Удаляясь от пантеона великих писателей германских, моя душа исполнена чувствами благоговейными. Все там дышит наукой, поэзией, размышлением и почтением к гению. Гений там царствует, и даже великие земли суть его царедворцы. Там я оставила Ангела, проливающего слезы на земле… Там я посетила Гете. Такого всеобъемлющего поэта можно сравнить со старинным, изящным многолюдным городом, где храмы светлого греческого стиля, с простыми гармоническими линиями, с мраморными статуями, красуются возле готических церквей, темных, таинственных, с прозрачными башнями, с кружевною резьбою, с гробницами рыцарей средних веков. В городе старинном все живо, важно, незабвенно: памятники, книги, здания, мавзолеи рассказывают векам о героях, о великих мужах. В городе изящном все действует, все парит, ученые углубляются в архивы всех времен, художники воображают, животворят, поэты, смотря на вселенную, упиваются вдохновением и пророчат. В городе многолюдном страсти кипят жизнию, там все звуки раздаются: там звучат арфы, металлы, гимны, псалмы, народные припевы, страстные песни — и все звуки сливаются и восходят, как жаркие, благоуханные пары. В образе сего идеального города вижу я Гёте векового. Над городом блестят эфирные звезды, и на челе старца горят звезды неугасаемые.
Бернек
На горе стоят развалины замка Валленродов, рыцарей ордена Девы Марии. Возле остатки церкви, некогда посвященной Богоматери. Под горою течет жемчужная река: так ее называют от жемчугов, которые в ней рождаются. Заметим сходство лучшего украшения женского с каплями слезными. Не для того ли сотворены перлы, чтоб и в торжественных нарядах припоминать полу нашему его назначение?
Вот горы Герцинийские, леса их, которые путем семидневным едва ли измерялись, ныне прозрачны и уступают свои земли нивам и селениям. Рыцари Святой Марии теперь на коленях стоят окаменелые над гробницами своими. Не от них уже зависит прекратить моления, но разве человеческая рука или гром небесный разобьет образ их и прервет молитву. Леса и рыцари пропали, а в речке перловое племя пережило века и, окруженное развалинами, тихо плодится и отдыхает в чистой и гладкой своей колыбели.
Регенсбург
Уже рыцари съехались в многолюдный город, одни спесиво возвещают властителю жесткие имена баронов, графов, германских богатырей, другие не произносят имени, не поднимают забрала и, как невеста под опущенной фатою, скрывают свои надежды, жар души и благородный стыд. Все стремятся туда, где ждут их похвалы старцев и ободряющий взор красавиц. Пестрая толпа валит на площадь, окруженную темными, готическими зданиями. Вельможи, дамы в одеждах бархатных и парчовых чинно садятся на высокие, красные ступени. Первый взор на красавиц, второй на железную конницу, выезжающую на поприще. Толпа замолкла, все тихо, все ожидает. Ровные шаги лошадей, быстрые движения бойцов, удары оружия о железо, ломающиеся копья, падение ратников и коней производят шум, звон и стук ежеминутный. Опять все замолкло, но вдруг поднялся крик в народе, и тот утих. Опять звучат одни оружия. Вот явился черный рыцарь, все глядят на него: он страшен, и глаза его сквозь забрало как пламя сверкают, и черные латы отливают огнем. В душе героев ужас есть гнев: ратники его окружили, сражение за сражением, а черному рыцарю победа за победой. Выезжает новый ратник, не побежденный никогда — и тот за два раза побежден, два раза ранен, а черный рыцарь под забралом своим страшно хохочет. Весь народ изумлен, герой поднимает усталую голову, укрепляется на седле, удивленный самому себе, вопрошает, смотря на соперника: ‘Кто он такой?’… Тихо произносит молитву и вдруг с новым жаром потряс копье. Уже черный рыцарь подъемлет смертоносную шпагу, герой отражает ее, искры летят, он хладнокровно копьем своим означает крест на лбу страшного бойца. Уже копье воткнулось в чело… Кровь течет, и огонь с кровью, — и черный рыцарь исчез! Герой стоит неподвижно и шепчет молитву. Испуганная толпа, теснясь, убегает из ограды, все крестятся, народ стремится в обширный собор, благочестивые жены, прижавши крест к бьющемуся сердцу, удаляются в свои часовни и перед распятием преклонив колени долго читают по древней готической книге: ‘Да воскреснет Бог и расточатся враги его!’ Давнее предание теперь еще повествуется в Регенсбурге, и там показывают путешественнику напротив древнего ратгауза живопись, представляющую на стене таинственное сражение.
