После смерти бездетного Александра I в России наступило трехнедельное бесцарствие. И только 12 декабря 1825 года на престол вступил 29-летний Николай после получения им письменного подтверждения от старшего брата Константина о добровольном отречении его от русского престола. В день обнародования манифеста о восшествии Николая I на престол на Сенатской площади Петербурга произошло восстание декабристов, отказавшихся присягнуть новому императору, оно было жестоко подавлено. Для укрепления власти было создано специальное III Отделение императорской Канцелярии и корпус жандармов во главе с Бенкендорфом. Николай I совершил ряд преобразований, в числе которых был указ о пенсиях за государственную службу, указ о запрещении продажи крепостных отдельно от семей, проведена финансовая реформа, учреждены академии Военная и Морская, открыт университет в Киеве, построена Николаевская железная дорога.
Во внешней политике Николай I добивался благоприятного режима для России в Черном море. После войны с Турцией был заключен Адрианопольский мир, по которому Россия получила восточный берег Черного моря, а Греция независимость. Вследствие нового разрыва с Турцией, на помощь которой явились Англия, Франция и Сардиния, России пришлось выдержать с сильнейшим врагом упорную борьбу. Она сосредоточилась в Севастополе, геройски защищаемом русскими войсками. Во время осады Севастополя император Николай I скончался.
Пролог
На исходе 1852 года во дворце великой княгини Елены Павловны был блестящий раут{1}, на котором присутствовала императорская чета. Весь цвет петербургского общества и весь дипломатический корпус были здесь налицо.
Ослепительный свет люстр и карселевых ламп, прекрасное убранство дворца, богатое собрание картин, тропические растения, украшавшие лестницу и залы дворца, — все это не производило особенного впечатления на избранное общество, собравшееся у великой княгини. Вечер был, однако, очень оживлен, главным образом благодаря тому, что все с нетерпением ожидали государя. Наконец он приехал вместе с государыней.
Портрет императора Николая известен. В описываемое нами время государь был так же величествен, как и в годы юности. Правда, волосы значительно поредели, угла рта иногда подергивались, однако держался государь прямо, подняв голову, движения его были энергичны, но плавны, поступь в полном смысле слова — царская.
Декольтированные дамы, в бархатных платьях с длинными шлейфами, осыпанные жемчугом и брильянтами, кавалеры в орденах, звездах, крестах и эполетах — все почтительно останавливались при приближении статной фигуры Николая, шедшего под руку с государыней. Императрица была женщина высокого роста, с болезненным видом. Она несколько напоминала свою мать — знаменитую прусскую королеву Луизу.
Великая княгиня Елена Павловна, увидя государя и государыню, поспешила к ним навстречу своей обычной порывистой, стремительной походкой. Государыня поговорила несколько минут с хозяйкой, затем [5] ее окружили преимущественно посланники разных немецких государств. Между ними был прусский посланник генерал Рохов, личность ограниченная, но добродушная, видом своим он напоминал старого прусского фельдфебеля и в прежнее время пользовался неограниченным доверием императора Николая. Случалось так, что государь рассказывал Рохову вещи, которых не знал его собственный государственный канцлер граф Нессельроде{2}, и Рохов просил императора дозволить ему сообщить эти сведения русскому министру.
Был здесь и австрийский посол граф Менсдорф-Пульи{3}, вечно страдавший подагрою, честный солдат, никогда ничего не знавший о намерениях своего правительства. Однажды Менсдорф откровенно признался государю, что предпочел бы командовать бригадою в каком-нибудь венгерском городке, чем играть роль посла в Петербурге, так как в политике он ровно ничего не смыслит. Это признание очень понравилось императору. Менсдорф был недурен собою, и было время, когда многие великосветские дамы влюблялись по очереди то в него, то в итальянского певца Марио.
В последнее время как прусский посланник, так и австрийский посол впали в немилость. Дело в том, что прусский король и австрийский император условились с императором Николаем признать государственный переворот, в силу которого Наполеон III{4} стал императором Франции, но в то же время титуловать Наполеона не братом, а ‘добрым другом’. Велико было негодование Николая, когда оказалось, что его соседи не соблюли условия и что из всех монархов Европы он один называл Наполеона так, как принято именовать президента Соединенных Штатов. Император не любил шутить и на рождественском параде 1852 года, за несколько дней до описываемого нами раута, дал волю своему гневу. В присутствии русских генералов он осыпал обоих послов упреками, говорил с ними, как с провинившимися школьниками, и прямо высказал, что [6] в вопросе о титуле французского императора оба союзника изменили ему.
Само собою разумеется, что после этой нотации оба посла не могли рассчитывать на особое внимание государя. И действительно, он не удостоил их даже взглядом.
В группе дипломатов нетрудно было заметить маленького человека в золотых очках, из-за которых светились умные, хитрые глаза. Это был русский государственный канцлер граф Нессельроде.
Граф имел обыкновение, свойственное многим дипломатам, говорить на вечерах и балах обо всем, о чем угодно: о балете, об итальянской опере, о женщинах, к которым он был падок, несмотря на свой весьма преклонный возраст, — но только не о политике. На этот раз граф, однако, изменил своему правилу. Нессельроде вел на английском языке разговор с британским послом сэром Гамильтоном Сеймуром. Сначала они обменялись несколькими общими фразами, но затем граф отозвал сэра Сеймура в сторону, сказав, что желает поговорить с ним о деле первостепенной важности.
— Государь просил меня передать вам, что он желает непременно переговорить с вами, мой дорогой сэр Гамильтон, — сказал Нессельроде. — Я думаю, он сам подойдет к вам. Вы не знаете государя. Благородство души его вне всякого сомнения, но государь слишком горячо принимает к сердцу все, что касается интересов восточных христиан. У вас в Англии заблуждаются, утверждая, что Россия руководствуется при этом какими-то фантастическими мечтами о гегемонии над всеми православными странами. Ничуть не бывало. Мы также вовсе не безусловные противники Франции. Вы знаете, дорогой сэр Гамильтон, что лично я был всегда даже против той политики, которую Россия вела по отношению к Франции после польского мятежа. Я всегда сочувствовал королю Луи-Филиппу, уважая в нем монархический принцип, и могу вас уверить…
— Я не вполне понимаю вас, — перебил Сеймур. — Сколько мне известно, ваш государь был доволен падением Луи-Филиппа. Теперь во Франции царствует Наполеон III, и правительству королевы было бы весьма приятно, если бы вы могли повлиять на вашего государя в том смысле, чтобы устранить всякие недоразумения между вами и нынешним французским правительством.
— Вы пессимист, дорогой сэр, никаких крупных недоразумений нет и не предвидится…
— О! — протянул англичанин. — Однако вопрос о ключе от ворот Вифлеемского храма до сих пор служит яблоком раздора между вами и Францией.
При этих словах Сеймура губы графа Нессельроде искривились в неприятную улыбку. Знаменитый спор из-за ключа всегда приводил графа в отчаяние. Граф Нессельроде был, правда, одним из деятелей эпохи Священного союза{5}. Он любил повторять, что подпись его красовалась рядом с подписями Гарденберга, Меттерниха и Веллингтона{6}. Но, с другой стороны, граф был по религии англиканского вероисповедания, по убеждениям — вольнодумец и человек в полном смысле слова светский. Священный союз был, с его точки зрения, лишь удачной дипломатической комбинацией. Граф решительно не понимал, каким образом в XIX веке, в эпоху телеграфа и паровой машины, мог быть возбужден между двумя державами спор из-за каких-то пилигримов, как он называл православных богомольцев. Ссориться с Францией в угоду нескольким греческим попам и монахам! ‘Да мы возвращаемся к эпохе крестовых походов’, — говаривал граф, приписывая всю эту историю интригам ‘старой русской партии’. Но когда граф Нессельроде впервые узнал, что Наполеон III в свою очередь поддерживает претензии католических монахов, добивавшихся получить ключ от больших врат Вифлеемского храма, он был изумлен до такой степени, что первоначально не понял, в чем дело. Граф долго ломал голову, размышляя: что бы это значило? Наконец, не спросясь государя, отправил в Париж депешу, в которой писал нашему послу: ‘Постарайтесь узнать, идет ли речь о ключе в смысле инструмента, которым принято отворять двери, или же здесь подразумевается какой-нибудь особый ключ, например какая-нибудь эмблема!’
