсь в его лицо, оно показалось мне знакомым, и в самом дел этот нищий был сирота, которого за несколько лет представляли мне в этой же самой деревне. Тогда он был еще ребенок, его называли добрым, но укоряли в нерадении как о самом себе, так и о своей должности. Когда заставляли его работать, то вся деятельность его ограничивалась точным исполнением предписанного, если только он чувствовал себя в силах его исполнить, в противном случае, никакие угрозы, никакие обещания наград не могли возбудить в нем желания трудиться: следствием такой врожденной беспечности было то, что он всегда оставался доволен малым и самым необходимым.
Я увидел его, одетого в матросское платье, с деревянною ногою, без левой руки, просящего милостыню на большой дороге. Вероятно, что я бы его не заметил, когда бы еще был первым министром: голова первого министра во всякое время наполнена великими идеями или обширными планами, но после того переворота, которым я был обязан моему доктору Вильсу, я чувствовал в себе сильное желание сказать этому бедняку несколько слов. Какой великий наставник несчастье! великий и добрый для тех, которые умеют пользоваться его уроками. Я любопытен был узнать, какою судьбою этот старинный мой знакомец доведен был до такого плачевного состояния, подхожу к нему — не сказываю, кто я таков, обещаюсь ему помочь и требую, чтобы он рассказал мне свою историю. Он согласился и начал говорить следующее:
Я родился в здешней округе, отец мой, бывши несколько времени в услужении сельского откупщика, умер, и я остался пяти лет. Матери своей не знал я никогда. Бедного сироту отдали в деревенский сиротский дом, по несчастью, отец мой не любил долго уживаться на одном месте, почему и не был причислен ни к какому приходу: и благодетельные мои прихожане, рассудив может быть, что я не имею никакого права на их призрение, и что я, так же как и покойный отец мой, не могу принадлежать ни к какому приходу, выключили меня из своего сиротского дома и переместили в другой — из этого перевели меня в третий — отсюда я выброшен в четвертый, где был и остался, по милости добрых людей, которые, как видно, всякого сироту почитали своим прихожанином. Я имел некоторые способности, но, правду сказать, совсем не любил учиться: мне бы хотелось выучиться вдруг и читать, и писать, и арифметике, но так как это дело невозможное, то я, возненавидев букварь и аспидную доску, принялся за кузнечное ремесло, которое казалось мне менее трудным, мне дали в руки молоток, и я целые десять лет стучал им по наковальне в кузнице. Меня кормили очень хорошо: хозяин мой был добрый человек — небогатый, а потому и жалостливый — словом сказать, я был счастлив, нимало этого не подозревая, но мое счастье кончилось с жизнью доброго моего хозяина, он умер, оставив меня с горькой заботой доставать, как умею, насущный хлеб.
В самом деле, благодаря этому доброму человеку, я сделался, нечувствительно, и можно сказать, поневоле, хорошим ремесленником, но этого еще недостаточно для того, чтобы иметь пропитание. Талант, и большой и малый, не может питаться одною похвалою или славою. Главная обязанность моя покойнику состояла в том, что он уверил меня необходимости трудолюбия. Отравляюсь в путь, чтоб найти себе дело и место и работаю, когда есть работа, сижу без хлеба, когда ее нет. Однажды, мучимый голодом (ибо я постился уже более двух дней), шел я через поле, принадлежавшее сельскому судье: на мое несчастье выбеги заяц, а лукавый бес шепни мне на ухо: убей, его себе на обед! Напрасно осторожность кричала мне на другое: не трогай, будешь плакать. Тонкий желудок глух, писано в книгах, я бросил палкою в зайца, убил его наповал и побежал с поля, держа добычу свою под полою — но вот несчастье! мне попался навстречу сам сельский судья, владетель поля, я оторопел, заячьи уши выставились как нарочно из-под полы моей: меня схватили, как вора и хищника чужой дичины, и начали делать мне строгий допрос о моем состоянии, образе жизни, семействе и прочее и прочее. Сколько найдем таких храбрых людей, которые смело воюют с зайцами, и дрожат, как осиновый лист, при взгляде на полицейского солдата! Я стоял на коленях и отвечал на все вопросы очень искренно, как будто на исповеди, но судья не имел причины верить такому человеку, который не имел пристанища, и в добавок украл у него зайца: ни слезы, ни просьбы мои не подействовали, меня представили в суд, юстиция, догадавшись, что я преступник (и в самом деле преступление! быть бедным и умирать с голоду!), приговорила сослать меня в Американские колонии. Таким образом отравился я в Лондон, где поселился в Невгате до первого благоприятного случая отравиться в Новый свет.