Южная Бавария
Здесь возвышаются гора за горою, лес за лесом, все выше и выше, как зеленые пирамиды, а за ними голые скалы, на коих лежит нетающий снег. Как очи нежного отца на неблагодарных детях, солнце на них тщетно ударяет! Ниже клубятся тяжелые облака. Ясные теплые дни редки на высотах… Часто встречаются озера, осененные лесистыми горами. То вижу в них нежные взоры, отражающие высокие, но печальные мысли, то влажные амфитеатры, где дремучие леса одни ожидают водяных побоищ. Тут не звучат ни лиры, ни литавры, одна строгая гармония грома прерывает тишину сего зрелища.
Тироль
Вершины гор, освещенные солнцем, полузакрытые облаками, напоминают о таинственных Синае и Фаворе, как будто и здесь скрывается для взора недостойного какое-нибудь чудо. Столица Германского Тироля стоит под скалами неизмеримыми, над ними нависли темные леса, разноцветные луга и нивы, а над горами тусклые облака. Какой Кремль величавый! Под высокою горою в узкой долине шумит каменистая речка,бьет и хлещет по гранитам. Далее бездна вод то поглощается незримою пропастью, то выбегает из нее обширным потоком. В столице тирольской сохраняются три великие воспоминания: гробница Максимилиана, окруженная толпою государей, которые и под бронзою сохраняют память высокого уважения — учреждение Марии Терезии, по которому двенадцать дам над памятником пофироносного ее супруга продолжают ее моления: обе мысли достойны рыцарских времен. Живое благоволение к Гоферу есть третье воспоминание: горный охотник лежит вместе с царями, а предание о нем так же не умолкнет в горах тирольцев, как и песнь их патриотическая и задумчивая.
Со всех сторон я вижу пейзажи Рюисдаля и Сальватора Розы. Какое торжество для художника, когда сама природа, творение Божие, напоминает произведения смертного. Здесь дерево сухое, обросшее мхом, валится на бодрое и прямое, а там внизу падший пень лежит мостом над свинцовым зеленым потоком. Тут сосны проникают прямыми своими ветвями округленную и обширную тень платанов. Лиственницы качают над пропастями свои пернатые ветви. Древний дуб простирает неровные и голые сучья, темно-зеленый плющ обвивает гнилой, обширный пень его и, как любовь детей, согревает, может быть, и удерживает жизнь в лесном старце. Сосны, как щетина, покрывают скалы от глубины до вершин, а в сырых ущельях журчат и пенятся водопады.
Тиролец измеряет свои горы твердою стопою, как серны быстроногие. Взор его привык к огромности, удивляющей прохожего. Так девственный взор смущается, когда в первый раз поражен видом порока, но мало-помалу привыкает к опасному зрелищу. Таким же образом люди, живущие всегда с великими мужами, свыкаются с их величием, так вдова великого островитянина ценит себя простою вдовою, а жена альбионского барда видит в гении, принадлежащем вселенной, собственного мужа, хозяина, угодника ее домашних причуд.
Весь Тироль вообще есть великая, однообразная мысль Создателя. Все в этой стране имеет один характер, и горные духи здесь хором повторяют все одни припев, но смелый, великолепный и вечно новый!..
Какое блаженство стремиться к Италии, удаляться от холодных ветров, от сухой, песчаной почвы, от ленивой природы Севера! Какое блаженство дышать весенним воздухом после долгой болезни, ведь и зима — болезнь, страдание земли… Она так же все краски стирает и превращает в бледность, она так же иссушает все источники жизни, — и даже слезы жаркие останавливаются и превращаются в капли ледяные.
Счастлив тот край, где цветы составляют непрерывную цепь от весны до весны. Конечно, зимняя гирлянда не так пушиста, не так пестра, разноцветна, не так благоуханна как во время царства солнца и любви: она беднее, но крепка и верна, как стебель плюща. Хладные ветры ее качают, но не прервут: так и в жарком сердце страсти иногда утишаются, но не исчезают, они недоступны ни суетам, ни болезни, ни старости. Верные страсти, как сроднятся с душою, могут превратить ее в пепел, но оставить — никогда.
Май веселый встречает нас, со всех сторон вижу символы младости, новорожденные листья трепещут на высоких тополях, полосы, усеянные янтарными цветами, прерывают светло-зеленую траву, нежную, как пух на юном лице. Все шумит, все пробуждается, — и рои младых птичек неопытным крылом летают от ветви до ветви или бегают за хлопотливой матерью. Даже темные сосны, как старики, зеленеют и улыбаются, смотря на играющую природу. Мотыльки летают над белопушистыми плодовитыми деревьями, которые посажены по обеим сторонам дороги, — знак трогательной доверенности и попечения! Приятно сердцу филантропа видеть в человеке подражание благотворящей природе. На востоке воздвигают фонтаны, сажают тенистые и плодовитые деревья по большим дорогам. Там усталый странник может отдохнуть, напитаться, утолить свою жажду.., а в нашей образованной Европе стоят деревья плодовитые, цветут на большой дороге, но плоды их заповеданы жаждущему путнику. Что ж эти деревья? — Один наряд.
Длинные паутины, развешанные по кустам со всех сторон, обещают селянину продолжение ясных дней, — но как легко может прерваться его надежда, как тонка нить, на которой она отдыхает! Как и все надежды смертного, а простой житель полей так же верит сим вещим предсказаниям, как Ной радуге примирительной. Но суеверие не поэзия ли слабости человеческой?
Вдали ряды стройных тополей подымаются над селеньями и садами. Они гордо простирают к небу свои ветви, это не колонны ли, приготовленные для храма весны?
Как богата мысль Божия, распределившая климаты на земле! Какая пространная лаборатория, которой Бог есть душа, и попечитель, и художник! Здесь изобильная роса утоляет иссохшую землю, там хляби небесные растворяются и проливают вдруг ручьи теплой весенней воды на землю оледенелую, — когда почва песчаных пустынь, тщетно ожидающая дождя, кажется готова произнести проклятие на небо, — оно обливает ее свежим потоком, который дарует ей снова жизнь и терпение.
Между Пёснеком и Шлейцом. 13-го мая
Здесь горы окружают нас, и на вершинах сосновые леса, а на каменной скале, выше лесов, стоит тюрьма. Невольники смотрят на свободу и ропщут: ведь и в долине преступнику нет свободы, ведь безнаказанность не есть прощение совести, а ты, невинно страждущий, заключенный в высокой тюрьме, смотри выше: там свобода, взгляни в сердце свое: там надежда.
Как трудно ехать по каменистой неровной дороге! А тяжелее тому, который непрестанно смотрит на трудный путь свой, считает все камни, которые могут ранить его ногу. Взгляни он на синие горы вдали, на гордые скалы, на извивающуюся крутую дорогу, в которой он спустился, и тогда запыхавшаяся его грудь вздохнет от чувства и восторга: так поэт, смотря на прошедшие скорби души, на гонения, на клевету, на невозвратные утраты, находит в них краски поэзии и красоты, и в мучительном водовороте страдания пьет вдохновение и славу.
Вчера долго я глядела на вечернюю звезду, на предводительницу хора небесных сестер своих. Она казалась мне сребристее, живее, так как видала я ее на небосклоне южных стран, — и так сегодня погода очарована для взоров наших одним ожиданием завтрашнего наслаждения. Вот другая звезда, но эта вдруг, отделившись от эфирного поля, пала… Куда?.. Туда же, куда пропадают и звуки эоловой арфы в тишине ночи, и авзонийское пение, внушенное мгновенным восторгом, и слова страстно-речивой души в уединении.
Путешествие — какой изобильный источник для мыслящего! Там называют горами, что далее пригорки, что здесь дремучий лес — там редкая роща, то, что там пропасть, здесь долина, что для того восток, для другого север, для меня отечество, для тебя чужбина, но могут ли быть края совсем чужие для истинного филантропа? Отечество! Священное имя, священный край, где над гробницами предков наших раздается наш родной язык. Отечество! Ты наш родитель, а братья и друзья — всюду, где жизнь пылает и сердце бьется. Славянин! Гордись родиной, дари ее жизнью своею, но простирай руку всем, ибо великое родство соединяет на земле сердца, любящие бессмертную истину Создателя и красоту Его создания.
Италианский Тироль. 21 мая
Счастлив тот край, где цветы составляют непрерывную цепь от весны до весны. Конечно, зимняя гирлянда не так пушиста, не так пестра, разноцветна, не так благоуханна как во время царства солнца и любви, она тонее, бледнее, но крепка и верна, как стебель плюща. Хладные ветры ее качают, но не прервут: так и в жарком сердце страсти иногда утишаются, но не исчезают, оне недоступны ни суетам, ни болезни, ни старости. Верные страсти, как сроднятся с душой, могут превратить ее в пепел, но оставить — никогда.
Мы спускаемся к Италии, горы становятся все огромнее, и, как башни и стены, возвышаются над виноградниками и плодовитыми садами. На кремне высоком и прямом висит развалина замка, как орлиное гнездо, как замок Безымянного в романе Манзони. Может быть, и здесь невинная дева проливала слезы на четки коралловые, клянясь забыть обрученного, но владелец жестокий нашел ли в долине второго Боромея?
22 мая
Чем едешь далее, тем более природа теряет свою жестокость, реки текут в Италии свободнее, легче, наречие германское сливается с авзонийским, растения горные срастаются с благоуханными растениями южными, цвет взоров превращается из небесного в черный, как уголь, и смуглость лиц, и богатство природы знаменуют одно и то же — присутствие жаркого деятельного солнца. Сельские церкви, распятия на полях, образы Святых и Богоматери становятся изящнее, пестрота и нелепость произведений грубых изменяются в простые и приятные формы, и все предвещает родину прекрасных линий. Как непостоянно воображение человека! Огромные горы, которыми я долго восхищалась, мне теперь кажутся тюрьмою, и я скажу с нашим Пушкиным:
Мне душно здесь, я в лес хочу! —
но в лес лавровый… Вот скалы становятся еще выше, камни, как черепа исполинские, остановились на покате крупных гор, глядят и скрежещут на смелого прохожего. ‘Тут горные духи их набросали’, — сказал нам тамошний житель и, сказавши, прошел мимо их спокойно.
В тот же день вечером.
Река течет в долине, это Брента.., но я ее еще не узнала. Берега ее пусты, народ скучен. Альпы над ней, но вот она: вот веселые, белые селения, вот сады, из которых валятся, как из рога изобилия, сочные плоды и текут ручьями нежный шелк и сладкие вина, вот густые гирлянды из виноградных листьев, оне своенравно сплетаются то с диким, то с плодовитым деревом. Кипарисы, как исполинские чернецы, подъемлются над плакучими ивами. Вокруг меня грация природы и звучный язык… Я в Италии! Повторяю с поэтом: ‘Италия, Италия, о ты, приявшая от жребия несчастный дар красоты с роковым венком бесконечных бедствий, которые, печальная, являешь на челе своем’!
Для чего же ты так прелестна, для чего не так же сильна? Тогда более страха и менее любви внушала бы ты тем, которые будто томятся пред красотою твоего взора, а вызывают тебя на смертный бой.
Альпы возвышаются за нами и грозно смотрят на красоту земель италианских, как готфы и вандалы, когда с вершин кремнистых они пали как железные лавины.
Переход из Тироля в Италию напоминает мне переход среднего и сурового века в изящный век Медицисов. Угловатая сухость очерков уступает круглоте сладострастной, природа сама есть первый наставник фации в сей пластической земле.
23 мая после Бамако
Альпы бегут и синеют, как туча, как тень, как небо. За нами раздаются горные припевы. Эхо и птицы альпийские, наставники тамошних певцов, повторяют за ними. Но меня зовут вперед другие звуки, знакомые, родные, звуки арфы Марчелло! Запах роз встречает меня, на всех розы, даже в белых волосах веселой старушки качаются две розы. Не так ли, как в Кашемире, здесь ныне празднуют рождение лучшего цветка из цветов?
После Виченцы и Падуи. 1829
Природа и возделывание — все в Италии согласно и прелестно для взора. Гирлянды тройные, многосложные, по обеим сторонам дороги висят на деревьях и составляют густые лиственные сени. Они обнимают нивы и межуют соседние поля. Конечно, Шекспир здесь бы соединил хоровод своих духов игривых вокруг прихотливой волшебницы лугов, и прихоти ее здесь бы умолкли. Царица и легкой двор ее при свете бриллиантовой луны то засыпали бы в веселии на этих свежих качелях, то пробуждались бы для новых наслаждений. В Виченце имя Палладия одно гремит над будущими развалинами его зданий. Уже валятся украшения, валятся и камни, в театре, подражающем греческим театрам, пыль поднимается под стопами любителя художеств, все брошено, все темнеет… Одна вечно младая природа нежной рукой своей неразлучно обнимает изящные линии, и над рассекшимися карнизами то веет, то горит. Таким образом малолетний внук многомыслящего Гёте ласкает его и обвивает главу седую своими детскими руками.
Падуя. 24-го мая
В Эвганейских горах покоится дух Петрарки. Там он доживал дни, посвященные любви, наукам и поэзии.
Кто сомневается в его страсти к Лауре, тот не видал ни Воклюзы в южной Франции, ни Аркуа в Падуане. Предания о его любви к златовласой авиньонской красавице составляют цепь романтическую и непрерывную: от самых гор, сохраняющих фонтан Воклюзский, источник поэтической страсти, от берегов благоуханной Сорги до уединенных плодоносных садов Аркуа раздаются имена Петрарки и Лауры. Жалею о тех, которые в страстных стихах его видят только мечтания поэта. Сожалею о тех, которые в нежных выражениях Севинье к многолюбимой дочери читают приготовленные письма для будущего издания. Сколь обижены природою все те, которые не понимают наречия сердца. У меня болит твоя грудь, — пишет мать к больной дочери. Кто в этих словах не поймет неумышленного излияния сердца? Какой праводушный читатель не увидит отчаянной страсти в стихе Петрарки
— Е duro campo di battaglia il betto?
Оставим тяжелые и холодные изыскания историку и археологу. Да и те должны ли легкомысленно отвергать национальные легенды? Ученые! Не разоряйте народного богатства, когда ничем не можете заменить его, о том вас просят и отечество и поэзия. Сам мудрый Герен пишет про ученого Нибура, старавшегося опрокинуть все принятое до сей поры в Римской истории: ‘Острота ума не всегда бывает чувство истины’.
Виченца и Падуя как будто задумчиво глядят на влажную Венецию и ей приносят печальную, но драгоценную дань своих воспоминаний.
Венеция некогда гордая невеста Океана! Сколько раз взоры мои обнимали твои лагуны, острова и гармонические здания! Как часто я летала по твоим каналам и мечтала видеть в черных продолговатых гондолах то сны прошедшей твоей славы, то образ скоротечных часов живых ночей италианских! Волны морские могут залить тебя, твои дворцы, твои храмы, смыть радужные краски Тициана, но имя твое, Венеция, звучит на золотой лире Байрона. Стихи великого Поэта есть неприступный, неразрушимый пантеон.
Диалект венецианский мил, как лепетание ребенка, и наполнен, как он, природною поэзией. Не видны ли краски Тициана в трех словах баркаролы: dia s’abozza il giorno: уж обрисовывается день. ‘Скоро ли пройдет гроза’, — спрашивала я сегодня у крестьянина. ‘Уже горы светлеют’, — отвечал он мне — и в этом ответе картина. В изречениях простого русского народа я также находила часто черты поэтические: ‘С тех пор как ты с нами, — говорила крестьянка своей госпоже, — и солнце светлее, и воздух как-то легче’. Нет ли в этом приветствии какого-то восточного воображения на Севере? Солнце, тихий воздух так дороги там, где снег полгода покрывает спящую землю, что крестьянка не нашла лучшего сказать своей покровительнице, как сравнить ее присутствие с любимым и редким благом природы.
Нрав народов, говорящих на диалекте венецианском, так как и их наречие, приятен и приветлив. Они, как все италианцы, благородны, привязаны. Кочующие писатели! Пора вам мириться с правдой, пора вам не судить о нынешних италианцах по летописям среднего века, о французах по преданиям времен регента, русских же по рассказам Маржерета, Ансело или Массона! Путешественник, не знавший языка, обычаев, наполненный предрассудками, мимоезжий, торопливый, может ли основать суждение? В дорожной, скучной, пыльной карете, погруженный в медвежью шубу, борющийся с метелью и холодом, иностранец может ли в гостиницах понять характер людей природы? Всякая наука требует времени и таланта, сколько же более нужны они в познании народа и человека? Конечно, утонченный ум может скорым взглядом поймать некоторые разбросанные замечательные черты, ибо каждый народ имеет свои общие, — согласна, но, чтобы быть Лафатером народа, нужен гений, не всем данный, до правды же каждый мыслящий может достигнуть учением и глубоким наблюдением. Народ италианский, населяющий малую часть Европы, составлен из стихий столь различных, что можно применить к нему слова Мицкевича: ‘Это мир мозаиков, в котором каждая часть дышит своею жизнию’.
Падуя. Мая 25.
Древним Джиотто, законодателем правильного рисунка, расписана алфреско вся церковь, стоящая близ римских развалин арены. Головы, выражения их напоминают кисть Рафаэля и доказывают сколь часто сей ангел живописи смотрел на сухие, но благородные произведения основателя Флорентийской школы. Последний суд занимает целую стену той церкви: от Бога Саваофа с одной стороны течет на спасенных луч благодати, с другой — луч гнева господня на осужденных, а Сатана и поглощает и бросает отверженных в неугасаемое пламя. Тут какой-то Папа идет на вечное мучение, но, хотя падший, не теряет привычки своего сана земного: он благословляет другого грешника, который стоит перед ним на коленях. Глубокая мысль! Сколь часто благословение руки не соответствует благословению сердца! Сколь часто формы религии отделены от чувства ея и суть не что иное как пустая пелена, содержащая один пепел и кости! Но что чувствительнее, святее искреннего, душевного благословления? Оно падает на главу младенца, как роса на нераспущенный цветок, он залог примирения и прощения, — и под сенью чистого благословения даже целые поколения долго цветут и красуются.
В том же храме вдруг три имени являются памяти, имена Джиотто, Микель-Анжело и Данте. Смотря на последний суд, кто не вспомнит о фреске пророка-художника. Предмет один, понятие не то. Между двумя произведениями, которых нельзя сравнить в совершенстве исполнения, мы видим ту же разницу, какая есть между статуями первых времен резьбы Греческой и века Фидиаса. Джиотто как-то боится дать слишком много движения своим фигурам. У него люди без страстей, и мудрая рука его рисовала последний суд терпеливо, без страха, без порывов. Микель-Анжело, напротив, живописуя тот же предмет, живет и действует в своей картине, — сам протягивает скорую руку спасенным, сам поражает громом преступников, ведет барку Харона и сам ужасается лиц отверженных, явившихся под его кистью. Христа же, чтоб изобразить во всей силе, во всей красоте, он одарил чертами эллинского бога солнца, поэзии и гения. Христос у него походит на Феба — мысль смелая, но изящная.
Флоренция.
Первое желание души любящей — изливать в дружескую душу все впечатления приятные и все чувства очаровательные, кои я пью с воздухом Италии. Хотела бы излить их в письме к другу, но друг мой в печали: так могу ли напомнить ей о блаженстве земли?..
Тут я вспомнила о знаменитом Миланском хореографе Вигано. Молчаливая поэзия его балетов горела духом великого художника и картины его живые дышали мыслию глубокою. Супруга и сестра счастливого Титана, живущая с семьей своей в раю земном, вдруг вспомнила о страждущих братьях в Тартаре и опечалилась. ‘Хочу к ним, — изъяснялась она, — я с ними повидаюсь и опять буду к вам’. Прощаются с нею нежные дети и посылают к страждущим Титанам цветы и плоды, коих там не видят. Удаляется мать, сходит в подземное страдалище, мучения встречают ее там и провожают утешительницу. ‘Вот, — говорит она братьям, — возьмите, вот свежие плоды и цветы душистые, они растут у нас, и у вас их нет более…’ Но они вздрогнули…
Вид эмблемы забытого изобилия и земных веселий как аспид для сердца страдальца.
Тоскана, Пиза. 12-го июля
Вся Тоскана есть улыбка, все там отвечает взору нашему: мы довольны, мы счастливы. Берега Арно угощают жителей золотыми колосьями, черным виноградом и тучными оливами. Так на Горациевых пирах столы гнулись под богатыми дарами садов и душистые цветы венчали чаши пенистого фалерна.
Вся Тоскана — Вергилиева эклога. Веселые поселянки, черноглазые, в красивом убранстве, плетут солому и готовят те легкие шляпы, которые им самим служат убором, или отправляется в дальние города стран заальпийских. Здесь набрасывают они легкую тень на смуглое чело маломыслящей поселянки. Там на голове северных златовласых цариц они осеняют высокие думы, и над ними веют гибкие перья белого лебедя или златится райская птица.
Между Сиенной и Витербом 15-го июня
Как молодая дева, которая, подходя к великому старцу-философу, становится задумчива, так прелестная, веселая Тоскана, приближаясь к границе римской, делается суха, уныла и молчалива. Но и здесь благоухание диких роз и генестра провожает путника.
Ниоба (во Флоренции)
Древние нам оставили два мраморных семейства: Лаокоона с сыновьями и Ниобу, гордую мать прекрасного племени. Ниоба стоит под дождем острых стрел, они со всех сторон впиваются в сына, в дочь, и мать получает смерть в каждом чаде своем. Каждая рана на драгоценном теле детей ее ранит глубоко ее душу, а она, подобно бессмертной, стоит нетронутая, и это одиночество ее терзает. Ниоба всех ищет, зовет, обнимает взглядом, хотела бы всех спасти, за всех погибнуть или составить из роковых стрел для себя и для них одну смертную цепь. О как бы предпочла она смерть Лаокоона! Он погибает, но вместе с детьми, он страждет за них и с ними, их вопль сливается в один вопль, змеи обвивают их вместе и узлом вечным стягивают и утверждают семейные узы. Как море после бури, чело отца еще носит следы ужасного страдания, но он отчаялся в жизни, в нем попечения и заботы все погасли. А Ниоба в полноте жизни и силы любви все вдруг теряет. Красота и бодрость, которых она чаяла бессмертными в детях, валяется вокруг ее как легкие цветы, свеваемые ветром. Несчастная! Венец лавровый, которым ты гордо наряжалась, притянул на тебя внезапного перуна. Не скрывайся под покров матери, невинная! Мщение, сладостная радость бессмертных, тебя и твоих избрало целию стрел своих. Серебряный лук, пославший смерть Пифону, теперь натянут на тебя. Богиня ловитвы угощает далекомечущего брата новою охотою, но девы и юноши заменили оленей и кабанов.
Дочь Ниобы! Не взывай к небу, ответ на твою молитву… стрела. Куда бежит сестра твоя? Сгибы легкие летящего хитона, как облако обвивающие стан ее, не остановят ли стрелы? Нет, — взоры лучезарные уж устремились на нее, и она пала, пронзенная.
Не поднимай руки, не скрывай головы, юноша неопытный! Хотя бы плащ твой был щит железный, и тут не спасти ему тебя от гнева бессмертных!
Но какая участь ожидает осиротелую мать после погибели детей? Жить ей нельзя, умереть даже — мало.
Живописный и глубокомысленный гений греков вообразил для нее конец, сообразный с ее беспримерным несчастием. Вопль и нарекания долго текли из уст измученной матери, как лава кипящая, но вот все погибло, все молчит: уж стрелы не валятся, и гордая Ниоба стала матерью недвижного семейства… и замолкла как погасший вулкан: все волнение, весь жар, весь огонь — все истощено ужасным извержением. Она стоит оцепенелая.
Теплая любовь, взоры заботливые, страх и слезы, речи грозные и муки — все исчезло, окаменело. Одна гордость при ней: в образе горы, увенчанная пеплом, Ниоба скрывает в облаках свое пасмурное жерло. — Какая участь была бы приличнее для Ниобы? Куда б ей укрыться от Феба, от троеликой Гекаты? — Дни, ночи, вселенная наполнены пронзительными стрелами. Теперь, как курган, воздвигнутый в честьсвоих чад, она стоит одинокая, бесчувственная, бесплодная.
Несчастия Ниобы напоминает мне приключение, случившееся на Черном море недалеко от Одессы. Живое описание трогательного события раздается еще и ныне в моем сердце. Тебя ль звали греки гостеприимным морем? Зачем же тут было нарушить тебе закон святой? Когда растворяешь влажные свои двери гостям благочестивым, запирай их бурями и вихрями, а разве угощай ими только врагов России…
Жена консула, окруженная своим молодым семейством, благословляла ветер попутный, надувший белые паруса и стремивший корабль к желанному брегу. Уж скалы одесские желтелись пред глазами радостных путников, хутора зеленели, и жизнь многоплеменного народа встречала их после долгого странствования по пустынной дороге.
Вдруг море задернулось черной тучею, море посинело, и факелы небесные засверкали вокруг подвижного катафалка, несшего осужденных на смерть…
Но мне ли описывать вихри и кораблекрушения? Арфа Барда морей еще звучит над океаном, и эхо всех земель на всех наречиях повторяет его бурные звуки… Предмет моей повести — мать и дети, скажу же я с Корреджио: ‘anchio son’ pittore’, — и пишу смело.
Уже несчастная знает близкую погибель, она выбежала на палубу, дети за нею, ветер рвется в платьях, в шелковых власах невинных, и лица их поминутно ими застилаются. А мать, устремив на детей взор прощальный, удаляет то одежду, то власы, чтобы ни одна черта любимая не была скрыта от жадных ее взоров. Ужасное движение корабля бросает их на землю, они встают и опять у матери, но новый порыв ветра их оттолкнул и разогнал, все вокруг рвется, ломается, трещит, везде море, везде смерть, но опять семья соединилась на трясучих досках. Мать взглянула на чад своих, на пропасть, на небо, и в душе ее вдруг раздалось отчаяние, но в той же душе другой голос зазвучал и отвечает любовью и молитвою. Три взгляда: на детей, на пропасть, на небо — опять помирили ее с покорностью.
‘Умрем вместе’, — кричит она, но вдруг роковая волна их разлучила, она бежит, ползет, бросается, хватает детей, хотела бы во второй раз заключить их в свою утробу…. ‘Умрем вместе’, — повторяет она, и вот сбросила с плеч свою длинную шаль, обвила ею детей вокруг себя, связала их крепко, опоясалась ими, и улыбнулась. До последней минуты, до последней волны она молилась, — бурный мрак и гибель казались ей не страшны. Последние ее слова были: ‘Мы вместе!..’
Три ангела земных вознесли ее на небо к Ангелам родным и к Матери небесной.
1829
————————————————————-
Впервые опубликовано: ‘Северные цветы’ на 1830 г. (СПб., 1829. С. 217).