Но изумлению графа не было пределов, когда его уведомили, что речь идет о настоящем ключе, то есть о таком, которым принято отворять двери…
— Вы, конечно, понимаете, дорогой сэр, — продолжал граф, — что этот смешной спор между латинскими и греческими монахами уладится чисто дипломатическим путем…
— Правительство ее величества королевы только и желает этого, — сухо ответил Сеймур.
В это время к ним подошел французский посол Кастельбажак, человек уже старый, из военных, иногда бестактный и невоздержанный на язык. В первый же день своего прибытия в Петербург он на параде предложил такие неуместные вопросы, что навсегда уронил себя в мнении императора. По вступлении на престол Наполеона Кастельбажак постоянно повторял слова своего повелителя: ‘Империя — это мир’.
Француз подошел к графу Нессельроде, а британский посол, пользуясь этим, отошел в сторону.
— Как поживаете, граф? — спросил француз, пожимая руку канцлера. — Перестаньте думать о политике… Скучная материя, уверяю вас. Лучше обратите внимание на эту очаровательную блондинку. Какой роскошный бюст!
Кастельбажак был так же стар, как Нессельроде, и такой же любитель женских прелестей.
— Вы неисправимы, мой дорогой, — сказал с улыбкой Нессельроде. — Вас, кажется, более всего в мире интересуют женщины.
— Прибавьте: красивые и молодые… Уродливых и старых, вроде ваших приезжих из Москвы княгинь, я не люблю… О чем вы беседуете с Сеймуром? Он, кажется, по-прежнему сердится на вас. Право, не стоит обращать на него внимания. Недавно я сказал вашему государю: ‘Ваше величество, серьезный тон сэра Сеймура — это простая причуда упрямого англичанина’. Государь милостиво улыбнулся и сказал мне: ‘Это самое мне постоянно твердит Нессельроде’.
— Разумеется, — поспешно подхватил граф. — Я весьма счастлив, что мои доводы не остались без влияния на государя… Скажу вам по секрету, что у нас никто не верит в возможность англо-французского союза.
— Конечно, этот союз — чистый вздор, — заметил Кастельбажак.
Между тем император Николай Павлович приблизился к группе немецких дипломатов. Черные фраки и мундиры со звездами нервно зашевелились. Все наперебой старались обратить на себя внимание государя и ловили каждый его взгляд. Но император, минуя разных саксен-кобург-готских коммерции-советников, подошел прямо к стоявшему одиноко сэру Гамильтону Сеймуру, дружески пожал ему руку и увлек за собою в одну из соседних зал дворца.
Сэр Сеймур резко выделялся среди товарищей-дипломатов непринужденностью обращения, которую он сумел соединить с должной долей почтительности.
В то время как в главных залах дворца гремела музыка, слышалось бряцанье шпор, шуршание шелка и бархата, в отдельной зале, где лишь изредка появлялись фигуры гостей, исчезая при внушительном взгляде императора, велась беседа между британским послом и государем.
Император говорил с жаром, делая энергические жесты, отрывистыми фразами, как бы размеренными по тактам. Британец почти все время слушал и как бы мысленно стенографировал слова Николая, видя в них важный материал для донесения в Лондон.
— Вы знаете, — говорил император, — мое отношение к Англии. То, что я вам говорил раньше, повторяю теперь. Я искренне желаю, чтобы оба государства были связаны узами теснейшей дружбы. Я уверен в том, что это возможно. Прошу вас, передайте мои слова лорду Джону Росселю{7}. Если мы будем заодно, для меня несущественно, что думают другие. Теперь я прощусь с вами.
Император снова пожал руку Сеймура, давая ему понять, что разговор окончен. Но Сеймур, почти все время молчавший, вдруг сказал:
— Государь, с вашего позволения, я осмелюсь несколько продолжить нашу беседу.
— А что такое? — спросил государь. — Говорите, я слушаю со вниманием.
— С тем условием, государь, что вы позволите мне высказать совершенно свободно мои мысли, внушенные мне вашими последними словами.
— Разумеется. Говорите со мной вполне откровенно. [11]
— Я был бы рад, — сказал Сеймур, — если бы ваше величество присовокупили несколько успокоительных слов насчет Турции.
Император сдвинул брови. На мгновение показалось, что слова Сеймура неприятно поразили его. После некоторого колебания он сказал твердо, по дружески:
— Вы сами знаете, что дела Турции находятся в самом дурном состоянии. Турция близка к полному распаду. Ее гибель была бы, однако, несчастьем для всей Европы. Необходимо, чтобы Англия и Россия пришли к вполне сердечному соглашению по этому вопросу и не предпринимали ничего втайне друг от друга.
— Я уверен, что британское правительство вполне разделяет этот ваш взгляд, государь, — сказал Сеймур.
— Видите ли, в чем дело, — сказал Николай. — На нашем попечении находится больной человек. Я говорю вам откровенно, что для нас было бы несчастьем, если бы этот больной человек умер, ускользнув из наших рук.
— Если я правильно понял слова вашего величества, — сказал Сеймур, — вы считаете расчленение Турции делом весьма возможным.
— Совсем напротив, — поспешно возразил император. — Я знаю, что мне приписывают какие-то завоевательные стремления. Я не разделял и не разделяю идей моей бабки императрицы Екатерины. Мое государство так обширно, что приращение территории само по себе заключает опасность. Целость Турции нимало не угрожает моим интересам. Есть другая сторона вопроса. В Турции есть несколько миллионов христиан. Есть чувства и обязанности, которых никогда нельзя терять из виду: Россия получила свет христианской веры с Востока и это налагает на нее известный долг. Я уже сказал вам: Турция — больной человек. Лучше нам предупредить ее падение, нежели ждать катастрофы. Вот пункт, по которому я желал бы иметь содействие вашего правительства.
— Но, ваше величество, мне настолько известны намерения моего правительства, что я могу наперед поручиться в одном: Англия, во всяком случае, не станет предупреждать событий и ввиду одной возможности падения Турции не решится располагать судьбою своего старинного друга и союзника. [12]
— Это хорошее правило, — возразил император. — Но все же важно, чтобы мы поняли друг друга: иначе события захватят нас врасплох. Теперь снова скажу вам с полной откровенностью: если Англия думает утвердиться в Константинополе, я этого не допущу. Я со своей стороны обещаю не трогать Константинополя. Я говорю, конечно, о захвате. Не могу ручаться, чтобы обстоятельства не вынудили меня временно занять его…
Сэр Сеймур с минуту помолчал, ясно сознавая громадную важность последних слов государя. Наконец он сказал:
— Быть может, ваше величество точнее нас осведомлены о положении Турции. Из переписки с лордом Росселем я не вывел заключения о скорой гибели Оттоманской империи.
— Я повторяю вам, — сказал государь с оттенком нетерпения, — что больной человек умирает. Здесь является множество вопросов, которые надо решить заранее. Придунайские княжества и теперь состоят под моим покровительством. Пусть так останется. Сербия сможет устроиться таким же образом, также и Болгария. Что касается Египта, я понимаю все значение этой территории для Англии…
— Что касается Египта, — перебил Сеймур, — смею ответить, ваше величество, что Англия всегда заботилась лишь об обеспечении торгового пути в Индию…
— Хорошо, — сказал государь. — Пусть ваше правительство подумает обо всем этом. Я доверяю английскому правительству. Я не требую от ваших министров никаких письменных обязательств. Я желал бы свободного обмена мыслей и в случае надобности слова джентльмена. Этого между нами достаточно.
Сказав последние слова, государь встал, на этот раз решительно раскланялся с Сеймуром и возвратился в залу, где его ожидали с нетерпением и даже с некоторым беспокойством.
Государь пробыл еще около часа и уехал в Зимний дворец в отличном расположении духа. Было около двух часов пополуночи, когда Николай Павлович вошел в свою спальню. Старик камердинер сладко спал в прихожей, в кожаном кресле. Николай Павлович не стал будить его, вошел один, прилепил восковую свечу к выдвижной дощечке, сделанной в киоте, и, став на колени, [13] долго молился. Раздевшись без посторонней помощи и потушив свечу, он лег на складную походную постель и укрылся вместо одеяла офицерской шинелью.
Шестнадцатого февраля 1853 года прибыл в Константинополь на пароходо-фрегате{8} ‘Громоносец’ российский чрезвычайный посол генерал-адъютант, адмирал и сверх всего светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков{9}, потомок известного петровского фаворита.
Меншиков был одним из наиболее доверенных лиц государя. Его считали скупым, но, подобно Орлову, он пользовался репутацией безукоризненной честности, что при тогдашнем взяточничестве и казнокрадстве, проникавшем в самые высшие сферы, было качеством весьма важным. Государь долго колебался, кого послать в Константинополь: Орлова{10} или Меншикова? Избрав последнего, Николай Павлович перед отъездом князя из Петербурга дал ему несколько общих наставлений. Между прочим, Николай Павлович заметил Меншикову, что его серьезно огорчают слухи о вольнодумстве князя.
— Это клевету изобрели мои враги, — сказал Меншиков. — Меня не любят за то, что я всем говорю правду.
— Помни, Александр Сергеевич, что ты едешь защищать православную веру, — сказал ему государь на прощание.
Пароход ‘Громоносец’, на котором ехал Меншиков, приближался к Буюкдере{11}, предместью, где находился летний дворец русского посольства. ‘Громоносец’ постепенно убавлял ход. Навстречу ему вышел пароход ‘Грозный’, на котором ехал чиновник Озеров, временно управлявший делами русского посольства. [14]
Меншиков стоял на палубе вместе с вице-адмиралом Корниловым{12}, окруженный блестящею свитою, преимущественно из гвардейских офицеров. Князь говорил своим неприятным, несколько дребезжащим голосом с молодыми адъютантами, из которых многие видели Константинополь в первый раз, и читал им целую лекцию о достопримечательностях города. Князь отличался энциклопедическим образованием.
Меншиков был высокий старик, весьма преклонных лет, но еще вполне бодрый, с седыми усами и густыми седыми бровями, из-под которых светились умные синие глаза. Саркастическая улыбка редко сходила с лица его, и князь постоянно язвил кого-нибудь и отпускал различные остроты. Ермолов{13} сказал о нем однажды, что Меншикову не надо бритвы, так как ему достаточно высунуть язык, чтобы побриться.
Оба русских парохода прибыли в Топ-Хане — часть города, получившую свое название от пушечно-литейного завода. Берег перед зимним дворцом русского посольства был усеян многочисленной толпою. Впереди всех виднелись верхами чиновники русского посольства. В пестрой толпе, состоявшей из греков, армян, турок, болгар, замечалось также несколько всадников с дамами в амазонках: в них нетрудно было узнать англичан.
Меншиков сошел на берег и со всею свитою направился во дворец. Его неприятно поразило то, что навстречу ему не явился ни один из высших турецких сановников.
— Турки, кажется, не знают простейших правил вежливости, — сказал князь, обращаясь к управляющему посольством Озерову. — Ни один из их министров не удостоил встречей посла государя императора. Мне не нужна их любезность, но в моем лице они наносят оскорбление русскому имени.
Прибывший с Озеровым первый драгоман{14} посольства, грек Аргиропуло, возразил на [15] это:
— Ваша светлость, у турок не в обычае встречать, как в России, с хлебом и солью. Здешнее гостеприимство другого рода. Турок больше всего боится обеспокоить гостя. Завтра утром, без всякого сомнения, сам султан пришлет к вашей светлости своего церемониймейстера с поздравлениями.
— Может быть… Но я вообще боюсь, что мне придется ссориться с этими господами, — сказал Меншиков. — Я изучил натуру жителей Востока. Чем более им давать поблажки, тем хуже. Впрочем, я здесь все переделаю по-своему. Вы слишком избаловали их.
Чиновники слушали с почтительно вытянутыми лицами.
Драгоман не ошибся. На следующий день султан прислал к Меншикову своего церемониймейстера Киамиль-бея.
Меншиков, часто страдавший бессонницей, плохо провел ночь, встал рано и не в духе. Когда ему доложили о прибытии Киамиль-бея, князь сказал:
— Пускай подождет немного: баловать их не следует.
— Кроме того, ваша светлость, — сказал явившийся с докладом адъютант, — к вам пожаловал греческий патриарх. Не прикажете ли сначала принять его?
Меншиков, по-видимому, размышлял и не давал ответа.
— Осмелюсь высказать мое мнение, ваша светлость, — сказал бывший тут же Озеров. — Мне кажется, что предпочтение, оказанное патриарху, могло бы иметь самое выгодное влияние на умы здешних христиан.
— Нет, ваше превосходительство, — сказал Меншиков, — я совсем не приму этого монаха… И без него довольно дела. Я и наших русских монахов не люблю, а эти, афонские, — это большей частью интриганы и попрошайки.
Адъютант удалился.
Несколько дней спустя Меншиков посетил великого визиря, совершенно пренебрегая турецким министром иностранных дел Фуадом-эфенди. Тогда случилось нечто небывалое в Оттоманской империи. Фуад-эфенди, оскорбленный оказанным ему невниманием, подал в отставку. Вслед за тем Меншиков стал требовать от великого визиря, чтобы султан принимал его в серале без предварительного доклада. Великий визирь заявил, [16] что это противно правилам этикета. Когда турецкий сановник удалился, Меншиков, обратясь к своим подчиненным, сказал:
— Ну, господа, я вижу, что мне придется вскоре выезжать упрямую лошадь, называемую султаном.
В начале марта Меншиков имел аудиенцию у султана в Чараганском дворце. Русский посол был введен в приемную султанскую залу. Султан сидел на углу дивана: он был в темно-фиолетовом кафтане казацкого покроя. При приближении Меншикова султан встал и по-европейски подал князю руку.
После обычных расспросов о здоровье русского императора султан сказал Меншикову через драгомана:
— Я знаю, что вы, русские, — гордецы и не любите, когда вам делают подарки. Но все же я счел бы себя счастливым, если бы вы приняли от меня ничтожный дар, свидетельствующий лишь о той радости, которую я испытываю, видя вас.
При этих словах церемониймейстер поднес Меншикову драгоценные подарки. Меншиков сухо поблагодарил и обратился к султану с просьбой принимать его впредь без особого доклада.
Султан был несколько смущен поведением Меншикова, но обещал исполнить его желание.
Вслед за тем Меншиков прямо приступил к заявлению требований России.
— Государь император, — сказал Меншиков, — крайне недоволен поведением слуг вашего величества, которые не исполняют повелений, собственного своего правительства.
Меншиков пояснил, что, несмотря на повторенные обещания Порты, вопрос о святых местах остался в прежнем положении. Султан отвечал с обычной азиатской уклончивостью. Он поблагодарил Меншикова за то, что чистосердечие русского посла сняло с его собственных глаз завесу, но при этом тонко намекнул на то обстоятельство, что по дошедшим до него слухам пятый корпус под командою Данненберга{15} приблизился к границам Молдавии, а это, сказал султан, несовместимо [17] с чувством высокого уважения, которое он питает к особе государя императора.
Меншиков резко отвечал, что султану донесли ложно о движении русских войск и что Данненберг командует четвертым корпусом, а не пятым.
Это весьма раздосадовало султана, который хвалился тем, что знает войска иностранных держав не хуже своих собственных.
В конце разговора Меншиков прямо заявил, что Россия не остановится ни перед какими мерами, которые ей укажет необходимость.
По уходе Меншикова Блистательной Портой овладела паника. Немедленно был созван совет министров, было решено ждать прибытия английского посла лорда Стратфорда{16}, а до тех пор по возможности тянуть переговоры.
С прибытием лорда Стратфорда дела приняли совсем иной оборот. Меншиков вскоре почувствовал могущество и ловкость своего соперника. Меншиков сердился, угрожал, затем, видя бесплодность своих переговоров с Портой, стал советоваться с лордом Стратфордом и постепенно делал уступки. Наконец к началу апреля знаменитый вопрос о святых местах, по-видимому, пришел к благополучному решению.
Князь Меншиков сидел в своем кабинете и самодовольно читал ноту, только что полученную от британского посла, в которой лорд Стратфорд заявлял, что убедил своего французского товарища согласиться на все уступки, лежащие в пределах возможного, лорд Стратфорд, обратно, просил Меншикова уступить по некоторым пунктам из уважения к национальному самолюбию французов.
С французским посольством Меншиков был в враждебных отношениях, особенно после того, когда подтвердилось известие о приближении французского флота к Саламину. Лорд Стратфорд все время играл роль миротворца, и князь Меншиков стал наконец ему верить.
— В самом деле, — говаривал он, — пора кончить эту комедию… Тем более что мы теперь стали господами положения.
Вдруг из Петербурга были получены важные депеши: одна — от Нессельроде, другая — от государя. [18] Прочитав депешу императора, Меншиков изменился в лице. До сих пор он был твердо уверен, что действует вполне в духе государя, и вдруг ему ставится на вид, что он тратит время на пустые переговоры, тогда как Франция посылает флот, а коварная Англия управляет Портой при посредстве ненавистного государю бывшего сэра Каннинга, которого Николай Павлович когда-то не хотел принять послом в Петербурге и которому так и не давал полученного им титула лорда Стратфорда.
— Решительно не могу понять, чего от меня хотят в Петербурге! — жаловался Меншиков одному из своих адъютантов. — Кажется, я действую с достаточной ‘твердостью. Там, в Петербурге, судят обо всем по болтовне иностранных газет да, быть может, по письмам недовольных мною чиновников, у которых есть при дворе тетушки и кузины. Нет, это просто из рук вон! Работать, трудиться — и видеть такую оценку своей деятельности.
— История оправдает вас, ваша светлость, — сказал льстивый адъютант.
— Я об этом не забочусь, братец. Может случиться, что историю напишут такие люди, которые предпочтут нам с тобою Клейнмихеля{17}, а то еще, пожалуй (князь, несмотря на весь свой аристократизм, произнес при этом выражение, неудобное в печати)… вроде покойного Дибича{18}. Но я не хлопочу об этом. Пусть пишут и осуждают.
Под влиянием депеш из Петербурга Меншиков удвоил энергию. Он давно уже добивался новой аудиенции у султана, но султан, подчиняясь тайным внушениям лорда Стратфорда, все откладывал со дня на день, ссылаясь на траур, соблюдаемый по случаю смерти матери его — султанши-валидэ.
Меншиков наконец потерял терпение.
— Надо показать этому упрямому коню хлыст! — говорил он своим приближенным. [19]
На следующий день Меншиков в буквальном смысле показал хлыст если не султану, то, по крайней мере, константинопольской уличной толпе и турецким солдатам. Султан, желая несколько смягчить впечатление, произведенное отсрочкой аудиенции, велел назначить специально для Меншикова смотр войскам. Отчасти им руководила при этом мысль показать русскому послу исправное состояние турецкой армии. Меншиков, вместо того чтобы явиться в парадной форме, приехал в пальто и с хлыстиком в руке, что произвело невероятный скандал.
Решид-паша, недавно назначенный министром иностранных дел, сидел, поджав ноги, на своей малиновой софе и курил чубук, опирая его конец о бронзовую подставку, как вдруг к нему вошел дворецкий, ведя за собою старика армянина. Старик низко поклонился министру.
В продолжение нескольких минут паша из важности продолжал курить, затем выпустил чубук изо рта и сказал:
— Послушай, старик, можешь ли ты сделать серебряную посуду?
— Отчего же нет, сиятельный паша. Я часто выделывал серебряные блюда для знатных франков, проживающих в Пере.
— Но можешь ли ты мне сделать четыре дюжины тарелок и дюжину блюд к завтрашнему дню?
— Это невозможно, сиятельный паша…
— Но если тебе заплатят вдвое дороже стоимости?
— Все же невозможно… Раньше будущей недели я не могу выполнить подобный заказ.
— Хорошо, даю тебе три дня на работу. Но, клянусь бородою пророка, если к тому времени заказ не будет исполнен, ты получишь вместо награды сто палок по пятам.
— Будет готово, сиятельный паша!
— Хорошо. Сколько же ты хочешь?
Начался торг. Армянин заломил невозможную цену, но под конец понизил ее вдвое. Когда старик удалился, дворецкий обратился к паше:
— Осмелюсь ли спросить своего господина, зачем нам серебряная посуда? Пророк воспретил нам есть на серебре и золоте, и боюсь, чтобы это не возбудило [21] новых толков. И без того в народе уже ропщут, говоря, что мы отступили от веры предков…
— Не бойся, старик, эта посуда предназначается не для меня. Я должен дать обед послам Франции и Англии.
Дворецкий покачал головой.
— А где же мы достанем денег для уплаты армянину?
— Неужели мы еще не получили дани с моих болгарских поместий? — сказал запальчиво паша. — Сейчас распорядись о том, чтобы старшин били по пятам до тех пор, пока я не получу всей суммы. Негодные собаки! Посмотри, какие дукаты надевают их жены и дочери по праздникам! А для паши нет денег! Да, пожалуй, продай на рынке тех трех рабынь, о которых я тебе говорил вчера. Они уже так стары, что годятся разве для какого-нибудь купца или ремесленника: им не место в моем гареме.
В объявленный день в загородном доме Решид-паши собралось множество гостей. Кроме турок прибыли многие из чиновников английского посольства и вновь назначенный французский посол де Ла-Кур{19} со своею свитой.
Лорд Стратфорд к обеду не явился. Он прислал уведомление, что приедет только вечером.
Де Ла-Кур, честолюбивый и высокомерный француз, был вполне уверен, что пиршество дается специально в честь его приезда. На самом деле Решид-паша был весьма огорчен отсутствием лорда Стратфорда, но, конечно, не подал и виду и уверял де Ла-Кура, что этот день счастливейший в его жизни. Де. Ла-Кур говорил без умолку, весьма довольный привычкою турок молча курить чубуки и слушать гостя.
К четырем часам был подан обед в полуевропейском, полутурецком вкусе. Для европейцев посуда была серебряная, для турок — фаянсовая. Перед приборами европейцев не было бутылок с винами во избежание злых толков. Вместо того ловкие слуги подавали стаканы с винами и с шербетом такого же цвета, причем вина подавались европейцам, а шербет — туркам, хотя вообще не принято подавать шербет за обедом. Вилки и ножи лежали у каждого прибора из [22] внимания к европейскому обычаю, запрещающему есть руками. Забавно было видеть, как иной старый турок пыхтел, тыкая вилкой, пока наконец его не прошибал пот, и затем украдкой начинал есть руками. Всего было подано до двадцати блюд, в том числе неизменный пилав. Само собою разумеется, что ни одна женщина не осквернила своим присутствием этой трапезы.
После обеда сели курить. Мальчишки-чубуки искусно подавали зажженные трубки. Затем паша увеселял своих гостей пляскою красивых мальчиков. Французы неистово аплодировали и кричали ‘браво’. Англичане стучали ногами и чубуками. Турки, если можно так выразиться, превратились в зрение, следя за сладострастными движениями танцоров.
Поздно вечером, когда гости стали разъезжаться, прибыл наконец лорд Стратфорд.
— Да будет благословен Аллах, приводящий ко мне такого гостя, — сказал по-французски Решид-паша, отводя британского посла в сторону. — Я уже говорил с де Ла-Куром. Он обнадеживает меня, уверяя, что Франция не ограничится словами. Но мне что-то плохо верится… Я надеюсь только на милость Аллаха и на вас.
Затем Решид-паша попросил лорда Стратфорда удалиться с ним в соседнюю комнату и показал британскому послу последнюю ноту Меншикова. В этой ноте Меншиков приглашал Порту отложить в сторону всякие колебания и недоверие, ‘оскорбительное для достоинства и благородных чувств государя императора’, и заявил, что, если Решид-паша не даст ответа на требования России до следующего вторника, он сочтет это оскорблением своему правительству.
— Неужели вы, паша, еще не привыкли к русским угрозам?! — сказал лорд Стратфорд. — Вы старый дипломат и должны быть знакомы с обычными приемами русской дипломатии. Она угрожает, пока видит слабость, и уступает, встречая сколько-нибудь деятельный отпор. Советую вам оставаться по-прежнему учтивым, но непреклонным и желаю, чтобы в глазах всей Европы Турция оказалась страной, обладающей терпением и кротостью ангела, но вместе с тем и дьявольским упрямством.
Последние слова лорд произнес, ковыряя во рту зубочисткой, которую достал из бокового кармана, потом сел на софу, положив одну ногу на другую, и закурил вместо чубука сигару. [23]
— Я также состою в переписке с этим русским медведем, — сказал лорд. — Он написал мне недавно, что терпение России истощилось и что он не может хладнокровно подчиниться второстепенной роли, к которой низведено русское посольство благодаря моему прибытию сюда. Я написал ему в ответ очень любезное письмо, указав, что он уклоняется от тех начал справедливости и умеренности, которые всегда отличали царствование императора Николая.
— Вашими устами говорит сама мудрость! — воскликнул паша. — У нас все высоко чтут русского императора. Мы уверены, что князь превзошел данные ему полномочия. Но все же дайте нам совет!
— Я дам вам совет, — сказал англичанин, продолжая ковырять в зубах, — но с условием: вы не должны от меня скрывать ничего. Я знаю, что Меншиков давно предлагал вам союз с Россией, если вы откажетесь от дружбы с Англией. Вы видите, что скрывать от меня что-либо бесполезно и даже вредно для самой Порты.
Паша поклялся, что более о союзе с Россией не было речи и что, наоборот, Меншиков с каждым днем принимает все более угрожающий тон и даже намекает на возможность перехода русской армии через Дунай.
— Если дело зашло так далеко, — сказал лорд, — я могу посоветовать вам лишь одно. Начните с Меншиковым переговоры относительно его новых требований, а тем временем пусть ваш государь сделает от себя все, что необходимо для действительного обеспечения интересов всех его христианских подданных. У вас дурная администрация, об этом я говорил не раз.
— Вы знаете, милорд, — воскликнул Решид-паша, — мои убеждения по этому вопросу! Я всегда напоминаю своему повелителю стих Корана, в котором сказано: ‘Всякий, исполняющий заповеди Бога, будь он даже не мусульманин, достоин названия праведника’.
— Теперь требуется с вашей стороны полное хладнокровие, — сказал лорд Стратфорд.
В это время подул сильный ветер сквозь открытые окна и чуть не загасил свечей, освещавших комнату. Под самыми окнами шумели волны Босфора, так близко, что с порывом ветра влетели в комнату брызги морской пены. [24]
— Слышите плеск волн? — сказал лорд, высовываясь в окно и любуясь чудным видом. — Этот шум должен вам напоминать, мой дорогой паша, о существовании английского флага, а до тех пор, пока этот флаг поднят высоко, он не допустит господства России не только в водах Босфора, но и на Черном море. Помните это и будьте тверды, несмотря ни на какие угрозы!
На следующее утро Решид-паша получил от Меншикова гневное письмо с требованием немедленно .ответить на его последнюю ноту. Решид-паша просил отсрочки еще на несколько дней по случаю своего недавнего вступления на пост министра и недостаточного знакомства с делом. Меншиков прислал второе письмо, в котором объявил, что более ждать не намерен.
Срок, назначенный самим Решид-пашою, близился к концу, но еще до истечения его Меншиков получил из Петербурга новые депеши.
Сказать правду, в Петербурге имели довольно смутное представление о действиях Меншикова. Сам князь не мог не сознавать, что, например, его требование для России права сменять константинопольских патриархов выходит за пределы данных ему инструкций. С другой стороны, в Петербурге желали, чтобы Меншиков прекратил всякие переговоры с британским посольством. Меншиков отлично видел, что это невозможно, так как турецкие министры лишь повторяли то, что им подсказывал лорд Стратфорд.
Прочитав депеши из Петербурга, князь глубоко вздохнул. Он уже собирался сочинить очередную ноту, как вдруг вошел чиновник с новым пакетом. Князь распечатал, прочел. Лицо его исказилось от гнева. Действительно, было от чего рассердиться: Решид-паша в утонченно льстивых выражениях уведомил князя, что турецкий Диван большинством, сорок два голоса против трех, отверг проект, предложенный Меншиковым для подписи султана.
Итак, несмотря на то что Меншиков вопреки воле государя согласился на предварительный просмотр проекта лордом Стратфордом, несмотря на сделанные им уступки и на уничтожение пункта относительно константинопольских патриархов, несмотря на уничтожение самого выражения: ‘религиозное [25] протекторство’, — все было проиграно. Порта отвергла’ всякое соглашение, имеющее характер договора с Россией, хотя и не отказывалась подтвердить некоторые привилегии, издревле принадлежавшие православным подданным Порты. Это было уже слишком. Дипломатическое поприще Меншикова, начавшееся с таким шумом и блеском, грозило окончиться плачевным фиаско.
Оставалось одно: угрожать султану самыми энергичными мерами со стороны России. Меншиков немедленно написал в Петербург и в то же время объявил Порте, что прекращает все дипломатические сношения. Правда, эта угроза была выполнена лишь наполовину, так как и после нее Меншиков отправил Порте несколько грозных нот. Приближалось, однако, время, когда от слов переходят к действиям.
Часть первая
I
Был один из тех теплых октябрьских дней, которые для севастопольских жителей не составляют диковинки. В воздухе доходило до семнадцати градусов тепла, и купальный сезон все еще продолжался.
В небольшом, но красивом саду, внутри чугунной ограды, которою обведено трехэтажное здание морской офицерской библиотеки, гуляла публика, по преимуществу моряки и дамы. Холм, увенчанный зданием библиотеки, — одно из выдающиеся мест Севастополя, напоминающее Афинский акрополь.
В числе гулявших были два офицера: один — переведенный сюда с Балтийского флота мичман Лихачев, другой — граф Татищев, бывший кавалергард, изумивший всех своих петербургских и московских родственников и знакомых внезапным и, по-видимому, беспричинным переводом в артиллерию. Он служил в четырнадцатой артиллерийской бригаде, часть которой в то время стояла близ Севастополя. Лихачев был краснощекий, белобрысый юноша с едва пробивавшимися усиками, вечно веселый, конфузливый, из типа маменькиных сынков. И действительно, он был единственным сыном смоленской помещицы, имевшей кроме него лишь несколько дочерей. Татищев был всего годом старше юного мичмана, но выглядел гораздо старее его. Сын коренного русского аристократа и балетной танцовщицы, он унаследовал от отца барские привычки и манеры, но типом лица, смуглотою кожи, черными глазами и темными, слегка вьющимися волосами напоминал мать, уроженку Южной Франции. Матери он, впрочем, не помнил, так как потерял ее, еще бывши грудным младенцем. Отсутствие материнских ласк, жизнь в детской под присмотром многочисленных нянек, бонн, гувернанток и гувернеров, а впоследствии жизнь с отцом, постоянно странствовавшим по европейским столицам и модным курортам и тратившим бешеные деньги на итальянских певиц и на французских кокоток, — все это выработало в молодом графе характер резкий, полный противоречий, и [27] некоторую черствость, прикрытую манерами, приобретенными от чопорных англичанок, вертлявых француженок и от всей той блестящей среды, в которой он вращался с раннего детства. В фигуре и в лице молодого графа было что-то слишком зрелое, сказывалось раннее пресыщение жизнью и насмешливое отношение ко всему окружающему. И теперь, несмотря на любезность его тона, было ясно, что он выслушивает болтовню юного мичмана полуснисходительно, полунасмешливо. В батарее Татищев резко выделялся между товарищами. Батарейный командир, старый фронтовик, не любивший петербургских слетков и в особенности не терпевший гвардейцев, говаривал, что даже в манере отдания чести высшим начальникам у графа обнаруживается вольнодумство. Армейские офицеры, новые товарищи Татищева, говорили, что граф корчит из себя лермонтовского Печорина, но это было не совсем справедливо: Татищев мало увлекался Лермонтовым, предпочитая ему английских поэтов. Любимым его автором был лорд Байрон.
С мичманом Лихачевым граф познакомился случайно, за несколько лет до начала нашего рассказа, когда вздумал посетить смоленское имение своего отца, бывшее по соседству с имением Лихачевых. Охотясь с борзыми за зайцами, граф сильно напугал гулявших в поле барышень. Подоспевший Лихачев, в то время еще гардемарин{20}, хотел уже рыцарски защитить сестер и проучить незнакомого охотника, но граф назвал себя, рассыпался в любезностях и извинениях, а на следующий день приехал к старухе Лихачевой с целью еще раз извиниться за свою неосторожность. С этого и завязалось знакомство графа с молодым моряком, оставшееся, впрочем, довольно поверхностным.
Теперь, встретившись с графом в Севастополе, Лихачев был от души обрадован, так как почти не имел знакомых в городе, если не считать товарищей.
— Уж хоть бы вы меня познакомили с кем-нибудь, — наивно упрашивал он графа, который был принят в лучшем севастопольском обществе.
— С кем бы вас познакомить? У адмирала [28] Станюковича{21} вам будет скучно. Ах, вот идея! Вы, конечно, поклонник женской красоты? Я могу познакомить вас с семьей, где есть целый цветник хороших женских головок.
— Если хорошее семейство, буду очень рад, — с напускной серьезностью сказал мичман.
— Семейство прекрасное… Правда, некоторые из здешних чиновников и сановных лиц у них не бывают, но надо отдать справедливость большинству севастопольцев, они не отворачиваются от людей, случайно попавших в беду. Здесь нет той подлости, как в столицах, где вчерашние знакомые не замечают вас, если вы попали в немилость не только у сильных мира сего, но у какого-нибудь камер-лакея. Здесь люди более искренни, и нет еще этой ужасной погони за карьерой, этого честолюбия, соединенного с холопством, этих европейских манер, прикрывающих азиатские вкусы.
Лихачев равнодушно слушал эту тираду и, когда граф кончил, спросил:
— А что, они блондинки или брюнетки?
— Да вы сначала полюбопытствуйте узнать, о каком семействе идет речь. Я хочу познакомить вас с семьею бывшего коменданта Н-ской крепости генерала Миндена. Старик живет теперь в Севастополе. У него три дочери, одна лучше другой. Я случайно познакомился с мужем одной из них, моряком Панковым, а через него попал и к Минденам.
— Так дочери уже замужние? — с некоторым разочарованием спросил Лихачев.
— Успокойтесь, останется и на вашу долю. Есть и девицы. Одна — блондинка, настоящая гетевская Маргарита, у другой — темно-русые волосы, вишнево-красные губки и чудные голубые глаза. Вторая к тому же хорошая музыкантша. Одно странно: та, которую я назвал Маргаритой, гораздо менее сентиментальна, чем вторая.
— Когда вы судите о красоте, я вам верю, граф… Вы столько лет прожили в европейских столицах, что, вероятно, присмотрелись… Я, положим, был в плавании, но это не то: иной раз по нескольку месяцев не [29] видишь женщин, а потом как выйдешь на берег, так даже косоглазая китаянка, или саженного роста сандвичанка с кожей цвета невычищенного сапожного голенища покажется красавицей… Совсем вкус теряешь.
— Полагаю, что дочери генерала Миндена несколько исправят ваш вкус, — сказал граф, слегка зевнув.
— Но я, признаться, не понял, — спросил вдруг Лихачев, — почему у этих, по вашим словам, милых людей многие не бывают?
— О чем же вы мечтали во время моего рассказа? Объясняю вам подробнее. Да просто ‘потому, что старик Минден состоит под судом за какие-то злоупотребления, допущенные им в крепости. В чем именно его обвиняют, я не знаю: помнится, что-то мне рассказывали о каких-то сельдях. Возмутительно то, что эти чиновники, переставшие кланяться старому генералу, сами, по всей вероятности, ежедневно воруют и берут взятки, чего старик не делал. Но, повторяю, не все здесь так относятся. В особенности молодежь бывает у них преисправно.
— Расскажите мне еще что-нибудь о барышнях.
— Что же вам еще сказать? Одна похожа на отца, совсем обрусевшего немца, другая — на мать, Луизу Карловну, немку не совсем обрусевшую и порою коверкающую русский язык.
— Вот тебе раз! Вы начали за здравие, а кончили за упокой! Пожалуй, и барышни говорят только по-немецки, а я на этом языке всего-то и знаю: мейн либер Августьхен.
— Не бойтесь, я только пошутил, Луиза Карловна прекрасная женщина. Барышни воспитывались в одесском институте и говорят по-русски и по-французски весьма изрядно. Да и отец их только потому похож на немца, что из всех газет, кроме ‘Русского инвалида’, читает ‘Bombardier’, немецкую газетку, издаваемую, кажется, в Риге, специально для живущих в России немецких колонистов… Да вы поскорее знакомьтесь: если верить английским газетам, наш флот не сегодня-завтра отплывет из Севастополя.
— Да и у нас поговаривают, — сказал Лихачев, тщетно стараясь закрутить свои едва заметные усы. — Но ведь война еще не объявлена, да, пожалуй, так и не объявят. Что-то давно толкуют о войне, а между тем слухи не оправдываются. А жаль! Мы бы показали себя не только туркам, но и англичанам. [30]
— О турках не стану спорить, они плохие моряки, — заметил граф. — Но с англичанами я не желал бы вам встретиться.
— Вы известный англоман, граф. Вот уж на что наш Владимир Алексеевич, как он строг и к нам, и к самому себе, а я недавно слышал его резкие замечания об английском флоте.
— Не знаю… Я бываю у Корниловых чуть ли не каждый день и не раз слышал от адмирала слова: ‘Неуважение к врагу доказывает неуважение к самому себе’. Эти слова не мешало бы помнить большинству наших молодых офицеров.
— Да ведь как бы вам сказать, — смущенно ответил Лихачев. — Конечно, англичане отличные моряки, но поверьте, что и мы не посрамим земли Русской… Ах, посмотрите, какая хорошенькая! — вдруг сказал он, совершенно забыв о предмете разговора, так поразила его дама, шедшая под руку с артиллерийским офицером.
— Это Хлапонина, под руку с мужем. Новобрачные, медовый месяц справляют. Я с ними несколько знаком, — сказал Татищев, приложивший руку к козырьку при приближении офицера. Дама поклонилась и улыбнулась ему. — Он, говорят, скоро получит батарею, — добавил граф, когда счастливая парочка удалилась. — Способный офицер!
— Какой вы счастливец, у вас столько знакомых, и все хорошенькие дамы и девицы. Так познакомьте меня хоть с этими Минденами, а то, право, здесь пропадешь со скуки…
II
Генерал Минден недавно поселился в Севастополе. В обществе было немало толков по поводу его приезда, так как все знали, что бывший комендант Н-ской крепости уже несколько лет состоит под судом по знаменитому делу о ловле сельдей. За исключением двух-трех его личных врагов, все относились к Миндену как к человеку, невинно пострадавшему. Семья генерала вскоре приобрела в Севастополе обширный круг знакомства, особенно среди молодежи, ухаживавшей за хорошенькими дочерями генерала, недавно вышедшими из института. [31]
Весною 1853 года генерал привез жену и старшую замужнюю дочь в Севастополь, а сам уехал в Одессу, частью с целью хлопотать по своему делу, частью же с тем, чтобы провожать из Одессы в Севастополь двух младших дочерей, шестнадцатилетних близнецов Лизу и Сашу, которые оканчивали курс в институте.
Нельзя сказать, чтобы уголовное следствие и ожидание приговора суда остались без влияния на здоровье генерала Миндена. Никому не приятно состоять под судом, для человека же солидных лет и в солидных чинах это иногда бывает хуже ссылки. Старик Минден утешал себя тем, что в его жизни был уже случай, когда вся его служба висела на волоске. Об этом случае не мешает сказать несколько слов для характеристики нравов того времени и по связи этого события с дальнейшей судьбою Минденов.
В тридцатых годах нынешнего столетия на юге России происходила борьба между двумя богатыми вельможами: князем Воронцовым, бывшим в то время военным генерал-губернатором Новороссийского края, и графом Муравьевым, тогдашним командиром 5-го корпуса{22}. Как истые джентльмены, оба противника никогда не чернили друг друга, но каждый из них писал в Петербург донесения о злоупотреблениях, совершаемых подчиненными другого. Следствием этих донесений было то, что император Николай Павлович узнал о существовании в южных губерниях страшного казнокрадства, особенно в портовых городах, где сотнями пудов исчезала медь, употребляемая для обшивки кораблей, не говоря уже о досках и тому подобных пустяках. Князь Воронцов обвинял в воровстве пехоту, которая занимала караулы в Одессе, Николаеве и Севастополе, граф Муравьев доносил о распущенности одесских команд и арестантов, вверенных князю Воронцову. Спор между противниками долго не приводил ни к какому результату.
Оба были сильны положением при дворе, связями и богатством. Но вдруг борьба между новороссийскими Монтекки и Капулетти (как называли в шутку Муравьевых [32] и Воронцовых) разрешилась самым неожиданным образом.
В 1837 году император Николай проездом на Кавказ был в Крыму. В Севастополе был назначен высочайший смотр пятому корпусу. Государь предпринял поездку в Крым и на Кавказ, главным образом, с целью лично удостовериться в верности слухов о злоупотреблениях. Он был в самом мрачном настроении духа. Вначале смотр был удачен, но как только начались сложные построения, со стороны офицеров произошло несколько ошибок. При захождении повзводно один из офицеров, вместо того чтобы идти на заходящий фланг, направился к середине взвода. Государь сдвинул брови и выслал виновного за фронт. Вслед за тем один поручик сделал ошибку при захождении колонны правым плечом. Государь подозвал командовавшего батальоном и отрывисто спросил, указывая на поручика:
— Откуда вы взяли этого молодца?
— Он недавно переведен к нам из Тобольского полка, ваше императорское величество.
— Отправить его в Тобольский же полк на гауптвахту! — сказал государь и, обратившись к графу Муравьеву, прибавил с неудовольствием: — Я не люблю, когда офицеров переводят без толку. Чтобы впредь этого не было!
Наконец дошла очередь и до генерала Миндена, бывшего в то время бригадным командиром.
Государь заметил, что солдаты одной роты при церемониальном марше шли не в такт музыке. Дело в том, что генерал Минден, сам большой любитель и знаток музыки, ввел в звуки марша какой-то новый мотив, а солдаты не успели приладиться к незнакомым звукам. Вместо сюрприза, который готовил государю Минден, вышел полный скандал.
Посмотрев несколько минут, император Николай сказал громовым голосом: ‘Стой! Скверно!’
Генерал Минден совсем некстати вздумал обратиться к государю с оправданием.
— Я вас, сударь, прошу молчать, — сказал государь. — Терпеть не могу, когда умничают!
Этот смотр решил участь спора между двумя вельможами и вместе с тем участь Миндена. Были уволены от службы сам командир корпуса граф Муравьев и трое генералов. [33]
Впрочем, как часто бывает в подобных случаях, наиболее пострадали наименее виновные, и в числе их Минден. Граф Муравьев не был слишком огорчен отставкой. Он снял свои ордена, надел щегольское штатское платье и стал разгуливать по Москве с тросточкой. Падшие начальники дивизий разъехались в свои богатые имения, а бригадный командир Минден, обремененный семьей и живший единственно с жалованья, должен был в буквальном смысле слова искать средств к пропитанию.
Наконец генеральша Луиза Карловна, энергичная и смелая немка, решилась на последнее средство. Она собрала все свои пожитки и отправилась с двумя дочерьми-близнецами в Одессу. Зная, что Воронцов был косвенным образом виновником несчастья ее мужа, Луиза Карловна решилась обратиться прямо к нему.
Представившись князю Воронцову, Луиза Карловна откровенно объяснила ему положение мужа и просила помощи. Воронцов был глубоко тронут, принял близко к сердцу ее дело и взялся сам хлопотать в Петербурге.
Вскоре Минден был назначен комендантом Н-ской крепости, а дочери его были приняты в одесский институт.
Таким образом, первый печальный случай в истории служебной карьеры генерала Миндена закончился к еще большему благополучию семьи. Но как ни утешал себя генерал этим воспоминанием, он сам плохо верил в возможность вторичного счастливого исхода. История с сельдями угрожала ему, по меньшей мере, окончательным увольнением от службы с потерею права на пенсию.
Генерал постарел, совсем поседел и осунулся. По целым дням он медленно шагал по комнатам, волоча ноги, и все его мысли вращались около одного предмета:
‘Под суд! И как подумаешь, из-за чего! По доносу жалкого писаришки, которого я же обогрел и приютил! Из-за нескольких бочонков сельдей!’
Минден был глубоко убежден в своей полной правоте. А дело было вот в чем. До сведения государя не раз доходило, что начальствующие лица пользуются солдатами, как своими крепостными, употребляя их на разные работы по своей личной надобности. Генерал Минден был не совсем безгрешен по этой части. У [34] него солдаты постоянно работали в садике и на огороде. Он любил цветы, а Луиза Карловна была хорошая хозяйка. Иногда генерал снаряжал солдат для ловли знаменитых местных сельдей, до которых был большой охотник.
Практичная Луиза Карловна не удовольствовалась этим, она солила сельдей целыми бочонками и несколько таких бочонков потихоньку продала евреям. Минден мало вмешивался в дела жены. Он по целым дням сидел в своем кабинете, писал, читал и только по вечерам составлял вист с приятелями.
Комендант был за картами серьезен, а после карт и закуски бывал разговорчив, очень любезен, часто рассказывал о походе в Париж, о Наполеоне и об императоре Александре.
По доносу своего письмоводителя генерал Минден был отдан под суд ‘за употребление казенных людей и солдат на свои собственные надобности’. Следствие тянулось бесконечно.
С приездом двух молодых девушек небольшая, но уютная квартира Минденов оживилась, и даже угрюмый генерал стал как будто веселее. Их стали посещать флотские и армейские офицеры, инженеры, врачи.
Обе сестры, особенно младшая Саша, были очень хороши собою. Как и все близнецы, они были похожи друг на друга, но сходство уменьшалось резким различием в цвете волос: Саша была светлая блондинка, Лиза имела волосы темно-русые. Еще значительнее было различие характеров. У Саши- характер был ровный и мягкий, Лиза была так чувствительна, что проливала слезы, читая что-нибудь печальное, вроде, например, лермонтовского ‘Валерика’.
У Минденов было бы очень весело, если бы над всеми домочадцами не тяготело вечное ожидание грозы, которая ежедневно могла разразиться над головою бывшего коменданта.
Наконец приговор по делу о сельди состоялся. Минден был отрешен от должности и лишился пенсии.
Он ожидал худшего, но и это сравнительно мягкое наказание окончательно сразило его. Генерал еще более постарел и выглядел совершенно дряхлым стариком. Он стал страдать одышкой и болезненной сонливостью: иногда сядет, бывало, в свои вольтеровские кресла и тотчас, задремлет. [35]
Занятия и чтение он бросил, перестал даже писать мемуары, в которых думал вполне оправдать себя перед потомством. Единственным чтением Миндена стала немецкая газетка ‘Bombardier’, по которой он следил за политикой. Генерал весьма осуждал высокомерный образ действий князя Меншикова в Константинополе. Старик пускался в остроумные догадки и соображения и предсказывал близость войны. Потерпев неудачи в собственной жизни, Минден видел все в мрачном цвете и предсказывал, что война не поведет к добру.
III
Однажды вечером у Минденов собралось довольно многочисленное общество. В числе гостей был и мичман Лихачев, успевший познакомиться с семейством генерала.
Когда Лихачев вошел в освещенную несколькими свечами комнату, откуда неслись звуки фортепьяно, он прежде всего окинул взглядом всех присутствовавших. Жизнь на море приучила его к тонкой наблюдательности. Он тотчас заметил, как были одеты обе сестры: Лиза — в светлом барежевом{23} платье с голубым бантом, Саша — в розовом кисейном без банта. Саша ему понравилась более. Она была так же наивна, болтлива и весела, как он сам. Через полчаса юноша был уже влюблен в хорошенькую блондинку. Час спустя они неслись вместе в вихре вальса, потом танцевали кадриль и болтали об институтской жизни Саши и о путешествиях Лихачева. Еще немного погодя Лихачев мучился ревностью, так как видел и слышал, как некий доктор Балинский, из штатских, господин с благообразной, но, как показалось Лихачеву, хитрой, ястребиной физиономией, рисовался перед Сашей, говоря ей разные комплименты, толкуя с ней о музыке, в которой Лихачев ровно ничего не понимал. К концу вечера Лихачев снова был счастлив, так как танцевал с нею мазурку. Любовь часто вспыхивает внезапно, и это почти всегда бывает в том случае, когда ‘ему’ двадцать лет, а ‘ей’ шестнадцать. Особенно же часты были подобные романы в те времена, когда молодые [36] люди были гораздо более расположены влюбляться внезапно, чем современное молодое поколение, слишком рано начинающее жить рассудком, думать о средствах к жизни, о необходимости обеспечить себя и тому подобное. Справедливость требует прибавить следующее. Лихачев отлично знал, что у его маменьки есть триста крепостных душ, и эта уверенность позволяла ему относиться к жизни довольно беззаботно и не думать о необходимости ‘строиться’.
Как бы то ни было, но, распростившись со стариками и с Лизой, Лихачев после всех подал руку Саше и почувствовал нежное пожатие, от которого у .него захватило дух.
На следующий день молодой мичман явился к Минденам уже без всякого приглашения. Он встретил Сашу одну в маленькой гостиной, ее глаза были красны и как будто заплаканы.
— Вы нездоровы? — с участием спросил он.
— Нет, я здорова, но папа чувствует себя очень дурно. Его, кажется, утомляют наши вечера… Тс… он идет сюда.
Генерал, вчера еще бывший довольно оживленным и добрым, вошел, сильно шаркая туфлями.
Он был в халате, подпоясанном поясом с кистями. Он не обратил особого внимания на гостя, который поспешил вскочить.
— Сидите, сидите, молодой человек, — прошамкал он. — Почтение к старости — вещь хорошая, но лучше сидите. Вы знаете, что я такое теперь? Отставной комендант…
Он закашлялся сухим старческим кашлем и продолжал говорить, как бы размышляя вслух:
— Меня осудили за две бочки сельдей… А я будто ничего не знаю, что здесь делается. Вот вам пример бескорыстия. Светлейший князь Меншиков, наш бывший полномочный посол… Пример бескорыстия… Я все хорошо знаю. Он соблюдает экономию, и я также соблюдал экономию. А меня осудили за бочонок сельдей, проданный без моего ведома.
— Папа стал заговариваться, — прошептала Саша Лихачеву. — Он как будто бредит.
— Сооружают, сооружают, а никаких укреплений нет, — вдруг сказал Минден. — Придет неприятель, возьмет Севастополь с одной ротою солдат. Я также был комендантом, знаю, что значит крепость… Читал [37] много на своем веку. Вобана{24} изучал… Как, бишь, зовут того немецкого автора, который в начале нашего века критиковал Вобана?
— Не знаю, ваше превосходительство, — сказал Лихачев, стараясь показать, что весьма интересуется словами генерала.
— Не знаете… Как вам не стыдно, молодой человек, ведь это было так недавно. Двенадцатый год я помню, как вчерашний день. В четырнадцатом году, при покойном императоре…
Минден, по-видимому, хотел начать один из своих бесконечных рассказов о взятии Парижа, но голос его оборвался, и он снова сильно закашлялся.
— Папа, вам вредно много говорить, выпейте воды и ложитесь в постель, — сказала Саша.
— Вредно… Ты думаешь, мне уже умирать пора?.. Не гожусь никуда. Отставной комендант. Хе-хе-хе! Пора в вечную отставку.
— Папа, к чему вы это говорите, — сказала Саша умоляющим голосом, в котором слышались слезы. — Я для вас же говорю.
— Тебе хочется поговорить с молодым человеком, — сказал Минден, вдруг смягчившись. — Понимаю. Я тебе не мешаю. Посторонний здесь не нужен.
Он перекрестил дочь, поцеловал ее в лоб и удалился, снова шаркая туфлями. От этого шарканья у Лихачева мороз подирал по коже. Появление старика напоминало ему читанное в учебнике древней истории обыкновение египтян приносить в залу, где пируют гости, мумию…
Генерал действительно походил на живую мумию.
Молодые люди остались одни и несколько минут молчали в смущении. Лихачев первый заговорил.
— Знаете ли, что мы на днях отправляемся в плавание? — сказал он, желая в одно и то же время возбудить в Саше горесть предстоящей разлуки и уважение к своим будущим подвигам. Но Саша думала об отце и приняла это известие довольно равнодушно.
— Вы надолго уезжаете? — спросила она.
— Не знаю, сколько времени продлится плавание… месяц или два… Мы будем крейсировать в Черном море, [38] выслеживая турецкие суда. Как бы я желал объявления войны!