Есть люди, которые невыгодно отзываются о тюрьмах, я удивляюсь этим людям. Я нигде не жил так весело, как в Невгате: в тюрьме, сказать правду, и ешь и пьешь очень умеренно, зато не заботься о доставлении себе насущного хлеба, ленись, сколько угодно. Такая жизнь была для меня слишком приятна, почему и не могла продолжиться. По прошествии шести месяцев, меня посадили на корабль с двумя или тремястами товарищей, которые, также как я, должны были образовать себя несколько путешествием в Новый свет. Более полутораста из них умерли дорогою: может быть от того, что всех нас очень плотно закупорили в тюрьме, где было нам также просторно, как сельдям в бочонке. Остальные, в том числе и я, доехали, как было угодно Богу. Нас высадили на берег и тотчас роздали по плантациям. Образованию моему надлежало продолжаться ровно семь лет,
По прошествии этого срока мне возвратили свободу: в сердце моем воскресла любовь к отечеству, я начал работать, чтобы скопить несколько денег, нужных для переезда в Европу. Вот я опять на море — путешествие наше оканчивается благополучно — выхожу на берег Англии — вижу опять свою милую родину — будучи один раз пойман, как бродяга, и рассудив, что такое счастье легко могло постигнуть меня и в другой раз, я предпочел городскую жизнь деревенской. В городе (так думал я) меня не увидят, там менее любопытных. Опять принялся я за работу, дела мои шли так порядочно, что очень редко случалось пообедать менее пяти раз в неделю. Я был доволен своею участью — вдруг все переменилось, и вот каким образом: однажды, около вечера, шел я по улице: откуда ни взялись два мошенника, хватают меня за ворот и тащат к полицейскому офицеру — я не имел денег, не мог представить за себя порук, и мне предложили на выбор, служить Его Британскому Величеству или в сухопутной армии, или во флоте. Не знаю, что бы вы предпочли на моем месте, но я выбрал флот, может быть потому, что уже был несколько знаком с морем. Ремесло матроса показалось мне благороднее солдатского, сверх того, будучи наказан по строгости законов за то, что я убил зайца, я находил забавным убивать людей, не опасаясь никакого наказания от правосудия. Я сделал две кампании во Фландрии, на сражении при Фонтенуа ранили меня пулею в грудь: это безделица, говорил полковой лекарь, который, вырезывая из груди моей пулю, божился, что я буду жив и здоров по-прежнему — так и случилось.
Заключили мир, а мне дали отставку, но я ее не требовал, потому что рана моя, не совсем еще исцеленная, лишала меня средства работать, и тем доставать пропитание. Один капитан корабля, находившийся в службе Ост-Индской компании, и знавший, что я отличился на нескольких сражениях против французов, предложил мне перейти к нему: я того и желал. Опять записываюсь без всяких условий, в матросы. Капитан меня полюбил, если бы я умел читать, писать и арифметике, то он непременно произвел бы меня в капралы, но судьба, по-видимому, не хотела, чтобы я возвысился, ибо она отказала мне как в твердости и постоянстве характера, без которых нельзя ничему научиться, так и в способности находить покровителей, которых защита по большей части заменяет и личные достоинства и сведения. Трудности путешествия и климат до того расстроили мое здоровье, что я совершенно сделался неспособен к службе, наконец, по прошествии нескольких месяцев, отравляюсь из Мадраса в Англию, имея около пятидесяти фунтов стерлингов в кармане.
Во время путешествия мое здоровье совершенно исправилось. Я нетерпеливо желал скорее сойти на берег, чтобы воспользоваться маленькою своею фортуною, которую не имел намерения беречь для своих наследников. Но в это время начиналась война: правительство имело нужду в матросах. Меня перевели на другой корабль, таким образом я не имел времени и поглядеть на милые берега Англии.
Шкипер, человек грубый и вспыльчивый, никак не хотел верить, чтобы я имел расстроенное здоровье и он думал, что и от лености называю себя бессильным, и рассудил с помощью палок обратить меня в Геркулеса. Но его заклинания были не совсем действительны, я никогда не имел способности к морской службе, за то и били меня как невозможно лучше и чаще: таким образом все дела шли порядком. Я не печалился, ибо давали хорошее жалованье, почему я и не имел нужды прикасаться к моему капиталу, к моим любезным пятидесяти фунтам стерлингов, помышление об них служило мне вместо целительного бальзама: я очень любил их рассматривать, считать, чистить, и иногда целовать, но и этого счастья захотела меня лишить неприязненная судьба: наше судно встретилось с французским кораблем: меня избавили от шкиперовых палок, но в то же время лишили и милых пятидесяти фунтов стерлингов.
Экипаж отведен был в Брест. Многие из товарищей моих померли, я думаю от того, что им показалось скучно в тюрьме, а я, с некоторыми остался жив, потому вероятно, что давно уже был привычен к тюремной жизни. Но я оставил тюрьму гораздо прежде, нежели думал, вот как это случилось: однажды ночью — я спал глубоким сном, завернувшись в теплое одеяло (спать в тепле почитал я всегда одним из лучших удовольствий в жизни) — приходит ко мне мой добрый шкипер, с потаенным фонарем в руках, и за ним десятка три наших матросов — он будит меня — вскакиваю, протираю глаза — мне говорят: Джон! помоги нам перестрелять часовых! — Готов! отвечаю спросонья, эти люди отняли у меня мои деньги: я рад с ними переведаться. — Иди ж за нами, шепнул шкипер, надеюсь, что нам удастся! — Сказано сделано — мы уже в походе!
Приближаемся к дверям, связываем часовых, угрожая им смертью, если они крикнут, вбегаем в караульню — и прямо к ружьям — караульные вскакивают: их было двадцать, а нас только шесть, несмотря на то, мы одержали верх. Бежим опрометью к берегу, бросаемся в первую попавшуюся нам шлюпку — отчаливаем — и вот уже мы в открытом море. Наше плавание продолжалось более трех дней, запас начинал истощаться, но Бог послал нам навстречу английского капера Поллукса — мы приняты с восклицаниями, нам предлагают остаться на корабле, и мы, как сумасшедшие, соглашаемся на это предложение. На другой день встречается с нами французский капер Паллада с двенадцатью пушками, хотя он был двадцати четырех пушечный, у нас всего на все было только восемнадцать пушек, мы дрались, как отчаянные, Паллада непременно была бы нашею добычею, когда бы не вздумалось ей сделать нас своею. В этом сражении потерял я одну руку и еще одну ногу и кровь бежала из меня ручьями. Начальник капера был человек великодушный. Он дал нам своего лекаря (потому что наш был убит) и этот добрый человек очень искусно возвратил мне одну только жизнь.
Таким образом я опять во власти французов — и вы согласитесь, что после тех церемоний, с какими, за месяц перед тем, я выехал из Бреста, мне очень позволено было не желать в него возвратиться: а наша победительная Паллада плыла прямою дорогою в Брест. Сказать правду, мне оставалось терять весьма немного, но если безрукий, подагрик, разбитый параличом, весьма неохотно отстают от жизни, то для чего же было и мне, у которого, по милости Божией, оставалась еще одна целая нога и одна целая рука, не желать пожить на свете? Добрый Гений избавил нас от опасности, нам угрожавшей: Паллада, в свою очередь, встретилась с Альфредом, другим английским капером — нас отбили — и я опять в Англии.
Теперь, благодаря моей деревяшке, не опасаюсь, чтобы опять записали меня в военную службу, но вот несчастье: на меня очень часто нападает голод, он хочет отнять у меня и последние остатки той жизни, с которою прошел я сквозь огонь и воду. Несмотря однако на горькую необходимость, которая принуждает меня ковылять без ноги по большим дорогам и выпрашивать пропитание от жалостливого сердца проходящих, которые, надобно признаться, бывают нередко так же бедны состраданием, как я гинеями, грех пожаловаться на судьбу! я здоров, весел, люблю свое отечество — чего ж мне более? Да здравствует свобода и Англия!
Он бросил шляпу вверх и хотел удалиться, но я его удержал, его веселость и спокойствие духа удивляли меня и трогали, я счел за должность облегчить его жребий. Друг мой! сказал я ему, ты встретился теперь с человеком, богатым и состраданием и гинеями. Я господин твоей деревни, и не хочу иметь нищих в своем владении. Приходи, завтра поутру в мой замок: я постараюсь дать тебе способ поправить свое состояние.
Он поцеловал мою руку, опять бросил шляпу вверх, воскликнул: да здравствует свобода, добрые люди и Англия, и удалился. Я долго следовал за ним глазами. Этот человек показался мне живым уроком, которым Провидение хотело просветить мою душу. Чего лишила меня судьба? подумал я смотря на свой замок. Мечтательного блага, которому в одном только ослеплении своем я мог полагать высокую цену — и горесть едва не отравила моего сердца. А этот человек почти ежедневно встречает несчастья истинные, но он не жалуется на Небо, напротив подумаешь, что он благодарит Провидение за то, что Оно не сделало его еще гораздо несчастнее. Кто же из нас двоих ближе к мудрости? Не стыдно ли мне уступать этому бедняку в твердости духа? Отныне он будет моим примером!
Знатные люди видят и понимают одних только знатных: и мне самому надлежало унизиться, чтобы найти и распознать человека. Люди низкие, напротив, излишне забывают, что они люди, и именуют высоких людей какими-то неприступными божествами, от которых не смеют ожидать ни благотворительности, ни участия в их бедственном жребии. Когда бы и те и другие могли привести это мнение в настоящую его меру, когда бы они теснее могли между собою сообщаться: то я уверен, что из сего соединения произошла бы ощутительная польза для тех и для других: низкие, короче знаемые, и следовательно ценимые выше, всегда находили бы заступников высших, а их образ жизни и чувствования для знатных конечно наставительнее многих уроков Эпиктета или Сенеки. Но те и другие не имеют между собою никакой связи: это есть следствие обоюдного их ослепления.
Но, благодаря доктору Вельсу и нищему с деревянною ногою, олепление мое миновалось. Я расположил остаток жизни своей по тем благодетельным правилам, которыми они меня просветили. Я осмотрел все свои земли, начал входить в обстоятельства моих поселян, поддерживать промышленность, занимать праздных, дал бедным старинам верное убежище, а молодых велел воспитывать соответственно их назначению и состоянию их родителей.
Мой хромоногий знакомец женился, был счастлив в своем семействе, а дети его сделались хорошими ремесленниками и добрыми гражданами: ибо они обеспечены были от недостатка в главных потребностях жизни.
А я узнал на опыте, что можно быть весьма полезным своему отечеству, делая добро в неизвестности, и что в ограниченном состоянии, которое приближает нас к человечеству, едва ли не более способов делать добро, нежели на той высокой степени, которая отделяет нас от нам подобных.

(С французского.)

Жуковский. Исследования и материалы. Выпуск 1

ИЗДАТЕЛЬСТВО ТОМСКОГО УНИВЕРСИТЕТА, 2010

19. Отставленный министр и нищий с деревянною ногою. (По-весть). ВЕ. 1809. No 23. С. 177-197. [Подпись: ‘С французского’].
= Le Ministre disgraci, et l’homme a la jambe de bois. Imitation ou traduction tr&egrave,s-libre de l’anglais de Goldsmith // Nouvelle biblioth&egrave,que des romans. Paris, 1805. T. 16. P. 75-101.
В одной из своих статей мы сообщили следующее: ‘Перевод-посредник ‘Отставленного министра…’ нами не установлен, однако не вызывает сомнений то, что указанная повесть Жуковского явля-ется распространенным переложением известного эссе О. Голдсмита ‘On the distresses of the poor, Exemplified in the life of the private sentinel’. Этот очерк был впервые опубликован в журнале ‘British Magazine’ (1760) и с некоторыми изменениями вошел впоследст-вии в собрание писем ‘Гражданин мира’ (Citizen of the World, Letter CXIX)’ {Симанков В.И., ‘О главных причинах, относящихся к приращению художеств и наук’: Об авторстве статьи, приписывавшейся Н.И. Новикову, или Три анонимных сочинения // Study Group on Eightecnth Century Russia Newsletter. 37 (2009). P. 71.}.
Теперь к сказанному ранее мы можем сделать существенное до-полнение: искомым переводом-посредником является анонимное сочинение, помещенное в 16-м томе ‘Новой библиотеки романов’ за 1805 г. В подзаголовке к французскому оригиналу прямо сказано, что ‘Отставленный министр…’ — это ‘свободное подражание Голдсмиту’. Сверх того, в ноябрьском номере ‘Вестника Европы’ за 1806 г. был помещен очерк ‘Истинная философия’, заимствован-ный, по словам издателя, ‘из франц. журн.’ {ВЕ. 1806. No 21. C. 32-42. Левин Ю.Д. Библиография ранних русских переводов произведений Оливера Голдсмита (1763-1830) // Русская литература. 1994. No 2. С. 275-277.}. Этот анонимно опуб-ликованный очерк также восходит к указанному английскому эссе Голдсмита, которое неоднократно переводилось на французский язык (переводы публиковались, в частности, под следующими на-званиями: ‘Le Vrai Philosophe’, ‘L’Invalide’, ‘Histoire d’un soldat invalide’ и проч.). Французский источник ‘Истинной философии’ не установлен.
Согласно библиографии Ю.Д. Левина, до 1809 г. очерк Голд-смита ‘The distresses of a cornmon soldier’ переводился на русский язык хотя бы однажды {См.: Пример твердости в нещастиях. Из Гольдсмита // Утренняя заря. 1806. Кн. 4. С. 224-235.}. Учитывая сказанное выше, можно утверждать, что перевод Жуковского — это третье по счету переложение истории солдата-инвалида. Само собой, однако, разумеется, что сре-ди огромного массива переводных сочинений, напечатанных на рус-ском языке до 1809 г., будущие историки литературы, возможно, отыщут и другие, неизвестные до сих пор переложения знаменитого очерка Оливера Голдсмита.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека