Опыты научные, политические и философские. Том 1, Спенсер Герберт, Год: 1891

Время на прочтение: 459 минут(ы)

Герберт Спенсер

Опыты научные, политические и философские.

Том 1

Предисловие автора к ‘Опытам научным, политическим и философским’

Статьи, собранные здесь, за исключением тех, которые появились в периодических изданиях в течение последних восьми лет, были первоначально изданы отдельными томами через длинные периоды времени.
Первый том появился в декабре 1857 г., второй — в ноябре 1868 г. и третий — в феврале 1874 г. По продаже первого издания первых двух томов было сделано американское издание их под другим названием и с иным расположением статей, ради экономии я с тех пор довольствовался последовательными перепечатками с американского стереотипного издания. Ввиду требований на него третий том перепечатывался отчасти с американских, отчасти с английского издания. Появление этого последнего естественно кладет конец такому способу ведения дела.
Статьи, написанные с 1882 г., как было выше указано, присоединены к прежде изданным. Таких статей семы ‘Нравы и нравственные чувства’, ‘Факторы органической эволюции’, ‘Объяснения профессора Грина’, ‘Этика Канта’, ‘Абсолютная политическая этика’, ‘От свободы к рабству’ и ‘Американцы’. Кроме этих больших дополнений есть также и мелкие в форме примечаний к различным статьям: ‘Строение солнца’, ‘Философия слога’, ‘Генезис нравственности’, ‘Этика тюрем’ и ‘Происхождение и развитие музыки’, из них примечание к последней почти такой же длины, как и сама статья. Многие статьи были изменены тем, что я выбросил из них некоторые места или включил новые. Статья ‘Гипотеза туманных масс’ подверглась переработке в особенно сильной степени, хотя в существенных чертах она и сохранена, но сильно изменена прибавлениями и сокращениями, а также кратким резюме ее положений. Помимо всего указанного, настоящее издание отличается от предыдущих еще тем, что в нем были вновь тщательно проверены все ссылки и цитаты. Естественно, что соединение трех отдельных серий статей воедино выдвинуло необходимость изменения общего порядка их. Возник вопрос, расположить ли их по времени их появления или по содержанию, и так как ни то, ни другое в отдельности не обещало удовлетворительных результатов, то я решил приложить оба способа и отчасти следовать одному, отчасти другому порядку. Первый том составлен из статей, в которых преобладает идея эволюции общей или частной. Во втором томе собраны статьи, касающиеся вопросов философских, абстрактного и конкретного знания и эстетики, и хотя в основе всех их положена, разумеется, эволюционная точка зрения, но этот эволюционизм является скорее случайной, чем необходимой, их чертой.
Статьи по вопросам этическим, политическим и социальным составляют третий том, и, хотя они написаны с наиболее эволюционной точки зрения, их непосредственная цель — изложение доктрин прямо практических. В каждом томе статьи помещены в их последовательности по времени появления в свет, насколько это согласовалось с требованиями классификации.
Кроме статей, включенных в эти три тома, осталось еще несколько, которые я не нашел нужным поместить сюда, в некоторых случаях по их личному характеру, в других — по незначительности их и иногда потому, что едва ли бы они были поняты при отсутствии поводов, на которые эти статьи служат ответом.
Для удобства тех, кто пожелал бы отыскать эти статьи, прилагаю заглавия их и изданий, в которых они напечатаны: ‘Ретрогрессивная религия’ в ‘The Ninetanth Century’ (‘XIX век’) за июль 1884 г., ‘Последнее слово об агностицизме и религия человеколюбия’, там же за ноябрь 1884 г., примечания к критике профессора Кэрна на изучение социологии в ‘The Fortnightly Review’ (Двухнедельное обозрение) за февраль 1875 г., ‘Краткий ответ’ (Г-ну I.F. Me Lennan) — ‘Fprtnightly Review’, июнь 1877 г., ‘Профессор Goldwin Smith как критик’ — ‘Contemporary Review’ (Современное обозрение), март 1882 г., ‘Ответ г-ну Laveleye’ в ‘Contemporary Review’, апрель 1885 г.
Лондон. Декабрь, 1890 г.

I. Гипотеза развития

В споре по поводу гипотезы развития, переданном мне недавно одним из друзей моих, один из споривших высказал мнение, что так как мы, ни в одном из наших опытов, не получаем чего-либо подобного перерождению видов, то ненаучно принимать, чтобы перерождение видов когда-либо имело место. Если бы я присутствовал при этом споре, то, оставляя в стороне такое положение, открытое для критики, я ответил бы, что так как ни в одном из наших опытов мы никогда не встречали сотворенных видов, то точно так же нефилософично принимать, что какие-нибудь виды когда-либо были сотворены.
Те, которые бесцеремонно отвергают теорию развития как недостаточно подтвержденную фактами, кажется, совершенно забывают, что их собственная теория вовсе не подтверждается никакими фактами. Как большая часть людей, держащихся данных верований, они требуют самых строгих доводов от противного верования, принимая в то же время, что их собственное верование не нуждается ни в каких доводах. Мы насчитываем (по Гумбольдту) до 320 000 видов растительных и (по Карпентеру) до 2 000 000 видов животных организмов, рассеянных по поверхности земли, а если прибавим к этому число вымерших видов, то смело можем принять общий итог видов, существовавших и существующих на земле, не менее как в десять миллионов. Какая же будет самая рациональная теория относительно происхождения этих десяти миллионов видов? Вероятно ли, чтобы десять миллионов разновидностей произошли вследствие постоянных изменений, обусловливаемых окружающими обстоятельствами, подобно тому как еще доселе производятся разновидности?
Без сомнения, многие ответят, что для них легче понять, что десять миллионов появились как отдельные творения, нежели понять, что десять миллионов разновидностей произошли путем последовательных изменений. Однако при исследовании окажется, что все подобные господа находятся под влиянием обольщения. Это — один из тех многочисленных случаев, когда люди не верят на самом деле, а скорее верят, что они верят. Они не могут на самом деле понять, чтобы десять миллионов появились как отдельные творения: они думают, что они понимают это. Серьезный взгляд на дело кажется им, что они еще никогда не выяснили себе процесс сотворения даже и одного вида. Если они составили себе определенное понятие о таком процессе, то пусть скажут нам, как создается новый вид и каким образом является он. Ниспадает ли он с облаков? Или мы должны держаться того понятия, что он вырывается из земли? Его члены и внутренности берутся ли разом из всего окружающего? Или мы должны принять старое еврейское понятие, что Бог формует новое творение из глины? Если они скажут, что новое творение не производится ни одним из этих способов, которые слишком нелепы, чтобы им можно было верить, — тогда они должны описать способ, посредством которого новое творение может быть произведено, способ, который бы не казался нелепым. Окажется, что такой способ они не старались постигнуть и не могут постигнуть.
Верующие в ‘отдельность творений’ сочтут, может быть, недобросовестным с нашей стороны требовать от них описания способа, по которому произошли отдельные творения, в таком случае я отвечу, что это требование далеко умереннее того, которое они предлагают защитникам гипотезы развития. От них требуют показать только понятный способ. Они же требуют не только понятного способа, но и действительного способа. Они не говорят: покажи нам, как это может быть, а говорят: покажи нам, как это бывает. Хотя и неразумно ставить им подобный же вопрос, но совершенно основательно было бы потребовать указания не только возможного способа отдельного творения, но и несомненно доказанного способа, такое требование было бы все-таки не больше того, какое они заявляют своим противникам.
Посмотрим теперь, насколько удобнее защищать новое учение, нежели старое. Если бы защитники гипотезы развития могли только показать, что происхождение видов посредством процесса изменения понятно, то они находились бы уже в лучшем положении, нежели их противники. Но они могут сделать гораздо более. Они могут показать, что процесс изменения, который совершался и совершается, производил перемены во всех организмах, подвергавшихся изменяющим влияниям. Хотя, по недостатку фактов, они и не в состоянии указать многочисленные фазисы, через которые прошли существующие виды прежде, нежели достигли настоящего своего состояния, или воспроизвести те влияния, которые были причиной постепенных изменений, однако они могут показать, что все существующие виды, как животные, так и растительные, будучи поставлены в условия, отличные от их прежних условий, немедленно начинают претерпевать некоторые изменения в своем строении, приспособляющие их к новым условиям. Можно показать, что эти изменения происходят и в последующих поколениях до тех пор, пока наконец новые условия не сделаются для них естественными. Эти изменения можно показать на разведении растений, одомашнении животных и на различных человеческих расах. Можно показать, что степени изменения, таким образом происшедшие, бывают часто — как, например, в собаках — значительнее тех изменений, какие принимаются за основу различия видов. Можно показать (о чем еще идет спор), составляют ли некоторые из таких измененных форм только разновидности или же отдельные виды. Можно показать также, что изменения, ежедневно происходящие в нас самих, — навык, приобретаемый долгой практикой, и утрата его, когда практика прекращается, — укрепление страстей, постоянно удовлетворяемых, и ослабление таких, которые подавляются, — развитие всякой способности, телесной, нравственной и умственной, соразмерно ее упражнению, — все это легко объясняется на основании того же принципа. Таким образом можно показать, что во всей органической природе есть известный изменяющий фактор, который сторонниками гипотезы развития признается основой этих специфических различий, — фактор, который хотя действует и медленно, но может с течением времени произвести существенные изменения, если тому благоприятствуют обстоятельства, — фактор, который в течение миллионов лет и под влиянием разнообразнейших условий, принимаемых геологией, должен был, по всей вероятности, произвести известную сумму изменений.
Которая же гипотеза после этого рациональнее? — гипотеза ‘отдельности творений’, которая не имеет фактов для своего доказательства и даже не может быть определенно понята, или гипотеза изменений, которая не только определенно понимается, но находит себе поддержку в привычках каждого существующего организма.
Для тех, кто незнаком с зоологией и кто не знает, до какой степени ясным становится родство между самыми простыми и самыми сложными формами, когда рассмотрены посредствующие формы, кажется очень смешным, чтобы простейшее, при посредстве какого бы то ни было ряда перемен, могло когда-нибудь сделаться млекопитающим. Привыкнув видеть вещи более в их статическом, нежели в динамическом, виде, они никак не в состоянии допустить того факта, что сумма накоплявшихся изменений может мало-помалу быть воспроизведена с течением времени. Удивление, ощущаемое такими людьми при встрече со взрослым человеком, которого они видели в последний раз мальчиком, переходит у них в неверие, когда степень изменения становится больше. Тем не менее на стороне способа, каким можно посредством незаметных изменений перейти к самым различным формам, находится множество свидетельств. Несколько времени тому назад, рассуждая об этом предмете с одним ученым-профессором, я таким образом пояснял свое положение: — Вы не допускаете никакого заметного родства между кругом и гиперболой. Один есть сомкнутая кривая, другая есть бесконечная кривая. У одной все части сходны между собой, у другой — нет и двух частей подобных (за исключением частей симметричных). Одна ограничивает известное пространство, другая вовсе не ограничивает пространства, хотя бы была продолжена до бесконечности. Между тем, как бы ни были противоположны эти кривые во всех своих свойствах, они могут быть связаны рядом посредствующих кривых, из которых ни одна не будет чувствительно отличаться от последующей. Таким образом, если мы будем рассекать конус плоскостью под прямыми углами к его оси, мы получим круг. Если же, вместо совершенно прямых углов, плоскость составит с осью угол в 89o59′, мы будем иметь эллипс, который никакой человеческий глаз, даже при помощи самого точного циркуля, не в состоянии отличить от круга. Уменьшая постепенно угол, эллипс будет сначала делаться едва заметно эксцентрическим, потом явно эксцентрическим и скоро приобретает столь продолговатую форму, что уже не будет представлять никакого явного сходства с кругом. При продолжении этого процесса эллипс незаметно переходит в параболу и, наконец, вследствие дальнейшего уменьшения угла, — в гиперболу. Тут мы получаем четыре различных вида кривой — круг, эллипс, параболу и гиперболу, имеющие свои особенные свойства и отдельные уравнения, но первый и последний из них, будучи совершенно противоположны по природе, связываются между собой как члены одного ряда, получаемые вследствие одного только процесса нечувствительного изменения.
Но слепота тех, кто считает нелепым, чтобы сложные органические формы могли произойти путем преемственных изменений простейших форм, становится поразительною, когда мы припоминаем, что сложные органические формы ежедневно производятся таким образом. Дерево неизмеримо отличается от семени во всех отношениях — по величине, строению, цвету, форме, химическому составу различие тут до такой степени сильно, что нет возможности указать, между тем и другим, какого бы то ни было рода сходство. Однако в течение нескольких лет одно изменилось в другое — и изменилось с такой постепенностью, что ни в один момент нельзя было сказать: семя теперь перестает быть семенем и становится деревом. Где может быть более сильное различие, как между новорожденным дитятей и маленьким, полупрозрачным, студенистым, сферическим тельцем, составляющим человеческое яйцо? Дитя имеет столь сложное устройство, что для описания его составных частей нужна целая энциклопедия. А зародышевый пузырек так прост, что может быть определен в одной строке. Однако достаточно нескольких месяцев для того, чтобы последний развился в первое, и притом рядом столь незначительных изменений, что если бы зародыш был исследуем постепенно в каждый из последующих моментов, то и при помощи микроскопа с трудом можно было бы открыть в нем какое-нибудь заметное изменение. Нет ничего странного, если гипотеза, что все существа, не исключая и человека, с течением времени могли развиться из простейшей монады, показалась смешною человеку вовсе не образованному или недостаточно образованному. Но физиологу, который знает, что каждое индивидуальное существо развивается этим путем, который знает, кроме того, что зародыши всех растений и каких бы то ни было животных в самом раннем их состоянии столь сходны между собой, ‘что нет никакого уловимого различия между ними, по которому можно было бы определить, составляет ли отдельная молекула зародыш нитчатки или дуба, зоофита или человека’, — такому физиологу затрудняться тут непозволительно. Конечно, если из одной клеточки, при некоторых на нее влияниях, в течение двадцати лет, может развиться человек, то нет ничего нелепого в гипотезе, что, при некоторых других влияниях, в течение миллионов лет, клеточка может дать начало человеческому роду.
В участии, принятом некоторыми учеными в этой борьбе ‘Закона против Чуда’, мы имеем прекрасный пример упорной живучести суеверий. Спросите любого из передовых наших геологов или физиологов, верит ли он в легендарное объяснение сотворения мира, — он сочтет ваш вопрос за обиду. Он или вовсе отвергает это повествование, или принимает его в каком-то неопределенном, неестественном смысле. Между тем одну часть этого повествования он бессознательно принимает, и принимает даже буквально. Откуда он заимствовал понятие об ‘отдельности творений’, которое считает столь основательным и за которое так мужественно сражается’ Очевидно, он не может указать никакого другого источника, кроме того мифа, который отвергает. Он не имеет ни одного факта в природе, который мог бы привести в подтверждение своей теории, у него не сложилось также и цепи отвлеченных доктрин, которая могла бы придать значение этой теории. Заставьте его откровенно высказаться, и он должен будет сознаться, что это понятие было вложено в его голову еще с детства, как часть тех рассказов, которые он считает теперь нелепыми. Но почему, отвергая все остальное в этих рассказах, он так ревностно защищает последний их остаток, как будто почерпнутый им из какого-нибудь достоверного источника, — это он затруднится сказать.

II. Прогресс, его закон и причина

Обыкновенное понятие о прогрессе несколько изменчиво и неопределенно. Иногда под прогрессом разумеют немного более простого возрастания, как в тех случаях, когда дело идет о народе, по отношению к его численности и пространству, занимаемому им. Иногда оно относится к количеству материальных продуктов, как в тех случаях, когда речь идет об успехах земледелия и промышленности. Иногда его видят в улучшении качества этих продуктов, а иногда в новых или усовершенствованных способах, посредствам которых они производятся. Далее, говоря о нравственном или умственном прогрессе, мы относимся к состоянию той личности или того народа, в котором он проявляется, рассуждая же о прогрессе в науке или искусстве, мы имеем в виду известные отвлеченные результаты человеческой мысли и человеческих действий. Обиходное понятие о прогрессе не только более или менее смутно, но и в значительной степени ошибочно. Оно обнимает не столько действительный прогресс, сколько сопровождающие его обстоятельства, не столько сущность его, сколько его тень. Умственный прогресс, замечаемый в ребенке, вырастающем до зрелого человека, или в диком, вырастающем до философа, обыкновенно видят в большем числе познанных фактов и понятых законов, между тем действительный прогресс заключается в тех внутренних изменениях, выражением которых служат увеличивающиеся познания. Социальный прогресс видят в производстве большего количества и большего разнообразия предметов, служащих для удовлетворения человеческих потребностей, в большем ограждении личности и собственности, в расширении свободы действий, между тем как правильно понимаемый социальный прогресс заключается в тех изменениях строения социального организма, которые обусловливают эти последствия. Обиходное понятие о прогрессе есть понятие телеологическое. Все явления рассматриваются с точки зрения человеческого счастья. Только те изменения считаются прогрессом, которые прямо или косвенно стремятся к возвышению человеческого счастья, и считаются они прогрессом только потому, что способствуют этому счастью. Но чтобы правильно понять прогресс, мы должны исследовать сущность этих изменений, рассматривая их независимо от наших интересов.
Например, перестав смотреть на последовательные геологические изменения Земли как на такие, которые сделали ее годною для человеческого обитания, и поэтому видеть в них геологический прогресс, мы должны стараться определить характер, общий этим изменениям, закон, которому все они подчинены. Так же нужно поступать и во всех других случаях. Оставляя в стороне побочные обстоятельства и благодетельные последствия прогресса, спросим себя, что он такое сам по себе.
Относительно прогресса, представляемого развитием каждого индивидуального организма, вопрос разрешен немецкими учеными. Исследования Вольфа, Гете, фон Бэра утвердили ту истину, что ряд изменений, через которые проходит семя, развиваясь до дерева, или яйцо — до животного, состоит в переходе от однородности строения к его разнородности. В первоначальном состоянии каждый зародыш состоит из вещества, совершенно однообразного как по ткани, так и по химическому своему составу. Первый шаг есть появление различия между двумя частями этого вещества, или, как физиологи называют, ‘дифференцирование’ {Русские физиологи употребляют обыкновенно выражения: разделение, дробление, размножение посредством деления. Но читатель увидит ниже, что ни одно из этих слов не имеет достаточно широкого смысла для тех разнообразных значений, в которых употребляет Спенсер слово дифференцирование, поэтому в нашем издании будет везде сохранено выражение подлинника (Прим. пер.)}. Каждая из этих дифференцировавшихся частей немедленно сама проявляет различия в своих частях, и мало-помалу эти второстепенные дифференцирования становятся столь же определенными, как и первоначальные. Этот процесс повторяется беспрерывно и одновременно во всех частях развивающегося зародыша, и бесконечные дифференцирования производят наконец то сложное сочетание тканей и органов, которое образует зрелое животное или растение. Это история каждого из организмов. Бесспорно доказано уже, что органический процесс состоит в постепенном переходе от однородного к разнородному.
Здесь мы намерены прежде всего показать, что закон органического прогресса есть закон всякого прогресса. Касается ли дело развития Земли или развития жизни на ее поверхности, развития общества, государственного управления, промышленности, торговли, языка, литер атуры, науки или искусства, — всюду происходит то же самое развитие простого в сложное через ряд дифференцирований. Начиная от первых сколько-нибудь заметных изменений и до последних результатов цивилизации мы находим, что превращение однородного в разнородное есть именно то явление, в котором заключается сущность прогресса.
С целью показать, что если гипотеза туманных масс основательна, то генезис Солнечной системы представляет наглядное доказательство этого закона, допустим, что вещество, из которого состоят Солнце и планеты, находилось некогда в рассеянном виде и что вследствие тяготения атомов произошла постепенная концентрация. По этой гипотезе, Солнечная система, при зарождении своем, существовала как среда, пространство которой было неограниченно и которая была почти однородна по плотности, температуре и прочим физическим свойствам. Различие плотности и температуры внутренних и внешних частей массы явилось первым толчком к уплотнению массы. В то же время внутри массы возникло вращательное движение, быстрота которого изменялась соразмерно удалению от центра. Эти дифференцирования возрастали в числе и степени до тех пор, пока не развилась известная нам организованная группа Солнца, планет и спутников, группа, представляющая многочисленные различия как в строении, так и в действиях своих членов. Так, между Солнцем и планетами есть огромное различие в объеме и весе, есть второстепенное различие одной планеты от другой или планет от спутников. Есть столь же резкое различие между Солнцем — телом, почти неподвижным (относительно планет Солнечной системы), и планетами, вращающимися вокруг него с большой быстротой, и второстепенное различие в быстроте и периодах вращения разных планет, и в простых и двойных возмущениях их спутников, двигающихся в одно и то же время вокруг напутствуемого ими тела и вокруг Солнца. Далее, существует большая разница между Солнцем и планетами в отношении температуры, и есть основание предполагать, что планеты и спутники их разнятся между собой как в степени собственной теплоты, так и той, которую они получают от Солнца. Если, в добавок ко всем этим разнообразным различиям, мы примем еще в соображение, что планеты и спутники разнятся и во взаимных расстояниях между собою, и в расстояниях от главного тела, в наклонении их орбит и осей, во времени вращения вокруг оси, в удельном весе и в физическом строении, — мы увидим, какую высокую степень разнородности представляет Солнечная система сравнительно с той, почти совершенно однородной туманной массой, из которой, как предполагают, возникла эта система.
От этого гипотетического пояснения, которое и должно приниматься только сообразно истинной его ценности, обратимся к более положительному свидетельству. В настоящее время геологами и физиогеографами принято, что Земля представляла вначале массу расплавленного вещества. Если это было действительно так, то вещество это было первоначально однородно в своем составе и, в силу движения разгоряченной жидкости, должно было быть сравнительно однородно и в отношении температуры, оно должно быть окружено атмосферой, состоявшей частью из элементов воздуха и воды, а частью из разных других элементов, превращающихся в газы при высокой температуре. Медленное охлаждение, путем лучеиспускания, до сих пор еще постоянно продолжающееся в размерах, которые невозможно определить, и притом хотя первоначально несравненно более быстрое, нежели теперь, но все-таки требовавшее огромного времени для того, чтобы произвести какую-нибудь решительную перемену, — это охлаждение должно было иметь окончательным результатом отвердение той части, которая наиболее способна была отделять теплоту, — именно поверхности. В тонкой коре, образовавшейся таким образом, представляется нам первое заметное дифференцирование. Дальнейшее охлаждение и зависящее от него утолщение коры, сопровождаемое осаждением всех способных к уплотнению элементов, содержащихся в атмосфере, должны были наконец произвести и сгущение воды, существовавшей сначала в виде пара. Из этого возникло второе существенное дифференцирование, и так как сгущение должно было произойти на самых холодных частях поверхности, именно около полюсов, то таким образом должно было образоваться первое географическое различие в частях Земли. К этим доказательствам возрастающей разнородности, которые хотя и основаны на известных законах материи, но все-таки могут считаться более или менее гипотетическими, геология прибавляет длинный ряд таких, которые были установлены индуктивным путем. Исследования ее показывают, что Земля становилась все более и более разнородной по мере умножения слоев, образующих ее кору, далее, что она становилась все разнороднее и относительно состава этих слоев, из которых последние, образовавшиеся из обломков старых слоев, сделались чрезвычайно сложными через смешение содержавшихся в них материалов и, наконец, что эту разнородность значительно усиливало действие все еще раскаленного ядра Земли на ее поверхность, отчего и произошло не только громадное разнообразие плутонических гор, но и наклонение осаждавшихся слоев под разными углами, образование разрывов, металлических жил и бесконечные неправильности и уклонения Геологи говорят еще, что размеры возвышений на поверхности Земли изменялись, что древнейшие горные системы наименее высоки и что Анды и Гималаи суть возвышения новейшие, между тем, по всем вероятностям, и на дне океана происходили соответственные изменения. Результатом этих беспрерывных дифференцирований оказывается, что на поверхности Земли нет двух сколько-нибудь значительных пространств, одинаковых между собою в очертании, в геологическом строении или в химическом составе, и что характеристические свойства Земли изменяются почти на каждой миле. Кроме того, не должно забывать, что одновременно с этим происходило и постепенное дифференцирование климата. По мере того как Земля охлаждалась и кора ее твердела, возникали значительные изменения в температуре между более или менее открытыми Солнцу частями ее поверхности. Мало-помалу, соразмерно успехам охлаждения, различия эти выдавались все сильнее, пока не произошли резкие контрасты между странами вечных льдов и снегов, странами, в которых зима и лето царствуют попеременно в периоды, изменяющиеся сообразно широте, и, наконец, странами, где лето следует за летом при едва заметных изменениях. В то же самое время последовательные возвышения и осаждения различных частей земной коры, способствовавшие настоящему неправильному распределению суши и воды, имели тоже следствием различные изменения климата, сверх тех, которые зависят от широты места, того же рода дальнейшие изменения, порождаемые возрастающими различиями в возвышениях, соединили наконец в иных местах арктический, умеренный и тропический климат на расстоянии нескольких миль. Общий же результат всех этих изменений — тот, что не только каждый обширный край имеет свои метеорологические условия, но что даже каждая отдельная местность в крае отличается более или менее от других, как относительно этих условий, так и относительно своего строения, очертания и почвы. Итак, степень разнородности между нашей, настоящей Землей, с ее разнообразной поверхностью, явления которой еще не изведаны ни географами, ни геологами, ни минералогами, ни метеорологами, и расплавленным ядром, из которого она выработалась, достаточно поразительна.
Переходя от самой Земли к растениям и животным, которые жили или живут на ее поверхности, мы находимся в некотором затруднении по недостатку фактов. Что всякий существующий организм развился из простого в сложный, это, конечно, первая из всех признанных истин, и что всякий прежде существовавший организм развивался таким же образом, это — заключение, вывести которое не затруднится ни один физиолог Но, переходя от индивидуальных форм жизни к жизни вообще и пытаясь исследовать, виден ли тот же самый закон в целом ее проявлении, имеют ли новейшие растения и животные более разнородное строение, нежели древнейшие, и разнороднее ли нынешняя флора и фауна, нежели флора и фауна прошедшего, мы находим такие отрывочные свидетельства, что всякое заключение становится спорным. Принимая в соображение, что три пятых земной поверхности покрыты водой, что значительная часть открытой Земли недоступна геологам или незнакома им, что большая часть остального пространства едва исследована ими самым поверхностным образом, что даже наиболее известные части, как, например, Англия, до того плохо исследованы, что новые ряды слоев открыты были в течение последних четырех лет{Написано в 1857 г.}, — принимая все это в соображение, становится очевидно невозможным сказать с достоверностью, какие творения существовали в известный период и какие нет. Если еще принять во внимание недолговечность многих низших органических форм, метаморфозы многих осадочных слоев, разрывы, происшедшие в других, то мы найдем еще больше причин не доверять нашим выводам. С одной стороны, неоднократные открытия позвоночных остатков в слоях, в которых их первоначально не предполагали, открытие пресмыкающихся в таких слоях, в которых предполагали только существование рыб, млекопитающих там, где прежде не допускали существ выше пресмыкающихся, — все это ежедневно делает более очевидным, как ничтожно значение отрицательного свидетельства. С другой стороны, столь же ясною становится несостоятельность предположения, будто бы мы открыли самые ранние или хоть подобие ранних органических остатков. Неопровержимым становится, что древнейшие из известных осадочных пород значительно изменялись от действия огня и что еще более древние породы были совершенно преобразованы им. Допустив факт расплавления осадочных слоев, образовавшихся ранее каких-либо из известных нам, мы должны допустить и невозможность определить, когда началось это разрушение осадочных слоев. Таким образом, очевидно, что название палеозоических, будучи придано первейшим из известных нам слоев с ископаемыми остатками, заключает в себе petitio principii и что, сколько мы знаем, до нас могли дойти только немногие, последние главы биологической истории Земли. Поэтому ни с одной из сторон нет заключительных свидетельств. Несмотря на это, мы не можем не думать, что, как ни скудны факты, но взятые вместе, они стремятся показать, что наиболее разнородные организмы развивались в позднейшие геологические периоды и что проявления жизни вообще становились все разнороднее с течением времени. Приведем, для пояснения, историю позвоночных. Самые ранние известные нам позвоночные остатки — это остатки рыб, а рыбы — самые однородные из позвоночных. Более поздними и разнородными являются пресмыкающиеся. Еще более поздними и еще более разнородными — птицы и млекопитающие. Если нам возразят, что палеозоические остатки, не будучи дельтовыми (estuary) остатками, не должны, по всей вероятности, содержать в себе остатков земных позвоночных, которые, однако, могли существовать в этот период, то мы ответим, что указываем только на главные факты, каковы они есть. Но во избежание подобных критических замечаний возьмем только отдел млекопитающих. Самые ранние из известных нам остатков млекопитающих суть остатки маленьких сумчатых, представляющих низший тип млекопитающих, между тем как высший тип, человек, есть тип новейший. Свидетельства того, что фауна позвоночных, как целое, стала гораздо разнороднее, — значительно сильнее. Против аргумента, что фауна позвоночных палеозоического периода, состоящая, сколько мы знаем, единственно из рыб, была менее разнородна, нежели новейшая, заключающая в себе многочисленные роды пресмыкающихся, птиц и млекопитающих, — можно возразить, как и выше, что дельтовые осадки палеозоического периода, если бы мы могли открыть таковые, показали бы, может быть, и другие разряды позвоночных. Но подобного возражения нельзя сделать против аргумента, что, между тем как морские позвоночные палеозоического периода состояли исключительно из хрящевых рыб, — морские позвоночные позднейших периодов заключают в себе многочисленные роды костистых рыб и что, следовательно, новейшая фауна морских позвоночных более разнородна, нежели древнейшая из известных нам. Точно так же нельзя сделать подобного возражения и против факта, что третичные формации заключают в себе остатки гораздо многочисленнейших разрядов и родов млекопитающих, нежели вторичные формации. Если б мы хотели удовольствоваться лучшим из решений вопроса, мы могли бы привести мнение д-ра Карпентера, который говорит, что ‘общие факты палеонтологии, кажется, утверждают предположение, что один и тот же план можно проследить как в явлениях, которые можно назвать общей жизнью земного шара, так и в индивидуальной жизни каждой формы организованных существ, населяющих его ныне’. Или мы могли бы привести как решительное мнение профессора Овэна, который полагает, что наиболее ранние образцы каждой группы творений порознь гораздо менее удалялись от общего прототипа, нежели позднейшие, что взятые отдельно, они были менее несходны с основной формой, общей целой группе, т. е. составляли менее разнородную группу творений. Но из уважения к авторитету, который мы ставим очень высоко и который полагает, что свидетельства, полученные доныне, ни в коем случае не достаточны для произнесения решительного приговора, — мы готовы оставить вопрос нерешенным {С тех пор как это было написано (в 1857 г.), палеонтологические открытия, особенно в Америке, окончательно показали по отношению к известным видам позвоночных, что высшие типы произошли от низших. Проф. Гексли вместе с другими, которые делают в своих сочинениях вышеуказанный намек, допускает или, вернее, защищает существование биологического прогресса и, таким образом, безмолвно соглашается с возникновением более разнородных организмов и более разнородных типов органических форм.}.
Проявляется ли или нет переход от однородного к разнородному в биологической истории земного шара, — во всяком случае, он достаточно ясно виден в прогрессе позднейшего и наиболее разнородного творения — в человеке. Столь же справедливо и то, что в период заселения Земли человеческий организм становился все более и более разнородным в образованных частях своего вида и что весь этот вид, как целое, становился разнороднее в силу умножения рас и дифференцирования этих рас одной от другой. В доказательство первого из этих положений мы можем привести факт, что в относительном развитии членов цивилизованный человек гораздо более удаляется от общего типа плацентных млекопитающих, нежели низшие человеческие расы. Часто, при правильно развитом теле и руках, папуас имеет чрезвычайно короткие ноги, напоминая таким образом шимпанзе и гориллу, у которых нет большого различия в размере задних и передних членов В европейце же большая длина и массивность ног сделалась чрезвычайно заметной, задние и передние члены стали относительно разнороднее. Далее больший перевес черепных костей над лицевыми поясняет ту же истину. Между позвоночными вообще прогресс выражается увеличивающейся разнородностью в позвоночном столбе и особенно в позвонках, образующих череп, так что высшие формы отличаются относительно большим объемом костей, покрывающих мозг, и относительно меньшим объемом тех, которые образуют челюсть, и т. д. Эта характеристическая черта, более резкая в человеке, чем в каком-либо другом существе, выдается у европейца резче, чем у дикого. Сверх того, судя по большей обширности и разнообразию выказываемых им способностей, мы можем заключить, что цивилизованный человек имеет также более сложную или более разнородную нервную систему, нежели не цивилизованный, и, действительно, факт этот виден частью в возрастающем отношении размеров мозга к соответствующим нервным узлам, частью в более широком отступлении извилин мозга от симметрии. Если нужно дальнейшее разъяснение, то мы найдем его во всякой детской комнате. Европейское дитя имеет несколько черт, резко сходных с чертами низших человеческих рас, как, например, плоскость крыльев носа, вогнутое переносье, расходящиеся и раскрытые спереди ноздри, форму губ, отсутствие лобной впадины, широкое расстояние между глазами, короткие ноги. А так как процесс развития, путем которого эти черты превращаются в черты взрослого европейца, составляет продолжение перехода от однородного в разнородное, который проявляется в предшествующем развитии зародыша и который допустит всякий анатом, — то можно заключить, что параллельный процесс развития, путем которого те же черты диких рас превратились в черты цивилизованных рас, был тоже продолжением перехода от однородного к разнородному. Истина второго положения — что род человеческий, как целое, стал более разнородным — так очевидна, что едва ли требует пояснения. Всякое этнологическое сочинение свидетельствует об этой истине своими разделениями и подразделениями рас. Даже допустив гипотезу, что род человеческий происходит от нескольких отдельных корней, все-таки остается справедливым, что так как от каждого из этих корней произошли многие, ныне значительно разнящиеся между собой, племена, общность происхождения которых доказана филологическими свидетельствами, то раса, как целое, стала гораздо менее однородна теперь, нежели была прежде. Прибавим к этому, что мы имеем в англо-американцах образец новой разновидности, возникшей в несколько поколений, и, если верить описаниям наблюдателей, будем, вероятно, скоро иметь, подобный же образец и в Австралии. Переходя от индивидуальных форм человечества к роду человеческому, социально организованному, мы находим, что общий закон подтверждается еще более многочисленными примерами. Переход от однородного к разнородному одинаково проявляется как в прогрессе всей цивилизации, так и в прогрессе каждого народа и продолжается постоянно с возрастающей быстротой. Как мы видим в до сих пор существующих диких племенах, общество в своей первой и низшей форме имеет однородное собрание личностей, имеющих одинаковую власть и одинаковую деятельность, единственное заметное различие обусловливается тут различием пола. Каждый человек воин, охотник, рыбак, оружейник, строитель, каждая женщина выполняет одинаковые домашние работы. С весьма ранних пор, однако, в процессе социального развития мы находим зарождающееся дифференцирование между управляющими и управляемыми. Что-то вроде старейшинства является, кажется, одновременно с зачатками перехода от состояния отдельно странствующих семейств к состоянию кочующего племени. Авторитет сильнейшего дает себя чувствовать среди диких, как в стаде животных или в толпе школьников. Вначале, однако, авторитет этот неопределен, шаток, им пользуются и другие члены, обладающие приблизительно такой же силой, он не сопровождается каким-либо различием в занятиях или образе жизни: первый правитель сам убивает свою добычу, сам делает свое оружие, сам строит свою хижину и, с экономической точки зрения, ничем не отличается от других членов своего племени. Мало-помалу, по мере возрастания племени, различие между управляющими и управляемыми становится более определенным. Верховная власть становится наследственною в одном семействе, глава этого семейства, перестав сам заботиться о своих нуждах, принимает услуги других и начинает усваивать единственную роль — правителя. Рядом с этим управлением стал возникать сродный ему вид управления — управление религиозное. По свидетельству всех древних памятников и преданий, на самых ранних правителей смотрели как на лицо божественного происхождения. Правила и повеления, высказанные ими при жизни, считаются священными после их смерти и еще прочнее утверждаются их обоготворяемыми преемниками, которые, в свою очередь, вводятся в пантеоны расы, для обожания и умилостивления наряду с их предшественниками, из коих древнейший считается верховным богом, а остальные — второстепенными богами. Долгое время эти две сродные формы управления — гражданское и религиозное — продолжают держаться в тесной связи. В течение целого ряда поколений король продолжает быть первосвященником, а священство продолжает состоять из членов царственного рода. В течение многих веков религиозный закон продолжает заключать в себе более или менее значительное количество гражданских указаний, а гражданский закон продолжает более или менее сохранять религиозную санкцию, даже и между наиболее образованными народами эти два правящих деятеля отнюдь не вполне дифференцированы один от другого. Далее, мы находим еще правящего деятеля, имеющего один корень с предыдущими, но постепенно уклоняющегося от них это обычай и церемониальные обряды. Все почетные титулования составляют первоначально принадлежность бого-государя, потом Бога и государя, еще позднее знатных особ, и, наконец, некоторые из них переходят в отношения равного к равному. Все формы приветственных обращений были вначале выражениями покорности пленных к победителю или подданных к правителю-человеку или Богу, а впоследствии выражения эти стали употребляться для умилостивления второстепенных властей и понемногу опустились до обыкновенных отношений людей. Все виды поклонов были некогда склонением перед монархом или выражением обожания после его смерти. Вслед за тем поклонения стали воздаваться и другим членам божественной расы, а затем некоторые поклоны стали постепенно считаться чем-то должным всякому {Подробные доказательства этого положения см. ниже в статье ‘Обычаи и приличия’}. Таким образом, едва только социальная масса, бывшая первоначально однородною, начинает дифференцироваться на управляемую и управляющую части, как последняя уже являет зарождающееся дифференцирование между религиозной и гражданской частями — между церковью и государством, между тем как одновременно от обоих из них начинает дифференцироваться тот, менее определенный, вид управления, который узаконивает наше ежедневное общение с людьми, — вид управления, который, как доказывают геральдические коллегии, книги пэрства и различные церемониймейстеры, не лишен своего рода воплощения. Каждая из отделившихся частей, в свою очередь, подвержена последовательным дифференцированиям. В течение веков возникает, как это произошло и у нас, в высшей степени сложная политическая организация, заключающая в себе монарха, министров, палаты лордов и общин, с подчиненными им департаментами, судами, казначействами и т. д., дополняемыми еще в провинциях муниципальными управлениями, управлениями графств, приходскими управлениями, из которых каждое более или менее выработано. Рядом с ними вырастает в высшей степени сложная религиозная организация, с различными своими степенями церковных должностей, от архиепископов до ключарей, с коллегиями, конвокациями, церковными судами и пр., а ко всему этому должно прибавить постоянно размножающиеся секты индепендентов, имеющие каждая свои общие и местные управления. И в то же время вырабатывается в высшей степени сложная агрегация обычаев, нравов и временных обыкновений, принятых целым обществом и получающих руководящее значение в тех обыденных сношениях между личностями, которые не определены ни гражданским, ни религиозным законом. Сверх того, должно заметить, что эта постоянно возрастающая разнородность правительственных средств каждого народа сопровождалась возрастающей разнородностью правительственных средств различных народов: ибо каждый из них более или менее отличается от другого своей политической системой и законодательством, своими верованиями и религиозными учреждениями, своими обычаями и церемониальными обрядами.
Одновременно с этим происходило другое дифференцирование, в более низкой сфере, то именно, путем которого масса общины распалась на отдельные классы и отряды рабочих. Между тем как управляющая часть подвергалась сложному развитию, указанному выше, управляемая часть подвергалась одинаково сложному развитию, результатом которого было мелочное распределение труда, характеризующее цивилизованные народы. Нет надобности следить за этим прогрессом от низших его стадий, сквозь кастовые разделения Востока и цеховые корпорации Европы, до выработанной организации производства и распределения, существующей среди нас. Это развитие, начинающееся с племени, члены которого порознь исполняют одну и ту же вещь каждый для себя, кончается образованной общиной, члены которой порознь исполняют различные вещи один для другого, это развитие превращает одинокого производителя какого-либо предмета в собрание производителей, которые, будучи соединены под руководством одного мастера, занимаются отдельными частями производства этого предмета. Но есть еще другие, высшие, фазисы в этом переходе промышленной организации вещества от однородного к разнородному. Долго спустя после того, как произошел уже значительный прогресс между различными классами рабочих, незаметно еще было почти никакого разделения труда между отделенными частями общины: народ продолжает быть сравнительно однородным в том отношении, что в каждой местности отправляются одни и те же занятия. Но по мере того как дороги и другие средства перемещения становятся многочисленнее и лучше, различные местности начинают усваивать себе различные отправления и становятся во взаимную зависимость. Бумагопрядильная мануфактура помещается в одном графстве, суконная — в другом, шелковые материи производятся здесь, кружева там, чулки в одном месте, башмаки в другом, горшечное, железное, ножевое производства избирают себе, наконец, отдельные города, и, в заключение, каждая местность становится более или менее отличною от других по главному роду своих занятий. Мало того: это подразделение отправлений является не только между различными частями одного и того же народа, но и между различными народами. Обмен произведений, который свободная торговля обещает увеличить в такой значительной степени, будет иметь окончательным результатом большую или меньшую степень специализирования промышленности каждого народа. Так что, начиная с дикого племени, почти — если не совсем — однородного в отправлениях своих членов, прогресс шел, и теперь еще идет, к экономическому объединению человеческой расы, он становится все более разнородным относительно отдельных отправлений, усвоенных различными народами, отдельных отправлений, усвоенных частями каждого народа, отдельных отправлений, усвоенных многочисленными разрядами производителей и промышленников каждого народа, и отдельных отправлений, усвоенных рабочими, соединившимися в производстве каждого из произведений. Закон этот, выказывающийся столь ясно в развитии социального организма, так же ясно выказывается и в развитии всех произведений человеческой мысли и человеческих действий, конкретных или абстрактных, реальных или идеальных. Возьмем для первого пояснения язык.
Низшая форма языка есть восклицание, посредством которого целая идея смутно передается одним звуком, как у низших животных. Мы не имеем доказательств, чтобы язык человеческий состоял из одних восклицаний и был, таким образом, строго однороден относительно своих частей речи. Но что язык прошел форму, в которой имена и глаголы составляли единственные его элементы, это факт положительный. В постепенном размножении частей речи из этих двух первоначальных частей, в дифференцировании глаголов на действительные и страдательные, имен на абстрактные и конкретные, в появлении различных наклонений, времен, лиц, чисел и падежей, в образовании вспомогательных глаголов, имен прилагательных, наречий, местоимений, предлогов, членов, — в разнообразии тех классов, родов, видов и разновидностей частей речи, которыми образованные расы выражают мелкие оттенки смысла, мы видим переход однородного к разнородному. Другая точка зрения, с которой мы можем проследить развитие языка, это — дифференцирование слов близкого смысла. Физиологи давно открыли истину, что во всех языках слова могут быть сгруппированы в семейства, имеющие общее происхождение. Отдельные названия, происходящие от первоначального корня, в свою очередь, порождают другие названия, тоже потом изменяющиеся. И при помощи быстро возникающих систематических способов образования производных и сложных терминов, выражающих все меньшие различия, развивается наконец целое племя слов, столь разнородных в звуках и значениях, что непосвященному кажется невероятным, чтобы они происходили от общего корня. Между тем от других корней развивались другие такие же племена, пока в результате не образовался язык в шестьдесят и более тысяч слов, несходных между собой и означающих такое же число несходных между собой предметов, качеств и действий. Еще другой путь, которым язык человеческий вообще подвигается от однородного к разнородному, есть размножение языков. Произошли ли все языки от одного корня или от двух и более, как думают некоторые физиологи, во всяком случае, ясно, что если большие семейства языков, как, например, индоевропейское, и имеют общее происхождение, то теперь они стали различны между собой вследствие непрерывающегося их расхождения. То же самое распространение рода человеческого по поверхности земли, которое повело за собою дифференцирование расы, одновременно произвело и дифференцирование языка это истина, подтверждение которой мы встречаем почти повсюду в особенностях наречий одного и того же народа в отдельных местностях. Итак, прогресс языка человеческого подчиняется одному и тому же закону, как в развитии языков, так и в развитии семейств слов, и в развитии частей речи.
Переходя от устного языка к письменному, мы сталкиваемся с отдельными разрядами фактов, которые ведут к одинаковым выводам. Письменный язык сроден с живописью и скульптурой, и вначале все три отрасли были дополнением архитектуры и стояли в прямой связи с первобытной формой всякого правительства — теократией. Упоминая только мимоходом факт, что некоторые варварские племена, как, например, австралийцы и жители Южной Африки, изображают людей и происшествия на стенах подземных пещер, вероятно, считающихся у них священными местами, перейдем прямо к египтянам. У них так же, как и у ассириян, мы находим, что стенная живопись употреблялась для украшения храмов и дворцов (которые, впрочем, были первоначально тождественны), и поэтому она была делом правительства, в таком же смысле, как государственные торжества и религиозные обряды. Далее, она была делом правительства еще и потому, что изображала поклонение Богу, триумфы бого-государя, покорность его подданных и наказание мятежных. Она составляла средство в руках правительства еще и потому, что представляла произведения искусства, уважавшегося народом как священное таинство. Из обыкновенного употребления этих живописных изображений произошло слегка измененное употребление живописных письмен, существовавшее у североамериканских народов, во время их открытия европейцами. Путем сокращений, сходных с теми, которые приняты в нашем письменном языке, наиболее известные из этих фигур были постепенно упрощены, и наконец образовалась целая система символов, большая часть которых имела только весьма слабое сходство с замененными ими изображениями. Предположение, что иероглифы египтян произошли таким образом, подтверждается фактом, что живописные письмена мексиканцев дали, как оказалось, начало подобному же семейству идеографических форм, которые как у мексиканцев, так и у египтян дифференцировались частью в куриологические, или подражательные, и тропические, или символические, — и те и другие встречаются, однако, рядом в одних и тех же памятниках. В Египте в письменном языке произошло дальнейшее дифференцирование, имевшее результатом иератический и эпистолографический или энхориальный языки, оба произошли из первоначального — иероглифического. В то же время мы видим, что для выражения собственных имен, которых иным способом нельзя было передать, употреблялись фонетические символы, и хотя доказано, что египтяне никогда не доходили до азбучных письмен, однако едва ли можно сомневаться, что эти фонетические символы, употреблявшиеся иногда в помощь идеографическим, были зародышами, из которых выросли азбучные письмена. Отделившись от иероглифов, азбучное письмо, в свою очередь, подверглось многочисленным дифференцированиям, явились разнообразные азбуки, между которыми, однако, все еще можно отыскать большую или меньшую связь. У каждого образованного народа выработалось постепенно, для представления одной и той же группы звуков, несколько групп письменных знаков, употребляемых для различных целей. В заключение, путем еще более значительного дифференцирования, явилось книгопечатание, которое было вполне единообразно вначале и с течением времени сделалось разнообразным.
Между тем как письменный язык проходил первые ступени своего развития, корень его, стенное украшение, дифференцировался в живопись и скульптуру. Представляемые этими украшениями боги, цари, люди и животные были первоначально очерчены врубленными линиями и раскрашены. Чаще всего эти линии так глубоки и предмет, очерченный ими, настолько округлен и отделан в главных чертах, что эти произведения образуют нечто среднее между резной работой и барельефом. В других случаях мы видим улучшения необделанные пространства между фигурами вырезаны напрочь, сами фигуры прилично выкрашены, так что образуется раскрашенный барельеф.
Реставрированная ассирийская архитектура в Сиденгаме представляет этот стиль искусства доведенным до еще большего совершенства изображенные лица и предметы, хотя все еще варварски раскрашенные, вырезаны с большей точностью и с большими подробностями, в крылатых львах и быках, поставленных на углах ворот, можно заметить значительный шаг вперед к совершенной скульптурной фигуре, которая, однако, все еще раскрашена и все еще составляет часть здания. Но между тем как в Ассирии мы почти не видим попыток к произведению статуи, в египетском искусстве мы можем проследить постепенное отделение скульптурных фигур от стены. Обозрение коллекций Британского музея ясно показывает это они дают в то же время случай заметить очевидные следы того, как отдельные статуи берут свое начало из барельефов это видно не только из того, что почти все они представляют такую связь членов с телом, какая характеризует барельефы, но и из того, что задняя сторона статуи представляет с головы до ног гладкий обрубок, заменивший для статуи прежнюю стену. В Греции повторились те же главные стадии этого прогресса На фризах греческих храмов мы видим раскрашенные барельефы, изображающие жертвоприношения, сражения, процессии, игры — все с религиозным характером. На фронтонах мы видим раскрашенные скульптурные изображения, более или менее связанные с тимпаном и имеющие предметом своим триумфы богов или героев. Даже дойдя до статуй, положительно отделенных от зданий, мы все еще находим их раскрашенными, и только в последние периоды греческой цивилизации совершилось окончательное дифференцирование скульптуры от живописи. В христианском искусстве мы видим ясные следы параллельного зарождения. Все древнейшие живописные и скульптурные изображения были религиозного характера — представляли Христа, распятие, святую деву, святое семейство, апостолов, святых. Они составляли нераздельные части церковной архитектуры и служили одним из средств к возбуждению набожности, как до сих пор в католических странах. Сверх того, древние скульптурные изображения Христа на кресте, святой девы, святых были раскрашены, и достаточно припомнить раскрашенных мадонн и такие же распятая, которые до сих пор в изобилии встречаются в католических церквах и на больших дорогах, чтобы понять тот замечательный факт, что живопись и скульптура продолжают состоять в тесной связи друг с другом там, где продолжается и тесная связь их с их родоначальником. Даже когда христианская скульптура была уже довольно ясно дифференцирована от живописи, то и тогда характер ее оставался все еще религиозным и правительственным, она употреблялась для гробниц в церквях и для статуй королей, между тем как живопись, там, где она не была чисто духовной, употреблялась для украшения дворцов, — но, кроме изображения королевских особ, посвящалась все-таки исключительно освященным легендам. Только в очень недавнее время живопись и скульптура стали чисто светскими искусствами. Только в течение немногих последних столетий живопись разделилась на историческую, пейзажную, морскую, архитектурную, жанровую, живопись животных, так называемую nature morte (изображение неодушевленных предметов) и т. д., а скульптура стала разнородной относительно реальных и идеальных сюжетов, которыми она занимается.
Странно кажется, но тем не менее справедливо, что все формы письменного языка, живописи и скульптуры имеют один общий корень в политико-религиозных украшениях древних храмов и дворцов. Пейзаж, висящий на стене, экземпляр Times’a, лежащий на столе, состоят между собой в отдаленном родстве, как ни мало сходства имеют они теперь между собой. Медная ручка двери, только что отворенной почтальоном, сродни не только политипажам Лондонской иллюстрации, которую он принес, но и буквам любовной записки, сопровождающей ее. Расписанное окно, молитвенник, на который падает из него свет, и ближайший городской памятник — однокровны. Изображения на наших монетах, вывески над лавками, герб на каретных дверцах и объявления, наклеенные внутри омнибусов, вместе с куклами и обоями произошли по прямой линии от грубых скульптурно-живописных изображений, в которых древние народы представляли триумфы и обожание своих богов-государей. Кажется, нельзя привести другого примера, который бы живее пояснял многообразие и разнородность произведений, могущих с течением времени возникнуть путем последовательных дифференцирований от одного общего корня. Прежде мы перейдем к другому классу фактов, надо заметить, что развитие однородного в разнородное проявляется не только в отделении живописи и скульптуры от архитектуры, в отделении одной от другой и в большем разнообразии предметов, обнимаемых каждой из этих отраслей, но является и далее в строении каждого отдельного произведения. Новейшая картина или статуя по природе своей гораздо разнороднее древней. Египетская скульптурная фреска представляет все фигуры как будто на одном плане, т. е. на одинаковом расстоянии от глаза, и поэтому менее разнородна, нежели картина, изображающая их как бы на разных расстояниях от глаза. Она представляет все предметы освещенными одинаковой степенью света и, таким образом, менее разнородна, нежели картина, представляющая различные предметы и различные части этих предметов освещенными разными степенями света. Она едва употребляет какие-либо другие краски, кроме основных, и употребляет их в полной силе, и поэтому менее разнородна, нежели картина, которая, вводя основные краски в очень небольшом размере, употребляет бесконечное разнообразие промежуточных цветов, которые все различаются между собою не только по составу и свойствам, но и по силе. Сверх того, мы видим в этих древнейших произведениях большое однообразие концепции. Они постоянно воспроизводят то же распределение фигур, те же действия, положения, лица, костюмы. В Египте способы изображений были так точно определены, что введение чего-нибудь нового считалось святотатством. Ассирийские барельефы представляют такие же свойства Божества, цари, прислужники, крылатые фигуры и животные, все порознь, представлены в одинаковых положениях, держащими одинаковые орудия, занятыми одним и тем же делом и с одинаковым выражением или с одинаковым отсутствием выражения лица. Если представлена пальмовая роща, то все деревья одинаковы по вышине, все имеют одинаковое число листьев и все стоят на одинаковом расстоянии одно от другого. В изображении воды каждая волна имеет соответственную себе такую же волну, и рыбы, почти всегда одного и того же вида, равномерно распределены на поверхности воды. Бороды царей, богов и крылатых фигур везде одинаковы, как и гривы львов и лошадей. Волосы всюду изображены в одинаковой форме кудрей. Борода царя построена совершенно архитектурно из сложных рядов однообразных волн, перемежающихся с рядом кудрей, проведенным к поперечной линии, и все это распределено с полной правильностью, пучки волос на концах бычачьих хвостов изображены везде точь-в-точь одинаково. Мы не будем следить далее за тождественными фактами из первой эпохи христианского искусства, где они также видны, хотя в слабейшей степени переход к разнородности будет достаточно очевиден, если мы вспомним, что в картинах нашего времени концепция разнообразна до бесконечности, положения, лица, выражения — все разнообразно, второстепенные предметы различаются между собой в величине, форме, положении и строении, даже в мельчайших подробностях есть большая или меньшая разница. Если мы сравним египетскую статую, сидящую совершенно прямо на обрубке, положа руки на колени, с вытянутыми и параллельными пальцами, с глазами, смотрящими прямо вперед, статую, обе стороны которой совершенно симметричны в каждой частности, — со статуей позднейшей греческой или новейшей школы, не симметричной относительно положения головы, тела, членов, расположения волос, одежды, принадлежностей и относительно окружающих ее предметов, — то найдем переход от однородного к разнородному выраженным весьма ясно.
В совместном происхождении и постепенном дифференцировании поэзии, музыки и танцев мы находим другой ряд пояснений. Размер в речи, размер в звуке и размер в движении были вначале частями одного и того же целого, и только с течением времени части эти стали вещами отдельными. У различных, доселе существующих, диких племен мы находим их все еще соединенными. Танцы диких сопровождаются известным монотонным напевом, хлопаньем в ладони, ударами в грубые инструменты, это — мерные движения, мерные слова и мерные звуки. В древнейших памятниках исторических рас мы также находим эти три формы ритмического действия соединенными в религиозных празднествах. Из еврейских книг видно, что торжественная ода, сочиненная Моисеем на победу над египтянами, пелась с аккомпанементом танцев и цимбал. Израильтяне плясали и ‘при сооружении златого тельца. И так как обыкновенно полагают, что это изображение божества было заимствовано из таинств Аниса, то, вероятно, и пляски были подражанием египетским пляскам в подобных же случаях’. В Греции заметно подобное же отношение: основным типом было там, как, вероятно, и везде, одновременное воспевание и мимическое представление жизни и приключений героя или божества. Спартанские пляски сопровождались гимнами и песнями, и вообще, у греков не было ‘празднеств или религиозных собраний, которые не сопровождались бы песнями и плясками’, так как и те и другие были формами поклонения перед алтарями. Римляне тоже имели священные пляски: из них известны салийские и луперкалианские. Даже в христианских странах, как, например, в Лиможе, в сравнительно недавнее время народ плясал в хоре в честь какого-то святого. Зарождающееся отделение этих некогда соединенных искусств друг от друга и от религии стало рано заметно в Греции. Уклонение от плясок полурелигиозных, полувоинственных, какова была, например, корибантийская, произвело, вероятно, пляску собственно военную, виды которой были различны. Между тем музыка и поэзия, хотя все еще соединенные, понемногу приобретали себе существование, независимое от танцев. Первоначальные греческие поэмы религиозного содержания не читались, а пелись, и хотя вначале песнь поэта сопровождалась танцами хора, впоследствии она стала независимой. Еще позднее, когда поэма дифференцировалась в эпическую и лирическую, когда вошло в обыкновение лирическую поэму петь, а эпическую декламировать, тогда родилась поэзия. Так как в этот же самый период музыкальные инструменты размножились, то можно полагать, что и музыка получила существование, отдельное от слов. И поэзия и музыка стали тогда усваивать себе другие формы, кроме религиозной. Можно привести факты подобного же значения из истории позднейших времен и народов, как, например, обыкновение наших древних менестрелей, которые пели под звуки арфы героические рассказы в стихах, переложенные ими на музыку собственной композиции, соединяя таким образом ныне раздельные роли поэта, композитора, певца и музыканта. Но общее происхождение и постепенное дифференцирование танцев, поэзии и музыки достаточно очевидно и без дальнейших пояснений.
Переход от однородного к разнородному проявляется не только в отделении этих искусств одного от другого и от религии, но также и в умножившихся дифференцированиях, через которые каждое из них впоследствии проходит. Чтобы не останавливаться на бесчисленных родах танцев, которые с течением времени вошли в употребление, и чтобы не распространяться в подробном описании прогресса поэзии, заметного в умножении разных форм размера, рифмы и общего строения, — ограничимся рассмотрением музыки, как типа всей группы. Как это можно заключить из обыкновений, доселе существующих у диких народов, первые музыкальные инструменты были, без сомнения, ударные — палки, выдолбленные тыквы, тамтамы — и употреблялись только для обозначения темпа в танцах, в этом постоянном повторении одного и того же звука музыка является нам в самой однородной ее форме. Египтяне имели лиру с тремя струнами. Древнейшая греческая лира была четырехструнная — тетрахорд. В течение нескольких столетий были употребляемы семи- и восьмиструнные лиры. По истечении тысячи лет они достигли ‘большой системы’ в две октавы. Среди всех этих изменений возникла, конечно, и большая разнородность мелодий. Одновременно с этим вошли в употребление различные лады — дорический, ионический, фригийский, эолийский и лидийский, соответствующие нашим тонам, число их, наконец, дошло до пятнадцати. До сих пор, однако, в размере музыки было еще мало разнородности. Так как в течение этого периода инструментальная музыка служила только аккомпанементом вокальной, а вокальная была совершенно подчинена словам, так как певец был в то же время и поэт, поющий свои собственные сочинения и согласовавший длину своих нот со стопами своих стихов, — то из этого неизбежно должно было произойти утомительное однообразие в размере, которое, как говорит д-р Борни, ‘нельзя было прикрыть никакими средствами мелодии’. За недостатком сложного ритма, достигаемого нашими равными тактами и неравными нотами, единственный возможный ритм зависел от количества слогов и, следовательно, необходимо был сравнительно однообразен. Далее, можно заметить, что напев, возникавший таким образом, будучи чем-то вроде речитатива, значительно менее дифференцировался от обыкновенной речи, нежели наше новейшее пение. Несмотря на это, благодаря большему числу употребляемых нот, разнообразию ладов, случайным изменениям в темпе, зависящим от изменений в размере стиха, и умножению музыкальных инструментов, музыка достигла к концу греческой цивилизации значительной разнородности, конечно не по сравнению с нашей музыкой, но по сравнению с предшествовавшей. Но все-таки кроме мелодии не существовало ничего иного: гармония была неизвестна Только когда христианская церковная музыка достигла некоторого развития, появилась и разноголосая музыка, возникшая путем весьма незаметного дифференцирования. Как ни трудно понять a priori, каким образом мог произойти переход от мелодии к гармонии без внезапного скачка, тем не менее несомненно, что так было дело. Обстоятельство, подготовившее путь для этого, состояло в употреблении двух хоров, певших попеременно одну и ту же арию. Впоследствии возник обычай — первоначально порожденный, вероятно, ошибкой, — чтобы второй хор начинал прежде, нежели кончит первый, образуя таким образом фугу. При простых напевах, бывших тогда в употреблении, нет ничего невероятного, что фуга эта была отчасти гармонична, и достаточно было только отчасти гармонической фуги, чтобы удовлетворить слушателей той эпохи, как мы это видим по дошедшим до нас образцам тогдашней музыки. Как только явилась новая идея, сочинение арий, допускавших фугальную гармонию, стало естественно возрастать, как до известной степени оно должно было возрастать и из очередного хорового пения. От фуги же к концертной музыке в две, три, четыре и более партий переход был легок. Не указывая подробно на увеличившиеся усложнения, зависевшие от введения нот различной длины, от умножения тонов, от употребления акцидентов, от разнообразия темпа и т. д., надо только сопоставить музыку, как она есть, и музыку, как она была, чтобы увидеть, как громадно усиление разнородности. Мы увидим это, если, взглянув на музыку в ее целом, переберем различные ее роды и виды, — если мы обратим внимание на разделение ее на вокальную, инструментальную и смешанную, на подразделение ее на музыку для разных голосов и разных инструментов, если мы рассмотрим различные формы духовной музыки, начиная от простого гимна, гласа, канона, мотета, двухорного напева и т. д. до оратории, и еще более многочисленные формы светской музыки, от баллады до серенады и от инструментального соло до симфонии. Эта же самая истина видна и при сравнении какого-нибудь образца первобытной музыки с образцом новейшей, хотя бы с обыкновенной песнью для фортепиано, мы найдем ее сравнительно в высшей степени разнородной не только по разнообразию регистров и длины нот, по числу различных нот, звучащих в одну и ту же минуту в сопровождении голоса, и по различным степеням силы, с которой они издаются инструментом или голосом, но и по перемене тонов, перемене темпа, перемене интонации голоса и многим другим изменениям выражения. Итак, между старинным, монотонным плясовым пением и большой оперой наших дней, с ее бесконечными оркестровыми усложнениями и вокальными комбинациями, контраст в разнородности дошел до таких пределов, что кажется едва вероятным, чтобы первое могло быть предком второй.
В случае надобности можно было бы привести многие дальнейшие пояснения. Обращаясь к тому раннему времени, когда деяния бога-государя повествовались картинными письменами на стенах храмов и дворцов, образуя таким образом грубый вид литературы, мы можем проследить ход литературы через фазисы, в которых, как в еврейских писаниях, она соединяет в одном и том же произведении богословие, космогонию, историю, биографию, гражданский закон, этику, поэзию — до настоящего ее разнородного развития, в котором деление и подразделение ее так многочисленны и так разнообразны, что полная классификация их почти невозможна. Мы можем также проследить развитие науки, начиная с той эпохи, когда она не была еще дифференцирована от искусства и, соединенная с ним, составляла слугу религии. Перейдя к эпохе, в которую науки были так немногочисленны и элементарны, что все вместе обрабатывались одними и теми же философами, мы дошли бы наконец до той эпохи, в которую роды и виды наук так многочисленны, что немногие в состоянии перечесть их и никто не может овладеть в совершенстве хотя бы одним из родов. Мы можем, наконец, точно так же рассмотреть архитектуру, драму, историю одежды. Но читатель, без сомнения, утомился всеми этими пояснениями, и обещание, данное в начале, выполнено. Мы полагаем, что бесспорно доказали, что то, что фон Бэр определил как закон органического развития, есть закон всякого развития. Переход от простого к сложному, путем процесса последовательных дифференцирований, одинаково виден в самых ранних изменениях Вселенной, до которых мы можем дойти путем умозаключений, и в тех, определить которые мы можем путем индукции, этот переход пилен в геологическом и климатическом развитии Земли и в развитии каждого отдельного организма на ее поверхности, он виден в развитии человечества, будет ли оно рассматриваться в цивилизованном индивиде или в массе различных рас, он виден в развитии общества, по отношению к его политической, религиозной или экономической организации, он виден, наконец, в развитии всех бесчисленных конкретных или абстрактных произведений человеческой деятельности, которые составляют обстановку обыденной нашей жизни. Сущность всего прогресса — начиная с отдаленнейших времен прошлого, которых наука имеет хоть какую-нибудь возможность достигнуть, и до вчерашней летучей новости — заключается в превращении однородного в разнородное.
Теперь, из этого единообразия в порядке действий, не можем ли мы заключить о какой-либо основной необходимости, порождающей его? Не можем ли мы разумно искать какого-либо вездесущего принципа, определяющего этот вездесущий процесс вещей? Всеобщность закона не предполагает ли и всеобщую причину!
Возможность проникнуть в эту причину, рассматриваемую как нумен (вещь сама в себе), невозможно допустить. Это значило бы разрешить ту конечную тайну, которая всегда будет переходить за пределы человеческого разума. Но мы все-таки имеем возможность перевести закон всякого прогресса, как он установлен выше, из состояния эмпирического обобщения к состоянию рационального обобщения. Точно так, как оказалось возможным объяснить законы Кеплера, как необходимое следствие закона тяготения, точно так можно истолковать и закон прогресса, в его многообразных проявлениях, как необходимое следствие какого-нибудь столь же всеобщего начала. Как тяготение могло быть поставлено причиной каждой из групп явлений, формулированных Кеплером, точно так и какое-нибудь столь же простое свойство вещей может быть поставлено причиной каждой из групп явлений, формулированных на предыдущих страницах. Мы можем связать все эти разнообразные и сложные развития однородного в разнородное с известными простыми фактами непосредственного опыта, которые, в силу бесконечного повторения, мы считаем необходимыми.
Допустив вероятность существования общей причины и возможность ее формулирования, полезно будет, прежде чем идти далее, рассмотреть, каковы могут быть общие характеристические черты этой причины и где именно следует искать ее. Можно, наверное, предсказать, что она имеет высокую степень общности, что она обща стольким бесконечно разнообразным явлениям. Мы не должны ожидать в ней прямого разрешения той или другой формы прогресса ибо она равно относится и к таким формам прогресса, которые имеют мало внешнего сходства с какими-либо другими, ее связь с разнообразными разрядами фактов подразумевает и отчуждение ее от какого-либо отдельного разряда фактов. Составляя сущность того, что обусловливает прогресс всякого рода астрономический, геологический, органический, этнологический, социальный, экономический, художественный и т. д. , — причина эта должна быть в связи с каким-нибудь основным свойством, общим всем им, и должна выражаться в терминах этого основного свойства. Одно явное свойство, в котором сходятся все роды прогресса, состоит в том, что все они суть роды изменений, и, следовательно, в некоторых характеристических чертах изменений вообще может быть найдено желанное решение. Мы можем a priori предположить, что объяснение этого всеобщего превращения однородного в разнородное лежит в каком-нибудь законе изменений.
Предположив это, разом мы переходим к установлению следующего закона. Каждая действующая сила производит более одного изменения — каждая причина производит более одного действия.
Для того чтобы закон этот был правильно понят, должно представить несколько примеров. При ударе одного тела о другое то, что мы обыкновенно называем действием, состоит в изменении положения или движения одного или обоих тел. Но один момент размышления укажет нам, как необдуман и неполон подобный взгляд на вещи. Кроме видимого механического результата, произведен еще звук или, выражаясь точнее, колебание в одном или обоих телах и в окружающем их воздухе при известных обстоятельствах мы и это называем действием. Сверх того, в воздухе произошло не только колебание, но образовалось и несколько течений, причиненных прохождением тел. Далее, происходит перемещение частиц тела, соседних с точкой их столкновения, — перемещение, доходящее иногда до заметного увеличения плотности тела. Еще далее, увеличение плотности тела сопровождается отделением теплоты. В иных случаях результатом бывает искра, т. е. свет от воспламенения отбитой части, а иногда воспламенение это сопряжено с химическими сочетаниями. Итак, первоначальная, механическая, сила, затраченная при ударе, производит, по крайней мере, пять, а часто и более различных родов изменений. Возьмем еще пример — горение свечи. Первоначально является химическое изменение, зависящее от повышения температуры. Процесс соединения, однажды возбужденный посторонней теплотой, порождает беспрестанное образование углекислоты, воды и т. д., что само по себе составляет явление более сложное, нежели посторонняя теплота, первоначально породившая его. Но рядом с этим процессом соединения является теплота, свет, порождается восходящая струя разгоряченных газов, в окружающем воздухе образуются различные течения. Сверх того, разложение одной силы на несколько сил еще не кончается здесь каждое отдельное произведенное изменение становится, в свою очередь, родоначальником дальнейших изменений. Отделенная углекислота понемногу соединится с каким-либо основанием или, под влиянием солнца, выделит углерод свой листьям какого-нибудь растения. Вода изменит гигрометрическое состояние окружающего воздуха, или если течение горячих газов, содержащих эту воду, придет в соприкосновение с холодным телом, то вода сгустится, изменяя температуру поверхности, покрываемой ею. Отделившаяся теплота растапливает сало свечи и расширяет все, что согревает. Свет, падая на различные вещества, вызывает в них реакции, изменяющие его, таким образом порождаются различные цвета, и все это происходит одновременно с теми второстепенными действиями, которые можно проследить в постоянно умножающихся разветвлениях, пока они не станут слишком мелочными для оценки. То же самое повторяется со всеми изменениями. Нельзя указать ни одного случая, где действующая сила не развила бы различных родов сил и где каждая из новых не развила бы, в свою очередь, новые группы сил. Вообще действие всегда бывает сложнее причины.
Читатель, без сомнения, уже предвидит дальнейший ход нашей аргументации. Это умножение результатов, проявляющееся в каждом из переживаемых нами событий, шло подобным порядком с самою начала и равно истинно как по отношению к величайшим, так и по отношению к самым незначительным явлениям Вселенной. Неизбежное заключение из закона, что всякая действующая сила производит более одного изменения, есть то, что во все времена происходило постоянно возраставшее усложнение вещей. Отправляясь от конечного факта, что всякая причина производит более одного действия, мы легко увидим, что сквозь все творение непременно шло и теперь идет непрерывное превращение однородного в разнородное. Но проследим эту истину подробнее.
Начнем опять с развития Солнечной системы из туманной массы, принимая его по-прежнему за гипотезу, хотя в высшей степени вероятную. Путем взаимного притяжения атомов рассеянной массы, форма которой была несимметрична, возникло, согласно гипотезе , не только сгущение, но и вращение. По мере прогрессивно увеличивавшегося сгущения и быстроты вращения приближение атомов необходимо порождало прогрессивно возвышающуюся температуру. По мере повышения температуры начинает развиваться свет, и, наконец, образуется вращающаяся сфера жидкого вещества, испускающего сильную теплоту и свет: это Солнце. Есть основательные причины предполагать, что вследствие тангенциальной быстроты и зависящей от нее центробежной силы, приобретенной внешними частями сгущающейся туманной массы, должно было произойти периодическое отделение вращающихся колец и что при разрывах этих колец возникают массы, повторяющие в процессе своего сгущения действия первоначальных масс, образуя таким образом планеты и их спутников, вывод этот имеет сильную поддержку в доселе существующих кольцах Сатурна. Если впоследствии подобное происхождение планет будет удовлетворительно доказано, то оно послужит поразительным пояснением тех в высшей степени разнородных действий, которые произведены первоначально однородной причиной, но для нашей настоящей цели достаточно будет указать на тот факт, что путем взаимного притяжения частиц неправильной туманной массы в результате получается сгущение, вращение, теплота и свет. Заключение, вытекающее из гипотезы туманной массы, есть то, что Земля вначале должна была находиться в раскаленном состоянии, и верна ли или нет гипотеза туманной массы, во всяком случае, эта первоначальная раскаленность Земли теперь доказана индуктивным путем или если не доказана, то, по крайней мере, доведена до такой высокой степени вероятности, что составляет общепринятое геологическое учение. Взглянем прежде всего на астрономические свойства этого некогда расплавленного шара. Результатами его вращения являются сплющенная у полюсов форма его, очередная смена дня и ночи и (под влиянием Луны и в меньшей степени Солнца) приливы и отливы водные и атмосферические. Наклонение его оси производит одновременные и последовательные различия, происходящие на его поверхности, соответственно временам года. Таким образом, размножение действий очевидно. Мы уже упомянули о различных дифференцированиях, зависящих от постепенного охлаждения Земли, каковы образование коры, отвердение газообразных элементов, осаждение воды и т. д., здесь мы опять обращаемся к ним собственно, для того, чтобы указать на одновременные действия одной причины — уменьшения теплоты. Обратим, однако, теперь внимание наше на умножившиеся изменения, возникшие впоследствии от продолжительности действия одной этой причины. Охлаждение Земли влечет за собой ее сжатие. Отсюда происходит то, что первоначально образовавшаяся кора немедленно становится слишком обширной для суживающегося ядра и, по невозможности поддерживать самое себя, неизбежно подражает ядру. Но сфероидальная оболочка не может без разрыва достигнуть соприкосновения с находящимися внутри нее меньшим сфероидальным телом — она должна сморщиться, подобно тому как морщится кожа яблока, когда содержимое его уменьшается путем испарения. По мере того как охлаждение увеличивается, кора становится толще, морщины, производимые этим сжатием, должны увеличиваться, возрастая, наконец, до холмов и гор, и последние горные системы, образовавшиеся таким образом, должны быть не только выше, как мы это и видим, но и длиннее, как мы тоже и это видим. Таким образом, оставляя в стороне другие изменяющие силы, мы видим, как велика разнородность поверхности, возникшая от одной причины — потери теплоты, разнородность, аналогии которой телескоп показывает нам на поверхности Марса и которая открывается в несколько иной форме на Луне, где деятельность воды и воздуха не имела места. Но мы должны еще обратить внимание на другой род разнородности на земной поверхности, зависящий от подобной же и одновременной причины. Пока земная кора была еще тонка, не только возвышения, произведенные ее сжатием, должны были быть незначительны, но и углубления между этими возвышениями должны были с большей ровностью лежать на находившемся под ними жидком сфероиде, и вода в тех арктических и антарктических странах, где она впервые сгустилась, должна была распределяться ровно. Но как скоро кора стала толще и приобрела соответственную крепость, линии разрывов, производившихся в ней от времени до времени, должны были встречаться на большем расстоянии друг от друга, промежуточные пространства с меньшим однообразием следовали за сжимающимся ядром, и результатом этого было образование больших площадей суши и воды. Если кто-нибудь, завернув апельсин в тонкую мокрую бумагу и заметив не только то, как незначительные морщинки, но и то, как ровно промежуточные пространства прилегают к поверхности апельсина, — завернет его потом в толстую патронную бумагу и обратит внимание как на большую степень возвышений, так и на гораздо значительнейшие пространства, на которых бумага не касается апельсина, тот объяснит себе факт, что по мере утолщения твердой оболочки земли плоскости возвышений и низменностей должны были увеличиться. Вместо островов, более или менее однородно рассеянных по всеобъемлющему морю, постепенно возникло разнородное распределение материка и океана в таком виде, какой представляется нам теперь. Еще далее это двоякое изменение в пространстве и возвышении суши повело за собой новый род разнородности — разнородность береговых линий. Ровная поверхность, поднявшаяся над океаном, должна была иметь простые, правильные морские берега, но поверхность, усложненная плоскими возвышенностями и пересеченная цепями гор, должна была, поднявшись из океана, иметь чрезвычайно неправильный вид как в главных чертах своих, так и в подробностях. Таково бесконечное накопление геологических и географических результатов, медленно произведенных одной и той же причиной — сжатием Земли.
Переходя от деятельности, которую геологи называют вулканической, к деятельности нептунической и атмосферической, мы видим ту же постоянно возрастающую сложность действий. Разрушающие действия воздуха и воды с самого начала стали изменять все открытые поверхности, производя повсюду различные перемены. Окисления, жар, ветер, мороз, дождь, ледники, реки, приливы и отливы, волны беспрерывно производили дезинтеграции {Слово интеграция принимается Спенсером как общий термин для различных процессов, в которых преобладает происхождение единого из раздельного. Дезинтеграция же принимается как такой же общий термин для различных процессов, в которых преобладает происхождение раздельного из единого. Сущность процессов дезинтеграции и дифференцирования одинакова, но первый из них обнимает всякого роди переходы от единого к множественному бытию, между тем как второй представляет частный случай дезинтеграции: распадение однородного целого на новые единицы, имеющие некоторые особые свойства. Познакомившись ближе с сочинениями Спенсера, читатель убедится, что автору, по самой сущности его воззрений, невозможно было не принять некоторых общих терминов для известных процессов в вещах. Различные частные значения этих терминов нельзя передать в подстрочном примечании. Значения эти будут все более и более уясняться с каждой страницей контекста. В Классификации наук есть несколько мест, которые могут содействовать такому уяснению. (Прим. пер.)}, изменявшиеся в родах и размерах сообразно с местными обстоятельствами. Действуя на гранитную массу, деятели эти редко получают особенно заметное влияние там причинят отслойку поверхности, а затем груды обломков и валунов, в другом месте, разложив полевой шпат, уносят белую глину вместе с кварцем и слюдой и осаждают их в отдельные русла, речные и морские. Там, где открытая плоскость состоит из нескольких несходных между собой формаций, осадочных или огненных, обнажение производит изменения относительно более разнородные. Различные формации, дезинтегрируясь в различной степени, усложняют неправильность поверхности. Так как равнины, орошаемые различными реками, различны в своем составе, то реки эти уносят в море различную смесь ингредиентов, и таким образом образуются несколько новых слоев различного состава. Здесь мы видим весьма простое пояснение истины, которую нам сейчас придется проследить в более сложных случаях, а именно: что соразмерно разнородности предмета или предметов, подвергающихся действию какой-либо силы, увеличивается и разнородность результатов, порождаемых ею. Материк сложного строения, представляющий многие, неправильно распределенные слои, поднятый на различные уровни, наклоненный под различными углами, должен, под влиянием одних и тех же обнажающих деятелей, породить бесконечно разнообразные результаты — каждая местность будет изменена различным образом, каждая река должна унести различный род осадков, каждый осадок должен быть различно распределен разветвляющимися течениями, приливами и пр., омывающими изогнутые берега, и это размножение результатов должно быть наиболее значительно там, где усложнение поверхности наиболее значительно.
Здесь мы могли бы показать, как общая истина, что каждая действующая сила производит более одного изменения, подтверждается примерами в высшей степени сложных морских приливов и отливов, океанских течений, ветров, распределения дождя, распределения теплоты и т. д. Но, не останавливаясь на них, рассмотрим, для полнейшего разъяснения этой истины в отношении к неорганическому миру, каковы были бы последствия какого-нибудь обширного космического переворота, положим, хоть затопления Центральной Америки. Непосредственные результаты разрушения были бы сами по себе достаточно сложны. Кроме бесчисленных расчленений слоев, извержений огненных веществ, кроме распространения землетрясений и колебаний на тысячи миль кругом, кроме громких взрывов и выхода газов, — два океана, Атлантический и Тихий, ринулись бы наполнить пустое пространство, последовало бы столкновение громадных волн, которые прошли бы через оба эти океана, производя мириады изменений вдоль их берегов, соответственные атмосферические волны усложнились бы воздушными течениями, окружающими всякую вулканическую струю, и электрическими разряжениями, сопровождающими подобные перевороты. Но эти временные действия были бы незначительны сравнительно с постоянными. Сложные течения Атлантического и Тихого океанов изменились бы в направлении и размере. Распределение теплоты, обусловленное этими морскими течениями, стало бы иным, нежели теперь. Положения изотермических линий изменились бы не только на соседних континентах, но и по всей Европе. Приливы и отливы приняли бы другое направление, нежели теперь. Произошло бы большее или меньшее изменение в периодах, силе, направлении и свойствах ветров. Дождь едва ли шел бы тогда в тех же местах и в таком же количестве, как теперь. Словом, со всех сторон, на тысячу миль кругом, метеорологические условия были бы более или менее возмущены. Таким образом, оставляя без внимания бесконечность изменений, произведенных этими переменами климата на флору и фауну, как земную, так и морскую, читатель увидит огромную разнородность результатов, порожденную одной и той же силой, когда сила эта распространяется на поверхность, предварительно уже усложненную, — и легко выведет заключение, что усложнение это с самого начала постоянно увеличивалось.
Прежде чем покажем, что органический прогресс также зависит от того всеобщего закона — что каждая сила производит более одного изменения, — мы должны обратить внимание на проявление этого закона еще в другом виде неорганического прогресса, именно в химическом. Общие причины, породившие разнородность земли в физическом отношении, одновременно породили и ее химическую разнородность. Есть различные основания для предположения, что при крайне высокой степени жара элементы не могут соединяться. Даже при наибольшей степени искусственного жара некоторые весьма сильные химические сродства уничтожаются, как, например, сродство кислорода и водорода, большинство же химических соединений разлагается при гораздо низшей температуре. Но, не настаивая на весьма вероятном предположении, что, когда Земля была в своем первоначальном состоянии раскаленности, химических соединений вовсе не существовало, — для нашей цели достаточно будет указать тот несомненный факт, что соединения, могущие существовать при высших температурах и которые, следовательно, должны были быть первыми из образовавшихся при охлаждении Земли, суть простейшие по своему составу. Закиси, включая в этот разряд щелочи, земли и т. п., представляют в целом самые постоянные из известных нам сложных тел. большинство их противится разложению при высшей степени жара, какую мы можем произвести. Тела эти представляют соединения простейшего рода: они только на одну степень менее однородны, чем сами элементы. Более разнородные, менее постоянные и, следовательно, более новые в истории Земли суть окиси, перекиси, кислоты и т. д., в которых два, три, четыре или более атомов кислорода соединены с одним атомом металла или другого элемента. Большую степень разнородности имеют гидраты, в которых окись водорода (вода), соединенная с окисью какого-либо другого элемента, образует вещество, атомы которого, каждый порознь, заключают в себе, по крайней мере, четыре основных атома трех различных родов. Еще более разнородны и еще менее постоянны соли, представляющие нам сложные атомы каждый из пяти, шести, семи, восьми, десяти, двенадцати и более атомов трех, если не более, родов. Далее есть гидраты солей еще большей разнородности, подверженные отчасти разложению при гораздо низшей температуре. За ними следуют еще более сложные кислые и двойные соли, коих постоянство еще меньше, и т. д. Не входя, по недостатку места, в подробные обозначения, мы полагаем, что никакой химик не станет отрицать того, что общий закон этих неорганических соединений есть тот, что при равенстве других условий постоянство соединений уменьшается по мере возрастания их сложности. Потом, когда мы переходим к соединениям органической химии, мы находим, что этот общий закон имеет еще дальнейшие приложения: мы видим гораздо большее усложнение и гораздо меньшее постоянство. Один атом альбумина, например, состоит из 482 основных атомов пяти различных родов. Фибрин, еще более сложный по составу, содержит в каждом атоме 298 атомов углерода, 49 — азота, 2 — серы, 228 — водорода и 92 атома кислорода, итого 669 атомов или, выражаясь вернее, паев. И эти два вещества так непостоянны, что разлагаются при самых обыкновенных температурах, как, например, при температуре, потребной для обжаривания куска мяса. Таким образом, очевидно, что настоящая химическая разнородность земной поверхности возникала постепенно, по мере того как позволяло уменьшение теплоты, и что она проявилась в трех формах: 1) в увеличении числа химических соединений, 2) в увеличении числа различных элементов, содержащихся в новейших из этих соединений, и 3) в высших и более разнообразных усложнениях, в которые соединяются эти более многочисленные элементы.
Сказать, что это увеличение химической разнородности зависит только от одной причины — от понижения температуры Земли, значило бы преувеличить дело: ясно, что здесь сопричастны были нептунический и атмосферический деятели и, наконец, самое сродство элементов. Действовавшая причина постоянно была сложной: охлаждение Земли было только самой общей из всех действовавших причин или из всей совокупности условий. Здесь можно заметить, что в различных разрядах рассмотренных выше фактов (за исключением, может быть, первого) и еще более в тех, которые нам сейчас придется рассматривать, причины везде более или менее сложны, несложных причин мы почти вовсе не знаем. Едва ли можно, с логической точностью, приписать какое-либо изменение исключительно одному деятелю, оставляя в стороне постоянные или временные условия, при которых деятель этот только и может произвести известную перемену. Но так как это не имеет существенного влияния на нашу аргументацию, то мы предпочитаем для простоты употреблять везде популярный способ выражения. Может быть, нам заметят далее, что указывать на утрату теплоты, как на причину каких-либо изменений, значит, приписывать эти перемены не силе, а отсутствию силы? Это будет справедливо. В строгом смысле эти изменения должны быть приписываемы тем силам, которые приходят в действие при удалении враждебной силы. Но хотя и есть неточность в выражении, что замерзание воды зависит от утраты ее теплоты, все же из этого не возникает никакого практического заблуждения, точно так же не исказит подобная небрежность выражения и наших положений относительно усложнения действий. В сущности, возражение это заставляет только обратить внимание на тот факт, что не только действие какой-либо силы производит более одного изменения, но и удаление какой-либо силы производит более одного изменения.
Возвращаясь к нити нашего изложения, мы должны теперь проследить, в органическом прогрессе, то же самое вездесущее начало. Но здесь, где развитие однородного в разнородное было впервые замечено, труднее показать, как несколько изменений производятся одной и той же причиной. Развитие семени в растение или яйца в животное так постепенно, между тем как силы, определяющие его, так смешаны и вместе с тем так незаметны, что трудно открыть умножение последствий, столь очевидное в других случаях. Тем не менее, руководимые косвенными свидетельствами, мы можем почти безопасно дойти до заключения, что и здесь закон этот применим. Заметим прежде всего, как многочисленны действия, производимые каким-либо резким изменением на вполне зрелый организм, например на человеческое существо. Какой-нибудь тревожный звук или зрелище кроме впечатлений на органы чувств и нервов способны произвести содрогание, крик, искривление лица, дрожь вследствие общего расслабления мускулов, внезапный пот, прилив крови в мозг, за которым последует, может быть, остановка деятельности сердца и обморок. То же происходит в болезнях. Ничтожное количество оспенной материи, введенное в организм, может в серьезном случае произвести в первый период: озноб, жар кожи, ускоренный пульс, обложение языка, потерю аппетита, жажду, эпигастрическую тяжесть, рвоту, головную боль, боль в спине и членах, ослабление мускулов, судороги, бред и т. д., во втором периоде могут явиться: накожная сыпь, зуд, звон в ушах, боль в горле, горловая опухоль, слюнотечение, кашель, охриплость, одышка и т. д., и в третьем периоде — воспалительные отеки, воспаление легких, грудной плевры, понос, воспаление мозга, глаз, рожа и т. д. Каждый из перечисленных симптомов сам по себе более или менее сложен. Лекарства, известного рода пища, улучшение воздуха можно точно так же привести в пример причин, производящих многообразные результаты. Затем, чтобы понять, как и здесь развитие однородного в разнородное порождается несколькими действиями одной причины, надо только иметь в виду, что эти многочисленные изменения, произведенные одной и той же силой на зрелый организм, идут параллельно и в зарождающемся организме. Внешняя теплота и другие деятели, обусловливающие первые усложнения зародыша, действием своим на них вызывают дальнейшие усложнения, действуя на последние, они порождают дальнейшие и многочисленнейшие, и так идет дело беспрерывно, каждый орган, развиваясь, действием своим и противодействием на остальные усложнения способствует зарождению новых усложнений. Первые пульсации сердца зародыша должны одновременно расширить все части. Развитие каждой ткани, отделяя от крови свойственные ей пропорции элементов, должно изменить состав крови и таким образом изменить питание всех остальных тканей. Деятельность сердца, влекущая за собой некоторую трату материалов, необходимо примешивает к крови продукты этого процесса, которые должны иметь влияние на остальную систему и которые, по мнению некоторых, обусловливают даже образование отделительных органов. Нервные связи, установившиеся во внутренностях, должны еще более умножить свои взаимные влияния, и так далее. Основательность этого взгляда получает еще большую вероятность, если мы примем в соображение факт, что один и тот же зародыш может развиться в различные формы, смотря по обстоятельствам. Так, например, в самом раннем периоде зародыш не имеет пола и становится мужским или женским по определению перевеса действующих сил. Далее, положительно достоверно, что из личинки рабочей пчелы выйдет пчелиная матка, если вовремя переменить пищу ее на ту, которой питаются личинки маток. Все эти примеры предполагают, что каждый шаг в зародышных усложнениях происходит от действия случайных сил на прежде уже существовавшие усложнения. Действительно, мы имеем основание a priori полагать, что развитие происходит именно таким образом. Теперь известно уже, что ни один зародыш, животный или растительный, не содержит в себе ни малейшего начала, следа или обозначения будущего организма, микроскоп показал, что первый процесс, возникающий в каждом оплодотворенном зародыше, есть процесс повторенных одновременных дроблений, кончающийся образованием массы клеточек, из которых ни одна не проявляет какого-либо специального характера, поэтому нет, кажется, иного исхода, как предположить, что частная организация, существующая в данную минуту в развивающемся зародыше, переводится влиянием внешних деятелей в следующий фазис организации, этот — в дальнейший, пока сквозь постоянно возрастающие усложнения не выработается окончательная форма. Во всяком случае, мы не можем действительно объяснить происхождение какого-либо растения или животного. Мы все еще находимся во мраке по отношению к тем таинственным свойствам, в СИЛУ которых зародыш, подчиненный известным влияниям, подвергается специальным изменениям, открывающим ряд превращений. Вся наша цель состоит в том, чтобы показать, что при данном зародыше, обладающем этими таинственными свойствами, развитие из него организма зависит, по всей вероятности, оттого умножения действий, которое, как мы видели, составляет причину прогресса вообще, насколько мы доселе проследили это.
Когда, оставляя в стороне развитие отдельных растений и животных, мы переходим к развитию земной флоры и фауны, ход нашей аргументации снова делается ясным и простым. Хотя, как мы сказали в первой части этой статьи, отрывочные факты, собранные палеонтологией, не дают нам достаточного основания для того, чтобы сказать, что в течение геологического времени развились все более разнородные организмы и более разнородные группы организмов, но мы все-таки найдем, что стремление к этим результатам всегда должно было существовать. Мы найдем, что произведение нескольких действий одной причиной, которое, как мы уже показали, постоянно увеличивало физическую разнородность Земли, вело за собой и умножающуюся разнородность ее флоры и фауны как в отдельных особях, так и в целом. Это можно пояснить примером. Положим, что вследствие ряда поднятий, случающихся, как это ныне известно, через долгие промежутки времени, Ост-Индский архипелаг шаг за шагом обратился бы в материк и что вдоль оси его возвышения образовалась бы горная цепь. Вследствие первого из этих поднятий растения и животные, населяющие Борнео, Суматру, Новую Гвинею и остальные острова, подверглись бы ряду слегка измененных условий. Климат вообще изменился бы в отношении температуры, влажности и периодических своих изменений, местные же различия были бы значительнее. Эти изменения коснулись бы, может быть, всей флоры и фауны страны. Изменение уровня произвело бы дальнейшие изменения, которые различно проявлялись бы в различных видах и в различных членах одного и того же вида, сообразно удалению их от оси возвышения. Растения, свойственные только морским берегам, вероятно, исчезли бы. Другие, жившие только в болотах при известной степени влажности, если б и пережили переворот, то, вероятно, подверглись бы резким внешним изменениям. Между тем еще более значительные перемены произошли бы в растениях, постепенно распространяющихся по суше, вновь поднятой над морем. Животные, как и насекомые, живущие на этих измененных растениях, сами в некоторой степени изменились бы вследствие перемены пищи и перемены климата, и эти изменения были бы резче там, где вследствие вырождения или исчезновения одного рода растений пищей служил бы другой близкий род. В течение многих поколений, возникших до следующего поднятия, значительные или незначительные изменения, произведенные таким образом в каждом виде, получили бы уже известную стройность, явилось бы более или менее полное применение к новым условиям. Следующее поднятие прибавило бы дальнейшие органические перемены, ведущие за собой более значительные уклонения от первоначальных форм, то же повторялось бы и далее. Но здесь должно заметить, что переворот, бывший результатом этого, состоял бы не в замене тысячью более или менее измененных видов тысячи первоначальных видов, но вместо тысячи первоначальных видов возникло бы несколько тысяч видов, разновидностей или измененных форм. Различные члены каждого вида, распределенного на сколько-нибудь обширном пространстве и постоянно стремящегося заселить вновь открытое пространство, будут подвержены ряду различных изменений. Растений и животных, селящихся около экватора, коснулись бы они не в одинаковой степени с теми, которые селятся далее от него. Селящиеся около новых берегов были бы подвержены изменениям, несходным с теми, которым были бы подвержены селящиеся в горах. Таким образом, каждая первоначальная порода организмов стала бы корнем, от которого расходились бы отдельные породы, более или менее отличающиеся и от корня, и друг от друга, и если б некоторые из них исчезли впоследствии, то, вероятно, некоторые перешли бы в следующий геологический период, так как самое рассеяние их умножило бы шансы их пережить переворот. Изменения происходили бы не только вследствие перемены физических условий и пищи, но в иных случаях и вследствие перемены привычек. Фауна каждого острова, постепенно населяя вновь выдавшиеся страны, приходила бы иногда в соприкосновение с фаунами других островов, и некоторые члены этих последних фаун стали бы несходны с прежними. Травоядные, встречаясь с новыми хищными зверями, были бы принуждены прибегать к иным способам защиты или спасения, нежели прежде, а вместе с тем и хищные звери изменили бы свои способы преследования и нападения. Мы знаем, что, когда обстоятельства этого требуют, подобные изменения привычек у животных действительно имеют место, а мы знаем, что если новые привычки сделаются господствующими, то они непременно должны в некоторой степени изменить и организацию. Заметим, однако, еще дальнейшее последствие. Тут должно бы возникнуть не только стремление к дифференцированию каждой расы организмов на отдельные расы, но и стремление к произведению в известной степени более высокого организма. Взятые в массе, эти расходящиеся разновидности, бывшие результатом новых физических условий и привычек жизни, проявят изменения весьма неопределенного рода и степени, изменения, которые не составят необходимого шага вперед. Вероятно, в большем числе случаев измененный тип не будет ни более, ни менее разнороден, чем первоначальный. В тех случаях, когда вновь усвоенные привычки жизни проще прежних, результатом будет менее разнородное строение: произойдет отступление назад. Но от времени до времени должно случиться, что какое-нибудь подразделение вида, попадая под такие условия, которые предоставляют ему несколько более сложные отправления и требуют несколько более сложного действия, достигнет в некоторых своих органах дальнейшего дифференцирования в пропорционально слабых степенях и сделается несколько более разнородным. Таким образом, по естественному ходу вещей, от времени до времени будет возникать увеличение разнородности как в земной флоре и фауне, так и в отдельных расах, заключающихся в них. Не вдаваясь в подробные объяснения и допуская обозначения, которых нельзя определить здесь с точностью, мы полагаем, что ясно видно, как геологические изменения постоянно стремились к усложнению форм жизни, отдельно или собирательно рассматриваемых. Те же самые причины, которые повели за собой развитие земной коры от простого к сложному, одновременно повели за собой и параллельное этому развитие жизни на поверхности Земли В этом случае, как и в предшествующих, мы видим, что превращение однородного в разнородное зависит от того всеобщего принципа, что каждая действующая сила производит более одного изменения.
Дедукция, полученная здесь из утвержденных истин геологии и общих законов жизни, приобретает огромный вес, являясь в гармонии с индукцией, получаемой из непосредственного опыта. Мы знаем, что тоже самое размножение рас от одной, которое, по нашему предположению, должно было беспрерывно происходить в геологический период, происходило в человеке и в домашних животных в доисторический и в исторический периоды. Именно то размножение последствий, которое, по нашему заключению, должно было произвести первое, произвело, как мы видим, и последнее. Отдельные причины, как-то: голод, теснота народонаселения, война — периодически приводили к дальнейшему расселению человеческого рода и домашних животных, и каждое подобное расселение служило началом новых изменений, новых разновидностей типа. Произошел или нет род человеческий от одного корня во всяком случае, филология ясно доказывает, что целые группы рас, легко различаемые ныне одна от другой, составляли первоначально одну расу, что расселение одной расы по различным климатам и в среду различных условий существования произвело многие измененные ее формы. То же происходило и с домашними животными. Если в иных случаях (как, например, относительно собак) общее происхождение, может быть, подлежит спору, то в других (как, например, относительно овец или рогатого скота в нашем отечестве) нет сомнения, что местные различия климата, пищи и ухода превратили одну первоначальную породу в многочисленные породы, дошедшие ныне до такого резкого различия, что явились уже неустойчивые помеси. Сверх того, усложнение последствий, проистекающих от отдельных причин, показывает нам и предположенное выше усиление не только общей, но и частной разнородности. Между тем как многие из расходящихся разделений и подразделений человеческой расы подверглись изменениям, не составляющим поступательного движения, между тем как в иных тип даже выродился, — есть и такие, в которых он стал положительно более разнородным. Образованный европеец гораздо далее отклоняется от позвоночного прототипа своего, нежели дикий. Таким образом, как закон, так и причина прогресса, которые, по недостатку свидетельств, могут быть только гипотетически выведены относительно наиболее ранних форм жизни на земном шаре, могут быть основательно доказаны относительно новейших форм {Доказательства в пользу органической эволюции, заключающиеся в двух последних параграфах, слово в слово те же, какие были приведены в этой же статье, когда она была впервые напечатана в апрельской книжке ‘Westminster Review’ в 1857 г. Я оставил их, не изменив ни слова, для того, чтобы было видно, каковы были в то время мои возражения на происхождение видов. Единственная причина, которую я признавал, было прямое приспособление организма к окружающим условиям в связи с унаследованием видоизмененных от упражнения или от неупражнения органов. Там не было указано на другую причину, раскрытую два с половиной года спустя в известном сочинении Дарвина, именно — косвенное приспособление, происходящее от естественного подбора благоприятствуемых пород. Каким бы способом ни происходило приспособление к изменению внешних условий, умножение признаков иллюстрируется одинаково. Я мог бы прибавить еще, что там была высказана мысль, что наследование органических форм происходит не периодически, а путем постоянного отклонения, т. е. что тут имеет место постоянное ‘отклонение многих рас от одной расы’, каждый вид является корнем, от которого происходят многие другие виды, прекрасным символом в данном случае может служить растущее дерево}.
Если переход человека к большей разнородности можно объяснить произведением нескольких действий одной причиной, то переход общества к большей разнородности еще лучше объясняется этим. Рассмотрим возрастание какой-либо промышленной организации. Когда случается, что какая-либо личность известного племени проявляет особенную способность к выделке какого-нибудь общеупотребительного предмета, оружия например, которое до тех пор каждый делал сам для себя, — тотчас же возникает стремление к дифференцированию этой личности в делателя этого оружия. Его товарищи — все воины и охотники — сознают преимущество иметь лучшее оружие, какое возможно сделать, и конечно будут стараться способствовать тому, чтобы эта искусная личность делала для них оружие. С другой стороны, человек, имеющий не только особенную способность, но и особенную охоту к выделке такого оружия (потому что обыкновенно талант и любовь к занятию идут рядом), расположен к исполнению этих заказов за известное вознаграждение, особенно если при этом удовлетворено и желание его отличиться. Это первое специализирование функций, будучи раз возбуждено, постоянно стремится к тому, чтобы сделаться более определенным. В делателе оружия постоянное занятие порождает увеличение искусства, увеличение превосходства его произведений, в заказчиках же прекращение известных занятий влечет за собой уменьшение искусства. Таким образом, влияния, обусловливающие это разделение труда, возрастают в силе обоими путями, и зарождающаяся разнородность утверждается обыкновенно в целом поколении, если не долее. Заметим теперь, что этот процесс не только дифференцирует социальную массу на две части, одну монополизирующую, или почти монополизирующую, известное производство, и другую, потерявшую привычку, а в некоторой степени и возможность заниматься им, — он стремится притом и к порождению других дифференцирований. Описанный нами переход предполагает введение мены: делателю оружия в каждом случае уплачивают такими предметами, какие он согласен получить в обмен. Но он не будет брать постоянно один и тот же род предметов в обмен. Ему нужны не одни циновки, не одни кожи или рыболовные приборы, ему нужны все эти предметы, и в каждом случае он будет условливаться об особенных, наиболее нужных ему предметах. Что из этого возникает? Если между членами племени есть хотя слабое различие в степени искусства изготовления всех этих различных предметов, как, почти несомненно, и должно быть, то делатель оружия возьмет от каждого тот предмет, в производстве которого отличается потребитель: он будет меняться на циновки с тем, чьи циновки лучше, и будет договариваться о рыболовном приборе с тем, у кого есть лучший. Но променявший свои циновки или свой рыболовный прибор должен сделать другие циновки и приборы для себя, и при этом развивает свою способность в некоторой степени. Результат тот, что небольшие специальности способностей различных членов одного племени стремятся к большей определенности. Последуют ли за сим или нет явные дифференцирования других личностей в производителей отдельных предметов, во всяком случае, ясно, что зарождающиеся дифференцирования происходят во всем племени, одна первоначальная причина производит не только первое двойственное действие, но и несколько второстепенных двойственных действий того же рода, но меньшей степени. Этот процесс, следы которого замечаются в группах школьников, едва ли может произвести продолжительные действия в неустроенном племени, но там, где возрастает оседлая и размножающаяся община, дифференцирования эти становятся постоянными и увеличиваются с каждым поколением. Большее население, обусловливающее и больший запрос на каждый продукт, дает большую силу производительной деятельности каждого отдельного человека или класса, а это делает специализацию более определенною там, где она уже существует, и утверждает ее там, где она едва зарождается. Увеличивая требование на средства к пропитанию, размножение населения еще более усиливает эти результаты, так как каждый побуждается теснее и теснее ограничиваться тем, что он производит лучше всего и чем он может наиболее выработать. Непосредственно затем подобные же побуждения порождают новые занятия. Способные работники, постоянная цель которых состоит в улучшении их произведений, открывают лучшие способы производства и лучшие материалы. Замена камня бронзой доставила тому, кто первый ввел ее, значительно увеличившийся спрос, так что скоро все время производителя поглощается выделкою бронзы для изготовляемых им предметов, и он должен уступить другим обработку самих предметов, таким образом, выделка бронзы, постепенно дифференцированная от прежде существовавшего занятия, становится отдельным занятием. Обратим теперь внимание на разветвление перемен, следующих за этой переменой. Бронза скоро начинает заменять камень, не только в тех предметах, в которых он первоначально употреблялся, но и во многих других — в оружии, инструментах и различной утвари, он влияет таким образом на производства этих предметов. Далее, эта перемена влияет на производства, зависящие от этих орудий, и на предметы этих производств, она изменяет постройки, резьбу, наряды. Далее, она развивает многие новые отрасли промышленности, бывшие до того невозможными по недостатку материала, годного для требуемых инструментов. И все эти перемены производят реакцию на народ — увеличивают его искусство в ручных произведениях, развивают его понимание, его удобства жизни, утончают его привычки и вкусы. Таким образом, развитие однородного общества в разнородное, очевидно, выводится из общего начала — что одна причина производит несколько действий.
Пределы нашей статьи не позволяют нам проследить этот процесс в его высших усложнениях, иначе мы показали бы, что локализация отдельных отраслей промышленности в отдельных частях государства, так же как и подробности разделения труда в производстве каждого продукта, обусловливается подобным же путем. Обращаясь к несколько иному разряду пояснений, мы могли бы остановиться на многочисленных изменениях — вещественных, духовных, нравственных, которые произвело книгопечатание, или на еще более обширном ряде изменений, вызванных изобретением пороха. Но, оставляя в стороне промежуточные фазисы общественного развития, возьмем несколько пояснений из новейших и высших его фазисов. Описание действия паровой силы, в многочисленных ее применениях к горному делу, мореплаванию и промышленности разного рода, вовлекло бы нас в бесконечные подробности. Ограничимся последним воплощением паровой силы — локомотивом. Он, как главная основа железных дорог, изменил весь вид стран, весь ход торговли, все привычки народов. Укажем сперва на сложный ряд перемен, предшествующих построению всякой железной дороги (в Англии): предварительные переговоры, митинги, протоколы, производство исследований местности, парламентское рассмотрение, литографирование планов, справки местные и общие, прошение в парламент, занятие специального комитета, первое, второе и третье чтение, каждая из этих ступеней указывает на многочисленные сношения и развитие нескольких различных отраслей занятий — инженеров, инспекторов, литографов, парламентских агентов, маклеров — и создание нескольких других, как, например, общих и специальных промышленных агентов. Укажем на дальнейшие перемены, производимые постройкою железных дорог, уравнения, насыпи, тоннели, разветвления дорог, постройку мостов и станций, возведение полотна, кладку шпал, рельсов, постройку машин, тендеров, платформ и вагонов. Эти процессы, действуя на многочисленные отрасли промышленности, увеличивают ввоз строевого леса, разработку каменоломен, выделку железа, разработку каменноугольных копей, обжигание кирпичей, создают разнообразные специальные отрасли промышленности, о которых еженедельно объявляет газета Railway Times, и, наконец, пролагают путь ко многим новым отраслям занятий, как-то: кондукторов, кочегаров, смазчиков, кладчиков рельсов и пр. Взглянем затем на изменения, еще более многочисленные и сложные, производимые действующими железными дорогами на общество в целом. Учреждаются агентства там, где они прежде не окупались, товары приобретаются из далеких складов, вместо того чтобы приобретаться путем мелочной покупки, употребляются продукты, бывшие прежде недоступными по причине отдаленности. Быстрота и дешевизна перевозки стремятся, кроме того, специализировать, более чем когда-либо, промышленность различных местностей — ограничить каждую мануфактуру теми частями страны, где, вследствие местных условий, она более всего может процветать. Далее, уменьшающаяся стоимость перевозки облегчает распределение продукта, уравнивает цены и средним числом понижает их, делая таким образом различные предметы доступными людям, не имевшим прежде возможности покупать их, увеличивая таким образом удобства и утончая привычки этих людей. В то же время распространяется обычай путешествовать. Сословия, которые до того никогда не помышляли о путешествиях, делают ежегодные поездки на морской берег, посещают родственников, живущих в отдалении, предпринимают небольшие увеселительные путешествия, вынося из всего этого пользу для тела, чувств и ума. Сверх того, скорейшая передача писем и новостей производит дальнейшие изменения — заставляет пульс народа биться быстрее. Появляется бесчисленное множество дешевых изданий, распространяемых посредством продажи на станциях железных дорог, столько же объявлений в вагонах железных дорог, оба средства эти содействуют дальнейшему прогрессу. И все эти бесчисленные перемены, указанные здесь вкратце, порождены изобретением паровой машины. Общественный организм стал более разнородным в силу многих вновь введенных занятий и других, существовавших уже, но теперь более специализированных, цены на произведения повсеместно изменились, каждый торговец более или менее изменил способ ведения своих дел, и все это отразилось на действиях и мыслях едва ли не каждого из людей.
Можно было бы привести бесконечное количество подобных пояснений. Единственный факт, требующий еще внимания, есть тот, что здесь яснее, чем где-либо, подтверждается указанная выше истина, что, чем разнороднее поверхность, на которую действует какая-либо сила, тем сложнее бывают и результаты ее как по числу, так и родам своим. Между тем как у первобытных племен, которым впервые стал известен каучук, он произвел весьма не многие перемены, у нас перемены эти стали так многочисленны и разнообразны, что история их занимает целый том {Personal Narrative of the Origin of the Caoutchouc, or India-Rubber Manufacture in England, by Tomas Hancock. (Прим, пер.)}. В небольшой, однородной общине, населяющей какой-либо из Гебридских островов, употребление электрического телеграфа едва ли произвело бы какие-нибудь результаты, в Англии же результаты эти бесчисленны. Сравнительно простая организация, среди которой жили наши предки пять столетий тому назад, подверглась бы незначительным изменениям вследствие событий, подобных тем, какие мы недавно видели в Кантоне, в наше же время законодательное постановление, бывшее их результатом, порождает несколько сот сложных изменений, из которых каждое, в свою очередь, сделается родоначальником многочисленных будущих изменений.
Если б место позволяло, мы охотно продолжили бы аргументацию нашу в область более тонких результатов цивилизации. Подобно тому, как мы выше показали, что закон прогресса, подчиняющий себе органический и неорганический миры, управляет также и языком, скульптурой, музыкой и т. д., можно бы здесь показать, что и причина, принятая нами за обусловливающую прогресс, применима и в этих случаях. Мы могли бы подробно доказать, как в науке поступательное движение одной отрасли немедленно подвигает и другие отрасли, как неизмеримо подвинули астрономию открытия в оптике, между тем как другие оптические открытия дали начало микроскопической анатомии и в значительной степени способствовали развитию физиологии, как химия косвенным образом увеличила наши сведения об электричестве и магнетизме, наши знания в биологии и геологии, как электричество произвело реакцию на химию и магнетизм, расширило воззрение наше на свет и теплоту. Ту же самую истину можно было бы проследить и в литературе, в многочисленных влияниях первоначальных мистерий, породивших новейшую драму, которая также имеет разнообразные разветвления, или в беспрестанно размножающихся формах периодической литературы, происшедших от первого газетного листка и с тех пор постоянно действовавших и воздействовавших одна на другую. Влияние, производимое какой-нибудь новой школой живописи, как, например, школой прерафаэлитов, на другие школы, произведения фотографии, которыми пользуются все роды живописного искусства, сложные результаты новых критических доктрин, какова, например, доктрина Рескина {John Ruskin — автор многочисленных сочинений по части критики изящных искусств Основные воззрения его изложены были в ряде писем, печатавшихся в Times и перепечатанных в 1851 г. в книге под заглавием Pre-Rapbaclitism. (Прим пер.)}, — на всем этом можно было бы подробно остановиться, как на проявлениях подобного же умножения действий одной причины. Мы смеем думать, что дело наше сделано. Недостатки, неизбежно сопряженные с краткостью изложения, не повредят, надеемся, нашим положениям. Ближайшие определения, в которых могла бы кое-где представиться надобность, не изменили бы выводов. Хотя при исследовании генезиса прогресса мы часто говорили о сложных причинах как о простых, все-таки останется справедливым, что причины эти гораздо менее сложны, нежели их результаты. Критика подробностей не могла бы касаться основного нашего положения. Бесконечные факты служат доказательством того, что всякая форма прогресса идет от однородного к разнородному, — а это происходит потому, что каждая перемена имеет следствием несколько перемен. И замечательно, что там, где факты наиболее доступны и изобильны, там эти истины очевиднее всего.
Однако, чтобы не брать на себя больше, чем доказано, мы должны ограничиться положением, что таковы закон и причины всякого известного нам прогресса. Если гипотеза туманных масс будет когда-нибудь подтверждена, нам станет ясным, что вся Вселенная вообще, так же как и всякий организм, была некогда однородна, что в целом, как и в каждой подробности, она беспрерывно подвигалась к большей разнородности. Тогда можно будет видеть, что в каждом обыденном явлении, как и с самого начала вещей, разложение затраченной силы на несколько сил постоянно производило еще большее усложнение, что возрастание разнородности, произведенное таким образом, все еще продолжается и должно продолжаться еще далее и что, следовательно, прогресс не есть ни дело случая, ни дело, подчиненное воле человеческой, а благотворная необходимость.
Надо прибавить несколько слов касательно онтологического значения нашей аргументации. Вероятно, многие увидят в ней попытку разрешить великие вопросы, затруднявшие философию всех времен. Пусть не обманываются такие читатели. После всего, что сказано, конечная тайна остается такой же тайной, как и прежде. Изложение того, что объяснимо, выставляет только в более сильном свете необъяснимость того, что остается позади. Как бы ни казалось неправдоподобным, но смелая пытливость стремится постоянно к тому, чтобы положить более прочное основание всякой истинной религии. Робкий сектатор, принужденный покидать одно за другим все суеверия своих предков и видя ежедневно дорогие верования свои все более и более потрясаемыми, страшится втайне, что когда-нибудь все вещи будут разъяснены, сообразно этому увеличивается и его боязнь науки, являя таким образом худшее из всех неверий — опасение, что истина может быть нехороша. С другой стороны, искренний приверженец науки, довольствуясь тем, что ему дает очевидность, приобретает при каждом новом исследовании все более глубокое убеждение, что Вселенная есть неразрешимая задача. Как во внешнем, так равно и во внутреннем мире он видит себя среди вечных перемен, ни начала, ни конца которых он не может открыть. Если, проследив весь ход развития вещей, он допустит гипотезу, что всякое вещество существовало некогда в разсеянной форме, то понять, как это сделалось, будет для него все-таки невозможно, равным образом если он станет размышлять о будущем, то не в состоянии означить предела той великой последовательности явлений, которая непрестанно развертывается перед ним. С другой стороны, всматриваясь внутрь себя, он увидит, что оба конца нити его сознания вне его достижения, он не может вспомнить, когда или как началось это сознание, и не может рассмотреть сознание, существующее в текущий момент, ибо только состояние минувшего сознания может стать предметом размышления, а отнюдь не то, которое приходится в данный момент. Обращаясь далее от последовательности внешних или внутренних явлений к сущности их, он так же точно останавливается. Если ему и удастся истолковать все свойства вещей проявлениями силы, то это не объяснит ему, что такое сила, он находит, напротив, что, чем он более о ней думает, тем более приходит в недоумение. Равным образом хотя анализ умственных действий и приведет его наконец к ощущениям, как к первоначальному материалу, из которого соткана всякая мысль, но это не подвинет его вперед, ибо он никак не в состоянии понять ощущение. Таким образом он открывает, что элементы как внутреннего, так и внешнего мира равно неизведомы в их основном генезисе и основной природе. Он видит, что споры материалистов и спиритуалистов не более как война слов- обе стороны равно нелепы, потому что обе думают, что понимают то, чего никакой человек не может понять. Во всех направлениях исследования его непременно ставят лицом к лицу с непознаваемым, и он все яснее видит, что это непознаваемое действительно непознаваемо. Он сразу убеждается и в величии и в ничтожности человеческого разума — его власти над всем, что входит в пределы опыта: его немощности во всем, что заходит за пределы опыта. Он чувствует живее, чем кто-либо, полную непостижимость самого простейшего из фактов, распознаваемого в самом себе. Он один истинно видит, что абсолютное знание невозможно. Он один знает, что под всеми вещами скрывается непроницаемая тайна.

III. Трансцендентальная физиология

Название ‘Трансцендентальная анатомия’ употребляется для обозначения того отдела биологической науки, который трактует не о строении отдельных организмов, а об основных началах строения, которые общи обширным и разнообразным группам организмов, — о единстве плана, замечаемого во всех многочисленных, значительно различных между собой родах и порядках. И здесь, под заглавием ‘Трансцендентальной физиологии’, мы постараемся представить свод разных законов развития и отправлений, применимых не к отдельным родам или классам, а ко всем вообще организмам, законов, из которых некоторые, как мы полагаем, не были еще до сих пор указаны.
Постараемся, не утомляя обыкновенного читателя, познакомить его с этим высшим разрядом биологических истин, для чего и начнем с краткого разбора одной или двух, с которыми он успел уже освоиться. Возьмем сперва отношение между деятельностью органа и его развитием. Отношение это всеобще. Оно существует не только для кости, мускула, нерва, органа чувства, мыслительной способности, но для каждой железы, каждой внутренности, каждого элемента тела. Оно заметно не только в человеке, но и в каждом из известных нам животных, не только в животных, но и в растениях. Закон организованных тел постоянно предупреждает такое течение отправлений, которое могло бы произвести расстройство или превзойти восстанавливающую силу целой ли системы или особых агентов, питающих орган, и состоит в том, что, при равенстве всех других условий, развитие этих тел изменяется сообразно их отправлениям. На этом законе основываются все положения и методы правильного воспитания умственного, нравственного и физического. И когда государственные люди будут достаточно прозорливы, чтобы заметить его, он станет опорою всякого правильного законодательства.
Другая же из этих истин, распространяющихся на все органическое творение, относится к наследственной передаче. Несправедливо думают обыкновенно, будто наследственная передача проявляется только в сохранении родовых особенностей, замечаемых у непосредственных или отдаленных потомков. Закон наследственной передачи заключается не в одних только более общих фактах вроде того, что измененные растения или животные становятся родоначальниками постоянных разновидностей, вследствие чего и произошли новые виды картофеля, новые породы овец и новые расы людей. Это еще ничтожные примеры подтверждения закона. Понимаемый в своей целости, закон говорит, что каждое растение или животное производят другие подобного себе рода, родовое сходство состоит не столько в повторении индивидуальных черт, сколько в усвоении одного и того же родового строения. Эта истина так обыкновенна, благодаря повседневным подтверждениям, что почти теряет свое значение. Что пшеница производит пшеницу, что существующие быки произошли от быков-предков, что каждый возникающий организм принимает впоследствии форму класса, порядка, рода и вида, от которого произошел, — это факт, который вследствие повторения приобрел в нашем уме характер необходимости. В этом-то главным образом и выразился закон наследственной передачи: факты относились к нему как совершенно подчиненные проявления. И закон этот, понимаемый таким образом, всеобщ. Не упуская из виду кажущихся и только кажущихся исключений, представляемых странным отделом явлений ‘попеременной генерации’, истину, что подобное производит подобное, нужно распространить на все роды организмов.
Возьмем теперь менее выдающийся общий физиологический закон, один из недавно установленных. Обыкновенному наблюдателю кажется, что размножение организмов происходит различными путями. Он видит, что детеныш у высших животных родится похожим в общем на своих родителей, что птицы кладут яйца, которые берегут и насиживают, что рыбы мечут икру и оставляют ее. Между растениями он находит, что в одних случаях новые неделимые развиваются только из зерна, в других, как в картофеле, из клубневого глазка, что от некоторых растений отделяются отпрыски, которые пускают корни и дают новые особи, и что многие из растений появляются из черенков.
Далее, в плесени, являющейся на застоявшейся пище, и между инфузориями, которые быстро развиваются в воде, подверженной действию воздуха и света, он замечает способ размножения, по-видимому, необъяснимый, он готов считать его ‘самопроизвольным’. Масса читателей считает способы размножения еще более разнообразными. Она видит, что целый отдел творений размножается почкованием, развитием из тела родителей маленьких отпрысков, почек, которые после перехода в форму родителя отделяются и ведут независимую жизнь. Она узнает, что между микроскопическими формами, как животными, так и растительными, обыкновенный способ размножения есть размножение посредством самопроизвольного деления, распадения первого индивида на два или более новых индивидов, из которых каждый повторяет тот же самый процесс. Еще более замечательны случаи, когда, как у тли (Aphis), яйцо производит несовершенную самку, от которой родятся другие несовершенные самки живыми, растут и в свою очередь рождают несовершенных самок, что продолжается, у восьми, десяти или более поколений, пока наконец не будут произведены на свет живыми совершенные самцы и самки. Но опередивший массу читателей физиолог находит в основных чертах между всеми этими различными способами размножения полное однообразие. Исходным пунктом не только для каждого из высших растений или животных, но для каждого отдела организмов, образовавшихся распадением или почкованием простого организма, служит всегда спора, почка или яйцо. Миллионы инфузорий, или афид (травяные вши), происшедших от одного индивида посредством дробления или почкования, бесчисленные растения, народившиеся последовательно от одного из первичных растений, черенков или почек, так же как и самые высшие творения, произошли из оплодотворенного зародыша. И во всех случаях — как в ничтожнейших водорослях, так и в дубах, как у простейших инфузорий, так и у млекопитающих — этот оплодотворенный зародыш происходит от соединения содержимого двух клеточек. Кажутся ли эти две клеточки тождественными по натуре, как в самых низких формах жизни, или разделяющимися на семенную и зародышевую, как у высших форм. — верно, что от соединения их получается масса, из которой развивается новый организм или новый ряд организмов. Сказать, что этот закон не имеет исключений, мы не решаемся, потому что некоторые опыты над тлею заставляют подозревать, что при особенных условиях неделимые, происшедшие от первоначального индивида, могут продолжать размножение без дальнейшего оплодотворения. Но мы не знаем в природе случая, где бы это действительно было. Хотя и существуют некоторые растения, семян которых никто еще не видел, но надо дать больше вероятия тому предположению, что наши наблюдения неудовлетворительны, нежели тому, что и растения составляют исключения. И пока мы не найдем несомненных исключений, установленная выше индукция должна оставаться в полной силе. Итак, мы знаем теперь и другую истину из трансцендентальной физиологии, — истину, которая, насколько известно, (трансцендирует) переходит за всякие отличия рода, порядка, класса, семейства и приложима ко всему живущему.
Есть еще одно обобщение подобного же универсального характера, формулирующее процесс органического развития. Непосвященному процесс развития представляется изменяющимся. Нет никакого очевидного сходства между развитием растения и развитием животного. Развитие млекопитающего, которое совершается безостановочно, без переломов, от первого до последнего фазиса, и развитие насекомого, которое разделяется на резко отличающиеся степени — яйцо, личинку, куколку, полное насекомое, — по-видимому, не походят друг на друга. А между тем все организмы развиваются по одному общему методу: это теперь уже известный факт. Вначале зародыш каждого растения или животного однороден, и всякий переход к зрелости есть вместе с тем переход и к большей разнородности. Каждая организованная вещь представляет сначала массу почти без всяких признаков строения и подвигается к окончательной своей сложности установлением отличия за отличием, отделением одной ткани от другой, одного органа от другого. Итак, мы имеем, следовательно, еще один биологический закон трансцендентальной всеобщности.
Обозначив, таким образом, границы трансцендентальной физиологии ознакомлением с ее главнейшими истинами, мы приготовили путь к последующим рассуждениям.
Прежде всего, возвращаясь к последнему из приведенных выше обобщений, постараемся исследовать точнее, как совершается этот переход от однородного к разнородному. Обыкновенно говорят, что это происходит путем последовательных дифференцирований. Но, как мы понимаем дело, это не представляет полного описания процесса. В период развития организма происходит, как известно каждому физиологу, не только обособление частей, но и слитие их. Тут происходит не только отделение частей, но и агрегация их. Сердце, вначале широкий, длинный бьющийся кровяной сосуд, мало-помалу стягивается и интегрируется. Желчные клеточки, составляющие зачаточную печень, не только отделяются от поверхности кишок, на которой они сначала лежат, но одновременно сливаются в определенный орган. И постепенная концентрация, замечаемая в этих и других случаях, составляет часть процесса развития, — часть, которая, хотя и исследована в большей или меньшей степени Мильн-Эдвардсом и другими, не была, кажется, включена как существенный элемент в понятие о процессе развития.
Эту последовательную интеграцию, представляющуюся сходною как в разных стадиях, проходимых каждым зародышем, так и в восхождении от низших органических форм к высшим, удобнее изучать под несколькими рубриками. Рассмотрим сперва то, что называют продольной интеграцией.
Низшие суставчатые (Annulosa), черви, многоножки и пр. характеризуются большим числом составляющих их сегментов, доходящих в некоторых случаях до нескольких сот, но по мере того как станем передвигаться к высшим суставчатым — стоножкам, ракам, насекомым, паукам, мы найдем число это значительно уменьшившимся — до двадцати двух, тринадцати и даже еще менее, и уменьшение это сопровождается укорачиванием или интеграцией целого тела, которые достигают у крабов и пауков крайнего предела. То же самое заметим, если проследим развитие особи ракообразного или насекомого. Грудная полость морского рака, которая в период зрелости составляет с головою одно вместилище, содержащее внутренности, составилась соединением сегментов, которые в зародыше были отдельны. Тринадцать отдельных частей, замечаемых в теле гусеницы, интегрируются впоследствии в бабочку: некоторые сегменты соединяются, чтобы образовать грудную полость, брюшные же сегменты сближаются теснее прежнего. То же заметим, перейдя и к внутренним органам. В низших суставчатых формах и личинках высший пищевой канал состоит или из однообразной от одного конца до другого трубки, или из выпуклых частей вроде последовательных желудков, по одной у каждого сегмента, у развитых же форм встречается один хорошо определенный желудок. В нервной, сосудистой и дыхательной системе можно проследить подобную же концентрацию. В развитии позвоночных мы встречаем разные примеры продольной интеграции. Соединение нескольких позвонков для образования черепа — один из таких примеров. То же встречается и в копчиковой кости, происшедшей от слияния нескольких хвостовых позвонков, хороший пример представляет также слияние крестцовых позвонков птицы.
То, что называют поперечной интеграцией, встречается у суставчатых в развитии нервной системы. Замечено, что характеристическую особенность низших суставчатых животных и личинок высших — за исключением тех по большей части несовершенных форм, у которых нет явственных узелков, — составляет двойная цепь нервных узелков, идущих от одного конца тела к другому, между тем как у более совершенно сформированных суставчатых эта двойная цепь сливается в большей или меньшей степени в одну. Ньюпорт описал ход этой концентрации у насекомых, а Ратке проследил ее у ракообразных. В ранней стадии развития у Astacus fluviatilis, или обыкновенного (речного) рака, встречается пара отдельных узелков в каждом кольце. Из четырнадцати пар, принадлежащих голове и груди, три пары сливаются впереди рта в одну массу, образуя мозг или головной узелок. Между тем из остальных первые шесть пар соединяются особо по средней линии, прочие же остаются более или менее раздельными. Из шести парных узелков, формирующихся таким образом, передние четыре сливаются в одну массу, остальные два в другую, и затем эти две массы соединяются уже в одну. Здесь мы видим поперечную и продольную интеграции, совершающиеся одновременно, у высших раков обе они идут еще далее. Позвоночные представляют явственную поперечную интеграцию в развитии детородной системы. Самые низшие из млекопитающих — Monotremata { Напр., утконосы, муравьиные ежи и т. д.} вместе с птицами, с которыми они во многих отношениях сходны, имеют яичники, расширяющиеся к нижнему концу в полость, исполняющую роль несовершенной матки. ‘У сумчатых (Marsupiaha) находим более плотное сближение двух боковых частей по средней линии, яичники приближаются один к другому и встречаются (не сливаясь) на средней линии, так что их маточные расширения соприкасаются друг с другом, образуя настоящую ‘двойную матку’.. Поднимаясь выше и выше в ряду ‘плацентных’ млекопитающих, мы заметим, что это слитие становится все полнее и полнее.. У многих из грызунов (Rodentia) матка остается еще вполне разделенною на две половины, между тем как у других половины эти сливаются в нижних частях, образуя начало настоящего ‘тела’ матки у человеческого субъекта. Эта часть у высших травоядных и плотоядных увеличивается за счет боковых ‘отростков’, однако же даже у низших четырехруких матка представляет сверху нечто вроде раздвоения’ {Carpenter. ‘Princ. of Сотр. Phys.’, p. 617.}. И этот процесс поперечной интеграции, которая еще более поразительна, когда рассматривается во всех ее подробностях, сопровождается сходными, хотя менее важными, изменениями и у противоположного пола. В возрастающем сплочении мозговых полушарий, которые, будучи разделенными у низших позвоночных, становятся у высших все более и более сросшимся, видим другой пример. Примеры иного характера, но приводящие к подобному же общему заключению, представляются и сосудистой системой.
Нам кажется теперь, что разные формы интеграции, примеры которых приведены здесь, должны быть обобщены и подведены под формулу, выражающую весь процесс развития. Факт, что у взрослого краба несколько пар узелков, сначала отдельных, слились в одну массу, имеет только второстепенное значение в сравнении с дифференцированием его пищевого канала на желудок и кишки. Истина, что у высших суставчатых одно сердце заменяет ряд зачаточных сердец, составляющих у низших суставчатых спинной кровяной сосуд и доходящих у одного вида до ста шестидесяти, должна иметь такое же место в истории развития, как и образование дыхательной поверхности особым усложнением кожи. Истинное понятие о зарождении позвоночного столба включает не только дифференцирования, вследствие которых является спинная струна (chorda dorsahs) и укрепленные на ней позвонковые отростки, но столько же, если не более, и слитие отростков с соответственным телом позвонка. Изменения, в силу которых многие вещи становятся одною, должны быть известны настолько же, насколько и перемены, в силу которых одна вещь раздробляется на несколько. Очевидно, следовательно, что принятое положение, приписывающее процесс развития одним только дифференциациям, не полно. Чтобы представить факты в настоящем виде, мы должны сказать, что переход от однородного к разнородному совершается посредством дифференцирований и соответственных интеграций.
Не мешает спросить здесь каков же смысл этих интеграций? Очевидность показывает, кажется, что они зависят в некоторой степени от общности отправлений. Восемь сегментов, сливающихся для образования головы стоножки, защищают головные узелки и доставляют твердую опору челюстям и пр., точно так же соединяются многие кости, образуя позвоночный канал для мозга. Отвердение нескольких частей, составляющих таз млекопитающего, и сращение от десяти до девятнадцати позвонков в крестцовой кости птицы представляют сходные примеры интеграции частей, перемещающей тяжесть тела к ногам. Более или менее полное слияние большой берцовой кости с малою берцовою и лучевой с локтевою у копытных млекопитающих, телосложение которых не требует коловращения конечностей, — факт подобного же характера И все приведенные примеры — концентрация нервных узлов, уменьшение числа пульсирующих кровяных сумок и замена их, наконец, одною, слияние двух маток в одну — имеют точно то же значение. Составляет ли интеграция только следствие непрерывного возрастания, неминуемо приводящего в соприкосновение смежные части, исполняющие одинаковые роли, будет ли, как в других случаях, действительное сближение, прежде соединения их, или же явится интеграция того косвенного вида, когда из числа сходных органов один или целая группа их постоянно растет вследствие принятия на себя большей части общей деятельности, между тем как остальные органы уменьшаются и исчезают, — общий факт, что здесь существует стремление к объединению частей с одинаковой деятельностью, остается неизменным.
Стремление это имеет, однако ж, ограничивающие условия, исследование которых объяснит нам некоторые кажущиеся исключения. Приведем примеры. У зародыша человека, как у низших позвоночных, глаза размещены по одному на каждой стороне головы. С течением развития они сближаются и при рождении находятся уже на передней части лица, хотя у дитяти-европейца, как у взрослого монгола, расходятся в стороны сравнительно более, нежели впоследствии. Но это сближение не идет дальше. Две причины этого представляются сами собою. Настолько, насколько глаза направлены на один и тот же предмет, они исполняют общее отправление и стремятся стать единицей, но когда они направлены на разные стороны того же предмета, они совершают различные отправления и стремятся к раздвоению: окончательное их расположение зависит, может быть, от равновесия противоположных стремлений. Вероятнее же, что промежуточные строения не допускают дальнейшего сближения, потому что сближение глазных орбит повело бы к уменьшению обонятельных камер, а так как последние, по всей вероятности, не шире, чем это требуется их настоящею функционною деятельностью, то подобное уменьшение и не может иметь места. Если проследить последовательно наружные органы обоняния у рыб {За исключением, может быть, рыб Myximoides, у которых принимают одно носовое отверстие, расположенное на средней линии. Но необыкновенное расположение этого отверстия заставляет подозревать истинность его соответствия ноздрям.}, пресмыкающихся, копытных и коготных млекопитающих до человека, мы заметим общее стремление этих органов к соединению по средней линии, и, сравнивая дикаря с цивилизованным или ребенка со взрослым, заметим, что сближение ноздрей у наиболее совершенных видов идет чрезвычайно далеко. Но так как разделяющая их перегородка служит для слезных отделений и для разветвления нервов обоняния, то она и не исчезает совершенно: интеграция остается неполною. Эти и другие подобные им примеры не противоречат, однако же, гипотезе. Они указывают только на то, что стремление встречает иногда противодействие со стороны других стремлений. Подобно тому как дифференцирование частей связано с разницею отправлений, интеграция частей находится в связи с уподоблением отправлений.
С общей истиной, что развитие всех организмов порождается совокупностью дифференцирований и интеграции, тесно связана другая общая истина, которую физиологи, кажется, не признали еще. При рассмотрении органического мира в его целом, замечается, что, переходя от низших форм к высшим, мы переходим вместе с тем к формам, которые не только характеризуются большим дифференцированием частей, но в то же самое время и большим дифференцированием от окружающей их среды. Истина эта может быть рассмотрена с разных сторон.
Прежде всего она выказывается в строении. Переход от однородного к разнородному заключает в себе возрастающее отличие от мира неорганического. У самых низших простейших (Protozoa), каковы корненожки, мы встречаем однородность, близкую к однородности воздуха, воды или земли, восхождение к организмам все более и более сложного строения есть вместе с тем и восхождение к организмам, представляющим все более и более резкий контраст с бесстройным окружающим.
В форме мы замечаем тот же факт. Общую характеристическую черту неорганических веществ составляет неопределенность формы, то же самое характеризует низшие организмы по отношению к высшим. Говоря вообще, растения менее определенны, нежели животные, и по форме, и по величине, и допускают большие изменения от перемены положения и пищи. Amoeba и подобные им животные не только бесстройны, но и аморфны, у них нет специфической формы, она постоянно меняется. Между организмами, происходящими от соединения организмов, сходных с Amoeba, мы находим некоторую определенность формы, по крайней мере хоть в панцире, другие же, как, например, губки, очень неправильны. В зоофитах и Polyzoa (мшанки) мы видим сложные организмы, у большей части которых рост ничуть не определеннее роста растений. У высших же животных не только форма каждого рода вполне определенна, но даже и особи в каждом виде очень мало отличаются размерами.
Подобное же увеличение контраста заметно и в химическом составе. За немногими исключениями, низшие животные и растительные формы обитают в воде, вода является почти исключительной составной их частью. Высушенные Protophyta и Protozoa обращаются в пыль, а у акалеф (морские крапивы) на фунт воды приходится несколько гранов твердого вещества. Высшие водные растения и животные, обладая большею стойкостью вещества, содержат больше органических элементов и, следовательно, больше разнятся по химическому составу своему от окружающей их среды. Переходя к самым высшим классам организмов — растениям и животным, населяющим сушу, мы заметим, что по химическому составу у них очень мало общего и с землей, на которой они живут, и с воздухом, который их окружает.
То же замечается и в удельном весе. Самые простейшие формы вместе со спорами и почечками высших форм имеют удельный вес, чрезвычайно близкий к удельному весу воды, в которой они плавают. И хотя нельзя сказать, чтобы водяные организмы, обладающие высшим удельным весом, были выше и в других отношениях, однако же мы утверждаем, что высшие порядки, освобожденные от примесей, регулирующих их удельный вес, по удельному весу своему больше отличаются от воды, нежели низшие. В земных организмах контраст чрезвычайно заметен. Деревья и растения, насекомые, пресмыкающиеся, млекопитающие, птицы — все имеют удельный вес, значительно меньший против удельного веса земли и несравненно больший против удельного веса воздуха.
Далее мы видим, что закон этот подтверждается и по отношению к температуре. Растения развивают чрезвычайно малое количество тепла, которое может быть открыто только самыми тонкими опытами, и на практике можно считать их температуру одинаковой с температурой окружающей среды. Температура водяных животных чуть-чуть выше температуры окружающей воды, водяные беспозвоночные превышают ее менее чем на градус, а рыбы превосходят на два, на три градуса, не более, за исключением больших краснокровных рыб, как, например, тунец, температура которого выше температуры воды градусов на десять. Температура насекомых, смотря по степени их деятельности, превышает температуру воздуха от двух до десяти градусов. Температура пресмыкающихся превышает от четырех до пятнадцати градусов температуру окружающей их среды. Между тем как млекопитающие и птицы сохраняют температуру, почти не изменяющуюся от внешних перемен и часто превышающую температуру воздуха на 70,80,90 и даже 100 градусов.
Прогрессивное дифференцирование можно проследить и в большей самоподвижности. Особенно характеристической чертой, отличающей мертвую материю, служит ее инертность, некоторое подобие независимого движения составляет для нас наиболее общий признак жизни. Переходя неопределенную пограничную область между растительным и животным царствами, мы можем грубо определить растения как организмы, которые, обнаруживая вид движения, предполагаемый в явлениях роста, не только лишены силы передвижения с места на место, но, за некоторыми незначительными исключениями, лишены и силы передвигать свои части одну относительно другой, и, таким образом, они менее дифференцированы от неорганического мира, нежели животные. Хотя в микроскопических Protophyta и Protozoa, населяющих воду (споры водорослей, почечки губок и вообще инфузории), мы замечаем передвижение, производимое ресничками, передвижение это, быстрое по отношению к размерам животного, безусловно медленно. Большая часть Coelenterata (кишечнополостных) или прочно прикреплены, или стоят неподвижно и едва ли обладают какой-либо самоподвижностью, кроме той, которая определяется относительным движением частей, между тем как остальные имеют большею частью весьма малую способность двигаться в воде. Высшие водяные беспозвоночные — каракатицы и морские раки, например, — обладают очень значительной силой передвижения, а водные позвоночные, рассматриваемые в совокупности, гораздо более деятельны в своих движениях, нежели остальные обитатели воды. Но, переходя к животным воздушной среды, мы встречаем высшую степень самоподвижности. Летающие насекомые, млекопитающие, птицы передвигаются с быстротой, далеко превосходящей быстроту какого-либо из низших классов животных, и представляют, таким образом, более резкий контраст с неподвижным окружающим.
Итак, при обзоре различных отделов организмов в восходящем порядке мы находим их все более и более отличающимися от безжизненной окружающей их среды по строению, форме, химическому составу, удельному весу, температуре и самоподвижности. Обобщение это, без сомнения, не проявляется всюду с безусловной правильностью. Организмы, представляющие в некоторых отношениях наиболее резкий контраст с окружающим их неорганическим миром, в других отношениях обнаруживают этот контраст в меньшей степени, чем низшие организмы. Млекопитающие, как класс, выше птиц, между тем температура их ниже температуры птиц и сила перемещения слабее. Неподвижная устрица по организации стоит выше свободно плавающей медузы, а холоднокровная и менее разнородная рыба живее в своих движениях, чем теплокровный и более разнородный тихоход. Но признание, что разные стороны, в которых обнаруживался этот возрастающий контраст, имеют различное отношение между собою, не противоречит общей истине. Рассматривая факты в массе, нельзя отрицать, что последовательно высшие степени организмов характеризуются не только большим дифференцированием в частях, но и большим дифференцированием своим от окружающей среды по всем физическим свойствам. Казалось бы, что эта особенность имеет некоторую необходимую связь с высшими жизненными проявлениями. Какая-нибудь низшая слизистая форма, прозрачная и бесцветная настолько, что ее трудно отличить от воды, в которой она плавает, столь же сходна со своею средою в химических, механических, оптических, термических и других свойствах, сколько и в пассивности, с которой подчиняется всем влияниям, приходящим с нею в соприкосновение, между тем как млекопитающие отличаются в этих свойствах от безжизненных предметов настолько же, насколько отличаются деятельностью, с которой встречают окружающие перемены соответственными переменами в самих себе. И в промежутке между этими двумя пределами замечается постоянное отношение этих родов противоположности одного к другому. Следовательно, мы можем сказать, что организм остается пассивным участником происходящих вокруг него изменений пропорционально сходству своему с окружающей средой и что несходство с окружающей средой сопровождается пропорциональным возрастанием силы противодействия этим изменениям.
До сих пор, сообразно установившемуся обыкновению, мы придерживались индуктивного метода, но мы того мнения, что многое может быть сделано как в этом, так и в других отделах биологических исследований применением дедуктивного метода. Обобщения, составляющие в настоящее время физиологическую науку, как общую, так и специальную, достигнуты были a posteriori, но теперь открыты уже некоторые основные данные, от которых мы можем прийти a priori не только к истинам, подтвержденным уже наблюдением и опытом, но и к некоторым другим. Возможность и состоятельность подобного рода априористических заключений будет признана тотчас же по рассмотрении нескольких общеизвестных вопросов.
Химики показали, что необходимое условие жизненной деятельности у животных составляет окисление известных веществ, входящих в состав тела. Кислород, потребный для этого окисления, заключается в окружающей среде в воде или воздухе. Если организм — какое-нибудь мелкое простейшее, то уже одно соприкосновение его наружной поверхности со средой, содержащей кислород, достаточно обеспечивает необходимое ему окисление, если же организм объемист и представляет малую поверхность сравнительно с массою, то таким путем ему нельзя обеспечить сколько-нибудь значительного окисления. Нужно предположить что-нибудь из двух: или этот объемистый организм, получая кислород только через оболочку, должен обладать ничтожной жизненной деятельностью, или же, если он обладает большой жизненной деятельностью, то должна быть какая-нибудь обширная, разветвляющаяся поверхность, внутренняя или наружная, к которой воздух имел бы соответственный доступ, — должен быть дыхательный аппарат. Следовательно, существование легких, жабр или их эквивалентов может быть предсказано a priori во всех деятельных существах какой бы то ни было величины.
То же видно относительно питания. Entozoa, паразиты, живущие во внутренностях других животных и постоянно обливаемые питательными жидкостями, поглощают их в достаточном количестве внешней своей поверхностью и, таким образом, не нуждаются в желудке и могут не иметь его. Все же другие животные, населяющие среды, не заключающие в себе питательных веществ, а только вмещающие кое-где массы пищи, должны иметь приспособления, необходимые для того, чтобы массы этой пищи могли быть употреблены в дело. Очевидно, простое внешнее соприкосновение твердого организма с твердым питательным веществом не может привести к усвоению этого вещества в сколько-нибудь короткий срок, если даже усвоение этим путем и возможно. Чтобы оно совершилось, должно быть и растворяющее и смачивающее действие, и широкая поверхность, приспособленная для удержания и всасывания растворенных продуктов, т. е. должна быть пищеварительная полость. Таким образом, при данных условиях животной жизни присутствие желудка у всех созданий, живущих при этих условиях, может быть выведено дедуктивным путем.
Продолжая нить рассуждений, мы можем вывести присутствие сосудистой системы или чего-нибудь равносильного ей, у всех созданий каких бы то ни было размеров и деятельности. Сравнительно малое инертное животное, как гидра, например, которая состоит почти только из мешочка с двумя стенками (внешним рядом клеточек, образующим кожу, и внутренним, образующим всасывающую поверхность), не нуждается в особых аппаратах, разносящих поглощенную пищу по телу, потому что тело ее немногим отличается от оболочки для пищи, заключающейся в ней. Но когда объем значителен или когда деятельность такова, что требует большой потраты в организме и возобновления потраченного, или же, наконец, когда оба условия совпадают, является очевидная необходимость в системе кровеносных сосудов. Мало того что существует надлежащего размера поверхность, всасывающая пищу и воздух, при отсутствии известных способов передачи поглощенных элементов целому организму или вовсе не будет пользы, или будет слишком мало ее. Ясно, что тут должны быть переносящие каналы. Если, как, например, у медуз, проводники эти состоят просто из разветвленных протоков, расходящихся от желудка к поверхности, то мы можем заключить a priori, что такие организмы сравнительно бездеятельны: пища, распространяющаяся таким образом по организму, не обработана, она только растворена, для поддержания ее в движении нет надлежащего аппарата. Наоборот, когда встречаем организм значительных размеров, обнаруживающий много живости, мы можем заключить a priori, что у него есть аппараты для беспрестанной доставки сконцентрированной пищи и кислорода каждому органу, т. е. есть пульсирующая сосудистая система.
Ясно, следовательно, что, исходя из некоторых известных основных условий жизненной деятельности, мы можем определить главные характеристические черты организованных тел. Без сомнения, эти известные основные условия были определены путем индукции. Мы хотим доказать только, что из данных основных физиологических фактов, утвержденных путем индукции, можно сделать, без всякого опасения, несколько общих выводов. И действительно, законность таких дедукций, хотя и не признанная формально, на практике подтверждается убеждениями каждого физиолога, это легко доказать несколькими примерами. Положим, физиолог нашел организм со сложными и разнообразно устроенными движениями, но без нервной системы, он был бы менее поражен нарушением эмпирического обобщения, что все подобного рода организмы имеют нервную систему, нежели опровержением бессознательной его дедукции, что все организмы со сложными и разнообразно устроенными движениями должны иметь ‘посредствующий’ аппарат, который производил бы это устройство движений. Или если бы он отыскал организм с быстрым кровообращением и быстрым дыханием, но с низкой температурой, то факт, что деятельные перемены вещества вопреки выводу, сделанному им из химии, не произвели животной теплоты, изумил бы его более, чем исключение из постоянно наблюдаемых отношений этих характеристических признаков. Ясно, следовательно, что априористический метод играет уже роль в физиологических рассуждениях, если он не употребляется как общее средство для открытия новых истин, то прилагается, по крайней мере, как частное средство для подтверждения истин, добытых a posteriori.
Мы думаем, что вышеприведенные примеры достаточно указали, что этот метод может быть употреблен как независимое орудие исследования. Необходимость питательной, дыхательной и сосудистой систем у всех животных какой бы то ни было величины и живости представляется нам законно выведенной из условий непрерывной жизненной деятельности. Как только химические и физические данные определены, эти особенности устройства выведутся с такой же точностью, как выводится заключение о пустоте железного шара — из его способности плавать на воде.
Не следует, однако же, думать, будто мы утверждаем, что и более специальные физиологические истины могут быть добыты путем дедукции. Наша аргументация вовсе не предполагает этого. Законная дедукция предполагает достаточные данные, а относительно всех специальных явлений роста, строения и отправлений эти достаточные данные не достигнуты, да едва ли будут достигнуты. Только относительно более общих физиологических истин, вроде упомянутых выше, есть у нас достаточные данные для того, чтобы сделать дедуктивные рассуждения возможными.
Здесь мы достигаем пункта, которому предыдущие соображения служили введением. Мы намерены теперь показать, что существуют некоторые еще более общие свойства организованных тел, которые выводятся из некоторых еще более общих свойств вещей.
В опыте Прогресс, его закон и причина {Напечатан в апрельской книжке ‘Westminster Review’ в 1857 г. и перепечатан в этом томе.} мы старались показать, что переход однородного в разнородное, составляющий сущность всякого прогресса, органического или иного, вытекает из произведения нескольких действий одной причиной и нескольких перемен одной силой. Указав, что таков всеобщий закон, мы принялись доказывать путем дедукции, что разнообразные развития однородного в разнородное — астрономические, геологические, этнологические, социальные и т. д. — объясняются как следствия этого закона. И хотя по отношению к органическому развитию недостаток данных не позволял нам проследить в частностях зависимость последовательных усложнений от помянутого закона, но нам удалось все-таки собрать различные косвенные доказательства в пользу нашего положения. Вывод, что органическое развитие порождается разложением каждой затраченной силы на несколько сил, насколько он основывается на указанном прежде общем законе, составляет положение дедуктивной физиологии. Частное было выведено из общего.
Здесь мы намерены показать прежде всего, что есть другая общая истина, находящаяся в непосредственной связи с вышеприведенною и вместе с нею лежащая в основе всякого вида прогресса, а следовательно, и прогресса организмов, — истина, которую можно даже считать занимающею первое место, если не относительно общности, то относительно времени. Истина эта состоит в том, что условия однородности суть условия неустойчивого равновесия.
Выражение неустойчивое равновесие употребляется в механике для обозначения такого равновесия сил, при котором введение какой-нибудь хотя бы и ничтожной силы нарушает прежний порядок и приводит к совершенно иному Так. палка, поставленная на нижний конец, находится в неустойчивом равновесии как бы тщательно ни придали мы ей отвесное положение, но, предоставленная самой себе, она начинает сначала незаметно наклоняться на одну сторону и затем с возрастающей быстротой переходит в новое положение. Наоборот, палка, повешенная за верхний конец, находится в устойчивом равновесии сколько бы мы ни выводили ее из этого положения, она снова возвращается к нему. Мнение наше состоит, следовательно, в том, что состояние однородности, подобно устойчивости палки, поставленной на нижний ее конец, не может сохраниться и что из этого должен неминуемо последовать первый шаг в тяготении к разнородному. Приведем несколько пояснений.
Из пояснений механики наиболее знакомое представляется чашками весов. Как бы верно они ни были сделаны и как бы ни были чисты и предохранены от ржавчины, невозможно удержать обе чашки в совершенном равновесии одна будет опускаться, другая подниматься — они будут усваивать разнородное отношение. Другое пояснение если мы бросим на поверхность жидкости несколько равных по размерам тел, притягивающих друг друга, — как бы мы единообразно ни разместили их — они мало-помалу сконцентрируются в одну или несколько неправильных групп. Далее, если бы можно было привести массу воды в состояние совершенной однородности — состояние полного покоя и строго одинаковой повсюду плотности, — все-таки лучеиспускание теплоты соседними телами, действуя различно на разные ее части, произвело бы неминуемо различия в ее плотностях, а следовательно, и течения и привело бы массу к разнородности. Кусок раскаленного вещества, нагретый сначала равномерно, скоро теряет равномерность температуры: наружные слои, охлаждающиеся быстрее внутренних, будут отличаться от последних И переход к разнородности температур, столь очевидный в этом крайнем случае, имеет место в большей или меньшей степени и во всех других случаях. Действие химических сил доставляет другие пояснения. Подвергнем кусок металла действию воздуха или воды: с течением времени он покроется пленкой окиси, углекислой соли или иного соединения, т. е. его наружные части будут отличаться от внутренних. Словом, каждая однородная агрегация вещества стремится тем или иным путем нарушить свое равновесие — химическим ли, механическим, термическим или электрическим, и быстрота, с какою тело переходит к состоянию неоднородности, составляет только вопрос времени и обстоятельств. Социальные тела обнаруживают закон этот с таким же постоянством. Сообщите членам какого-нибудь общества одинаковые свойства, положения, силы, и они тотчас же станут стремиться к неравенству. Это одинаково справедливо и для представительного собрания, и для управления железной дороги, и для частной промышленной компании-, однородность, хотя бы она и продолжалась с виду, в действительности неминуемо исчезнет.
Неустойчивость, поясненная этими разнообразными примерами, становится еще более очевидною, если мы рассмотрим рациональное ее основание. Неустойчивость эта представляет следствие факта, что разные части какой-нибудь однородной агрегации подвергаются действию различных сил, — сил, которые отличаются или по роду своему, или по своим размерам. Будучи же подвергнуты действию разных сил, они по необходимости будут и изменяться различным образом. Отношения внешнего и внутреннего положения и сравнительной близости к соседним источникам влияний предполагают восприятия этих влияний, разнящиеся по количеству, или по качеству, или по тому и по другому вместе, а из закона ‘сохранения силы’ следует вывод, что в частях, подвергнутых различным действиям, должны произойти и несходные изменения. Итак, неустойчивость равновесия какой бы то ни было однородной агрегации может быть доказана как индуктивным, так и дедуктивным путем.
Теперь рассмотрим отношение этой общей истины к развитию организмов. Зародыш растения или животного представляет одну из таких однородных агрегаций, равновесие которых неустойчиво. Но это не обыкновенная только неустойчивость однородных агрегаций, а нечто большее. Агрегация состоит тут из единиц, которые сами имеют специальной чертой неустойчивость. Составные атомы органического вещества отличаются слабостью сродства, удерживающего в связи основные их элементы: они чрезвычайно чувствительны к жару, свету, электричеству и химическому действию посторонних элементов, т. е. они особенно способны изменяться под влиянием возмущающих сил. Отсюда следует a priori, что однородное сочетание подобных непостоянных атомов будет иметь сильное стремление утратить свое равновесие. У него будет как бы особая способность становиться неоднородным. Оно станет быстро стремиться к разнородности.
Сверх того, процесс должен повториться в каждой из последовательных групп органической единицы, дифференцировавшихся от влияния изменяющих сил. Каждая из таких последовательных групп, подобно главной группе, должна постепенно, в силу действующих на нее влияний, нарушить равновесие своих частей, — должна перейти от состояния единообразия к состоянию разнообразия. Так должно идти и далее.
Поэтому, исходя из общего для всех вещей закона и основываясь на химических свойствах органического вещества, мы можем вывести путем дедукции, что однородные зародыши организмов обладают особым стремлением к состоянию неоднородности, которое может принять или вид того, что мы называем разложением, или вид того, что мы называем организацией.
Рассуждение наше привело нас пока к заключению самого общего характера. Мы открыли только, что некоторая разнородность неизбежна, но покуда ничего еще не говорили, какая именно эта разнородность. Кроме стройной разнородности, какою отличаются организмы, есть еще нестройная или хаотическая разнородность, свойственная бессвязным массам неорганического вещества, и мы не видели еще причин, по которым однородный растительный или животный зародыш переходит к стройной, а не к нестройной разнородности. Посмотрим, нельзя ли будет, продолжая нить прежней аргументации, бросить хоть некоторый свет на этот вопрос.
Мы видели, что непостоянство однородных агрегаций вообще и органических в особенности зависит от разницы в степени и способах действия возмущающих сил, приходящих в соприкосновение с составными частями агрегации: подвергаясь различному действию, эти части становятся различными. Ясно, следовательно, что оснований особых изменений, претерпеваемых зародышем, нужно искать в особенности отношений разных частей между собою и к окружающей их среде. Как бы ни было это скрыто от нас, мы все-таки можем принять за основное начало организации, что многочисленные сходные единицы, образующие зародыш, приобретают тот вид и ту степень несходства, какие определяются их относительным расположением.
Возьмем массу вещества неорганизованного, но способного организоваться, — тело одной из низших живых форм или зародыш какой-нибудь из высших. Рассмотрим его обстановку. Оно помещается в воде, воздухе или организме родича. Где бы оно ни помещалось, во всяком случае наружные и внутренние части его будут находиться в различных отношениях к окружающим деятелям — пище, кислороду и различным жизненным стимулам. Но это еще не все. Покоится ли оно под водою, движется ли по воде, сохраняя некоторое определенное положение, или же помещается внутри взрослого организма, — некоторые части его поверхности будут более других подвержены влиянию окружающих деятелей, в одних случаях они будут подвержены большему действию света, теплоты, кислорода, в других — материнских тканей и их содержимого. Поэтому нарушение его первоначального равновесия несомненно. Оно может совершиться двумя путями: или возмущающие силы преодолеют сродство органических элементов, и тогда произойдет хаотическая разнородность, известная под именем разложения, или же, как это случается обыкновенно, перемены не разрушат органических соединений, а только видоизменят их, причем части, более подверженные действию изменяющих сил, больше и изменятся. Так происходят первые дифференцирования, составляющие рождающуюся организацию. С достигнутой таким образом точки зрения мы намерены взглянуть на несколько случаев, оставляя покуда в стороне все соображения о стремлении организма усвоить наследственный тип.
Обратим сначала внимание на кажущиеся исключения, которые представляют Amoeba, например: у этого существа, как и сходных с ним, студенистое тело остается неорганизованным в течение всей жизни, не претерпевает никаких постоянных дифференцирований. Но факт этот, повидимому прямо противоречащий нашему заключению, в сущности, наиболее подтверждает его. Какова особенность этого отдела простейших? Члены его испытывают беспрестанные и неправильные изменения в форме — они не обнаруживают постоянного отношения частей, то, что впоследствии составит внутреннюю часть, выходит теперь наружу и, как временный член, прилипает к какому-нибудь предмету, которого случайно коснулось. То, что теперь составляет часть поверхности, скоро будет втянуто, вместе с прилипшим к ней атомом пищи, внутрь массы. Таким образом происходит безостановочный обмен мест, и отношение внутреннего и наружного непостоянно. Но по принятой гипотезе, сходные в начале единицы живой массы стали несходными только вследствие несходства их положений относительно изменяющих сил. Нечего, следовательно, ждать какого-нибудь определенного дифференцирования частей в существах, не обнаруживающих никакой определенной разницы в положении своих частей.
Отрицательное доказательство это подтверждается обилием положительных. Когда мы перейдем от этих протееобразных комков живой слизи к организмам, обладающим неизменным распределением вещества, мы найдем разницу в тканях, соответствующую разнице в относительном положении. У всех высших Protozoa, как и у Protophyta, встречается основное дифференцирование на клеточную оболочку и содержимое клеточки, соответственно основной противоположности условий, заключающихся в терминах, — внутреннее и внешнее. Переходя от организмов, относимых к классу одноклеточных, к самым низшим из составляющихся сочетанием клеточек, мы заметим всюду связь между различием в устройстве и различием в окружающих обстоятельствах. Отсутствие определенной организации в губках, пропускающих повсюду струи морской воды, соответствует отсутствию определенного несходства в условиях. У Thalassicolla профессора Гексли — прозрачное, бесцветное тело, пассивно плавающее по поверхности моря и состоящее главным образом из ‘массы клеточек, соединенных слизью’, — замечается грубое строение, очевидно подчиненное основным отношениям центра к поверхности: при всем многочисленном и значительном разнообразии своем части представляют тут более или менее концентрическое расположение.
После этого первоначального изменения, которым внешние ткани дифференцируются от внутренних, ближайшим по постоянству и значению является то, вследствие которого известная часть наружных тканей дифференцируется от остальных, и это соответствует почти всеобщему факту, что одна часть наружных тканей подвергается более других окружающим влияниям. Здесь, как и раньше, кажущиеся исключения чрезвычайно важны. Некоторые из низших растительных организмов, Hematococci и Protococci, — помещены ли они в массе слизи, или же рассеяны по арктическому снегу — не обнаруживают никаких дифференцирований поверхности, разные части поверхности не подвергаются никакому определенному различию условий. Упомянутая выше Thalassicolla, свободно плавающая по воде и пассивно перекатываемая волнами, последовательно представляет влиянию известных деятелей все свои стороны, — и все ее стороны сходны. Усаженные ресничками шары, как Volcox, например, не имеют на своей поверхности частей, несходных одна с другой, и нельзя рассчитывать, чтобы у них были такие части, когда видишь, как они передвигаются по воде во всех направлениях, не подвергая какой-либо части особенным усилиям. Но если мы перейдем к существам, которые или прикреплены где-либо, или, двигаясь, сохраняют определенное положение, мы не встретим более единообразия поверхности. Почечка зоофита, у которой в продолжение периода движения можно отличить только внутреннюю и внешнюю оболочку, пускает корни только тогда, когда верхний ее конец начнет усваивать строение, отличное от нижнего. Свободно плавающий зародыш водяного кольчатого червя, яйцеобразный и не усаженный по всей поверхности волосками, движется одним концом вперед, согласно этому различию обстоятельств происходят в нем и дифференцирования.
Начала, проявляющиеся таким образом в низших жизненных формах, замечаются и в развитии высших форм, хотя здесь и нельзя проследить их так далеко, как там, потому что они затемняются усвоением наследственного типа. Так, ‘имеющая вид тутовой ягоды’ масса клеточек, в которую обращается оплодотворенное яйцо позвоночного, начинает скоро обнаруживать разницу между наружной и внутренней частями своими, соответственно основной разнице в окружающих обстоятельствах. Клеточки периферии, достигнув большего развития, нежели внутренние клеточки, сливаются в оболочку, замыкающую остальное, клеточки, лежащие ближе к наружным, соединяются с этими последними и увеличивают густоту зародышевой оболочки, между тем как центральные клеточки становятся жидкими. Сверх того, часть зародышевой оболочки становится скоро зародышевым пятном, и, не утверждая, чтобы причина этого заключалась в несходстве отношений различных частей зародышевой оболочки к окружающим влияниям, мы все-таки ясно видим, что в этих несходных отношениях заключается возмущающий элемент, стремящийся расстроить первоначальную однородность зародышевой оболочки. Далее зародышевая оболочка мало-помалу разделяется на два слоя — внутренний и наружный, один находится в соприкосновении с жидкой частью желтка, другой — с окружающими жидкостями: это различие обстоятельств находится в явном соответствии с последующим различием в строении. Появление сосудистого слоя между этими слизистым и серозным слоями, как их называют, допускает подобное же толкование. Как в этих, так и в разнообразных сочетаниях, которые начинают затем обнаруживаться, мы замечаем действие общего закона размножения последствий, вытекающих из одной причины — закона, которому было приписано усиление разнородности {См. статью’ Прогресс, его закон и причина.}.
Ограничив наши замечания наиболее общими фактами развития, мы думаем, что успели уяснить их до некоторой степени. Что неустойчивое равновесие однородного зародыша должно нарушиться вследствие несходного действия окружающих влияний на разные его части, — это заключение априористическое. Столь же априористическим кажется и то заключение, что разные единицы, подвергшиеся различным влияниям, должны или разложиться, или претерпеть изменения, которые приведут их к жизни в соответствующих обстоятельствах: что, иными словами, они должны приспособиться к своим условиям. Но мы можем сделать почти такой же вывод и помимо ряда предыдущих рассуждений. Наружные органические единицы (будут ли это клеточки массы, ‘имеющей вид тутовой ягоды’, или наружные частицы отдельной клеточки) должны усваивать функции, требуемые их положением, а усваивая эти функции, они должны принять характер, обусловленный их подправлением. Слой органических единиц, прилегающих к желтку, должен служить для ассимилирования (уподобления) желтка и, таким образом, должен быть приспособлен к ассимилирующим отправлениям. Процесс организации становится возможным только при этих условиях. Можно сказать, что как первые породы животных, размножившихся и распространившихся по разным странам земли, дифференцировались на несколько различных пород — вследствие приспособления к условиям жизни, точно так же и первоначально единообразное население клеточек, образовавших оплодотворенную зародышевую клеточку, распадается на несколько различных населений клеточек, развивающихся несходно в силу несходства окружающих их обстоятельств.
Кроме всего этого, для доказательства нашего положения надо заметить, что оно находит самые ясные и обильные подтверждения там, где условия наиболее просты и общи, где явления менее запутаны, — в образовании обособленных клеточек Строения, возникшие вокруг ядер в бластеме и определяющиеся ядрами, как центрами влияний, видимо, сообразуются с этим законом, части бластемы, соприкасающиеся с ядрами, иначе обставлены, чем те, которые не находятся с ними в соприкосновении. Образование оболочки вокруг каждой из масс зернышек, на которые распадается содержимое клеточки водоросли, — пример подобного же рода. И если бы возвещенный недавно факт, что клеточки могут образоваться около пустот в массе вещества, способного организоваться, подтвердился, — мы приобрели бы другой хороший пример, потому что части вещества, ограничивающие эти пустые пространства, подчиняются влияниям, несходным с теми, которым подчинены остальные части. Если, следовательно, мы можем с такой отчетливостью проследить закон изменения в этих первоначальных процессах и в тех более сложных, но аналогичных им, которые проявляются в первых изменениях яйца, то у нас есть сильный повод предполагать, что закон этот — закон основной.
Но начало это, как не раз уже было замечено понятное в представленных здесь простых формах, не дает ключа к подробностям органического развития. Оно совершенно недостаточно для объяснения родовых и специфических особенностей и оставляет темными для нас более важные отличия семейств и порядков. Почему из двух яиц, брошенных в один и тот же пруд, из одного выходит рыба, а из другого пресмыкающееся — этого оно не может объяснить нам. Что из двух различных яиц, помещенных под одну и ту же курицу, могут выйти цыпленок и утенок — такой факт не может быть соглашен с развитой выше гипотезой. Нам не остается здесь иного исхода, как ссылаться на необъяснимый принцип наследственной передачи. Способность неорганизованного зародыша развиваться в сложный взрослый организм, в котором повторяются до мельчайших подробностей черты предков даже и тогда, когда зародыш был обставлен иными условиями, нежели предки, составляет способность недоступную нашему пониманию. Что микроскопической частицей бесстройного, по-видимому, вещества усвоено влияние, в силу которого происшедший из нее человек, спустя пятьдесят лет, станет подагриком или сумасшедшим, — это истина, которая была бы невероятною, если б не подтверждалась ежедневными примерами. Но хотя способ, каким передается наследственное сходство во всех его усложнениях, составляет тайну, превышающую понимание наше, однако можно принять, что оно передается согласно вышеизъясненному закону приспособляемости, — и мы не лишены оснований предполагать, что это верно. Что приобретенные особенности, происходящие от приспособления известной организации к окружающим условиям передаются потомству — это факт утвержденный. Приобретаемые таким образом особенности заключаются в различии строения или состава одной или нескольких тканей. Это значит, что в агрегации подобных органических единиц, составляющих зародыш, группа, служащая для образования особых тканей, принимает специальный характер, который вызван был в родиче приспособлением его тканей к новым обстоятельствам. Мы знаем, что это общий закон органических видоизменений. Далее, это единственный закон органических изменений, для которого у нас есть какие-нибудь доказательства {Это было написано еще до выхода в свет Происхождения видов. Я оставил все это без изменений потому, что тут виден ход мыслей, приведший меня к таким выводам.}. Нет ничего невозможного, чтобы закон этот был и всеобщим законом, распространяющимся не только на те маловажные изменения, которые наследуются потомками от ближайших предков, но даже и на те обширные изменения, которыми отличаются виды, роды, порядки и которые наследуются от предшествовавших рас организмов. И таким образом может быть, что закон приспособляемости — единственный закон, управляющий не только дифференцированиями какой-либо расы организмов на несколько рас, но и дифференцированиями расы органических единиц, составляющих зародыш, на несколько рас органических единиц, составляющих взрослый субъект. Понимаемый таким образом процесс развития каждого организма будет состоять частью из прямого приспособления его элементов к разным окружающим обстоятельствам частью же из усвоения свойств, происшедших от аналогичных приспособлений элементов всех организмов-предков.
Однако ж наши аргументы не уполномочивают нас к такому широкому умозрению, мы привели его только как внушаемое, а не как выведенное. Все, что мы хотели показать здесь, состоит в том, что дедуктивный метод содействует истолкованию некоторых из наиболее общих явлений развития, — и это, надеемся, нам удалось показать. Что все однородные агрегации находятся в состоянии неустойчивого равновесия — это истина всеобщая, из которой выводится и непостоянство всякого органического зародыша. Из известной чувствительности органических соединений к химическим, термическим и другим возмущающим силам мы вывели необыкновенное непостоянство каждого органического зародыша — наклонность переходить к разнородности, далеко превосходящую подобную же наклонность других однородных сочетаний. Тем же самым путем рассуждения пришли мы к дополнительному выводу, что самые первые части, на которые распадается зародыш, находясь порознь в состоянии неустойчивого равновесия, обладают точно такою же склонностью к дальнейшим изменениям и т. д. Кроме того, мы нашли a priori, что во всех других случаях утрата однородности есть следствие различия в характере и размерах силы, приходящей в соприкосновения с различными частями, следовательно, и в этом случае различие обстоятельств составляет первоначальную причину дифференцирований. Мы прибавили к этому, что так как изменение частей, испытывающих различное действие, не расстраивает жизненной их деятельности, то они должны согласовать эту жизненную деятельность с влияющими силами, т. е. должны быть приспособлениями, то же относится и ко всем последующим изменениям. Итак, путем дедуктивного рассуждения мы значительно проникаем в метод организации. Хотя мы и не в состоянии — и вероятно, всегда будем не в состоянии — понять, каким образом зародыш принимает особую форму своей расы, мы можем все-таки понять общие начала, управляющие самыми первыми изменениями его, и, помня единство плана, всюду очевидное в природе, мы можем подозревать, что эти же начала управляют и всеми последующими изменениями.
Спор между современными зоологами открывает еще иное поле применению дедуктивного метода. Мы думаем, что вопрос о том, существует или не существует необходимое соотношение между разными частями какого-нибудь организма, решается a priori.
Кювье, первый из провозгласивших это необходимое соотношение, основывал на нем свои восстановления вымерших животных. Жоффруа Сент-Илер и де Бленвиль с разных точек зрения оспаривали гипотезу Кювье, и чрезвычайно интересный спор этот, опиравшийся на палеонтологию, возобновлен недавно в несколько измененной форме: профессор Гексли и Овэн являются один противником, другой защитником этой гипотезы.
Кювье говорит: ‘В сравнительной анатомии есть принцип, верного развития которого достаточно, чтобы рассеять все затруднения: это — соотношение форм в организованных существах, с помощью которого можно, строго говоря, определить всякое организованное существо по куску какой-нибудь его части. Каждое организованное существо составляет целое, единую и совершенную систему, части которой соответствуют друг другу и своими взаимными реакциями содействуют одной и той же окончательной цели. Ни одна из этих частей не может быть изменена без изменения других, и, следовательно, каждая взятая отдельно определяет все остальные’. Кювье приводит при этом разные пояснения: он доказывает, что форма плотоядного зуба, обусловливая известное действие челюсти, предполагает особенную форму мыщелков, предполагает члены, приспособленные для схватывания и удерживания добычи, и, следовательно, когти, известное устройство когтей лапы, известную форму лопатки, и заканчивает, говоря: ‘Коготь, лопатка, мыщелок, бедро и все другие кости, взятые отдельно, определяют зуб или какую-нибудь иную часть, и человек, основательно знающий закон органической экономии, мог бы по одной из них воссоздать целое животное’.
Очевидно, что защищаемый здесь метод восстановления основан на принятии физиологически необходимой связи между этими разными особенностями. Употребленный здесь аргумент состоит не в том, что лопатку известной формы можно считать принадлежностью плотоядного млекопитающего, потому что мы постоянно видим, что оно имеет подобную лопатку, — а в том, что лопатка должна быть у этих животных: без нее были бы невозможны плотоядные свойства. Кювье утверждает, что необходимое соотношение, которое он находит столь очевидным в этих случаях, существует между всеми частями системы, однако ж он допускает, что вследствие ограниченности наших физиологических знаний мы во многих случаях не в состоянии заметить этого необходимого соотношения и вынуждены основывать свои заключения на наблюдаемых нами сосуществованиях, причин которых мы не понимаем, но которые оказываются неизменными.
Профессор Гексли показал недавно: 1) что этот эмпирический метод, который ввел Кювье как совершенно подчиненный, назначенный только в помощь рациональному методу, есть в действительности тот самый, который Кювье употреблял обыкновенно, так называемый рациональный оставался мертвой буквой, 2) что сам Кювье во многих местах признавал настолько неприменимость рационального метода, что, в сущности, отказался от него, как от метода. Мало того: Гексли утверждает, что принимаемый закон необходимого соотношения неверен. Вполне признавая физиологическую зависимость одной части от другой, он отрицает неизменяемость этой зависимости. ‘Таким образом, зубы льва и его желудок состоят в таком отношении, что желудок переваривает пищу, которую зубы раздирают, они соотносятся физиологически, но нет основания утверждать, чтобы это было необходимое физиологическое соотношение, в том смысле, что не могло бы быть других зубов и другого желудка, столь же пригодных для животного, питающегося живым мясом. Число и форма зубов могли бы быть совершенно отличными от нынешних, устройство желудка могло бы быть значительно иное, и отправления этих органов могли бы совершаться так же хорошо.’
Этого достаточно, чтобы дать нашим читателям понятие о настоящем положении полемики. Мы не намерены пускаться в подробности и хотим только показать, что вопрос может быть решен путем дедукции. Но прежде нежели сделаем это, обратим внимание на два соприкасающихся пункта.
Защищая учение Кювье, профессор Овэн пользуется odium theologicum. Он приписывает своим противникам ‘внушение и скрытую защиту доктрины, ниспровергающей призвание Высшего Духа’. Не говоря ни слова о сомнительной пристойности подобного осуждения в деле науки, мы думаем, что обвинение это неудачно. Чем же гипотеза необходимого соотношения частей отличается от гипотезы действительного соотношения частей, что ставило бы ее в особой гармонии с тезисом? Защита необходимости сосуществования или последовательности скорее всего и есть унижение Божественной силы. Кювье говорит. ‘Ни одна из этих частей не может быть изменена без изменения других, и, следовательно, каждая взятая отдельно определяет все остальные’, т. е. соотношение не могло бы быть иным. Гексли же говорит, напротив, что мы не имеем права утверждать, что соотношение не могло бы быть иным, и имеем немалые основания думать, что одинаковые физиологические цели могут быть достигнуты разными способами. Одна доктрина ограничивает возможность творения, другая отрицает предполагаемый предел. Которую же следует больше обвинять в скрытом атеизме?
В другом пункте, о котором упомянуто, мы склоняемся на сторону Овэна. Мы думаем вместе с ним, что рациональное соотношение (в самом высшем смысле этого слова) там, где оно может быть указано, служит лучшим основанием для дедукции, нежели эмпирическое, подтверждаемое только накопившимися наблюдениями. Ставя первой посылкой, что под рациональным соотношением мы понимаем не такое, которое давало бы повод думать, что в нем можно было бы проследить какой-либо план, а такое, отрицание которого непонятно (и таков вид соотношения, подразумеваемого законом Кювье), — мы утверждаем, что наше знание соотношения отличается большей определенностью, нежели простое индуктивное. Нам кажется, что Гексли из боязни впасть в заблуждение, делающее Мысль мерилом Вещей, упустил из виду, что наше понятие необходимости определяется некоторым безусловным единообразием, обнимающим все роды наших опытов, и что, следовательно, органическое соотношение, которое не может быть понимаемо иначе, как оно есть, опирается на более широкую индукцию, нежели та, которая определяется только наблюдением над организмами. Справедливо, однако, что такие органические соотношения, отрицание которых немыслимо, весьма редки. Если мы найдем череп, позвонки, ребра и ряд других костей какого-нибудь четвероногого величиною со слона, мы можем быть уверены, что ноги подобного четвероногого были значительной величины — много больше ног крысы, право предполагать соотношение это необходимым основывается не только на исследованиях движущихся организмов, но и на всех опытах над массами и опорами масс. Но мало того, что действительность представляет слишком немного подобных физиологических соотношений, — самый способ этих рассуждений представляет некоторую опасность, потому что может подать повод отнести к классу необходимых такие соотношения, которые вовсе не необходимы. Казалось бы, например, что между глазами и поверхностью тела существует необходимое соотношение: для зрения нужен свет, следовательно, можно было бы предположить безусловно необходимым, чтобы глаз помещался снаружи. Есть, однако, существа, как Cirrbipoedia, глаза которых (не очень деятельные, может быть) помещаются в глубине тела. Можно было бы предположить необходимое соотношение между размерами матки у млекопитающих и размерами их таза. A priori кажется невозможным, чтобы у какого-нибудь вида существовала вполне развитая матка с совершенным зародышем и такая малая тазовая дуга, которая не позволяла бы выйти этому зародышу. Если б существовало какое-нибудь подобное млекопитающее и если б оно было ископаемое, по методу Кювье пришлось бы заключить, что зародыш должен был выходить в неразвитом состоянии и что матка была мала. Но нашлось живущее млекопитающее с очень малой дугой таза — крот, которое избавило нас от этого ошибочного вывода. Как ни аномален этот факт, но детеныш крота вовсе не проходит через тазовую дугу, а мимо нее. Итак, признавая некоторые вполне прямые физиологические соотношения необходимыми, мы рискуем отнести к ним и такие, которые вовсе не имеют этого характера.
Что касается до массы соотношений, включая сюда все непрямые, то мы сходимся с Гексли в отрицании их необходимости и намерены теперь подтвердить свое положение путем дедукции. Начнем с аналогии.
Всякий, кто был на большом железном заводе, видел гигантские ножницы, приводимые в движение машиной и употребляемые для разрезывания железных листов, которые помещаются между полосами ножниц. Положим, что единственные видимые части аппарата и есть эти полосы. Наблюдающий их движение (или, скорее, движение одной полосы, потому что другая обыкновенно неподвижна) заметит, по возрастанию и уменьшению угла и по кривой, описываемой движущимся концом, что должен быть некоторый центр движения — стержень или цапфа (открытая втулка). На соотношение это можно смотреть как на необходимое. Кроме того, он может заключить, что по ту сторону центра движения движущаяся половинка обращена в рычаг, к которому прилагается сила, но так как возможно и иное устройство, то это можно назвать не более как вероятным соотношением. Если б он пошел далее и стал бы разбирать, как было сообщено рычагу качательное движение, он заключил бы весьма правдоподобно, что движение это передается шатуном. И если б ему было известно кое-что из механики, он знал бы, что такое движение можно сообщить с помощью эксцентрика. Но он знал бы также, что оно может быть сообщено и с помощью кулака. Одним словом, он увидел бы, что между ножницами и отдаленными частями аппарата нет одного необходимого соотношения. Возьмем другой случай. Нажимная доска типографского пресса должна двигаться вверх и вниз на расстояние дюйма или около этого, нужно, чтобы она производила наибольшее давление, когда достигнет предела движения вниз. Если кто-нибудь станет рассматривать мастерскую типографских прессов, то увидит полдюжины разных механических устройств, удовлетворяющих той же цели, и сведущий машинист скажет ему, что легко придумать еще столько же. Если, следовательно, нет необходимого соотношения между специальными частями машины, то их должно быть еще менее между частями организма.
С противоположной точки зрения обнаружится та же самая истина. Держась вышеприведенной аналогии, можно заключить, что изменение в одной части организма не требует непременно известного специфического ряда изменений в других частях. Кювье говорит: ‘Ни одна из этих частей не может быть изменена без изменения других, и, следовательно, каждая взятая отдельно определяет все остальные’. Первое из этих предложений можно допустить, но второе, выдаваемое за следствие из него, неверно, оно предполагает, что ‘все остальные’ могут быть изменены только одним способом, между тем как они могут быть изменены различными путями и в различной степени. Чтобы доказать это, мы должны прибегнуть к аналогиям из области механики.
Поставьте кирпич стоймя и толкните его, — вы можете предсказать с точностью, в каком направлении будет он падать и какое займет положение. Если, подняв его, поместите сверху еще один кирпич, вы уже не в состоянии будете точно предвидеть результаты опрокидывания, как бы вы ни старались при повторении опыта сообщать кирпичам то же самое положение, ту же силу и в том же направлении, у вас не будет и двух совершенно сходных случаев. И по мере того, как сочетание усложняется прибавкой новых и несходных частей, результаты какого-нибудь возмущения будут становиться более разнообразными и многочисленными. Подобная истина очень явственно и очень интересно проявляется в паровозах. Что из машин, выстроенных, насколько это возможно, точно по известному образцу, не найдется и двух, действующих совершенно одинаково, — факт, известный всем механикам-инженерам и механикам-кондукторам. Каждая будет иметь свои особенности. Влияния действий и противодействий будут столь различны, что при сходных условиях каждая будет иначе работать, и каждый машинист должен ознакомиться с устройством своей машины, чтобы можно было употреблять ее с наибольшей выгодой. В организмах эта неопределенность механических реакций ясно заметна. Два мальчика, бросающих камни, будут всегда более или менее отличаться положением своего тела так же, как два биллиардных игрока. Общеизвестный факт, что каждая личность имеет характеристическую походку, представляет еще лучший пример. Мерное движение ноги должно, по гипотезе Кювье, действовать на тело однообразно. Но вследствие незначительных отличий строения, которые не противоречат родовому сходству, нет двух личностей, производящих одинаковые движения туловищем или руками- эта особенность людей всегда подмечается их приятелями.
Если мы перейдем к возмущающим силам немеханического свойства, истина эта станет еще более очевидною. Пусть несколько лиц перенесут бурю с дождем, когда один из них не будет чувствовать никакого ощутительного беспокойства, другие будут страдать: кто кашлем, кто катаром, поносом или ревматизмом. Привейте коровью оспу детям одинакового возраста, одинаковым же количеством материи, приложенной к тем же самым частям, и симптомы не будут сходны ни в свойствах, ни в силе, в некоторых случаях разница будет весьма значительна. Количество спирта, усыпившее одного, делает другого необыкновенно бодрым, один становится веселым, другой раздражительным. Опиум производит или дремоту, или бессонницу, то же производит и табак.
Во всех этих случаях — механических или иных — некоторая сила приводится в соприкосновение сперва с одною частью организма и потом с остальными, и, по доктрине Кювье, части эти должны измениться вполне специфическим образом. Мы видим, что этого, однако, не бывает. Первоначальное изменение, происшедшее в какой-нибудь одной части, не находится в необходимом соотношении с переменами, происшедшими в других частях, перемены в этих частях также не имеют необходимого соотношения между собою. Перемена отправления, произведенная возмущающей силой в органе, подверженном прямому ее действию, не влечет за собою определенного ряда функциональных изменений в других органах, но она сопровождается каким-нибудь одним из разнообразных рядов изменений. А очевидное следствие отсюда то, что какое-нибудь изменение строения, происшедшее случайно в одном из органов, не будет сопровождаться некоторым особым рядом изменений строения в других органах, т. е. между формами не будет никакого необходимого соотношения.
Палеонтология, следовательно, должна основываться на эмпирическом методе. Ископаемый вид, который был вынужден изменить свою пищу или свои нравы, не должен был необходимо претерпеть тот особый ряд видоизменений, который обнаруживает, а мог бы при некотором слабом изменении предрасполагающих причин — как климат или широта — претерпеть некоторый другой ряд изменений: это составляет одно из тех определяющих обстоятельств, которые, по человеческому пониманию, называются случайными.
Смеем думать, следовательно, что дедуктивный метод значительно освещает этот назойливый вопрос физиологии, в то же самое время наша аргументация показывает и пределы применимости дедуктивного метода. Мы видим, что наш чрезвычайно общий вопрос может быть удовлетворительно разобран путем дедукции, но заключение, к которому мы пришли, само собою принимает, что более специальные явления организации не могут быть разрабатываемы таким образом.
Кроме того, есть еще другой метод исследования общих физиологических истин, — метод, которому физиология уже обязана одной светлой идеей, но который в настоящее время не признан формально за метод. Мы говорим о сравнении физиологических явлений с явлениями социальными.
Аналогия между индивидуальными организмами и организмом социальным есть одна из тех, которые с древнейших времен обращали на себя внимание наблюдателя. И хотя новейшая наука не сочувствует тем грубым понятиям об этой аналогии, которые выражались иногда со времен греков, однако она все более и более стремится показать, что аналогия существует — и очень замечательная. В то время как становится ясным, что нет такого специального параллелизма между составными частями человека и таковыми же нации, какой принимали прежде, — столь же ясным становится, что общие основания развития и устройства, обнаруживающиеся во всех организованный телах, проявляются и в обществах. Основное свойство обществ и живых существ заключается в том, что они состоят из взаимозависимых частей, и казалось бы, что это свойство заключает в себе общность разных других характеристических свойств. Большая часть людей, знакомых с фактами физиологии и социологии, начинает признавать это соответствие не только вероятным, но и научно истинным. А мы лично твердо держимся мнения, что оно мало-помалу будет приниматься в таких размерах, которые в настоящее время допустили бы весьма немногие.
Если существует подобное соответствие, то ясно, что физиология и социология будут более или менее объяснять одна другую. Каждая по-своему будет облегчать исследование. Отношение причины и следствия, ясно заметное в социальном организме, может привести к отысканию аналогических отношений в индивидуальном организме и объяснить таким образом то, что не могло быть объяснено иначе. Законы возрастания и отправления, открытые специалистом-физиологом, могут дать нам ключ к некоторым социальным изменениям, трудно понимаемым без этого. Обе науки могут обмениваться намеками, указаниями и подтверждениями, если они и не сделают ничего больше, то и это уже немалая помощь. Понятие о ‘физиологическом разделении труда’, которым политическая экономия снабдила уже физиологию, далеко не лишено значения. Есть вероятность, что она доставит и другие.
В подкрепление этому мнению приведем несколько случаев, где была оказана подобного рода помощь. И прежде всего посмотрим, не доставляют ли факты социальной организации поддержки некоторым из доктрин, установленных в предыдущих частях этой статьи.
Одно из положений, которое мы старались установить, заключается в том, что процесс развития у животных производится не только посредством дифференцирований, но и посредством соответственных интеграции. В социальном организме можно заметить ту же самую двойственность процесса, и замечено, что интеграции бывают тех же трех родов. Так, есть интеграции, происходящие от простого возрастания смежных частей, имеющих сходные отправления, например, слитие Манчестера с его предместьями, занимающимися бумагопрядильным производством. Есть другие интеграции, происходящие таким образом, что из разных мест, производящих особые продукты, одно все более и более монополизирует известный промысел и ослабляет его в остальныхпримером может служить возрастание Йоркширского полотняного округа за счет округов Западной Англии или поглощение Стаффордширом посудной мануфактуры и последовавший упадок того же рода заведений, процветавших когда-то в Вустере, Дерби и других местах. Есть, наконец, еще интеграции, проистекающие из действительного сближения частей, сходных по роду занятий- сюда относятся такие факты, как стечение издателей в Paternoster Row, юристов в Теmр’le и его окрестностях, хлебных торговцев около Mark Lane, гражданских инженеров в Great George Street, банкиров в центре Сити. Находя, таким образом, что в развитии социального организма, как и в развитии организмов индивидуальных, встречаются интеграции так же, как и дифференцирования, и притом интеграции тех же трех родов, — мы имеем дополнительный повод считать их существенными частями процесса развития и должны включить их в его формулу. Далее, обстоятельство, что в социальном организме интеграции эти зависят от общности отправления, подтверждает гипотезу о подобной же зависимости их в индивидуальном организме.
Мы старались доказать путем дедукции, что различия частей, замечаемые сначала во всяком развивающемся зародыше, составляют следствие различия условий, которыми обставлена каждая часть, что приспособление устройства к окружающим условиям составляет начало, определяющее первые изменения частей, и что, вероятно, можно, если введем в формулу такие приспособления, которые передаются по наследству, определить подобным же образом и все последующие дифференцирования. Не нужно долго всматриваться в факты, чтобы заметить, что преобладающие социальные дифференцирования произошли аналогичным путем. По мере того как размножались и распространялись члены общины, первоначально однородной, происходило и постепенное отделение частей, очевидно регулируемое различием местных обстоятельств. Те, кому случилось жить возле места, избранного (может быть, по центральности его положения) для периодических собраний, становились торговцами и строили город, жившие врозь продолжали охотиться или возделывать землю, население морских берегов стало заниматься морскими промыслами. И каждый из этих классов претерпел изменения в характере сообразно своей деятельности. Позже эти местные приспособления значительно усложняются с ходом развития Вследствие почвенных и климатических отличий занятия сельских обитателей в разных частях государства специализируются, одни начинают производить главным образом скот, другие — пшеницу или овес, третьи — хмель. сидр и т. д. Люди, живущие там, где находятся залежи каменного угля, становятся угольщиками, корнваллисцы делаются рудокопами, потому что Корнваллис богат рудою: железная мануфактура становится преобладающим промыслом там, где встречается в избытке железная руда. Ливерпуль принялся за доставку хлопка вследствие близости его к округу, где приготовлялись хлопчатобумажные произведения, Гулль, на подобном же основании, стал главным портом, куда ввозится иностранная шерсть. Ту же истину можно заметить даже в устройстве пивоварен, красильных заведений, аспидных ломок, кирпичных заводов. Эта специализация социального организма, характеризующая отдельные округа зависит в основе своей, как вообще, так и в частностях, от местных обстоятельств. Из первоначально сходных единиц, составляющих социальную массу, равные группы усваивают различные отправления определяющиеся относительным их положением и таким образом приспособляются к окружающим условиям. Следовательно, то, что было, как мы вывели a priori, главной причиной органических дифференцирований, оказывается a posteriori главной причиной и социальных дифференцирований. Далее, мы видели возможность эмбриологических изменений, вызываемых приспособлениями, передаваемыми по наследству, точно так же можем заметить и в зарождающихся обществах изменения, составляющие следствие не прямых приспособлений, а приспособлений, усвоенных породившим их обществом. Колонии, основанные разными народами, сходные по своим специальным занятиям, развиваются неодинаково в том смысле, что сохраняют в большей или меньшей степени организацию произведшей их нации Французское поселение развивается не так, как английское, и оба усваивают формы, отличные от форм, усвоенных римским поселением. Дифференцирование обществ определяется отчасти непосредственным приспособлением их единиц к местным условиям, отчасти же унаследованным влиянием подобных же приспособлений прежних обществ, — факт, составляющий сильную поддержку заключению, добытому иным путем и говорящему, что дифференцирования индивидуальных организмов зависят как от непосредственных приспособлений, так и от приспособлений организмов-предков.
От подтверждений, доставленных физиологией и социологией, перейдем к предположениям, которые порождаются этим же путем. Фактория, другое ли какое-нибудь производящее заведение, город ли, состоящий из подобных заведений, суть агенты для вырабатывания продуктов, потребляемых обществом, и в этом отношении аналогичны с железой или внутренностями отдельного организма. Если мы станем рассматривать, каким образом начало развиваться это производящее заведение, то найдем, что оно происходило таким путем: простой рабочий, сам продающий продукты своего труда, — зародыш. Промысел его увеличивается, он приобретает помощников — сыновей своих или людей посторонних, затем он становится продавцом произведений не только своих рук, но и чужих. Дальнейшее возрастание его промысла заставляет его увеличивать число помощников, и его сбыт растет так быстро, что он вынужден ограничиться процессом продажи, т. е. он перестает быть производителем и становится каналом, по которому доходят до публики произведения других лиц. Если его благосостояние будет еще возрастать, он найдет невозможным заведовать продажей даже своих произведений и пригласит других лиц, вероятно членов своего семейства, помочь ему в этом деле, т. е. к нему, как к главному каналу, присоединятся побочные, и т. д. Кроме того, когда в одном месте, как Манчестер и Бирмингем, развивается много заведений подобного рода, процесс этот идет еще далее. Так образовались факторы и торговцы, составившие каналы, через которые проходят продукты многих факторий, и мы думаем, что эти факторы были первоначально промышленниками, взявшими на себя распространение, вместе со своими продуктами, продуктов маленьких домов и только впоследствии сделавшимися исключительно торговцами. Все эти степени развития подтверждаются ясными примерами наших подрядчиков на железных дорогах. Есть люди, которые лично прошли весь этот процесс, люди, которые сначала копали и перевозили землю, заключали небольшие контракты, работали вместе с теми, кого нанимали, и впоследствии взяли на себя огромные подряды, пригласили рабочих, — а теперь заключили контракт на всю железную дорогу и раздали части ее мелким подрядчикам. Иными словами, у нас есть люди, которые были прежде рабочими и наконец сделались главными каналами, от которых расходятся второстепенные, разветвляющиеся на еще более подчиненные каналы, по которым проходят деньги (т. е. пища), посылаемые обществом действительным строителям железной дороги. Интересно посмотреть теперь, не таков ли ход развития отделительных и извергающих органов в животном. Мы знаем, что таков процесс развития печени. Из группы желчных клеточек, образующих зародыш печени, клеточки, помещенные в центре, возле кишек, преобразовываются в потоки, по которым отделение желчных клеточек периферии изливается в кишки, по мере увеличения числа клеточек периферии образуются второстепенные потоки, вливающиеся в главный, третьестепенные — в них и т. д. Новейшие исследования показали, что то же происходит и с легкими, — так образуются бронхи. Но аналогия, указывая, что это есть первоначальный способ развития подобных органов, не указывает в то же время, чтобы развитие должно было продолжаться таким же путем. В социальном организме мануфактурные заведения развиваются обыкновенно не только посредством ряда вышеописанных видоизменений, но и вследствие преобразования разных лиц в мастеров, приказчиков, подмастерьев, рабочих и т. д., точно так же сближающий метод образования органа может заменяться в некоторых случаях прямым переходом органических элементов к определенному строению. Что существуют образующиеся таким путем органы, это факт известный. Дополнительный вопрос, указываемый аналогией, заключается в том, когда прямой метод заменяется непрямым?
Подобный параллелизм можно значительно расширить. И если бы можно было показать подробности скрытого соответствия между этими двумя родами организации, наше положение получило бы сильную поддержку. Однако ж эти немногие примеры достаточно оправдали мнение наше, что изучение организованных тел можно продолжить косвенным путем, изучая тело политическое: если это не дает нам покуда ничего положительного, то, во всяком случае, может внушить многое. Итак, смеем думать, что индуктивный метод, исключительно употребляемый большей частью физиологов, может получить значительную помощь не только от дедуктивного метода, но и от социологического.

IV. Гипотеза туманных масс

Если мы желаем составить себе верную оценку какой-нибудь идеи, верную, по крайней мере, в главных чертах, то довольно надежным мерилом для этого может служить родословная этой идеи. Происхождение от почтенных предков служит некоторого рода ручательством за достоинства как в людях, так и в верованиях, с другой стороны, принадлежность к подозрительному генеалогическому древу как в том, так и в другом случае предрасполагает не в пользу отпрысков. И аналогия эта — не пустой вымысел воображения. Верования вместе с их последователями изменяются мало-помалу в ряде преемственных поколений, и подобно тому, как изменения, происходящие в преемственных поколениях последователей религий, не уничтожают первоначального типа, а только видоизменяют его и сообщают ему большую отделку, так и сопровождающие их изменения в верованиях, сколько бы они ни очищали первоначальное верование, все же оставляют его сущность нетронутой.
Если мы взглянем на общепринятую теорию возникновения Солнечной системы с этой генеалогической точки зрения, мы должны будем сознаться, что теория эта несомненно низкого происхождения. Мы можем отчетливо проследить ее происхождение от первобытных мифологий. Самый дальний ее прародитель есть учение, что небесные тела суть личности, жившие сначала на Земле, учение, до сих пор существующее между некоторыми из негритянских племен, посещенных Ливингстоном. После того как наука отняла у Солнца и планет их божественные личности, древняя идея уступила место другой, которой придерживался даже Кеплер, именно: что планеты руководятся в своем движении направляющими духами. Перестав быть сами богами, планеты все-таки удерживаются еще богами в их орбитах. Когда тяготение сделало этих небесных кормчих ненужными, явилось верование, менее грубое, нежели предыдущее, от которого оно произошло, но подобное ему по самому существу своему, а именно что первоначальный толчок, заставивший планеты двигаться по своим орбитам, был дан рукою божества. Очевидно, что, несмотря на большую утонченность формы, отличающую эту общепринятую гипотезу, антропоморфизм ее унаследован от первобытного антропоморфизма, изображавшего богов как наиболее могущественных людей.
Есть еще другая гипотеза, противоположная первой, эта гипотеза не предлагает давать неведомой силе, проявляющейся по всей Вселенной, таких антропоморфических названий, как ‘верховный строитель’ или ‘великий художник’, но рассматривает эту неведомую силу как действующую, вероятно, совершенно иным способом, нежели человеческая механика. Генеалогия этой гипотезы настолько же возвышенна, насколько генеалогия первой низка. Гипотеза эта есть порождение того расширяющегося и укрепляющегося верования в существование законности, которое целый ряд опытов выработал постепенно в уме человека. Из поколения в поколение наука доказывала существование единообразий в соотношениях между явлениями, считавшимися сначала или делом случая, или продуктом сверхъестественных влияний. Она указывала на существование прочного порядка и постоянной причинности там, где невежество видело только неправильность и произвол. Каждое дальнейшее открытие закона укрепляло предположение, что закон соблюдается везде и во всем. Таким образом, в числе других верований возникло верование, что Солнечная система не сделана, а развилась. Не говоря уже об отвлеченной родне этой гипотезы, о тех великих общих воззрениях, которые были выработаны положительной наукой, она имеет и конкретную родню самого высокого разряда. Основанная на законе всемирного тяготения, она может считать своим прародителем великого мыслителя, который установил этот закон. Мысль о ней была впервые подана человеком, занимающим высокое положение среди философов. Человек, который собрал свидетельства, указывающие на то, что звезды образуются путем скопления вещества, рассеянного в пространстве, был самым неутомимым, самым осторожным и самым самобытным астрономическим наблюдателем нового времени. И мир еще не видел более ученого математика, чем тот человек, который, исходя из вышеупомянутой идеи о рассеянном веществе, сгущающемся по направлению к его центру тяжести, указал на путь, которым могла бы произойти, в процессе этого сгущения, взаимно уравновешивающаяся группа Солнца, планет и СПУТНИКОВ, подобная той группе к которой принадлежит и Земля.
Таким образом, если бы мы даже имели мало прямых доказательств, говорящих в пользу гипотезы туманных масс, вероятие ее истинности все-таки было бы велико. Собственное ее высокое происхождение и низкое происхождение противоположной гипотезы дали бы вместе достаточною причину для ее принятия, по крайней мере предварительного. Но прямых доказательств в пользу гипотезы туманных масс вовсе не мало. Они гораздо многочисленнее и разнообразнее чем обыкновенно полагают. Много были говорено о том или другом разряде этих доказательств, но нигде сколько нам известно, не были приведены сполна все доказательства. Мы предполагаем пополнить отчасти этот недостаток, в той уверенности, что в связи с заключением a priori, изложенным нами выше, ряд заключений a posteriori оставит мало сомнений в уме всякого непредубежденного исследователя.
Прежде всего обратимся к тем недавним открытиям в звездной астрономии, которые, как полагали, не согласны с этим знаменитым умозрением.
Когда сэр Вильям Гершель направил свой большой рефлектор на различные туманные пятна и нашел, что они распадаются на кучи звезд, он заключил из этого и некоторое время утверждал, что все туманные пятна суть кучи звезд, весьма удаленных от нас. Но после многих лет добросовестного исследования он пришел к тому заключению, что ‘есть туманности, которые состоят и не из звезд’, и на этом заключении основал свою гипотезу о светящейся жидкости, рассеянной в пространстве, которая в случае своего скопления образует звезды. Несравненно более сильные телескопы, чем те, которые употреблял Гершель, дали возможность лорду Россу разложить на звезды такие туманности, которые были прежде не разложены. Вследствие этого многие астрономы возвратились к заключению, первоначально составленному Гершелем на подобном же основании и отброшенному им впоследствии, они утверждали, что при достаточной силе телескопов каждое туманное пятно разложилось бы на звезды и что разложимость зависит лишь от отдаления. Общепринятая в настоящее время гипотеза состоит в том, что все туманные пятна суть млечные пути, более или менее схожие в сущности своей с тем, который непосредственно нас окружает, но что они так неизмеримо удалены от нас, что, рассматриваемые в обыкновенный телескоп, они представляются небольшими бледными пятнами. Из этой-то гипотезы весьма многие нашли себя вправе заключить, что открытием лорда Росса гипотеза туманных масс опровергнута.
Но, предположив даже, что все эти умозаключения о расстоянии и о сущности туманных пятен действительно верны, сущность гипотезы туманных масс от этого нисколько не изменяется. Допустим, что каждое из этих бледных пятен есть звездная система, так далеко от нас отстоящая, что все ее бесчисленные звезды дают нам вместе меньше света, чем одна маленькая звезда нашей звездной системы. Это предположение нисколько не идет вразрез с мнением, что звезды и принадлежащие к ним планеты образовались путем скопления туманного вещества. Хотя без сомнения, если будет опровергнуто существование туманного вещества, в котором процесс сгущения совершался бы и по настоящее время, одно из доказательств в пользу гипотезы туманностей падает, но при этом остальные доказательства остаются в полной своей силе. Ничто не мешает нам предположить, что хотя в настоящее время мы и не видим, чтобы где-либо происходило сгущение туманного вещества, но было время, когда процесс этот совершался повсеместно. И в самом деле, можно возразить, что вряд ли мы вправе ожидать, чтобы сгущение рассеянного туманного вещества продолжалось в настоящее время, так как причины, обусловившие скопление одной массы, должны были действовать и на все массы, и, следовательно, существование несгустившихся масс было бы фактом, требующим объяснения. Таким образом, допустив даже непосредственные выводы из открытий, сделанных с помощью шестифутового рефлектора, мы видим, что следствия, многими отсюда выводимые, допущены быть не могут.
Но эти выводы могут быть успешно оспариваемы. Мы прежде принимали их за непреложную истину, но критическое исследование фактов убедило нас в полнейшей их несостоятельности. Они влекут за собой столько явных несообразностей, что мы удивляемся при встрече ученых, принимающих их хотя бы даже за вероятную гипотезу Рассмотрим эти несообразности.
Во-первых, заметьте, какие выводы мы вправе сделать из распределения туманных пятен в пространстве.
‘Пространства, находящиеся впереди или позади простых туманных пятен, — говорит Араго, — тем более впереди или позади групп туманностей, обыкновенно содержат мало звезд. Гершель нашел это правило неизменно верным. Так, каждый раз, когда в течение небольшого промежутка времени ни одна звезда не приближалась в силу суточного вращения Земли и не становилась в поле зрения его неподвижного телескопа, он имел привычку говорить своему секретарю, помогавшему ему при работах- ‘Готовьтесь писать: сейчас туманные пятна покажутся’.’
Как согласить этот факт с гипотезой, что туманные пятна суть отдаленные млечные пути? Если б существовало лишь одно туманное пятно, было бы любопытным совпадением обстоятельств, что это единственное пятно пришлось именно в такой точке дальнего пространства, которая соответствует беззвездному месту нашей собственной звездной системы. Если б туманных пятен было только два и оба были бы помещены подобным образом, совпадение было бы крайне странно. Что же после этого должны мы заключить, видя, что тысячи туманных пятен таким же образом расположены? Неужели мы допустим, что видимые положения всех этих тысяч отдаленных млечных путей случайно совпадают с более редкими местами нашего собственного Млечного Пути? Но такого рода предположение невозможно? Еще очевиднее становится его невозможность, когда мы примем в соображение общее распределение туманных пятен в пространстве. Не говоря уже о факте, что ‘области, наиболее бедные звездами, суть почти наиболее богатые туманными пятнами’, тот же закон, который высказан здесь в частности, применим и ко всему небесному пространству. В том поясе неба, где звезды изобильны, туманные пятна редки, между тем как в двух противоположных точках небесного пространства, наиболее отдаленных от этого пояса, туманные пятна находятся в изобилии. По соседству с млечным кругом (или с плоскостью Млечного Пути) туманных пятен почти совсем не видно, главная же масса их лежит возле полюсов Млечного Пути. Неужели и это не более как случайное совпадение? Когда к тому факту, что общая масса туманных пятен составляет, по положению, как бы антитезу общей массы звезд, мы присоединим еще факт, что местные области туманных пятен суть именно те области, где звезд встречается мало, и, наконец, тот факт, что одинокие туманности встречаются обыкновенно в местах сравнительно беззвездных, то не составляет ли это разительного доказательства существования физической связи между рассматриваемыми явлениями? Не потребовалось ли бы бесконечное множество доказательств, чтобы убедить нас, что туманные пятна не составляют часть нашей звездной системы? Посмотрим, можно ли привести здесь подобное бесконечное множество доказательств? Посмотрим, найдется ли между всеми предполагаемыми доказательствами хоть одно такое, которое выдержало бы критику.
‘Наблюдение этих туманных масс, — говорит Гумбольдт, — каковыми они представляются нам в колоссальные телескопы, переносит нас в такие области, откуда, согласно предположению, не лишенному некоторой вероятности, луч света должен употребить целые миллионы лет, чтобы дойти до нашей Земли, для измерения этих расстояний размеры ближайшего к нам слоя неподвижных звезд (каково, например, расстояние от нас Сириуса или расстояние двойных звезд в Лебеде и Центавре) окажется вряд ли достаточным.’
В этой несколько запутанной фразе высказывается более или менее положительно убеждение, что расстояние туманных пятен от нашего звездного Млечного Пути настолько же превышает расстояние наших звезд друг от друга, насколько расстояние между этими звездами превышает размеры нашей планетной системы. Подобно тому как диаметр земной орбиты является неизмеримой точкой в сравнении с расстоянием нашего Солнца от Сириуса, так и расстояние нашего Солнца от Сириуса является неизмеримой точкой в сравнении с расстоянием нашего Млечного Пути от дальних млечных путей, образующих туманные пятна. Заметьте следствие этого предположения.
Если один из этих предполагаемых млечных путей так далек от нас, что в сравнении с этим расстоянием наши междузвездные пространства превращаются в точки и, следовательно, все размеры целой нашей звездной системы становятся сравнительно ничтожными, не следует ли из этого неизбежным образом, что сила телескопа, необходимая для того, чтобы разложить этот дальний млечный путь на звезды, должна быть неизмеримо больше той силы, которая требуется, чтобы разложить на звезды наш Млечный Путь? Не очевидно ли, что телескоп, который только что может с ясностью показывать самые дальние звезды нашей группы, должен оказываться положительно недостаточным для разложения этих дальних групп на звезды? Что же мы после этого должны заключить, когда оказывается, что тот же самый инструмент, который разлагает множество туманных пятен на звезды, не в состоянии разложить вполне наш собственный Млечный Путь? Возьмем сравнение из области обыденной жизни. Предположим, что человек видит рой пчел, простирающийся, как это иногда действительно бывает, так высоко в воздухе, что отдельные особи становятся почти невидимыми, положим, что этот человек говорит, что такое-то пятно на горизонте есть рой пчел, что он знает это на том основании, что он может разглядеть пчел как отдельные пятна. Как ни изумительно было бы подобного рода утверждение, оно не превышало бы в невероятности того, которое мы в настоящее время разбираем. Выразите расстояние цифрами, и нелепость станет еще ощутимее. Круглым числом расстояние Сириуса от Земли в полмиллиона раз превосходит расстояние Земли от Солнца. И согласно разбираемой нами гипотезе, туманные пятна отстоят от нас в полмиллиона раз далее, чем Сириус. Припомним теперь, что наш ‘звездный остров или туманное пятно, как Гумбольдт называет его, образует чечевицеобразный приплюснутый и со всех сторон отделенный слой, большую ось которого принимают в 700 или 800 раз более расстояния Сириуса от Земли, малую же ось в 150’ {Cosmos(7ed.),I,79,80}. А так как полагают, что наша Солнечная система лежит около центра этого скопления, то из этого следует, что мы отстоим от дальнейших частей его приблизительно в 400 раз далее, чем от Сириуса. Но звезды, образующие эти дальнейшие части скопления, невидимы для нас отдельно даже в самые сильные телескопы. Как же после этого могут те же телескопы показывать нам отдельно звезды туманного пятна, отстоящего от нас в полмиллиона раз далее, чем Сириус? Оказывается, что звезда, невидимая для нас за дальностью расстояния, становится видимой, если то же расстояние увеличить в 1200 раз. Неужели мы можем согласиться с выводом подобного рода? Не лучше ли заключить, что туманные пятна не суть отдаленные млечные пути? Не получим ли мы следствия, что, чем бы они, в сущности, ни оказались, они должны отстоять от нас, по крайней мере, не далее крайних точек нашей собственной звездной системы.
Во всей вышеизложенной аргументации подразумевается, что различие в видимой величине звезд обусловливается главным образом различием расстояний до них. На этом предположении основано обычное учение о туманных пятнах, и во всем нашем предшествовавшем разборе мы оставляли его нетронутым. Между тем еще в то время, когда оно впервые было высказано сэром В. Гершелем, оно было чисто произвольным предположением, в настоящее же время оно оказывается окончательно несостоятельным. Но, к сожалению, как истинность его, так и ложность равно подрывают умозаключения тех, которые рассуждают, как Гумбольдт. Рассмотрим оба случая.
С одной стороны, что оказывается, если предположение ложно? Если видимая величина звезд не есть следствие их сравнительной близости к нам, а постоянно умаляющийся размер их не обусловливается постоянно возрастающей отдаленностью от нас, — что станется с выводами о размерах нашей звездной системы и о расстоянии до туманных пятен? Если, как было недавно доказано, почти невидимая звезда 61 Лебедя имеет больший параллакс, чем альфа Лебедя, хотя, по вычислениям, основанным на предположении сэра В. Гершеля, расстояние до нее должно бы было быть приблизительно в двенадцать раз более, и если, как оказывается, существуют телескопические звезды, лежащие ближе к нам, чем Сириус, — то какую силу имеет, после этого, то умозаключение, что туманные пятна весьма удалены от нас, потому что светлые массы, входящие в их состав, становятся для нас видимыми только при помощи очень сильных телескопов? Ясно, что если самая блестящая звезда всего неба и такая звезда, которую нельзя даже рассмотреть простым глазом, оказываются лежащими на одинаковом расстоянии, то относительная степень видимости отнюдь не может быть мерилом для относительной дальности звезды. Если же это так, то туманные пятна могут лежать от нас сравнительно близко, хотя звездочки, составляющие их, и представляются нам чрезвычайно мелкими.
С другой стороны, что будет следовать, если мы допустим истинность вышесказанного предположения? Доводы, приводимые в его оправдание, когда речь идет о звездах, должны равным образом оправдывать его и тогда, когда речь идет о туманных пятнах. Никто не станет утверждать, что в общей сложности видимая величина звезд служит указанием их расстояния, не допустив в то же время, что в общей сложности видимая величина туманных пятен служит указанием их расстояний, что, вообще говоря, более крупные суть ближайшие, а более мелкие — дальнейшие. Посмотрим же теперь, какой неизбежный вывод это влечет за собой для разложимости туманных пятен. Самые крупные или самые близкие должны всего легче разлагаться на звезды, по мере того как пятна становятся меньше, разложение их должно представлять все большие и большие трудности, наконец, неразложимые пятна должны быть наименьшие. А между тем в действительности мы видим совершенно обратный факт. Самые крупные туманные пятна или совсем не разложимы, или же разложимы лишь отчасти при помощи самого сильного телескопа, между тем как значительную долю довольно малых туманностей легко можно разложить при помощи гораздо слабейших телескопов. Инструмент, в который большое туманное пятно в Андромеде, имеющее два с половиной градуса в длину и один градус в ширину, представляется не более как светлым туманом, разлагает туманное пятно, имеющее не более 15 минут в диаметре, на 20 000 звездных точек. Между тем как отдельные звезды туманного пятна, имеющего 8 минут в диаметре, видны так явственно, что их можно пересчитать, туманное пятно, занимающее пространство в 560 раз большее, не представляет вовсе никаких звезд. Как объяснить эти факты с точки зрения обычной гипотезы?
Но остается еще одно затруднение, которое, быть может, очевиднее предыдущего подрывает эту теорию, это затруднение представляют магеллановы облака. Описывая наибольшие из них, сэр Джон Гершель говорит:
‘Большое облако, так же как и малое, состоит частью из больших полос и смутно обозначенных клочков неразложимой туманности, частью из туманности, представляющей всевозможные степени разложения вплоть до совершенно ясно разложенных звезд, подобных звездам Млечного Пути, а также из правильных и неправильных туманных пятен в тесном смысле этого слова, из шарообразных куч, представляющих различные степени разложимости, и из скученных групп, достаточно обособившихся и сгустившихся, чтобы подходить под название звездных куч’ (‘Cape Observations’, p. 146).
В своих Очерках астрономии сэр Джон Гершель, повторив это описание в других выражениях, замечает далее:
‘Это соединение различных особенностей, если разобрать его надлежащим образом, в высшей степени поучительно, оно дает нам некоторые данные для оценки вероятного относительного расстояния туманных пятен и звезд и действительной степени яркости отдельных звезд, сравниваемых одна с другой. Если принять видимый полудиаметр большого облака равным 3-м градусам и предположить, что телесная его форма приблизительно сферическая, то ближайшие и отдаленнейшие его части разнятся в своем расстоянии от нас немногим больше чем на одну десятую нашего расстояния от его центра. Следовательно, разница в расстояниях не может в значительной степени ни усиливать яркость тех предметов, которые находятся в ближайших его частях, ни значительно ослаблять яркость тех, которые находятся в более отдаленных частях. Между тем в этом шарообразном пространстве мы насчитываем более 600 звезд седьмой, восьмой, девятой и десятой величин, около 300 туманных пятен, шарообразных и других куч всевозможных степеней разложимости и меньшие рассеянные звезды различных меньших величин, начиная от десятой и кончая такими, которые по своей многочисленности и малости составляют неразложенную туманность, занимающую пространство в несколько квадратных градусов. Если бы нам представлялся только один такой предмет, можно бы еще без особенного невероятия утверждать, что кажущаяся его шарообразность есть только действие перспективы и что в действительности существует гораздо большая относительная разница расстояния между ближайшими и отдаленнейшими ее частями. Но подобного рода устройство, являющееся уже довольно невероятным в одном случае, должно быть отброшено как окончательно невероятное и не выдерживающее критики, как скоро мы имеем дело с двумя подобными фактами. Следовательно, мы должны принять за доказанный факт, что звезды седьмой и восьмой величин могут существовать вместе с неразложимыми туманностями в пределах таких расстояний, отношения которых не более отношения 9 к 10’ (‘Очерки астрономии’, 10-е изд., стр. 656 и 657).
Эти слова, как нам кажется, доставляют reductio ad absurdum того воззрения, против которого мы восстаем. Они оставляют нам только выбор между двумя невероятностями. Если мы допустим, что которое-нибудь из этих туманных пятен так отдалено, что его сотни тысяч звезд имеют вид Млечного Пути, оставаясь невидимыми для невооруженного глаза, мы должны в то же время допустить, что есть одинокие звезды, до того громадные, что остаются видимыми, хотя находятся на таком же расстоянии. Если мы примем другое предположение и скажем, что многие туманные пятна отстоят от нас не дальше, чем наши собственные звезды восьмой величины, то мы должны будем допустить, что на расстоянии, не превышающем то, на котором одинокая звезда остается еще слабо видимой для невооруженного глаза, может существовать группа, состоящая из сотни тысяч звезд, невидимая для невооруженного глаза. Ни одно из этих предположений не может быть принято. Что же остается нам из всего этого заключить? Лишь одно: что туманные пятна отстоят от нас не дальше, чем некоторые части нашей собственной звездной системы, в которую они входят как элементы, и что там, где они оказываются разложимыми на отдельные массы, эти массы отнюдь не могут быть рассматриваемы как звезды в обыкновенном значении этого слова {После напечатания этого опыта покойный Р. А. Проктор высказал некоторые новые соображения, говорящие за то, что туманные массы принадлежат к нашей собственной звездной системе. Противоположное заключение, которое выше оспаривалось, в настоящее время оставлено.}.
Итак, мы убедились в несостоятельности идеи, слишком опрометчиво принятой некоторыми астрономами, — идеи, будто туманные пятна суть весьма отдаленные млечные пути. Посмотрим теперь, нельзя ли согласовать различные виды, представляемые этими пятнами, с гипотезой туманных масс. Если мы возьмем редкую и далеко распространенную массу туманного вещества, имеющую диаметр, в сто раз больший диаметра Солнечной системы {Что касается возражения, которое можно сделать против чрезвычайной разреженности, предполагаемой подобного рода гипотезою, то на него ответило вычисление Ньютона, который доказал, что если бы сферический дюйм воздуха переместить на расстояние 4000 миль от Земли, то он расширился бы в шар, которого размеры превзошли бы орбиту Сатурна}, то какой ряд изменений должен произойти в этой массе? Взаимное тяготение должно сближать составляющие ее атомы или молекулы, но их сближению будет противодействовать атомное отталкивание. Преодоление этого препятствия влечет за собой развитие теплоты. Теплота отчасти выделится путем лучистого распространения, и между атомами будет происходить новое сближение, сопровождающееся дальнейшим развитием теплоты, и это будет продолжаться непрерывно. Процессы эти будут происходить не отдельно, как они здесь описаны, а одновременно, непрерывно и с постоянно возрастающей силой. Как скоро туманная масса достигла известной степени плотности, как скоро атомы, находящиеся внутри ее, сблизились на известное расстояние, произвели известную степень теплоты и подверглись известному взаимному давлению, — некоторые из этих атомов внезапно вступят в химическое соединение. Для нашего вопроса не важно, принадлежат ли молекулы, происшедшие от этого процесса, к разряду известных нам атомных сочетаний, что может быть, или же, что вероятнее, они принадлежат к разряду более простых сочетаний, чем те, которые нам доселе известны. Для нас достаточно, что частичное соединение одинаковых или неодинаковых атомов должно в конце концов состояться. Как скоро оно состоялось, оно необходимо должно сопровождаться внезапным и сильным выделением теплоты, а пока этот избыток теплоты не ушел в пространство, вновь образовавшиеся молекулы будут оставаться равномерно рассеянными или, так сказать, растворенными в первобытной туманной среде. Но заметим, что должно случиться мало-помалу. Как скоро лучистое распространение теплоты достаточно понизило температуру, так эти молекулы осядут, а осевши, они не останутся равномерно рассеянными в первобытной массе, а соберутся в хлопья, подобно тому как вода, оседая в воздухе, образует облако. Итак, мы заключаем, что туманная масса должна с течением времени превратиться в хлопья более плотного, осевшего вещества, плавающие в более редкой среде, из которой они осели. Посмотрим теперь, какого рода механические результаты это повлечет за собой? Если тела скучены в пространстве пустом, то каждое тело будет двигаться по линии, определяемой силами притяжения всех остальных тел и изменяющейся ежеминутно от приобретаемого движения, соединение подобных скученных тел, если оно случится, может произойти лишь или от столкновения, или от рассеивания их вещества, или от образования сопротивляющейся среды. Но если скученные тела уже погружены в сопротивляющуюся среду, и особенно если такие тела имеют малую плотность, как, например, те, которые мы рассматриваем, то процесс сгущения начнется тотчас же, так как этому будут содействовать два фактора. Описанные хлопья, неправильные по форме и представляющие, как это бывает почти во всех случаях, несимметрические поверхности относительно направления движения, будут отклоняться от того пути, по которому заставило бы их двигаться взаимное притяжение, если бы ничто не мешало ему, это обстоятельство будет противодействовать тому уравновешиванию движений, которое должно бы вытекать из постоянства состава группы. Если скажут — а это в действительности и можно сказать, — что причина эта слишком ничтожна, чтобы оказать большое влияние, то можно возразить, что есть и более значительная причина, с которой она действует заодно. Среда, из которой осели хлопья и через которую они двигаются, должна, вследствие силы притяжения, сделаться в своих центральных частях плотнее, чем в периферических. Отсюда происходит то, что хлопья, которые никогда не двигаются по прямым линиям к общему центру притяжения, а двигаются по пути, отклоненному от него в ту или другую сторону (отчасти по только что указанной причине, но больше вследствие силы притяжения других хлопьев), направляясь к их общему центру тяжести, встретят больше сопротивления на своих внутренних { Т. е. обращенных к общему центру.}, чем на наружных, сторонах и таким образом на своем пути больше отклонятся к внешней стороне, чем это было бы при других условиях. Отсюда развивается стремление, которое помимо других стремлений заставит их направиться одних по одну, других по другую сторону общего центра тяжести, и, приблизившись к нему, они получат движение более или менее по касательной. Обращаем внимание при этом, что их относительные движения будут происходить не по одну сторону общего центра тяжести, а будут отклонены в различные стороны. Каким же образом может произойти движение, общее им всем? Очень просто: каждый из этих хлопьев, идя по своему пути, должен сообщать движение и среде, в которой он двигается. Огромное большинство вероятии стоит против того предположения, что различные движения, сообщаемые этой среде, будут в точности взаимно уравновешиваться. Если же они не уравновесятся взаимно, то неизбежным результатом должно быть вращение всей массы среды в одном направлении. Но как скоро преобладающий момент в известном направлении вызвал вращение среды в этом направлении, вращающаяся среда должна мало-помалу, в свою очередь, останавливать те хлопья, которые двигаются в противоположном направлении, и сообщать им свое собственное движение. Таким способом образуется мало-помалу вращающаяся среда с висящими в ней хлопьями, участвующими в ее движении и в то же время двигающимися по сходящимся спиралям по направлению к их общему центру тяжести {Здесь будет кстати упомянуть о возражении, высказанном Бабине против гипотезы туманных масс. Бабине высчитал, что если взять существующее Солнце, с наблюдаемою в нем угловою скоростью, и распределить составляющее его вещество так, чтобы наполнить орбиту Нептуна, то угловая скорость его далеко не достигла бы тогда угловой скорости, какую можно предполагать, судя по времени обращения Нептуна вокруг своей орбиты Делаемое им предположение недопустимо. Он предполагает, что все части туманного сфероида, когда тот наполнял орбиту Нептуна, имели одинаковую угловую скорость. Но процесс сгущения туманных масс, как он выше изложен, заставляет предполагать, что более отдаленные хлопья туманного вещества, позже достигающие до центральной массы и образующие ее периферические части, получают в своем более долгом пути к ней большую скорость. Рассмотрение одного из спиральных туманных пятен, напр., 51 и 99 (Мессье), сразу показывает, что вне лежащие части, достигнув ядра, образуют экваториальный пояс, двигающийся вокруг общего центра быстрее, чем остальные. Итак, у центральных частей будет малая угловая скорость, тогда как угловая скорость будет возрастать в частях, наиболее отдаленных от центра. Пока сгущение сфероида остается незначительным, трение почти не изменяет это различие Подобное же возражение, мне кажется, можно сделать и профессору Ньюкомбу. Он говорит ‘Если бы сжатие (туманного сфероида) достигло того, что центробежная сила и сила притяжения почти взаимно уравновесились во внешней экваториальной границе массы, то в результате получилось бы то, что сжатие по направлению к экватору совершенно прекратилось бы и ограничилось бы лишь полярными пространствами, причем каждая частица стремилась бы не к Солнцу, а к плоскости солнечного экватора. Таким образом у нас получилось бы постоянное сплющивание сфероидальной атмосферы, пока она не дошла бы до тонкого плоского диска. Тогда диск мог бы распасться на кольца, которые образовали бы планеты таким, или почти таким, способом, как предполагает Лаплас. Но по всей вероятности, заметной разницы в возрасте планет не было бы’ (‘Popular Astronomy’, стр 512). Такое заключение предполагает, как и заключение Бабине, что все части туманного сфероида имеют одинаковую угловую скорость. Если из процесса, посредством которого образовался туманный сфероид, можно вывести (как выше оспаривалось), что его наружные части вращаются с большей угловою скоростью, чем внутренние, то в таком случае вывод, сделанный проф. Ньюкомбом, не является необходимым.}. Прежде чем мы сравним эти выводы с фактами, пойдем в нашем умозаключении несколько далее и всмотримся в ряд второстепенных действий. Различные хлопья должны быть притягиваемы не только к общему их центру тяжести, но и к соседним хлопьям. Вследствие этого вся масса хлопьев распадется на группы: каждая группа сосредоточится около своего местного центра тяжести и при этом приобретет вращательное движение, подобное тому, которое впоследствии приобретает вся туманная масса. Далее, смотря по обстоятельствам и преимущественно смотря по величине первобытной туманной массы, этот процесс местного скопления вызовет различные результаты. Если вся туманная масса невелика, местные группы хлопьев могут быть притянуты в общий центр тяжести, прежде чем составляющие их массы слились одна с другою. В более крупной туманной массе эти местные скопления могут сосредоточиться во вращающиеся сфероиды пара, еще недалеко подвинувшись к общему фокусу системы. В еще больших туманных массах, там, где местные скопления и крупнее, и в то же время отдаленнее от общего центра тяжести, они могут сгуститься в массе расплавленного вещества, прежде чем успеют произойти какие-нибудь значительные изменения в общем их распределении. Словом, смотря по обстоятельствам, определяющим каждый частный случай, образующиеся отдельные массы могут быть бесконечно разнообразны в количестве, в объеме, в плотности, в движении и в распределении.
Теперь возвратимся к видимым признакам, отличающим туманные пятна, какими они являются нам в современные телескопы. Начнем с описания тех туманных пятен, которые, по нашей гипотезе, должны находиться в самом раннем периоде развития.
Сэр Джон Гершель говорит:
‘К неправильным туманностям можно причислить все те, которые при отсутствии полной и даже, во многих случаях, частной разложимости с помощью двадцатифутового рефлектора представляют такое отклонение от сферической и даже от эллиптической формы, такое отсутствие симметрии (в этой форме), что решительно не могут быть причислены к 1 -му разряду, к разряду правильных туманных масс. Этот второй разряд обнимает многие из самых замечательных и любопытных небесных тел, а также и самые обширные по занимаемому ими пространству’.
Говоря о том же предмете, Араго замечает: ‘Форма самых крупных туманных пятен без скоплений, по-видимому, не допускает точного определения. У них нет никакого правильного очертания’.
Это совпадение значительности объема, неразложимости, неправильности и неопределенности очертаний в высшей степени многозначительно. Тот факт, что самые крупные туманные пятна или вовсе не разложимы, или разложимы весьма трудно, мог быть выведен a priori, так как неразложимость, предполагающая, что скопление осевшего вещества успело произойти лишь в незначительных размерах, встречается в туманных пятнах, занимающих большое протяжение. Опять-таки и неправильность этих больших неразложимых туманных пятен можно было ожидать, так как очертания их, которые Араго сравнивает с ‘причудливыми формами облаков, носимых сильными и нередко противоположными ветрами’, служат равным образом отличительным признаком массы, еще не успевшей сгуститься через взаимное притяжение составляющих ее частиц. Наконец, то же самое значение имеет и тот факт, что эти большие, неправильные, неразложимые туманные пятна имеют неопределенное очертание, которое незаметным образом сливается с окружающей темнотой.
Говоря вообще (и само собою разумеется, что различия в расстояниях допускают только одни средние выводы), спиральные туманности меньше неправильных и легче разложимы, в то же время они не так малы и не так легко разлагаются, как правильные туманные пятна. Оно так, как и должно быть согласно гипотезе. Степень сгущения, обусловливающая спиральное движение, есть в то же время та степень сгущения, которая предполагает массы хлопьев, более крупные и потому более видимые, чем существовавшие в более раннем периоде развития. К тому же самая форма этих спиральных туманностей совершенно соответствует данному выше объяснению. Кривые линии, представляемые в них светящимся веществом, не таковы, какие должны были бы описывать более или менее разобщенные массы, выходящие из состояния покоя и стремящиеся сквозь сопротивляющуюся среду к общему центру тяжести линии эти именно таковы, каковы и должны быть линии, описываемые массами, движение которых видоизменяется вследствие вращения самой среды.
В центре спиральной туманности мы видим массу, более светлую и легче разложимую, чем остальное. Предположим, что с течением времени все спиральные полосы светящегося вещества, сходящиеся к этому центру, втягиваются в него, как оно и должно быть, предположим далее, что хлопья или другие отдельные тела, составляющие эти светлые полосы, скопляются в более крупные массы во время приближения к этой центральной группе и что массы, образующие эту центральную группу, тоже скопляются в более крупные массы (а оба эти предположения мы по необходимости должны принять), и мы окончательно получим более или менее шарообразную группу подобных крупных масс, которые будут сравнительно легко разложимы. По мере того как этот процесс соединения и сосредоточения будет продолжаться, массы, составляющие туманное пятно, будут мало-помалу становиться все малочисленнее, крупнее, ярче и будут все плотнее собираться около общего центра тяжести. Посмотрите, как этот вывод совпадает с наблюдением. ‘Круглая форма, — говорит Араго, — всего чаще характеризует разложимые туманные пятна.’ Сэр Джон Гершель говорит: ‘Разложимые туманные пятна почти всегда бывают круглые или овальные’. Кроме того, в центре каждой группы мы замечаем, что составляющие ее массы скучиваются теснее, чем в остальных ее частях, а было доказано, что по закону тяготения, который, как нам известно, простирается и на звезды, это распределение не соответствует равновесию, но предполагает возрастающий процесс сосредоточения. Несколько выше мы дошли путем умозаключения до того положения, что, смотря по обстоятельствам, степень, которой достигает процесс скопления, должна быть различна. Положение это подтверждается и фактически: мы видим, что существуют правильные туманные пятна всевозможных степеней разложимости, от таких, которые состоят из бесчисленных мелких отдельных масс, и до таких, которые представляют собрание немногих крупных тел, заслуживающих название звезд.
Итак, с Одной стороны, мы видим, что мнение, принятое в последние годы без надлежащей критической проверки, — мнение, будто туманные пятна суть чрезвычайно отдаленные млечные пути, состоящие из звезд, подобных тем, из которых состоит наш собственный Млечный Путь, совершенно не согласуется с фактами и вовлекает нас в ряд нелепостей. С другой стороны, мы видим, что гипотеза, предполагающая сгущение туманного вещества, согласна с новейшими открытиями звездной астрономии, мало того, она дает нам объяснение различных форм туманностей, форм, которые без нее были бы не поняты.
Перейдем теперь к Солнечной системе и прежде всего рассмотрим отдел явлений, имеющих отчасти переходный характер, именно тех явлений, которые представляют нам кометы В кометах, или по крайней, мере в тех наиболее многочисленных из них, которые находятся далеко вне области Солнечной системы и не могут считаться ее членами, мы видим уцелевшие по настоящее время образцы туманного вещества, подобного тому, из которого, по гипотезе туманных масс, образовалась Солнечная система. Для объяснения их мы должны возвратиться назад к тому времени, когда вещество, образовавшее Солнце и планету, было еще несосредоточенно.
Когда в рассеянном веществе, оседающем из более редкой среды, происходит процесс скопления частиц, то там и сям непременно образуются небольшие хлопья, которые долго остаются обособленными, подобно тому как небольшие облачка на летнем небе. В туманном пятне, в котором происходит процесс сосредоточения, эти оторванные хлопья будут в огромном большинстве случаев при некоторых обстоятельствах сливаться с ближайшими более крупными хлопьями. Но довольно очевидно, что некоторые из наиболее отдаленных между этими небольшими хлопьями, именно те, которые образуются на самых окраинах туманного пятна, не сольются с более крупными массами, лежащими внутри, но будут медленно следовать за ними, не нагоняя их. Явление это необходимо обусловливается относительно большим сопротивлением среды. Подобно тому как одинокое перо, падающее на землю, скоро останется позади целой кучи перьев, так и эти крайние клочья пара в своем движении к общему центру тяжести должны значительно отставать от больших масс пара, находящихся внутри. Мнение это опирается не на умозаключения только. Наблюдение показывает нам, что менее сосредоточившиеся внешние части туманного пятна действительно отстают от более сосредоточившихся внутренних частей.
Рассматриваемые в сильные телескопы все туманные пятна, даже те, которые уже приняли правильную форму, представляются нам окруженными светлыми полосами, направление которых показывает, что они втягиваются в общую массу. С помощью еще более сильных телескопов мы можем разглядеть еще меньшие, более слабые и далее разбросанные полосы света. Не подлежит никакому сомнению, что самые мелкие части, которые нельзя разглядеть ни в какой телескоп, еще многочисленнее и еще шире разбросаны. Итак, результаты умозаключения и наблюдения сходятся тут.
Допустим, что большинство этих внешних частиц туманного вещества будет вовлечено в центральную массу задолго до того времени, когда она получит определенную форму, но при этом мы должны предположить, что с иными из самых мелких, наиболее отдаленных частиц этого не случится, что прежде, чем они успеют приблизиться к центральной массе, она уменьшится до сравнительно умеренных размеров. Спрашивается теперь, какие же будут отличительные признаки этих запоздавших частиц.
Во-первых, они будут иметь или чрезвычайно эксцентрические орбиты, или неэллиптические пути. Отстав в такое время, когда они двигались по направлению к центру тяжести при незначительном отклонении, а потому, имея весьма незначительные угловые скорости, они будут приближаться к центральной массе по весьма удлиненным эллипсам и, стремительно обогнув ее, снова будут уходить в пространство. Другими словами, они будут двигаться именно так, как большинство комет, орбиты которых обыкновенно бывают или так эксцентричны, что их нельзя отличить от парабол, или же это вовсе не орбиты, а пути, которые явно или параболические, или гиперболические.
Во-вторых, они будут приходить со всех точек неба. Наша гипотеза предполагает, что они отстали в такое время, когда туманная масса имела неправильную форму и не приобрела еще никакого определенного вращательного движения, а так как отделение их не произошло от одной какой-нибудь поверхности туманной массы предпочтительно пред другой, то мы по необходимости должны прийти к тому заключению, что они будут стремиться к центральному телу с различных точек пространства. Оно, действительно, так и бывает. Не похожие на планеты, орбиты которых приблизительно находятся в одной плоскости, кометы имеют орбиты, которые не представляют никакого соотношения одна к другой, пересекают плоскость эклиптики под всевозможными углами и имеют оси, наклоненные к этой плоскости также под всевозможными углами.
В-третьих, эти наиболее отдаленные хлопья туманного вещества в самом начале будут уклоняться от прямой линии на своем пути к общему центру тяжести не все в одну какую-нибудь сторону, но каждый из них будет уклоняться в ту сторону, какую определит его форма или его собственное первоначальное движение. Оставшись позади еще прежде, чем вращение туманной массы успело установиться, эти хлопья удержат каждый в отдельности свойственные им различные, особые движения. Вот почему, следуя за сосредотачивающейся массой, они будут, смотря по обстоятельствам, вращаться вокруг нее в различных направлениях и равно часто как справа налево, так и слева направо. И тут опять-таки вывод вполне совпадает с фактами. Между тем как все планеты вращаются вокруг Солнца с запада на восток, кометы столь же часто вращаются вокруг Солнца и с востока на запад, и с запада на восток. Из 262 комет, открытых с 1680 г., 130 вращаются в одном направлении с планетами и 132 в обратном. Эта равномерность получилась бы и по закону теории вероятностей.
Далее, в-четвертых, самое физическое устройство комет совершенно согласно с нашей гипотезой {Правда, что с тех пор, как был написан этот ‘Опыт’, были высказаны соображения, в силу которых можно заключить, что кометы состоят из бесчисленного множества метеоритов, окруженных газообразным веществом Очень возможно, что это состав периодических комет, которые, приближая свои орбиты к плоскости Солнечной системы, составляют постоянные части этой системы и которые, как дальше будет указано, имеют совершенно иное происхождение.}. Способность туманного вещества сосредоточиваться в конкретную форму зависит от его массы. Для того чтобы довести ее мельчайшие атомы до той степени сближения, которая требуется для химического соединения, — другими словами, до той степени сближения, которая необходима для произведение более плотного вещества, необходимо преодолеть их отталкивание. Единственная сила, способная преодолеть их отталкивание, заключается во взаимном их притяжении. Для того чтобы взаимное их притяжение могло породить давление и температуру достаточной высоты, необходимо громадное скопление этих атомов, и даже при этом условии сближение может медленно подвигаться вперед только по мере того, как рассеивается развивающаяся теплота. Но там, где количество атомов незначительно, а вследствие этого и сила их взаимного притяжения мала, не будет ничего такого, что побуждало бы эти атомы соединяться. Из этого мы заключаем, что эти оторванные частицы туманного вещества должны будут оставаться в своем первобытном состоянии. Оказывается, что на деле оно так и бывает с непериодическими кометами.
Мы уже видели, что этот взгляд на происхождение комет согласуется с характером их орбит, причем доказательство, вытекающее отсюда, гораздо серьезнее, чем было указано. Большинство кометных орбит причисляются к параболическим, обыкновенно предполагают, что кометы являются из отдаленных пространств и никогда более не возвращаются. Но не ошибочно ли причисляются их орбиты к параболическим? Наблюдения над кометою, двигающейся по чрезвычайно эксцентрическому эллипсу, возможные лишь тогда, когда она находится сравнительно близко к перигелию, не дают возможности отличить ее орбиту от параболы. Очевидно, было бы рискованно причислять ее к параболе лишь вследствие того, что невозможно найти в ней элементы эллипса. Хотя только что упомянутое затруднение является неизбежным следствием чрезвычайной эксцентричности орбиты, тем не менее вполне возможно, что кометы имеют именно эллиптические орбиты. Хотя пять или шесть из них считаются гиперболическими, тем не менее, как я узнал от человека, обратившего особенное внимание на кометы, ‘такая орбита не была вычислена ни для одной хорошо наблюденной кометы’. Следовательно, весьма возможно, что все орбиты суть эллипсы. Эллипсы и гиперболы имеют бесчисленное разнообразие форм, но существует лишь одна форма параболы, или, выражаясь точнее, все параболы сходны между собою, тогда как есть бесконечное множество различающихся друг от друга эллипсов и гипербол. Следовательно, все направляющееся к Солнцу из далекого пространства должно иметь точное количество надлежащего движения, чтобы описать параболу, всякое другое количество дало бы гиперболы или эллипсы. Если нет гиперболических орбит, то огромное большинство вероятии стоит за то, что все орбиты эллиптические. Они именно такими и были бы, если бы кометы имели выше предположенное происхождение.
А теперь от этих бродячих тел перейдем к более важным и более знакомым нам частям Солнечной системы. Замечательная гармония, существующая между их движениями, первая навела Лапласа на мысль, что Солнце, планеты и спутники их произошли из одного и того же генетического процесса. Подобно тому как сэр Вильям Гершель был приведен своими наблюдениями туманных пятен к заключению, что звезды произошли от сгущений вещества, рассеянного в пространстве, так и Лаплас своими наблюдениями над устройством Солнечной системы был приведен к заключению, что особенности ее могут быть объяснены лишь вращением сгущающегося вещества. В своем ‘Изложении системы мира’ он вычисляет следующие факты, как главнейшие доказательства, говорящие в пользу теории развития: 1) движение всех планет в одном и том же направлении и почти в одной и той же плоскости, 2) движение спутников в одном направлении с планетами, 3) вращение этих различных тел и Солнца на своих осях, происходящее в одном направлении и почти в одной плоскости с их движением по орбитам, 4) незначительную эксцентричность орбит планет и их спутников, составляющую такую резкую противоположность с большою эксцентричностью кометных орбит. По его вычислению, вероятность, что эти гармоничные движения имеют одну общую причину, равняется двумстам тысячам биллионов против единицы. И заметьте, что эта громадная вероятность указывает на существование общей причины не в той форме, как ее обыкновенно понимают — в смысле незримой силы, действующей в качестве ‘великого художника, но в смысле незримой силы, действующей путем постепенного развития. Хотя сторонники обычной гипотезы и могут возразить, что движение планет вокруг Солнца в одном направлении и приблизительно в одной плоскости было необходимо для устойчивости всей системы, они не в состоянии объяснить этим же доводом одинаковость направления в движении этих тел вокруг их осей {Хотя закон этот неприложим к периферии Солнечной системы, тем не менее он неприложим только в тех случаях, когда ось вращения вместо того, чтобы быть почти перпендикулярною к плоскости орбиты, очень мало к ней наклонена, и где поэтому силы, стремящиеся произвести соответствие движений, не могли в достаточной степени проявить свое действие.}. Механическое равновесие нисколько не было бы нарушено, если бы Солнце вовсе не имело вращательного движения вокруг своей оси или если бы оно вращалось на своей оси в направлении, противоположном тому, в котором двигаются вокруг него планеты, или же — в направлении, пересекающем под прямым углом плоскость их орбит. С равной безопасностью движение Луны вокруг Земли могло бы быть обратно движению Земли вокруг своей оси, равным образом движение спутников Юпитера или Сатурна могло бы не согласоваться с направлением, в котором эти планеты вращаются на своей оси. Но так как ни одна из этих возможностей не имела места, то это единообразие должно быть рассматриваемо и в настоящем случае, и во всех других как доказательство подчиненности этих явлений некоторому общему закону, оно предполагает существование того, что мы называем естественной причинностью в противоположность произвольному устроению.
Таким образом, гипотеза развития была бы единственной вероятной даже и при отсутствии всяких указаний на частности этого развития. Но когда математик, авторитет которого не имеет себе равного, предлагает нам определенную теорию этого развития, основанную на положительно дознанных механических законах и объясняющую вполне как эти различные особенности, так и многие другие, второстепенные, то нам не остается почти никакой возможности устоять против того умозаключения, что Солнечная система произошла путем постепенного развития.
Что касается общего содержания теории Лапласа, то вряд ли его нужно здесь излагать. Популярные астрономические сочинения достаточно ознакомили большинство читателей с воззрениями Лапласа, что вещество, сгустившееся в настоящее время в Солнечную систему, составляло некогда обширный вращающийся, чрезвычайно разреженный сфероид, простиравшийся за пределы орбиты, что, по мере того как этот сфероид сжимался, скорость его вращения неизбежно возрастала, что возрастание центробежной силы от времени до времени препятствовало экваториальному поясу участвовать в дальнейшем движении сосредоточивавшейся массы, вследствие чего экваториальный пояс отставал в виде вращающегося кольца, что каждое из этих вращающихся колец, отделявшихся таким образом периодически, с течением времени разрывалось в какой-нибудь наиболее слабой точке и, сжимаясь мало-помалу, собиралось во вращающуюся массу, что и в этой массе, так же как и в первоначальной массе, из которой она образовалась, скорость вращения возрастала по мере уменьшения массы в объеме, и там, где центробежная сила была достаточно велика, отрывались подобным же образом кольца, которые окончательно стягивались во вращающиеся сфероиды, и что таким образом из этих первичных и вторичных колец образовались планеты и их спутники, между тем как из центральной массы образовалось Солнце. Кроме того, известно, что это априористическое умозаключение вполне согласуется с результатами, добытыми опытом. Д-р Плато показал, что, когда масса какой-нибудь жидкости ограждена, насколько это возможно, от влияния внешних сил, она непременно образует отдельные кольца, как скоро ее заставят вращаться с надлежащей быстротой, и что кольца эти образуют сфероиды, которые будут вращаться на своих осях в том же направлении, как и центральная масса. Таким образом, как скоро дана первобытная туманная масса, которая, приобретая вышесказанным путем вращательное движение, сосредоточивается под конец в обширный сфероид воздухообразного вещества, вращающийся вокруг своей оси, — все остальное объясняется механическими законами. Генезис Солнечной системы, выказывающей движения, подобные тем, которые мы наблюдаем в нашей, может быть предсказан, и умозаключение, на котором основано это предсказание, подтверждается опытом {Правда, не все положения Лапласа, в том виде, в каком он изложил их, изъяты от возражений. Один астроном, авторитет которого стоит чрезвычайно высоко и которому я очень обязан за некоторые критические замечания, сделанные им по поводу настоящей статьи, принимает за ‘гораздо более вероятное’, что ‘кольцо туманного вещества, вместо того чтобы разорваться в одной какой-нибудь точке и стягиваться в одну массу, распадется на несколько масс’ Этот возможный исход, действительно, кажется правдоподобнее. Но, допустив даже, что кольцо туманного вещества распадется на несколько масс, все же можно возразить, что так как надо принять вероятность в размерах отношения бесконечности к единице против того предположения, чтобы эти массы вышли одинаковой величины и находились друг от друга на одинаковом расстоянии, то они могут остаться равномерно распределенными вдоль своей орбиты, эта кольцеобразная цепь газообразных масс должна распасться на несколько групп, эти группы, при некоторых обстоятельствах, сольются в более крупные группы, и окончательным результатом будет образование одной массы. Я обратился с этим вопросом к одному астроному, авторитет которого едва ли уступает авторитету того, о котором было говорено выше, и он согласился со мною, что процесс, вероятно, совершится таким образом.}.
Но посмотрим теперь, не объясняются ли таким же образом, кроме этих наиболее выдающихся особенностей Солнечной системы, и другие, второстепенные. Начнем с соотношения между плоскостями планетных орбит и плоскостью солнечного экватора Если бы в то время, когда сфероид туманного вещества простирался за пределы орбиты Нептуна, все его части вращались в совершенно одинаковой плоскости или, вернее, в параллельных плоскостях, если бы все его части имели одну и ту же ось, то плоскости последовательных колец совпадали бы одна с другою и с плоскостью солнечного вращения. Но достаточно припомнить ранние периоды сгущения туманных масс, чтобы понять, что такого рода полное единообразие движения не могло существовать. Хлопья, которые, как мы уже говорили, оседали из неправильной, далеко рассеянной в пространстве туманной массы и со всевозможных точек ее устремились к общему своему центру тяжести, должны были двигаться не в одной плоскости, но по бесчисленному множеству плоскостей, пересекающих одна другую под всевозможными углами. Постепенное установление того вращательного движения, которое, как мы теперь видим, указывало на спиральные туманности, есть постепенное приближение к движению в одной плоскости. Но эта плоскость может определиться лишь с течением времени. Те хлопья, которые вращаются не в этой плоскости, но вступают в соединяющую массу под различными углами, будут стремиться совершать свое вращение вокруг своего центра, каждый в своей плоскости, и лишь с течением времени их движения будут отчасти уничтожены противоположными движениями, отчасти же сольются с общим движением. В особенности долго будут удерживать свое более или менее независимое направление те части вращающейся массы, которые находятся на самой окраине ее. Вот почему всего вероятнее, что плоскости колец, отделившихся прежде других, будут значительно разниться от средней плоскости всей массы, между тем как плоскости тех колец, которые отделились позже, будут разниться от нее менее. И тут опять-таки вывод в значительной степени совпадает с наблюдением. Хотя изменение и не представляет совершенной правильности, все же мы видим, что средним числом наклон уменьшается по мере приближения к Солнцу. И это все, что мы можем ожидать Так как части туманного сфероида должны были получиться с различными наклонами, то его слой должен был иметь плоскости вращения, уклоняющиеся от средней плоскости, в степени не всегда пропорциональной их расстоянию от центра.
Посмотрим теперь движение планет вокруг их осей. Лаплас приводил в числе прочих доказательств, говорящих за существование общей генетической причины, тот факт, что планеты вращаются на своих осях в том же направлении, в котором они движутся вокруг Солнца, и что оси их приблизительно перпендикулярны к их орбитам. Позднее было открыто, что Уран составляет исключение из общего правила, и еще позднее оказалось, что подобное же исключение составляет Нептун, так, по крайней мере, мы вправе думать, судя по движению спутников этих двух планет. Эта аномалия бросала, как полагали, сильную тень сомнения на умозрения Лапласа, с первого взгляда оно, действительно, так и есть. Но достаточно, кажется, некоторого размышления, чтобы убедиться, что аномалия эта вовсе не составляет неразрешимой загадки. Лаплас просто зашел слишком далеко, выставив несомненным результатом генезиса туманных масс то, что в некоторых случаях представляется не более как вероятным его результатом. Причину, определяющую направление вращения, он видит в большей абсолютной скорости внешней части отделившегося кольца. Но при известных условиях эта разница в скорости может быть незначительна, если еще вообще она существует. Если масса туманного вещества, приближающаяся спирально к центральному сфероиду и в конце концов присоединяющаяся к нему по касательной, состоит из частей, имеющих одинаковую абсолютную скорость, то, когда она соединится с экваториальной окружностью сфероида и будет двигаться вместе с нею, ее наружные части приобретут меньшую угловую скорость, чем внутренние. Отсюда следует, что если при одинаковой угловой скорости наружных и внутренних частей отделившегося кольца является стремление к вращению вокруг оси в том же направлении, как по орбите, то можно заключить, что при меньшей угловой скорости наружных частей кольца, чем внутренних его частей, результатом явится стремление к вращению в направлении обратном. Другое весьма важное обстоятельство составляет форма сечения кольца, форма эта в каждом отдельном случае должна была быть более или менее различна. Чтобы пояснить это, необходимо прибегнуть к примеру. Вообразим себе апельсин, причем точки, где апельсин примыкал к стеблю и к чашечке, будут изображать полюсы. Вырежем из корки вокруг линии экватора полоску. Эта полоска, если ее положить на стол так, чтобы концы ее сходились, образует кольцо, похожее на обруч бочонка, кольцо, толщина которого по направлению его диаметра весьма незначительна, но ширина которого в направлении, перпендикулярном к его диаметру, довольно значительна. Предположим теперь, что вместо апельсина, который представляет сфероид, очень мало сплющенный, мы возьмем более сплющенный сфероид, имеющий форму не слишком выпуклого, чечевицеобразного стекла. Если с краев или с экватора этого чечевицеобразного стекла мы отрежем небольшое кольцо, это кольцо будет разниться от предыдущего в том отношении, что наибольшая толщина его будет приходиться по направлению его диаметра, а не в линии, пересекающей его диаметр под прямым углом: это будет кольцо, несколько приближающееся к форме диска, только гораздо более тонкое. Итак, смотря по степени приплюснутости вращающегося сфероида, отделившееся кольцо может иметь или форму обруча, или форму диска. При этом следует принять в соображение еще один факт. В значительно приплюснутом или чечевицеобразном сфероиде форма кольца может быть различна, смотря по его величине. Очень тонкое кольцо, такое, которое захватило только самый верхний слой экваториальной поверхности, будет иметь форму обруча, между тем как более массивное кольцо, захватившее более удобоизмеримую часть диаметра сфероида, примет форму диска. Таким образом, смотря по степени сплющенности сфероида и по объему отделившегося кольца, наибольшая толщина этого кольца будет приходиться или в направлении его плоскости, или по линии, перпендикулярной к его плоскости. Но обстоятельство это должно иметь сильное влияние на вращение планеты, образующейся впоследствии из кольца. В туманном кольце, имеющем вполне обручеобразную форму, разница между скоростями движения внутренней и внешней поверхности должна быть очень незначительна. И такое кольцо, собравшись в массу, наибольший диаметр которой пересекает под прямым углом плоскость ее орбиты, придаст почти наверно этой массе преобладающее стремление вращаться в направлении, пересекающем плоскость орбиты под прямым углом. Там, где кольцо имеет не вполне обручеобразную форму и где, следовательно, различие между скоростью вращения внутренних и внешних слоев значительнее, там должны оказывать влияние два противоположных стремления: одно — побуждающее массу вращаться к плоскости орбиты, другое — побуждающее ее вращаться в направлении, перпендикулярном к этой плоскости, вследствие чего плоскость вращения примет некоторое среднее положение. Наконец, если туманное кольцо имеет резко выраженную дискообразную форму и вследствие этого сливается в массу, наибольшие размеры которой совпадают с плоскостью орбиты, оба эти стремления соединятся, чтобы вызвать вращение в этой плоскости.
Справляясь с фактами, мы видим, что они, насколько наши сведения позволяют нам судить, вполне согласуются с этим воззрением. Судя по громадной величине орбиты Урана и сравнительной незначительности его массы, мы можем заключить, что кольцо, из которого он образовался, было сравнительно тонкое и потому долженствовало иметь обручеобразную форму, в особенности если туманная масса была в то время менее приплюснута, чем впоследствии. Отсюда возникли: плоскость вращения, почти перпендикулярная к орбите планеты, и направление вращения, не выказывающее никакого соотношения к движению планеты по ее орбите. Масса Сатурна в семь раз больше массы Урана, диаметр же его орбиты составляет менее чем половину диаметра орбиты последнего, из этого следует, что генетическое кольцо Сатурна, имея окружность, меньшую половины окружности кольца Урана, и толщину в вертикальном направлении, меньшую половины толщины его, так как сфероид, наверное, был в то время столь же приплюснут, как и теперь, а быть может, и больше, должно было быть значительно шире, следовательно, форма кольца Сатурна должна была менее подходить к форме обруча и более приближаться к форме диска, несмотря на разницу в плотности, оно должно было быть, по крайней мере, вдвое или втрое шире по направлению своей плоскости. Вследствие этого вращение Сатурна на его оси происходит в одном направлении с его движением вокруг Солнца и в плоскости, уклоняющейся только на тридцать градусов от плоскости его орбиты. Вследствие тех же причин генетическое кольцо Юпитера, масса которого в три с половиной раза больше массы Сатурна, а орбита почти наполовину меньше, должно было быть еще шире — совершенно дискообразно, могли бы мы сказать. Вследствие этого и образовалась планета, плоскость вращения которой отклоняется от плоскости ее орбиты немногим больше чем на три градуса. Далее, рассматривая сравнительно ничтожные размеры Марса, Земли, Венеры и Меркурия, мы должны принять, что кольца их были очень тонки, так как постепенного уменьшения окружностей этих колец недостаточно, чтобы объяснить малые размеры образовавшихся из них масс, итак, форма этих колец должна была снова подходить к обручеобразной, вот почему плоскости их вращения снова отклоняются в более или менее значительной степени от плоскостей их орбит. Принимая в соображение возраставшую сплюснутость первоначального сфероида в последовательные периоды его сгущения и различные размеры отделявшихся колец, мы полагаем, что вращательные движения различных планет вокруг их осей не противоречат нашей гипотезе, но, наоборот, подтверждают ее.
Этим способом объясняются не только различные направления, но и различные скорости вращения. Казалось бы, всего естественнее, что крупные планеты будут вращаться на своих осях медленнее, чем мелкие, это побуждает ожидать наблюдения, делаемые нами на Земле над большими и маленькими телами. А между тем одно из следствий гипотезы туманных масс, особенно если станем развивать ее как выше, состоит в том, что крупные планеты будут вращаться быстро, мелкие же медленно, в действительности оно так и оказывается. При равенстве других обстоятельств сгущающаяся туманная масса, которая далеко рассеяна в пространстве и внешние части которой, следовательно, должны стремиться к общему центру тяжести издалека, приобретет во время этого процесса сгущения значительную скорость вращения на своей оси, малая же масса — наоборот. Еще заметнее будет эта разница там, где форма генетического кольца способствует, со своей, стороны ускорению вращения. При равенстве остальных условий генетическое кольцо, наибольшая ширина которого направлена по его плоскости, образует более быстро вращающуюся массу, чем такое кольцо, наибольшая ширина которого приходится под прямым углом с его плоскостью, если же кольцо и относительно и абсолютно широко, то вращение будет чрезвычайно быстро. Эти условия, как мы видели, представлял Юпитер, вот почему Юпитер обращается вокруг своей оси менее чем за десять часов. Сатурн, условия которого, как было объяснено выше, менее благоприятствовали быстрому вращению, употребляет на него десять с половиной часов. Наконец, Марс, Земля, Венера и Меркурий, кольца которых долженствовали быть очень тонки, употребляют на то же более чем двойное время, причем наименьшие имеют продолжительнейший период вращения.
От планет перейдем теперь к их спутникам. Здесь, не говоря уже о тех наиболее выдающихся фактах, на которые обыкновенно указывают, именно: о том, что они двигаются вокруг своих планет в том же направлении, в котором последние вращаются на своих осях, в плоскостях, незначительно отклоняющихся от плоскостей их экваторов, и почти по круговым орбитам, — мы встречаем и несколько других многознаменательных фактов, которые никак нельзя оставить без внимания.
К последним принадлежит, между прочим, тот факт, что в каждой группе спутников повторяются в малом виде отношения планет к Солнцу как в вышесказанном отношении, так и в порядке, в котором тела различных величин следуют одно за другим. Начиная от окраины Солнечной системы и переходя к ее центру, мы видим, что она представляет нам четыре большие внешние планеты и четыре внутренние сравнительно малой величины. Подобную же противоположность встречаем мы и между внешними и внутренними спутниками каждой планеты. Между четырьмя спутниками Юпитера это соотношение соблюдается, насколько то допускает малочисленность спутников: наибольшие размеры представляют два внешних спутника, наименьшие же — два внутренних. По новейшим наблюдениям, сделанным Ласселлом, то же самое применяется и к четырем спутникам Урана. Что касается Сатурна, вокруг которого вращается восемь планет второго разряда, то тут сходство становится еще разительнее как в распределении, так и в численном отношении: три внешних спутника велики, внутренние же малы, кроме того, здесь гораздо резче высказывается разница между наибольшим спутником, который величиною почти равняется Марсу, и наименьшим, который с трудом можно рассмотреть даже с помощью самых сильных телескопов. И тут еще аналогия не кончается. Подобно тому как в планетах, идя от окружности к центру, мы замечаем сначала постепенное увеличение объема, начиная с Нептуна и Урана, которые не слишком разнятся в величине, переходя к Сатурну, который гораздо больше, и кончая Юпитером, который представляет наибольшую величину, — так и между восемью спутниками Сатурна. Всех крупнее не тот, который лежит всего ближе к окраине, а, отступя от окраины, третий, точно так же из четырех спутников Юпитера наиболее крупный есть, идя из центра, предпоследний. Эти аналогии остаются необъяснимы с помощью теории конечных причин. Если бы действительно целью этих тел было освещать планету, которой они сопутствуют, то было бы гораздо целесообразнее, чтобы самое крупное тело было в то же время и ближайшее, при настоящем же их положении эти крупные тела, по причине своей отдаленности, меньше приносят пользы, чем самые мелкие. С другой стороны, эти самые аналогии служат новым подтверждением гипотезы туманных масс. Они указывают на действие общей физической причины, они заставляют предполагать генетический закон, действующий равно как в главной системе, так и во второстепенных.
Еще поучительнее оказывается распределение спутников, их отсутствие в некоторых случаях, их присутствие в других, их большая или меньшая численность. Доводом, предполагающим элемент преднамеренности в мироздании, этого распределения объяснить нельзя. Допустим, что планеты, более близкие к Солнцу, чем мы, не нуждаются в лунах (хотя, принимая в соображение, что ночи их столь же темны, как и наши, и даже, сравнительно с их яркими днями, темнее наших, казалось бы, что и им луны нужны не менее нашего), — допустив это, говорим мы, все же как объяснить тот факт, что Уран имеет наполовину меньше спутников, чем Сатурн, несмотря на то что отстоит он от Солнца вдвое дальше? Между тем как обычное воззрение оказывается здесь несостоятельным, гипотеза туманных масс доставляет нам объяснение. Она положительно дает нам возможность предсказывать, в каких случаях спутники должны находиться в изобилии и в каких их вовсе не должно быть. Умозаключение состоит в следующем.
Во вращающемся туманном сфероиде, который сгущается в планету, действуют два противоположных механических стремления — центростремительное и центробежное. Между тем как сила тяготения привлекает атомы сфероида друг к другу, сила, направленная по касательной, распадается на две части, из которых одна противодействует тяготению. Отношение этой центробежной силы к тяготению изменяется, при равенстве остальных условий, пропорционально квадрату скорости. Вследствие этого сосредоточению вращающегося туманного сфероида будет более или менее сильно противодействовать центробежное стремление частиц, составляющих этот сфероид, смотря по тому, велика или мала скорость вращения, противодействие в равных сфероидах увеличивается вчетверо там, где вращение ускоряется вдвое, в девять раз — там, где вращение ускоряется втрое, и т. д. Но отделение кольца от планетообразного туманного тела предполагает, что в экваториальном поясе этого тела центробежная сила, вызываемая процессом сосредоточения, стала так велика, что уравновешивает тяготение. Из этого довольно очевидно, что отделение колец должно происходить всего чаще от тех масс, в которых центробежная сила имеет наибольшее отношение к величине тяготения. Хотя мы и не имеем возможности вычислить отношение этих величин в генетическом сфероиде, из которого образовалась каждая планета, но мы можем вычислить, где каждая из них была наибольшая и где наименьшая. Совершенно справедливо, что нынешнее отношение центробежной силы к тяготению на экваторе каждой планеты сильно разнится от того, которое существовало в ранние периоды сосредоточения, справедливо и то, что эта перемена отношения, обусловливаемая тем обстоятельством, насколько каждая планета уменьшилась в объеме, ни разу в двух случаях не была одинакова: но тем не менее мы вправе заключить, что там, где это отношение больше в настоящее время, она была наибольшей с самого начала. Приблизительным мерилом стремления, существовавшего в той или другой планете, к образованию спутников может служить нынешнее отношение сосредоточивающей силы к силе, противодействующей сосредоточению.
Сделав нужные вычисления, мы найдем замечательное совпадение с нашим выводом. В таблице I показано, какую дробь центростремительной силы представляет в каждом отдельном случае сила центробежная и каково отношение этой дроби к числу спутников { Вышеприведенная сравнительная таблица, слегка в большинстве случаев и сильно в одном, отличается от таблицы, помещенной в этом опыте в 1858 г. Тогда таблица была такова:

Меркурий Венера Земля Марс Юпитер Сатурн Уран
1/362 1/282 1/289 1/326 1/14 1/6,2 1/9
1 4 8 4(или 6
спутник спутника спутни- соглас-
ков и три по Гер-
кольца шелю)

Эти вычисления были сделаны, когда расстояние до Солнца еще определялось в девяносто пять миллионов миль. Само собой разумеется, что позже установленная меньшая величина этого расстояния повлекла за собою изменения в факторах, входивших в вычисления, а следовательно, повлияла и на результаты вычисления, и хотя было невероятно, что установленные отношения изменятся значительно, тем не менее необходимо было сделать вычисления новые. Линн любезно взял на себя этот труд, и вышеприведенные цифры даны им. Относительно Марса в моем вычислении вкралась большая ошибка вследствие того, что я принял в расчет заявление Араго о плотности Марса (0,95), которая у него оказывается приблизительно вдвое больше, чем следует. Тут можно упомянуть об одном интересном инциденте. Когда в 1877 г, было сделано открытие, что Марс имеет двух спутников, хотя по моей гипотезе казалось, что у него не должно быть ни одного, то вера моя в нее была сильно поколеблена, с тех пор я по временам размышлял о том, нельзя ли этот факт каким-либо образом согласовать с гипотезой. Но теперь доказательство, представленное Линном и состоящее в том, что в моем вычислении был неверный фактор, уничтожает затруднение, даже больше, — возражение изменяет в подтверждение. Выходит теперь, что, согласно гипотезе, у Марса должны быть спутники и даже что их должно быть числом между 1 и 4.}.

ТАБЛИЦА I

Меркурий Венера Земля Марс Юпитер Сатурн Уран
1/360 1/253 1/289 1/l27 1/11,4 1/6,4 1/10,9
1 2 4 8 4
спут- спут- спут- спут- спут-
ник ника ника ников ника
и три кольца

Таким образом, принимая мерилом сравнения Землю с ее Луною, мы видим, что Меркурий, в котором центробежная сила сравнительно меньше, вовсе не имеет спутников Марс, в котором она сравнительно больше, имеет двух спутников Юпитер, в котором центробежная сила гораздо значительнее, имеет их четыре. Уран, в котором она еще больше, имеет их четыре наверное и, вероятно, более четырех. Сатурн, в котором центробежная сила достигает наибольших размеров, равняясь почти одной шестой притяжения, имеет, если считать его три кольца, всего одиннадцать связанных с ним тел. Единственный пример неполного совпадения нашей теории с наблюдением представляет Венера. Здесь, по-видимому, центробежная сила сравнительно несколько больше, чем для Земли. Следовательно, по нашей гипотезе, Венера должна была бы иметь спутника. Не придавая особенной веры открытия спутника Венеры (о чем в разное время было заявлено пятью наблюдателями), тем не менее можно принять во внимание, что как спутники Марса оставались незамеченными до 1877 г, так и спутник Венеры мог быть не замечен до настоящего времени. Относясь к этому факту как к возможному, но невероятному, считаем более важным то соображение, что период вращения Венеры на своей оси не вполне точно определен и что вычисленная несколько меньшая угловая скорость ее экватора дала бы результат, соответствующий гипотезе. Далее, заметим, что нельзя ожидать вполне соответствия точного, можно лишь ожидать соответствия общего, так как едва ли можно предположить, что процесс сгущения каждой планеты из туманного вещества происходит абсолютно одикаково: угловые скорости верхних слоев туманного вещества, вероятно, в разной степени различались одна от другой, а подобное различие должно было влиять на стремление к образованию спутников. Но, не придавая особенного значения этим возможным объяснениям несогласия, можно считать, что то согласование между выводом и фактом, какое мы встречаем в стольких планетах, сильно поддерживает гипотезу туманных масс.
Нам остается еще упомянуть о некоторых особенностях спутников, наводящих на весьма важные догадки. Одна из этих особенностей состоит в совпадении между периодом обращения спутника вокруг своей орбиты и периодом его обращения на своей оси. С точки зрения полезности для нас остается необъяснимым, почему бы Луна должна была употреблять на обращение вокруг своей оси ровно столько же времени, сколько ей нужно для обращения вокруг Земли, для нас более быстрое вращение Луны вокруг ее оси было бы совершенно одинаково удобно, для обитателей Луны, если таковые существуют, оно было бы гораздо удобнее. Что же касается другого предположения, что это совпадение произошло случайно, то, как замечает Лаплас, вероятность против подобного рода случайности равняется отношению бесконечности к единице. Но гипотеза туманных масс дает нам ключ к разъяснению этого обстоятельства, которого мы не можем объяснить ни преднамеренностью, ни случайностью. В своем ‘Изложении системы мира’ Лаплас рядом умозаключений, слишком сложных, чтобы повторять их здесь, доказывает, что при некоторых обстоятельствах такого рода соотношение движений и должно было по всем вероятностям установиться само собой.
Между спутниками Юпитера, которые, каждый со своей стороны, выказывают те же синхронические движения, мы встречаем еще более замечательное соотношение. ‘Если среднюю угловую скорость первого спутника придадим к удвоенной средней угловой скорости третьего, то сумма будет равняться утроенной средней угловой скорости второго’, а ‘из этого следует, что как скоро даны положения двух любых спутников, мы можем отыскать положение третьего.’ И в этом, как выше, не представляется никакой для нас понятной пользы. Нельзя также и тут предположить, чтобы это соотношение было случайное, вероятность против этого представляет отношение бесконечности к единице. И по Лапласу, вопрос опять-таки разрешается с помощью гипотезы туманных масс. Неужели факты эти не многознаменательны?
Но самый многознаменательный факт представляют кольца Сатурна. Они, как замечает Лаплас, служат наличными свидетелями того генетического процесса, который он предполагает. Тут мы имеем сохранившуюся на постоянные времена одну из форм, через которые каждая планета и каждый спутник должны были в свое время пройти, и движения этих тел именно таковы, каковы они и должны быть по нашей гипотезе. ‘Продолжительность вращения планеты, — говорит Лаплас, — должна, по этой гипотезе, быть меньше продолжительности вращения ближайшего тела, обращающегося вокруг нее.’ И затем он указывает на тот факт, что период времени, употребляемый Сатурном на обращение на своей оси, относится ко времени, употребляемому его кольцами, как 427 к 438 — разница, которой и следовало ожидать {После напечатания этой статьи открытие у Марса двух спутников, вращающихся вокруг него в периоды более короткие, чем период вращения самого Марса вокруг своей оси, показало, что вывод, на котором здесь настаивает Лаплас, имеет лишь общий, а не абсолютный характер. Если бы предположение, что все части сосредоточивающегося туманного сфероида вращаются с одинаковою угловою скоростью, было необходимо, то исключение из этого правила казалось бы необъяснимым, но если, как предполагалось в предыдущем отделе, из процесса образования туманного сфероида вытекает, что его наружные слои будут вращаться вокруг общей оси с большей угловой скоростью, чем внутренние, то объяснение возможно. Хотя в ранние стадии концентрации, когда туманное вещество, и особенно его периферические части, очень разрежены, действие трения жидкости будет слишком незначительно для того, чтобы сильно изменить то различие угловой скорости, какое существует, тем не менее когда концентрация Солнца достигла своей последней стадии и вещество переходит из газообразного в жидкое и твердое состояние и когда увлекающие токи (concvection currents) стали общими для всей массы (чего, вероятно, не бывает вначале), то угловая скорость периферической части постепенно сделается одинаковой с угловой скоростью внутренних частей. Тогда становится понятным, почему у Марса периферическая часть, более и более оттянутая назад внутреннею массою, утеряла часть своей скорости в промежуток времени между образованием самого отдаленного спутника и достижением своей окончательной формы.}.
Относительно колец Сатурна можно еще заметить, что место, где находятся кольца, имеет немалое значение. Кольца, отделившиеся в ранние периоды процесса концентрации вещества и состоящие из вещества газообразного, имеющего весьма слабое сцепление, не могут обладать большой способностью сопротивления силам разрывающим, которые вытекают из неполного равновесия, поэтому кольца превращаются в спутников. Мы можем ожидать, что кольцо, более плотное, твердое, капельножидкое или состоящее из небольших раздельных масс (каковы кольца Сатурна, как это теперь известно), может образоваться лишь близ тела планеты, когда она достигла такой степени концентрации, что ее экваториальные части заключают в себе вещества, способные легко перейти в капельножидкое и наконец в твердое состояние. Но и тогда кольцо может образоваться лишь при известных условиях. При быстровозрастающем перевесе, который притягательная сила приобретает в последние стадии концентрации, центробежная сила не может, при обыкновенных условиях, вызвать отделение колец, когда масса уже сделалась плотной. Только там, где центробежная сила была всегда очень велика и остается значительною до конца, как, например, это мы видим в Сатурне, можно ожидать образование колец плотных.
Итак, мы видим, что кроме тех наиболее выдающихся особенностей Солнечной системы, которые первые навели на мысль о постепенном ее развитии, есть еще много второстепенных особенностей, указывающих в том же направлении. Если бы даже не было других доказательств, одни эти особенности механического устройства в их целости были бы уже достаточны для установления гипотезы туманных масс.
Но от механического устройства Солнечной системы перейдем теперь к физическим ее особенностям и посмотрим прежде всего, какие выводы можно сделать из сравнения плотностей составляющих ее тел.
Факт, что, вообще говоря, более плотные планеты суть ближайшие к Солнцу, рассматривается многими как одно из многочисленных указаний, подтверждающих происхождение Солнечной системы из туманного вещества. Допуская по праву, что крайние части вращающегося туманного сфероида в ранние периоды сосредоточения должны быть сравнительно разрежены и что увеличение плотности, происходящее во всей массе по мере того, как она сжимается, простирается и на крайние части массы, так же как и на остальные, сторонники этого мнения утверждают, что кольца, отделяющиеся одно за другим, должны становиться все плотнее и плотнее и образовывать планеты, имеющие все большую и большую плотность. Но, не касаясь уже других возражений против этого объяснения, оно оказывается совершенно недостаточным для истолкования фактов. Если принять за единицу плотность Земли, плотности прочих тел будут:
Нептун Уран Сатурн Юпитер Марс Земля Венера Меркурий Солнце
0,17 0,25 0,11 0,23 0,45 1,00 0,92 1,26 0,25
Этот ряд представляет два, по-видимому, непреодолимых затруднения. Во-первых, последовательность чисел дает перерывы. Нептун имеет одинаковую плотность с Сатурном, чему, по предложенной гипотезе, не надлежало бы быть. Уран плотнее Юпитера, чего не должно было бы быть. Уран плотнее Сатурна, и Земля плотнее Венеры, факты эти не только не поддерживают вышеприведенного объяснения, но прямо противоречат ему. Второе возражение, еще более очевидным образом подрывающее это воззрение, состоит в малой плотности Солнца Если в тот период, когда Солнце распространялось до орбиты Меркурия, степень сгущения в нем частиц была такова, что отделившееся от него кольцо образовало планету, плотность которой равняется плотности железа, то само Солнце, когда оно уже окончательно сосредоточилось, должно иметь плотность, значительно превышающую плотность железа, а между тем его плотность лишь немногим превышает плотность воды. Вместо того чтобы быть гораздо плотнее ближайшей планеты, плотность Солнца составляет одну пятую плотности этой планеты.
Но из того, что эти аномалии опровергают положение, будто относительные плотности планет служат прямым указанием на степень сгущения туманного вещества, отнюдь не следует, чтобы они опровергали самый процесс.
Различие плотностей в телах Солнечной системы может обусловливаться несколькими возможными причинами: 1) различиями между планетами в отношении элементарных веществ, составляющих их, или различиями в пропорциях таких элементарных веществ, если они в планетах однородны, 2) различиями в количестве вещества, так как при одинаковости других условий взаимное притяжение молекул уже должно делать большую массу более плотной, чем небольшую, 3) различиями в температуре, потому что при одинаковых других условиях те тела, которые имеют более высокую температуру, будут иметь меньшую плотность, 4) различиями физического строения: смотря по тому, газообразны, жидки или тверды тела, или, иначе, различиями в относительном количестве твердого, жидкого и газообразного вещества, которое они в себе содержат.
Совершенно возможно и даже вероятно, что действуют все эти причины и что они принимают разнообразное участие в произведении различных результатов. Но на пути к определенным выводам встречаются затруднения. Тем не менее если мы обратимся к гипотезе генезиса туманностей, то получим хоть некоторое объяснение.
В охлаждении небесных тел участвуют несколько факторов. Примером первого и самого простого из них служит любой очаг, где мы замечаем, как быстро чернеют крошечные угольки, падающие в золу, в сравнении с большими кусками угля, долго остающимися в раскаленном виде. Этот фактор заключается в отношении между увеличением поверхности и увеличением объема: поверхности в подобных телах увеличиваются пропорционально квадратам их радиусов, тогда как объемы увеличиваются пропорционально кубам радиусов. Так, сравнивая Землю с Юпитером, диаметр которого приблизительно в 11 раз больше диаметра Земли, мы видим, что поверхность его в 125 раз больше поверхности Земли, тогда как объем его в 1 390 раз больше. Даже если мы предположим, что температура и плотность одинаковы, и примем по внимание лишь тот факт, что через данную площадь поверхности должно остыть в одном случае в 11 раз большее количество вещества, чем в другом, то получим громадную разницу во времени, какое потребовалось бы на сгущение одной планеты сравнительно с другой. Но есть еще второй фактор, в силу которого разница получилась бы еще более значительная, чем та, какая происходит в силу таких геометрических отношений. Выделение теплоты из охлаждающейся массы происходит посредством проводимости, или посредством перемещения (convectoin), или же посредством того и другого вместе. В твердых телах оно происходит исключительно посредством проводимости, в жидких и газообразных главную роль играет перемещение или смешение (convection) — посредством циркулирующих токов, которые постоянно перемещают горячие и холодные части. Чем больше размеры еще не сгустившихся сфероидов, газообразных, или капельножидких, или смешанных, тем больше является препятствий к охлаждению вследствие большего расстояния, какое должны пройти циркулирующие токи. Конечно, отношение это сложное: скорость токов неодинакова. Тем не менее очевидно, что в шаре, диаметр которого в 11 раз больше, перемещение вещества от центра к поверхности и обратно от поверхности к центру потребует гораздо больше времени, хотя бы движение не испытало задержки. Но движение его в тех случаях, которые мы рассматриваем, сильно задерживается. Во вращающемся вокруг своей оси сфероиде оказывают свое действие силы, замедляющие его и растущие со скоростью вращения. В таком сфероиде различные части вещества (предполагая одинаковую угловую скорость в их вращении вокруг своей оси, к чему они будут все больше и больше стремиться по мере уплотнения) должны различаться по своей абсолютной скорости в зависимости от их расстояний от оси, причем циркулирующие токи должны постоянно изменять это расстояние, вследствие чего непременно или уменьшается, или увеличивается количество движения в каждой частице. При прохождении через капельножидкую среду каждая частица благодаря трению теряет силу, то увеличивая свое движение, то замедляя его. Отсюда является то, что, когда больший сфероид имеет также и большую скорость вращения, относительная медленность циркулирующих токов и вытекающее отсюда замедление охлаждения должны быть гораздо больше, чем те, какие можно ожидать вследствие того добавочного расстояния, которое должно быть пройдено каждой частью.
Теперь обратим внимание на соответствие между выводами и фактами. Во-первых, если мы сравним группу больших планет (Юпитер, Сатурн и Уран) с группой малых планет (Марс, Земля, Венера и Меркурий), то увидим, что малая плотность идет рука об руку с большим размером и большой скоростью вращения и большая плотность идет рука об руку с малым размером и с малой скоростью вращения. Во-вторых, это отношение становится еще более ясным, если мы сравним крайние примеры — Сатурн и Меркурий. Частная противоположность этих двух планет, подобно общей противоположности групп, указывает на ту истину, что малая плотность, подобно стремлению к образованию спутников, связана с отношением между центробежной силой и силой тяжести, так как у Сатурна, с его многочисленными спутниками и меньшей плотностью, центробежная сила на экваторе равна приблизительно 1/6 силы тяжести, тогда как у Меркурия, не имеющего спутников, при наибольшей плотности центробежная сила равна лишь 1/360 силы тяжести.
Тем не менее существуют известные факторы, которые, влияя противоположным образом, видоизменяют и усложняют эти действия. При одинаковости других условий взаимное тяготение между частями в большой массе разовьет большее количество теплоты, чем это произошло бы в меньшей массе. А получившееся от этого различие в температуре будет содействовать более быстрому выделению теплоты. К этому следует прибавить большую скорость циркулирующих токов, какую вызовут более интенсивные силы, действующие в сфероидах большего размера, — противоположность, которая становится еще значительнее вследствие относительно меньшей задержки от трения, какой подвержены более обильные токи. В этих-то причинах, а также и в причинах, указанных раньше, мы и можем искать вероятное объяснение того факта, который иначе представлял бы аномалию, — факт этот заключается в том, что, хотя масса Солнца в тысячу раз больше массы Юпитера, тем не менее она достигла такой же степени уплотнения (концентрации), потому что сила притяжения Солнца, которая на его поверхности приблизительно в десять раз больше, чем сила тяжести на поверхности Юпитера, должна подвергать его центральные части относительно очень интенсивному давлению, вызывая во время сокращения относительно быстрый генезис теплоты. Следует еще заметить, что, хотя циркулирующие токи в Солнце должны пройти гораздо большие расстояния, тем не менее его вращение относительно так медленно, что угловая скорость его вещества составляет приблизительно лишь 1/60 угловой скорости Юпитера, получающееся в результате препятствие для циркулирующих токов незначительно, и выделение теплоты гораздо меньше задерживается. Здесь можно также заметить, что в совокупности действий этих факторов можно усмотреть причину той большей концентрации, которой достиг Юпитер в сравнении с Сатурном, хотя из этих двух планет Сатурн более раннего происхождения и меньшего размера, потому что в то время, как сила тяготения в Юпитере больше чем в 2 раза превосходит силу тяготения в Сатурне, скорость его вращения лишь незначительно больше, так что сопротивление центробежной силы силе центростремительной составляет немного более половины.
Но теперь, судя хотя бы поверхностно о влиянии этих отдельных факторов, действующих одновременно различными путями и в различной степени (некоторые, способствуя концентрации, другие — противясь ей) достаточно очевидно, что при одинаковости других условий большие по размеру туманные сфероиды, употребляя больше времени на остывание, медленнее достигнут высокого удельного веса и что там, где различие в размере так громадно, как между большими и малыми планетами, малые могут достигнуть относительно высокого удельного веса, когда большие достигли лишь низкого удельного веса. Далее явствует, что такое изменение процесса, какое получается от более быстрого развития теплоты в больших массах, будет уравновешено там, где большая скорость вращения сильно препятствует циркулирующим токам.
Следовательно, при подобном объяснении, различный удельный вес планет может служить дальнейшим доказательством в пользу гипотезы туманных масс.
Увеличение плотности и выделение теплоты — явления, имеющие соотношение одно к другому, поэтому в предыдущем отделе, трактующем об относительной плотности небесных тел в связи со сгущением туманных масс, многое было сказано и относительно сопровождающего эти явления развития и рассеивания теплоты. Однако совершенно помимо предыдущих суждений и выводов следует заметить тот факт, что в настоящих температурах небесных тел вообще мы находим еще добавочное подтверждение гипотезы, и притом весьма существенное. Потому что если, как выше предположено, теплота должна быть неизбежно вызвана силою сцепления частиц в рассеянном веществе, то мы должны найти во всех небесных телах или теперь существующую высокую температуру, или следы прежде существовавшей. Это мы и находим там и в такой степени, как того требует гипотеза.
Наблюдения, показывающие, что по мере удаления в глубь Земли от ее поверхности мы наблюдаем прогрессирующее повышение температуры вместе с очевидным доказательством, которое представляют нам вулканы, — необходимо приводят к заключению, что на большой глубине температура чрезвычайно высокая. Остается ли внутренность Земли до сих пор в расплавленном состоянии или, как утверждает сэр Уильям Томсон, она уже сделалась твердою, во всяком случае, все согласны с тем, что жар в ней в высшей степени интенсивен. Кроме того, установлено, что степень повышения температуры, по мере удаления в глубь Земли от ее поверхности, именно такова, какую мы нашли бы в массе, находящейся в состоянии охлаждения неопределенный период времени. Луна также показывает нам своими неровностями и своими несомненно потухшими вулканами, что и в ней происходил процесс охлаждения и сокращения подобно тому, какому подвергалась Земля. Теологических объяснений этим фактам не существует. Часто повторяющиеся, которые влекут за собою массу смертей, землетрясения и извержения вулканов, скорее, заставляют предполагать, что было бы лучше, если бы Земля была сотворена с низкой внутренней температурой. Но если мы рассмотрим эти факты в связи с гипотезой туманных масс, то увидим, что до сих пор сохранившийся внутренний жар есть один их выводов из нее. Земля должна была пройти через газообразное и расплавленное состояние прежде, чем она сделалась твердою, и должна еще почти бесконечный период времени своим внутренним жаром свидетельствовать о своем происхождении.
Группа больших планет дает нам замечательное доказательство этого. Выше приведенный a priori вывод, что большая величина вместе с относительно высокой пропорцией центробежной силы к силе тяжести должны сильно замедлять агрегацию и, задерживая образование и рассеивание теплоты, делать процесс охлаждения медленным, — был в последние годы подтвержден выводами, сделанными a posteriori, так что в настоящее время астрономы пришли к заключению, что в своем физическом состоянии большие планеты находятся на полпути между состоянием Земли и состоянием Солнца. Тот факт, что центр диска Юпитера вдвое или втрое ярче его окружности, вместе с фактом, что он, по-видимому, испускает больше света, чем можно объяснить отражением солнечных лучей, и что в его спектре видна ‘красная звездная линия’, принят как доказательство того, что он сам светится. Вместе с тем громадные и быстрые перевороты в его атмосфере, гораздо более значительные, чем те, какие могли бы быть вызваны получаемым от Солнца жаром, а также образование пятен, аналогичных с пятнами Солнца и, подобно солнечным пятнам, проявляющих более высокую степень вращения близ экватора, чем дальше от него, — заставляют предполагать очень высокую внутреннюю температуру. Так, в Юпитере, как и в Сатурне, мы находив такие состояния, которые, не допуская никакого теологического объяснения (потому что состояния эти очевидно исключают возможность жизни), допускают объяснения, которые дает гипотеза туманных масс.
Но этим еще не кончаются выводы, которыми снабжает нас температура. Нам остается упомянуть еще об одном весьма крупном и еще более значительном факте. Если Солнечная система образовалась через сосредоточение рассеянного вещества, развивавшего теплоту по мере того, как оно вследствие тяготения приходило в настоящее свое плотное состояние, то мы имеем некоторые очевидные следствия для относительных температур полученных тел. При равенстве остальных условий, масса, образовавшаяся позднее, должна и остывать позднее, она должна сохранить в течение почти бесконечного времени большее количество теплоты, чем массы, которые образовались ранее. При равенстве остальных условий наибольшая масса, вследствие присущей ей большей агрегационной силы, достигнет высшей температуры, чем другие, и лучеиспускание в ней будет совершаться деятельнее. При равенстве остальных условий наибольшая масса, несмотря на достигаемую ею высшую температуру, будет, благодаря своей относительно малой поверхности, медленнее утрачивать развивающуюся в ней теплоту. Вот почему, если существует масса, которая не только образовалась позднее других, но еще в громадной степени превосходит их в объеме, то масса эта должна достигнуть гораздо большей степени жара, чем другие, и пребудет в этом состоянии сильного жара долгое время после того, как остальные остыли. Именно такую массу представляет нам Солнце. Одно из следствий гипотезы туманных масс состоит в том, что Солнце приобрело свою настоящую плотную форму в период гораздо позднейший, чем тот, в который планеты стали определившимися телами. Количество вещества, содержащегося в Солнце, около пяти миллионов раз превышает количество вещества, содержащегося в наименьшей планете, и около тысячи раз — количество вещества в наиболее крупной. И между тем как вследствие громадной силы тяготения атомов к их общему центру теплота развивалась в нем чрезвычайно деятельно, удобства для ее рассеивания были сравнительно малы. Вот почему высокая температура должна была в нем сохраниться и по настоящее время. Таково состояние центрального тела, являющееся неизбежным выводом из гипотезы туманных масс, и его-то мы и встречаем в действительности в Солнце. (Хотя нижеследующий параграф содержит в себе несколько сомнительные предположения, тем не менее я воспроизвожу его совершенно в таком виде, в каком он появился в 1858 г., почему я это делаю, выяснится со временем само собою.)
Быть может, не мешает рассмотреть несколько поближе, каково, по всей вероятности, должно быть состояние поверхности Солнца. Известно, что вокруг шара из горячих расплавленных веществ, которые, как предполагают, составляют видимое тело Солнца (согласно доказательству, приведенному в предыдущем отделе, который теперь перенесен в ‘Прибавление’, тело Солнца считалось пустым и наполненным газообразным веществом большой упругости), существует объемистая атмосфера, об этом равно свидетельствуют как меньший блеск окраины Солнца, так и явления, представляющиеся во время полного его затмения. Спрашивается теперь, из чего же должна состоять эта атмосфера? При температуре, превышающей почти в тысячу раз температуру расплавленного железа, каковою оказывается по вычислениям температура поверхности Солнца, большинство известных нам твердых веществ, если не все они, должно прийти в газообразное состояние, и хотя громадная притягательная сила Солнца должна в значительной мере сдерживать это стремление принимать форму паров, все же не подлежит ни малейшему сомнению, что, если тело Солнца состоит из расплавленных веществ, некоторые из них должны постоянно подвергаться испарению. Невероятно, чтобы плотные газы, постоянно образующиеся таким образом, составляли всю атмосферу Солнца. Если мы в праве делать какие-нибудь выводы, основываясь на гипотезе туманных масс или на аналогиях, представляемых планетами, то мы должны прийти к тому заключению, что внешняя часть солнечной атмосферы состоит из так называемых постоянных газов, т. е. из таких, которые не могут сгущаться в капельную жидкость даже при низкой температуре. Если мы примем в соображение тот порядок вещей, который должен был существовать здесь, на Земле, в то время, когда поверхность Земли была в расплавленном состоянии, то мы увидим, что вокруг расплавленной и до настоящего времени поверхности Солнца существует, по всей вероятности, слой плотного воздухообразного вещества, состоящий из сублимированных металлов и металлических смесей, а над этим слоем другой, состоящий из сравнительно редкой среды, подобной воздуху. Что же произойдет в этих двух слоях? Если бы оба они состояли из постоянных газов, то они не могли бы оставаться отдельными один от другого, подчиняясь известному закону, они образовали бы при удобных обстоятельствах однообразную смесь. Но это отнюдь не может случиться, когда нижний слой состоит из веществ, находящихся в газообразном состоянии лишь при чрезвычайно высокой температуре. Отделяясь от расплавленной поверхности, поднимаясь, расширяясь и охлаждаясь, они наконец достигнут такой высоты, за пределами которой они не могут существовать в форме паров, но должны сгуститься и осесть. Между тем высший слой, обыкновенно заключающий свое определенное количество этих более плотных веществ, подобно тому как наш воздух заключает свое определенное количество воды, и готовый отлагать их при каждом понижении температуры, должен обыкновенно быть не в состоянии воспринимать в себя еще большее количество их из нижнего слоя. А потому нижний слой этот должен постоянно оставаться совершенно отдельным от верхнего {Я собирался выпустить часть вышеприведенного параграфа, написанного еще до того времени, как установилось учение о физическом строении Солнца, по причине некоторых физических затруднений, мешающих приведенным в нем доводам, когда, просматривая новейшие астрономические сочинения, я нашел, что предлагаемая в этом параграфе гипотеза относительно строения Солнца имеет сходство с несколькими гипотезами, предложенными после того Цельнером, файем и Юнгом. Поэтому я решил оставить его в таком виде, в каком он явился вначале. Имевшееся в виду сокращение было внушено признанием той истины, что для того, чтобы вызвать неподвижность в механическом смысле слова, газообразная внутренность Солнца должна иметь плотность, по крайней мере одинаковую с плотностью расплавленной оболочки (в центре даже большую плотность), а это, по-видимому, предполагает более высокий удельный вес, чем тот, какой оно имеет. Может быть, конечно, что неизвестные элементы, открытые в Солнце посредством спектрального анализа, суть металлы очень низкого удельного веса и что, составляя большую пропорцию, чем другие, более легкие, металлы, они могут образовать расплавленную оболочку, не более плотную, чем предполагается фактами. Но на это надо смотреть лишь как на возможность.
Впрочем, отбрасывать заключение относительно строения фотосферы и ее оболочки нет надобности. Как ни спекулятивны казались эти выводы из гипотезы туманных масс, опубликованные в 1858 г. и совершенно расходящиеся с общепринятыми тогда верованиями, тем не менее они оказались не вполне неосновательными. А в конце 1859 г. было сделано открытие Кирхгофа, доказывающее существование в солнечной атмосфере различных металлических паров.}.
Рассматриваемые в общей сложности эти различные группы доводов составляют полное доказательство. Мы видели, что обычные за последнее время мнения о сущности туманных пятен, как скоро разобрать их критически, вовлекают своих сторонников в различные нелепости, между тем как, с другой стороны, мы видим, что различные явления, представляемые туманными пятнами, можно объяснить различными степенями, до которых дошел в них процесс осаждения и сгущения редко рассеянного вещества. Мы видели, что кометы как своим физическим устройством, так и своими неизмеримо удлиненными и различно направленными орбитами, распределением этих орбит и видимым соотношением своего устройства с Солнечной системой, свидетельствуют о том, что эта система некогда существовала в виде туманной массы. Гипотеза туманных масс опирается не только на те резко выдающиеся особенности планетных движений, которые первые навели на мысль о ней, но и на другие, замечаемые при более тщательном наблюдении: таковы слегка различные наклоны планетных орбит, различие в скоростях их вращения и в направлении осей, на которых они вращаются, с другой стороны, гипотеза эта подтверждается некоторыми особенностями спутников, преимущественно же большим или меньшим изобилием их именно в тех местах, где гипотеза предполагает большее или меньшее их изобилие. Если мы проследим процесс сгущения туманных масс в планеты, то мы дойдем до таких заключений относительно внутреннего устройства планет, посредством которых объясняются различные аномалии, представляемые их плотностями, и в то же время примиряются между собой некоторые, по-видимому, противоречащие факты. Наконец, оказывается, что выводы, делаемые a priori из гипотезы туманных масс относительно температуры небесных тел, подтверждаются наблюдением, таким образом объясняются как абсолютные, так и относительные температуры Солнца и планет. Рассмотрев эти различные доказательства в общей их сложности, заметим, что гипотезой туманных масс объясняются главнейшие явления Солнечной системы и всего неба вообще, с другой же стороны, обратим внимание на то, что обычная космогония не только не опирается ни на одну фактическую данную, но прямо не согласна со всеми нашими положительными сведениями о природе, — мы видим, что доказательство наше получает огромный перевес.
В заключение мы должны заметить, что, хотя генезис Солнечной системы и других подобных ей бесчисленных систем и становится таким образом понятен, тем не менее окончательная тайна остается столь же великой тайной, как и прежде. Загадка бытия не разрешена, она просто отодвинута далее. Гипотеза туманных масс не бросает ни малейшего света на происхождение вещества, рассеянного в пространстве, а между тем происхождение вещества, рассеянного в пространстве, столь же нуждается в объяснении, как и происхождение плотного вещества. Генезис атома так же трудно постигнуть, как и генезис планеты. Мало того, с принятием этой гипотезы Вселенная не только не становится для нас меньшей тайной, но еще гораздо большей. Мироздание, понимаемое как мануфактурная работа, стоит несравненно ниже мироздания, совершавшегося путем развития. Человек может собрать машину, но он не может заставить ее развиваться. То обстоятельство, что было время, когда наша стройная Вселенная действительно существовала в возможности, как бесформенное вещество, рассеянное в пространстве, составляет факт гораздо более изумительный, чем образование Вселенной по механическому способу, который обыкновенно предлагают. Те, которые вообще считают себя вправе от явлений умозаключать о вещах в самих себе (нуменах), могут совершенно справедливо утверждать, что гипотеза туманных масс предполагает первую причину, настолько же превосходящую механического бога, насколько этот последний превосходит фетиш дикаря.

Прибавление

Вышеизложенный опыт содержит так много умозрительных заключений, что мне казалось нежелательным включать в него что-либо еще более умозрительное. Поэтому-то я счел за лучшее поместить отдельно некоторые взгляды относительно генезиса так называемых элементов во время сгущения туманных масс и относительно сопровождающих его физических явлений. Вместе с тем мне казалось лучшим выделить из опыта некоторые более спорные заключения, прежде в нем находившиеся, для того чтобы излишне не запутывать его общие выводы. Эти новые части вместе с некоторыми прежними, которые здесь являются в более или менее измененном виде, я прилагаю в ряде примечаний.
ПримечаниеI. В пользу того мнения, что так называемые элементы суть соединения, существуют как частные, так и общие основания. Между частными основаниями можно назвать параллелизм между аллотропией и изомерией, многочисленные линии в спектре каждого элемента и периодический закон Ньюлэндза и Менделеева. Из более общих оснований, которые в отличие от этих химических или химико-физических причин можно назвать космическими, главнейшими можно считать следующие.
Общий закон эволюции, если он и не ведет к прямому заключению, что так называемые элементы суть соединения, тем не менее дает a priori основание предполагать, что они таковы. Материя, составляющая Солнечную систему, развиваясь физически из относительно однородного состояния, какое она представляла, будучи туманною массою, в относительно разнородное состояние, какое представляют Солнце, планеты и спутники, в то же время развивалась и химически из относительно однородного состояния, в котором она состояла из одного или немногих типов материи, в относительно разнородное состояние, в котором она состоит из многих типов материи, чрезвычайно различных по своим свойствам. Этот вывод из закона, который, как нам теперь известно, распространяется на весь мир, имел бы большое значение, если бы даже его не подтверждала индукция, но обзор групп химических элементов вообще дает нам несколько категорий индуктивных доказательств, поддерживающих этот вывод.
Первая категория доказательства та, что с тех пор, как охлаждение Земли достигло значительной степени, составные части ее коры становятся все более и более разнородными. Когда так называемые элементы, первоначально существовавшие в свободном состоянии, образовали окиси, кислоты и другие двойные соединения, то общее число различных веществ чрезвычайно увеличилось получились новые вещества более сложные, чем прежние, и их свойства стали разнообразнее, т е скопления сделались более разнородными по составным своим частям, по составу каждой части и по числу отличительных химических признаков Когда в позднейший период образовались соли и другие соединения такой же степени сложности, опять явилась большая разнородность как в соединениях, так и в их частях А когда, еще позже, стало возможно существование веществ, причисляемых к органическим, то подобными же путями появилось еще большее многообразие Итак, если химическая эволюция, насколько мы ее можем проследить, направлялась от однородного состояния к разнородному, то не можем ли мы предположить, по справедливости, что так было с самого начала?
Если мы вернемся назад от недавних периодов истории Земли и найдем, что линии химической эволюции постоянно сходятся, пока они не приведут нас к телам, которые мы не можем разложить, то не вправе ли мы предположить, что если бы мы могли проследить эти линии еще дальше в прошлое, то дошли бы до разнородности, все еще уменьшающейся по числу и природе веществ, пока не достигли бы чего-нибудь похожего на однородность.
Подобный же вывод можно получить при рассмотрении сродства и устойчивости химических соединений. Начиная со сложных азотистых соединений, из которых образовались живые существа и которые в истории Земли суть позднейшие и вместе с тем наиболее разнородные, мы видим, что как сродство, так и устойчивость в них чрезвычайно малы. Их частицы не входят в химическое соединение с частицами других веществ так, чтобы образовать еще более сложные соединения, и составные их части при обыкновенных условиях часто не могут держаться вместе. Ступенью ниже по составу стоит громадное количество кислородно-водородно-углеродистых соединений, большое число которых выказывает положительное стремление к соединению и при обыкновенной температуре устойчиво. Переходя к неорганической группе, мы находим в солях и других соединениях большое сродство между составными их частями и соединения, которые в большинстве случаев не легко разложимы. И затем, дойдя до окисей, кислот и других двойных соединений, мы найдем, что во многих случаях элементы, из которых они состоят, будучи приближены друг к другу, при благоприятных условиях соединяются с большою энергией и что многие из их соединений не разлагаются посредством одного жара. Итак, если, возвращаясь назад от новейших и наиболее сложных веществ к древнейшим и простейшим веществам, мы увидим в общем большое увеличение в сродстве и устойчивости, то из этого следует, что если тот же закон применим и к самим простым веществам, какие нам известны, то можно предположить, что составные части этих веществ, если они сложные, соединены вследствие гораздо большего сродства, чем какое нам известно, и что степень устойчивости их далеко превосходит ту устойчивость, с какой знакомит нас химия. Вследствие этого представляется возможным предположить существование класса веществ неразложимых и потому кажущихся простыми. Вывод таков, что эти вещества образовались в ранние периоды охлаждения Земли при условиях такого жара и такого давления, степень которых мы в настоящее время не можем ни с чем сравнить.
Еще подтверждение того предположения, что так называемые элементы суть соединения, получается от сравнения их как агрегатов по отношению к их повышающемуся частичному весу с агрегатом тел, заведомо сложных и также рассматриваемых по отношению к их повышающемуся частичному весу. Сопоставьте двойные соединения, как класс, с четвертными соединениями, как классом. Частицы, образующие окиси (щелочные, кислотные или нейтральные) хлористых, сернистых и т. п. соединений, сравнительно малы и, соединяясь с большой энергией, образуют устойчивые соединения. С другой стороны, частицы, образующие азотистые тела, сравнительно громадны и вместе с тем химически недеятельны те соединения, в которые входят их более простые типы, не могут сопротивляться разлагающим силам. Подобное же различие замечается при взаимном сопоставлении так называемых элементов. Те из них, у которых атомный вес сравнительно низок, — кислород, водород, калий, натрий и т. п. — выказывают большую готовность соединяться между собой, и действительно, многим из них при обыкновенных условиях нельзя помешать соединиться. Наоборот, вещества большого атомного веса — ‘благородные металлы’ — при обыкновенных условиях индифферентны к другим веществам, и те соединения, которые они образуют, при специально к тому приспособленных условиях, легко разрушаются. Так как в телах, заведомо сложных, увеличивающийся частичный вес связан с появлением известных свойств, и в телах, которые мы причисляем к простым, увеличивающийся частичный вес связан с появлением подобных же свойств, то мы можем считать это добавочным указанием на сложную природу элементов.
Следует прибавить еще один разряд явлений, соответствующих вышеупомянутым и специально нас касающихся. Рассматривая химические явления вообще, мы видим, что развитие теплоты обыкновенно уменьшается по мере того, как увеличивается степень сложности и вытекающая отсюда массивность частиц. Во-первых, мы знаем тот факт, что во время образования простых соединений развивается гораздо больше теплоты, чем во время образования соединений сложных. Элементы, соединяясь друг с другом, обыкновенно выделяют много теплоты, между тем как тогда, когда образовавшиеся из них соединения дают новые соединения, выделяется лишь немного теплоты, и, как показывают опыты проф. Эндрюса, теплота, выделяемая при соединении кислот с основаниями, бывает обыкновенно меньше в тех случаях, когда частичный вес основания больше. Затем, во-вторых, мы видим, что при соединении между самими элементами, там, где их атомный вес невелик, получается гораздо больше теплоты, чем при соединении элементов, имеющих больший атомный вес. Если мы продолжим наше предположение, что так называемые элементы суть соединения, и если по этому закону, если он и не всеобщий, считать неразложимые вещества за разложимые, то получаются два заключения. Во-первых, те первичные и вторичные соединения, посредством которых получились элементы, должны были сопровождаться выделением теплоты, превышающим все известные нам степени. Во-вторых, между самими этими первичными и вторичными соединениями те, посредством которых образовались элементы с малыми частицами, дали более интенсивную теплоту, чем те, посредством которых образовались элементы с более крупными частицами, так как элементы, образовавшиеся из окончательных соединений, должны по необходимости быть позднейшего происхождения и в то же время должны быть менее устойчивы, чем элементы более раннего происхождения.
Примечание II. Можем ли мы из этих положений, особенно из последнего, вывести какие-либо умозаключения относительно развития теплоты во время сгущения туманных масс? И затронут ли каким-либо образом эти умозаключения те, какие приняты в настоящее время?
Во-первых, кажется возможным заключить из физико-химических фактов вообще, что сосредоточение рассеянной материи туманных масс в конкретные массы стало возможным лишь через посредство тех соединений, из которых образовались элементы. Если мы вспомним, что водород и кислород в свободном состоянии оказывают почти непреодолимое сопротивление к переходу в жидкое состояние, тогда как при химическом их соединении они легко переходят в жидкое состояние, то это может навести нас на мысль, что таким же образом и те, более простые типы материи, из которых образовались элементы, не могли дойти даже до той степени плотности, какую представляют известные газы, не подвергаясь соединениям, которые мы можем назвать протохимическими, следствием каждого такого протохимического соединения являлось выделение теплоты, и тогда взаимное притяжение частей могло произвести дальнейшее сгущение туманной массы.
Если мы таким образом различим два источника теплоты, сопровождающей сгущение туманных масс, — теплоту, происходящую от протохимических соединений, и теплоту, происходящую от сжатия, вызванного силой притяжения (причем и ту и другую можно объяснить прекращением движения), то можно заключить, что источники эти принимают неодинаковое участие в ранние и более поздние стадии агрегации. Представляется вероятным, что в то время, когда рассеивание теплоты велико, а сила взаимного притяжения незначительна, главным источником теплоты является соединение единиц материи, более простых, чем какие-либо известные нам, в известные нам единицы материи, тогда как, наоборот, в то время, когда уже достигнута тесная агрегация, главным источником теплоты является сила притяжения, с вытекающим из нее давлением и постепенным сокращением. Предположим, что это так, посмотрим, что же можно из этого заключить. Если в то время, когда туманный сфероид, из которого образовалась Солнечная система, наполнял орбиту Нептуна, он достиг уже такой степени плотности, при которой стало возможным соединение тех единиц материи, из которых состоят частицы натрия, и если согласно вышеуказанным аналогиям теплота, развившаяся от этого протохимического соединения, была очень велика в сравнении с теплотой, получающейся от известных нам химических соединений, то можно заключить, что туманный сфероид во время своего сокращения должен был выделить гораздо большее количество теплоты, чем в том случае, если бы у него вначале была обыкновенная температура и если б ему предстояло освободиться лишь от той теплоты, какая произошла вследствие сокращения Мы хотим этим сказать, что при оценке прошлого периода, во время которого происходило усиленное выделение теплоты Солнцем, необходимо принимать во внимание первоначальную температуру, а она могла сделаться чрезвычайно значительной от протохимических изменений, происходивших в древние периоды {Конечно, является вопрос, не была ли высокая температура вызвана еще ранее теми столкновениями небесных масс, которые привели материю в состояние туманностей? Согласно предположению, высказанному в ‘Основных началах’ ( 136, изд. 1862 г. и 182 последующих изданий), после того как совершились все те второстепенные распадения (диссолюции), какие следуют за эволюциями, должны совершиться еще распадения больших тел, в которых или на которых совершились второстепенные эволюции и распадения, и приводились доводы в пользу того мнения, что такие распадения будут когда-нибудь произведены теми громадными превращениями механического движения в молекулярное, являющимися следствием столкновений, основанием для этих доводов служит утверждение Гершеля, что в звездных скоплениях должны происходить столкновения. Можно, однако, возразить, что, хотя в тесных звездных скоплениях и справедливо ожидать такого результата, тем не менее трудно предположить, чтобы такой результат мог получиться во всей нашей звездной системе, члены которой и промежутки между членами которой можно приблизительно сравнить с булавочными головками, находящимися в 50 милях одна от другой. Казалось бы, что целая вечность должна пройти, прежде чем вследствие сопротивления эфира или какой-либо иной причины отдельные члены звездной системы могут быть приведены в такую взаимную близость, какая сделала бы столкновения вероятными.}.
Что касается продолжительности существования солнечной теплоты в будущем, то в ее вычислениях неизбежно должна получиться разница, смотря по тому, принимаются ли в расчет те протохимические изменения, какие, может быть, должны еще произойти. Как и справедливо то, что количество теплоты, долженствующей выделиться, измеряется количеством движения, долженствующего потеряться, и что это количество должно быть одинаково, достигается ли сближение частиц посредством химических соединений, или посредством взаимного притяжения, или посредством того и другого, тем не менее, очевидно, все зависит от степени окончательно достигнутой плотности, а это должно в большой мере зависеть от природы окончательно образующихся веществ. Хотя посредством спектрального анализа и была недавно открыта в солнечной атмосфере платина, все-таки кажется очевидным, что в ней сильно преобладают металлы малого частичного веса. Если считать предыдущие выводы верными, то можно принять за вероятное, что те первичные соединения, посредством которых образуются элементы с тяжелыми частицами, до последнего времени невозможные в большом размере, произойдут позже и что в результате плотность Солнца сделается чрезвычайно велика в сравнении с тем, какова она теперь. Я говорю ‘до настоящего времени невозможные в большом размере’ потому, что вполне вероятно то предположение, что такие элементы могут образоваться и могут продолжать существовать только в известных частях солнечной массы, где давление достаточно сильно, но где жар не слишком велик. А если это так, то отсюда вывод, что внутреннее ядро Солнца, имеющее более высокую температуру, чем его поверхностные слои, может состоять исключительно из металлов низкого атомного веса и что это может отчасти служить причиной его низкого удельного веса, кроме того, можно заключить, что, когда с течением времени внутренняя температура упадет, могут образоваться элементы, состоящие из тяжелых частиц, по мере того как их существование в ней делается возможным, причем образование каждого элемента сопровождается развитием теплоты {Последние мысли были мною прибавлены в то время, когда эта книга уже печаталась Меня побудило к этому чтение некоторых заметок проф. Дюара, заключавших в себе наброски лекции, читанной им в Королевском институте во время сессии 1880 г. Разбирая, при каких условиях могли образоваться ‘наши так называемые элементы, если они состоят из начальной материи’, проф. Дюар, рассуждая на основании известных свойств сложных веществ, приходит к заключению, что в каждом случае в образовании принимали участие давление, температура и природа окружающих газов.}. Если это верно, то из этого, по-видимому, следует, что количество теплоты, какое должно выделиться из Солнца, и продолжительность периода, во время которого будет происходить это выделение теплоты, должны быть гораздо значительнее, чем если предположить, что Солнце постоянно будет состоять из преобладающих в нем теперь элементов и что оно способно достигнуть лишь той степени плотности, какую допускает такой его состав.
Примечание III. Имеют ли все небесные тела одинаковое внутреннее строение, или они в этом отношении различны между собой? Если они различны, то можем ли мы из процесса сгущения туманных масс вывести те условия, при которых они принимают тот или другой характер? Эти вопросы обсуждались в предыдущем опыте в первом его издании, и хотя полученные там выводы и не могут быть приняты в той форме, какая им там дана, тем не менее выводы эти являются как бы предзнаменованием других, которые, может быть, и могут быть приняты. Обсуждая возможные причины неравенства удельного веса в членах Солнечной системы, там я говорил, что причинами этими могу быть: 1) ‘разнородность вещества или веществ, составляющих эти различные тела, 2) различия в количестве вещества, так как при одинаковости остальных условий уже взаимное тяготение атомов должно делать большую массу более плотною, чем небольшую, 3) различия в устройстве: массы могут сплошь состоять или из твердого, или из капельножидкого вещества, или же иметь внутри себя пустоты, наполненные упругим воздухообразным веществом. Из этих трех возможных причин обыкновенно указывают на первую, более или менее измененную от действия второй’.
Это было написано, когда спектральный анализ еще не дал нам своих открытий, а потому, само собою разумеется, нельзя было заметить, как открытия эти противоречат первому из вышеупомянутых предположений, но после указания на другие могущие быть сделанными возражения следовало дальнейшее рассуждение:
‘Тем не менее, несмотря на эти затруднения, обычная гипотеза состоит в том, что Солнце и планеты, в том числе и Земля, состоят или из капельножидкого, или из твердого вещества, или же имеют твердую кору с капельножидким ядром {В то время, когда это было написано, установившаяся телеология, казалось, делала необходимым то предположение, что все планеты обитаемы и что даже под фотосферой Солнца существует жизнь. Но позднее влияние телеологии настолько уменьшилось, что эта гипотеза не может больше считаться общепринятой.}’.
После замечания относительно того, что простота этой гипотезы не должна склонить нас к принятию ее без всякой критической оценки и что если какая-либо другая гипотеза возможна физически, то, по справедливости, можно и допустить ее, следует тот довод, что, проследив процесс сгущения в туманном сфероиде, мы придем к заключению об окончательном образовании расплавленной оболочки с ядром, состоящим из газообразной материи высокого давления. Затем идет следующий параграф:
‘Но что же, спрашивается, станет с этим газообразным ядром, когда оно будет подвергаться громадному давлению оболочки, имеющей несколько тысяч миль толщины? Возможно ли, чтобы воздухообразная масса противостояла такому давлению? Весьма возможно. Доказано, что даже если теплота, порождаемая давлением, получила возможность выделяться, некоторые газы не могут быть приведены в капельножидкое состояние ни одной из сил, которые мы можем произвести. Недавно сделанная в Вене неудачная попытка привести кислород в капельножидкое состояние ясно доказывает это громадное сопротивление. Стальной поршень, употребленный при этом, был буквально укорочен от произведенного давления, а между тем газ не мог быть приведен в капельножидкое состояние! Следовательно, если сила расширения так велика даже в том случае, когда развившаяся теплота рассеивается, какова же она должна быть, когда значительная часть теплоты удерживается, как это было бы в разбираемом нами случае? Опыты Г. Коньяра де Латура показали, что газы могут под влиянием давления приобретать плотность капельножидкой массы, сохраняя свою воздухообразную форму, при том только условии, чтобы температура оставалась чрезвычайно высокой. В таком случае каждое увеличение теплоты есть увеличение отталкивающей силы атомов, самое усиление давления порождает усиленную способность сопротивления, и это будет так, до каких бы размеров ни дошло сжимание. Одно из следствий принципа сохранения сил состоит в том, что, если при возрастающем давлении газ удерживает всю теплоту, которая при этом развивается, сила его сопротивления становится безусловно безграничной. Вот почему внутреннее устройство планет, описанное нами, физически столь же прочно, как и то, которое обыкновенно принимают’.
Если бы этот и следующие за ним параграфы были написаны пятью годами позже, когда проф. Эндрюс опубликовал отчет о своих исследованиях, то заключающиеся в нем положения, сделавшись более определенными и вместе с тем более обоснованными, были бы освобождены от ошибочного предположения, что указанное внутреннее строение есть всеобщее. Рассмотрим, руководствуясь результатами, полученными проф. Эндрюсом, каковы, по всей вероятности, были бы последовательные изменения в сгущающемся туманном сфероиде.
Проф. Эндрюс показал, что для всякого рода газообразной материи существует температура, выше которой никакое количество давления не может вызвать переход в жидкое состояние Замечание, сделанное a priori в вышеприведенном отрывке, что ‘если при возрастающем давлении газ удерживает всю теплоту, которая развивается, то сила его сопротивления становится безусловно безграничною’, согласуется с выводом, достигнутым индуктивным путем, что если температура не понижена до ‘критической точки’, то как бы велика ни была прилагаемая сила, газ не перейдет в жидкое состояние В то же время опыты, сделанные проф. Эндрюсом, показывают, что если температура понизилась до той точки, при которой становится возможным переход в жидкое состояние, то он произойдет там, где давление прежде достигнет требуемой силы Каковы же будут выводы по отношению к сгущающимся туманным сфероидам?
Представим себе сфероид такой величины, какая нужна для образования одной из меньших планет, и состоящий снаружи из обширной облачной атмосферы, образовавшейся из труднее сгущающихся элементов, а внутри из паров металлов, причем эти внутренние пары, следствие существования в них перемешивающих токов (convection), мало различаются по температуре. Представим себе дальше, что постоянное лучеиспускание довело внутреннюю массу паров металлов до критической точки. Не вправе ли мы сказать, что при известных размерах сфероида давление окажется недостаточно сильным для того, чтобы произвести переход в жидкое состояние в каком-либо другом месте, кроме центра, или, другими словами, что при понижении температуры и усилении давления соединенные условия давления и температуры, необходимые для перехода в жидкое состояние, прежде всего будут достигнуты в центре? Если это так, то переход в жидкое состояние, начинаясь в центре, будет оттуда распространяться к окружности, и, в силу того закона, что твердые тела, находясь под давлением, требуют более высокой температуры, при которой они могут расплавиться, чем тогда, когда они не подвергаются давлению, переход в твердое состояние, весьма возможно, начнется с центра и распространится в позднейший период подобным же образом к наружным частям в таком случае в конце концов получится такое состояние, какое, как утверждает сэр Уильям Томсон, существует на Земле. Но теперь представьте, что вместо такого сфероида — у нас сфероид, скажем, в двадцать или тридцать раз больше что случится тогда? Несмотря на перемешивающие токи, температура в центре должна всегда быть выше, чем где бы то ни было, и в процессе охлаждения ‘критическая точка’ температуры будет достигнута раньше в наружных частях. Хотя на поверхности не будет существовать требуемого давления, тем не менее в большом сфероиде, очевидно, должна быть такая глубина под поверхностью, на которой давление будет достаточно, если температура достаточно низка. Отсюда можно заключить, что где-то между центром и поверхностью в предполагаемом большем сфероиде явится то состояние, описанное проф. Эндрюсом, в котором ‘мерцающие струи’ жидкости плавают в газообразной материи одинаковой плотности. Можно также заключить, что постепенно, по мере продолжения этого процесса, струи эти будут становиться обильнее, тогда как промежутки с газообразной материей будут сокращаться, пока в конце концов жидкость не займет всего пространства. Таким образом, в результате получится расплавленная оболочка, содержащая газообразное ядро одинаковой с нею плотности на поверхности их соприкосновения и более плотное в центре, — расплавленная оболочка, которая будет медленно утолщаться вследствие нарастания как внутри, так и снаружи.
Можно вполне справедливо заключить, что в конце концов на этой расплавленной оболочке образуется твердая кора. На возражение, что отвердение не может начаться на поверхности, потому что образовавшиеся твердые части должны опуститься вниз, можно дать два ответа. Во-первых, некоторые металлы расширяются при отвердевании и потому должны плавать. Во-вторых, что так как окружающая среда предполагаемого сфероида состояла бы из газов и металлоидов, то в расплавленной оболочке постоянно накоплялись бы соединения из этих газов и металлоидов, или друг с другом, или с металлами, и кора, состоящая из окислов, хлористых и сернистых соединений и т. п., имея гораздо меньший удельный вес, чем расплавленная оболочка, легко поддерживалась бы ею.
Такая планета, очевидно, не могла бы быть прочной. Она всегда могла бы подвергнуться катастрофе вследствие изменений в ее газообразном ядре. Если бы, при каких-либо условиях давления и достигнутой температуры, составные части этого газообразного ядра внезапно вступили бы в протохимические соединения, образующие новый элемент, то мог бы получиться взрыв, который расшатал бы всю планету и со страшной быстротой разбросал бы ее осколки по всем направлениям. Если бы предполагаемая планета между Юпитером и Марсом как по величине, так и по своему положению была средняя между двумя рассмотренными нами случаями, то она, по-видимому, отвечала бы всем условиям, при которых могла бы случиться подобная катастрофа.
Примечание IV. Высказанный в предыдущем примечании довод отчасти приводит нас к вопросу, который, по-видимому, требует пересмотра, а именно к вопросу о происхождении малых планет или планетоидов. Согласно гипотезе Ольберса в том виде, в каком она была им предложена, разрыв предполагаемой планеты между Марсом и Юпитером должен был произойти в недалеком прошлом, а это заключение оказывается недопустимым вследствие того открытия, что такой точки пересечения орбит планетоидов, какую требует гипотеза, вовсе не существует. Расследование того вопроса, существовало ли прежде большее приближение к подобной точке пересечения, чем теперь, дало отрицательный ответ, и в настоящее время считается, что эта гипотеза должна быть отвергнута. Тем не менее допускается, что пертурбации, происходящие от взаимодействия самих планетоидов друг на друга, были бы достаточны, чтобы в течение нескольких миллионов лет уничтожить все следы места пересечения их орбит, если оно когда-либо существовало. Но если мы это допустим, то почему же гипотеза должна быть отвергнута? Принимая во внимание общепринятую продолжительность существования Солнечной системы, мы не видим, почему промежуток времени в несколько миллионов лет может представить затруднение. Взрыв мог произойти как десять миллионов лет тому назад, так и в более близкий нам период. А кто допустит это, тот должен согласиться, что вероятность гипотезы должна быть оценена по другим данным.
Прежде чем приступить к более подробному обсуждению, посмотрим, что можно заключить из истории открытия планетоидов и из данных относительно размеров тех из них, которые были открыты в позднейшее время. В 1878 г. проф. Ньюкомб, рассуждая о преобладании доказательств в пользу того мнения, что число и величина планетоидов ограниченны, говорил, что ‘вновь открытые планетоиды не кажутся в общем гораздо мельче открытых десять лет тому назад’, и дальше, что ‘открытия новых планетоидов, по всей вероятности, будут происходить реже и реже, прежде чем еще сотня их будет открыта’. Если мы рассмотрим таблицы, заключающиеся в только что выпущенном четвертом издании ‘Описательной астрономии’ Чемберса (т. I), то увидим, что средняя величина планетоидов, открытых в 1868 г. (год, избранный Ньюкомбом для сравнения), равняется 11,56, тогда как средняя величина планетоидов, открытых в 1888 г., равняется 12,43. Далее, заметим, что хотя после того, как писал проф. Ньюкомб, открыто уже более девяноста планетоидов, тем не менее новые открытия их ни в каком случае не сделались реже: в 1888 г. было прибавлено к списку еще десять планетоидов, следовательно, количество открываемых планетоидов осталось приблизительно такое же, как в предыдущие десять лет. Итак, если бы указания, сделанные проф. Ньюкомбом, оправдались, то можно было бы предположить, что число планетоидов ограниченно, в противном же случае мы можем заключить, что число их неограниченно. Вполне справедливым кажется тот вывод, что эти планетоиды считаются не сотнями, а тысячами, что более сильные телескопы будут продолжать открывать планеты еще меньших размеров и что прибавление к списку их прекратится лишь тогда, когда вследствие ничтожных размеров они станут невидимы.
Приступая теперь к тщательной оценке двух гипотез относительно генезиса этих многочисленных тел, я могу прежде всего заметить, что Лаплас, может быть, и не предложил бы своей гипотезы, если бы знал, что вместо четырех подобных тел их существуют сотни, если не тысячи. Предположение, что они произошли вследствие распадения туманного кольца на многочисленные мелкие части, вместо того чтобы стянуться в одну массу, может быть, в таком случае не показалось бы ему столь вероятным Оно показалось бы ему еще менее вероятным, если бы он знал все то, что с тех пор было открыто о громадном различии орбит по их величине, по их разнообразному и часто большому эксцентриситету и по их разнообразным и часто значительным наклонениям Рассмотрим эти, а также и другие их особенности.
1) Разность средних расстояний наиболее далеких и наименее далеких планетоидов измеряется в 200 миллионов миль, так что вся орбита Земли могла бы поместиться в пределах занимаемого ими пояса и осталось бы еще по 7 миллионов миль с каждой стороны, к этому надо еще прибавить, что самое обширное пространство, в котором встречаются планетоиды, равняется поясу в 270 миллионов миль. Если бы ширина колец, из которых образовались Меркурий, Венера и Земля, равнялась бы одной шестой наименьшей ширины этого пояса или одной девятой наибольшей, то они слились бы туманных колец вовсе не было бы, а был бы сплошной диск. Так как один из планетоидов захватывает орбиту Марса, то из этого следует, что туманное кольцо, из которого образовались планетоиды, должно было походить на кольцо, из которого образовался Марс. Как же это предположение согласуется с гипотезой туманных масс? 2) Обыкновенно предполагают, что различные части туманного кольца имеют одинаковую угловую скорость. Хотя это предположение, может быть, и не вполне верно, все-таки оно вернее, чем предположение, что внутренняя часть кольца имеет угловую скорость, приблизительно в три раза большую, чем угловая скорость наружной части, а между тем оно-то и принимается. Период обращения Туле равняется 8,8 года, а период обращения Медузы З,1 года. 3) Эксцентриситет орбиты Юпитера = 0,04816, а эксцентриситет орбиты Марса = 0,09311. Если брать при вычислении не отдельные планетоиды, а группы первых открытых планетоидов и последних, получится, что средний эксцентриситет этих скоплений в три раза больше эксцентриситета Юпитера и в полтора раза больше эксцентриситета Марса, если же сравнивать эксцентриситеты отдельных членов группы, то некоторые из них в тридцать пять раз больше других. Каким образом могли получиться в этом туманном поясе, из которого, как предполагают, образовались планетоиды, эксцентриситеты, так сильно отличающиеся как один от другого, так и от эксцентриситетов соседних планет? 4) То же самое можно спросить и относительно наклонений орбит. Среднее наклонение орбит планетоидов в четыре раза больше наклонения орбиты Марса и в шесть раз больше наклонения орбиты Юпитера, а между орбитами самих планетоидов наклонение одних в пятьдесят раз больше наклонения других. Как объяснить все эти различия гипотезой происхождения планетоидов из туманного кольца5 5) Еще гораздо труднее ответить на вопрос, каким же образом могли существовать вместе чрезвычайно различные эксцентриситеты и наклонения, раньше чем были разъединены части туманного кольца, и каким образом они продолжали существовать после разъединения? Если бы все большие эксцентриситеты были обнаружены в тех членах группы, какие находятся на окраинах ее, а малые эксцентриситеты — во внутренних ее членах, и если бы наклонения были распределены так что орбиты с большим наклонением принадлежали бы к одной части группы, а орбиты с небольшим наклонением к другой части группы то трудность объяснения не была бы еще непреодолимою. Но на самом деле не так орбиты с различными наклонениями перемешаны, и в их распространении не наблюдается никакой правильности. Итак, возвращаясь к туманному кольцу, мы задаемся во просом каким образом случилось, что каждая часть туманной материи давшая начало отдельному планетоиду сгустившись и потом отделившись, получила движение вокруг Солнца столь отличающегося своим эксцентриситетом и наклонением от движений своих соседей? Затем является еще вопрос каким образом удалось такой части туманного кольца уплотнившейся в планетоид, пробить себе дорогу через все различно движущиеся подобные же массы туманной материи и сохранить свою индивидуальность? Мне кажется, что нельзя даже и представить себе ответа на эти вопросы. Обратимся теперь к другой гипотезе. Во время пересмотра предыдущего опыта и подготовки к новому изданию вышедшего в 1883 г тома, в котором помещен этот опыт, мне явилась мысль, что изучение распределений и движений планетоидов должно бы несколько уяснить их происхождение. Если, как предполагал Ольберс, они явились вследствие разрыва планеты, когда-то вращавшейся в области, занимаемой ими теперь, то заключения будут таковы. Во-первых, осколки должны быть наиболее обильны в пространстве, ближайшем к первоначальной орбите самой планеты, и менее обильны в отдалении от нее. Во-вторых, больших осколков должно быть сравнительно мало, тогда как число мелких осколков должно увеличиваться по мере уменьшения их размера, в-третьих, так как некоторые из меньших осколков должны были быть отброшены дальше, чем большие, то наибольшее уклонение в среднем расстоянии от среднего расстояния первоначальной планеты окажется у самых мелких членов этого скопления, и, в-четвертых, у этих самых мелких членов будут орбиты, наиболее отличающиеся от остальных по эксцентриситету и по наклонению. В четвертом издании сочинения Чемберса ‘Руководство описательной и практической астрономии’ (первый том которого лишь недавно был выпущен) находится список элементов (взятый из Берлинского Астрономического ежегодника за 1890 г ), всех малых планет (числом 281), какие были открыты до конца 1888 г. Видимая светимость, выраженная соответствующими звездными величинами, служит единственным указанием вероятного сравнительного размера громадного большинства планетоидов исключение составляют только некоторые из первых открытых планетоидов. Теперь рассмотрим по порядку каждый пункт 1) Между 2,50 и 2,80 (принимая среднее расстояние Земли от Солнца) есть пространство, в котором планетоиды встречаются в наибольшем изобилии. Среднее между этими крайними пределами, 2,65, приблизительно то же, что среднее расстояний четырех наибольших таких тел, открытых прежде других, которое доходит до 2,64. Имеем ли мы основание сказать, что большее скопление планетоидов в этих границах (что, однако, составляет несколько меньшее расстояние, чем то, какое, по эмпирическому закону Боде, приписывается первоначальной планете) в противоположность остальным, далеко друг от друга разбросанным и сравнительно немногим планетоидам, расстояния которых немного больше 2 или 3, представляет факт, согласующийся с рассматриваемой нами гипотезой {Здесь можно заметить (хотя главное значение этого будет обсуждаться в следующем примечании), что среднее промежуточное расстояние позднее открытых планетоидов несколько больше, чем расстояние раньше открытых, и доходит до 2,61 для э от 1 до 35 и 2,80 для э от 211 до 245. Я обязан этим наблюдением Линну, внимание которого было обращено на это во время проверки изложенных мною здесь положений для того, чтобы включить сюда и позднейшие открытия, сделанные после того, как абзац этот был написан.} (2) Всякая таблица видимых величин планетоидов наглядно показывает, насколько число меньших членов скопления превосходит число тех, которые сравнительно велики, и с каждым годом такое различие в числе крупных и мелких планетоидов становится все заметнее. Только один из них (Веста) превосходит по яркости звезду седьмой величины, тогда как другой (Церера) находится между седьмою и восьмою величиною, а третий (Паллада) выше восьмой, но между восьмою и девятою насчитывается их шесть, между девятою и десятою двадцать, между десятою и одиннадцатою пятьдесят пять, ниже одиннадцатой величины известно гораздо большее число, а в действительности число их, вероятно, еще гораздо значительнее, мы не можем сомневаться в этом, если сообразим, как трудно найти те чрезвычайно неясные члены группы, разглядеть которые возможно лишь в самые сильные телескопы. (3) Такого же рода доказательство дает нам приблизительное сопоставление их средних расстояний. Из 13 наибольших планетоидов, видимая яркость которых превосходит яркость звезды 9,5 величины, ни у одного среднее расстояние не превышает 3 — Планетоидов, величина которых, по крайней мере, 9,5 и меньше 10, насчитывается 15, и из них только у одного среднее расстояние превышает 3 Планетоидов, величина которых между 10 и 10,5, — 17, и из них также только у одного среднее расстояние превышает 3 В следующей группе 37 планетоидов, и из них 5 имеют такое большое среднее расстояние. В следующей группе из 48 планетоидов 12 с таким средним расстоянием, в следующей из 47 их 13. Из планетоидов двенадцатой величины и слабее открыто 72, и из тех, орбиты которых были вычислены, не менее 23 имеют среднее расстояние, превышающее 3 сравнительно со средним расстоянием Земли. Из этого очевидно, до какой степени неустановившийся характер имеют слабейшие члены той обширной семьи, с которою мы имеем дело. (4) Для пояснения следующего пункта можно заметить, что из числа тех планетоидов, размер которых был приблизительно вычислен, орбиты двух наибольших, Весты и Цереры, имеют эксцентриситет, колеблющийся в пределах между 0,05 и 0,10, тогда как орбиты двух наименьших, Мениппы и Евы, имеют эксцентриситет, колеблющийся между 0,20 и 0,25, между 0,30 и 0,35. Затем между планетоидами, открытыми в более недавнее время, имеющими такие малые диаметры, что измерение их оказалось невозможным, мы находим чрезвычайно неустановившиеся, Гильду и Туле, со средними расстояниями в 3,97 и 4,25, Этра с такою эксцентрическою орбитою, что она пересекает орбиту Марса и Медузы, имеющую наименьшее среднее расстояние от Солнца. (5) При сравнении средних эксцентриситетов орбит планетоидов, сгруппированных по их уменьшающимся размерам, не получается никаких очень определенных результатов, за исключением того, что семь планетоидов Полигимния, Аталанта, Евридика, Этра, Ева, Андромаха и Евдора, имеющие наибольшие эксцентриситеты (колеблющиеся между 0,30 и 0,38), — все принадлежат к разряду меньших звездных величин. При рассмотрении наклонений орбит мы также не встречаем очевидного подтверждения, так как сильно наклоненные орбиты встречаются у меньших планетоидов, по-видимому, не в большей пропорции, чем у других. Но дальнейшее обсуждение этого вопроса показывает, что существует два пути, могущие повести к неправильности этих последних сравнений Один состоит в том, что наклонения измеряются от плоскости эклиптики вместо того, чтобы быть измеренными от плоскости орбиты предполагаемой планеты Другой, более важный, заключается в том, что поиски планетоидов, естественно, производились в том сравнительно узком поясе, внутри которого находится большинство их орбит, и что, следовательно, те, у которых орбиты имеют наибольшие наклонения, могли легко остаться незамеченными, особенно если они к тому же принадлежат к числу наименьших планетоидов Кроме того, принимая во внимание общее отношение, существующее между наклонением орбит планетоидов и их эксцентриситетами, кажется вероятным, что между орбитами этих еще не открытых планетоидов многие чрезвычайно эксцентричны. Сознавая всю недостаточность доказательства, мне тем не менее кажется, что оно много говорит в пользу верности гипотезы Ольберса и совершенно не согласуется с гипотезой Лапласа. Я не должен упустить из вида еще замечательный факт относительно планетоидов, открытый Д’Аррестом, а именно ‘Если бы представить себе их орбиты в виде колец из какого-нибудь твердого вещества, то кольца эти оказались бы так перепутаны между собою, что можно было бы, приподнявши одно из них, поднять и все остальные’, факт этот не находится в согласии с гипотезой Лапласа, которая предполагает большую или меньшую концентрацию, но находится в полном согласии с гипотезой взорванной планеты.
Затем следует рассмотреть явления, отношение которых к разбираемому нами вопросу почти не принято во внимание, я говорю о метеоритах и падающих звездах. Природа и распределение этих явлений согласуются с гипотезой взорванной планеты и, как мне кажется, не согласуются ни с какой другой. Теория о вулканическом происхождении метеоритов и падающих звезд, основанная на известном факте, что на Солнце происходят такие взрывы, которые в силах выбросить эти метеориты с соответствующей скоростью совершенно недопустима. Падающие на Землю метеориты положительно не допускают предположения об их солнечном происхождении. Так же нерационально было бы отнести их происхождение к вулканам планет. Если бы даже минеральные их свойства соответствовали такому происхождению, чего часто не бывает (потому что вулканы не извергают железа), никакие планетные вулканы не могли бы выбрасывать их с той быстротой, какая предполагается необходимой, и не могла бы выдержать того громадного давления, какое в данном случае необходимо, подобно тому как картонное ружье не могло бы вынести силу ружейной пули Но очевидно, что метеориты, при всем разнообразии их минералогического характера, находятся в полном согласии с гипотезой их происхождения из коры планеты, а что сила взрыва этой планеты могла бы сообщить им, а также и падающим звездам требуемую скорость, является заключением справедливым. Известные нам планетоиды суть не что иное, как такие же осколки коры, только больших размеров — от 200 до 12 миль в диаметры, одновременно с ним должно было бы быть отброшено еще большее число осколков коры, размер которых уменьшался бы вместе с увеличением их числа. Если те массы, которые по временам пролетают через атмосферу Земли и падают на ее поверхность, произошли действительно таким образом, то этот процесс объяснил бы нам и происхождение того бесконечно большого числа масс гораздо меньшего размера, которые в виде падающих звезд сгорают в атмосфере Земли. Представим себе, насколько это возможно, процесс взрыва.
Представим себе, что диаметр рассыпавшейся планеты равнялся 20 000 миль, что ее твердая кора имела тысячу миль толщины, что внутри этой коры находился слой расплавленной металлической массы, имевшей также около тысячи миль толщины, и что остальное пространство внутри, с диаметром в 16 000 миль, было занято массой газов такой же плотности, выше ‘критической точки’, которые, войдя в протохимическое соединение между собою, вызвали разрушительный взрыв. Первоначальные трещины в коре должны были находиться на большом расстоянии одна от другой, может быть, в среднем на расстоянии, равняющемся толщине коры. Если предположить, что расстояния эти были приблизительно одинаковы, то по экватору планеты было бы таких трещин от 60 до 70. К тому времени, когда первоначальные куски таким образом разделенные, были бы приподняты над поверхностью планеты на высоту 1 мили, образовавшиеся трещины имели бы на поверхности ширину приблизительно в 170 ярдов. Эти большие массы при своем передвижении от центра должны были бы, конечно, сами начать распадаться на куски, особенно на своих поверхностях. Но, оставив в стороне получившиеся осложнения, мы видим, что когда массы выдвинулись бы наружу на 10 миль, то каждая трещина между ними имела бы милю в ширину. Несмотря на действие громадных сил, должен был бы пройти некоторый промежуток времени, прежде чем эти чрезвычайно большие части коры могли получить сколько-нибудь значительную быстроту движения. Может быть, вычисления наши будут несколько ниже, чем следует, если мы предположим, что понадобилось бы 10 секунд, чтобы поднять их на первую милю, и что по истечении 20 секунд они поднялись бы на 4 мили, а к концу 30 секунд на 9 миль. Допустив это, спросим, что же должно бы было происходить в каждой трещине, глубиною в тысячу миль, которая в течение полминуты раскрылась почти на милю, а в последующую половину минуты образовала отверстие в 3 мили ширины. Прежде всего из нее должны были бы вылететь громадные фонтаны расплавленных металлов, составлявших внутренний жидкий слой, а будучи выброшены в пространство, эти фонтаны должны были бы разделиться на сравнительно небольшие массы. Затем, когда отверстие достигло бы нескольких миль в ширину, вслед за расплавленными металлами должна была бы последовать газообразная материя такой же плотности, которая извергалась бы вместе с расплавленными металлами. Вскоре газы повлекли бы за собой части жидкого слоя, постоянно стягивающегося, пока в этом вихре не понеслись бы миллионы малых масс, биллионы меньших масс и триллионы капель. Все это выбрасывалось бы в пространство потоком, извержение которого продолжалось бы много секунд или даже несколько минут. Если мы вспомним быстроту движения потоков, исходящих из поверхности Солнца, и предположим, что вихри, вызванные этим взрывом, достигли хотя одной десятой этой быстроты, то придем к выводу, что эти мириады малых масс и капель должны были быть выброшены со скоростью, какую имела планета, и приблизительно по тому же направлению. Я говорю приблизительно, потому что они несколько уклонились бы вследствие трения и неправильностей жерла, через которое они выбрасывались бы, а также и вследствие вращения планеты. Но заметьте, что, хотя все они имели бы громадную скорость, тем не менее скорость их не была бы одинаковая. Вначале вихрь значительно задерживался бы сопротивлением, какое представляли бы стены жерла, по которому он несся. Когда же это сопротивление ослабело бы, то быстрота вихря достигла бы своего maximum’a, а затем, когда пространство для выхода сделалось бы очень широко и, следовательно, давление изнутри меньше, то скорость уменьшилась бы. Вследствие этого почти бесчисленные частички планетных брызг, а также и те частицы, какие образовались от сгущения сопровождающих их металлических паров, начали бы разделяться, одни быстро подвигаясь вперед, другие отставая, пока поток их, постоянно удлиняясь, не образовал бы орбиту вокруг Солнца или, скорее, скопление бесчисленных орбит, широко разделяющихся у афелия и перигелия и сближающихся на половине пути, где они могли бы унестись в пространство двух миллионов миль, подобно орбитам ноябрьских метеоров. В позднейшей стадии взрыва, когда большие массы, выдвинувшись далеко наружу, также распались бы на куски всяких величин, начиная с величины Весты и кончая величиною аэролита, и когда вышеописанные жерла уже перестали бы существовать, содержимое планеты рассеялось бы с меньшей скоростью и не в одинаковом направлении. В этом мы видим объяснение как потоков, так и единичных падающих звезд, видимых для невооруженного глаза, а также и тех в двадцать раз более многочисленных, какие видны лишь в телескоп.
Дальнейшим веским доказательством служат кометы с короткими периодами обращения. Из 13 комет, составляющих эту группу, у 12 орбиты проходят между орбитами Марса и Юпитера, лишь у одной из них афелий находится за орбитой Юпитера. Значит, почти все они появляются в том же пространстве, как и планетоиды. Можно предположить, что периоды обращения комет находятся в известной связи с периодами обращения планетоидов. Периоды обращения планетоидов простираются от 3,1 до 8,8 лет, и все эти двенадцать комет имеют приблизительно такие же периоды обращения кратчайший период равняется 3,29, а длиннейший 8,86 года. Эта группа комет, сходная с планетоидами по занимаемому ею поясу, сходная с ними и по своим периодам обращения, имеет с ними сходство еще в том отношении, как указал Линн, что у всех их движение прямое. Как могло случиться такое близкое родство, откуда взялась эта группа комет, имеющая столько общего с планетоидами и члены которой так похожи между собою и в то же время так непохожи на кометы вообще? Это прямо наводит на мысль, что они суть также продукт того взрыва, от которого произошли планетоиды, аэролиты и метеорные потоки, и ближайшее рассмотрение вероятных обстоятельств показывает нам, что появления подобных продуктов можно было ожидать. Если бы предполагаемая планета была похожа на своего соседа Юпитера в том, что имела бы атмосферу, или на другого своего соседа Марса в том, что имела бы на своей поверхности воду, или же на того и другого в этих отношениях, то эти поверхностные массы жидкости, пара и газа, выброшенные в пространство вместе с твердыми веществами, дали бы материал для образования комет. В результате получились бы кометы, непохожие между собою по строению. Если бы образовалась трещина под одним из морей, то расплавленные металлы и металлические пары, проносясь в ней, как было выше описано разложили бы часть воды, унесенной с ними, и освобожденные кислород и водород смешались бы с неразложенными парами. В одних случаях могла быть выдвинута часть вещества атмосферы, вероятно, с частями пара, а в других случаях одни лишь массы воды. Подвергаясь большому жару на перигелии, части эти по дальнейшим своим действиям различались бы между собой. Случилось бы опять, что выброшенные рои метеоритов увлекли бы с собою массы паров и газов, отчего и получилась бы та структура комет, которая им теперь приписывается. Иногда то же самое сопровождало бы и метеорные потоки.
Итак, посмотрим на противоположность между двумя гипотезами. Гипотеза Лапласа казалась вероятною в то время, когда были известны всего четыре планетоида, но по мере увеличения числа планетоидов она становилась все менее вероятною, и, наконец, когда планетоиды стали насчитываться сотнями, а потом и тысячами, она сделалась прямо невероятною. Помимо того, и по другим причинам против нее можно сделать много возражений. Она предполагает существование туманного кольца такой громадной величины, что оно должно было бы захватить кольцо Марса. Кольцо это имело бы такие различия между угловыми скоростями своих час гей, какие совершенно не соответствовали бы гипотезе туманных масс. Средние эксцентриситеты орбит его частей должны были бы сильно отличаться от средних эксцентриситетов соседних орбит, а средние наклонения орбит его частей должны были бы также сильно отличаться от средних наклонений соседних орбит. Орбиты его частей, перемешанные и распределенные без всякой правильности, должны были бы иметь такое разнообразие эксцентриситета и наклонения, какое необъяснимо в частях одного и того же туманного кольца, и во время сгущения в планетоиды каждая часть должна была бы сохранить свое направление, пробиваясь через скопление других небольших туманных масс, двигавшихся каждая по особому пути, непохожему на ее путь. С другой стороны, гипотеза взорванной планеты подтверждается каждым прибавлением к числу открытых планетоидов, большим числом планетоидов меньшего размера, большим скоплением их в предполагаемом месте исчезнувшей планеты, большими средними расстояниями, встречающимися между самыми меньшими членами скопления, самыми большими эксцентриситетами в орбитах этих самых меньших членов и запутанностью всех орбит. Дальнейшим подтверждением гипотезы служат аэролиты, столь разнообразные по своему характеру, но все напоминающие кору планеты, различное расположение на небе радиантов потоков падающих звезд, а также отдельные падающие звезды, видимые для простого глаза, и более многочисленные, видимые при помощи телескопов. Кроме того, гипотеза эта согласуется с открытием группы из 13 комет, причем 12 из них имеют средние расстояния, приходящиеся внутри пояса планетоидов, имеют соответствующие им периоды обращения, одни и те же прямые направления и связаны с роем метеоров и с метеорными потоками. Не имеем ли мы основание утверждать, что если существовала между Марсом и Юпитером планета, которая подверглась взрыву, то взрыв этот должен был образовать именно такие кучи тел и вызвать такие явления, какие мы действительно и находим?
И в чем же состоит возражение? Лишь в том, что если взрыв случился, то он должен был случиться много миллионов лет тому назад, возражение, которое, в сущности, даже и не есть возражение, потому что предположение, что взрыв случился много миллионов лет тому назад, не более основательно, чем предположение, что он случился недавно.
Возражают еще, что некоторые из получившихся осколков должны бы иметь обратные движения Но вычисления показывают, что это не так. Если мы примем за настоящую ту скорость, которая, по вычислению Лагранжа, была бы достаточна для того, чтобы дать четырем главным планетоидам занимаемые ими положения, то можем заключить, что при такой скорости осколки, выброшенные назад во время взрыва, не получили бы обратных движений, а лишь сократили бы свои прямые движения приблизительно с 11 миль в секунду до 6 миль в секунду. Тем не менее очевидно, что это уменьшение скорости необходимо обусловило бы образование в высшей степени эллиптических орбит, более эллиптических, чем какие-либо известные нам в настоящее время. Это представляется мне самым серьезным возражением из всех встречавшихся до сих пор. Все-таки, принимая во внимание, что, по всей вероятности, остается еще громадное число некоторых планетоидов, вполне вероятно, что между ними окажутся и такие, орбиты которых будут отвечать этому требованию.
Примечание V. Незадолго до пересмотра предыдущего опыта друзья мои при двух случаях упомянули о замечательных фотографических изображениях туманных масс, недавно полученных г-ном Исааком Робертсом и выставленных в Королевском Астрономическом Обществе, причем ими было высказано мнение, что изображения эти представляют именно то, чем Лаплас мог бы воспользоваться для иллюстрации своей гипотезы Г-н Роберте любезно прислал мне снимки с этих фотографий, а также и несколько других, иллюстрирующих эволюцию звезд. Те фотографии, на которых изображены большие туманные массы в Андромеде и Canum Venaticorum, а также и 81 Мессье, и поразительны, и поучительны, так как иллюстрируют генезис туманных колец вокруг центральной массы.
Но я могу, однако, заметить, что эти фотографии, по-видимому, наводят на мысль о необходимости какого-нибудь изменения в общепринятом понятии, потому что они довольно ясно показывают, что процесс этот вовсе не так однообразен, как предполагают Общепринятое понятие состоит в том, что до появления колец, образующих планеты, возникает громадный вращающийся сфероид. Но обе фотографии, по-видимому, указывают на то, что, по крайней мере, в некоторых случаях части туманной материи, составляющие кольца, принимают определенную форму раньше, чем они достигнут центральной массы. Представляется возможным, что движения, полученные этими, отчасти сформированными, кольцами, мешают им приблизиться к телу, которое они окружают и которое еще сохраняет свою неправильную форму.
Как бы то ни было, однако, и каковы бы ни были размеры зарождающихся систем (а кажется, необходимо заключить, что они неизмеримо больше нашей Солнечной системы), процесс остается, в сущности, один и тот же. Процесс этот в настоящее время воспроизведен экспериментально, и мы имеем основание сказать, что учение о генезисе туманных масс переходит из области гипотезы в область установленной истины.

V. Нелогическая геология

Наклонность к обобщению, которой в большей или меньшей степени обладают все умы и без которой, собственно говоря, разум не может существовать, имеет свои неизбежные неудобства. Только посредством нее может быть достигнута истина, а между тем она почти неизбежным образом вовлекает нас в заблуждение. Без стремления утверждать о всяком новом случае то, что оказалось верным в случаях, подлежавших наблюдению, рациональное мышление было бы невозможно. А между тем это-то необходимое стремление постоянно заставляет людей принимать, основываясь на ограниченном числе опытов, такие положения, которым они ошибочно приписывают всеобщую и безусловную верность. С одной стороны, впрочем, на обстоятельство это вряд ли можно смотреть как на зло, потому что без преждевременных обобщений мы никогда не дошли бы до истинного обобщения. Если б для того, чтобы формулировать факты, мы дожидались, пока все они будут собраны, неорганизованная масса накопившихся фактов была бы так велика, что мы не могли бы с нею справиться. Только с помощью временной группировки могут они быть приведены в такой порядок, при котором становятся доступны дальнейшей разработке, а эта временная группировка есть лишь другое название для предварительного обобщения. Прекрасным примером того, как неизменно люди следуют по этому пути и какими необходимыми ступенями к истине является заблуждение, служит история астрономии. Небесные тела описывают круги около Земли, говорили самые ранние наблюдатели, основываясь отчасти на видимых фактах, отчасти на том, что им было известно по опыту о движениях, происходящих на Земле около центров. Принимая за неимением какого бы то ни было другого представления все такие движения за круговые, они уподобляли им и движения небесных тел. Без этого предварительного мнения, как ни ошибочно оно было, невозможно было бы сравнение положений, которое показало, что движение небесных тел нельзя изобразить кругами, и привело к гипотезе эпициклов и эксцентриков. Только с помощью этой гипотезы, столь же ошибочной, но дающей лучшее объяснение видимых явлений и, следовательно, ведущей к более точным наблюдениям, — только с помощью этой гипотезы стало возможно Копернику доказать, что гелиоцентрическая теория более вероятна, чем геоцентрическая, а Кеплеру — что планеты двигаются вокруг Солнца по эллипсам. И опять-таки без этой приблизительной истины, открытой Кеплером, Ньютон не мог бы дойти до того общего закона, из которого явствует, что движение небесного тела вокруг своего центра тяжести не происходит непременно по эллипсу, но может происходить и по какому-либо другому коническому сечению. Наконец, лишь после того, как закон тяготения был проверен, сделалось возможно определить действительные пути планет, их путников и комет и доказать, что вследствие пертурбаций орбиты их всегда более или менее уклоняются от правильной кривой линии. На этих последовательных теориях мы можем проследить как стремление, свойственное человеческому уму, перескакивать от немногих данных к широким обобщениям, оказывающимся впоследствии или совершенно ошибочными, или справедливыми только отчасти, так и необходимость этих переходных обобщений, служащих ступенями к окончательному обобщению.
В ходе геологических умозрений явственно высказываются те же законы мышления. Мы встречаемся с догматами более чем наполовину ложными, которые между тем в течение известного времени принимаются за всеобщую истину. Мы видим, что в подтверждение этих догматов собираются доказательства, но мало-помалу накопляются факты, противоречащие им, вследствие чего при известных обстоятельствах видоизменяется и самый догмат. Далее, мы видим, что согласно с этой несколько усовершенствованной гипотезой получается лучшая классификация фактов, новые факты, быстро собираемые теперь один за другим, приводятся в порядок и истолковываются с большей легкостью, и все это, в свою очередь, обусловливает дальнейшие поправки в гипотезе. Находясь еще в настоящее время в самой середине этого процесса, мы не имеем возможности дать удовлетворительный отчет о развитии геологической науки, рассматриваемой с этой точки зрения, нам известны только ранние периоды этого развития. Тем не менее для нас не только интересно будет проследить, каким образом более здравые воззрения на историю Земли, принятые теперь, развились из грубых воззрений, предшествовавших им, но обзор этот окажется еще в высшей степени поучительным. Мы увидим, как сильно еще до сих пор влияние старых идей на умы не только общества, но и самих геологов. Мы увидим, каким образом того рода доказательства, которые подрыли отчасти эти старые идеи, с каждым днем умножаются и грозят произвести и другие подобные же перевороты. Словом, мы увидим, как далеко мы подвинулись в выработке истинной геологической теории, а увидев это, будем более в состоянии судить, которое из различных противоречащих мнений наиболее согласно с несомненно догнанным направлением геологических открытий.
Бесполезно и в то же время невозможно было бы перечислять здесь все предположения, которые в древние времена высказывались людьми, обладавшими немалым запасом проницательности, — предположения, из которых иные и содержали в себе известную долю истины. Но возникая в неблагоприятные времена, предположения эти не пустили корней, а потому и не касаются нашего предмета. Нам нет никакого дела до идей, которые, как бы хороши они ни были, не дали никакого научного плода, мы имеем дело только с теми, из которых развилась существующая геологическая система Вот почему мы начнем с Вернера.
Основываясь на видимых явлениях, представляемых земной корой в небольшом округе Германии, и наблюдая постоянный порядок, в котором пласты лежат один над другим, а также свойственные каждому из этих пластов физические признаки, Вернер заключил, что подобные же пласты следуют один за другим в том же порядке по всей поверхности земного шара. Далее, видя из слойчатого устройства многих формаций и из органических остатков, содержащихся в других, что они осадочного происхождения, Вернер заключил, что эти общие всему земному шару слои оседали один за другим из хаотической жидкости, когда-то покрывавшей нашу планету. Таким образом, на основании весьма неполного знакомства с одной тысячной долей земной коры он построил широкое обобщение, которое применил ко всей земной коре. И заметьте, эта нептуническая гипотеза, хотя и опиралась, по-видимому, на самые выдающиеся факты окружающей среды, оказалась совершенно не выдерживающей анализа. Совершенно непонятно, каким образом всеобщий хаотический раствор мог осаждать, один за другим, многочисленные, резко определенные пласты, разнящиеся друг от друга по составу. Еще непонятнее, каким образом осаждаемые таким способом пласты могут содержать остатки животных и растений, которые не могли существовать при предполагаемых условиях. Но как ни нелепа была эта гипотеза с физической точки зрения, она признавала, хотя и в извращенном виде, одного из великих деятелей, участвующих в геологических изменениях, именно воду. Она послужила также к выражению того факта, что формации земной коры расположены в известном порядке. Далее, она отчасти способствовала созданию номенклатуры, без которой невозможно было уйти далеко вперед. Наконец, она дала образец, с которым можно было сравнивать расположение пластов в различных местностях, подмечать различия и составлять таблицу существующих в действительности разрезов. Гипотеза эта была первым временным обобщением и служила если не необходимой, то полезной ступенью к более истинным обобщениям.
Вслед за этим грубым представлением, приписывавшим все геологические явления одному влиянию, действовавшему в продолжение одного только первобытного периода, появилось значительно исправленное представление, приписывавшее их двум влияниям, действовавшим поочередно в последовательные периоды. Готтон обратил внимание на тот факт, что осадочные слои и до сих пор образуются на дне моря из ила, приносимого реками, далее, он принял в соображение, что те пласты, из которых по преимуществу состоит видимая поверхность Земли, носят следы, указывающие на образование их из прежде бывшего материка, и заключил, что пласты эти могли превратиться в сушу только через повышение почвы, последовавшее за их образованием, таким образом, он пришел к тому выводу, что в течение неопределенного периода времени должны были в прошлом происходить периодические перевороты, поднимавшие материки и сопровождавшиеся промежутками покоя, в продолжение которых образовавшиеся таким образом материки смывались и снова превращались в подводные пласты, долженствовавшие, в свою очередь, быть поднятыми над поверхностью океана. Заметив, что действие огня, которому многие из прежних геологов приписывали образование базальтовых скал, является в бесчисленном множестве мест источником потрясений, он полагал, что этим-то действием и обусловливались вышеупомянутые периодические перевороты. В этой теории мы видим во-первых, что влияние воды, признанное еще прежде, принималось действующим не по какому-то неизведанному нами способу, как у Вернера, но по такому, который ежедневно повторяется на наших глазах, во-вторых, что огонь, принимавшийся сперва за причину лишь некоторых, особенных, формаций, был признан всеобщим деятелем, но таким, способ действия которого оставался гадательным. Единственный процесс, признаваемый Вернером, Готтон развил из катастрофического и необъяснимого в правильный и объяснимый, с другой стороны, второй противоположный первому процесс, значение которого он впервые оценил надлежащим образом, рассматривался им как катастрофический, не приравнивался ни к одному из известных нам процессов и оставался необъясненным. Мы должны здесь заметить, что факты, собранные и приведенные во временный порядок согласно с теорией Вернера, послужили, несколько времени спустя, к подтверждению более рациональной теории Готтона, по крайней мере в той ее части, которая касается формаций нептунического происхождения, между тем как учение о периодических подземных потрясениях, в том неразработанном виде, в каком понимал его Готтон, было временным обобщением, служившим полезной ступенью к теории вулканического действия.
Со времени Готтона развитие геологического мышления пошло еще дальше в этом же направлении. Эти первоначальные общие учения были разработаны подробнее. Открыли, что в образовании Земли участвовали гораздо более многочисленные и разнообразные деятели, чем прежде предполагалось. Гипотеза огненного происхождения была объяснена рациональным образом, подобно тому как до нее была объяснена гипотеза водного происхождения Ни на чем не основанное предположение о внезапных значительных повышениях почвы, происходящих после долгих промежутков покоя, развилось в ту обстоятельную теорию, что острова и материки суть накопившиеся результаты небольших последовательных повышений почвы, подобных тем, которые происходят при обыкновенных землетрясениях. Входя в большие подробности, мы находим, во-первых, что геологи настоящего времени вместо того, чтобы рассматривать смывание почвы, производимое дождями и реками, как единственную причину, обусловливающую сглаживание материков и производящую неровности земной поверхности, видят в этом смывании лишь частную причину этих неровностей, далее, мы находим, что новые пласты, образующиеся на дне моря, оказываются продуктами не одних только речных осадков, но отчасти происходят и от действия волн и морских приливов на берега. Во-вторых, мы видим, что Готтоново представление о поднятии почвы действием подземных сил не только видоизменилось с приравниванием этих подземных сил тем силам, которые действуют при обыкновенных землетрясениях, но оказывается еще из новейших исследований, что кроме повышений земной поверхности тем же путем происходят и понижения ее, что как местные повышения, так и всеобщие, материковые, принадлежат к одной и той же категории, что все эти изменения суть, по всей вероятности, следствия постоянно продолжающегося оседания земной коры на остывающее и сжимающееся ядро. Наконец, в-третьих, мы видим, что кроме этих главных двух противоположных деятелей современная геология признает еще несколько других второстепенных влияний, каковы, например, влияние глетчеров и ледяных гор, влияние коралловых полипов, влияние протозой с кремнистой или известковой скорлупой, каждое из этих влияний, как ни незначительны они кажутся с первого взгляда, оказывается способным произвести мало-помалу значительные изменения земной поверхности. Итак, новейшие успехи геологии еще далее отодвинули нас от первоначальных представлений. Вместо одной катастрофической причины, действовавшей когда-то повсеместно, как учил Вернер, вместо одной общей постоянной причины, встречавшей после долгих промежутков времени противодействие со стороны катастрофической причины, как предполагал Готтон, — мы признаем теперь действие нескольких причин, которые все более или менее общи и постоянны. Для объяснения явлений, представляемых земной корой, мы уже не прибегаем к гипотетическим влияниям, но с каждым днем все яснее видим, что явления эти произошли от сил, совершенно схожих с теми, которые действуют в настоящее время, — от сил, действовавших в бесконечно разнообразных сочетаниях в продолжение неизмеримо долгих периодов времени.
Проследив таким образом вкратце ход развития геологической науки и указав ту точку, на которой она стоит в настоящее время, посмотрим теперь, каким образом на ней и до сих пор отзывается влияние грубой первоначальной гипотезы, которая ей служила точкой отправления, так что и по настоящее время учения, давно оставленные, как несостоятельные в теории, продолжают на практике придавать известный склад понятиям геологов и порождать различные верования, оказывающиеся совершенно незащитимыми с точки зрения логики. Мы увидим, как, с одной стороны, эти простые общие представления, с которых началась наука, сами собой вталкиваются прежде всех других в голову всякому начинающему заниматься этим предметом и как различные влияния содействуют поддержанию вытекающего из этого разлада. С другой стороны, мы увидим, как первоначальная номенклатура периодов и формаций необходимым образом поддерживает и первоначальные понятия, скрывавшиеся под этими словами, и как необходимость привести новые данные в известный порядок естественным образом разрешается насильственным включением этих новых данных в старую классификацию, если только несовместимость их с нею не оказывается чересчур уж очевидной. Несколько фактов послужат самым лучшим введением к последующей критике.
Вплоть до 1839 г. предполагалось на основании кристаллического строения метаморфических скал острова Энглези, что они древнее всех скал соседнего материка, но впоследствии оказалось, что скалы эти одинаковой древности со сланцами и песчаниками Карнарвона и Марионета. Возьмем другой пример, так как сланцевые изломы прежде всего были найдены в самых нижних скалах, то признак этот сочли за указание самой глубокой древности, это повлекло за собою серьезные ошибки, так как в настоящее время оказывается, что та же особенность минерального строения встречается и в каменноугольной системе. Еще пример: на основании литологического вида, представляемого некоторыми красными конгломератами и песчаниками северо-западного берега Шотландии, их долго считали принадлежащими к древнему красному песчанику, между тем по тому же литологическому виду в настоящее время доказано тождество этих пород с нижними силурийскими. Мы привели лишь немногие примеры того, как мало следует доверять минеральным особенностям там, где дело идет об определении древности и относительного положения пластов. Из недавно появившегося третьего издания Siluria можно набрать многочисленные примеры, говорящие в подтверждение нашей мысли. Сэр Р. Морчисон считает положительно доказанным, что кремнистые стиперские камни Шропшира совершенно соответствуют тремодакским сланцам Северного Валлиса. Судя по ископаемым, находимым в сланцах и известняке близ Бала, эти последние одинаковой древности с карадокским песчаником, находящимся в сорока милях от первого места. В Радноршире формация, входящая в классификации под названием верхней лландоверийской горной породы, описывается в различных местностях то как ‘песчаник или конгломерат’, то как ‘нечистый известняк’, то как ‘твердый грубый песчаник’, то как ‘кремнистый песчаник’. Это представляет довольно значительное разнообразие для небольшого пространства, занимаемого одним графством. Некоторые песчаные слои на левом берегу реки Тови, которые сэр Р. Морчисон (основываясь, вероятно, на минеральных их свойствах) классифицировал в своей Silurian System под рубрикой карадокского песчаника, оказываются теперь, по его же приговору, на основании попадающихся в них ископаемых остатков, принадлежащими к формации Лландейло. А между тем до сих пор продолжают делать и принимать выводы, основанные на минеральных признаках. Несмотря на то что Siluria, как и многие другие геологические сочинения, доказывает многочисленными примерами, что нередко на пространстве немногих миль встречаются горные породы одинаковой древности, резко разнящиеся одна от другой по своему составу, между тем как породы, весьма различные по степени древности, нередко бывают сходны по своему составу, несмотря на то что сам сэр Р. Морчисон, как, например, в вышеприведенном случае, показывает нам, как в прежней деятельности его не раз вводило в заблуждение доверие к литологическим доказательствам, — несмотря на все это, во всей ‘Siluria’, рассуждения его показывают, что он считает совершенно естественным ожидать от формаций одинаковой древности тождества химического состава, на каком бы далеком расстоянии они ни находились друг от друга. Так, например, упоминая о Силурийских скалах Южной Шотландии, он говорит: ‘Когда я в 1850 г. проезжал дорогой между Домфри и Моффатом, мне пришло в голову, что однообразный красноватый или пурпурный песчаник и сланец, встречающиеся на севере от первого города и так сильно напоминающие нижние горные породы Лонгмайнда, Лланбериса и С.-Давида, должны быть одинаковой древности с этими последними’. Далее он снова настаивает на том факте, что эти пласты ‘совершенно тождественны по своему составу с нижними горными породами Силурийской области’. На основании этого тождества минеральных признаков и сделано заключение, что эта шотландская формация современна самым нижним формациям Валлиса, потому что количество имеющихся налицо палеонтологических данных слишком незначительно, чтобы с помощью его можно было подтвердить или опровергнуть подобного рода положение. Если б между Валлисом и Шотландией пролегали непрерывно подобные пласты, расположенные в том же порядке, тогда, конечно, вряд ли что можно было бы возразить против подобного вывода. Но дело в том, что сам сэр Р. Морчисон допускает, что в Вестморланде и Комберланде некоторые члены этой системы ‘принимают литологический вид, совершенно отличный от того, который они имеют в Силурийской и Валлисской областях’, следовательно, нет никакого основания ожидать минералогической непрерывности в Шотландии. Итак, очевидным образом предположение, что эти шотландские формации одинаковой древности с лонгмайндскими в Шробшире, предполагает тайное верование, что известные минеральные признаки свойственны известным эпохам. Но еще более поразительными окажутся примеры влияния этого тайного верования, которые нам остается привести. Сэр Р. Морчисон не только ожидает повторения лонгмайндских пластов в такой сравнительно близкой области, как шотландские низменности, но и в Рейнских провинциях некоторые ‘кварцевые плитняки и песчаники, схожие с лонгмайндскими’, приводят его, по-видимому, к тому заключению, что они современны вышеназванным породам вследствие их сходства с последними. ‘Кварцы в кровельных черепицах с зеленоватым оттенком, напоминавшие нам нижние шиферные пласты Комберланда и Вестморланда’, очевидно, предполагаются современными последним. Далее он замечает, что в России поверх каменноугольных известняков вдоль западной окраины Уральского хребта лежит пласт песчаника и песчаного камня, занимающий то же место в общем порядке, которое жерновой песчаник (millstone grit) занимает в Англии. Называя эту группу ‘представительницей жернового песчаника’, сэр Р. Морчисон ясно показывает, что он считает сходство минерального состава некоторого рода доказательством одновременности происхождения даже на таком большом расстоянии. Мало того, он отыскивает этого рода сходства на скатах Андских гор и в Соединенных Штатах и тут принимает их за указание принадлежности формаций к известному периоду. И делает он это не потому, чтобы стоял теоретически за соотношение между литологическими свойствами и степенью древности пласта. Нет, на той самой странице, из которой мы только что привели выписку (Siluria, p. 387), он говорит: ‘Между тем как мягкой нижней силурийской глине и пескам С.-Петербурга соответствуют в недрах Уральского хребта твердый сланец и кварц с золотыми жилами, мягкий красный и зеленый девонский мергель Валдайских гор заменяется на западном скате этого хребта твердыми, искривленными и изломанными пластами известняка’. Но эти и другие подобные факты, допускаемые им, по-видимому, не имеют в его глазах большого значения. Сам он признает, что потсдамский песчаник Северной Америки, английский лингулийский лещадник и квасцовый шифер Скандинавии принадлежат к одному и тому же периоду, ему вполне известно, что между силурийскими формациями Валлиса встречаются оолитовые пласты, подобные пластам вторичного периода, но тем не менее во всех его умозаключениях более или менее проглядывает то предположение, что формации, схожие между собой по составу, принадлежат к одной и той же эпохе. Не ясно ли видно из этого, что давно отвергнутая гипотеза Вернера продолжает и до сих пор влиять на геологические умозрения?
Но нам возразят, быть может, что, ‘хотя отдельные пласты и не представляют непрерывности на больших протяжениях, мы замечаем эту непрерывность в системах пластов. Хотя на протяжении немногих миль один и тот же слой постепенно переходит из глины в песок или утончается и совсем исчезает, но группа пластов, к которой он принадлежит, не подвергается подобным изменениям и сохраняет в самых отдаленных друг от друга местностях то же соотношение к другим группам’.
Таково действительно общее мнение. На этом предложении, как кажется, основаны общепринятые геологические классификации. Силурийская система, девонская система, каменноугольная система представляются в наших книгах как группы формаций, которые всюду следуют одна за другой в данном порядке и из которых каждая отдельно имеет всюду одинаковую древность. Хотя, может быть, и не утверждают, что этот ряд систем повсеместен, тем не менее предположение это, по-видимому, принимается за верное. В Северной и Южной Америке, в Азии, в Австралии ряды пластов причисляются к той или другой из этих групп, и одно из оснований, приводимых в оправдание этого причисления, заключается в том, что они обладают известными минеральными признаками и лежат друг на друге в известном порядке. Хотя, по всем вероятиям, ни один сведущий геолог не станет утверждать, что европейская классификация пластов применима ко всему земному шару, тем не менее все геологи или, по крайней мере, большинство их пишут таким образом, как будто и в самом деле оно было так. Между читателями геологических книг девять десятых выносят то впечатление, что деление систем на первичную, вторичную и третичную имеет абсолютное, неизменное применение, что эти крупные деления расчленимы на меньшие подразделения, из которых каждое резко отличается от всех прочих и всюду может быть распознаваемо по известным, свойственным ему признакам, и что во всех частях земного шара эти второстепенные системы начались и кончились каждая со своей стороны в один и тот же период. Каждый раз как они встречаются с выражением ‘каменноугольная эпоха’, они понимают его в том смысле, что это была каменноугольная эпоха для всей Земли, что, как прямо утверждает Гуго Миллер, это была эпоха, когда вся Земля была покрыта растительностью, несравненно более роскошной, чем в последующие периоды, и если б кто-нибудь из этих господ в одной из наших колоний встретил слой каменного угля, он принял бы как само собой разумеющееся, что слой этот современен каменноугольным слоям Англии.
А между тем мнение, что геологические ‘системы’ повсеместны, столь же несостоятельно, как и первое, рассмотренное нами- оно столь же нелепо, если его рассматривать a priori, и равно несовместимо с фактами. Хотя известная группа пластов, классифицированных вместе под рубрикой оолитовых, может быть, и распространяется на большее протяжение, чем один какой-нибудь пласт из этой группы, тем не менее достаточно изучить обстоятельства ее отложения, чтобы убедиться, что оолитовая группа, так же как и каждый из отдельных составляющих ее пластов, имеет происхождение чисто местное и что вряд ли может существовать в какой-либо другой местности группа, вполне соответствующая ей как по своим признакам, так и по времени своего начала и окончания. Образование подобных групп предполагает область оседания, в которую были сброшены слои, составляющие группу. Каждая область оседания должна по необходимости быть ограничена, и предполагать, что где-либо в другом месте существуют группы слоев, совершенно соответствующие тем, которые известны под именем оолитовых, значило бы предполагать, что в современных друг другу областях оседания происходили совершенно одинаковые процессы. Мы не имеем никакого основания предполагать это и имеем все основания предполагать противоположное. Ни один из современных геологов не решится открыто утверждать, что в современных друг другу областях оседания по всему пространству земного шара могут встречаться такие условия, которые необходимы для образования оолита, каждый геолог скажет вам, что соответствующие группы пластов, необходимые в других местах, будут, по всем вероятиям, представлять совершенно иные минеральные признаки. Мало того, не только явления, происходящие в этих современных друг другу областях оседания, будут более или менее различны по своей сущности, но едва ли найдется хоть два таких случая, в которых эти явления совпадали бы во времени своего начала и окончания. Предположение, что отдельные части земной поверхности могут начать оседать одновременно и перестать оседать тоже одновременно, имеет против себя большой перевес вероятностей, а между тем только такого рода совпадение могло бы произвести соответствующие друг другу группы пластов. Процесс оседания в различных местностях начинается и кончается с величайшей неправильностью, вот почему группы слоев, образующихся в этих местностях, лишь в крайне редких случаях могут соответствовать друг другу. Если мы станем сравнивать их одну с другой по времени, то пределы их будут непременно расходиться Они не будут укладываться ни в какие определенные деления. Переходя к фактам, мы видим, что они с каждым днем подтверждают положение, высказанное нами a priori. Возьмем для примера систему старого красного песчаника. На севере Англии она представляется одним только пластом конгломерата. В Герфордшире, в Вустершире и в Шропшире она расширяется в группу пластов, имеющую от восьми до десяти тысяч футов толщины и состоящую из конгломератов, из красного, зеленого и белого песчаника, из красного, зеленого и пятнистого мергеля и уплотненного известняка. К юго-западу, как, например, между Кермартеном и Пемброком, эти пласты старого красного песчаника представляют значительные литоло-гические изменения На противоположном берегу Бристольского пролива они выказывают новые изменения в минеральных признаках. Наконец, в Южном Девоне и в Корнваллисе соответствующие этой системе пласты, состоящие преимущественно из сланца, шифера и известняка, так различны от вышеупомянутых, что их долгое время причисляли к силурийской системе. Когда мы видим, таким образом, что в известных направлениях целая группа осадков утончается и что минеральные ее признаки изменяются в пределах довольно незначительного пространства, не ясно ли становится для нас, что вся группа осадков была чисто местная? И когда мы находим в других местностях формации, схожие с формацией старого красного песчаника или с девонской, можно ли утверждать положительно или даже признавать только вероятным, что каждая из этих формаций началась и кончилась одновременно с названными нами? Можно ли обойтись без самых разительных, несомненных доказательств, чтобы заставить нас поверить такому совпадению?
А между тем влияние этого стремления принимать местные явления за общие еще так сильно отзывается в геологических умозрениях, что даже самые осторожные люди не могут, по-видимому, совершенно от него избавиться. На 158 странице своих Оснований геологии сэр Чарльз Ляйель говорит:
‘Основываясь на том факте, что в Англии группа красного мергеля и красного песчаника, содержащая также соль и гипс, лежит между лиасом и каменноугольной формацией, геологи сочли себя вправе относить к тому же периоду все пласты красного мергеля и песчаника с примесью соли или гипса, попадающиеся не только в различных частях Европы, но и в Северной Америке, в Перу, в Индии, в соляных пустынях Азии и Африки, словом, во всех частях света… Напрасно возражали им, указывая на невероятность гипотезы, предполагающей, что все текущие воды земного шара некогда одновременно заключали отсед красного цвета. Но наконец опрометчивость этого заключения, приписывающего одинаковую древность всем вышеупомянутым пластам красного мергеля и песчаника, была достаточно изобличена открытием, что даже в Европе пласты эти принадлежат ко многим различным эпохам’.
Но, несмотря на то что в этом месте и в других, высказывающих ту же мысль, сэр Чарльз Ляйель восстает против изложенного им здесь воззрения, сам он, по-видимому, не совсем от него освободился. Хотя он положительно отвергает старую гипотезу, что по всему пространству земного шара те же непрерывные слои лежат один на другом в правильном порядке, наподобие лепестков луковицы, тем не менее он пишет так, как будто геологические ‘системы’ действительно следовали одна за другой в таком порядке. Читая его Руководство, можно подумать, что он придерживается того мнения, что первичная эпоха кончилась и вторичная началась по всему земному шару в одно и то же время, что эти термины и впрямь соответствуют резко обозначенным всемирным периодам в природе. Так, он принимает, что деление между камбрианской и нижней силурийской системой в Америке соответствует хронологически делению между камбрианской и нижней силурийской системой в Валлисе, он считает несомненным, что границы, отделяющие нижнюю силурийскую систему от средней и среднюю от верхней в одной местности, одновременны с теми же границами в другой местности. Не заставляет ли это предполагать, что он считает геологические ‘системы’ всемирными в том смысле, что отделение их одной от другой всюду было одновременно? Хотя он, без сомнения, отрекся бы от этого положения, как догмата его верования, но не влияет ли оно бессознательно для него на его мышление? Не вправе ли мы сказать, что хотя гипотеза луковичных лепестков и умерла, но дух ее продолжает жить какой-то трансцендентальной жизнью в умозаключениях ее противников?
Рассмотрим теперь другое основное геологическое учение. Мы подразумеваем то учение, что пласты одинаковой древности содержат и одинаковые ископаемые остатки и что, следовательно, древность и относительное положение любого пласта могут быть легко распознаваемы по содержащимся в нем ископаемым остаткам. Между тем как теория, что пласты, представляющие одинаковые минеральные признаки, всюду оседали одновременно, всеми явно отвергалась, принята была теория, что в каждую геологическую эпоху повсюду существовали одинаковые животные и растения и что, следовательно, эпоха, к которой принадлежит формация, может быть легко распознаваема по содержащимся в формации органическим остаткам. Хотя, быть может, ни один из первоклассных геологов не решится прямо защищать эту теорию, без оговорок, тем не менее она как бы подразумевается во всех ходячих геологических умозаключениях.
А между тем эта теория едва ли состоятельнее первой. Мы не имеем никакого основания с достоверностью полагать, что формации, содержащие одинаковые органические остатки, одновременны по своему происхождению. Точно также слишком смело было бы утверждать, что формации, содержащие различные органические остатки, непременно различны и по времени своего происхождения. Положения эти, без сомнения, поразят большинство читателей, но они, безусловно, принимаются самыми высокими авторитетами. Сэр Чарльз Ляйель признает, что на органические остатки должно полагаться в этом отношении ‘с такими же ограничениями, как и на минеральные признаки’. Сэр Генри де ла Беч, который приводит различные примеры в подтверждение этой истины, указывает между прочим на резкую разницу, которая должна существовать между ископаемыми остатками наших каменноугольных пластов и остатками морских слоев, образовавшихся в тот же период. Но несмотря на то, что в отвлеченных рассуждениях ясно сознается опасность основывать положительные выводы на данных, представляемых нам ископаемыми остатками, на практике вообще мало обращают внимания на эту опасность. Общепринятые заключения относительно степени древности пластов мало принимают ее в соображение, и многие геологи, по-видимому, даже совершенно не подозревают ее существования. В Siluria сэр Р. Морчисон всюду принимает, что одни и те же или родственные породы жили по всему лицу Земли в одно и то же время. В России, в Богемии, в Соединенных Штатах, в Южной Америке пласты классифицируются как принадлежащие к той или другой части силурийской системы только на том основании, что они содержат схожие между собою ископаемые остатки, достаточно, чтобы в них попадалось известное количество одинаковых или родственных между собою пород — и принадлежность их к одной и той же эпохе, в какой бы местности эти пласты ни находились, считается делом несомненным В России относительное положение пластов определяется на основании того факта, что вместе с некоторыми венлокскими формами в нем попадаются экземпляр Pentamerus oblongus. Основываясь на том факте, что одна форма ракообразных, известная под именем евриптерий, составляет отличительный признак верхней лодлоуской горной породы, автор замечает, что ‘евриптерий попадаются в так называемом черном трауматовом сланце в Вестморланде, в Онейдском графстве в Нью-Йорке, сланце, который, по всем вероятиям, окажется соответствующим верхней лодлоуской породе’. Это ‘по всем вероятиям’ показывает нам, до какой степени сильна уверенность в повсеместном распределении одних и тех же организмов в одну и ту же эпоху, и в то же время служит нам образчиком легкости, с которой эта уверенность порождает из себя самой всякие доказательства, заранее подготовляя умы находить тождество во времени там, где ископаемые породы оказываются одинаковыми. Сэр Р. Морчисон истолковывает так не только формации России, Англии и Америки, но простирает тот же прием и на антиподов Ископаемые остатки, находимые в колонии Виктории, он заодно с интендантом, посланным от правительства, классифицирует как принадлежащие к нижней силурийской или лландоверийской эпохе, другими словами, он принимает за несомненный факт, что в то время, когда известные породы ракообразных и моллюсков жили в Валлисе, подобные им породы ракообразных и моллюсков жили в Австралии. А между тем невероятность подобного совпадения легко можно доказать фактами, сообщаемыми самим же сэром Р. Морчисоном. Если, как он замечает, ископаемые остатки ракообразных, находящиеся в самых верхних силурийских горных породах Ланаркшира, действительно ‘все, за исключением одного сомнительного случая, резко отличаются от всех других известных пород, встречающихся на том же горизонте в Англии’, то какое же основание имеем мы предполагать, что породы, жившие во время силурийского периода на противоположной стороне земного шара, были приблизительно одинаковы с существовавшими здесь? Это учение о повсеместном распределении видов не только подразумевается в выводах сэра Р. Морчисона, но и положительно высказывается им. ‘Уже одно, присутствие граптолита, — говорит он, — прямо указывает, что горная порода, содержащая его, принадлежит к силурийской системе.’ И говорит он это несмотря на то, что сам не раз предостерегал читателя против подобных обобщений. По мере того как геология подвигалась вперед, не раз оказывалось, что та или другая ископаемая порода, которую долгое время считали характеристической для одной какой-нибудь формации, была открываема и в других формациях. Лет около двенадцати тому назад не бывало еще примера, чтобы гониатиты попадались ниже девонских пластов, но в настоящее время в Богемии их находили в пластах, которые считаются принадлежащими к силурийской системе. В очень недавнем времени оказалось, что ортоцеры, которые до сих пор считались исключительно палеозоическим типом, могут попадаться и вместе с мезозоическими аммонитами и белемнитами. Но как ни многочисленны подобного рода открытия, они все еще не могут поколебать верования, что принадлежность пласта к той или другой эпохе может быть определена нахождением в нем одного какого-нибудь ископаемого вида Мало того, это верование переживает доказательства, наносящие ему более роковые удары. Говоря о силурийской системе в Западной Ирландии, сэр Р. Морчисон замечает ‘Близ Маама профессор Николь и я собрали остатки, из которых одни можно было отнести к нижней силурийской системе, другие же — к верхней силурийской’. И затем он называет несколько ископаемых видов, которые в Англии свойственны верхней части лодлоуской горной породы или самым верхним силурийским пластам, несколько других видов, которые ‘во всех остальных местностях, сколько известно, попадаются только в пластах лландоверийской эпохи’, — другими словами: в пластах, принадлежащих к средней силурийской эпохе, и, наконец, несколько таких видов, которые до сих пор встречались только в нижних силурийских пластах, лишь немногим выше самых древних слоев с ископаемыми остатками. Что же доказывают эти факты? Они явно доказывают, что виды, которые в Валлисе отделены пластами, имеющими более двадцати тысяч футов толщины, и, следовательно, принадлежат, по-видимому, к периодам, значительно отдаленным друг от друга, в сущности, жили в одно и то же время. Они доказывают, что моллюски и морские лилии, считавшиеся до сих пор исключительно принадлежащими к самым древним силурийским пластам и предполагавшиеся вымершими задолго до того времени, когда появились моллюски и морские лилии позднейших силурийских пластов, в действительности существовали в одно время с последними и что очень легко может быть, что последние появились в столь же ранний период, как и первые. Они доказывают, что не только минеральные свойства осадочных формаций, но и собрание органических видов, содержащихся в них, в значительной мере зависят от местных условий Она доказывают, что ископаемые остатки, попадающиеся в какой бы то ни было группе пластов, отнюдь не могут быть принимаемы за представителей флоры или фауны исключительно того периода, к которому они принадлежат. Словом, факты эти набрасывают сильную тень сомнения на многие геологические обобщения.
Но, несмотря на целый ряд подобных фактов и на прямо высказываемое мнение, что свидетельству органических остатков следует доверять в этом отношении ‘с такими же ограничениями, как и свидетельству минеральных признаков’, сэр Чарльз Ляйель делает положительные заключения на основании этого свидетельства, делает он их даже там, где количество общих ископаемых видов незначительно, а расстояние местности велико. Порешив, что в различных местностях Европы отличительный признак эоценовых пластов составляют нуммулиты, он заключает, не приводя в подтверждение своего мнения никаких дальнейших доказательств, что всюду, где попадаются нуммулиты, будь то в Марокко, в Алжире, в Египте, в Персии, в Синде, в Куче, в Восточной Бенгалии или на границах Китая, формация, содержащая их, должна принадлежать к средней эоценовой системе. И из этого положения он делает следующий важный вывод:
‘Как скоро мы дошли до убеждения, что формация, содержащая нуммулитов, занимает среднее место в группе эоценовых пластов, нас поражает сравнительная близость к ним эпох, к которым должны быть отнесены некоторые из самых важных переворотов в физической географии Европы, Азии и Северной Африки. Все горные цепи, как-то: Альпы, Пиренеи, Карпатские и Гималайские горы, в состав центральных и верхних частей которых входят в значительных размерах пласты, содержащие нуммулитов, могли образоваться только по окончании среднего эоценового периода’ (Руководство, стр. 232).
Еще более резкий пример встречаем мы на следующей странице. Основываясь на том факте, что один слой в Клайборне, в Алабаме, содержащий ‘до четырехсот видов морских раковин’, в том числе содержит и Cardita planicosta, ‘а также несколько других видов, тождественных с европейскими или, по крайней мере, очень близко подходящих к ним’, сэр Чарльз Ляйель говорит, что ‘в высшей степени вероятно, что клайборнские слои имеют одинаковую древность с центральной или бракльшамской группой в Англии’. Итак, мы видим, что автор предполагает современность на основании такого рода общности, которая нисколько не превышает общность, встречаемую в одной и той же стране между слоями, резко разнящимися друг от друга по своей давности. Не производит ли это на нас такого рода впечатление, как будто автор позабыл вышеупомянутое предостережение, высказанное им же самим? На этот раз он принимает, кажется, что виды, широко раскинувшиеся в пространственном отношении, имели существование, тесно ограниченное во времени, но на деле было совершенно наоборот. Наклонность к систематизированию пренебрегает фактическими доказательствами и втискивает природу в рамку, слишком тесную для ее бесконечного разнообразия.
Но нам возразят, быть может: ‘Неужели и тогда, когда в различных местностях порядок, в котором пласты лежат один на другом, минеральные признаки и ископаемые остатки одинаковы, — неужели и тогда мы не вправе с достоверностью заключить, что формации, представляющие такое полное сходство между собой, принадлежат одному и тому же периоду? Если, например, в Соединенных Штатах мы встречаем тот же порядок, в котором силурийская, девонская и каменноугольная системы следуют одна за другой, как и у нас, если эти системы и там отличаются теми же литологическими свойствами и представляют те же ископаемые признаки, не вправе ли мы заключить, что каждая из этих групп пластов отложилась в Америке в те же периоды, как и у нас?’.
На это возражение, которое с первого взгляда представляется весьма основательным, мы ответим, во-первых, что доказательства, говорящие в пользу такого соотношения, всегда бывают более или менее сомнительного свойства. Мы уже имели случай намекать на некоторых ‘идолов’ (употребляя метафору Бэкона), которым геологи, сами того не подозревая, приносят жертву, толкуя устройство еще мало изведанных местностей. Руководствуясь классификацией пластов, существующих в Европе, и принимая, что группы пластов других частей света должны непременно совпадать с какими-нибудь из групп пластов, известных у нас, геологи, естественным образом, слишком торопятся признавать существование параллелизма на основании недостаточных доказательств. Они редко задают себе предварительный вопрос: имеют ли еще рассматриваемые ими формации соответствующие им формации в Европе? Для них вопрос лежит в том: к которой из европейских групп причислить им эти формации? с которой они представляют наиболее сходства? от которой они наименее разнятся? Неизбежным результатом такого способа исследования является большая небрежность в выводах. До чего доходит эта небрежность, нам не трудно будет показать примерами. Там, где пласты прерываются, как, например, между Европой и Америкой, нельзя иметь никаких доказательств, основанных на порядке, в котором пласты лежат один на другом, независимо от минералогических признаков и от органических остатков. Всюду, где нельзя проследить пласты в непрерывной связи, минералогические признаки и органические остатки служат единственным средством для определения принадлежности пластов к той или другой системе. Что касается надежности минералогических признаков, то мы уже видели, что они почти не имеют никакого значения, и ни один из современных геологов не решится утверждать, что на них можно полагаться. Если группа старого красного песчаника в Средней Англии совершенно разнится в литологическом отношении от соответствующей ей группы в Южном Девоне, то ясно, что сходство в строении и в составе не может служить достаточным основанием для приравнивания слоев из другой части света к которой-нибудь из европейских систем. Итак, единственным критерием остаются ископаемые остатки, для того же, чтобы убедить читателя, с какой малой точностью прилагают этот критерий, достаточно одного примера. Из сорока шести видов английских девонских кораллов только шесть встречаются в Америке, и это несмотря на обширную область распространения, занимаемую, как известно, антозоями. То же следует заметить о моллюсках и о морских лилиях, как кажется, в Америке хотя и встречается несколько таких родов, которые попадаются и в Европе, но едва ли есть один вид, тождественный с нашими. И сэр Чарльз Ляйель признает, что ‘крайне трудно определить в точности, насколько нью-йоркские подразделения, перечисленные выше, параллельны с членами европейской девонской системы, — до того малочисленны виды, общие обеим системам’. А между тем на основании этой-то общности в ископаемых остатках предполагается, что вся девонская система в Соединенных Штатах современна всей девонской системе в Англии. И это-то положение, что девонская система Соединенных Штатов соответствует нашей девонской системе, составляет один из доводов, на основании которых сэр Чарльз Ляйель утверждает, что поверхлежащие каменноугольные формации обеих стран совпадают во времени своего образования. Не правы ли мы были, говоря, что доказательства, на основании которых делаются подобного рода заключения, весьма сомнительны? Нам могут, конечно, совершенно основательно возразить, что это соотношение, принимаемое за доказательство синхронизма между формациями, далеко лежащими одна от другой, не есть соотношение между известными пластами и известными видами, а соотношение между общими признаками содержащихся в этих формациях собраний ископаемых остатков — между физиономиями (facies) обеих фаун. На это мы скажем, что, хотя такого рода соотношение и может служить более убедительным доказательством синхронизма, чем рассмотренные нами выше, оно все-таки недостаточно убедительно. Как скоро мы выводим синхронизм из подобного рода соотношения, мы допускаем тем самым, что во все продолжение каждой геологической эпохи существовало легко распознаваемое сходство между группами органических форм, населяющих различные части земного шара, и что причинны, видоизменявшие органические формы в одной какой-нибудь части земного шара в формы, характеризующие следующую за тем эпоху, одновременно влияли и во всех остальных частях земного шара, обусловливая соответствующее изменение в свойственных этим частям органических формах. Между тем предположение это не только слишком смело, но прямо противоречит всем вероятностям. Гораздо вероятнее, что причины, изменявшие различные фауны, были не общие, а местные, что, следовательно, между тем как фауны некоторых стран быстро изменялись, фауны других оставались почти неподвижны и что когда в последних, в свою очередь, наставали изменения, то изменения эти не поддерживали параллелизма, а, напротив, обусловливали расхождение форм.
Но, предполагая даже, что местности, отстоящие одна от другой на несколько сотен миль, могут представлять группы пластов, совершенно совпадающих как в порядке распределения, так и в минеральных признаках и в свойственных им ископаемых остатках, — все-таки современность этих групп не может считаться положительно доказанной, потому что весьма легко могут встретиться условия, при которых подобные группы могут значительно разниться относительно времени своего образования. Так, представим себе материк, пласты которого срезаны на поверхности в косвенном направлении к линии берега и идут, положим, в направлении западо-северо-запада, между тем как берег простирается с запада на восток: ясно, что каждая группа пластов будет выходить на взморье своим поперечным разрезом в известной точке берега, рядом с этой точкой, более на запад, будет выходить на берег следующая группа пластов и т. д. Так как локализация морских животных и растений в значительной мере зависит от свойства горных пород и их осыпей, то понятно, что каждая часть этого берега будет иметь свою, более или менее резко отличающуюся, флору и фауну. Посмотрим теперь, какой же результат должно иметь действие волн в течение геологической эпохи? По мере того как море будет делать медленные захваты в материке, место, в котором каждая группа слоев вырезается на взморье, будет все более отодвигаться на запад, вместе с нею будут перемещаться и свойственные ей рыбы, мягкотелые, ракообразные животные и водоросли. Далее, осыпь каждой из этих групп пластов, по мере того как точка, где они вырезаются на взморье, передвигается к западу, будет отлагаться поверх осыпи соседней передовой группы. Результатом всех этих процессов, продолжающихся в течение трех громадных периодов времени, которые потребны для геологических изменений, будет то, что соответственно с каждым восточным пластом образуется пласт, простирающийся далеко на запад и который, хотя и будет занимать то же положение относительно других пластов, состоять из тех же веществ и содержать в себе те же ископаемые остатки, будет тем не менее моложе первого, быть может, на целый миллион лет.
Но всего нагляднее можно убедиться в незаконности или, по крайней мере, в сильной сомнительности некоторых обычных геологических выводов, обратив внимание на перемены, происходящие на Земле в настоящее время, и спросив себя, насколько эти перемены могут служить подтверждением вышеупомянутых выводов. Если мы будем строго придерживаться современного метода и изъяснять геологические явления, — метода, принятию которого так много способствовал сэр Чарльз Ляйель и заключающегося в изъяснении этих явлений причинами, подобными тем, которые действуют в настоящее время, то мы тотчас же увидим, до какой степени невероятны многие из принятых выводов.
Вдоль каждой береговой линии, смываемой мало-помалу волнами, образуются песок, ил и голыши. Эта осыпь, застилающая соседние части морского дна, имеет в каждой местности свои более или менее резкие особенности, определяемые свойством разрушенных пластов. В проливе Ла-Манш она совсем не та, как в Ирландском проливе, на западном берегу Ирландии она совсем не та, как на восточном, и т. д. В устье каждой большой реки отлагается осадок, разнящийся более или менее от осадка других рек цветом и составом и образующий где красные пласты, где желтые, где бурые, серые или грязно-белые. Кроме этих различных формаций, образующихся в дельтах рек и вдоль берегов, есть еще другие, гораздо более обширные и еще резче отличающиеся одна от другой. На дне Эгейского моря накопляется в настоящее время слой крылоногих раковин, которые, без сомнения, со временем образуют известковую скалу. На несколько сот тысяч квадратных миль дно океана между Великобританией и Северной Америкой покрывается пластом мела, и обширные пространства Тихого океана устилаются осадками кораллового известняка. Таким образом по всему пространству земного шара образуется и в настоящее время бесчисленное множество пластов, резко разнящихся друг от друга в литологическом отношении. Назовите наудачу любую часть морского дна и спросите, схожи ли осадки, образующиеся в ней, с осадками какой-либо другой отдаленной части морского дна, — и почти наверняка окажется, что нет. Все вероятности стоят на стороне не тождества, а напротив — разнообразия.
В порядке размещения пластов друг над другом встречается подобное же разнообразие. Каждая область земной поверхности имеет свою история повышений, понижений и периодов покоя, и история эта отнюдь не совпадает хронологически с историей какой-либо другой области. Речные дельты оседают в настоящее время на формации совершенно различных периодов, некоторые на очень древние, другие на новейшие. Между тем как в одном месте осела группа пластов, имеющая несколько сот футов толщины, в другом месте осел один только слой мелкого ила. Между тем как одна область земной коры, остающаяся в течение долгого периода времени над поверхностью океана, не представляет никаких следов изменений, кроме тех, которые происходят от выветривания, другая область земной коры носит следы различных изменений уровня, обусловивших образование различных масс осыпи, расположившихся пластами. Если вообще можно делать какие бы то ни было заключения на основании происходящих в настоящее время процессов, то мы должны прийти к тому заключению, что не только везде порядок размещения пластов одного над другим разнится более или менее от порядка их размещения в других местностях, но что и в каждой местности существуют группы пластов, которым во многих других местностях нет вовсе соответствующих членов.
Относительно органических тел, заключающихся в формациях, образующихся в настоящее время, правило это оказывается столь же верным, если еще не более. Даже вдоль одного и того же берега, на небольших расстояниях, органические формы значительно разнятся между собой. Но они отличаются еще гораздо больше на берегах, отдаленных друг от друга. К этому присоединяется еще и то обстоятельство, что весьма различные между собой организмы, живущие вместе по соседству с одним и тем же берегом, не оставляют своих остатков в одних и тех же осадочных слоях. Так, например, на дне Адриатического моря, где, смотря по преобладающим течениям, осадки в одних местах состоят из тины, в других из известкового вещества, доподлинно известно, что различные виды раковин, существующие вместе, погребаются то в той, то в другой из этих формаций. У наших собственных берегов морские остатки, находимые в нескольких милях от берега, на отмелях, где собираются рыбы, отличны от тех, которые находятся возле самого берега, где водятся только прибрежные виды. Значительная часть морских организмов обладает таким устройством тела, которое не дозволяет им переходить в состояние окаменелости, между остальными большинство уничтожается по смерти разными породами хищников. Таким образом, ни один из осадочных слоев по соседству с нашими берегами не может считаться даже приблизительно полным представителем фауны окружающего его моря, а и того менее современных фаун других морей, лежащих в той же широте, и еще менее фаун морей, лежащих под совсем другими широтами. Органические остатки, погребаемые в настоящее время в Даггерской отмели, не могут нам дать почти никакого понятия о рыбах, ракообразных животных и моллюсках, кораллах, погребаемых в Бенгальском заливе. Упоминать о такой простой и очевидной истине было бы почти нелепостью, если бы обстоятельства не вынуждали нас настаивать на ней. Еще строже проводится это правило там, где мы имеем дело с организмами, живущими на суше. При более многочисленных и резких отличиях между животными и растениями, свойственными отдаленным друг от друга странам, наш список этих животных и растений представляет еще большие пробелы. Шоу насчитывает на земном шаре более двадцати ботанических областей, занимаемых группами форм, до того отличными одна от другой, что, если бы эти формы были найдены в окаменелостях, геологи затруднились бы отнести их к одному и тому же периоду. Что касается фаун, то арктическая отличается от умеренной, умеренная от тропической и южная умеренная от северной умеренной. Мало того, даже в южном умеренном поясе две области Южной Африки и Южной Америки обладают различными млекопитающими, птицами, пресмыкающимися, рыбами, моллюсками и насекомыми. Раковины и кости, лежащие в настоящее время на дне озер и лиманов в этих различных областях, положительно не представляют того сходства, которое обыкновенно ожидают встретить в ископаемых остатках пластов одинаковой древности. Формы более близких к нам периодов, вырытые в какой-либо из этих областей, были бы весьма неполными представителями современной нам флоры и фауны земною шара. Судя на основании обычных геологических методов, подробное рассмотрение осадков в арктическом круге может считаться положительным доказательством, что хотя в современный нам период и существовало несколько пород млекопитающих, но пресмыкающихся вовсе не было, с другой стороны, отсутствие млекопитающих в Галапагосском архипелаге, где встречается множество пресмыкающихся, может считаться доказательством прямо противоположного. В то же время формации, простирающиеся почти на две тысячи миль вдоль большого барьерного рифа в Австралии, — формации, в которых ничего не заключается, кроме кораллов, морских ежей, моллюсков, ракообразных и рыб, с небольшой примесью черепах, птиц и китообразных животных, могли бы дать повод заключить, что в наше время не существовало ни наземных пресмыкающихся, ни млекопитающих, живущих на суше. Говоря об Австралии, мы не можем не привести еще примера, который уже один, сам по себе, мог бы служить вполне убедительным доказательством нашего положения. Фауна этой страны резко отличается от фауны всех других стран. На суше все туземные млекопитающие, за исключением летучей мыши, принадлежат к низшему подклассу двуутробок, насекомые тоже заметным образом отличаются от насекомых всех прочих стран. Окружные моря содержат множество более или менее странных форм. Между рыбами существует один вид акулы, который служит единственным уцелевшим представителем рода, процветавшего в ранние геологические эпохи. Предположим теперь, что новейшие пласты с ископаемыми млекопитающими в Австралии будут рассматриваться человеком, не имеющим никакого понятия о существующей австралийской фауне, если он будет рассуждать по обычному способу, он вряд ли решится классифицировать эти остатки с остатками настоящего времени. Можем ли мы после этого полагаться на умалчиваемое предположение, что такие-то формации, находящиеся в самых отдаленных одна от другой частях земного шара, принадлежат к одному и тому же периоду на том только основании, что органические части, заключающиеся в них, представляют некоторую общность характеристических признаков, или что такие-то другие формации принадлежат к различным периодам потому только, что физиономия их фаун различна?
Но нам могут возразить, что ‘в прошлые эпохи те же или более близкие друг другу органические формы имели более широкую область распространения, чем в настоящее время’. Быть может, оно и было так, но доводы, приводимые в подтверждение этого, отнюдь этого не доказывают. Аргумент, на котором основано это умозаключение, имеет то неудобство, что его очень легко можно привести в пример доказательств ложным кругом. Ископаемые остатки, как уже было замечено выше, служат единственными данными, на основании которых можно удостовериться в соответственности далеко отстоящих одна от другой формаций. Итак, если об одновременности отдаленных формаций мы заключаем по сходству их ископаемых остатков, то как же можно утверждать, что схожие между собой животные и растения имели некогда более широкую область распространения, чем теперь, только на том основании, что они встречаются в одновременных пластах, лежащих на далеком расстоянии друг от друга? Не очевидна ли ложность подобного рода умозаключения? Но даже если бы и не возникало подобного рокового возражения, все же доказательство, приводимое в подтверждение этого мнения, оказывается неудовлетворительным. Мы не должны забывать, что общность органических остатков, принимаемая обыкновенно за достаточное доказательство соответственности во времени, в сущности, есть весьма неполная общность. Когда сравниваемые между собой осадочные слои далеко отстоят один от другого, нельзя и ожидать, чтобы нашлось много видов, общих им обоим, достаточно, если окажется значительное количество общих родов. Если бы было доказано, что в течение геологического прошлого каждый род жил лишь в продолжение небольшого промежутка времени — промежутка, измеряемого одной какой-нибудь группой пластов, — еще можно было бы что-либо заключить из подобной общности родов. Но совсем иное дело, когда мы узнаем, что многие роды продолжали существовать в течение громадных эпох, измеряемых несколькими обширными системами пластов ‘Между моллюсками роды, известные под названием жемчужниковых (Avicula), pa-кушковых (Modiola), просверлинок (Terebratula), лопаточек (Lingula), кружочков (Orbicula), находятся начиная от силурийских горных пород вплоть до нашего времени.’ Итак, если между самыми древними формациями, содержащими ископаемых, и новейшими существует такая степень общности, то не вправе ли мы заключить, что, по всем вероятиям, должна существовать большая общность между такими слоями, которые отнюдь не принадлежат к одной и той же эпохе?
Итак, умозаключение, приводящее к тому результату, что схожие между собой органические формы имели некогда более широкую область распространения, чем теперь, вдвойне ложно, следовательно, и классификации иноземных пластов, основанные на этом умозаключении, не заслуживают доверия. Судя на основании существующего распределения органической жизни, едва ли можно ожидать встретить схожие между собой остатки в географически отдаленных друг от друга пластах одной и той же эпохи, там же, где мы встречаем значительное сходство между ископаемыми остатками пластов, географически отдаленных один от другого, там сходство это, по всей вероятности, обусловливается больше сходством условий, чем одновременностью происхождения. Если на основании причин и следствий, наблюдаемых нами в настоящее время, мы будем заключать о причинах и следствиях прошлого времени, то мы увидим, что многие из общепринятых учений лишены всякого прочного основания. Так, мы видим, что современный нам геологический период характеризуется для значительной части Тихого океана изобилием кораллов, в северной части Атлантического океана он является периодом образования больших меловых осадков, в долине же Миссисипи он может быть назван периодом каменноугольных пластов. Мы видим также, что для одного обширного материка он является по преимуществу периодом двуутробных млекопитающих, тогда как для другого обширного материка он является периодом одноутробных млекопитающих. Принимая в соображение все эти факты, мы имеем полное право недоверчиво относиться к упомянутым широким обобщениям, основанным на беглом исследовании пластов, занимающих всего только какую-нибудь десятую долю земной поверхности.
Первоначальным назначением настоящей статьи было представить обзор сочинений Гуго Миллера, но она разрослась в статью более общего содержания. Тем не менее два учения, которые нам осталось подвергнуть критике, могут быть весьма удобно разобраны в связи с его именем, так как он был самым ревностным их сторонником. Но прежде всего мы должны сказать несколько слов о значении упомянутого автора.
Всем известно, что он был человек самый почтенный в своей жизненной деятельности. Что он был прилежный и успешный труженик на поприще геологии, об этом вряд ли еще нужно упоминать. В пользу его характера и умственных способностей говорит уже то обстоятельство, что он с помощью неутомимого постоянства из темного, безызвестного положения доработался до почтенного места в литературном и научном мире. Наконец, достаточно заглянуть в любое из его сочинений, чтобы убедиться в замечательном его умении представлять свои факты и доводы в привлекательной форме. Во всяком случае, мы не можем не уважать его, как человека деятельного и умного, обладавшего, кроме того, значительной долей поэтического дарования. Но признавая за ним все эти достоинства, мы должны присовокупить, что в научном мире он пользуется далеко не такой высокой репутацией, как среди общей массы читателей Отчасти потому, что наши соседи шотландцы любят-таки не в меру трубить про свои отечественные знаменитости, отчасти благодаря очаровательному способу изложения, отличающему все сочинения Гуго Миллера и доставившему ему широкий круг читателей, отчасти, быть может, и вследствие похвального сочувствия к человеку, который сам себе проложил дорогу, — как бы то ни было, только на долю его досталось такое количество похвал, которому, как ни чужды мы желания лишить их его, все-таки не следует дозволять ослеплять читателей относительно его недостатков как ученого. Дело в том, что он слишком всецело отдавался своим предвзятым идеям, чтобы быть философом в геологии. Его всего уместней будет назвать богословом, занимавшимся геологией. Преобладающая идея, под влиянием которой он писал, явствует из самых заглавий двух его сочинений: Следы ног Создателя, Свидетельство камней. Рассматривая геологические факты как доводы, говорящие за известные религиозные мнения или против них, он едва ли мог относиться к геологическим фактам беспристрастно. Главной его целью было опровергнуть гипотезу постепенного развития, предполагаемые выводы которой были ему антипатичны, силе его чувства соответствовала и односторонность его мышления Он допускал, что ‘Бог мог бы столь же легко и произвести виды путем постепенного развития, как он поддерживает их путем постепенного развития, существование первоначальной великой причины равно совместимо с обеими гипотезами’. Тем не менее он считал гипотезу развития противоречащей началам христианской религии и потому силился ее опровергнуть От внимания его, по-видимому, ускользал тот факт, что общие геологические учения, которых придерживался он сам, отвергались многими на подобном же основании и что сам он не раз подвергался нападкам за свое противохристианское учение. Он, по-видимому, не замечал, что подобно тому, как противники его были не правы, обвиняя в нерелигиозности те теории, которые в его глазах не имели ничего нерелигиозного, так и он мог быть не прав, осуждая на том же основании теорию развития Словом, ему не доставало той высшей веры, которая знает, что все истины должны гармонировать между собой, и которая поэтому спокойно идет за доказательствами, куда бы они ни привели ее.
Само собой разумеется, что, разбирая критически его сочинения, мы не можем не коснуться того великого вопроса, разработке которого он преимущественно посвящал все труды свои. Два учения, которые нам осталось рассмотреть в настоящей статье, находятся в непосредственном соотношении с этим вопросом, а мы уже выше упоминали, что намереваемся рассмотреть их в связи с деятельностью Гуго Миллера, так как он во всех своих умозаключениях предполагал эти учения безусловно верными. Не должно, впрочем, предполагать, чтобы мы стремились доказать то, что он, со своей стороны, стремился опровергнуть. Поставив себе задачей показать, что геологические доводы, приводимые им против гипотезы постепенного развития, основаны на неверных предположениях, мы вовсе не намереваемся показать, что геологические доводы противоположной стороны построены на предположениях верных. Мы надеемся сделать очевидным для читателя, что геологические свидетельства, имеющиеся налицо по настоящее время, недостаточны для окончательного принятия которой бы то ни было из этих двух гипотез, что едва ли можно надеяться и в будущем собрать достаточное количество свидетельств для окончательного принятия того или другого мнения и что если вопрос этот когда-либо и будет решен, то он должен быть решен на основании других, не геологических, данных.
Первое из обычных учений, о котором мы только что упоминали, состоит в том, что в истории прежней жизни нашей планеты встречаются два больших пробела, а из этого обстоятельства заключают, что, по крайней мере, два раза прежде бывшие обитатели Земли были почти совершенно уничтожены и на место их был создан новый разряд существ. Уподобляя общую жизнь на земном шаре нити, Гуго Миллер говорит:
‘Она представляет непрерывность от настоящего времени вплоть до начала третичного периода, затем она обрывается так круто, что за исключением микроскопических диатомей, о которых я упоминал в прошлый раз, одной формы раковин до одной формы кораллов, ни один из видов не продолжается по ту сторону перерыва. Далее, впрочем, где замыкается вторичный период, сплетение видов снова начинается и продолжается вплоть до начала второго отдела, и затем, в том самом месте, где палеозоический отдел замыкается, следует новый крутой перерыв, за который перекинулись только два вида растений, да и относительно этого факта существует еще сомнение’.
Не только Гуго Миллер, но и большинство геологов заключают из этих перерывов, что на поверхности нашей планеты создавались новые существа, и для обозначения трех преемственных жизненных систем употребляются термины: палеозойский, мезозойский и кайнозойский. Правда, что некоторые геологи принимают это верование не без оговорок, зная, до какой степени геологические исследования постоянно стремятся к восполнению того, что некогда считалось широкими пробелами. Сэр Чарльз Ляйель замечает, что ‘пробел, существующий в Великобритании между ископаемыми твердого плитняка (лиаса) и ископаемыми талькового известняка, восполняется в Германии богатой фауной и флорой раковистого известняка, кейпера и пестрого песчаника, которые, как нам известно, занимают в хронологическом отношении как раз промежуточное положение’. Далее он замечает, что ‘вплоть до очень недавнего времени ископаемые отчасти каменноугольных пластов были отделены от остатков предшествующей силурийской группы очень резкой пограничной чертой, но новейшие открытия указали нам в Девоншире, в Бельгии, в Эйфеле и в Вестфалии на существование фауны промежуточного периода’. И далее: ‘За последние годы нам удалось уменьшить пробел, все еще отделяющий меловой период от эоценового в Европе’. Мы, со своей стороны, присовокупим, что после того, как Гуго Миллер написал вышеприведенную тираду, второй из великих перерывов, о которых он упоминает, был в значительной мере сужен открытием пластов, содержащих палеозойские и мезозойские роды перемешанными между собой. Тем не менее до сих пор еще многие, по-видимому, допускают в фауне и флоре земного шара существование двух великих переворотов, и геологическая номенклатура обыкновенно предполагает эти два переворота.
Прежде чем мы станем искать объяснения этих явлений, взглянем на различные второстепенные причины, обусловливающие перерывы в геологической последовательности органических форм. Мы начнем с более общих, изменяющих климат, а через изменение климата — и распределение органической жизни. Между этими причинами можно указать одну, о которой, сколько нам известно, но упоминал никто из писавших об этом предмете. Причина эта заключается в известном медленном астрономическом ритме, вследствие которого Северное и Южное полушария поочередно подвергаются большим крайностям температуры. Вследствие слабой эллиптичности земной орбиты расстояние Земли от Солнца изменяется приблизительно на 3 000 000 миль. В настоящее время афелий совпадает с нашим северным летом, а перигелий с летом Южного полушария. Но вследствие медленного движения земной оси, которое производит предварение равноденствий, с течением времени должно произойти обратное: Земля будет всего ближе к Солнцу в течение лета Северного полушария и всего дальше от него в течение лета Южного полушария или в течение северной зимы. Период, необходимый для завершения того медленного движения, которое обусловливает эти изменения, составляет приблизительно около 26 000 лет, и если бы не было другого процесса, несколько видоизменяющего первый, оба полушария поочередно испытывали бы это совпадение своего лета с наименьшим расстоянием Земли от Солнца по истечение периода, продолжающегося 13 000 лет. Но дело в том, что в то же время происходит еще более медленное изменение в направлении большой оси земной орбиты, вследствие чего вышеизложенные изменения, происходящие поочередно в обоих полушариях, завершают свой цикл приблизительно в 21 000 лет. Другими словами, если в данное время наибольшая близость Земли к Солнцу совпадает с серединой нашего лета, а наибольшая отдаленность от Солнца — с серединой нашей зимы, то через 10 500 лет Земля будет всего далее от Солнца в середине нашего лета и всего ближе к нему в середине нашей зимы. Разница расстояний Земли от Солнца в двух предельных положениях этих поочередных изменений составляет одну тридцатую долю, следовательно, разница между количествами теплоты, получаемыми от Солнца в летний день при этих противоположных условиях, доходит до одной пятнадцатой. Относя эти изменения не к нулю нашего термометра, а к температуре небесного пространства, сэр Джон Гершель вычисляет, что ’23o Фаренгейта составляют наименьшее изменение температуры при таких условиях, которые можно разумно приписывать существующим изменениям в расстоянии от Солнца’. Итак, каждое полушарие имеет эпохи, в которых за коротким и чрезвычайно жарким летом следует продолжительная и очень холодная зима. Вследствие медленного изменения в направлении земной оси эти крайности постепенно смягчаются. К концу 10 500 лет достигается противоположное состояние, умеренно жаркое, продолжительное лето сменяется теплой и непродолжительной зимой. В настоящее время преобладание моря в Южном полушарии в значительной мере способствует смягчению тех крайностей, которым подвергается это полушарие вследствие астрономических своих условий. С другой стороны, значительное преобладание материка в Северном полушарии способствует усилению разницы, которая существует на этом полушарии между летом и зимой, так что в настоящее время климат обоих полушарий не очень резко отличается друг от друга. Но через десять тысяч лет Северное полушарие подвергнется гораздо сильнейшим годовым колебаниям температуры, чем в настоящее время.
В последнем издании своих Очерков астрономии сэр Джон Гершель признает это обстоятельство важным элементом в геологических процессах и считает весьма вероятным, что оно отчасти влияло на те климатические изменения, на которые указывают памятники прошлого Земли. Чтобы обстоятельство это играло важную роль в наиболее резких переменах климата, о которых свидетельствуют нам фактические данные, едва ли вероятно, так как мы имеем повод думать, что изменения эти происходили гораздо медленнее и продолжались долее, но что оно могло повлечь за собой ритмическую крайность или большую умеренность климатов, обусловленных другими причинами, кажется нам несомненным фактом. Столь же несомненным представляется нам и тот факт, что согласно с этими изменениями в климате происходили и известные ритмические изменения в распределении организмов, и на эти-то ритмические изменения мы желали бы обратить внимание читателя, как на одну из причин меньших перерывов, замечаемых в преемственности ископаемых остатков. Каждый вид животных и растений имеет свои границы холода и жара, в пределах которых он только и может существовать, и пределы эти в значительной мере определяют географическое положение данного вида. Он не может простираться севернее известной широты, потому что он не переносит более суровой зимы и в то же время не может простираться и южнее, потому что лето для него было бы слишком жарким. Бывает еще и так, что действие температуры на влажность воздуха или на распределение организмов, которыми известный вид питается, косвенным образом мешают ему распространяться за известные пределы. Спрашивается теперь, какой результат принесет медленное изменение климата, происходящее как было описано выше? Предположим, что мы взяли точкой отправления эпоху, когда времена года наименее резко отличаются одно от другого, очевидно, что во время перехода к эпохе наиболее резких противоположностей каждый вид животных и растений будет постепенно изменять границы своего распределения, отодвигаемый далее где возрастающим зимним холодом, где возрастающими летними жарами, и будет удаляться в такие местности, которые еще представляют благоприятные условия для его существования. Таким образом, в продолжение десяти тысяч лет для каждого вида произойдет отлив от известных областей, обитаемых им прежде, а в продолжение новых десяти тысяч лет снова произойдет прилив в эти области. Остатки его исчезнут из пластов, образующихся в этих местностях, и не будут появляться в течение нескольких последующих пластов, затем они снова появятся в пластах, лежащих поверх последних. Но в каком виде появятся они снова? Будучи подвержены в течение 21 000 лет своего медленного отступления и столь же медленного возвращения переменяющимися условиями жизни, они, конечно, и сами подвергнутся изменениям и, по всем вероятиям, во время вторичного своего появления будут представлять некоторые отличия в строении, а может быть, и во внешнем виде образуют новые видоизменения, а может быть, и новые подвиды.
К этой причине второстепенных пробелов в последовательном ряде органических форм, причине, на которой мы остановились потому, что она до сих пор не была принимаема в соображение, присоединяются еще многие другие. Кроме этих периодически возвращающихся перемен климата бывают еще и другие, неправильные, перемены, обусловливаемые новыми распределениями моря и суши. Эти перемены, являющиеся порой более значительными, порой менее значительными, чем ритмические изменения, должны, подобно последним, обусловливать в каждой области прилив и отлив видов, а следовательно, и большие или меньшие, смотря по обстоятельствам, перерывы в палеонтологическом ряде организмов. Другие, более частные, геологические изменения должны производить и другие, более местные, пробелы в последовательности ископаемых остатков. Так, вследствие повышения почвы, происшедшего во внутренности материка, естественный дренаж страны видоизменяется, и вместо того осадка, который она прежде доставляла морю, большая река начинает приносить осадок, неблагоприятный для различных животных и растений, обитающих в ее дельте, вследствие чего эти породы исчезают из этой местности, по прошествии же долгого периода времени они, быть может, снова в ней появятся в измененной форме. Повышения или понижения берегов или морского дна, влекущие за собой уклонения морских течений, по необходимости должны перемещать и место жительства многих пород, для которых эти течения благоприятны или вредны, далее, это новое распределение течений должно изменять и распределение осадочных пластов, приостанавливая таким образом зарытие органических остатков в одних местностях и начиная его в других.
Объем настоящей статьи не позволяет нам вычислить множество других подобных причин, к которым можно отнести пробелы, поражающие нас в палеонтологических памятниках прошлого. Но вычислять здесь эти причины было бы совершенно бесполезно, они великолепно изложены и объяснены примерами в Основаниях геологии сэра Чарльза Ляйеля.
Но если эти второстепенные изменения земной поверхности производят небольшие пробелы в ряде ископаемых остатков, то не должны ли более крупные перевороты производить и большие пробелы? Если местное повышение или понижение почвы обусловливает на том тесном пространстве, которым оно ограничивается, исчезновение нескольких звеньев в цепи ископаемых форм, то не явствует ли из этого, что повышение или понижение почвы, обнимающее значительную часть земной поверхности, должно обусловить на большом протяжении исчезновение значительного количества подобных звеньев?
Когда в течение длинного периода медленно оседавший материк уступает место широкому океану, имеющему несколько миль глубины, на дне которого не могут образоваться осадки, приносимые реками или смываемые с берегов, и когда, по прошествии другого громадного периода времени, дно этого океана снова начинает медленно подниматься и становиться местом образования новых пластов, не очевидно ли, что ископаемые остатки, содержащиеся в этих новых пластах, будут, по всей вероятности, иметь очень мало общего с ископаемыми остатками пластов, лежащих под ними? Возьмем для примера северную часть Атлантического океана. Мы уже упоминали о том факте, что между Англией и Соединенными Штатами дно океана покрывается осадочным меловым слоем, начало этого процесса восходит, по всей вероятности, еще к тому времени, когда произошло великое оседание земной коры, вследствие которого и появился Атлантический океан в отдаленную геологическую эпоху. Этот мел состоит из крошечных панцирей многодырочных раковинок (Forammifera), к которым примешиваются остатки небольших мягкокожих ракообразных (Ento mostraca) и, по всем вероятиям, небольшое количество раковин крылоногих (Pteropoda), хотя зонд до сих пор еще не приносил ни одного экземпляра последних Таким образом, эта новая меловая формация в отношении высших органических форм является совершеннейшим пробелом. Изредка разве кости какого-нибудь полярного медведя, приплывшего на льдине, могли упасть на морское дно или мертвый разлагающийся кит мог подобным же образом оставить по себе следы. Но подобные остатки должны быть до такой степени редки, что, предположив даже эту новую меловую формацию доступной непосредственному наблюдению, целые сто лет могут пройти прежде, чем их откроют в ней Но предположим теперь, что через несколько миллионов лет дно Атлантического океана поднимется и поверх него залягут слои береговых или лиманных осадков, осадки эти будут содержать в себе остатки флоры и фауны, до того отличных от всего, попадающегося в нижележащих пластах, что их очень легко принять за новосозданные формы.
Итак, мы видим, что рядом с непрерывностью жизни на поверхности земли не только могут, но и должны существовать большие перерывы в цепи ископаемых остатков, вот почему эти перерывы отнюдь не могут быть рассматриваемы как доводы, говорящие против теории постепенного развития.
Нам осталось разобрать еще одно распространенное учение, и это учение более всякого другого влияет на отношение к вопросу постепенного развития.
С самого начала спора доводы спорящих сторон вращались около тех свидетельств, указывающих на постепенное усовершенствование органических форм, которые мы видим в восходящем ряде наших осадочных формаций. С одной стороны, люди, которые утверждают, что высшие организмы развились из низших, так же как и приверженцы мнения, что прогрессивно высшие организмы были созданы последовательно в позднейшие периоды, указывают на свидетельство палеонтологических фактов, как говорящих в пользу их воззрений. С другой стороны, униформисты, которые не только отвергают гипотезу развития, но отрицают и тот факт, что современные жизненные формы стоят выше форм прошлого, возражают, что палеонтологические свидетельства в настоящее время еще очень неполны, что, хотя мы и не нашли до сих пор остатков существ с высшей организацией в пластах наиболее глубокой древности, это еще не дает нам права утверждать, что подобных существ вовсе не существовало в то время, когда эти пласты оседали, и что, по всем вероятиям, геологические исследования со временем откроют искомые существа.
Нельзя не сознаться, что до сих пор свидетельства оказываются в пользу последней партии. С каждым годом геологические открытия показывают, как мало вообще можно давать цены отрицательным фактам. Убеждение, что в древнейших слоях нет следов высших организмов, явилось не вследствие отсутствия подобных остатков, а вследствие неполного исследования. В образчике этой неполноты сэр Чарльз Ляйель, на стр 460 своего Руководства к элементарной геологии, приводит список. Из этого списка оказывается, что в 1709 г. не знали о существовании рыб в пластах, лежащих ниже пермской системы. В 1793 г. их нашли в лежащих ниже каменноугольной системы, в 1828 г. — в девонской, в 1840 г. — в верхней силурийской. О пресмыкающихся мы читаем, что в 1710 г самое нижнее найдено в пермской системе, в 1844 г. — в каменноугольной, в 1852 г. — в верхней девонской. С другой стороны, список млекопитающих показывает, что в 1798 г. не было еще открыто ни одного млекопитающего ниже среднего эоцена, но что в 1818г. они были открыты в нижней оолитовой, а в 1847 г. — в верхнем триасе.
Но дело в том, что обе стороны основываются на недопустимом постулате. Между униформистами не только такие писатели, как Гуго Миллер, но даже и такие, как сэр Чарльз Ляйель {Сэр Чарльз Ляйель в настоящее время не принадлежит уже более к униформистам. После того как была написана эта статья, он с редким и достойным высокого уважения чистосердечием сдался на доводы Дарвина.}, рассуждают так, как будто мы и в самом деле отыскали древнейшие или даже приблизительно древнейшие пласты. Противники их, включая сюда как сторонников гипотезы развития, так и простых прогрессионистов, почти без исключений поступают точно так же. Сэр Р. Морчисон, который принадлежит к прогрессионистам, называет нижайшие из пластов, содержащих ископаемые остатки, ‘протозоическими’ пластами. Профессор Анстэд употребляет тот же термин. Явно или скрытно, все спорящие опираются на это положение, как на общую им почву.
А между тем положение это не может устоять против здравой критики, что как нельзя лучше известно многим из прибегающих к нему. Против него можно привести не один факт, выказывающий, что оно не только сомнительно, но и невероятно: с другой стороны, доказательства, приводимые в его пользу, не выдерживают критики.
На основании того факта, что в Богемии, Великобритании и Северной Америке ближайшие из неметаморфических пластов, открытых до сих пор, содержат лишь слабые следы органической жизни, сэр Р. Морчисон заключает, что они образовались в то время, когда еще не было создано ни животных, ни растений или когда их было создано лишь небольшое количество, и вследствие этого он классифицирует эти пласты под рубрикой ‘азойских’. А между тем из страниц, вышедших из-под его же пера, явствует вся неосновательность предположения, будто в этот период органическая жизнь существовала лишь в незначительных размерах. Такие же следы жизни, какие были найдены в лонгмайндских горных породах, считавшихся долгое время лишенными всяких ископаемых остатков, были открыты и в некоторых нижайших слоях, а между тем двадцать тысяч футов пластов, лежащих над этими слоями, до сих пор еще не дали ни одного ископаемого органического остатка. Если же эти верхние слои, на глубину четырех миль, лишены ископаемых остатков, между тем как слои, лежащие под ними, свидетельствуют о начавшейся уже жизни, то что же становится с выводом сэра Р. Морчисона? В Siluria на стр. 189 мы находим еще более знаменательный факт. ‘Гленгарифские песчаники’ и другие смежные с ними пласты, толщина которых, по словам автора, простирается до 13 500 футов, не представляют никаких следов современной им органической жизни. А между тем сэр Р. Морчисон относит их к девонскому периоду, периоду, обладавшему обширной и разнообразной морской фауной. Как же после этого можем мы из-за отсутствия ископаемых остатков в лонгмайндских пластах и других, соответствующих им, заключить, что Земля была ‘азойской’ во время образования этих пластов?
Но нас спросят, быть может, ‘почему, если живые организмы существовали в то время, мы не находим пластов с ископаемыми остатками, принадлежащих к этой эпохе или другой, более древней?’. На это можно ответить только одно, что несуществование подобных пластов есть не более как отрицательный факт, — мы не нашли их. А принимая в соображение, как скудны наши сведения даже о двух пятых земной поверхности, находящейся в настоящее время над уровнем океана, и как глубоко наше незнание относительно трех пятых, покрытых морем, мы едва ли имеем право положительно сказать, что подобных пластов не существует. А главное наше возражение состоит в том, что эти памятники древнейшей истории Земли были большей частью разрушены действием тех сил, которые постоянно стремятся к разрушению подобных памятников.
Одна из самых несомненных геологических истин состоит в том, что осадочные пласты могут подвергаться более или менее полным видоизменениям через действие огня Горные породы, которые сначала классифицировались как ‘переходные’, потому что они представляли по отличительным своим признакам как бы посредствующее звено между породами огненного происхождения, лежащими под ними, и осадочными пластами, лежащими поверх их, оказываются в настоящее время не чем иным, как осадочными пластами, видоизменившимися как в составе своем, так и во внешнем виде от сильного жара смежного с ними расплавленного вещества, вот почему эти породы и названы ‘метаморфическими’. Новейшие исследования показали также, что эти метаморфические породы не все одинаковой древности, как думали прежде. Кроме первичных и вторичных пластов, видоизмененных действием огня, существуют видоизмененные подобным же образом пласты и третичного происхождения, и встречаются они нередко на расстоянии какой-нибудь четверти мили от точки соприкосновения с соседним гранитом. Процессом этим, само собой разумеется, ископаемые остатки истребляются. ‘В иных случаях, — говорит сэр Чарльз Ляйель, — темные известняки, содержавшие в изобилии раковины и кораллы, превращались в белый статуйный мрамор, а твердая глина, содержавшая растительные и другие остатки, преобразовывалась в шифер, известный под название смоляного сланца или сланцевой роговой обманки, от органических тел не осталось и следа.’ Далее оказывается почти уже бесспорной истиной, что всевозможные горные породы плутонического происхождения суть продукт осадочных пластов, подвергшихся полному расплавлению. Мы имеем несколько примеров того, что гранит и гнейс, химический состав которых совершенно одинаков, переходили один в другой, так, в Валорсине, близ Монблана, где обе породы приходят в соприкосновение одна с другой, замечено, что ‘каждая из них представляет известные видоизменения своих минеральных признаков. Гранит, все еще оставаясь ненаслоенным, начинает перемешиваться с зелеными частичками, с другой стороны, тальковатый гнейс принимает гранитообразное устройство, сохраняя свою наслойку’. В абердинском граните нередко встречаются комки нерасплавленного гнейса, наконец, мы сами можем засвидетельствовать, что берега Лох-Сунарта представляют обильные доказательства того, что гранит этой местности, когда он был в расплавленном состоянии, содержал не вполне расплавленные глыбы осадочных пород. И это еще не все. Пятьдесят лет тому назад полагали, что все гранитные породы первобытны или существовали прежде каких бы то ни было осадочных пластов, но в настоящее время ‘весьма трудно указать хотя бы на одну гранитную массу, относительно которой можно было бы, на основании фактических данных, сказать, что она древнее всех известных нам пластов, заключающих ископаемые остатки’. Словом, многочисленные доказательства ясно свидетельствуют, что все слои осадков могут через соприкосновение с расплавленным веществом, составляющим ядро земного шара, или хотя бы только через близость к этому веществу быть совершенно расплавлены, или расплавлены только отчасти, или же накалены до той степени, какая нужна, чтобы произвести сплавление их частиц, и что, смотря по температуре, до которой они были нагреты, и по обстоятельствам, при которых они остывают, они принимают форму то гранита, то порфира, то трапа, то гнейса, то какой-либо другой горной породы. Далее мы ясно видим, что, хотя пласты различной древности подвергались подобного рода изменениям, тем не менее сильнее всего изменялись наиболее древние пласты, как потому, что они обыкновенно ближе лежали к центру огненного действия, так и потому, что они были дольше подвергнуты этому действию. Отсюда явствует, что осадочные пласты, древность которых переходит за известный предел, вряд ли могут быть находимы в непревращенном состоянии и что пласты еще более древние, чем эти последние, наверное, были в прежнее время расплавлены. Итак, если в течение прошлого времени, продолжавшегося неопределенный период, действовали те же силы — водная и огненная, которые действуют и в настоящее время, то и состояние земной коры могло быть такое же, каким оно является нам теперь. Мы не имеем никаких данных, на основании которых могли бы постановить точные пределы периода, в продолжение которого происходило образование и разрушение пластов. Свидетельство фактов так неопределенно, что процессы эти могли продолжаться в течение периода, в десять раз большего, чем тот, который измеряется всеми нашими группами осадочных пластов.
Но мало того, что настоящий вид земной коры не представляет нам никаких данных для определения начала этих процессов, мало того, что некоторые обстоятельства позволяют нам предполагать, что начало это относится к неизмеримо далекому от нас прошлому, — неизмеримо далекому даже по отношению к огромным геологическим периодам, — у нас нет недостатка даже в положительных доказательствах, дающих нам право принимать неизмеримую отдаленность этого начала Новейшая геология возвела в неопровержимую истину такие факты, которые несовместимы с верованием, что образование и разрушение пластов начались в то время, когда образовалась кембрийская горная порода, или вообще в другой какой-нибудь недавний период. Чтобы доказать это, достаточно будет привести один факт из Siluria. Сэр Р. Морчисон вычисляет, что вертикальная толщина силурийских пластов в Валлисе колеблется между 26 000 и 27 000 футов, другими словами, равняется приблизительно пяти милям, если к этому мы прибавим вертикальную толщину кембрийских пластов, над которыми силурийские лежат, сообразуясь с ними в изгибах и направлении, то мы, полагая наименьшие цифры, получим в итоге глубину приблизительно в семь миль. Всеми геологами принято, что это огромное накопление пластов должно было происходить на медленно оседавшей плоскости. Эти пласты не могли бы лечь один над другим в таком правильном порядке, если б земная кора в этом месте не оседала или непрерывно, или посредством прерывистых, небольших понижений. Но такое громадное оседание не могло бы произойти, если б земная кора не имела значительной толщины Расплавленное ядро земного шара постоянно стремится принять форму правильного приплюснутого сфероида всякое сдавление его коры ниже поверхности равновесия, а также всякое возвышение коры над этой поверхностью должны встречать огромное сопротивление. Из этого неизбежно следует, что при тонкой коре были бы возможны только незначительные повышения и оседания и что, наоборот, оседание, простирающееся на семь миль глубины, заставляет предполагать кору, обладающую сравнительно значительной силой или, другими словами, значительной толщиной. И точно, сравнивая это предполагаемое оседание силурийского периода с оседаниями и повышениями, происходящими в современных нам океанах и материках, мы не видим никакого основания предполагать, чтобы земная кора была заметно тоньше в то время, чем теперь. Что же мы из этого должны заключить? Если, как большинство геологов утверждают, земная кора действительно образовалась вследствие того медленного остывания, которое продолжается и по настоящее время, если мы не видим никаких следов, на основании которых можно бы было заключить что земная кора была заметно тоньше во время образования древнейших кембрийских пластов, чем теперь — то не явствует ли из этого, что период, когда она приобрела толщину, которой она уже обладала во время образования кембрийских пластов, был громаден в сравнении с промежутком, отделяющим кембрийский период от нашего. Но в течение этого неизмеримого ряда эпох, на которые указывают нам вышеизложенные факты существовали и океан, и прилив, и отлив, и ветры, и волны, и дождь и реки. Эти деятели, производившие постоянно смывание берегов и выполнение морского дна, были так же деятельны тогда, как и в настоящее время. Бесконечные ряды слоев должны были образоваться. Если же мы спросим, где они, природа ответит нам они были разрушены тем самым действием огня, которое расплавило и преобразило такую значительную долю древнейших из известных нам пластов.
До нас дошла только последняя глава истории Земли. Множество предшествующих глав, обнимающих неизмеримо далекие от нас периоды, сгорело, а с ними вместе сгорели и памятники той жизни, которую они, как можно полагать, содержали. Большая часть свидетельств, которые могли бы решить спор о развитии, утрачены для нас навсегда, и ни одна из спорящих сторон не может привести из геологии такие доводы, которые имели бы решающее значение.
‘Но каким же образом, — могут спросить нас, — дошли до нас существующие свидетельства, говорящие в пользу прогрессивности? Каким образом могло случиться, что, восходя от самых древних пластов к новейшим, мы действительно находим ряд органических форм, который хотя и с некоторыми уклонениями возводит нас от низших форм к высшим?’ — На вопрос этот, по-видимому, трудно ответить. Тем не менее мы имеем повод думать, что вышеупомянутая кажущаяся прогрессивность еще не дает нам права делать какие бы то ни было заключения, и пример, который мы хотим привести в подтверждение этого, покажет, надеемся, в то же время, как можно мало доверять некоторым геологическим обобщениям, которые, по-видимому, имеют твердое основание Этим-то несколько сложным примером, к которому мы сейчас приступим, будет всего приличнее заключить наш разбор.
Предположим, что в области, покрытой в настоящее время обширным океаном, начинается одно из тех великих и постепенных повышений почвы, посредством которых образуются новые материки. Чтобы наши слова были определеннее, скажем, что в южной части Тихого океана, на середине пути между Новой Зеландией и Патагонией, морское дно мало-помалу выталкивается к поверхности и готовится подняться над водой. Какой ряд геологических и биологических явлений произойдет, прежде чем это выступающее из воды морское дно превратится в Новую Европу или Азию? Во-первых, те части новообразующейся суши, которые поднялись в уровень с волнами, будут быстро обнажаться последними, их мягкое вещество будет размываться прибоями, уноситься местными течениями и опускаться на дно соседних, более глубоких вод Ряд новых небольших повышений сделает новые большие пространства доступными волнам, новые части будут каждый раз отниматься у прежде уже обнаженных поверхностей, далее, некоторые из новообразовавшихся пластов, поднявшись почти в уровень с водой, будут смываться и снова отлагаться на морское дно. С течением времени обнажатся наиболее твердые формации приподнимаемого морского дна. Эти последние, будучи не так легко разрушаемы, останутся уже прочным образом на поверхности воды. По краям их образуется обычное разрушение горных пород в прибрежный песок и голыши. Во время медленного процесса повышения, подвигающегося, может быть, на два или на три фута в столетие, большая часть производимых им осадочных пластов будет снова и снова смываться и отлагаться, в тех соседних частях оседания, которые обыкновенно бывают смежны с этими областями повышения, будет наслаиваться более или менее непрерывный ряд осадочных пластов. Посмотрим теперь, какого же свойства будут эти новые пласты? Они непременно будут чрезвычайно бедны следами органической жизни. Пласты, которые прежде того медленно образовывались на дне этого обширного океана, должны были содержать ископаемые остатки лишь малого количества видов. Океаническая фауна не богата, ее водяные животные (гидрозои) не могут сохраняться, а твердые части ее немногих пород моллюсков, разнообразных животных и насекомых большею частью очень хрупки Вот почему, когда дно океана там и сям выдвинулось на поверхность, когда его осадочные пласты, с содержащимися в них органическими обломками, были сорваны и долго омывались прибоями, прежде чем были снова опущены на морское дно, когда эти вторично образовавшиеся пласты, после ряда небольших повышений, снова подверглись этому могущественному стирающему влиянию — а случиться это должно почти неизбежно, — тогда те немногие хрупкие органические остатки, которые содержались в этих пластах, должны в огромном большинстве случаев быть разрушены Таким образом, те из этих, первоначально образовавшихся, пластов, которые пережили неоднократные изменения уровня, будут фактически ‘азойскими’, подобно кембрийским пластам наших геологов. Когда вследствие смывания мягких пластов лежащие под ними твердые пласты обнажаются в виде скалистых островков и таким образом доставят точку опоры для новой жизни, тогда можно ожидать и появления пионеров этой новой жизни Кто же будут эти пионеры? Уж конечно не окружающие океанические виды, потому что устройство их организмов не позволяет им жить на прибрежье. То будут виды, процветающие на каком-нибудь из отдаленных берегов Тихого океана. Между этими видами первыми появятся водоросли и зоофиты, как потому, что их споры и почки, плавающие целыми роями в воде, имеют всего более вероятности быть доставленными на место в целости, так и потому, что по прибытии своем они всего легче найдут себе нужную пищу. Правда и то, что усоногие (Cirrhipeda) и пластинчатожаберные (Lamellibranchiata), живущие теми бесконечно малыми организмами, которые всюду населяют море, также могли бы найти себе пищу, которая им нужна. Все вероятности успеха при этой ранней колонизации стоят на стороне тех видов, которые, плодясь посредством бесполого воспроизведения, могут размножаться по целому прибрежью из одного какого-нибудь зародыша, и положительно против тех видов, которые, размножаясь только посредством полового воспроизведения, должны быть вводимы в большом числе для того, чтобы несколько экземпляров могли уцелеть, встретиться между собой и произвести потомство. На основании этих соображений мы заключаем, что первые следы жизни, оставляемые в осадочных пластах близ этих новообразовавшихся берегов, будут следы столь же бедных организмов, как те, остатки которых встречаем в древнейших горных породах Великобритании и Ирландии. Представим себе теперь, что процессы, обозначенные нами здесь вкратце, продолжаются, что выступающий на поверхность материк становится все обширнее, будет окружен более высокими и разнообразными берегами и что иммиграция органических форм идет своим порядком благодаря океаническим течениям, изредка заносящим эти формы с дальних берегов. Что же окажется в результате? Продолжительность времени будет благоприятствовать введению этих новых форм, делая возможными те сочетания необходимых условий, которые по закону вероятности могут встречаться только по прошествии очень долгих промежутков времени. Кроме того, увеличение пространства, занимаемого как отдельными островами, так и их группами, неразлучно с увеличением протяжения берегов, вследствие чего и черта соприкосновения с потоками и волнами, приносящими эти плавучие массы, станет длиннее, а через это зародышам новой жизни будет представляться больше случаев причалить к берегу. С другой стороны, сравнительно разнообразные берега, представляющие с каждой милей новые физические условия, будут доставлять удобные местности для большего количества видов. Так что по мере того, как процесс повышения будет подвигаться вперед, соединятся три условия, которые будут содействовать введению новых пород приморских животных и растений. Какими же классами животных должна будет на долгое время ограничиваться возрастающая фауна? Само собой разумеется, такими классами, особи или зародыши которых всего легче могут быть уносимы со своих отечественных берегов плавучими водорослями или плавающими деревьями. Кроме того, такими, которые имеют всего менее вероятности погибнуть во время дороги или от перемены климата и которые всего лучше могут существовать по берегам, сравнительно бедным органической жизнью. Из этого очевидно, что кораллы, кольчатые животные, низшие породы моллюсков и ракообразных будут по преимуществу составлять эту раннюю фауну. Крупные хищные породы этих классов появятся позднее, как потому, что новые берега должны быть предварительно заселены теми животными, которыми они питаются, так и потому, что вследствие их более сложного устройства они или их зародыши будут труднее переносить путь и перемену жизненных условий. Итак, мы вправе заключить, что пласты, залегшие непосредственно над почти ‘азоическими’ пластами, будут содержать остатки беспозвоночных животных, родственных с теми, которые находятся близ берегов Австралии и Южной Америки. И притом нижние слои будут содержать сравнительно малое количество родов этих беспозвоночных и остатки будут принадлежать к сравнительно низшим типам, в верхних же слоях количество родов будет больше и типы будут выше, точь-в-точь как мы видим в ископаемых остатках нашей силурийской системы. По мере того как эти геологические изменения будут проходить своим длинным рядом землетрясений, вулканических переворотов, небольших повышений и понижений, по мере того как архипелаг будет становиться все обширнее и малые его островки будут сливаться в большие, по мере того как береговая линия будет становиться все длиннее и разнообразнее, а соседнее море все гуще и гуще заселяться низшими жизненными формами, — по мере всего этого начнут появляться представители и низшего разряда позвоночных. По времени рыбы появятся позже всех низших беспозвоночных, как потому, что их яйца имеют меньше вероятности переплыть через водную пустыню, так и потому, что они нуждались бы для своего пропитания в предшествующей им, уже несколько развитой фауне. Их появления следует ожидать одновременно с появлением ракообразных хищников, как они и появляются в верхних силурийских пластах. Кроме того, мы не должны упускать из виду, что в течение долгого периода времени, описанного нами, море должно было делать большие захваты в некоторых частях новообразовавшейся суши, оставшейся прежде неразмытою, и должно было доходить в иных местах до масс плутонического или метаморфического происхождения. Таким образом, с течением времени, вследствие разложения и обнажения этих горных пород, могли образоваться местные пласты, окрашенные окисью железа, подобно нашему старому красному песчанику. А в этих осадках могли быть зарыты остатки рыб, населявших в то время море.
Как же между тем будут заселяться поверхности масс, приподнятых со дна моря? Вначале на их пустынных скалах и голышах появятся лишь самые бедные формы растительной жизни, подобные тем, которые мы находим до сих пор на серых и оранжевых полосах наших горных откосов, так как только эти формы могут процветать на подобных поверхностях и их споры могут всего легче переноситься. Когда эти первобытные растений (протофиты), умирая и разлагая скалистую почву, образуют удобное место для мхов, тогда начинают появляться и эти последние, зародыши которых могли быть принесены плавучими деревьями. При некоторых обстоятельствах образуется таким способом почва, в которой могут пускать корни растения с высшей организацией, и, по мере того как архипелаг и составляющие его острова увеличиваются вышеизложенным образом в объеме и получают через это больше точек соприкосновения с волнами и ветрами, можно ожидать, наконец, что семена этих высших растений переселятся с соседних материков. После того как на поверхности новообразовавшейся суши появилось уже нечто похожее на флору, жизнь становится там возможной и для насекомых, из всех тварей, дышащих воздухом, насекомые будут, очевидно, в числе первых, которые проберутся туда из других местностей. Но так как животные и растительные организмы, живущие на суше, имеют гораздо меньше вероятности устоять против случайностей, сопряженных с переселением с дальних берегов, нежели морские организмы, то ясно, что много еще времени спустя после того, как море, окружающее эти новые земли, приобретет богатую флору и фауну, сама суша будет оставаться сравнительно все еще пустой, вот почему более древние пласты, подобно нашим силурийским, не будут представлять никаких следов организмов, живущих на суше. После того как обширные пространства Земли были выдвинуты на поверхность океана, вы вправе ожидать, что богатая флора успела развиться на этом материке. При каких же условиях можем мы надеяться находить ископаемые следы этой растительности? Большие пространства Земли заставляют предполагать большие реки и неразлучные с последними дельты и, кроме того, имеют обыкновенно болота и озера. Все это, как мы знаем из опыта, очень благоприятствует роскошной растительности и доставляет ей возможность сохраняться в виде каменноугольных слоев. Итак, следует заметить, что в древнейшие эпохи истории подобного материка не мог случиться каменноугольный период, он становился возможным только после того, как долго продолжавшиеся повышения почвы выдвинули из воды значительные пространства земли. Точно так же, как в ряде наших осадочных пластов, каменноугольные слои появятся только после громадного накопления более древних пластов, наполненных ископаемыми остатками морских организмов.
Посмотрим теперь, в каком порядке должны появиться высшие формы животной жизни. Мы видели, как в последовательности морских организмов высказывалось нечто вроде постепенной прогрессии от низшего к высшему и как мы таким образом дошли наконец до хищных моллюсков, ракообразных и рыб. Что должно последовать за рыбами? После морских животных земноводные пресмыкающиеся имеют всего больше вероятности пережить опасности переселения, как потому, что они живучее высших животных, так и потому, что они менее этих последних были бы вырваны из своей стихии. Такие пресмыкающиеся, которые живут безразлично в соленых и в пресных водах, как, например, аллигаторы, а также и такие, которые уносятся на плавающих деревьях из устьев рек в море, как оринокские аллигаторы, про которых рассказывает Гумбольдт, будут, по всей вероятности, этими ранними переселенцами. Очевидно также, что в числе первых позвоночных, населяющих новый материк, будут и другие пресмыкающиеся. Если мы примем в соображение то, что неизбежно должно случиться на этих естественных плотах из деревьев, земли и растительных веществ, которые подчас уносятся большими реками вроде Миссисипи, со всем своим разнообразным грузом живых существ, в море, то мы увидим, что между тем как теплокровные животные с высшей организацией вскоре умрут с голода или от других страданий, животные холоднокровные и вялые, которые долгое время могут оставаться без пищи, проживут, быть может, несколько недель, вне таких случайностей, которые могут представиться иногда в течение долгих периодов времени, пресмыкающиеся первые прибудут целые и невредимые на отдаленные берега, как мы тому не раз видели примеры и в настоящее время. Переселение млекопитающих, как сопряженное с большим риском, должно быть в порядке вероятности отложено на более долгое время, да и вряд ли оно может состояться прежде, чем вследствие увеличения нового материка расстояние его берегов от соседних стран не уменьшилось в значительной мере или пока образование промежуточных островов не доставило организмам большую возможность пережить опасности пути. Но предположим, что все условия, необходимые для иммиграции, уже имеются налицо, какие же млекопитающие первые прибудут на новый материк и останутся на нем в живых? Конечно, не крупные травоядные животные, потому что они тотчас же утонут, если вследствие каких-нибудь случайностей упадут в море, не плотоядные, потому что они не найдут себе такой пищи, какая им нужна, предположив даже, что они и вынесли бы путь. Небольшие четвероногие, взбирающиеся на деревья и питающиеся насекомыми, имеют всего больше вероятности быть унесенными со своих отечественных берегов и найти на новых ту пищу, которую требует их организм. Всего естественнее ожидать, что насекомоядные млекопитающие, ростом подобные тем, которых мы встречаем в триасовых пластах и в стонефильдских сланцах, будут первыми поселенцами между высшими позвоночными животными. Наконец, если мы предположим, что удобства сообщения еще более возросли, вследствие ли дальнейшего омеления промежуточного моря и образования новых островов, или же вследствие совершенного соединения нового материка со старым, соединения, обусловленного продолжающимися повышениями почвы, — мы окончательно найдем, что новые и более совершенные животные нахлынут в новообразовавшийся материк.
Как ни поверхностно мы набросали этот очерк процесса, в сущности чрезвычайно сложного и запутанного, как ни доступны некоторые из высказанных здесь положений возражениям, на которые место не позволяет нам отвечать, тем не менее никто не станет отрицать, что очерк этот представляет нечто вроде биологической истории предположенного нового материка. Отложив все частности в сторону, очевидно, что простые организмы, способные процветать при самых простых жизненных условиях, будут первыми успешными поселенцами, а что более сложные организмы, нуждающиеся для своего существования в соблюдении более сложных условий будут колонизироваться вслед затем в порядке, представляющем нечто вроде восходящей прогрессии С одной стороны, мы видим сочетание всевозможных удобств. Новые особи могут быть доставляемы в форме бесконечно малых зародышей, зародыши эти бесчисленны, они рассеяны в море, они постоянно разносятся во всевозможных направлениях и на далекие расстояния океаническими течениями Они могут переживать такого рода далекие путешествия без малейшего для себя труда, они находят себе пищу всюду, куда прибывают, и организмы образующиеся из этих зародышей, плодятся путем неполового размножения с чрезвычайной быстротой. С другой стороны, мы видим всевозможные препятствия новые поселенцы должны быть перемещаемы в форме уже развившихся особей, численность их сравнительно ничтожная, живут они на суше и имеют очень мало случаев быть унесенными в море, если же какая-нибудь случайность и уносит их в море, то в высшей степени невероятно, чтобы они не утонули или не погибли от голода и холода, предположив даже, что они переживут все опасности пути, они должны найти на новых берегах уже существующую флору или фауну, которая могла бы доставлять им именно ту пищу, которая им нужна, кроме того, они нуждаются в соединении других физических условий, наконец, для того чтобы раса их коренилась, необходимо, чтобы, по крайней мере, две особи различных полов благополучно прибыли к берегу. Итак, очевидно, что по мере того, как мы восходим в порядке организмов и успешность иммиграции становится сопряженной с тем или другим новым добавочным условием, громадный перевес вероятности становятся против нее, так что иммиграция каждого высшего порядка организмов будет отделена от иммиграции низшего периодом, подобным целой геологической эпохе. Вот почему ряд осадочных пластов, образовавшихся во время, когда новый материк подвергался постепенному повышению, будет, по-видимому, представлять самые ясные доказательства, говорящие в пользу общей прогрессивности в органических формах. Земли, поднимающиеся таким образом посреди обширного океана, прежде всего образуют пласты, не заключающие ископаемых остатков, затем пласты, содержащие лишь низшие формы морских животных, далее — пласты, содержащие высшие морские формы, восходя до рыб, и наконец, пласты, лежащие поверх этих последних, будут содержать остатки сперва пресмыкающихся, потом малых млекопитающих, затем больших, все это, как нам кажется, выводится из всем известных законов органической жизни. Если же порядок ископаемых, представляемый пластами этого воображаемого нового материка, так близко подходит к порядку, замечаемому нами в наших собственных осадочных слоях, то не должны ли мы прийти к заключению, что очень легко может быть, что ряды наших ископаемых пластов свидетельствуют не о чем ином, как о явлениях, сопровождавших одно из этих обширных повышений почвы? А как скоро мы допустим вероятность этого умозаключения, мы должны сознаться, что факты палеонтологии никогда не могут служить достаточным доказательством для принятия или опровержения гипотезы постепенного развития, наибольшее, что они могут сделать, это — показать, гармонируют или нет с этой гипотезой последние немногие страницы биологической истории Земли, возможно или невозможно проследить связь между флорой и фауной, существующими теперь, и флорой и фауной наиболее близких геологических эпох.

VI. Бэн об эмоциях и воле

После спора между нептунистами и вулканистами, — спора, который без всяких определенных результатов тянулся долгое время, — возникла реакция против всякой умозрительной геологии. Так как рассуждения без точных данных не приводили ни к чему, то исследователи перешли в противоположную крайность и, ограничив свою задачу единственно только собиранием данных, совершенно оставили рассуждение. Лондонское геологического общество образовалось с прямой целью собирания данных, в течение многих лет в заседаниях его было запрещено изложение гипотез, и только недавно стали допускаться попытки организовать массу наблюдений в стройную теорию.
Эта реакция и сопровождавшая ее контрреакция хорошо разъясняют новейшую историю английской мысли вообще. Было время, когда наши соотечественники, вероятно, столько же, как и другие народы, предавались умозрениям о тех возвышенных вопросах, которые сами собой представляются уму человеческому Действительно, достаточно беглого взгляда на философские системы, как настоящие, так и бывшие прежде в ходу на континенте, чтобы видеть, насколько другие нации обязаны открытиям наших предков. Но в течение одного или двух поколений эти отвлеченные предметы оставались в пренебрежении, а у людей, величающих себя ‘практическими’, даже в презрении. Этот умственный фазис — отчасти, быть может, естественный спутник нашего быстрого развития в материальном отношении — был в некоторой степени следствием недостаточности аргументов и потребности в лучших данных. Не столько в силу сознательного стремления к известной цели, сколько вследствие бессознательного подчинения тому ритму, который можно проследить в социальных переворотах точно так же, как в других вещах, — эпоха, когда строили теории, не заботясь о наблюдении, сменилась эпохой, когда стали наблюдать, не помышляя о теории. В течение же продолжительною времени, посвященного конкретным наукам накоплено было громадное количество сырого материала для наук абстрактных и теперь очевидно настает период когда этот сырой материал будет организован в связную теорию. Повсюду — в науках неорганического и органического мира в науке об обществе — мы можем заметить стремление перейти от поверхностного и эмпирического к глубокому и рациональному.
В психологии этот период особенно заметен Факты, обнаруженные анатомами и физиологами, начинают наконец прилагаться к объяснению этого высшего класса биологических явлений, — и мы видим уже задатки большого успеха. Сочинение м-ра Александра Бэна, сочинение, которого недавно вышел второй том {‘The Emotions and the Will’ — Первый том носит заглавие ‘The Senses and the Intellect’. Обе книги были совершенно переработаны для второго издания.}, особенно хорошо характеризует этот переход. Это произведение представляет нам в стройном порядке громадную массу данных, какие новейшая наука дает для построения связной системы философии духа. Сама же по себе это не есть собственно система философии духа, а скорее, разделенное на классы собрание материалов для подобной системы, — собрание, сделанное по тому методу и с той проницательностью, какие обусловливаются научной подготовкой, и местами снабженное замечаниями аналитического характера. Это сочинение действительно представляет собой то, за что оно выдает себя — естественную историю духа. Сказать, что между исследованиями натуралиста, который собирает, препарирует и описывает различные виды животных, и трудами ученого, имеющего своим предметом сравнительную анатомию и исследующего законы организации, существует то же самое отношение, как между изысканиями Бэна и работами отвлеченных психологов, — значило бы зайти слишком далеко, так как сочинение Бэна имеет не исключительно описательный характер. Но подобная аналогия дает все-таки самое лучшее понятие о том, что сделано Бэном, и при этом самым ясным образом показывает необходимость его труда. Подобно тому как прежде, нежели может быть сделано что-либо похожее на верные обобщения по части классификации организмов и законов организации, должен быть собран обширный запас фактов, представляемых нам бесчисленными органическими телами, — точно так же без сколько-нибудь полного очерка явлений духовной жизни едва ли можно ждать сносной теории духа. До самого недавнего времени наука духа разрабатывалась так же, как у древних разрабатывались естественные науки заключения выводились не из наблюдений и опыта, а из произвольных априористических предположений. Подобный прием, давно уже с громадной выгодой покинутый в одном случае, мало-помалу оставляется и в другом. Попытки же разрабатывать психологию как отдел естествознания показывают, что означенный выше прием скоро будет совсем оставлен.
Труд м-ра Бэна, если рассматривать его как средство к достижению еще большего, имеет высокое значение. Это в своем роде произведение в высшей степени научное по концепции, широкое по направлению и законченное по исполнению. Помимо очерка различных классов духовных явлений, освещенных новейшей наукой, сочинение Бэна заключает в себе много такого, что прежними писателями опускалось частью из предрассудка, а частью по невежеству. Мы разумеем здесь в особенности участие, какое телесные органы принимают в духовных явлениях, и прибавление к первичным духовным явлениям тех многочисленных вторичных, которые производятся действиями телесных органов. М-р Бэн, кажется, первый оценил значение этого элемента в различных состояниях нашего сознания, и одна из главнейших заслуг его заключается в том, что он показал, как постоянен и обширен этот элемент. Далее, отношения произвольных и непроизвольных движений разъяснены так, как не могли разъяснить их писатели, незнакомые с новейшим учением о рефлексах. Помимо этого, некоторые из аналитических замечаний заключают местами важные мысли.
Однако, как бы ни был значителен труд м-ра Бэна, мы считаем его существенно переходным. Это произведение представляет нам в переработанном виде результаты периода наблюдений, к этим результатам прибавлено много хорошо описанных фактов, собранных самим автором, затем старый и новый материал распределен согласно тому более строгому научному методу, который выработало наше время, — и таким образом пролагает путь к лучшим обобщениям. Но его классификации и выводы могут иметь все-таки только чисто временное значение. В развитии каждой науки необходимо не только правильное наблюдение для составления верной теории, но необходима и верная теория, как предпосылка к правильному наблюдению. Естественно, что это следует понимать не буквально, а только в том смысле, что наблюдение и теория должны идти рука об руку в своем развитии. Первобытная грубейшая теория или классификация, имеющая в основании своем самое поверхностное знакомство с явлениями, представляется совершенно необходимой для того, чтобы привести явления в какой-либо порядок и дать какое-нибудь общее понятие, с которым бы представлялась возможность сравнивать новые явления и таким образом отмечать их сходство или различие. При постоянно расширяющемся исследовании частных случаев обнаруживаются мало-помалу несообразности теории, вследствие чего она видоизменяется и становится в более близкое соответствие с данными опыта. Это, в свою очередь, обратно влияет на дальнейшее усовершенствование наблюдения. Более обширное и полное наблюдение снова ведет к поправкам в теории. И это продолжается так до тех пор, пока не будет достигнута истина. Так как в науке духа только недавно началось систематическое собирание фактов, то нельзя ожидать, чтобы результаты могли быть тотчас же верно сформулированы. Все, чего можно искать здесь, есть приблизительные обобщения, которые могли бы служить к лучшему направлению исследований. Поэтому, если б даже нельзя было сказать, в каком направлении пойдет дело впоследствии, мы, во всяком случае, могли бы до известной степени быть уверены, что труд м-ра Бэна носит на себе печать зачаточного состояния психологии.
Мы полагаем, однако ж, что нетрудно будет указать, в каких отношениях произведение Бэна представляет собой только подготовительное явление, а вместе с тем и определить, каков должен быть характер более полной организации. Мы намерены предпринять подобную попытку, опираясь в объяснении своих положений на только что вышедший в свет второй том книги Бэна.
Можно ли составить верную классификацию без помощи анализа? Или всякая классификация должна иметь аналитическую основу? Реальные отношения вещей могут ли определяться явными характеристическими признаками вещей) Или же случается обыкновенно так, что известные скрытые черты, от которых зависят явные признаки, представляют собой истинные особенности? Вот предварительный вопрос, возникающий при первом взгляде на теорию эмоций Бэна.
Хотя и не открыто, но Бэн все-таки предполагает, что правильное понятие о природе, порядке и отношениях эмоций может быть достигнуто путем созерцания их выдающихся объективных и субъективных признаков в том виде, как они проявляются у людей. Указав, что в этом случае нам недостает тех средств для классификации, какими мы располагаем относительно ощущений, Бэн говорит:
‘При таких обстоятельствах мы должны обратить свое внимание на способ распространения различных страстей и эмоций для того, чтобы найти базис классификации, аналогичной распределению ощущений. Если то, чего мы уже достигли касательно этого предмета, вполне хорошо обосновано, — в таком случае оно должно быть взято за исходную точку метода ибо один и тот же вид распространения будет постоянно сопровождаться одним и тем же духовным опытом и каждый из двух видов отождествлялся бы с другим и служил бы его доказательством. Следовательно, ничто так полно не характеризует какого-либо состояния чувства, как свойство распространяющегося тока, в котором оно воплощается, или различных органов, которые им специально возбуждаются к деятельности, а также и способ самой деятельности. Единственный недостаток заключается в нашем сравнительном неведении распространяющихся токов и в нашем бессилии распознать характер их в каждом случае, это радикальный недостаток науки о духе в том виде, как она существует в настоящее время.
Поэтому для распознавания видоизменений человеческого чувства нам все еще приходится обращаться, как к главному средству, к собственному сознанию, которое прежде считалось единственной сферой знания для человека, занимающегося философией духа Мы имеем возможность замечать сходство и различие состояний нашего сознания, — и на этом мы можем начать постройку классификации. Такие общности, как удовольствие, боль, любовь и гнев, мы узнаем по свойству духовного или умственного разграничения, сопровождающего в нашем уме факт той или другой эмоции. Этот вид сравнения и анализа духовной деятельности в состоянии дать известную степень точности, чем дальше мы можем довести эту точность, тем лучше, но это ничуть не достаточное основание для того, чтобы ограничиться одним указанным видом и пренебрегать телесными воплощениями, посредством которых дух одного человека открывается другим. Неразлучность внутреннего чувства с телесными проявлениями есть факт человеческой организации, и поэтому сам заслуживает изучения. Для изложения сосуществования и последовательности явлений в этой области природы трудно было бы найти более приличное место, как трактат о духе. К описанию явлений духа я не колеблясь присоединяю описание физических состояний в той мере, насколько я способен определить их.
Есть еще одна сторона, на которую следует обращать внимание при установлении полного распределения душевных возбуждений, а именно: различия в поведении людей и искусственности, созданные в помощь нашим общим склонностям. Так, например, громадное здание изящных искусств имеет свое основание в чувстве человеческом, а отдавая себе отчет в этом, мы приходим к признанию интересной группы художественных или эстетических эмоций. Точно так же, принимая в соображение поведение людей и то, что ими создано, мы открываем в человеке так называемое нравственное чувство, основания которого таким образом должны быть исследованы в системе философии духа.
Соединяя эти различные указания или источники для разграничения душевных возбуждений, как-то: внешние предметы, способ распространения или выражение, внутреннее сознание, поведение и учреждения людей, составляющие результат их духовной жизни, — я принимаю следующее распределение эмоций на семейства или естественные порядки’.
Итак, за основание классификации здесь прямо принимаются наиболее выдающиеся свойства эмоций, отмечаемые как субъективно, так и объективно. Способ распространения эмоции есть одна из его внешних сторон, учреждения, порождаемые им, составляют другую. Что же касается до особенностей эмоции, рассматриваемой как состояние нашего сознания, то хотя они, по-видимому, и выражают его внутреннюю и конечную природу, но должны быть отнесены к разряду поверхностных особенностей, так как они замечаются при простом углублении в себя. Всем известен факт, что различные умственные состояния нашего сознания, будучи анализированы, оказываются по природе своей далеко не похожими на то, чем они являются сначала, то же самое, мы думаем, справедливо будет сказать и относительно тех состояний сознания, содержание которых составляют эмоции. Как наше понятие о пространстве, которое легко может быть принято за простое, неразлагающееся понятие, разрешается, однако ж, в данные опыта, совершенно отличные от того состояния нашего сознания, какое мы называем пространством, точно так же, вероятно, и чувство привязанности или почтения слагается из элементов, которые, если взять порознь, окажутся совершенно отличными от целого, составленного из них. Как классификация наших идей по понятию о пространстве как о чем-то конечном была бы классификацией идей по их внешности, — так и классификация наших эмоций, которая, принимая их за простые, описывая их в том виде, как они являются в обыкновенном сознании, будет классификацией эмоций по их внешности.
Таким образом, группировка Бэна вполне определяется наиболее выдающимися свойствами, т. е. свойствами, объективно сказывающимися в естественном языке эмоций и в социальных явлениях, вытекающих из них, и далее свойствами, субъективно обнаруживающимися в тех видах, какие эмоции принимают в анализирующем сознании. Спрашивается: можно ли правильно распределить эмоции по этому методу?
Не думаем, и если б м-р Бэн провел далее мысль, с которой начал, он сам, вероятно, увидел бы, что это невозможно. Как уже сказано, он открыто принимает ‘естественно-исторический метод’, так как не только ссылается на него в предисловии, но приводит в первой главе примеры ботанических и зоологических классификаций как разъяснение того способа, каким он предлагает разрабатывать душевные возбуждения. Мы признаем это философской концепцией и сожалеем только, что м-р Бэн упустил из виду некоторые из ее наиболее важных, выводов. В самом деле, в чем состояла сущность прогресса естественно-исторической классификации? В оставлении привычки группировать предметы по внешним, выдающимся признакам и в принятии, за основание групп, некоторых внутренних и наиболее существенных особенностей. Киты в настоящее время не причисляются более к рыбам на том только основании, что по общим формам и нравам жизни они похожи на рыб, теперь их причисляют к млекопитающим, так как тип из организации, насколько то обнаруживается анатомическими исследованиями, соответствует типу млекопитающих. Polyzoa, на которых прежде, в силу их форм и способа произрастания, смотрели как на водоросли, теперь, по исследовании их внутреннего устройства и деятельности, оказываются принадлежащими к животному царству. Итак, очевидно, что открытие реального сродства предполагает анализ. Теперь обнаружилось, что прежние классификации, руководившиеся общим сходством, хотя заключали в себе много истинного и были полезны на время, — оказались во многих случаях радикально ложными и что истинное сродство организмов и настоящее соответствие их частей могут быть открыты только путем исследования внутреннего строения. Заметим также и другой очень важный факт в истории классификации. Очень часто даже тщательный анализ не в состоянии обнаружить сродство организмов, если этот анализ ограничивается строением организмов только в зрелом возрасте. Во многих случаях необходимо исследовать строение организма на его ранних ступенях и даже в его зародышевом состоянии. Так, например, определить настоящее положение усоногих между животными, исследуя только зрелые особи, было до того трудно, что Кювье ошибочно причислял их к моллюскам даже после анатомирования их, и не прежде, как по открытии их ранних форм, оказалось, что они принадлежат к ракообразным. В сущности, изучение развития, как средства классификации, так важно, что передовые зоологи нашего времени считают его единственно абсолютным критерием.
Итак, в прогрессе естественно-исторической классификации нам представляются два основных факта, которые следует иметь в виду, классифицируя эмоции. Если, как справедливо принимает м-р Бэн, эмоции должны быть группируемы по естественно-историческому методу, то этот метод нужно брать в его совершенной, а не грубой форме. М-р Бэн, без сомнения, согласится с положением, что правильное объяснение эмоций в их природе и отношениях должно соответствовать правильному объяснению нервной системы, т. е. должно представлять другую сторону тех же самых конечных фактов Строение и отправление должны по необходимости гармонировать между собой. Строения, находящиеся в известной конечной связи, должны иметь и отправления, между которыми существует соответствующая связь Строения, возникшие известным путем, должны иметь и отправления, происшедшие параллельным образом. Отсюда, если анализ и знание развития организмов нужны для правильного объяснения строения, то они должны быть так же необходимы и для верного истолкования отправлений. Подобно тому как научное описание пищеварительных органов должно обнимать не только их видимые формы и соотношения, но и микроскопические их черты, равно как и пути, какими они возникли, посредством дифференцирования, из первичной слизистой оболочки, — точно так же научное изложение нервной системы должно обнимать общее ее распределение, микроскопическое строение и способ развития, а равным образом и научное объяснение нервной деятельности должно заключать в себе эти три соответствующих элемента. Как в распределении по классам отдельных организмов, так и в распределении частей одного и того же организма истинный естественно-исторический метод предполагает конечный анализ, поддерживаемый исследованием развития. Основывая же свою классификацию эмоций не на тех признаках, какие добыты при посредстве этих пособий, м-р Бэн уклонился от воззрений, который сам заявил вначале.
Нам скажут, быть может: ‘Но каким образом анализировать эмоции и каким путем определить способ их развития? Различные животные и различные органы одного и того же животного легко могут быть сравнены между собой в их внутреннем и микроскопическом строении, равно как и в их развитии, но отправления, и особенно такие, как эмоции, не допускают подобного сравнения’.
Надо согласиться, что применение этих методов здесь вовсе не легко. Мы можем отметить различия и сходства во внутреннем строении двух животных, но сравнительно исследовать умственные состояния двух животных — трудно. Наблюдая зародыши, можно открыть истинные морфологические отношения органов, но так как эти органы до рождения не деятельны, то мы не в состоянии вполне проследить историю их деятельности. При исследованиях такого рода, очевидно, возникают вопросы, на которые наука еще не готова дать ответ, например, все ли нервные и другие отправления возникают путем постепенных дифференцирований, как то имеет место относительно органов? Можно ли поэтому рассматривать эмоции как отдельные виды деятельности, обособившиеся путем последовательных видоизменений? Не так же ли, как два органа, первоначально образовавшиеся из одной и той же оболочки, сделались с течением развития не только различными, но и сложными по содержанию, оставаясь простыми по внешности, — не так же ли точно и две эмоции, простые и близко сродные в своем начале, развившись, могут стать не только непохожими друг на друга, но и сложными в своей природе, хотя кажущимися сознанию нашему однородными. И здесь-то, в этой неспособности современной науки дать ответ на указанные вопросы, лежащие в основе всякой верной психологической классификации, мы видим причину, почему всякая классификация должна иметь покуда чисто временное значение.
Но уже и в настоящее время классификация может в значительной мере пользоваться исследованием развития и конечным анализом. И недостаток сочинения м-ра Бэна состоит именно в том, что автор не пользовался ими систематически и в той мере, какая возможна. Так, мы можем, во-первых, изучать развитие эмоций, восходя по различным ступеням животного царства и наблюдая при этом, какие из этих возбуждений оказываются самыми ранними и совпадающими с наиболее низкой организацией и разумностью, в каком порядке другие совпадают с более высокими дарованиями и, наконец, в каком отношении к условиям жизни находится каждая из этих ступеней. Во-вторых, мы можем отметить различия в эмоциях между низшими и высшими человеческими расами, т. е. получаем право принимать за более ранние и простые те чувства, которые общи и высшим, и низшим расам, и за позднейшие и более сложные те чувства, которыми отличаются расы наиболее цивилизованные. В-третьих, мы имеем возможность наблюдать порядок, в каком эмоции проявляются в человеке с течением развития от младенчества до зрелого возраста. Наконец, сравнивая эти три рода эмоций: на восходящих ступенях царства животного, в прогрессе цивилизованных рас и в индивидуальной истории человека, — мы получаем возможность определить, в каких отношениях они согласуются между собой и на какие общие истины указывают нам.
Собрав и обобщив эти отдельные классы фактов, мы тем самым облегчили бы анализ эмоций. Выходя из того неоспоримого положения, что всякая новая форма эмоции, появляющаяся в индивиде или расе, есть видоизменение какой-либо прежде существовавшей эмоции или сочетание нескольких из них, — мы нашли бы большее пособие в познании этих последних. Так, например, если мы замечаем, что только весьма немногие из низших животных обнаруживают любовь к сбережению и что этого чувства нет и у человека в младенчестве, — если мы видим, что ребенок уже на руках мамки обнаруживает гнев, страх и удивление, тогда как в нем нет и следов стремления к постоянному обладанию чем бы то ни было, что дикарь, не имея еще вовсе приобретательной склонности, тем не менее в состоянии чувствовать привязанность, ревность и любовь к одобрению, — мы вправе предположить, что чувство, удовлетворяемое собственностью, слагается из других чувств, более простых и глубоких. Мы можем заключить, что подобно тому, как в собаке, когда она прячет кость, должно существовать предощущаемое удовлетворение голода в будущем, точно так же и во всех тех случаях, когда что-либо сберегается или берется во владение, должно уже в самом начале существовать идеальное возбуждение чувства, которое будет удовлетворено сбереженной или приобретенной вещью. Далее, мы можем заключить, что при той степени разумности, на которой появляются различные предметы для различных целей, — когда у дикарей, например, появляются различные потребности, удовлетворяемые предметами, которые они приобретают как оружие, как кров, как одежду и украшения, — каждый акт приобретения непременно предполагает приятные ассоциации идей и, таким образом, доставляет удовольствие независимо от удовлетворения той цели, для которой служит. В жизни же цивилизованной, где является собственность, не ведущая исключительно к удовлетворению какой-либо одной определенной потребности, а могущая удовлетворить всевозможным потребностям, — удовольствие приобретения собственности обособляется от каждого из различных удовольствий, для которых служит собственность, т. с. полнее дифференцируется в самостоятельную эволюцию.
Это объяснение, как ни поверхностно оно, покажет, что мы разумеем под введением сравнительной психологии в число вспомогательных средств классификации. Определяя путем индукции действительный порядок развития эмоций, мы приходим к предположению, что этот порядок должен быть и порядком их последовательной зависимости, и это ведет нас к признанию порядка их возрастающей сложности, а следовательно, и к верной их группировке.
Таким образом, уже в самом процессе распределения эмоций по ступеням, начиная с тех, какие заключаются уже в самых низших формах сознательной деятельности, и оканчивая теми, какие свойственны взрослому цивилизованному человеку, открывается путь к конечному анализу, который один только может привести нас к настоящей науке о данном предмете. Когда мы находим, с одной стороны, что у взрослого человека есть чувства, которых нету ребенка, а с другой, что европеец отличается некоторыми чувствованиями, которые редко или вовсе не встречаются у дикаря, когда мы видим, что помимо новых эмоций, возникающих самопроизвольно по мере того, как индивид совершенствуется в своей организации, есть еще новые эмоции, появляющиеся у более развитых отраслей нашей расы, — невольно рождается вопрос: каким образом возникают новые эмоции? Дикари, стоящие на самой низкой ступени развития, не имеют никакой идеи о справедливости и милосердии, у них нет ни слов для этих идей, ни даже способности воспринять самые идеи, проявления же означенных чувств у европейцев они приписывают боязни или лукавству. Есть эстетические эмоции, обыкновенные между нами, как, например, производимые музыкой, которые, однако ж, едва ли хоть сколько-нибудь испытываются низшими расами. К этим примерам можно прибавить менее заметные, но более многочисленные контрасты, какие существуют между наиболее цивилизованными расами в степени эмоциональности. Если же очевидно, что все эмоции способны постоянно видоизменяться в течение последовательных поколений, что может появляться и нечто вроде новых эмоций, то очевидно, что нельзя достигнуть чего-либо похожего на верное понятие об эмоциях, пока мы не поймем, как они развиваются.
Сравнительная психология, возбуждая это исследование, вместе с тем пролагает путь и к ответу. Наблюдая различия между расами, мы едва ли в состоянии не заметить, что эти различия соответствуют различиям в условиях существования, а следовательно, и в условиях ежедневного опыта той или другой расы. У племен, стоящих на самой низкой ступени развития, любовь к собственности ограничивается только добыванием таких вещей, которые удовлетворяют непосредственные желания или желания непосредственно близкого будущего. Беззаботность является как бы правилом жизни, и только в незначительной степени обнаруживается усилие подготовиться к встрече отдаленных случайностей. Но с развитием установившихся обществ, которые все более и более обеспечивали владение, возникало возрастающее стремление запаса на будущие годы, явилось постоянное упражнение чувства, удовлетворяемого заботой о будущем, — и это чувство развилось так сильно, что теперь оно ведет к накоплению богатств в размерах, превосходящих пределы необходимого. Далее заметим, что при дисциплине социальной жизни, при сравнительном воздержании от враждебных действий и принятием на себя доли во взаимных услугах, какие вводятся разделением труда, развились те благожелательные эмоции, которые у низших племен являются только в форме грубых зачатков. Дикарь находит наслаждение скорее в том, чтобы причинять неприятность, нежели в том, чтобы доставлять удовольствие: симпатических чувств он почти совершенно лишен. Между тем как у нас филантропия организуется в закон, основывает множество учреждений и побуждает к бесчисленным проявлениям частной благотворительности.
Из этих и других подобных фактов не вытекает ли тот неизбежный вывод, что новые эмоции развиваются из новых данных опыта, новых привычек жизни? Всем известна истина, что в индивиде каждое чувство усиливается по мере выполнения действий, внушаемых им, сказать же, что чувство усиливается этими действиями, значит сказать, что оно отчасти создается ими. Мы знаем далее, что нередко люди упорством в известном образе жизни приобретают известные склонности, как бы они ни были неприятны для других, а подобные болезненные склонности предполагают зарождение эмоций, соответствующих известным специальным деятельностям. Мы знаем, что душевные особенности, подобно всем другим, наследственны, и различия между цивилизованными народами, происходящими от одного корня, представляют нам совокупные результаты незначительных видоизменений, переданных наследственно. А если мы видим, что между дикими и цивилизованными расами, разошедшимися в отдаленном прошедшем и в течение сотни поколений следовавшими образам жизни, которые становились все более и более различными, является громадный контраст в эмоциях, — не вправе ли мы заключить, что более или менее выдающиеся эмоции, характеризующие цивилизованные расы, суть организованные результаты известных сочетаний умственных состояний, — сочетаний, повторявшихся изо дня в день и находивших свое условие в социальной жизни? Не должны ли мы сказать, что привычки не только видоизменяют эмоции в индивиде, не только порождают наклонность к подобным же привычкам и сопровождающим их эмоциям в потомках, но при условиях, делающих эти привычки упорными, могут довести прогрессивное видоизменение до таких размеров, что явятся душевные возбуждения, настолько отличные от прежних, что они могут показаться новыми? Если же так, то мы вправе предположить, что такие новые эмоции, а затем и все вообще душевные возбуждения, рассматриваемые аналитически, состоят из накопившихся и объединившихся групп тех простейших чувств, которые обыкновенно встречаются вместе в опыте: мы вправе предположить, что они вытекают из сочетания данных опыта и составляются ими. Если в обстановке известной расы за одним каким-либо действием или рядом действий, за одним каким-либо ощущением или рядом ощущений обыкновенно следуют другие ряды действий и ощущений и, таким образом, порождается известная масса приятных или болезненных состояний сознания, — то эти состояния, при частом повторении, до того сплетаются, что начальное действие или ощущение вызывает хранящиеся в сознании идеи о всех остальных и тем самым в известной степени производит удовольствия или неприятности, которые некогда испытывались сполна на самом деле Если же подобное отношение, не ограничиваясь частым повторением в индивидах, имеет место в течение нескольких последовательных поколений, то различные нервные действия, которые входят в состав этого отношения стремятся прийти в органическую связь Они начинают становиться рефлективными, и при встрече с соответствующим стимулом весь нервный аппарат в течение прошлых поколений приводившийся в действие этим стимулом, начинает возбуждаться все с большей и большей силой. Даже при отсутствии индивидуального опыта производится некоторое неопределенное чувство удовольствия или боли, представляющее собой то, что мы можем назвать основой душевного возбуждения. Если же данные опыта прошедших поколений станут повторяться и в индивиде, то эмоция возрастает как в силе, так и в определенности и сопровождается соответствующими специфическими идеями.
Этот взгляд на дело, определяемый, как нам кажется, всей совокупностью установившихся истин физиологии и психологии и обобщающий явления привычки, национальных особенностей, нравственных сторон цивилизации и в то же время дающий нам идею о происхождении и конечной природе эмоции, — может быть разъяснен умственными видоизменениями, каким подвергаются животные. Известно, что в новооткрытых землях, не обитаемых человеком, птицы до того малопугливы, что их можно бить палками, но столь же известно и то, что в течение нескольких поколений они становятся так пугливы, что улетают при одном приближении человека, и эта пугливость обнаруживается молодыми животными точно так же, как и старыми. Если не приписывать этой перемены истреблению менее боязливых особей и сохранению и размножению более боязливых (так как это не может быть достаточной причиной по сравнительной незначительности числа животных, убиваемых человеком), мы должны будем приписать ее накопившимся данным опыта и за каждой из таких данных признать известную долю участия в произведении перемены. Мы должны заключить, что в каждой птице, спасающейся с повреждениями, нанесенными ей человеком, или встревоженной криками других членов стаи (стадные животные, обладающие малейшей степенью разумности, по необходимости обнаруживают более или менее сочувствия друг к другу), устанавливается, вероятно, известная ассоциация идей между видом или фигурой человека и страданиями — посредственными или непосредственными, какие были испытаны от его деятельности. Мы должны заключить далее, что состояние сознания, побуждающее птицу улетать при виде человека, есть не что иное, как мысленное воспроизведение тех болезненных впечатлений, какие прежде следовали за приближением человека, что такое воспроизведение становится живее и сильнее по мере того, как возрастает число болезненных опытов — непосредственных или сочувственных, и что, наконец, возникающая в этом случае эмоция есть не что иное, как совокупность оживших, так сказать, страданий, испытанных прежде. Если по истечении нескольких поколений молодые птицы известной породы начинают обнаруживать страх перед человеком еще прежде, нежели он нанесет им вред, то из этого неизбежно вытекает вывод, что нервная система данной породы органически видоизменилась вследствие опытов жизни, мы должны невольно заключить, что если молодая птица улетает от человека, то она делает это потому, что впечатление, производимое на ее чувства приближением человека, порождает путем зачаточно-рефлективного действия частное возбуждение всех тех нервов, какие, при подобных условиях, возбуждались в птицах-предках. Далее следует заключить, что такое частное возбуждение сопровождается известным болезненным сознанием, а болезненное сознание, возникающее таким образом, и составляет собственно эмоцию, т. е. эмоцию, неразложимую на специфические данные опыта и, следовательно, по-видимому, однородную.
Если таково объяснение факта в этом случае, то оно имеет место и во всех случаях. Если эмоция возникает подобным путем здесь, то и везде она возникает так же. Мы принуждены заключить, что видоизменения эмоции, обнаруживаемые различными нациями, и те высшие эмоции, какими цивилизованный человек отличается от дикаря, должны быть объяснены на основании того же самого принципа. А подобное заключение непременно приведет к предположению, что все эмоции вообще произошли точно так же.
Теперь, кажется, достаточно ясно, что мы подразумеваем под исследованиями эмоций через посредство анализа и исследования развития. Наша цель состояла в том, чтобы оправдать положение, что без анализа, способствующего исследованию развития, не может быть истинной естественной истории эмоций и что естественная история эмоций, основанная на внешних признаках, может иметь только временное значение. Мы полагаем, что Бэн, ограничиваясь объяснением эмоций, какие существуют у взрослого цивилизованного человека, оставил без внимания те классы фактов, из которых главным образом и должна быть построена наука об этом предмете. Правда, он говорит о привычках как деятелях, видоизменяющих эмоции в неделимом, но он не указывает того факта, что при условиях, поддерживающих эти привычки в течение нескольких поколений, подобные видоизменения способны накопляться, у него нигде нет намека на то, что видоизменения эмоции, производимые привычкой, суть такие же эмоции в момент развития. Правда, он ссылается иногда на особенности детей, но он не следит систематически за переменами, путем которых детство переходит в возмужалость и которые проливают свет на порядок и генезис эмоций. Справедливо также, что местами м-р Бэн для объяснения своего предмета указывает на национальные свойства, но они стоят у него как изолированные факты, не имеющие общего значения: нигде нет намека на отношение между этими свойствами и обстановкой жизни нации, моральные же контрасты между низшими расами, проливающие столь яркий свет на классификацию, оставлены вовсе без внимания. Справедливо еще и то, что многие отрывки его труда, а иногда и целые отделы посвящены анализу, но анализы Бэна случайны, они не лежат в основе всего плана его и являются просто как нечто вводное. Одним словом, м-р Бэн составил описательную психологию, которая в главных своих идеях не обращалась за помощью к психологии сравнительной и аналитической. Поступая же таким образом, он опустил многое, что должно было бы включить в естественную историю духа, а с другой стороны, та часть предмета, которую он старался обработать, по необходимости получила несовершенную организацию.
Даже не обращая внимания на упущение тех методов и средств поверки, на которые мы указываем, книга м-ра Бэна, как бы ни была она достойна уважения по своим подробностям, представляется по некоторым главным идеям недостаточной. Первые параграфы первой главы совершенно поражают нас странностью своих определений, которую едва ли можно приписать неточности в выражениях. Вот эти параграфы:
‘Дух обнимает собой три области эмоцию, волю и разум’.
‘Под эмоцией здесь понимается все, что называют чувствами, состояниями чувств, удовольствиями, страданиями, склонностями, расположениями. Сознание и сознательные состояния по большей части представляют виды эмоции, хотя существует и интеллектуальное сознание’.
‘Воля, с другой стороны, указывает тот великий факт, что наши удовольствия и страдания, не входящие в состав эмоций, направляют к действию или побуждают деятельную сторону живого механизма к произведению таких действий, которые могут доставить удовольствия и прекратить страдания. Удаление от палящего жара и стремление к умеренному теплу суть действия воли’.
Последнее из этих определений, которое удобнее разобрать первым, представляется нам весьма ошибочным. Нам приходится только изумляться, как м-р Бэн, столь знакомый с явлениями рефлективного действия, мог сделать такое определение, которое причисляет большую часть рефлективных действий к явлениям воли. Ему, по-видимому, совершенно незнакомы разграничения новейшей науки он не только возвращается к неопределенным понятиям прошлого, но считает произвольным то, что и простонародный язык едва ли обозначит этим словом. Если б вы стали делать выговор кому-нибудь за то, что он выдернул свою ногу из кипятка, в который нечаянно опустил ее, вам ответили бы, что человек был не в силах удержать ногу в воде, и такое возражение подтвердилось бы общим опытом, свидетельствующим, что удаление какого-либо члена от соприкосновения с чем-нибудь горячим происходит совершенно непроизвольно, т. е. совершается не только помимо воли, но даже вопреки ее усилиям продолжить соприкосновение. Каким образом можно приводить в пример действия воли то, что происходит вопреки ей? Мы вполне уверены, что нет возможности провести демаркационную линию между автоматическими и неавтоматическими действиями. Мы можем постепенно перейти от действия чисто рефлективных к сочувственным и, наконец, к произвольным. Если взять случай, на который указывает м-р Бэн, то очевидно, что от вполне умеренного тепла, из которого удаление остается вполне произвольным, мы можем рядом бесконечно малых ступеней дойти до теплоты, которая принуждает нас к непроизвольному удалению, очевидно также, что в этом ряду есть ступень, на которой произвольное и непроизвольное действия сливаются. Но трудность абсолютного разграничения в этом случае отнюдь не представляет основания для отрицания резкого контраста, точно так же, как она не служит основанием для отрицания разницы между светом и темнотой. Если бы мы включили в число проявлений воли все случаи, когда удовольствия и страдания ‘направляют к действию или побуждают деятельную сторону живого механизма к произведению таких действий, которые могут доставить удовольствия и прекратить страдания’, то мы должны были бы признать за проявления воли чиханье и кашель, чего м-р Бэн, конечно, не допустит. Надо признаться, что мы в самом деле находимся в недоумении. С одной стороны, если м-р Бэн не думает так, то подобный небрежный способ выражения поражает нас у писателя столь точного. Если же, с другой стороны, он думает так, то мы не в состоянии понять его точки зрения {Во 2-м издании своего труда Бэн переделал все указанные здесь места, и в переделках повсюду видно влияние замечаний Спенсера.}.
Подобный же разбор приложим и к определению, какое Бэн дает душевному возбуждению. Здесь он также уклоняется от общепринятого употребления слова и уклоняется, как мы думаем, в совершенно ложном направлении. Каково бы ни было толкование, указываемое словопроизводством, во всяком случае слово ‘эмоция’ (emotion) обыкновенно означает не тот род чувства, который бывает прямым результатом какого-либо действия на организм, но тот, который является или посредственным результатом такого действия, или возникает совершенно независимо от него. Это слово употребляется для обозначения тех состояний чувствования, которые рождаются в сознании независимо, в отличие от тех, которые возникают в нашем теле и известны под именем ощущений. Психология не может отвергать этого разграничения, принимаемого обычным языком: напротив, она должна усвоить его себе и сообщить ему научную точность. Но м-р Бэн игнорирует, по-видимому, всякое подобное разграничение. Под словом ‘эмоция’ он разумеет не только страсти, стремления, склонности, но и все ‘чувства, состояния чувств, удовольствия, страдания’, т е. все ощущения Это уже никак не погрешность в выражении, потому что, утверждая в первой фразе: ‘дух обнимает собой три области: эмоцию, волю и разум’, — м-р Бэн по необходимости предполагает, что и ощущение входит в одну из этих областей. А так как его нельзя отнести ни к воле, ни к разуму, то его, очевидно, нужно причислить к эмоции, как это прямо и делается в следующей затем фразе.
Мы можем считать это только шагом назад: хотя разграничения, установленные в обыкновенном мышлении и языке, нередко исчезают в высших обобщениях науки (например, крабы и черви отнесены вместе к подцарству Annulosa), но вообще наука признает важность этих разграничений, как имеющих реальное, хотя и не основное значение. То же самое надо сказать и о настоящем случае. Общность, какую обнаруживает анализ между ощущениями и эмоциями, не должна закрывать от нас резкого контраста, существующего между ними. Если нужно более широкое слово для обозначения какого бы то ни было чувствующего состояния, то для этой цели с удобством можно принять так часто употребляемое слово — ‘чувствование’ (feeling). Разумея же под чувствованием весь тот обширный отдел состояний духа, которые не относятся к познанию, мы можем разделить его на два порядка: ощущения и эмоции.
Теперь, прежде чем закончить нашу статью, приведем вкратце общий очерк классификации, которая сообщает указанному нами разграничению научную форму и развивает его несколько далее. Классификация эта, внушенная некоторыми основными чертами, добытыми, правда, без особенно продолжительного исследования, кажется нам довольно согласной с тем, что обнаруживается подробным анализом.
Если оставить в стороне волю, которая есть просто однородное состояние духа, образующее промежуточное звено между чувством и действием и не допускающее подразделений, то все состояния нашего сознания распадаются на два обширных класса: познавания и чувствования. Познавания или те виды духовного состояния, в которых мы бываем заняты отношениями, существующими между нашими чувствами, можно разделить на четыре подкласса:
Познавания представляющиеся или такие, в которых сознание занято локализированием ощущения, полученного организмом, т. е. занято отношением между этим наличным состоянием духа и теми наличными же состояниями духа, которые составляют наше сознание о части, подвергнувшейся внешнему влиянию, как, например, когда мы порежем себя.
Представительно-воспроизведенные познавания или такие, в которых сознание занято отношением между ощущением или группой ощущений и воспроизведением различных других ощущений, на опыте обыкновенно сопровождающих это ощущение или эту группу. Это есть то, что обыкновенно называется восприятием, — акт, в котором наряду с известными наличными впечатлениями в сознании возникают идеи о других впечатлениях, обыкновенно связанных с первыми, так, например, когда внешняя форма и цвет апельсина заставляют нас мысленно приписать ему все другие его свойства.
Познавания воспроизведенные или такие, в которых сознание занято отношениями между идеями или воспроизведенными ощущениями, как то бывает во всех актах припоминания.
Познавания перевоспроизведенные или такие, в которых сознание занято не воспроизведениями частных отношений, являвшихся сознанию прежде, но таких, в которых воспроизведенные частные отношения мыслятся только как содержащиеся в каком-либо общем отношении. Иначе сказать: в этих суждениях конкретные отношения, взятые некогда из опыта, воспроизводятся в той мере, насколько они становятся объектами сознания, наряду с абстрактным отношением, которое формулирует их. Идеи, вытекающие их этого отвлечения, сами по себе не представляют действительных опытов, но являются символами, стоящими вместо целых групп таких действительных опытов, т. е. воспроизводят агрегаты представлений и могут, таким образом, быть названы перевоспроизведенными познаваниями. Ясно, что процесс перевоспроизведения может идти тем далее, чем абстрактнее становится мысль.
Чувствования или те виды духовного состояния, в которых мы бываем заняты не отношениями, какие существуют между чувствующими состояниями нашими, а самими этими состояниями, — могут быть разделены на четыре параллельные подкласса:
Чувствования представляющиеся, обыкновенно называемые ощущениями, суть такие состояния духа, в которых вместо того, чтобы рассматривать телесное впечатление относительно его рода или места, мы созерцаем его в нем самом, как удовольствие или страдание, — например, когда едим.
Чувствования представительно-воспроизведенные, обнимающие собой большую часть того, что мы обыкновенно называем эмоциями, суть такие, в которых ощущение, группа ощущений или группа идей и ощущений вместе возбуждают агрегатную массу представленных ощущений, частью принадлежащих индивидуальному опыту, а главным образом — лежащих глубже его и потому неопределенных. Эмоция ужаса может служить примером. Наряду с известными впечатлениями, производимыми на глаза или слух, а иногда на то и на другое вместе, в сознании вызываются многие страдания, которым прежде предшествовали такие впечатления. Если же отношение между подобными впечатлениями и страданиями становилось обычно у известной расы, то определенные идеи о таких страданиях, добытые индивидуальным опытом, сопровождаются еще неопределенными страданиями, вытекающими из унаследованного опыта, т. е. сопровождаются смутными чувствами, которые мы можем назвать органическими воспроизведениями. В ребенке, который уже на руках кормилицы кричит, увидев или услышав что-либо страшное, эти органические воспроизведения являются нам в виде смутного беспокойства, которому личный опыт не успел еще сообщить специфических черт.
Чувствования воспроизведенные обнимают собой идеи о чувствованиях, указанных выше, когда они возникают независимо от соответствующих внешних возбуждений. Как пример их, можно привести чувства, с которыми пишет поэт и которые рождаются в умах его читателей.
Чувствования перевоспроизведенные, куда входят те более сложные состояния чувствований, которые бывают не столько прямыми результатами внешних возбуждений, сколько посредственными или рефлективными их результатами. Любовь к собственности есть чувство этого рода. Оно пробуждается не присутствием какого-либо частного предмета, но вообще предметами, допускающими идею приобретения, — не просто только вследствие присутствия таких предметов, но вследствие известного идеального отношения к ним. Как показано было выше, это чувство состоит не из представленных в уме выгод от обладания тем или другим предметом, а из воспроизведенных выгод обладания вообще, т. е. оно создается не из тех или других конкретных воспроизведений, а из абстракций от многих конкретных воспроизведений, и есть поэтому перевоспроизведенное чувство. Более высокие чувства, как, например, чувство справедливости, еще полнее подходят под этот характер. Так, во взятом нами примере состояние чувствования слагается из других состояний, которые суть сами вполне или почти вполне перевоспроизведенные чувствования: оно заключает в себе представления тех низших эмоций, которые порождаются в нас владением собственностью, свободой действий и пр., и, таким образом, является в гораздо более высокой степени перевоспроизведенным чувством.
Эта классификация, обозначенная здесь в самых грубых чертах и вполне допускающая дальнейшее расширение, окажется согласующейся с результатами анализа, поддерживаемого исследованием развития. Как бы мы ни следили за духовным прогрессом- по ступеням ли животного царства, по ступеням ли человеческого рода, или же, наконец, по стадиям индивидуального развития, — во всяком случае, очевидно, что прогресс как в познаваниях, так и в чувствованиях идет и должен идти от презентативного ко все более и более репрезентативному Невозможно отрицать, что разум восходит от простых восприятий, в которых сознание занято локализацией и классификацией ощущений, к восприятиям более и более сложным, далее, к простому умозаключению и затем к умозаключению более и более сложному и отвлеченному, т. е. более и более отдаленному от ощущения. Параллельный же ряд ступеней идет и в развитии чувств: простое ощущение, несколько ощущений, сочетающихся между собой, ощущения, сочетающиеся с воспроизведенными ощущениями, воспроизведенные ощущения, организовавшиеся в группы, в которых отдельные признаки их стушевываются в значительной степени, наконец, воспроизведения этих групп, в которых первоначальные элементы чувствования становятся еще более смутными. В обоих случаях прогресс по необходимости идет от простого и конкретного к сложному и абстрактному: это-то и должно быть основанием классификации как познавании, так и чувствований.
Место, занятое здесь разбором сочинения м-ра Бэна, мы могли бы наполнить изложением содержания этого сочинения и похвалами ему, если бы считали это более важным. И хотя мы откровенно указали то, что признаем недостатками этого труда, но из этого отнюдь не следует, чтобы мы не признавали несомненных его достоинств. Повторяем, что, как изложение естественной истории духа, это сочинение, по нашему мнению, лучше всех, написанных до настоящего времени. Оно представляет собой весьма ценное собрание тщательно обработанных материалов. Быть может, мы не в состоянии лучше выразить своего мнения о достоинстве этого произведения, как сказав, что книга м-ра Бэна необходима для всякого, кто захотел бы сообщить этой ветви психологии вполне научную организацию.

VII. Социальный организм

Сэр Джеймс Макинтош попал в большой почет за высказанную им мысль, что ‘конституции не создаются, а сами вырастают’. В наше время самое замечательное в этом изречении то, что оно когда-то считалось столь замечательным. Как по удивлению, выказываемому человеком при виде какого-нибудь обыденного явления, можно судить об общем развитии этого человека, так точно из удивления, с которым какой-нибудь век встречает новую мысль, можно составить себе понятие о степени просвещения этого века. Факт, что это изречение Макинтоша наделало столько шума, показывает, как глубоко было в его время незнание социальной науки. Слабый луч истины казался тогда ярким светом, точно так же, как далекое мерцание сальной свечи является звездой среди окружающей тьмы.
Явившись среди совершенно чуждой системы мышления, подобная мысль действительно не могла не поразить. Во времена Макинтоша вещи объяснялись гораздо более гипотезой искусственного созидания, нежели гипотезой самобытного развития, — что большинство людей делает, впрочем, и в наше время. Тогда думали, что каждая планета была собственноручно пущена в ход Творцом, с той именно степенью быстроты, какая требовалась для уравновешивания солнечного притяжения. Образование Земли, отделение моря от суши, творение животных считались механическим трудом, от которого Господь почил, как работник отдыхает от работы. Человека считали сделанным вроде того, как делаются главные фигуры. Под стать этим понятиям и как бы с общего молчаливого согласия установилось убеждение, что и общества устраиваются так или иначе непосредственным вмешательством Провидения, постановлениями законодателей или соединением того и другого.
Но что общества не искусственно создаются, это до того очевидно, что кажется удивительным, как могла такая истина ускользнуть от внимания наблюдателей. Ничто, быть может, не доказывает так наглядно ничтожность исторических исследований, которые до сих пор производились. Достаточно оглянуться на окружающие нас перемены, наблюдать за социальной организацией в главнейших ее особенностях, чтобы убедиться, что эти перемены и особенности не имеют ничего сверхъестественного и не определяются волею каких-либо личностей, как это вообще можно бы вывести из поучений историков, а проистекают из общих, естественных причин Одного факта разделения труда достаточно, чтобы пояснить это. Не повеления какого-нибудь правителя были причиной того, что некоторые люди сделались мануфактуристами, тогда как другие остались земледельцами. В Ланкашире миллионы людей посвятили себя выделыванию хлопчатобумажных изделий, в Йоркшире миллион людей живет разработкой шерсти, гончарный промысел Стаффордшира, ножевые изделия Шеффильда и металлические изделия Бирмингема занимают сотни тысяч рук. В строе английского общества это факты крупные, но мы не можем приписать их ни чуду, ни законодательству. Не ‘героем-царем’ и не ‘коллективной мудростью’ раздроблено было население на производителей и оптовых и мелочных распределителей. Вся наша промышленная организация, от главнейших ее очертаний до мельчайших подробностей, сделалась тем, чем она есть, не только без помощи законодательного руководства, но в значительной мере вопреки законодательным стеснениям. Она возникла из различных человеческих нужд и деятельностей. Между тем как каждый гражданин старался о личном своем благоденствии и ни один не помышлял о разделении труда, да и не сознавал необходимости такого разделения, оно установилось и постоянно развивалось. Процесс этот совершался медленно и скрыто, так что до новейшего времени никто почти его не замечал. Он подвигался шагами, до того незаметными, что промышленные порядки долгое время казались все теми же, как и в старину. Рядом изменений, столько же нечувствительных, как те, через которые семя переходит в дерево, общество сделалось тем сложным сочетанием взаимно зависящих друг от друга деятелей, каким оно является нам теперь. И надо заметить, что эта экономическая организация есть существенная основа всего строя. Благодаря самобытно выработавшимся таким образом сочетаниям, каждый гражданин снабжается предметами жизненных потребностей и в то же время оказывает и другим какую-либо помощь, поставляет какой-нибудь продукт. Тем, что мы живы сегодня, мы обязаны правильному течению этой комбинации в течение прошлой недели, и, если бы существующий механизм был внезапно уничтожен, большая часть нас перемерла бы до исхода текущей недели. Если же эти наиболее крупные и жизненные черты нашего общественного строя возникли не по мысли какого-либо индивида, а из личных усилий граждан удовлетворить их собственные потребности, то можно быть уверенными, что и менее важные черты возникли таким же путем.
‘Однако, — скажут нам, — нельзя же причислить общественные изменения, произведенные непосредственно законом, к самобытно развившимся явлениям. Когда парламент или король приказывает сделать то или другое и назначает от себя лиц для исполнения приказанного, процесс, очевидно, искусствен, и в этих границах общество должно считать скорее искусственно сотворенным, нежели самобытно взросшим’. Нет, даже изменения не составляют исключения. Истинные источники подобных изменений лежат глубже, нежели в действиях законодателей. Возьмем на первый раз самый простой пример Всем нам известно, что распоряжения представительных правительств состоят в конечной зависимости от воли нации: они могут на время расходиться с этой волей, но в конце концов должны сообразоваться с нею. Сказать же, что правительственные распоряжения определяются волей нации, все равно что сказать, что они составляют результат среднего уровня индивидуальных желаний или — другими словами — индивидуальных натур. Следовательно, закон, имеющий такое начало, действительно вырастает из народного характера. В тех случаях, когда правительство есть представитель одного какого-нибудь преобладающего сословия, замечание остается столь же верно, хотя делается не столь очевидным в применении. Самое существование сословия, пользующегося монополией власти, возможно только вследствие известного настроения и образа мыслей всей общины. Без чувства подданнической преданности со стороны вассалов феодальная система никогда не могла бы существовать. Из протеста шотландских горцев против уничтожения наследственных юрисдикции видно, что они предпочитали этот вид местного управления. Если же народному характеру следует приписывать возникновение неответственного управляющего сословия, то народному же характеру должны быть приписываемы и те общественные порядки, которые сословие это создает для достижения собственных целей. Даже там, где существует деспотическое правительство, та же доктрина сохраняет свою состоятельность. Как и в предыдущих случаях, так и тут характер народа есть первоначальный источник политической формы, и множество примеров доказывает, что внезапно создаваемая новая форма не принимается, а быстро пятится назад к прежней форме. Сверх того, если постановления деспота действительно входят в силу, то это делается только потому, что они приспособлены к состоянию общества. Действия неограниченного правителя, подчиняясь в значительной мере общественному мнению — влиянию предыдущих примеров, образу мыслей дворянства, духовенства, войска, — бывают отчасти непосредственным результатом национального характера, когда же они идут вразрез с национальным характером, то в скором времени теряют на практике свою силу. Неудача попытки Кромвеля прочно установить новые общественные условия и быстрота, с которой, после его смерти, ожили ниспровергнутые порядки и учреждения, доказывают, до какой степени монарх бессилен изменить тип управляемого им общества. Он может временно нарушить, задержать естественный процесс организации или помочь ему, но над общим ходом процесса он не имеет власти. Можно сказать даже более. Люди, которые видят в истории обществ только историю великих людей и думают, что эти великие люди направляют судьбы обществ, упускают из виду, что сами эти великие люди суть порождение этих обществ. Не будь известных предшествовавших обстоятельств, известного общего уровня национального характера, эти великие люди не могли бы народиться и получить то образование, которое их развило. Если общества, к которым они принадлежали, преобразовывались до известной степени ими, то они, со своей стороны, и до и после рождения образовывались этими обществами, являлись результатом всех тех влияний, которые способствовали сформированию унаследованного этими людьми характера и сообщили им с раннего возраста известное направление, верование, нравственный склад, познания и стремления Таким образом, общественные изменения, которые можно непосредственно приписать личностям, одаренным необыкновенной силой, надо относить к социальным причинам, породившим эти личности, следовательно, с высшей точки зрения все общественные изменения надо отнести к общему процессу развития.
Таким образом, то, что так очевидно верно относительно промышленного строя общества, верно и относительно всего его строя Факт, что ‘конституции не создаются, а сами вырастают’, — не что иное, как осколок гораздо более крупного факта, что во всех своих видах и разветвлениях общество представляет собою возрастание, а не искусственное произведение.
Давно уже вырабатывалось и от времени до времени появлялось в литературе смутное понятие о некоторой аналогии между политическим телом и телом живого индивида. Но это понятие естественно должно было быть чем-то неопределенным и более или менее фантастичным При отсутствии физиологической науки и в особенности тех широких обобщений, которых она достигла только в последнее время, невозможно было различить истинные параллелизмы.
Основная идея, вокруг которой вращается образцовая республика Платона, заключается в соответствии, существующем будто бы между частями общества и способностями человеческого ума. Распределяя эти способности под рубрики ‘Разум’, ‘Воля’ и ‘Страсти’, он распределяет и членов своего воображаемого общества на три класса, которые считает соответственными вышесказанным: советники, в руках которых должно быть управление, воинство или исполнительная власть, которой предоставляется исполнение приказаний совета, наконец, вся остальная община, радеющая только о корысти и эгоистичном самоудовлетворении. Другими словами, правитель, воин и работник, по идее Платона, соответствуют нашей силе мышления, воли и ощущения. Если даже предположить, что подразумеваемая тут теория сходности устройства общества с устройством человека имеет некоторую основательность, то и тогда это распределение все-таки оказалось бы слабым. С большей основательностью можно бы сказать, что так как воинская власть повинуется приказаниям правительства, то Воле соответствует именно правительство, тогда как воинская власть есть только орудие, приводимое в движение Волей. Или же можно бы сказать, что так как Воля есть порождение преобладающих желаний, которым разум служит только как бы глазом, то согласно с проведенной в этом случае аналогией двигательной силой воинства должны быть работники.
Гоббс пытался установить еще более определенное сравнение, только не между обществом и человеческим умом, а между обществом и человеческим телом. Во вступлении к сочинению, которое развивает ему мысль, он говорит:
‘Ибо искусством созидается великий Левиафан, называемый Государством, по-латыни Civitas, который есть не что иное, как искусственный человек, но большего роста и большей силы, нежели природный человек, для обороны и охранения которого он предназначается, верховная власть в нем есть искусственная душа, как начало, сообщающее жизнь и движение всему телу, судьи и другие судебные и исполнительные сановники суть искусственные сочленения, награды и наказания, которыми прикрепляются к верховной власти члены и сочленения и побуждаются к исполнению своей обязанности, суть нервы, исправляющие такую же должность в природном теле, имущество и богатство всех остальных членов суть сила, salus populi, благо народа, равносильно назначению в человеке, советники, которыми приводится народу на ум все, что ему нужно знать, — суть память, правосудие и закон суть искусственные разум и воля, согласие — здоровье, мятеж — болезнь, междоусобная война — смерть’.
И Гоббес доводит это сравнение до того, что помещает в своей книге наглядный рисунок Левиафана — огромной фигуры в человеческом образе, туловище и члены которого составлены из множества людей. Заметив, что эти различные сходства, проведенные Платоном и Гоббсом, уничтожают одно другое (как представляющие полнейшее разногласие между собою), можно все-таки сказать, что в целом параллель Гоббса вернее. Но и она полна несообразностей. Если верховная власть есть душа политического тела, то каким образом судьи, т. е. лица, облеченные частью этой власти, могут быть сравнены с сочленениями? Или каким образом три умственные функции: память, разум и воля — могут быть поставлены в соответствие- первая — с советниками, т. е. с известным разрядом должностных лиц, а прочие две — с правосудием и законами, т. е. уже не с людьми, а с отвлеченными понятиями? Если судьи представляют искусственные сочленения общества, то каким же образом награды и наказания могут быть нервами? Представителями нервов тоже должен быть какой-нибудь разряд людей. Награды и наказания в обществах, как и в отдельных личностях, должны быть условиями нервов, а не самими нервами.
Но главные ошибки в сравнениях, проведенных Платоном и Гоббсом, лежат гораздо глубже. Оба мыслителя принимают своей исходной точкой положение, что организация общества может быть сравнима не с организацией живого тела вообще, но с организацией живого человеческого тела в особенности. Нет никаких данных такого положения. Оно вовсе не вытекает из сущности доводов, это просто одна из тех фантазий, которые обыкновенно являются примешанными к истинам, открываемым на первых ступенях мышления. Еще ошибочнее оказываются эти понятия в том отношении, что они принимают общество за искусственное построение. Образцовая республика Платона — его идеал здорового политического тела — основана на искусственном составлении ее людьми, точь-в-точь таким способом, каким составляются, например, часы: и Платон, очевидно, представляет себе, что все общества имеют такое происхождение. Этот же взгляд вполне определенно высказан Гоббсом: ‘Ибо, — говорит он, — искусством созидается великий Левиафан, называемый Государством’ Он заходит даже так далеко, что сравнивает предполагаемый социальный договор, из которого внезапно возникает общество, с сотворением человека божественной волей. Таким образом оба мыслителя впадают в крайнюю несостоятельность и считают общину в устройстве своем подобной человеческому существу и в то же время произведенной таким же способом, как искусственный механизм, они смотрят на нее в области природы как на организм, в области же истории — как на машину.
Но при всех своих погрешностях эти умозрения имеют весьма важное значение. Уже одно то, что подобные параллели, хотя и грубо очерченные, были проведены Платоном, Гоббсом и многими другими, дает повод подозревать, что существует какая-то аналогия. Несостоятельность отдельных пунктов сравнений, приведенная выше, не служит основанием для отрицания самой сущности аналогии, потому что первые идеи обыкновенно бывают только смутным очерком истины. При отсутствии обширных обобщений биологии было, как мы уже сказали, невозможно проследить истинные соотношения социальных организаций с организациями другого разряда. Мы ставим себе задачей показать здесь те аналогии, которые раскрывает нам в этом отношении новейшая наука.
Начнем с краткого изложения пунктов сходства и пунктов различия. Общества сходятся с индивидуальными организмами в четырех выдающихся особенностях.
1) В том, что, начинаясь соединением небольшого числа частей, они нечувствительно увеличиваются в объеме до такой степени, что некоторые из них наконец достигают размера, в десять тысяч раз большего, нежели их первоначальный размер.
2) В том, что, имея вначале до того простое строение, что массу их можно бы считать совершенно бесстройной, они принимают по мере возрастания своего все более и более сложное строение.
3) В том, что, хотя в первоначальном неразвитом их состоянии почти не существует взаимной зависимости частей, части эти постепенно приобретают взаимную зависимость, которая наконец делается так велика, что жизнь и деятельность каждой части обусловливаются жизнью и деятельностью прочих частей.
4) В том, что жизнь и развитие общества независимы от жизни и развития какой-либо из составляющих его единиц и гораздо продолжительнее существования этих единиц, так как они рождаются, развиваются, действуют, воспроизводятся и умирают каждая сама по себе, между тем как политическое тело, состоящее из них, переживает одно поколение за другим, увеличиваясь в массе своей, совершенствуясь в своем строении и в деятельности своих отправлений.
Эти четыре параллельные черты тем более покажутся нам значительными, чем более мы будем вдумываться в них. Пункты же, в которых общества сходятся с индивидуальными организмами, представляют в то же время и пункты, в которых различные индивидуальные организмы сходятся между собой и расходятся со всеми другими вещами. В продолжение своего существования каждое растение и животное увеличивается в массе таким способом, подобия которому не представляют неорганические предметы: даже такие неорганические предметы, как кристаллы, которые также образуются путем возрастания, не представляют нам такого определенного соотношения между возрастанием и существованием, как живые организмы. Правильный, прогрессивный переход от простого к сложному, проявляемый политическими телами наравне со всеми живыми телами, составляет характеристическую черту, отличающую живые тела от неодушевленных тел, среди которых они вращаются. Та взаимная функциональная зависимость частей, которая обнаруживается в животных и растениях едва ли не менее явно, нежели в нациях, не имеет ни в какой другой области ничего себе соответственного. И ни в каком сложном теле, кроме органического и социального, нет этого беспрерывного выбывания и замены частей при продолжающейся ненарушимости целого. Кроме того что общества и организмы сходны между собой в этих особенностях, отличающих их от других вещей {Слово вещь употребляется нами как равнозначащее английскому thing, как термин более общий, нежели предмет (object) и явление (phenomenon), и обнимающий оба эти термина. (Прим. Пер.)}, высшие формы общества, равно как и высшие организмы, проявляют эти особенности в наиболее высокой степени. Мы видим, что низшие животные даже и приблизительно не достигают размеров высших животных, точно то же видим мы и относительно возрастания первобытных обществ, которое сравнительно ограниченно. Сложностью своей наши большие цивилизованные нации настолько же превышают первобытные дикие племена, насколько позвоночное животное превышает зоофит. В простейших общинах, как и в простейших животных, так мало взаимной зависимости частей, что раздробление или отделение этих частей не наносит значительного повреждения целому, от сложных же общин, как и от сложных животных, нельзя отнять какого-либо значительного органа, не причинив большого вреда или даже смерти остальному Далее, в обществах низшего типа, как и в низших животных, жизнь всего агрегата, часто пресекаемая разделением или разложением, превышает продолжительностью жизнь составных единиц несравненно менее, чем в обществах цивилизованных и высших животных, которые переживают множество поколений составных единиц.
С другой стороны, главнейшие различия между обществами и индивидуальными организмами следующие.
1) Общества не имеют специфических внешних форм Этот пункт различия теряет, впрочем, значительную часть своей важности, если мы вспомним, что во всем растительном царстве, равно как и в низших отделах животного царства, формы часто бывают весьма неопределенны, — если вспомним, что неопределенность форм составляет тут скорее исключение, нежели правило, и что эти формы, подобно формам обществ, очевидно, определяются отчасти окружающими физическими условиями. Далее, если будет, как мы полагаем, окончательно доказано, что форма каждого вида организма была результатом влияния внешних сил, которому этот организм подвергался в течение своего видового развития, тогда то обстоятельство, что внешняя форма обществ зависит от окружающих условий, составит дальнейшую точку общности между социальным и индивидуальным организмами.
2) Тогда как живая ткань, из которой состоит индивидуальный организм, образует сплошную массу, живые элементы, из которых состоят общества, не образуют такой же сплошной массы, а более или менее широко рассеяны по известной части земной поверхности. Это различие, с первого взгляда кажущееся основным, исчезает, однако, в значительной степени при подробном рассмотрении фактов. В низших отделах животного и растительного царств есть типы организации, подходящие гораздо ближе в этом отношении к организации общества, нежели можно бы предполагать, — типы, в которых живые единицы, составляющие сущность массы, рассеяны в инертном веществе, которое едва ли можно назвать живым, в полном смысле этого слова. Таковы, например, некоторые Protococci и Nostoceae, существующие в виде клеточек, расположенных в студенистом веществе. Таковы и Tbalassicollae — тела, состоящие из дифференцированных частей, рассеянных в недифференцированной слизи. В значительной части своего тела некоторые из акалеф с большей или меньшей ясностью тоже обнаруживают этот тип организма. Нечто весьма подобное представляет общество. Нужно помнить, что хотя люди, составляющие общество, физически разделены друг от друга и даже рассеяны, однако поверхность, по которой они рассеяны, не лишена жизни, а только покрыта жизнью низшего разряда, вспомоществующею их жизни. Растительность страны делает возможной животную жизнь в этой стране, и только посредством своих животных и растительных продуктов может такая страна поддерживать человеческое общество. Поэтому члены политического тела не должны считаться отделенными промежутками мертвого пространства, а размещенными по пространству, занимаемому жизнью низшего разряда. В понятие о социальном организме мы должны включить все то низшее органическое существование, от которого зависит существование человека, а следовательно, и общества. При таком воззрении, граждан, составляющих общину, можно считать единицами, одаренными высокой жизненностью и окруженными веществами низшей жизненности, из которых они получают свое питание, совершенно в таком же роде, как приведенные нами выше животные.
3) Третье различие заключается в том, что живые элементы индивидуального организма по большей части безотлучно остаются каждый на своем месте, а элементы социального организма одарены способностью передвигаться с места на место. Между тем различие и тут гораздо меньше, нежели можно бы полагать, потому что если граждане, как личности, имеют способность перемещения, то как части общества они неподвижны. В качестве сельских хозяев, мануфактуристов или торговцев люди ведут свои дела на одних и тех же местах нередко в продолжение всей своей жизни, а если и отлучаются случайно, то оставляют на своем месте других. Каждый значительный центр производительности, каждый мануфактурный город или округ постоянно остается на том же месте, и многие из фирм известного города или округа в продолжение целых поколений поддерживаются потомками или преемниками своих основателей. Точно так же как в живом теле клеточки, составляющие известный орган, каждая сама по себе, исполняют в течение некоторого времени свое назначение и затем исчезают, уступая место другим, так и в каждой части общества орган остается, хотя личный состав его изменяется. Таким образом, в социальной жизни, как и в жизни животного, единицы, равно как и более или менее обширные органы, составленные из них, вообще говоря, неподвижны по отношению к месту, где они исправляют свои должности и добывают свое пропитание. Следовательно, способность индивидуального перемещения не ослабляет принимаемой нами аналогии.
4) Последнее и, быть может, важнейшее различие заключается в том, что в теле животного только известный род ткани одарен чувствительностью, в обществе же все члены одарены ею. Но и это различие далеко не безусловно. В некоторых из низших животных, отличающихся отсутствием нервной системы, та несовершенная чувствительность, которой они обладают, одинаково распространяется на все части Только в более организованных животных формах чувствительность присваивается исключительно одним разрядам жизненных элементов. Кроме того, мы должны помнить, что и общества не лишены некоторого дифференцирования в этом роде. Единицы общины хотя и все чувствительны, но чувствительны не в равной степени. Сословия, занимающиеся земледелием и вообще тяжелыми работами, гораздо менее впечатлительны как в умственном отношении, так и в отношении душевных волнений, нежели другие сословия, особенно резко отличаются они в этом случае от сословий, получивших высшее умственное образование. Но все-таки этот пункт представляет довольно резкий контраст между политическими и индивидуальными телами, контраст, которого никогда не следует упускать из виду, потому что он напоминает нам, что между тем как в индивидуальных телах благосостояние всех частей вполне подчинено благосостоянию нервной системы, в приятном или болезненном возбуждении которого заключается все благо или зло жизни, — о политических телах нельзя сказать того же. Пусть жизнь отдельных частей животного поглощается жизнью целого, оно так и следует, потому что это целое имеет корпоративную сознательность, способную ощущать наслаждение или страдание. Общество же — дело другое: его живые единицы не утрачивают и не могут утратить индивидуальной сознательности, а община, с другой стороны, не имеет корпоративной сознательности как целое. Это-то и есть главная, неизменная причина, по которой никогда благосостояние граждан не может быть справедливо жертвуемо для какого-то воображаемого блага государства, а напротив того — государство должно существовать единственно только для блага граждан Корпоративная жизнь в этом случае должна подчиняться жизни отдельных частей, а не жизнь отдельных частей — корпоративной жизни.
Итак, мы указали на пункты сходства и пункты различия между общественным и индивидуальным организмом. Не приводит ли нас это обозрение к заключению, что пункты различия служат только к тому, чтобы выставить в более ярком свете пункты сходства? Сличение организмов вообще — в том смысле, в каком обыкновенно понимается это слово, — с организмом социальным определеннее уясняет контрасты между теми и другими, но показывает в то же время, что самые контрасты эти не так резки, как можно было бы ожидать. Неопределенность форм, разрозненность и подвижность частей и повсеместная чувствительность не составляют исключительных особенностей социального организма, которые можно бы привести как существенные: низшие разряды животных представляют близко подходящие к ним явления. Следовательно, мы находим немногое, что можно было бы противопоставить наиболее важным сходствам. Медленное увеличение объема, прогрессивное осложнение устройства, идущее рядом с усилением взаимной связи частей, возможность отнятия и замены живых единиц, не нарушая целого, соразмерность той степени, в которой проявляются эти особенности, с жизненной деятельностью — все эти черты одинаково присущи и обществам, и органическим телам. А эти черты, в которых общества сходятся с органическими телами и расходятся со всеми прочими вещами, — черты, специально характеризующие органические тела, вполне подчиняют себе меньшие различия, различия эти немногим больше тех, которые отделяют одну половину органического царства от другой. Начала организации — одни и те же, различия же представляют только различия в применении этих начал.
Этим оканчиваем мы общий обзор фактов, оправдывающих уподобление общества живому телу. Разберем их в подробности. Мы убедимся, что параллель выступает тем заметнее, чем ближе мы ее будем рассматривать.
Самые низшие животные и растительные формы — Protozoa и Protophyta — по преимуществу обитают в воде. Это мельчайшие тела, которые большей частью становятся видимы только при помощи микроскопа. Все они крайне просты в строении, а некоторые даже, как, например, корненожки, почти совершенно не имеют строения. Размножаясь, по обыкновению этих видов, самопроизвольным дроблением тела, они дают половинки, которые могут или стать совершенно отдельными и направиться в разные стороны, или остаться в связи. Повторением этого процесса самоделения образуются агрегации различного рода и размеров. Между Protophyta есть некоторые разряды, например Diatomaceae и ‘Yeast-plant’, в которых индивиды либо существуют отдельно, либо связаны группами из двух, трех, четырех и более членов, есть и другие разряды, в которых значительное число отдельных клеточек соединяется в одну нить (Conferva, Monilia), и другие, в которых они образуют сетчатую ткань (Hydrodyction), или пластинки (Ulva), или, наконец, сплошные массы (Laminaria,Agaricus): все эти растительные виды, не будучи разделены на различные части, как-то: корень, ствол или листья, — называются Thallogens. Между простейшими мы находим соответственные явления. Несметное множество существ, похожих на Amoeba, сплоченных вместе тканью роговидных волокон, составляют губку. Foraminifera представляют нам меньшие группы таких существ, принявшие более определенные формы. Эти почти лишенные всякого устройства простейшие не только соединяются в правильные или неправильные агрегации различных размеров, но между некоторыми из наиболее организованных, например Vorticellae, образуются, кроме того, кучки индивидов, происходящих от одного и того же корня. Однако эти маленькие общества монад или клеточек можно назвать обществами только в самом низшем смысле этого слова, между ними нет подчиненности частей, нет организации. Каждая из составных единиц живет сама для себя и сама по себе, не давая другим и не получая от других никакой помощи. Между ними нет взаимной зависимости, кроме той, которая является вследствие простого механического сочетания.
Не сказывается ли в подобном устройстве сходство с первыми фазисами человеческих обществ? Между низшими расами, например бушменами, мы находим только зарождающееся соединение частей, иногда образуются отдельные семьи, иногда два-три семейства кочуют вместе. Число соединяющихся единиц мало и изменчиво, соединение их непрочно. Разделения труда не существует, кроме как между различными полами, и единственное проявление взаимного содействия заключается в совокупности нападений или обороны. Нам представляется тут только недифференцированная группа неделимых, образующих зародыш общества, точно так же, как в вышеописанной группе однородных клеточек представлялся только зачаточный фазис животной и растительной организации.
Теперь сравнение можно провести ступенью выше. В растительном царстве мы переходим от Tballogens, простой массы подобных клеточек, к Acrogens, в которых клеточки сохраняют подобие не во всей массе: в одном месте они представляют соединение, служащее листом, в другом же — соединение, служащее корнем, образуя таким образом целое, в котором есть некоторого рода подразделения в отправлениях единиц, следовательно, и некоторая взаимная зависимость. В животном царстве мы находим соответственный прогресс. Из простых неорганизованных групп клеточек, или клеточнообразных тел, мы поднимаемся к группам клеточек, расположенных частями, имеющими различные должности. Обыкновенный полип, от которого можно отнять отдельные клеточки, представляющие после своего отделения наружность и движения, напоминающие уединенных Amoeba, может служить примером этого фазиса. Составные единицы, хотя все еще обнаруживают большую общность характера, принимают на себя отправления, уже несколько различествующие между собой в коже, во внутренней оболочке и в щупальцах. Тут есть уже некоторая степень ‘физиологического разделения труда’.
Обращаясь к обществам, мы находим соответственные фазисы в большей части первобытных племен. Когда от маленьких изменчивых групп, какие образуются бушменами, мы приходим к большим и более постоянным группам, образуемым дикарями, стоящими на менее низкой ступени развития, мы начинаем нападать на следы социального строя. Хотя промышленная организация проявляется еще только в различии занятий обоих полов, однако представляются уже следы правительственной организации. Все мужчины — воины и охотники, но только часть их допускается в совет старшин, и в самом этом совете кто-нибудь из старшин обыкновенно пользуется верховной властью. Таким образом устанавливается некоторое различие сословий и властей и с помощью этой слабой специализации функций устраивается некоторое взаимное содействование в возрастающей массе неделимых — всякий раз, как обществу приходится действовать в своем корпоративном качестве. Кроме этой аналогии в незначительности пределов организации, есть еще аналогия в определенности самой организации. В гидре различные части вещества, из которого состоит животное, имеют много общих отправлений. Все они одарены способностью сокращаться, вся внешняя поверхность, за исключением щупалец, может порождать маленькие гидры, и, если вывернуть ее наизнанку, желудок будет исправлять функцию кожи, а кожа — функцию желудка. Те дифференцирования, какие существуют в первобытных обществах, столь же несовершенны. Невзирая на отличие сана, каждый член содержит себя собственными усилиями. Не только старшины племени, наравне с остальными членами, сами строят свои хижины, делают свое оружие, убивают животных, служащих им пищей, но и сам предводитель делает то же. Кроме того, в самых грубых из этих племен если и существует правительственная организация, то крайне непостоянная. Она часто изменяется насилием или предательством, и обязанность управлять народом возлагается на других членов общины. Таким образом, между наиболее грубыми обществами и некоторыми из низших видов животной жизни есть аналогия как в незначительности пределов организации, так и в неопределенности самой организации и недостатке устойчивости в ней.
Тут нам тотчас же представляется дальнейшее усложнение аналогии. От соединения единиц в организованные группы мы переходим к размножению таких групп и их соединению в сложные группы. Когда гидра достигает известного размера, она отделяет от своей поверхности почку, которая начинает расти и, постепенно приняв форму породившего ее тела, отделяется наконец от него, и этим процессом почкования животное населяет окружающие его воды. Соответственный процесс является в размножении вышеописанных низкоорганизованных племен. Когда одно из них достигнет размеров, не совместимых с грубой общественной формой, или размножится несообразно количеству дичи и другой пищи, которой может снабдить окружающая страна, — является стремление к разъяснению, и так как в подобных общинах вечно приключаются ссоры, распри и другие раздоры, то скоро представляется случай, вследствие которого часть племени отделяется под предводительством кого-либо из старшин и выселяется. Так как этот процесс от времени до времени повторяется, то наконец обширная полоса земли населяется многочисленными отдельными племенами, имеющими общих предков. Аналогия отнюдь не ограничивается этим. Хотя в обыкновенной гидре потомство, образовавшееся из почки, скоро отделяется и делается независимым, но во всем остальном разряде Hydrozoa, к которому принадлежит это животное, дело не всегда происходит таким образом. Индивиды, поочередно развившиеся таким способом, остаются прикрепленными к родичу, порождают новые, подобные же индивиды, которые, в свою очередь, остаются прикрепленными к ним, и результатом является сложное животное. Как мы в самой гидре находим агрегацию единиц, которые, будучи рассматриваемы порознь, имеют сродство с низшими простейшими, так в зоофите мы видим соединение из многих таких агрегаций. То же самое видно и в обширной семье Polyzoa или Molluscoida. Асцидии в своих многочисленных, разнообразных видах представляют то же самое, выказывая, кроме того, различные степени связи, существующей между составными индивидами Так, например, в сальпах составные индивиды связаны между собой так слабо, что удара по сосуду с водой, в котором они плавают, достаточно, чтобы отделить их друг от друга, тогда как BBotryllidae между ними существует связь в органах и общие отправления. В этих различных формах и степенях агрегаций не представляется ли аналогии со слитием групп однородных племен в нацию? Хотя в местностях, где это дозволяют обстоятельства, отдельные племена, происшедшие от какого-нибудь первоначального племени, расселяются по разным направлениям, удаляются на большие расстояния одно от другого и совсем обособляются, однако же в других случаях, где местность представляет препятствия далеким переселениям, этого не случается: мелкие соплеменные общины становятся в более тесные сношения и наконец более или менее сливаются в одну нацию. Примером тому служит контраст между племенами американских индейцев и шотландскими кланами. Наконец, даже беглый взгляд на собственную нашу историю или историю континентальных наций показывает, что везде происходило такое слитие мелких немногосложных общин, хотя и различными путями и в различных размерах. Как говорит Гизо в своей истории ‘Происхождения представительного правительства’:
‘Постепенно среди хаоса возникающего общества образуются агрегации, которые ощущают потребность союза и связи друг с другом… Вскоре между соседними агрегациями обнаруживается неравенство сил. Сильные стремятся к порабощению слабых и сначала присваивают себе право обложения их налогами и военными повинностями. Таким образом, политическая власть предоставляет занять более высокое место агрегациям, впервые учредившим ее’.
Это значит, что мелкие племена, кланы или феодальные союзы, имеющие по большей части одно общее происхождение и долгое время находившиеся в близком соприкосновении, в качестве населения соседних одна другой стран, постепенно сливаются различными путями, даже и помимо силы народной связи и близости.
Тут начинается дальнейший ряд изменений, которым мы по-прежнему найдем соответственные явления в индивидуальном организме. Возвращаясь снова к Hydrozoa, мы замечаем, что в простейшей из сложных форм их связанные между собою индивиды, развившиеся из одного общего первоначального тела, одинаковы по своему строению и имеют одинаковые отправления с той, впрочем, разницей, что иногда почка, вместо того чтобы, развиваясь, образовать желудок, рот и щупальца, образует яичный мешочек. Но с океаническими Hydrozoa этого вовсе не бывает. В Calycophoridae некоторые из полипов, вырастающих из общего зародыша, развиваясь и видоизменяясь, превращаются в большие, продолговатые, мешковидные тела, которые движутся в воде посредством ритмических сокращений, таща за собою всю общину полипов В Physophoridae разнообразие органов образуется подобным же порядком через превращения развивающихся из почек полипов, так что в животных, подобных пузырьковым (Physalia), вместо древовидной группы неделимых, составляющей первобытный тип этого разряда, мы видим сложную массу неодинаковых частей, исправляющих неодинаковые функции. Как каждую отдельную гидру можно считать группой простейших, отчасти превратившихся в различные органы, точно так же и пузырьковые, морфологически рассматриваемые, представляют группу гидр, отдельные индивиды которой подверглись различным превращениям для приспособления к различным функциям.
Такой же процесс сложных дифференцирований происходит и при постепенном развитии цивилизованного общества. Мы знаем, как в мелких первобытных общинах возникает некоторого рода простая политическая организация, некоторое практическое разделение сословий, отправляющих различные обязанности. Теперь нам предстоит рассмотреть, каким образом в нации, образовавшейся слитием нескольких таких мелких общин, отдельные составные части, будучи сначала одинаковы по своему строению и роду деятельности, постепенно становятся различны в том и другом, постепенно делаются взаимно зависимыми частями, различными и по существу своему, и по своим отправлениям.
Учение о прогрессивном разделении труда, к которому мы здесь приходим, знакомо всем читателям. Далее, аналогия между экономическим разделением труда и ‘физиологическим разделением труда’ так разительна, что давно уже привлекла внимание естествоиспытателей и ввела в науку самое выражение это. Следовательно, нет надобности пускаться в излишние подробности при исследовании этой части нашего предмета. Мы удовольствуемся указанием нескольких общих и многозначительных фактов, не бросающихся в глаза при поверхностном рассмотрении дела.
Во всем животном царстве, начиная с Coelenterata, первый фазис развития один и тот же. В зародыше полипа, равно как и в человеческом яйце, масса клеточек, из которых имеет образоваться живое существо, отлагает периферический слой клеточек, слегка различествующих от остальных клеточек, которые этот слой окружают, впоследствии он разделяется на два слоя: внутренний, находящийся в прикосновении с желтком и называемый слизистым слоем, и наружный, подвергающийся окружающим влияниям и называемый серозным слоем, — или, говоря словами профессора Гексли, употребленными им при описании процесса развития Hydrozoa, образуется endoderma и ectoderma. Это первобытное разделение обозначает основное различие частей в будущем организме От слизистого слоя, или endoderm’ы, развивается питательный аппарат, тогда как из серозного слоя, или ectoderm’ы, развивается аппарат внешней деятельности. Из первого образуются те органы, которыми приготовляется и поглощается пища, втягивается кислород и очищается кровь, тогда как из последнего образуется нервная, мышечная и костная системы, соединенным действием которых совершаются движения тела как целого. Хотя определение это не есть строго правильное, так как некоторые органы имеют в своем составе обе эти основные оболочки, однако высокие авторитеты соглашаются в том, что его можно принять как общее разграничение. В процессе развития обществ мы видим сходное с этим дифференцирование, которое точно так же служит основой всего будущего строения. Мы уже указали, что единственный явный контраст частей в первобытных обществах заключается в различии между управляющими и управляемыми. В наименее организованных племенах совет старшин представлял собрание людей, отличавшихся от других только большей храбростью или опытностью. В более организованных племенах сословие старшин является определенно отдельным от низшего сословия и часто рассматривается как сословие, имеющее особую природу, а иногда и божественное происхождение. Позднее эти два сословия становятся друг к другу в отношение вольных людей и рабов, дворянства и крепостных. Беглый взгляд на взаимные обязанности этих сословий показывает, что резкие разделения, образовавшиеся в такую раннюю пору, находятся друг к другу в отношениях, подобных отношениям первоначальных разделов индивидуального зародыша. С первого своего появления сословие старшин управляет внешними действиями общества как в войне, так и в переговорах или переселениях. Впоследствии, по мере того как высшее сословие развивается отлично от низшего и в то же время более и более исключительно присваивает себе управительные и оборонительные должности, в лице государей, равно как и подчиненных им правителей, жрецов и военных вождей, низшее сословие более и более исключительно занимается снабжением общины предметами жизненной необходимости. Из почвы, с которой масса народа приходит в наиболее близкое соприкосновение, добывает она и изготовляет пищу и те немногие грубые предметы ручного изделия, какие известны в таких первобытных обществах, — между тем как сложившееся поверх его высшее сословие, будучи содержимо рабочим населением, ведает внешние стороны общины, с которыми оно, по положению своему, соприкасается более непосредственно. Впоследствии, по мере того как рабочий слой удаляется все более и более от дел общества и утрачивает свою силу в них, он ограничивается почти исключительно процессами добывания продовольствия, между тем как дворянство, переставая участвовать в этих процессах, посвящает себя управлению движениями политического тела.
Не менее замечательна и дальнейшая аналогия того же рода. После того как отделились слизистый и серозный слой зародыша, между ними образуется третий слой, известный физиологам под названием сосудистого, — слой, из которого формируются главнейшие кровеносные сосуды. Слизистый слой всасывает пищу из массы желтка, который он облегает, пища эта должна передаваться верхнему серозному слою, из которого формируется нервно-мышечная система, и между обоими слоями образуется сосудистая система, посредством которой и совершается эта передача, — система, сохраняющая и впоследствии свою роль разносчика пищи из тех мест, где она принимается и приготовляется, к тем местам, где она нужна для возрастания организма и пополнения его утрат Не является ли и в социальном прогрессе подобная же ступень? Первоначально между управляющими и управляемыми не существует посредствующего сословия, даже в некоторых обществах, достигнувших уже значительных размеров, нет почти иных сословных различий, кроме дворянства или подобного ему сословия, с одной стороны, и рабов — с другой: при таком социальном строе предметы потребления переходят прямо от рабов к их господам. Но в обществах более высокого типа между этими двумя первоначальными сословиями возникает третье, торговое, или среднее, сословие. Нам представляется тут такая же аналогия, как и в прежних случаях: среднее сословие в общих чертах равносильно среднему слою зародышевых клеточек, ибо все торговцы суть главнейшим образом распределители. Оптом ли они торгуют, собирая большими массами предметы потребления, поставляемые различными производителями, или по мелочам, дробя массы предметов, собранные таким образом, — все торговцы суть агенты перемещения предметов от места их производства к месту их потребления. Таким образом, распределительный аппарат общества соответствует распределительному аппарату живого тела не только по своим отправлениям, но и по своему посредствующему происхождению, по своему положению и по времени своего появления.
Не исчисляя менее важных дифференцирований, которым впоследствии подвергаются эти три главных сословия, мы заметим только, что эти дифференцирования во всем следуют тому же общему закону, как и дифференцирования индивидуального организма. В обществе, как и в животном, мы видели, что самые общие и резко обозначенные разделения появляются первыми, дальнейшие же подразделения совершаются в обоих случаях в порядке убывающей общности.
Заметим затем, что как в том, так и другом в случае специализирования сначала вовсе не полны и становятся полнее по мере совершенствования организации. Мы видели, что в первобытных племенах, как и у наиболее простых животных, остается еще много общности между отправлениями частей номинально различных, что, например, предводители племени в промышленном отношении остаются долгое время равными низшему сословию, точно так же, как в гидре способностью сокращаться обладают единицы endoderm’ы наравне с единицами ectoderm’ы. Мы указали также, что по мере того, как общество подвигалось вперед, в функциях двух главных первоначальных сословий оставалось все менее и менее общего. Здесь же нам следует заметить, что все дальнейшие специализирования сначала крайне неопределенны и только постепенно выясняются. ‘В младенчестве общества, — говорит Гизо, — все переделано и неверно, нет еще постоянной и точной демаркационной линии между различными властями в государстве.’ — ‘Первоначально короли жили подобно прочим землевладельцам доходами, получаемыми со своих частных поместий.’ Дворяне были маленькие государи, государи — наиболее могущественные дворяне. Епископы были феодальными владельцами и военными вождями. Правом чеканить монету могущественные подданные и церковь пользовались наравне с королем. Каждое из передовых лиц в одно и то же время исправляло должности землевладельца, сельского хозяина, воина, государственного человека и судьи. Люди, подвластные этим лицам, были то солдатами, то земледельцами, смотря по надобности. Но церковь постепенно утратила всякую гражданскую юрисдикцию, государственная власть все более и более ограничивала свой контроль над религиозным обучением, военное сословие совершенно обособилось, ремесла сосредоточились в городах, веретена, разбросанные по фермам, уступали место машинам мануфактурных округов. Во всяком прогрессе совершается не только переход от однородного к разнородному, но и переход от неопределенного к определенному.
Есть еще один факт, который не следует оставлять без внимания: в процессе развития большого общества из соединения нескольких небольших общин постепенно изглаживаются первоначальные черты разграничения, этому явлению мы можем найти аналогии и в живых телах: целый подкласс суставчатых представляет многообразные и ясные примеры. В низших типах этого подкласса тело животного состоит из многочисленных сегментов, во всем почти одинаковых между собою. У каждого сегмента есть свое наружное кольцо, есть своя пара ног, если животное имеет ноги, есть своя одинаковая с другими доля внутренностей или свой отдельный желудок, есть своя одинаковая с другими доля кровеносного сосуда или в некоторых случаях свое отдельное сердце, есть своя часть нервной системы и, пожалуй, своя отдельная пара узлов. Но в высших типах, как. например, в больших ракообразных, многие из этих сегментов вполне слиты вместе и внутренние органы уже не повторяются однообразно во всех сегментах. Те сегменты, из которых первоначально состоят нации, утрачивают свое отдельное внутреннее и наружное строение таким же точно порядком. В феодальные времена мелкие общины, управляемые феодальными владельцами, были организованы каждая сама по себе по одному и тому же грубому образцу и связывались между собою единственно подданничеством своих отдельных владельцев какому-нибудь одному сюзерену. Но по мере возрастания центральной власти разграничения этих местных общин стали исчезать, и их отдельные организации слились в одну общую организацию. То же самое представляет в большем размере слитие Англии, Валлиса, Шотландии и Ирландии и слитие областей в континентальных государствах. Даже в исчезновении разграничений, установленных законом, проявляется аналогичный процесс. При англосаксах Англия разделялась на десятки, сотни и графства. Были суды графств, суды сотен и суды десяток. Суды десяток исчезли первые, за ними последовали суды сотен, которые, однако, еще оставили некоторые следы, между тем как судебная юрисдикция графств до сих пор еще существует. Но более всего достойно внимания, что с ходом развития возникает организация, не имеющая соотношения с этими первоначальными разделениями, но пронизывающая их все, по различным направлениям, как у животных, принадлежащих к только что названному отделу, и что в обоих случаях старинные границы нарушаются именно питающей организацией, тогда как следы этих границ сохраняются в управляющей или координирующей организации. Так, в высших суставчатых наружная оболочка и мышечная система никогда не утрачивают вполне следов своего первоначального разделения на кольца, тогда как в значительной части тела внутренности нисколько не сообразуются с наружными разделениями. Точно так же и в нации мы видим, что, между тем как ради правительственных соображений существует еще деление на графства и приходы, устройство, развившееся для питания общества, решительно не признает этих разграничений: наша главная хлопчатобумажная промышленность простирается из Ланкастерского на север Дербийского графства, Лейстерское и Ноттингемское графства давно делят между собою чулочную торговлю, один из главных центров производства железа и железных товаров включает в себе части Варвикского, Стаффордского и Вустерского графств, наконец, все разнообразные земледельческие специализирования, прославившие различные части Англии своими продуктами, оказывают границам графств не больше уважения, нежели наши возрастающие города оказывают приходским разграничениям.
Если по рассмотрении этих аналогий в строении мы спросим, существуют ли такие же аналогии между процессами органических изменений, — ответ будет утвердительный. Причины, ведущие к увеличению объема любой части политического тела, тождественны по существу своему с причинами, ведущими к увеличению объема любой части индивидуального тела. В обоих случаях такому увеличению предшествует усиление деятельности отправлений вследствие большого спроса на эту деятельность. Каждый член, внутренность, железа или иная часть животного развиваются упражнением, деятельным исправлением обязанностей, требуемых от нее целым телом, точно так же любой разряд земледельцев или ремесленников, любой мануфактурный центр начинает возрастать, когда община требует от него усиления работы. И в том и в другом случае возрастание одинаково имеет свои условия и границы. Чтобы какой-нибудь орган в живом теле мог развиваться от упражнения, необходимо соразмерное снабжение его кровью. Каждое действие предполагает известную затрату сил, кровь приносит материалы, нужные для вознаграждения этой затраты и для того, чтобы орган мог развиваться, нужно, чтобы количество доставляемой крови превышало количество, требующееся для одного только вознаграждения затраченных сил. То же самое бывает и в обществе. Если в каком-нибудь округе, разрабатывающем для общины один какой-нибудь предмет потребления (назовем для примера хоть йоркширские шерстяные изделия), появляется усиленный запрос на разрабатываемый продукт, если для удовлетворения этого запроса мануфактурная организация подвергается известным затратам и порче и если, наконец, в уплату за лишнюю против обыкновенного сумму высланных шерстяных изделий возвращается только такое количество товара, которым вознаграждаются сделанные расходы и затраты сил и машин, — то возрастания, очевидно, быть не может. Для возрастания нужно, чтобы произведений, добытых взамен высланного, было более чем достаточно для этих целей, и в таком случае быстрота развития будет в точной соразмерности с получаемым излишком. Из этого явствует, что то, что в коммерческих делах мы называем барышом, соответствует излишку питания над затратой сил в живом теле. Сверх того, в обоих случаях, когда деятельность отправлений усиленна, а питание недостаточно, порождается не развитие, а упадок. Если в животном какой-нибудь из органов работает так сильно, что кровеносные каналы, приносящие к нему кровь, не успевают поставлять нужное для восстановления сил количество ее, то орган этот истощается и умаляется, точно так же и в политическом теле, если какая-нибудь часть его была вызвана на усиленную производительность, а затем не получает полной платы за все свое производство, то некоторые из членов тела обанкрочиваются и размер производительности его уменьшается.
Есть еще одна аналогия, на которую следует здесь обратить внимание. Она заключается в том, что различные части социального организма, подобно различным частям индивидуального организма, борются между собою за пищу и получают большее или меньшее количество ее, смотря по большей или меньшей своей деятельности. Если в человеке чрезмерно возбужден мозг, то кровь отвлекается от внутренностей и пищеварение останавливается, если пищеварение совершается деятельно, оно может иметь такое влияние на обращение крови в мозге, что причинит сонливость, сильное мышечное напряжение может вызывать приток такого количества крови к оконечностям, что задержится пищеварение или мозговая деятельность. Таким же образом и в обществе часто случается, что усиленная деятельность по какому-нибудь одному направлению причиняет частные остановки деятельности в другом, отвлекая от различных отраслей капитал, т. е. продукты. Мы имеем такие примеры в задержке, причиненной коммерческим операциям внезапным развитием нашей системы железных дорог, и в случаях, когда сбор значительных военных сил временно останавливает развитие главнейших отраслей промышленности.
Последние параграфы приводят нас к следующему отделу нашего предмета. Почти незаметно пришли мы к аналогии, существующей между кровью живого тела и находящейся в обращении массой произведений в политическом теле. Теперь нам предстоит проследить аналогию эту от самых простых к наиболее сложным ее проявлениям.
У низших животных крови в собственном смысле слова не существует. Через небольшую агрегацию клеточек, из которых состоит гидра, просачиваются соки, извлекаемые из пищи. Нет аппарата для разработки сконцентрированной и очищенной пищи и разнесения ее по составным единицам, составные единицы эти непосредственно вбирают в себя неприготовленную пищу или из пищеварительной полости, или просто одна из другой. Не то ли же самое бывает и в первобытных племенах? Все члены его, каждый сам по себе, добывают себе неразработанные предметы жизненной необходимости, и каждый порознь, как умеет, приготовляет эти предметы для своего потребления. Когда возникает положительное дифференцирование между управляющими и управляемыми, начинается некоторая передача предметов от тех низших индивидов, которые в качестве работников приходят в прямое соприкосновение с продуктами земли, к высшим индивидам, облеченным правящими должностями. Процесс аналогичен с тем, которым сопровождается дифференцирование ectoderm’ы или endoderm’ы: как в том, так и в другом случае передаются продукты почти или вовсе не разработанные и передача совершается непосредственно от единицы добывающей к единице потребляющей, не вступая предварительно в какой-либо общий ток.
Переходя к более значительным индивидуальным и социальным организмам, мы подвигаемся на шаг вперед от этого устройства. В сложных Hydrozoa, представляющих сочетание нескольких таких первоначальных групп, из каких составлены гидры, или в медузе, представляющей одну из этих групп, достигшую значительных размеров, — существуют грубые каналы, проходящие через вещество, из которого состоит тело, но они не представляют каналов для разнесения приготовленной пищи, а суть только простые продолжения пищеварительной полости, через которые неразработанная млечно-водянистая жидкость достигает более отдаленных частей организма и передвигается взад и вперед сокращениями животного. Не находим ли мы в некоторых из первобытных общин, достигших более высокого развития, подобного же состояния? Когда число людей, отчасти или вполне соединившихся в одно общество, становится значительным, когда, как это обыкновенно случается, люди эти покрывают поверхность страны, производящей не везде одинаковые продукты, когда, в особенности, возникают многочисленные непромышленные сословия, — неизбежно устанавливается какой-нибудь процесс обмена и распределения По местностям, покрытым растительностью, обусловливающей возможность существования человека, пролагаются не совсем еще определенные пути, по которым изредка провозятся предметы жизненной потребности для размена на другие, которые, в свою очередь, возвращаются тем же путем. Нужно заметить, однако, что вначале перемещаются таким образом почти одни только сырые продукты — плоды, рыба, скот, шкуры и пр., обработанных же или приготовленных для потребления продуктов почти вовсе нет. Да и неприготовленные продукты развозятся только случайно, каким-то медленным, неправильным ритмом.
Дальнейший прогресс в разрабатывании и распределении пищи и других произведений есть непременная принадлежность последующих дифференцирований в отправлениях индивидуального или политического тела. Как только какой-либо орган животного ограничивается в своей деятельности специальной ролью, он по необходимости приходит в зависимость от остальных органов относительно получения всех тех материалов, которых его положение и отправление не дозволяют ему добывать самому, точно так же, как скоро какое-либо отдельное сословие общины исключительно отдается производству известного предмета, оно становится в зависимость от остальных сословий относительно получения всех прочих предметов, в которых нуждается. В то же время результатом более высокого специализирования группы питательных органов будет большее совершенство в выработке крови, потому что каждый из органов приспособляется в этом случае к приготовлению особых элементов крови, точно так же и произведения, обращающиеся в обществе, будут доброкачественнее по мере большего разделения труда между работниками Нужно еще заметить, что и в том и в другом случае масса обращающихся питательных материалов, кроме того что постепенно улучшается в составных частях своих, в то же время становится и многосложнее. Увеличение в числе несходных органов, передающих в кровь утраченные ими вещества и требующих от нее различных материалов, в которых каждый из них нуждается, предполагает более разнообразный состав крови. Это априористическое заключение подтверждается, по словам доктора Витишамса, индуктивно, путем исследования крови на различных ступенях животного царства. Точно так же очевидно, что по мере увеличения разделения труда в общине должно последовать и увеличение разнородности в произведениях, протекающих по всей общине.
Находящаяся в обращении масса питательных материалов в индивидуальных и социальных организмах, делаясь лучшей по качеству своих составных частей и более разнородной в своем составе по мере того, как возвышается тип устройства организма, прибавляет еще к этому типу в том и другом случае новый элемент, сам по себе непитательный, но облегчающий процессы питания. Мы разумеем в индивидуальном организме кровяные шарики, в социальном организме — деньги. Эта аналогия была указана Либихом, который в своих Популярных письмах о химии говорит:
‘Серебро и золото должны исправлять ту же должность в организации государства, какую исправляют в человеческой организации кровяные частицы. Подобно тому, как эти шарики, сами не принимая непосредственного участия в питательном процессе, служат посредствующим и непременным условием обмена материи, произведения тепла и той силы, которою поддерживается температура тела и определяются движения крови и всех соков, — так и золото сделалось посредствующим условием всякой деятельности в жизни государства’.
А так как кровяные частицы уподобляются деньгам и по функциям своим, и по тому факту, что они, подобно деньгам же, не истребляются при питании, то Либих указывает далее, что число этих частиц, протекающее через главные центры в известный промежуток времени, громадно, если сравнить его с их абсолютным числом, — точно так же, как громадно количество денег, ежегодно проходящих через главные торговые центры, если сравнить его с общим количеством денег в государстве Это еще не все. Либих упустил из виду то многозначительное обстоятельство, что только при достижении известной степени организации появляется этот элемент обращения. В обширных разрядах низших животных кровь не содержит в себе шариков, и в обществах, стоящих на низкой ступени цивилизации, нет денег.
До сих пор мы рассматривали аналогию между кровью в живом теле и предметами, потребляющимися и обращающимися в политическом теле. Сравним теперь те аппараты, с помощью которых распределяются и та и другие. В развитии этих аппаратов мы найдем аналогии не менее замечательные, нежели вышеизложенные. Мы показали уже, что оптовые и мелочные распределители, как сословие, исправляют в обществе ту же должность, какую исправляет в индивидуальном существе сосудистая система, что они являются на свет позднее других двух главных сословий, — как сосудистый слой клеточек появляется позднее слизистого и серозного слоев, — и что они занимают такое же посредствующее положение. Тут, впрочем, надо еще указать, что полное представление системы общественного кровообращения заключает в себе не только человеческих деятелей, которые направляют движение продуктов и регулируют их распределение, но и самые пути сообщения. На образование и устройство последних мы теперь и обратим наше внимание.
Возвращаясь еще раз к тем низшим животным, у которых не оказывается ничего, кроме частного разлития не крови, а неразработанных питательных жидкостей, надо заметить, что каналы, через которые совершается это разлитие, суть не что иное, как простые углубления в полуорганизованном веществе тела: они не выложены изнутри оболочкой, это просто lacunae, проходящие через грубую ткань. Страны, в которых цивилизация только еще начинается, представляют подобное же состояние, нет дорог в собственном смысле слова, но чаща дикой растительной жизни кое-где просекается тропинками, по которым совершается распределение сырых продуктов. И в том и в другом случае акт распределения совершается только через долгие промежутки (токи с некоторыми перерывами направляются то к общему центру, то от него), перемещение в обоих случаях медленно и затруднительно. Но в числе прочих принадлежностей прогресса, как у животных, так и в обществах, является образование более определенных и совершенных путей сообщения. Кровеносные сосуды получают определенные стенки: дороги окапываются и усыпаются щебнем. Это совершенствование появляется сперва в тех дорогах или сосудах, которые находятся ближе к главным центрам распределения, тогда как периферические сосуды и периферические дороги остаются еще долгое время в первобытном состоянии. При еще более поздней степени развития, когда является сравнительная законченность устройства во всей системе, а не только около главных центров, — в обоих случаях остается та разница, что главнейшие пути распределения сравнительно широки и прямы, тогда как второстепенные — узки и извилисты, соразмерно своей отдаленности от центра. Наконец, нужно еще заметить, что в высших социальных организмах, как и в высших индивидуальных организмах, со временем образуются важнейшие распределительные каналы, еще более отличающиеся совершенством своего устройства, своей сравнительной прямизной и отсутствием тех мелких ответвлений, которые постоянно пускают от себя меньшие пути сообщения. Железные дороги представляют нам вместе с тем первое специализирование по части направления токов, в двойном пути рельсов, разносящих токи в одно и то же время по противоположным направлениям, наподобие артерий и вен вполне развитого животного.
Эти аналогии в процессах развития и в строении систем обращения приводят нас еще к другим аналогиям в родах и степенях скорости движений, происходящих через посредство этих систем. В низших обществах, как и в низших существах, распределение неразработанной пищи совершается посредством медленного доставления и возвращения. В существах, имеющих грубую сосудистую систему, так же как в обществах, едва начавших устраивать дороги и перевозить по ним произведения, нет правильного обращения в определенных направлениях, а вместо того есть периодические колебания токов, изменяющих свое направление то к одной точке, то к другой. Через каждую часть тела низшего моллюска кровь течет некоторое время по одному направлению, потом останавливается и обращает свое течение назад, по противоположному направлению, точно так же медленно распределяются товары в грубо организованном обществе через посредство больших ярмарок, происходящих в различных местностях и периодически направляющих товарные токи. Только животные, достигшие достаточно совершенной организации, и значительно развитые общины просекаются повсюду постоянными токами, имеющими определенное направление. В живых телах местные изменчивые токи исчезают, когда возникают большие центры обращения, порождающие более могучие токи при ритме, переходящем в быструю, правильную пульсацию. Так же точно и в социальных телах, когда возникают большие центры коммерческой деятельности, производящей и обменивающей большие количества произведений, быстрые и непрерывные токи, принимаемые и отправляемые этими центрами, подчиняют себе все меньшие и местные обращения медленный ритм ярмарок переходит в более оживленный ритм еженедельных рынков, а в главных центрах распределения еженедельные рынки учащаются в ежедневные, и в то же время вместо медленной перевозки товаров с места на место, совершавшейся сначала еженедельно, потом два и три раза в неделю, люди начинают перевозить их каждый день, а наконец и по несколько раз в день, и прежний вялый, неправильный ритм превращается в скорый, равномерный пульс. Кроме того, в обоих случаях увеличение деятельности, так же как и совершенствование устройства, менее заметно на периферии сосудистой системы. На главных линиях железных дорог по каждому направлению отправляются до двадцати поездов в день, с быстротой от тридцати до пятидесяти миль в час, через главные артерии кровь быстро прорывается последовательными волнами. По большим дорогам люди и товары перевозятся на лошадях с гораздо меньшей, хотя все еще значительной, скоростью и с гораздо менее резким ритмом, в меньших артериях быстрота течения крови значительно уменьшается и пульс становится менее заметен. В провинции дороги уже более извилисты, устройство их менее совершенно, скорость движения по ним еще убавляется, а ритм становится почти неуловимым, как в самых отдаленных артериях. На тех, еще более несовершенных, побочных дорогах, которые ведут к разбросанным фермам и коттеджам, движение еще медленнее и уже очень неправильно — как в волосных сосудах. Наконец, на проселочных дорогах, которые в своем неустроенном виде представляют тип lacunae, движение является самое медленное, самое неправильное, самое редкое, — как оно бывает не только в первобытных lacunae животных и обществ, но и в тех lacunae, которыми кончается сосудистая система в обширных семействах низших существ.
Итак, между распределительными системами живых тел и политических тел мы находим изумительно близкое сходство. В низших формах индивидуальных и социальных организмов не существует ни приготовленных питательных веществ, ни пищераспределительных снарядов, и в обоих таковые снаряды, возникая как непременная принадлежность дифференцирования частей, приближаются к совершенству по мере того, как приближается к нему это дифференцирование. У животных, как и в обществах, распределительные органы начинают появляться относительно в одни и те же периоды, в одном и том же положении. У тех, как и у других, находящиеся в обращении питательные материалы сначала просты и не разработаны, постепенно разрабатываются лучше и делаются более разнородными и, наконец, получают прибавление в виде нового элемента, облегчающего питательные процессы. Каналы и сообщения проходят подобные между собой фазисы развития, которые приводят их к аналогическим формам. Направление, ритм и скорость обращения подвигаются сходными шагами к сходным конечным условиям.
Мы приходим, наконец, к нервной системе Обратив внимание на первоначальное дифференцирование обществ в управляющее и управляемое сословия и заметив аналогию его с дифференцированием двух первоначальных тканей, из которых вырабатываются органы внешней деятельности и органы питания, приняв к сведению некоторые из главнейших аналогий между развитием промышленного устройства и развитием питательного аппарата и проследив возможно подробно аналогии, существующие между распределительными системами, социальной и индивидуальной, — нам теперь остается сравнить средства, которыми управляется общество, как целое, со средствами, которыми управляются движения отдельного существа. При этом мы найдем параллелизмы не менее разительные, нежели указанные выше.
Сословие, из которого правительственная организация берет свое начало, сходно по своим отношениям, как мы уже сказали, с ectoderm’ой. низших животных и зародышных форм. И как эта первичная оболочка, из которых развивается нервно-мышечная система, должна на первой же ступени своего дифференцирования слегка отличаться от остального организма большей впечатлительностью и способностью сокращаться, которые характеризуют органы, порождаемые ею, — так и в высшем сословии, превращающемся со временем в управительно-исполнительную систему общества (законодательные и оборонительные функции), должна быть несколько большая доля способностей, требующихся для этих высших общественных должностей. В первобытных обществах люди наиболее сильные, храбрые и сметливые всегда делаются вождями и правителями, а в племени, получившем уже некоторое устройство, эта черта имеет результатом установление первенствующего сословия, отличающегося вообще теми нравственными и физическими качествами, которые делают его членов способными к обсуждению дел и к энергичным совокупным действиям. Точно также большая впечатлительность и способность сокращаться, характеризующие у низших животных единицы ectoderm’ы, характеризуют и единицы первоначальной социальной ectoderm’ы, так как впечатлительность и способность сокращаться суть корни разума и силы.
В первичной ectoderm’e гидры все единицы одарены и впечатлительностью, и способностью сокращаться, но по мере того, как мы поднимаемся к более высоким типам организации, ectoderma дифференцируется на раз ряды единиц, делящих между собою эти два отправления некоторые, делаясь исключительно впечатлительными, утрачивают способность сокращаться, другие же, делаясь исключительно способными сокращаться, утрачивают впечатлительность. То же самое бывает и с обществами. В каком-нибудь первобытном племени управительные и исполнительные функции распределены в смешанном виде между всеми членами правящего сословия. Каждый мелкий начальник управляет подвластными себе людьми и, в случае надобности, сам силой принуждает их к повиновению. Старшинный совет сам приводит в исполнение свои решения на поле битвы. Главный начальник не только сам издает законы, но собственноручно исполняет приговоры В более обширных и установившихся общинах между управительной и исполнительной властями начинают возникать различия. Главный начальник или государь, по мере усложнения своих обязанностей, ограничивает все более и более свою деятельность управлением общественными делами и предоставляет выполнение своей воли другим он отряжает от себя лиц для вынуждения покорности, для исполнения приговоров или осуществления менее важных оборонительных или наступательных мер, и только разве в таких случаях, где дело касается безопасности общества и его собственной верховной власти, принимает он на себя непосредственно деятельную роль. По мере того как устанавливается это дифференцирование, характеристические черты правителя начинают изменяться. Нет уже необходимости, чтобы он, как в первобытном племени, превосходил всех силой и отвагой, главное условие для него состоит в обладании возможно большей хитростью, предусмотрительностью и ловкостью в управлении другими, потому что в обществах, перешедших за первую ступень развития, подобные качества по преимуществу обеспечивают успех в деле достижения верховной власти и отстаивания ее против внутренних и внешних врагов. Таким образом, тот член управляющего сословия, который делается главным деятелем, наподобие первичного нервного центра в развивающемся организме, обыкновенно бывает человеком, одаренным некоторым превосходством нервной организации.
В тех несколько более обширных и многосложных общинах, в которых есть особое военное сословие, сословие жрецов и рассеянные массы населения, нуждающиеся в местном управлении, по необходимости возникают подчиненные правительственные деятели, которые, в свою очередь, по мере усложнения возложенных на них обязанностей, принимают характер все более управительный и менее исполнительный. Затем государь начинает собирать вокруг себя советников, помогающих ему сообщением сведений, подготовлением предметов для его обсуждения и обнародованием его приказаний. Такую форму организации можно сравнить с формой, весьма распространенной между низшими типами животных, у которых существует один главный узел с несколькими разбросанными, зависимыми от него узлами.
Впрочем, аналогии между процессом развития правительственного строения в обществах и процессом развития того же строения в живых телах разительнее обнаруживаются при образовании наций посредством слития небольших общин, — процессе, как уже сказано, во многих отношениях соответственном развитию существ, первоначально состоящих из нескольких подобных сегментов В числе прочих пунктов общности между последовательными кольцами, составляющими тело низших Articulata, находится обладание одинаковыми парами узлов. Эти пары узлов, хотя и соединенные нервами, находятся только в весьма слабой зависимости от одной общей управляющей власти. Вследствие этого, если разрезать тело надвое, задняя часть его продолжает подвигаться вперед с помощью своих многочисленных ног, а если разделить цепь узлов, не рассекая самого тела, задние члены пытаются двигать тело по одному направлению, тогда как передние члены стараются двигать его по другому Но в высших Articulata (морские лилии) число передних пар узлов не только увеличивается, но соединяется в одну массу, и так как этот большой головной узел делается распределителем движений животного, то полной местной независимости уже не может быть. В развитии государства, сплоченного из нескольких мелких держав, не представляется ли соответственных этому изменений? Подобно вышеописанным вождям и первобытным правителям, феодальные владельцы, пользуясь верховной властью над группой вассалов, исправляют должности, схожие с функциями первичных нервных центров, и нам уже известно, что они, подобно этим центрам, отличаются некоторым превосходством своей управительной и исполнительной организации. Между этими местными управляющими центрами в феодальные времена существует весьма малая зависимость. Они часто приходят в антагонизм, индивидуально они обуздываются только влиянием многочисленных членов их же сословия и состоят в неполном и неправильном подданстве тому наиболее могущественному члену своего сословия, который стяжал себе положение сюзерена или короля. По мере прогресса в развитии и организации общества эти местные управительные центры все более и более подпадают под власть одного главного управительного центра. Более тесная коммерческая связь между различными сегментами сопровождается и более тесной правительственной связью, и мелкие правители делаются наконец просто чем-то вроде агентов, применяющих каждый в подвластной ему местности законы, постановленные верховным правителем, — точно так же, как описанные выше локальные узлы делаются со временем агентами, приводящими в исполнение каждый в своем отделе приказание главного узла. Параллель можно провести и далее. Выше мы заметили, говоря о появлении первобытных царей, что по мере возрастания их территорий и обязанностей они бывают поставлены в необходимость не только отряжать на место себя других лиц для отправления их исполнительных должностей, но еще и собирать вокруг себя советников для облегчения управительных обязанностей и что этим путем вместо одной управляющей единицы развивается целая группа таких единиц, которую можно сравнить с узлом, состоящим из многих клеточек. Прибавим здесь, что советники и главные сановники, образующие таким образом первое основание министерства, уже с самого начала стремятся к приобретению некоторой власти над правителем. Посредством доставляемых ими сведений и выражаемых ими мнений они влияют на суждения и распоряжения государя. Следовательно, он до известной степени делается проводником, с помощью которого сообщается направление, первоначально данное этими советниками и сановниками, и со временем, когда советы министров становятся признанным источником его действий, король делается чем-то весьма похожим на автоматический центр, отражающий впечатления, получаемые им извне.
Далее этого усложнения правительственного строя многие общества уже не идут, только в некоторых происходит еще дальнейшее развитие. Наша нация лучше всех может служить примером этого дальнейшего развития и дальнейших истекающих из него аналогий. К королям и их министерствам в Англии присоединились еще другие большие управительные центры, пользующиеся правом контроля, которые, бывши вначале весьма ограниченными, постепенно стали преобладающим, как это бывает с главными управляющими узлами, специально отличающими высшие разряды живых существ. Как ни покажется странным подобное утверждение, но наши парламентские палаты исправляют в социальной экономии должности, во многих отношениях удобосравнимые с должностями масс головного мозга у позвоночных животных. Как каждому отдельному узлу свойственно возбуждаться только специальными стимулами от известных частей тела, точно так же свойственно каждому отдельному правителю поддаваться в действиях своих влиянию исключительных личных и сословных интересов. Как группе узлов, состоящей в связи с первичным узлом, свойственно передавать последнему более разнообразные влияния от более многочисленных органов и заставлять таким образом действия его сообразоваться с более многочисленными требованиями, — точно так же свойственно и государю, окруженному вспомогающими и контролирующими властями, приспособлять управление свое к большему числу народных потребностей. Как, наконец, большим и позднее развившимся узлам, отличающим высших животных, свойственно передавать и сочетать сложные и разнородные впечатления, полученные ими от всех частей системы, и распоряжаться действиями своими так, чтобы принять в должное внимание все эти впечатления, — точно так же свойственно большим и позднее развившимся законодательным собраниям, отличающим общества высшего развития, передавать и сочетать желания и сетования всех сословий и местностей и распоряжаться общественными делами по возможности согласно с общими потребностями. Мозг можно бы назвать исчислителем средних величин интересов жизни — физических, умственных и нравственных, хороший же мозг есть такой, в котором желания, соответствующие этим различным интересам, уравновешены так, что образ действий, ими вызываемый, ни одним из них не жертвует для других. Точно так же и парламент мы можем назвать исчислителем средних величин интересов различных сословий общины, хорошим же считается такой парламент, в котором партии, соответствующие этим интересам, так уравновешены, что их совокупное законодательство дает каждому сословию столько, сколько совместимо с правами остальных сословий. Кроме удобосравнимости в своих функциях, эти большие управительные центры, социальные и индивидуальные, выдерживают сравнение и по тем процессам, посредством которых происходит отправление этих функций. Новейшая психология признала за истину, что головной мозг занимается не прямыми впечатлениями извне, а представлениями этих впечатлений вместо действительных ощущений, производимых в теле и непосредственно оцениваемых чувствительными узлами или первичными нервными центрами, головной мозг получает только представления этих ощущений, и сознательность его называется представительной (representative), для отличия от сознательности первоначальной, непосредственно воспринимающей впечатления. Не знаменательно ли, что мы напали на то же самое слово для обозначения функции нашей палаты общин? Мы называем ее представительным собранием, потому что интересы, которыми она заведует, не прямо ощущаются ею, а представляются ей различными членами, прения же есть столкновение между представлениями зол или благ, могущих последовать за известным образом действий, определение это с равной верностью применимо и к прениям, возникающим в индивидуальной сознательности. Сверх того, в обоих случаях эти главные управительные массы не принимают участия в исполнительных отправлениях. Как после столкновения различных представлений в головном мозге, желания, получающие верх, действуют на подчиненные узлы и через их посредство определяют действия тела, — точно так же партии, одерживающие победу после парламентской борьбы, не сами выполняют свои желания, а поручают выполнение их исполнительным отделам правительства. Выполнение всех законодательных решений все-таки проходит через первоначальные управительные центры, причем сообщаемый импульс передается от парламента к министрам, а от министров к королю, от имени которого все совершается, — точно так же как бывает с теми меньшими, впервые развившимися узлами, которые у низших позвоночных служат главными управляющими деятелями, а в мозге высших позвоночных остаются деятелями, приводящими в исполнение приказания головного мозга. Кроме того, в обоих случаях эти первоначальные центры становятся все более и более автоматичными В развитом позвоночном животном они почти не имеют иного дела, кроме доставления впечатлений к большим центрам и исполнения постановлений этих центров Так и в нашем в высокой степени организованном образе правления монарх давно уже пришел в состояние пассивного орудия парламента, а с некоторого времени и министерства быстро клонятся к тому же состоянию. Между обоими случаями есть аналогия даже относительно исключений в этом автоматизме В индивидуальном существе случается, что при внезапном испуге, например от громкого звука, от неожиданного появления какого-нибудь предмета или от толчка вследствие неверной походки, оно обороняется от опасности быстрым невольным скачком или приведением членов в известное положение прежде, нежели успеет осмыслить грозящую беду и принять разумные меры к предотвращению ее. Это объясняется тем, что эти сильные впечатления на чувства отражаются от чувствительных узлов непосредственно на спинной мозг и мышцы, не проходя предварительно через головной мозг, как это бывает в обыкновенных случаях. Таким же образом в народных кризисах, требующих быстроты действий, государь и министерство, не имея времени передать дело на обсуждение совещательных собраний, сами распоряжаются исполнением известных движений или принятием известных предосторожностей, первичные, теперь почти уже автоматичные, власти возвращаются на мгновение к прежней своей неограниченности. И всего страннее, что в обоих случаях одинаково следует дополнительный процесс одобрения или неодобрения. Индивид, опомнясь от своего автоматического сотрясения, тотчас же разбирает причину своего испуга и переходит к заключению о том, уместно ли или неуместно было его движение. Таким же точно образом совещательные власти государства при первой же возможности обсуждают самопроизвольные действия исполнительных властей и затем, смотря по уважительности причин, пропускают или не пропускают билль of indemnity {Не лишним будет предостеречь читателя от ошибки, в которую впал, один господин, разбиравший эту статью при первом ее появлении Он предположил, что проведенная тут аналогия понимается как специфическая аналогия между организацией общества в Англии и человеческой организацией. Как сказано вначале, такой специфической аналогии вовсе не существует. Параллель проводится тут между наиболее развитыми системами правительственной организации — индивидуальной и социальной, позвоночный же тип приводится в пример потому только, что он есть полнейшее выражение этой наиболее развитой системы. Если бы проводилось специфическое сравнение — чего рационально сделать нельзя, — то пришлось бы взять какой-нибудь вид позвоночного, гораздо более низкий, нежели человеческий.}.
До сих пор, сличая правительственную организацию политического тела с той же организацией в индивидуальном теле, мы рассматривали только управляющие центры. Нам еще остается рассмотреть проводники, через которые центры эти получают сведения и сообщают приказания. В наименее сложных обществах, как и в наименее сложных организмах, нет никакого посредствующего аппарата (internuncial apparatus — как Гонтер назвал нервную систему). Следовательно, впечатления могут распространяться только медленно от единицы к единице по всей массе тела. Но то же прогрессивное совершенствование, которое в животной организации проявляется введением узлов или управительных центров, проявляется и введением нервных нитей, через которые узлы принимают и сообщают впечатления и таким образом управляют отдельными органами. В обществах происходит то же самое. После долгого периода, в продолжение которого сношения управительных центров с различными частями общества совершаются разными другими средствами, является наконец посредствующий аппарат, сходный с подобным же аппаратом индивидуальных тел. Сравнение телеграфных проволок с нервами всем знакомо. Но применимость этого сравнения простирается далее, нежели обыкновенно предполагают. Так, во всем позвоночном подразделении животного царства главные пучки нервов расходятся от позвоночной оси, рядом с главными артериями, точно таким же образом и наши группы телеграфных проволок проводятся по сторонам наших железных дорог Но самая поразительная аналогия еще впереди. В каждый значительный пучок нервов, при выходе его из оси тела вместе с артерией, входит ветвь симпатического нерва, которая, следуя за артерией в ее разветвлениях, регулирует ее диаметр и управляет протоком крови, смотря по местным потребностям. Таким же образом и в группе телеграфных проволок, тянущихся вдоль каждой железной дороги, есть одна проволока, назначенная для регулирования движения по линии, — для замедления или ускорения протока пассажиров и товаров, смотря по требованиям местных условий. Весьма вероятно, что с полным развитием нашей покуда еще находящейся в младенческом состоянии телеграфной системы откроются и другие аналогии.
Итак, вот общий очерк доказательств, оправдывающих доведенное до мелочей сравнение обществ с живыми организмами. Что те и другие постепенно увеличиваются в массе своей, мало-помалу осложняются, а части их в то же время приходят в большую взаимную зависимость, что те и другие продолжают жить как целые, между тем как поколения составляющих их единиц одно за другим появляются и исчезают, — все это поразительные особенности, которые проявляются политическими телами наравне со всеми живыми телами и в которых оба рода тел, сходясь между собой, разнятся от всех прочих явлений. Проводя сравнение до мелочей, мы находим, что эти крупные аналогии влекут за собой множество мелких, гораздо более тесных, нежели можно бы ожидать. К этим сближениям мы бы охотно прибавили еще и другие. Мы надеялись сказать кое-что о различных типах социальной организации и о социальных метаморфозах, но нам не дозволяют этого пределы статьи.

VIII. Происхождение культа животных

(Напечатано первоначально в ‘Forteightly Review’, май 1870 г.)

Новые труды г-на Мак-Леннана о культе животных и растений немало способствовали выяснению этой весьма темной области. Следуя в данном случае, как и раньше по другим вопросам, научному методу сравнения явлений, замечаемых у современных нецивилизованных народов, с остатками преданий, сохранившихся у народов цивилизованных, он сделал гораздо понятнее, сравнительно с прежним, как те, так и другие явления.
Мне кажется, однако, что г-н Мак-Леннан дает лишь весьма неопределенный ответ на один из существеннейших вопросов — каким образом возник этот культ животных и растений? В самом деле, в своей заключительной статье он явно оставляет эту задачу неразрешенной, он говорит, прося это особенно заметить, что ‘не предлагает гипотезы, разрешающей вопрос о происхождении тотемизма, а лишь гипотезу, разъясняющую отчасти культ животных и растений у древних народов’ Так что мы можем все-таки спросить почему же дикие племена так часто обращают в фетишей животных, растения и другие предметы? Что побудило такое-то племя приписывать особые священные свойства одному существу, а другое племя — другому? Если на эти вопросы ответят, что каждое племя считает себя происходящим от предмета своего поклонения, то сейчас же потребуется ответить на следующий вопрос: в силу чего появилась такая странная фантазия? Если бы это встречалось лишь в единичных случаях, мы могли бы отнести их к какой-нибудь прихоти или случайной иллюзии. Но раз оно является, как это и есть на самом деле, в разнообразнейших видах, среди стольких некультурных племен, в различных частях света и оставило немалые следы в суевериях вымерших культурных народов, то мы не можем уже допустить какой-либо специальной или исключительной причины. Мало того, общая причина, какая бы она ни была, может быть допущена лишь в той мере, поскольку она не отрицает у первобытного человека разума, по своему характеру совершенно подобного нашему. Изучая курьезные верования дикарей, мы готовы предположить, что ум у них не такой же, как наш. Но это предположение недопустимо. При том запасе сведений, каким обладает первобытный человек, при том несовершенстве словесных символов, каким он пользуется в разговоре и мышлении, заключения, обыкновенно делаемые им, являются наиболее разумными, судя относительно. Таков будет наш постулат, и, исходя из этого постулата, мы спросим, каким образом первобытные племена приходили так часто, если не всегда, к верованию, что они происходят от животных, растений или даже от неодушевленных предметов? На это я и надеюсь дать здесь удовлетворительный ответ.
Предположение, из которого исходит г-н Мак-Леннан, что поклонение фетишам предшествовало культу антропоморфических богов, может быть признано мной лишь отчасти. Оно справедливо в известном смысле, но не вполне. Если слова ‘боги’ и ‘культ’ принимать в их обыкновенном определенном значении, то высказанное предположение — справедливо, но если расширить значение этих слов и включить сюда самые первоначальные смутные представления, из которых развились уже определенные идеи о божествах и о культе, то я полагаю, что сделанное предположение — неверно. Первоначальная форма всякой религии — это умилостивление скончавшихся предков, которые предполагаются все-таки существующими и способными причинить благо или зло своим потомкам. Подготовляясь к дальнейшему исследованию принципов социологии, я несколько лет тому назад тщательно расследовал представления, распространенные среди простейших человеческих обществ, и наблюдения различного рода над всевозможными некультурными племенами заставили меня прийти к заключению, согласующемуся с тем, что было недавно высказано в этом журнале профессором Гексли, а именно: ‘Дикарь, воображающий, что тело покинуто обитавшим в нем деятельным существом, предполагает, что активное существо это не перестает еще жить, чувства и мысли, возникающие у дикаря по этому поводу, и составляют основу его суеверий. Всюду мы находим ясно выраженное или подразумеваемое верование, что каждый человек — двойствен, и когда он умрет, то его другое ‘я’ — останется ли оно тут же, близ него, или отойдет вдаль — может, во всяком случае, возвратиться к нему и сохраняет способность причинять вред своим врагам и оказывать помощь друзьям { Критически относящийся к делу читатель может сделать одно возражение: если предлагать рационалистическое объяснение относительно культа животных, то каким образом такое объяснение может опираться на признании верования в духов умерших предков, — верования, которое само по себе требует не меньших разъяснений? Конечно, тут обнаруживается значительная брешь в моей аргументации, но я надеюсь, что буду в состоянии со временем пополнить ее. Пока же, между многими данными, способствующими обобщению приведенного верования, я могу лишь вкратце указать на некоторые главнейшие пункты. 1) Весьма возможно, что тень, следовавшая всюду за дикарем, шевелившаяся всякий раз, как он шевелился, могла в значительной мере породить у него смутную мысль о его двойственности. Достаточно посмотреть, какой интерес возбуждают в детях движения их тени и припомнить, что в первобытном состоянии тень не могла быть истолкована как отсутствие света: на нее смотрели как на особое существо, достаточно допустить, что дикарь весьма легко мог смотреть на тень как на нечто обособленное и составляющее часть его самого. 2) Гораздо более определенная мысль такого же рода могла возникнуть при отражении в воде лица и фигуры первобытного человека. Этот образ ведь передавал еще, по обыкновению, все его формы, окраску, движения и гримасы. Припомним еще, что дикарь зачастую противится рисованию портрета с него, полагая, что, кто снимет с него портрет’, тот отнимет и частицу его существа, тогда мы увидим, насколько вероятно будет допустить в нем мысль, что его двойник в воде есть реальное существо, принадлежащее до некоторой степени ему самому. 3) Эхо также весьма немало способствовало утверждению в этой мысли о двойственности, явившейся иным путем. При неспособности понять естественное происхождения эха первобытный человек по необходимости приписывал отзвук живому существу, которое дразнило и увертывалось от его поисков. 4) Мысли, внушавшиеся теми или иными физическими явлениями, оказывались, впрочем, имеющими лишь второстепенное значение, укоренялась же вера в существование второго ‘я’, собственно, благодаря видению снов. Различие, так легко делаемое нами между жизнью во сне и наяву, распознается дикарем лишь весьма смутным образом. Во всяком случае, он не в состоянии объяснить точно улавливаемое им различие. Когда он просыпается и рассказывает всем, кто видел его спокойно спавшим, где он сейчас побывал и что он там сделал, то его грубый язык не в состоянии установить различия между тем, что он действительно видел и что видел во сне, между его настоящими действиями и теми, что ему приснились. Вследствие таких неточностей языка дикарь оказывается не только не в состоянии правильно растолковать другим эту разницу, но и сам не в силах верно представить ее себе. Таким образом, при отсутствии понимания с обеих сторон и он сам, и те, кому он рассказывает о своих приключениях, приходят к тому убеждению, что его другое ‘я’ уходило от него прочь и вернулось назад лишь при его пробуждении. Такое верование, встречаемое нами у различных существующих ныне диких племен, встречается равным образом и в преданиях современных культурных народов. 5) Понятие о втором ‘я’, способном уходить и возвращаться, находит неопровержимое, должно быть, для дикаря подтверждение при случаях ненормальной потери сознания и умственных расстройствах, случающихся иногда среди членов их трибы Человек, упавший в обморок и не могший тотчас же прийти в себя (заметьте значение наших собственных выражений ‘прийти в себя’ и пр. ), как приходит, положим, в сознание спящий, представляется им в таком состоянии, как будто второе ‘я’ на некоторое время совсем ушло прочь от человека и его не могут дозваться. Еще более продолжительное отсутствие второго ‘я’ обнаруживается при случаях апоплексии, каталепсии и других формах приостановленной жизни. Здесь целыми часами другое ‘я’ упорно остается вдали и по возвращении отказывается сказать, где оно было. Далее, новое еще подтверждение дал какой-нибудь эпилептический субъект, в теле которого, во время отсутствия его второго ‘я’, поселился неведомый враг, — ведь как же иначе могло бы случиться, что его второе ‘я’, по возвращении, отзывалось полным неведением о том, что сейчас делалось с его телом? И это предположение, что тело бывает ‘одержимо’ каким-то другим существом, подтвердилось явлениями сомнамбулизма и сумасшествия 6) В таком случае какое же неизбежное толкование должно возникнуть у дикарей относительно смерти? Второе ‘я’ обыкновенно возвращалось после сна, напоминающего смерть. Оно возвратилось и после обморока, напоминающего смерть еще более, оно возвратилось даже после оцепенелого состояния каталепсии, которое чрезвычайно походит на смерть! Не возвратится ли оно и после этого еще более продолжительного состояния покоя и оцепенелости? Разумеется, это очень возможно и даже вероятно. Другое ‘я’ мертвого человека отошло от него на долгое время, но оно все-таки витает где-то вблизи или вдалеке, оно может во всякий момент возвратиться назад и сделать все, что, по словам покойного, он намерен был раньше сделать. Отсюда различные погребальные обряды, помещение оружия и разных драгоценностей рядом с телом умершего, ежедневное доставление ему пищи и пр. Я надеюсь впоследствии показать, что при том знании фактов, какое имеет дикарь, — это толкование самое разумное, к какому он мог прийти Позвольте мне здесь, лишь в доказательство того, как явственно факты подтверждают подобный взгляд на вещи, представить одну из многих его иллюстраций ‘Церемонии, с которыми они (ведды) вызывают их (тени умерших), немногочисленны и весьма просты Самая обыкновенная — следующая в землю втыкается вертикально стрела и ведда, медленно танцуя вокруг нее, поет следующее заклинание, почти музыкальное по своему ритму:
‘Ма miya, ma miy, ma deya.
Topang Koyihetti, mittigan yandah?’
[‘Мой покойник, покойник мой, бог!
Где-то теперь ты скитаешься?’ ]
Это заклинание применяется, по-видимому, при всех случаях, когда требуется вмешательство гениев-покровителей, — во время засухи, в приготовлениях к охоте и пр. Иногда, в последнем случае, обещается покойнику часть мяса и принесенной добычи в виде благодарственной жертвы, если охота окажется удачной, все верят при этом, что духи явятся им во сне и откроют, где надо охотиться. Иногда ведды приготовляют заранее пищу, ставят ее в высохшем русле реки или в каком-нибудь другом уединенном месте, а затем вызывают по имени своих скончавшихся предков ‘Придите и разделите эту трапезу, поддержите нас, как вы делали это при жизни’ Придите, где б вы ни находились — на дереве ли, на скале, или в чаще, — придите!’ И они танцуют вокруг сложенной жертвы, то напевая, то выкрикивая заклинания’ (Бэли в ‘Transactions of the Ethnological Society’, London, э 5, ii, p. 301-302).}
Но каким же образом из желания умилостивить эту вторую личность умершего человека (слова ‘призрак’ и ‘дух’ иногда приводят к недоразумениям, так как дикарь убежден, что вторичное существо появляется в форме не менее осязаемой, нежели первое ‘я’), — каким образом может отсюда возникнуть культ животных, растений и неодушевленных предметов? Очень просто. Дикари обыкновенно различают друг друга по именам, которые или прямо указывают на какое-нибудь личное их свойство, на факт личной жизни, или же отмечают сходство, замеченное в характере человека, с каким-нибудь хорошо известным им предметом. Такое возникновение личных имен, прежде чем появились фамилии, неизбежно. Как легко это делается, мы сами убедимся, припомнив, что и теперь фамилия заменяется иногда первоначальной своей формой, даже когда в этом и нет больше надобности. Я укажу не только на тот крупный факт, что в некоторых местностях Англии, как, например, в округах, выделывающих гвозди, прозвища составляют общее явление, фамилии же не особенно в ходу, я сошлюсь вообще на этот распространенный обычай как среди детей, так и взрослых Грубый человек легко может сделаться известным под кличкой ‘медведь’, хитрого малого назовут ‘старой лисицей’, лицемера — ‘крокодилом’. Названия растений тоже опять прилагаются к людям. Например, рыжеволосый мальчуган зовется ‘морковкой’ среди его товарищей-школьников. Нет даже недостатка в прозвищах, заимствованных из области неорганических тел и агентов: возьмем хотя бы прозвище, данное Карлейлем старшему Стерлингу, — ‘Капитан Вихрь’. Итак, в самом первобытном, диком состоянии эти метафорические прозвища давались по большей части сызнова при каждом новом поколении, и так должно было действительно происходить до тех пор, пока не утвердились какие-либо родовые названия. Я говорю, по большей части, потому что бывали и исключения в случаях, относящихся к людям, которые отличились чем-нибудь. Если ‘Волк’, стало быть знаменитый в бою, сделается ужасом соседних племен и властелином в своем собственном племени, то его сыновья, гордые своим происхождением, не упустят случая отметить тот факт, что они происходят от ‘Волка’. Они не пожелают, вдобавок, чтобы этот факт был забыт и остальными членами трибы, трепетавшими некогда перед ‘Волком’, стало быть, имеющими некоторое основание трепетать и перед его сыновьями. Смотря по могуществу и знаменитости ‘Волка’, подобная гордость и стремление вселять страх перейдут к его правнукам и праправнукам, равно как и к тем, над которыми они будут властвовать, все потомки будут стараться сохранить воспоминание о том, что их предок был ‘Волк’. Если затем случится как-нибудь, что эта господствующая семья послужит основой для нового племени, то члены его станут уже известны между своими и чужими под названием ‘Волков’.
Нам не к чему ограничиваться заявлением, что передача прозвищ по наследству может иметь место, — есть доказательство, что она действительно существует. Как прозвища по названиям животных, растений и других предметов даются и теперь между нами, так между нами же происходит и унаследование прозвищ потомством. На один из таких примеров я натолкнулся лично, в области Западной Шотландии, в имении моих друзей, у которых я нередко гостил по нескольку недель осенью. ‘Возьмите молодого Крошека’, — отвечал мне зачастую хозяин на мой вопрос, кто пойдет со мною ловить семгу. Старшего Крошека я хорошо знал и полагал, что это имя, прилагавшееся к нему и всем его родным, представляет его фамилию. Однако через несколько лет я узнал, что его настоящая фамилия была Камерон, но отец его был прозван Крошек, по имени его усадьбы, в отличие от других Камеронов, служивших в тех же местах, дети его также усвоили данное прозвище для отличия от других. Хотя здесь, как вообще в Шотландии, прозвище произошло от названия резиденции, но если бы оно было дано и по имени какого-либо животного, процесс остался бы тот же самый. Унаследование его произошло таким же вполне естественным образом. Нам не придется ставить наш вывод в зависимость от этого звена в цепи доказательств Есть и другие факты, на которые мы можем опереться. Г-н Бэте, в своем сочинении ‘Naturalist on the River Amazons’ (Натуралист на Амазонской реке, 2-е издание, стр. 376), описывает трех метисов, которые сопровождали его в охотничьей экскурсии, и говорит: ‘Двое из них были братья по имени loao (Иван) и Зефирино Джабути. Джабути, что значит ‘Черепаха’, было прозвищем, данным их отцу за его медленную походку, и, как водится в этой стране, оно перешло в виде фамилии ко всему его роду’. Можно прибавить еще сообщение, сделанное г-ном Уоллесом относительно той же самой страны, а именно, что одно из племен на реке Изанна зовется ‘Джурупари’ (Дьяволы), другое прозвано ‘Утками’, третье — ‘Звездами’, четвертое — ‘Маниока’. Сопоставляя вместе два эти заявления, можно ли еще сомневаться в происхождении такого рода племенных названий. Пусть только ‘Черепаха’ сделается достаточно знаменитым (при этом нет необходимости в каком-нибудь действительном превосходстве, довольно иногда и выдающихся гадких свойств) — и вот традиция о происхождении от него, поддерживаемая самими его потомками, если он стоял выше других, или их злонамеренными соседями, если он стоял ниже, может обратиться в родовое прозвание {После того как вышеприведенные страницы были написаны, мое внимание было привлечено одним местом у сэра Джона Леббока, в приложении ко второму изданию его ‘Доисторических времен’ Он указывает здесь на подобное же происхождение племенных названий и говорит следующее: ‘Пытаясь объяснить культ животных, мы должны помнить, что имена очень часто бывают заимствованы от них. Дети и сторонники человека, прозванного ‘Медведем’ или ‘Львом’, пожелают сделать это имя племенным названием. Отсюда и самое животное сначала почитается, потом боготворится’. О происхождении этого культа, однако, сэр Джон Леббок не дает специального разъяснения. По-видимому, он склонен к убеждению, молчаливо усвоенному и г-ном Мак-Леннаном, что культ животных возник из первоначального фетишизма и представляет более развитую его форму. Я, как сейчас выяснится, смотрю на его происхождение иначе.}.
Однако, заметят мне, пожалуй, это все-таки не объясняет возникновения культа животных Совершенно верно, остается еще выделить третий фактор. Допустив веру в посмертное существование второго ‘я’, которое принадлежало скончавшемуся предку и которое должно быть умилостивляемо, допустив переживание его метафорического имени среди его внуков и правнуков, — необходимо еще, чтобы различие между метафорой и действительным существом изгладилось из памяти. Пусть в старинном предании утратится ясное представление о том факте, что предок был человек, имевший только прозвание ‘Волка’. Пусть о нем говорят обыкновенно как о волке — именно так, как говорили при жизни, и естественное недоразумение, вследствие буквального понимания этого имени, даст в результате- во-первых, убеждение в происхождении от настоящего волка, а во-вторых, такое обхождение с волком, какое может его умилостивить и какое приличествует по отношению ко второму ‘я’ скончавшегося предка или какому-нибудь его родственнику, а стало быть, и другу.
Что недоразумения подобного рода легко могли возникнуть, становится очевидным, когда мы представим себе крайнюю неопределенность первобытной речи. ‘Эти метафоры… — как говорит профессор Макс Мюллер по поводу каких-нибудь ложных толкований иного рода, — становятся простыми названиями, которые применяются в семейной беседе и понимаются еще, пожалуй, дедушкой, знакомы еще отцу, но уже кажутся странными сыну и непонятны внуку.’ Итак, мы имеем полное основание предположить такого рода ложные толкования. Мы даже можем пойти дальше, мы вправе сказать, что так наверное и было. Малоразработанные языки не заключают в себе слов, могущих отметить указанное здесь различие. В наречиях, на которых говорят современные низшие расы, лишь конкретные предметы и действия находят должное выражение. Австралийцы имеют названия для всякого рода деревьев, но не имеют слова для понятия ‘дерево’ вообще, независимо от его вида, и, хотя некоторые исследователи уверяют, что их словарь не вполне лишен родовых названий, все-таки крайняя бедность их языка вне сомнения. То же самое и тасманийцы. Доктор Миллиган говорит, что ‘они обладают лишь весьма ограниченной способностью к абстракции или обобщению. Они не имеют слов для выражений отвлеченных понятий. Для каждого отдельного вида гуттаперчевого дерева, кустарника и пр. они имеют названия, но не имеют слова, соответствующего понятию ‘дерево’. Они также не в состоянии выразить и отвлеченных свойств, как: твердый, мягкий, теплый, холодный, длинный, короткий, круглый и пр., вместо ‘твердый’ они говорят: ‘как камень’, вместо ‘высокий’ — ‘длинные ноги’ и т. п., вместо ‘круглый’ они говорят: ‘как шар’ или ‘как луна’ и т. п., при этом они обыкновенно присоединяют действие к слову, подтверждают его каким-либо жестом, чтобы быть вполне понятыми’ {Proceedings of the Royal Society of Tasmania, ii., p. 280-281.}. Итак, даже допустив все здесь сказанное (что представляется несколько трудным, так как свойство ‘длинный’ было признано не имеющим обозначения в отвлеченном смысле, а между тем оно приведено далее как эпитет к конкретному понятию в выражении ‘длинные ноги’), очевидно, что такой несовершенный язык не может передать понятия об имени как о чем-то обособленном от предмета, а еще менее может он выразить самый акт наименования. Сначала необходимо обычное применение таких до некоторой степени абстрактных слов, которые применяются ко всем предметам известного класса, и тогда только может возникнуть понятие об имени, символизирующем символы других слов- и это понятие об имени, с присущим ему абстрактным характером, может быть уже долго в ходу, прежде нежели появится глагол ‘именовать’. Стало быть, люди с подобной грубой речью не могут хорошо пересказать предания о предке, прозывавшемся ‘Волком’, — так. чтобы отличить его при этом от настоящего волка. Дети и внуки, видавшие этого предка, не будут еще введены в заблуждение, но у дальнейших поколений, ведущих начало от ‘Волка’, неминуемо возникнет мысль, что родоначальником у них было животное, известное под этим именем. Все мысли и чувства, естественно зарождающиеся, как указано выше, по поводу верования, что умершие родители и деды еще живы и готовы, при их ублаготворении, оказывать дружескую поддержку потомкам, — все это будет распространено на действительную волчью породу.
Прежде чем перейти к дальнейшим выводам из этого главного положения, позвольте мне указать, как удачно оно объясняет не только простой культ животных, но также и поверье, весьма разнообразно иллюстрируемое в старых легендах, что животные способны проявлять дар человеческой речи и человеческих мыслей и действий. Мифологии полны рассказами о зверях, птицах и рыбах, игравших разумную роль в человеческих делах, о тварях, которые покровительствовали некоторым людям, предупреждая их, руководя и оказывая поддержку, других же обманывали на словах или каким-нибудь иным образом. Очевидно, что все эти предания, как и россказни о похищении женщин животными и о выкармливании ими детей, найдут свое настоящее место в ряду следствий, проистекающих из обычного ложного понимания, которое мною отмечено.
Вероятность предложенной гипотезы усиливается, когда мы увидим, как удачно она применяется к культу иного рода предметов. Убеждение в действительном происхождении от животного, как оно ни кажется нам странным, во всяком случае, не противоречит мало исследованным еще наблюдениям над дикарями, их могут навести на эту мысль разные метаморфозы растительного и животного царства, по-видимому, такого же характера. Но была ли ему какая-нибудь возможность дойти, например, до такого курьезного представления, что родоначальником его племени было солнце, или луна, или звезда какая-либо? Никакие наблюдения над окружающими явлениями ничуть не наводят на мысль о подобной возможности. Но при унаследовании прозвищ, которые впоследствии приняты были ошибочно за название предметов, от которых они произошли, — может легко явиться подобное убеждение, оно явится даже наверное. Что названия небесных тел служат нередко метафорическими именами у некультурных народов — это стоит вне сомнения. Разве и мы сами не называем выдающегося певца или актера звездою? И разве в поэмах у нас нет многочисленных уподоблений мужчин и женщин то солнцу, то луне? Так, в ‘Бесплодных усилиях любви’ принцесса называется ‘грациозною луною’, а в ‘Генрихе VII’ мы находим ‘два солнца славы, два ярко блещущих светила меж людей’. Разумеется, и первобытные народы подобным же образом готовы отзываться о своем вожде, отличившемся в успешном бою. Когда мы подумаем, как сильно прибытие победоносного воина должно было действовать на чувства его соплеменников, как оно разгоняло все мрачные тучи и озаряло все лица весельем, — тогда мы увидим, что сравнение вождя с солнцем совершено естественно. И в первобытной речи это сравнение могло быть делаемо, но здесь прямо называли героя солнцем. Как в прежних случаях, затем могло случиться, что, при смешении метафорического имени с названием предмета, потомство вождя стало признаваться и им самим, и другими за детей и внуков солнца. Вследствие этого — отчасти на основании действительного унаследования характера предка, отчасти же для поддержания славы о его подвигах — естественно могло оказаться, что солнечное племя было признано наивысшим, как мы это обыкновенно и видим.
Происхождение других святынь, столь же, если еще не более, странных, также объясняется при нашей гипотезе, и необъяснимо иначе. Один из новозеландских вождей провозглашал своим родоначальником соседнюю большую гору Тонгариро. Это, по-видимому, нелепое убеждение становится понятным, когда мы посмотрим, как легко оно могло возникнуть из прозвища. Разве мы сами не говорим иногда, в переносном смысле, о каком-нибудь высоком, жирном человеке, что это — гора мяса, а если взять народ, склонный выражаться еще более конкретным образом, разве не могло случиться, что вождь, отличающийся своим массивным телом, был прозван высочайшей горой, находящейся у всех на виду. И он ведь возвышался над всеми прочими людьми так же, как эта гора над окружающими вершинами. Подобный случай не только возможен, но даже вероятен, а если так, то, стало быть, смешение метафоры с действительным фактом и породило эту удивительную генеалогию. Другое представление, пожалуй, еще более курьезное, также находит теперь надлежащее толкование. Каким образом могла явиться у кого-нибудь фантазия, что он ведет свой род от ‘Утренней зари’? Допуская даже крайнее легковерие в соединении с самым пылким воображением, все-таки необходимо ведь признавать предка каким-нибудь отдельным бытием, заря же вовсе не имеет ни достаточной определенности, ни относительного постоянства, какие входят в понятие о бытии. Но если мы припомним, что ‘Утренняя заря’ является естественным хвалебным эпитетом в честь прекрасной девушки, едва лишь начинающей слагаться в женщину, то происхождение странной идеи, при указанной выше гипотезе, становится совершенно понятным { Впрочем, я узнал впоследствии, что прозвище ‘Утренняя заря’, встречаемое в различных местностях, чаще дается при самом рождении, если этот акт произошел на рассвете.}.
Другое косвенное подтверждение гипотезы заключается в том, что мы получаем, приняв ее, вполне ясное представление о фетишизме вообще. При воззрениях подобного рода окружающие предметы и силы рассматриваются как нечто обладающее более или менее определенным личным могуществом по своей природе. И ходячее объяснение подобного взгляда сводится к тому, что человеческий разум в первых стадиях своего развития вынужден признавать власть над собою предметов в такой именно форме. Я сам доныне мирился с таким толкованием, хотя всегда с чувством некоторой неудовлетворенности. Эта неудовлетворенность была, как я полагаю, вполне основательна. Указанная теория едва ли даже может, собственно, называться теорией, это скорее лишь повторение одного и того же в разных выражениях. Некультурные люди обыкновенно усваивают антропоморфические представления об окружающих предметах, и этот подмеченный факт обращен здесь в теорию, будто бы дикари так и должны представлять их себе подобным образом, это — теория, с недостаточным, по моему мнению, психическим основанием. С нашей теперешней точки зрения становится очевидным, что фетишизм не первоначальное явление, а вторичное. Это вытекает почти само собою из того, что было сказано выше. Однако позвольте проследить нам все стадии его возникновения. О тасманийцах доктор Миллиган говорит: ‘Имена мужчин и женщин заимствованы у них от естественных предметов и происшествий, как, например, кенгуру, гуттаперчевое дерево, снег, град, гром, ветер, а также от названия цветов и пр.’. Следовательно, окружающие предметы дают начало личным именам и впоследствии, вышеуказанным путем, принимаются ошибочно сами за родоначальников тех, кто произошел от лиц, прозванных подобным образом, в результате оказывается, что этим окружающим предметам начинают приписывать известного рода личные свойства, подобные человеческим. Тот, у кого по семейному преданию предок был ‘Краб’, будет представлять себе краба в виде существа, обладающего скрытой внутренней силой, похожей на его собственную, вера в происхождение от ‘Пальмового дерева’ породит убеждение, что в пальмовом дереве гнездится известного рода сознание. Отсюда, по мере того как животные, растения и неодушевленные предметы или силы, давшие свое имя разным лицам, будут становиться все более многочисленными, что произойдет одновременно с расширением племени и умножением лиц, требующих отличий один от другого, — вместе с этим и весьма многие окружающие предметы приобретут воображаемые личные свойства, пока дело сведется наконец к тому, что сообщает г-н Мак-Леннан о фиджийцах: ‘Растения и камни, даже всякого рода орудия и доспехи, горшки и лодки имеют у них душу, которая считается бессмертной и, подобно душе человека, переходит под конец в Мбулю — обычное прибежище душ, покинувших тело’. Итак, стало быть, при веровании в посмертное существование второго ‘я’, принадлежавшего скончавшемуся предку, вышеприведенное общее положение о ложных представлениях приводит нас далее к совершенно понятному толкованию о происхождении явлений фетишизма, мы способны вдобавок понять, каким образом он стремится стать общим и даже всеобщим миросозерцанием.
Другие казавшиеся необъяснимыми явления также утрачивают теперь свой загадочный характер. Я говорю о верованиях, выражающихся в культе сложных чудовищ, о самых невозможных помесях животных, о фигурах, наполовину человеческих, наполовину звериных. Теория фетишизма, как первичного явления, если бы даже и признать ее справедливой в других отношениях, не дает надлежащего разъяснения в данном случае. Допустим, предполагаемое исконное стремление мыслить обо всех действиях природных сил как о своего рода личных проявлениях, допустим далее, что отсюда мог возникнуть культ животных, растений и даже неодушевленных предметов, и все-таки явное затруднение окажется в том, что появится таким образом культ, ограничивающийся лишь видимыми или наблюдавшимися вещами Каким же образом такое воззрение заставит дикаря вообразить себе комбинацию из птицы и млекопитающего, и не только вообразить, но и почитать ее как Бога. Если мы даже и допустим, что подобная иллюзия могла быть вызвана верой в такое создание, как получеловек и полурыба, то мы не можем все-таки объяснить преобладания у восточных народов таких, например, идолов, которые изображают людей с птичьими головами или с петушьими ногами, вместо человечьих, или же с головами слонов.
Но если принять вместе с нами вышеуказанное положение, то возникновение таких представлений и такого рода культа явится лишь его непременным следствием. Ведь предания хранят память о предках как той, так и другой линии. Положим, человек, прозванный ‘Волком’, берет из соседнего племени жену, которая упоминается то под именем животного, давшего название ее племени, то просто как женщина. И вот может случиться, что сын такой четы отличится и сам чем-нибудь, тогда молва о нем среди потомства будет гласить, что он родился от волка и какого-нибудь другого животного или от волка и женщины. Недоразумение, возникшее вышеописанным путем, вследствие бедности языка, породит веру в существо, соединяющее в себе атрибуты обоих существ, а если племя разрастется в целую общину, то представление о такого рода существе и сделается предметом культа. Один из случаев, приведенный г-ном Мак-Леннаном, может быть приведен здесь в виде иллюстрации: ‘Предание о происхождении дикокаменных киргизов’, по их рассказам, ‘от рыжей борзой и от одной султанши, имевшей сорок прислужниц, — весьма давнего происхождения’. Теперь, если ‘рыжая борзая’ было прозвище какого-нибудь человека, очень быстрого на бегу (знаменитые скороходы и у нас получали иногда прозвание ‘борзых’), тогда и предание подобного рода могло сложиться естественным образом. А после того как метафорическое имя было смешано с настоящим названием, мог появиться в результате и племенной идол в образе сложной фигуры, соответствующей укоренившемуся преданию. Нам нечего удивляться в таком случае, что мы находим у египтян богиню Пашт, представляющую из себя женщину с львиной головой, или бога Хар-Хата, в виде мужчины с головой сокола. Вавилонские боги, то в виде человеческой фигуры с львиным хвостом, то в виде человеческого бюста на рыбьем туловище, не кажутся нам более такими непостижимыми образами. Мы получаем удовлетворительное объяснение и относительно скульптурных изображений, представляющих сфинксов, крылатых быков с человечьими головами и пр., равно как и относительно преданий о кентаврах, сатирах и т. п.
Вообще древние мифы зачастую приобретают теперь смысл, весьма непохожий на тот, какой придавался им сравнительными мифологами. Хотя эти последние, может быть, отчасти и правы, но если предыдущие доводы имеют силу, то вряд ли мифологи правы в основных своих взглядах. В самом деле, ставя факты в обратном порядке и принимая за второстепенные или придаточные те элементы, которые, по их словам, имеют главное значение, а за первостепенные — те, что считаются ими за позднейшие вставки, я полагаю, мы будем гораздо ближе к истине.
Общераспространенная теория мифов заключается в том, что они возникли благодаря обыкновению символизировать силы и явления природы в виде человеческих образов и действий. Однако прежде всего можно на это заметить, что, хотя символизация такого рода и распространена между цивилизованными народами, она, однако, чужда расам наименее культурным. А между тем и у современных дикарей окружающие их предметы, события и происшествия обыкновенно наводят на мысль о человеческих действиях. Достаточно вдобавок прочесть речь какого-нибудь индийского вождя, чтобы заметить, что именно самые первобытные народы именуют друг друга метафорически, по названиям окрестных предметов. Так же метафорически рассказывают они о действиях друг друга, как будто это действия иных естественных предметов, а между тем, лишь допустив преобладание обратного взгляда, древние мифы могут быть объяснены как результат первоначальной склонности символизировать неодушевленные предметы и происходящие в них перемены в виде человеческого существа и его действий.
Может оказаться при этом и другое подобное же затруднение. Перемена в первоначальной форме изложения, из которого возник миф, явится именно переменой противоположного характера сравнительно с формами, преобладавшими на более ранних ступенях лингвистического развития. Перемена эта предполагает возникновение конкретного из абстрактного, между тем как первоначально абстрактное возникло из конкретного. Реализация абстрактов есть уже позднейший процесс По словам профессора Макса Мюллера, ‘существуют и поныне диалекты, не имеющие никаких отвлеченных названий, и чем мы далее углубляемся в историю языка, тем меньше находим таких общепринятых абстрактных выражений’ (Chips, vol. ii, р. 54), далее он также заявляет ‘Старинные слова и старинные мысли, так как и те и другие развиваются совместно, еще не дошли до той степени абстракции, в которой, например, активные силы, естественные или сверхъестественные, могут быть представлены в иной форме, кроме личной и более или менее человеческой’ (‘Frasre’s Magazine’, April, 1870). Стало быть, и в этом случае конкретное представлено как первообразное, а абстрактное — как производное. Однако непосредственно вслед за тем проф. Макс Мюллер, приведя как примеры абстрактных слов выражения: ‘день и ночь, весна и зима, заря и сумерки, буря и гром’, — приходит к следующему заключению: ‘Всякий раз как возникала мысль об употреблявшихся словах, прямо невозможно было говорить об утре или вечере, о весне или зиме, не придавая этим понятиям какого-либо индивидуального, активного, полового, словом, личного характера’ (Chips, vol. ii., p. 55). Здесь конкретное уже возникло из абстрактного, личное представление отмечено как привходящее, после безличного, и из такого преобразования безличного в личное проф. Макс Мюллер выводит возникновение древних мифов. Как примирить такие положения? Должно быть сказано одно из двух: если первоначально не было отвлеченных слов, тогда более ранние суждения об ежедневных явлениях природы составлялись в конкретных выражениях, следовательно, личные элементы мифа были первоначальными, а равнозначащие им безличные выражения явились позже. Если же не признавать этого, то надо будет допустить, что до появления упомянутых отвлеченных имен не существовало вовсе ходячих суждений о самых обыкновенных предметах и явлениях, происходящих на земле или на небе, что абстрактные названия создались каким-то образом и притом создались правильно, без личного значения, а затем лишь начали олицетворяться. Это процесс, обратный тому, который характеризует первоначальный ход лингвистического развития.
Подобных противоречий не встретится, когда мы будем толковать мифы тем способом, какой был предложен, напротив, помимо устранения противоречий мы встретимся еще с неожиданными разгадками. Едва мы беремся за этот ключ, как он легко отмыкает перед нами даже и то, что казалось решительно недоступным, и то, что ходячая гипотеза делала одним из своих постулатов. Говоря о таких словах, как небо и земля, роса, дождь, реки, горы и прочие приведенные выше абстрактные названия, проф. Макс Мюллер говорит: ‘Итак, в прежнем языке каждое из слов такого рода имело непременно отчетливо выраженное родовое окончание, и оно, естественно, вызывало в душе собеседника идею о поле, так что имена эти принимали не только индивидуальный, но и половой характер. Не было ни одного существительного, которое не оказывалось бы мужским или женским Средний род уже возник позже и отличался преимущественно лишь в именительном падеже’ (Chips, vol. ii., p. 55) Эта явно выраженная необходимость в мужском или женском обозначении приведена здесь как одно из оснований, почему эти отвлеченные и собирательные имена олицетворялись. Но ведь правильная теория этих первых шагов в эволюции мысли и языка должна бы показать нам, как именно произошло, что люди усвоили себе, по-видимому, странный обычай составлять слова, обозначающие небо, землю, росу, дождь и пр., таким образом, чтобы указывать на их пол, во всяком случае, разве нельзя согласиться, что толкование, которое вместо признания этого обычая ‘необходимым’ указывает нам, каким образом он возник, приобретает этим еще более прав на признание? Толкование же, приведенное мною, именно так и делает. Если мужчины и женщины имели, как водится, прозвища и если несовершенство языка побудило их потомков смотреть на себя как на происходящих от вещей, послуживших предкам именами, тогда мужской и женский род естественно будет приписываться этим вещам, соответственно тому, был ли предок, названный такой-то вещью, мужчина или женщина. Если прелестная девушка, известная метафорически под именем ‘Утренней зари’, сделается потом матерью какого-нибудь известного вождя, прозванного ‘Северным ветром’, то и произойдет в конце концов (когда с течением времени оба будут ошибочно приняты за настоящую зарю и настоящий ветер), что эти понятия, по воспоминанию, будут считаться мужского и женского рода.
Разбирая теперь вообще древние мифы, мы увидим, что, по-видимому, самые необъяснимые их черты являются обычными комбинациями указанной человеческой генеалогии и человеческих действий с разными олицетворениями, разнообразно действующими на небе и на земле и обладающими совершенно нечеловеческими свойствами. Такая крайняя несообразность, являющаяся не исключением, а правилом, не может быть растолкована ходячей теорией. Согласимся даже на признание того, что великие земные и небесные предметы и силы естественным образом олицетворяются, из этого, однако, не следует, что каждый из них будет иметь особую человеческую биографию. Сказать о какой-нибудь звезде, что она была сыном такого-то короля или героя, родилась в таком-то месте и, выросши, похитила себе жену соседнего вождя, все это — излишнее нагромождение несообразностей, и без того уже не малых, оно ничуть не оправдывается указанной потребностью олицетворять отвлеченные и собирательные имена. С нашей же нынешней точки зрения, такие предания становятся вполне естественными. Ясно, что они даже необходимо должны возникать. Когда прозвище обращается в племенное название, оно этим самым лишается индивидуальных отличий, а процесс налагания прозвищ, как уже сказано, продолжается неизбежно и далее. Он проявляется вновь при рождении каждого ребенка, и прозвище каждого новорожденного представляет одновременно и индивидуальное имя, и потенциальное племенное название, которое может сделаться действительным названием племени, если личное имя прославится в достаточной мере. Итак, обыкновенно здесь тянется двойной ряд отличительных кличек. С одной стороны, индивидуум известен под своим племенным названием, а с другой — его знают под именем, данным по какому-нибудь его личному свойству. Совершенно то же, что мы наблюдали у шотландских кланов. Рассмотрим теперь, что произойдет, когда язык достигнет известной степени развития, какая требуется, чтобы могло явиться понятие о фамилиях, и, стало быть, сделается способен хранить предания человеческой родословной. Тогда окажется, что индивидуум будет известен как сын такого-то и потомок такого-то со стороны матери, имя которой было такое-то, кроме того, он известен как ‘Краб’, или ‘Медведь’, или ‘Вихрь’, если есть у него прозвища в таком роде. Подобное совместное употребление прозвищ и собственных имен бывает в каждой школе. Далее, конечно, переходя от первобытного состояния, когда предки отождествляются с предметами, давшими прозвища, к сословию, в котором существуют уже собственные имена, утратившие свое метафорическое значение, дикарь должен пройти через стадию, в которой собственные имена, установившиеся лишь отчасти, прививаются или нет, а новые прозвища по-прежнему все даются и смешиваются с настоящими именами. При таких-то условиях и может возникнуть (в особенности если человек выдающийся) это невозможное с виду смешение черт, указывающих на человеческое происхождение, в соединении с нечеловеческими или сверхчеловеческими атрибутами, т. е. свойствами вещи, явившейся прозвищем.
Вместе с тем устраняется и еще одна аномалия: воин может иметь, и часто будет иметь, множество хвалебных эпитетов: ‘Могучий’, ‘Разрушитель’ и пр. Предположим, что главное его прозвище было ‘Солнце’, тогда, если он в предании отождествится с солнцем, то солнце приобретет и его разнородные дополнительные титулы: ‘Быстрый’, ‘Лев’, ‘Волк’, — титулы, очевидно, неподходящие к солнцу, но вполне подходящие к воину. Тут же явится разъяснение и остальных подробностей такого мифа. Когда подобное отождествление великих людей, как мужчин, так и женщин, с величественными силами природы окажется установленным, тогда и возникнут обычным порядком истолкования деятельности этих агентов в антропоморфических образах. Положим, например, Эндимион и Селена, названные так метафорически (один по сравнению с закатывающимся солнцем, другая — по сравнению с луной), утратили свою человеческую индивидуальность, расплывшуюся в образах луны и солнца благодаря ложному пониманию метафор. Что случится тогда? Легенда об их любви будет смешана с появлением и движениями двух небесных светил, эти действия начнут истолковываться как результаты известных чувств и желаний, таким образом, когда солнце начнет уже склоняться к западу, а луна, выплыв на середину неба, станет следовать за ним, факт этот начнут объяснять таким образом: ‘Селена любит и преследует Эндимиона’. Следовательно, мы получаем основательное объяснение мифа, не искажая его и не предполагая, что он содержит в себе излишние фикции. Мы можем принять биографическую часть его, если не как буквальный факт, то, во всяком случае, как факт в своей главной основе. Нам легче становится понять, каким образом при неизбежном ложном толковании возникли из более или менее верных преданий эти странные отождествления его действующих лиц с предметами и силами, нисколько не напоминающими человеческого образа. Затем мы постигаем, как из попытки согласовать в уме противоречивые элементы мифа возникло обыкновение приписывать действия этих нечеловеческих предметов человеческим побуждениям.
Дальнейшее подтверждение гипотезы может быть найдено в фактах, мешающих допущению гипотезы противоположной. Эти предметы и силы, небесные и земные, которые сами по себе наиболее привлекают людское внимание, имеют в числе своих многих собственных имен некоторые, тождественные с именами различных индивидуумов, рожденных в разных местностях и имевших ряд разных приключений. Так, солнце известно нам под разнообразными именами Аполлона, Эндимиона, Гелиоса, Тифона и др, все это — лица, имеющие несовместимые родословные. Такие аномалии проф Макс Мюллер объясняет, по-видимому, недостоверностью преданий, которые ‘мало обращают внимания на противоречия или готовы разрешить их порою самыми насильственными мерами’ (Chips., vol. ii, p. 84). Но при той эволюции, которая была нами указана, не существует и здесь аномалий, требующих устранения: эти различные родословные становятся, напротив, частным доказательством нашей теории. Мы имеем ведь немало примеров, что одни и те же предметы служат метафорическими именами для людей в разных трибах. Так, есть племя уток в Австралии, в Южной и в Северной Америке. Орел и поныне обожается североамериканцами, он же был предметом культа у египтян, как заключает это с некоторым основанием г-н Мак-Леннан, а также у евреев и у римлян. Очевидно, по указанной уже причине нередко случалось в ранних стадиях развития у древних племен, что хвалебные сравнения героя с солнцем пускались в ход весьма часто. Что же отсюда вышло? Солнце дало имена разным вождям и старинным родоначальникам племени, а местные предания затем нередко отождествляли их с солнцем, и вот эти трибы, после того как они разрослись и расширились, распространив свои завоевания или иным способом, образовали частные союзы и создали смешанную мифологию, которая непременно должна совмещать в себе самые противоречивые рассказы о боге Солнце, как и о других главных божествах. Если бы североамериканские племена, у которых весьма распространены предания о боге Солнце, достигли сложной цивилизации, то у них также явилась бы мифология, приписывающая солнцу различные собственные имена и несовместимые родословные
Позвольте мне теперь вкратце отметить главные черты предложенной мною гипотезы, которые указывают на ее правдоподобность.
При верном истолковании всех естественных процессов, и органических и неорганических, какие происходили в давние времена, их обыкновенно относят к тем же причинам, которые действуют и теперь. Так это делается в геологии, и в биологии, и в филологии. Здесь мы имеем указанную характерную черту налицо. Давание прозвищ, их унаследование и до некоторой степени ложное их толкование — все это продолжается еще и между нами, а когда фамилий еще не существовало, язык был невыработан и знание настолько элементарно, как в давние времена, то легко согласиться, что результаты должны были оказаться именно такими, как мы указали.
Другая характерная черта верной причины заключается в том, что она подходит не только для объяснения одной частной группы явлений, но также и для прочих групп. Приведенная нами причина именно такова. Она одинаково хорошо объясняет и культ животных, и растений, и гор, и ветров, и небесных тел, и даже вещей настолько смутных, что их нельзя назвать бытием. Она же дает нам генезис понятий, относящихся вообще к фетишизму. Она, наконец, помогает найти разумное истолкование обычая, совершенно непонятного иначе: образовывать слова, относимые к неодушевленным предметам, таким образом, чтобы в них обозначался мужской и женский роды Эта же гипотеза показывает, как естественно возникает при ее допущении обожание сложных животных, чудовищ, состоящих из получеловека и полузверя. Она объясняет также, почему поклонение чисто антропоморфическим божествам появилось позднее, когда язык развился уже в такой мере, что мог выдержать в предании различие между собственным именем и прозвищем.
Дальнейшее подтверждение нашего взгляда мы находим в том, что он согласуется с общими законами эволюции здесь показано, как из простой смешанной первоначальной формы верования возникли при постоянной дифференциации всевозможные виды верований, какие существовали и существуют. Желание умилостивить второе ‘я’ мертвого предка, наблюдаемое у диких племен, в значительной степени проявилось у первых исторических народов, у перуанцев, у мексиканцев, а у китайцев и до настоящего времени, в немалой также мере оно распространено и среди нас самих (иначе что же означает стремление исполнить то, чего, как известно, желал недавно скончавшийся родственник), это желание было везде первоначальной формой религиозного верования, а из него уже разрослись всевозможные сложные верования, которые нами были указаны.
Позвольте мне прибавить еще новое основание для принятия высказанного мною взгляда: он в значительной степени уменьшает кажущееся различие между способами первобытного мышления и нашими собственными. Без сомнения, первобытный человек сильно отличается от нас и по разуму, и по чувствам. Но такое истолкование фактов, которое помогает нам заполнить это различие, приобретает этим еще большую устойчивость. Очерченная же мною гипотеза дает нам возможность заметить, что первоначальные идеи не были до такой уж степени нелепы, как мы полагали, она помогает нам также восстановить древний миф, допуская гораздо меньшие искажения, чем это кажется на первый взгляд возможным.
Изложенные здесь мои взгляды я надеюсь развить в первой части Оснований социологии. Значительная масса доказательств, какие я в состоянии буду привлечь для поддержания гипотезы, в совокупности с ответами, которые она, как окажется, даст еще на многие второстепенные вопросы, опущенные мною здесь, сообщит ей, как я полагаю, еще гораздо более значительную степень вероятности, чем она имеет, быть может, теперь.

IX. Нравственность и нравственные чувства

(Напечатано впервые в ‘The Fortnightly Review’, апрель 1871 г.)

Если писатель, обсуждающий спорные вопросы, будет поднимать все бросаемые ему перчатки, то полемические статьи отнимут у него слишком много сил. Обладая ограниченной работоспособностью, не дозволяющей мне достаточно быстро исполнять взятую на себя задачу, я принял за правило избегать, насколько это возможно, всяких споров, даже рискуя быть ложно истолкованным. Вот почему, когда в апреле 1869 г. м-р Ричард Геттон напечатал в Macmillan’s Magazine статью, под заглавием: Aquestionable Parentage for Morals (Сомнительное происхождение нравственности), содержащую критику одной из моих доктрин, я решил не оспаривать ее, пока самый ход моей работы не приведет меня к полному изложению этой доктрины, что устранит всякие искажения ее Мне не приходило в голову, что за это время неверно понятые положения, принимаемые за верные, будут повторяться другими писателями, в силу чего взгляды мои будут считаться не выдерживающими критики Однако это случилось Уже не в одном периодическом издании я видел подтверждение того, как м-р Геттон распорядился моей гипотезой. Сэр Леббок, предполагая, что она верно выражена м-ром Геттоном, заявил о своем неполном согласии с нею в своей книге Origin of Civilisation, чего бы, я полагаю, он не сделал, если б был знаком с моим изложением ее. Также и м-р Миварт в своем недавно вышедшем Genesis of Species был введен в заблуждение. А теперь и сэр Александр Грант, следуя по тому же пути, сообщил читателям Fortnightly Review еще одно из этих воззрений, лишь отчасти верное. И вот я принужден высказаться хотя настолько, чтобы помешать дальнейшему распространению сделанного мне вреда.
Если общая доктрина, касающаяся в высшей степени сложного класса явлений, может быть вполне удовлетворительно выражена в нескольких строках письма, то незачем было бы писать книги. В кратком изложении некоторых из моих этических доктрин, помещенных в Mental and Moral Sciences профессора Бэна, говорится, что они ‘до сих пор нигде не выражены со всею полнотою. Они составляют часть более общего учения об эволюции, которое Спенсер в настоящее время разрабатывает, и могут быть только выбраны из разных мест его сочинений. Правда, что в своем первом труде Social Statics он изложил то, что считал тогда довольно полным воззрением на один отдел Нравственности. Но не отказываясь от этого воззрения, он считает его теперь неудовлетворительным, особенно вопрос об его основании’.
Однако м-р Геттон, взявший простое изложение одной части этого основания, подвергает ее критике и, за отсутствием всякого объяснения с моей стороны, излагает свои предположения о том, каковы должны быть мои обоснования, и принимается доказывать, что они неудовлетворительны.
Если б в своем беспокойном желании упразднить вредную, по его мнению, доктрину, м-р Геттон не мог дождаться моего объяснения, то можно было рассчитывать, что он постарается воспользоваться всеми относительно доступными ему ее данными. Но он не только не искал этих сведений, а каким-то непонятным для меня образом игнорировал и те данные, которые у него были прямо под рукой.
Своей критической статье м-р Геттон дал название: Сомнительное происхождение нравственности. Он имел полную возможность видеть, что я признаю первичную основу нравственности, совершенно независимую от той, которую он излагает и отвергает. Я не ссылаюсь на тот факт, что, разбирая Социальную статику {См. Prospective Review за январь 1852 г.} и высказывая свое положительное разногласие относительно первичной основы, он не мог не знать, что я подтверждаю ее, — не ссылаюсь потому, что он может сказать, что в течение многих прошедших с тех пор лет он все это забыл. Но я ссылаюсь на ясное изложение этой первичной основы в том самом письме к Миллю, из которого он цитирует мои слова. В этом же письме я выяснил, что, принимая утилитаризм в абстракте, я не принимаю того ходячего утилитаризма, который признает руководящей нитью поведения исключительно эмпирические обобщения. Я утверждал, что:
‘Так называемая в тесном смысле слова нравственность, наука правильного поведения, имеет целью определить, как и почему одного вида образ действий вреден, а другой — полезен. Хорошие и дурные результаты их не могут быть случайными, но должны быть необходимыми следствиями положения вещей, по-моему, наука о нравственности состоит в том, чтобы из законов жизни и условий существования вывести заключение о том, какого рода действия должны неизменно давать счастье и какого рода действия — несчастье. Раз эти выводы сделаны, они и должны быть признаны законом поведения и с ними следует сообразоваться независимо от непосредственной оценки счастья и несчастья’.
Да это и не единственное объяснение того, что я считаю первичной основой нравственности, высказанное в этом письме. Четырьмя строками ниже приводимого м-ром Геттоном отрывка говорится:
‘Прогресс цивилизации, необходимо состоящий из последовательного ряда компромиссов между старым и новым, требует постоянного обновления и идеалов, и практики в социальном строе, и для этой цели надо постоянно иметь в виду оба элемента компромисса. Если правда, что чистая справедливость предписывает порядок вещей, слишком хороший для людей с их несовершенствами, то не менее правда и то, что обыденная практичность сама по себе не стремится создать лучшего порядка вещей, чем тот, который существует. Она, правда, не допускает, чтобы абсолютная нравственность впадала в утопические нелепости, но зато абсолютная нравственность одна дает стимул для усовершенствования. Допустим, что мы главным образом заинтересованы в знании того, что относительно справедливо, все-таки следует сначала рассмотреть, что абсолютно справедливо, так как одно понятие предполагает другое’.
Не понимаю, как можно было яснее выразить убеждение в существовании первичной основы нравственности, независимой и в некотором смысле предшествующей той, которую создает понятие о полезности, а следовательно, независимой, а в некотором смысле предшествующей тем нравственным чувствам, которые, по моему мнению, порождаются таким опытом. Однако из статьи м-ра Геттона никто не может заключить, что я утверждаю это, не может даже иметь малейшего основания заподозрить меня в этой мысли. Из ссылок на мои дальнейшие воззрения читатель должен вывести, что я принимаю тот эмпирический утилитаризм, от которого я так настойчиво отказался. И самое заглавие, данное м-ром Геттоном своей статье, ясно намекает на то, что я не признаю иного ‘происхождения нравственности’ помимо накопления и организации того, что дает опыт. Не могу поверить, чтобы м-р Геттон намеренно дал такое неверное представление. Я полагаю, что он был слишком поглощен обдумыванием того положения, которое оспаривал, и не заметил или, по крайней мере, не придал значения тем положениям, которые сопровождали первое. Но мне жаль, что он не понял, какое он мог сделать мне зло, распространяя это одностороннее показание.
Перехожу теперь к частному вопросу — не о происхождении нравственности, а о происхождении нравственных чувств. М-р Геттон, излагая мой взгляд на эту более специальную доктрину, к сожалению, опять оставил без внимания те данные, которые помогли бы ему составить приблизительно верный очерк моей идеи.
Нельзя допустить, чтоб он не знал об этих данных. Они содержатся в Principles of Psychology, а м-р Геттон рецензировал эту книгу в ее первом издании {Его критику можно найти в National Review за январь 1856 г. под заглавием Atheism (Атеизм).}. В конце ее есть глава о Чувствах, в которой излагается процесс эволюции, вовсе не сходный с тем, на который указывает м-р Геттон. Если б он прочел эту главу, то увидел бы, что его изложение генезиса нравственных чувств от организованных опытов не могло быть моим. Позвольте мне привести отрывок из этой главы:
‘Подобное же объяснение применимо и к тем эмоциям, при которых субъект остается совершенно пассивным, как, например, к тому душевному волнению, которое производит в нас прекрасный вид. Мы сейчас покажем, что те обширные агрегаты чувств и идей, которые возбуждаются в нас непосредственно каким-либо величественным видом природы или вызываются им более или менее косвенным образом, также представляют результат постоянного совокупления все более и более сложных групп ощущений и идей. Дитя, попавшее в горы, остается совершенно бесчувственным к их красотам, но оно очень сильно наслаждается той сравнительно незначительной группой атрибутов и отношений, которые представляет ему игрушка. Дети могут также оценить и более сложные отношения, представляющие хорошо им знакомые предметы и местности, каковы сад, поле, улица, все эти предметы способны трогать их и производить в них приятное волнение. Но только в юности и в зрелом возрасте, т. е. только тогда, когда индивидуальные предметы и мелкие группы их стали вполне знакомы нам и познаются нами чисто автоматически, могут быть схвачены нами надлежащим образом те обширные группы предметов и явлений, которые представляют нам живописные и величественные ландшафты, и только тогда могут быть испытываемы нами те в высшей степени интегрированные состояние сознания, которые производятся ими в нашей душе. Однако тогда разнообразные, более мелкие группы психических состояний, возбуждавшихся в нас в прежнее время и при различных случаях, видом деревьев и цветов полей, болот и скалистых пустынь, потоков, водопадов, обрывов и пропастей, голубых небес, облаков и бурь, возникают в нас вместе. Рядом с непосредственными ощущениями в нас возникают в некоторой, более слабой, степени целые мириады ощущений, получавшихся нами от предметов, сходных с теми, которые представляются нам в данную минуту, затем в нас возбуждается также отчасти множество случайных чувств, испытанных нами при этих прошедших случаях, наконец, в нас возбуждаются также еще более глубокие, хотя и теперь смутные, комбинации психических состояний, сложившиеся органически в нашей расе в течение эпохи варварства, когда наибольшая часть приятных деятельностей испытывалась в лесах и в водах И вот из всех этих возбуждений, из которых большая часть есть возрождение прежних, и слагается то душевное волнение, которое производит в нас какой-либо прекрасный ландшафт’.
Вполне очевидно, что указанные здесь процессы — неинтеллектуальные процессы — не те процессы, в которых признанные отношения между удовольствиями и их прецедентами или разумные приспособления средств к целям, составляют доминирующие элементы. Состояние ума, производимое агрегатом живописных предметов, не то, которое может быть разлагаемо на логические предложения. Чувство не заключает в себе никакого сознания причин счастья и его последствий. Пробуждаемые чувством слабые и смутные воспоминания о других прекрасных местностях и приятных днях пробуждаются не в силу рациональной координации идей, образовавшихся в минувшие года. Но м-р Геттон предполагает, что, говоря о генезисе нравственных чувств как о результате унаследованных опытов удовольствий и страданий, причиняемых теми или другими видами поведения, я говорю о продуманных опытах, — опытах, сознательно накопляемых и обобщаемых. Он упускает из виду тот факт, что генезис эмоций тем и отличается от генезиса идей, что последние состоят из простых элементов, находящихся в определенных отношениях, а в случаях общих идей — и в отношениях постоянных, между тем как эмоции состоят из чрезвычайно сложных скоплений элементов, которые никогда не бывают и двух раз совершенно одинаковыми и никогда не находятся даже двух раз в совершенно одинаковых отношениях между собою. Разница в происходящих из этого видов сознания следующая: — В генезисе идей следующие один за другим опыты, будут ли это звуковые, цветовые, осязательные или вкусовые опыты, или они будут относиться к специальным объектам, которые представляют собою комбинации многих из этих элементов в группы, эти опыты, говорю я, имеют между собою столько общего, что о каждом из них, когда он имеет место, можно определенно мыслить как о сходном с предшествующим. Но в генезисе эмоций последовательные опыты настолько отличаются друг от друга, что каждый из них, когда имеет место, внушает (saggest) мысль о прошедших опытах, неспецифично одинаковых с ним, но имеющих лишь общее сходство, а в то же время внушает воспоминание о благах или бедах в минувшем опыте, которые также разнообразны со стороны своей специальной природы, хотя представляют некоторую общность по своей общей природе. Отсюда вытекает то, что пробужденное сознание есть многочленное смутное сознание, в котором, наряду с известного рода комбинацией впечатлений, получаемых извне, существует туманное облако сродных им идеальных комбинаций и столь же туманная масса идеальных чувствований удовольствия или страдания, которые связывались с этими комбинациями. Мы имеем много доказательств, что чувства растут без отношения к признанным причинам и последствиям, и сам обладатель чувств не может сказать, почему они растут, хотя анализ тем не менее показал, что они образовались из сочетанных опытов. Знакомый всем факт, что варенье, которое дают ребенку после лекарства, может сделаться, благодаря простой ассоциации чувств, настолько противным, что впоследствии взрослый не в состоянии переносить его, ясно иллюстрирует, каким образом могут устанавливаться отвращения в силу обычной ассоциации ощущений, без всякой веры в причинную связь, или лучше сказать несмотря на знание, что нет причинной связи. То же можно сказать и о приятных эмоциях. Карканье грачей само по себе нельзя назвать приятным звуком, с музыкальной стороны оно даже неприятно. Но оно обыкновенно вызывает в людях приятные чувства, эти чувства большинство приписывает качеству самого звука. Лишь немногие склонные к самоанализу люди понимают, что карканье грачей приятно потому, что связано в минувшем с бесчисленными и величайшими удовольствиями: с собиранием полевых цветов в детстве, с послеобеденными экскурсиями в школьном возрасте, с летними каникулами, когда книги бросаются в сторону и уроки заменяются играми и похождениями в полях, со свежими солнечными утрами в последующие годы жизни, когда далекая прогулка представляет громадное облегчение после дня, полного труда. И этот звук хотя и не имеет причинного отношения ко всем этим минувшим радостям, но только часто связывается с ними, всегда пробуждает в нас смутное сознание этих радостей, подобно тому как голос старого друга, неожиданно вошедшего в наш дом, всегда поднимает внезапную волну того чувства, которое явилось результатом прошлой дружбы. Желая понять генезис эмоций в отдельном ли лице или в расе, мы должны принять в расчет этот в высшей степени важный процесс. М-р Геттон, очевидно, просмотрел его и не вспомнил, что я в своих Основаниях психологии настоятельно указываю на этот процесс. По описанию Геттона, моя гипотеза состоит в том, что известное чувство есть результат сплочения умственных заключений! Он говорит обо мне как о человеке, который думает, что ‘все, что кажется нам теперь ‘необходимыми’ интуициями и ‘априорными’ предположениями о свойствах человеческой природы, при научном анализе окажется не чем иным, как однородным конгломератом лучших наблюдений и наиполезнейших эмпирических правил наших предков’. По мнению Геттона, я думаю, что люди в давно прошедшие времена увидели, что правдивость полезна, а ‘привычка поощрять правдивость и верность своим обещаниям, развивавшаяся вначале на почве пользы, так укоренилась, что утилитарная почва была забыта, и теперь мы перешли к вере в то, что правдивость и верность обещаниям происходят от унаследованных стремлений к пользе’. И везде м-р Геттон так употребляет и объясняет слово полезность, что выходит, будто я хочу сказать, что нравственное чувство образуется из сознательных обобщений относительно того, что полезно и что вредно. Если б я держался такой гипотезы, то его критика была бы верна по существу, но так как моя гипотеза не такова, то она падает сама собой. Те опыты полезности, на которые я ссылаюсь, зарегистрированы не как признанная связь между известными видами действий и известными видами отдаленных результатов, я ссылаюсь на те, которые принимаются в виде ассоциаций между группами чувств, часто повторяющихся вместе, хотя связь между ними не была сознательно обобщенной, — ассоциаций, происхождение которых так же мало прослежено, как и происхождение удовольствия, доставляемого карканьем грачей, но которые тем не менее возникли в течение ежедневного общения с вещами и служат или побудительным, или отталкивающим фактором.
В том отрывке из моего письма к Миллю, которое приводится м-ром Геттоном, я указал на аналогию, существующую между этими действиями эмоциональных опытов, из которых, по моему взгляду, развились нравственные чувства, и теми действиями интеллектуальных опытов, из которых, по моему мнению, развились пространственные интуиции. Справедливо полагая, что первая из данных гипотез не может устоять, если ложность последней доказана, м-р Геттон часть своих нападок направил на последнюю. Но разве не лучше было бы, прежде чем критиковать, справиться с ‘Основаниями психологии’, где я изложил подробно эту последнюю гипотезу? Не лучше ли было бы дать краткое описание данного процесса, сделанное мною, а не заменять его тем описанием, которое, по его мнению, я должен был сделать. Каждый, кто прочтет из ‘Оснований психологии’ две главы ‘Восприятие тела с его статическими свойствами’ и ‘Восприятие пространства’, поймет, что сообщение м-ра Геттона о том, как я смотрю на этот предмет, не дает ни малейшего понятия о высказанном мною и, быть может, не будет тот да улыбаться, как, вероятно, он улыбался, читая критику м-ра Геттона. Здесь я могу только таким образом намекнуть на несостоятельность тех аргументов м-ра Геттона, которые вытекают из этого неправильного толкования. Страницы, потребные для полного объяснения той доктрины, что пространственные интуиции суть результат организованных опытов, лучше употребить на то, чтоб объяснить стоящую перед нами аналогичную доктрину. Это я попытаюсь теперь сделать не прямым исправлением неверного толкования, а изложением, которое будет настолько кратким, насколько дозволит крайне запутанная природа самого процесса.
Грудной младенец, который уже настолько развился, что смутно различает окружающие его предметы, улыбается в ответ смеющемуся лицу и нежному, ласкающему голосу матери. Пусть теперь кто-нибудь, сделав сердитое лицо, заговорит с ним громким, грубым голосом. Улыбка исчезает, черты лица выражают страдание, и ребенок, начиная плакать, отворачивает голову и делает возможные для него движения, чтоб убежать. Что означают эти факты? Почему нахмуренное лицо не вызывает улыбки, а смех матери не вызывает слез у ребенка? Существует лишь один ответ. Уже в его развивающемся мозге действуют такие аппараты, через посредство которых одна группа зрительных и слуховых впечатлений возбуждает приятные чувствования, и другие аппараты, через посредство которых другая группа зрительных и слуховых впечатлений возбуждает мучительные чувствования. Отношения между свирепым выражением лица и страданиями, могущими следовать за восприятием этого выражения, столь же мало известны сознанию ребенка, как мало известно молодой птице, только что покинувшей свое гнездо, отношение между возможностью смерти и видом приближающегося к ней человека, и конечно, в том или другом случае ощущаемая тревога зависит от полуустановившегося нервного аппарата. Почему этот полуустановившийся нервный аппарат обнаруживает свое присутствие у человеческих существ уже в такую раннюю пору? Просто потому, что в прошедшей опытности рас улыбки и ласковые тоны голоса у окружающих были обычными спутниками приятных чувствований, а страдания разного вида, непосредственные и более или менее отдаленные, постоянно ассоциировались с впечатлениями, получаемыми от нахмуренных бровей, стиснутых зубов и грубого голоса. Но чтоб найти начало этой связи, мы должны спуститься гораздо глубже, чем история человеческого рода. Внешние признаки звука, возбуждающие в ребенке неопределенный страх, указывают на опасность, но указывают потому, что они — физиологические спутники разрушительного действия, некоторые из них общи человеку и низшим млекопитающим, а потому и понимаются животными, как доказывает нам каждый щенок. То, что мы называем естественным языком гнева, происходит от сокращения тех мускулов, которые стали бы сокращаться и при действительной борьбе, все признаки раздражения, вплоть до мимолетной тени на лбу, являющейся признаком легкой досады, суть зачаточные степени тех же самых сокращений Обратное можно сказать об естественном языке удовольствия и о том состоянии ума, которое мы называем чувством симпатии, этот язык имеет также физиологическое объяснение {Я надеюсь впоследствии выяснить подробнее эти выражения. В настоящее время я могу сослаться только на те указания, которые находятся в двух опытах — ‘Физиология смеха’ (The Physiology of Laughter) и ‘Происхождение и деятельность музыки’.}.
Перейдем теперь от грудного младенца к детям в детской. Какую помощь оказали опыты каждого из них тому эмоциональному развитию, которое мы рассматриваем? По мере того как члены их становились проворнее от упражнения, а искусство рук увеличивалось от практики, восприятия предметов делались, в силу постоянной работы в этом направлении, более быстрыми, более точными и более широкими, ассоциации между этими группами впечатлений, получаемых от окружающих людей, и удовольствия или страдания, сопровождавшие их или следовавшие за ними, также усиливались вследствие частого повторения, и их взаимное приспособление становилось лучше. Смутное чувство страдания и радости, ощущаемое грудным младенцем, приняло у более взрослого дитяти более определенные формы. Гневный голос няньки возбуждает уже не одно только бесформенное чувство страха, но также и специфическую идею о шлепке, который может последовать за таким голосом. Хмурое лицо более взрослого брата вместе с первичным, неопределенным чувством беды возбуждает еще чувство таких бед, которые отчетливо представляются в виде толчков, тумаков, дерганья за волосы и отнятия игрушек. Лица родителей то ясные, то мрачные, ассоциировались с многочисленными формами удовольствия и многочисленными формами неудобства или лишения.
Вследствие этого те внешние знаки и звуки, по которым можно заключить о дружелюбии или враждебности окружающих, становятся символом счастья или несчастья, так что восприятие той или другой из этих групп почти не может иметь места без того, чтобы не вызвать волны приятного или неприятного чувствования. Главная масса этой волны сохраняет, в сущности, ту же самую природу, какую имела вначале, ибо хотя в каждом из этих многочисленных опытов специальная группа лицевых и голосовых признаков и связывалась со специальной группой удовольствий или страданий, однако же, в силу того что эти удовольствия и страдания представляли громадное разнообразие видов и комбинаций и что предшествующие им признаки не бывали сходны между собою даже в двух каких-нибудь случаях, то в результате выходит, что производимое сознание остается даже до конца столь же смутным, как и широким. Тысячи не вполне пробудившихся идей, представляющих результаты прошлых опытов, скопляются в общую груду и ложатся одна на другую, образуя агрегат, в котором ничего нельзя ясно различить, но общий характер которого бывает или приятный, или тяжелый, смотря по природе его первоначальных составных элементов, причем главное различие между этим развившимся чувством и чувством, пробудившимся в грудном младенце, состоит в том, что теперь на ярком или мрачном фоне, образующем главную его массу, могут обрисоваться в мысли особенные удовольствия и страдания, на которые данные обстоятельства указывают как на вероятные.
Каково должно быть действие этого процесса при условиях первобытной жизни? Эмоции, доставляемые молодому дикарю естественным языком любви и ненависти в его племени, приобретают сперва частную определенность, относящуюся к его сношениям с его семейством и с товарищами его детских игр, испытывания его полезности научают его — поскольку дело касается достижения его собственных целей — избегать таких действий, которые вызывают у других проявления гнева, и избирать тот образ действий, который вызывает проявления удовольствия. Не то чтобы он делал в это время сознательные обобщения в этом возрасте — да вероятно, и ни в каком другом — он не формулирует своих опытов в тот общий принцип, что для него хорошо делать такие вещи, которые заставляют других улыбаться, и избегать таких вещей, которые заставляют хмуриться. Происходит здесь следующее: унаследовав указанным выше путем связь между восприятием гнева у других и чувством страха и заметив, что некоторые из его поступков навлекают на него этот гнев, он не может впоследствии подумать о совершении какого-либо из этих поступков, чтоб не подумать одновременно и о гневе, который этот поступок вызовет, и не ощутить в большей или меньшей степени страх, который вызывается гневом других. Он не думает о том, полезно или неполезно само действие, и мотив, отвращающий его от этого действия, — преимущественно смутный, но отчасти определенный страх перед той бедой, которая может затем последовать. Понимаемая в этом смысле эмоция, отвращающая дикаря от совершения того или другого поступка, развилась из испытываний полезности, употребляя слово полезность в его этическом смысле, и если спросить себя, чем вызывается этот пугающий гнев у других, то обыкновенно оказывается, что запрещенное действие причиняет кому-нибудь вред, т. е. отрицается пользой. Переходя от семейных правил к правилам поведения, господствующим в данном племени, мы видим не менее ясно, каким образом эмоции, вызываемые одобрением и порицанием, вступают в связь, благодаря опыту, с действиями, полезными для племени, и с действиями, вредными для него, и каким образом впоследствии слагаются стремления к одному классу действий и предубеждения против другого. Еще мальчиком дикарь слышит рассказ об отважных подвигах своего вождя, слышит хвалы в его честь, видит лица, сияющие восторгом при этих рассказах. Время от времени он слышит и рассказ о чьем-нибудь трусливом поступке, сопровождаемый презрительными метафорами, он видит, что человека, подозреваемого в трусости, встречают всюду оскорблениями и издевательствами, т. е. храбрость прочно ассоциируется в его душе с улыбающимися лицами, символами удовольствия вообще, а трусость ассоциируется в его уме с нахмуренным лбом и другими знаками враждебности, которые для него символизируют несчастье. Эти чувствования сложились у него не потому, чтоб он додумался до той истины, что мужество полезно для племени и, следовательно, для него самого, или до той истины, что трусость есть причина несчастья. В зрелом возрасте он, может быть, и поймет, но, наверно, не понимает этого в то время, когда мужество ассоциируется в его сознании со всем хорошим, а трусость со всем дурным. Точно также в нем вырабатываются чувства наклонности или отвращения к другим видам поведения, которые установлены или запрещены в его племени за то, что они полезны или вредны для племени, хотя при этом ни юноша, ни взрослый не знают, почему они установлены или почему они запрещены. Например, считается похвальным поступком украсть жену и непохвальным — жениться на женщине из своего племени.
Мы можем подняться теперь на одну ступень выше и рассмотреть мотивы побудительные и удерживающие, происходящие от тех, которые только что рассмотрены нами. Существует первобытное верование, что каждый умерший становится демоном, который часто находится где-нибудь поблизости и может вернуться в каждый момент, чтобы помогать или вредить, и которого надо постоянно умилостивлять. Вследствие этого в числе других лиц, одобрения и порицания которых рассматриваются дикарем как последствия его поступков, находятся и духи его предков. Ему, еще ребенку, говорят об их делах то ликующим тоном, то шепотом, полным ужаса и отвращения, и мало-помалу он проникается верою в то, что они могут причинить какое-то смутно представляемое им, но страшное зло или принести ему какую-либо великую помощь, эта вера служит могущественным побудительным или задерживающим мотивом для его действий. В особенности это случается, когда рассказывается о вожде, отличившемся силой, свирепостью и той настойчивостью в мщении врагам, которое опыт научил дикаря считать добродетелью, полезною для племени. Сознание, что такой вождь, предмет ужаса для соседних племен и даже для соплеменников, может явиться вновь и наказать тех, кто пренебрегает его повелениями, становится могущественным мотивом. Но во-первых, ясно, что воображаемый гнев и воображаемое одобрение этого обоготворенного вождя просто преображенные формы гнева и удовольствия, обнаруживаемого окружающими людьми, и что чувствования, сопровождающие эти воображаемые гнев и удовольствие, коренятся в опытах, которые с проявлениями гнева со стороны других людей ассоциировали неприятные для себя результаты, а с выражением удовольствия — приятные. Во-вторых, ясно, что запрещаемые и поощряемые таким образом действия должны быть большею частью действиями в первом случае пагубными, во втором — полезными для племени, так как пользующийся постоянным успехом вождь — лучший судья того, что нужно для племени, и принимает близко к сердцу его благо. Потому и в основании его повелений лежат его опыты полезности, сознательно или бессознательно организовавшиеся, и чувства, побуждающие других к повиновению, относятся тоже, хотя очень косвенным образом и без ведома тех, кто повинуется к опытам полезности.
Трансформированная форма сдерживающего мотива, мало отличающаяся вначале от первоначальной формы, весьма способна к дифференциации. Накопление преданий, величие которых растет по мере передачи их от поколения к поколению, придает все более и более сверхчеловеческий характер первому герою расы. Проявления его могущества и власти карать и благодетельствовать становятся все многочисленнее, все разнообразнее, так что страх Божественного гнева и желание заслужить Божественное одобрение приобретают некоторую широту и общность. Но понятия все же остаются антропоморфными. Человек продолжает мыслить о мстительном божестве с точки зрения человеческих эмоций и представляет его себе проявляющим эти эмоции такими же способами, как и человек. Сверх того, чувства справедливости и долга, насколько они развиты в это время, сводятся преимущественно к Божественным запрещениям и повелениям и имеют мало отношений к самому существу заповеданных или запрещенных действий. Принесение в жертву Исаака, жертвоприношение дочери Иевфая, изрубленный на части Агаг и бесчисленные другие жестокости, совершаемые во имя религиозных мотивов различными первобытными историческими расами, как и существующими в наше время дикими расами, показывают нам, что нравственность и безнравственность поступков, с нашей точки зрения были сначала мало известны и чувства, заменявшие их, были преимущественно чувствами страха перед невидимыми существами, от которых исходили повеления и запрещения.
Здесь могут заметить, что эти чувства нельзя назвать нравственными чувствами в точном смысле слова. Это просто чувствования, предшествующие или делающие возможными высшие чувства, которым нет дела до того, какого личного блага или зла можно ждать от людей, нет дела до более отдаленных наград или наказаний. На это замечание можно сделать несколько возражений. Первое: что, оглядываясь назад на прошлые верования и соответствующие им чувствования, как они проявляются в поэме Данте, в средневековых мистериях, в Варфоломеевской резне, в сжиганиях еретиков, мы видим доказательства того, что в сравнительно новейшее время слова хорошо (rigth) и дурно (wrong) значили немного более, чем повиновение или неповиновение прежде всего Божественному Правителю, а затем стоящему под ним правителю человеческому. Второе, что даже и в наше время это понятие широко распространено и даже воплощается в ученых этических сочинениях, как, например, Essays on the Principles of Morality (Опыт оснований нравственности) Джонатана Даймонда, не признающего иных основ нравственной обязательности, кроме воли Бога, выраженной в исповедуемой ныне вере. Слыша, как в проповедях мучения грешников и радости праведников выставляются как главные побудительные и сдерживающие мотивы нашего поведения, читая письменные наставления, как сделать, чтобы хорошо прожить и на этом, и в будущем свете (tomuke the best of both worlds), нельзя отрицать, что чувства, побуждающие и сдерживающие людей, и теперь в значительной мере состоят из тех же элементов, которые влияют на дикаря, т. е. страха отчасти неопределенного, отчасти специфического, соединенного с идеей порицания Божеского и человеческого, и чувства удовлетворения отчасти неопределенного, отчасти специфического, соединенного с идеей одобрения Божеского и человеческого.
Но с ростом цивилизации, сделавшейся возможной только благодаря этим эгоальтруистическим чувствованиям, медленно развивались чувства альтруистические. Развитие этих последних шло только по мере того, как общество подвигалось к тому состоянию, в котором деятельности приобретают преимущественно мирный характер. Все альтруистические чувства коренятся в сочувствии или в симпатии, а симпатия могла сделаться доминирующим началом лишь тогда, когда образ жизни изменился в том смысле, что вместо того, чтобы наносить обычное прямое страдание, жизнь стала давать прямое и косвенное удовлетворение наносимые страдания приняли лишь случайный. характер Адам Смит сделал большой шаг по направлению к этой истине, признавши симпатию за основу этих верховных контролирующих эмоций. Впрочем, его Теория нравственных чувств (Theory of Moral Sentiments) требует двойного дополнения.
Во-первых, требуется объяснить тот естественный процесс, посредством которого симпатия развивалась во все более и более важный элемент человеческой природы, во-вторых, объяснить тот процесс, посредством которого симпатия производит самое высокое и самое сложное из альтруистических чувств — чувство справедливости.
Относительно первого процесса я могу только сказать, что существуют и индуктивные, и дедуктивные доказательства того, что всякая симпатия есть спутник стадности, и они усиливают одна другую. Все существа, пища которых и условия ее добывания делают ассоциацию возможной, размножаясь, неизбежно стремятся вступить в более или менее тесную ассоциацию Установленные физиологические законы ручаются нам за то, что неизбежным результатом привычного обнаружения чувствований в присутствии друг друга является симпатия и что стадность, увеличиваясь от усиления симпатии, в свою очередь, облегчает развитие симпатии Но этому развитию ставятся препятствия и отрицательные и положительные- отрицательные потому, что развитие симпатии не может идти быстрее, чем развитие ума, так как оно предполагает способность понимать естественный язык различных чувствований и мысленно воспроизводить эти чувства, положительные — потому что непосредственные потребности самосохранения часто стоят в противоречии с тем, что подсказывает чувство симпатии, как это бывает во время хищнических стадий человеческого прогресса. За объяснениями второго процесса я должен отослать читателя к Психологии и к Social Statics, II часть, глава V { Могу прибавить что в Social Statics (глава XXX) я указал общие причины развития симпатии и условия, задерживающие ее развитие, но ограничился при обсуждении этого вопроса одной человеческой расой, как того и требовала задача моего труда.}. За отсутствием места я здесь покажу только, каким образом даже симпатия и происходящие от нее чувства берут начало из опытов полезности. Если мы предположим, что всякая мысль о наградах и наказаниях, непосредственно следующих или отдаленных, оставляется в стороне, то ясно, что человек, который не решается причинить страдание потому только, что в его сознании возникает яркое представление об этом страдании, сдерживается не чувством какого-нибудь долга или какой-нибудь определенной доктрины о полезности, но мучительной ассоциацией, установившейся в нем. Ясно, что если после повторных опытов нравственного беспокойства, испытанного им при виде несчастья, причиненного косвенно каким-либо его действием, он будет противиться искушению вновь повторить такое действие, то это воздержание от поступка принадлежит к той же категории. То же самое, только в обратном смысле, можно сказать и о действиях, доставляющих удовольствие, повторение добрых дел и последующие за ними опыты сочувственного удовлетворения (gratification) ведут всегда к усилению ассоциации между добрыми делами и сопровождающим их чувством счастья.
Под конец эти опыты могут подвергнуться сознательному обобщению, и в результате может явиться обдуманная погоня за сочувственным удовлетворением. Может также явиться отчетливое сознание и признание тех истин, что более отдаленные результаты доброго и злого поведения бывают полезны и вредны, — что должное уважение к другим ведет в конце концов к личному благополучию, а невнимательное отношение к другим — к личному горю, и тогда, как суммирование опытов, является поговорка: ‘Честность — лучшая политика’ (honesty is the best policy). Но я далек от мысли, что такое умственное признание полезности предшествует и служит причиной нравственных чувств. Я думаю, что нравственное чувство предшествует такому признанию полезности и делает его возможным. Удовольствия и неприятности, вытекающие из сочувственных и несочувственных действий, должны сначала медленно ассоциироваться с такими действиями, а вытекающие из этого побудительные и задерживающие мотивы должны долго управлять нами, прежде чем может пробудиться представление о том, что сочувственные и несочувственные действия могут быть впоследствии полезны или вредны для того, кто совершает их, а эти мотивы требуют еще более продолжительного подчинения себе, прежде чем явится сознание, что эти действия полезны и вредны в общественном отношении. Когда же отдаленные результаты, личные и общественные, уже получили всеобщее признание, когда они выражаются в ходячих поговорках и когда порождают повеления, облеченные религиозной санкцией, тогда чувства, побуждающие к сочувственным и удерживающие от несочувственных поступков, приобретают огромную силу от этого союза. Одобрение и порицание, Божеское и человеческое, ассоциируются в мысли с сочувственными и несочувственными действиями. Требования религии, кара, налагаемая законом, и кодекс общественного поведения — все соединяется, чтоб усилить влечение к сочувственным действиям, каждый ребенок, вырастая, ежедневно, из слов, из выражений лица и голоса окружающих людей получает сознание необходимости подчиняться этим наивысшим принципам поведения. Теперь мы можем понять и то, почему возникает вера в специальную святость этих наивысших принципов и сознание верховной власти соответствующих им альтруистических чувств. Многие из тех действий, которые на ранних стадиях общественности получили религиозную санкцию и приобрели одобрение общества, имели ту невыгоду, что оскорбляли существовавшие тогда симпатии, отсюда происходило неполное удовлетворение, даваемое ими. Между тем как альтруистические действия, также получившие религиозную санкцию и одобрение общества, вносят сочувственное сознание доставленного удовольствия или предотвращенного страдания, кроме того, они вносят сочувственное сознание, что такие альтруистические действия, становясь обычными, должны способствовать человеческому благополучию вообще. И это специальное, и это общее сочувственное сознание становится сильнее и шире по мере того, как развивается способность к умственному воспроизведению, и по мере того, как представления о близких и отдаленных последствиях становятся все более и более яркими и обширными. Наконец, эти альтруистические чувства начинают подвергать критике те авторитеты тех эгоальтруистических чувств, которые некогда бесконтрольно управляли человеческими поступками. Они побуждают к неповиновению тем законам, которые не воплощают собою идеи о справедливости, дают людям смелость идти наперекор старым обычаям, признаваемым ими вредными для общества, и не бояться гнева своих собратий, приводят даже к расколу в религии или к неверию в те божественные атрибуты и действия, которые не одобряются этим верховным нравственным судьею, и, наконец, даже к отрицанию той веры, которая приписывает божеству такие атрибуты и действия.
То многое, что остается сказать для полного уяснения моей гипотезы, я оставляю до окончания второго тома Оснований психологии, где я намерен изложить ее подробно. То, что сказано мною здесь, достаточно выясняет, что сделаны две фундаментальные ошибки в толковании ее. Слова ‘полезность’ и ‘опыт’ поняты были в слишком узком смысле. Хотя слово ‘полезность’ очень удобно по своей обширности, но ведет к очень неудобным и неверным заключениям. Оно вызывает в уме яркое представление о пользовании, о средствах, о ближайших целях, но очень неясное представление об отрицательных или положительных удовольствиях, которые составляют конечную цель и которые в этическом смысле слова одни принимаются во внимание.
Далее, под этим словом подразумевается сознательное изыскание средств и целей, — подразумевается обдуманный образ действий с целью достичь намеченной выгоды. То же можно сказать и об опыте. Принятое в обычном значении, оно заключает в себе определенные восприятия причин и последствий, стоящих в наблюдаемых отношениях, оно не означает той связи, которая образуется между состояниями, совместно повторяющимися, когда отношение между ними, будь оно причинное или какое-нибудь иное, ускользает от непосредственного наблюдения Но я обыкновенно употребляю эти слова в их самом широком смысле, что будет очевидно для каждого читателя Оснований психологии, и в этом же широком смысле я употребил их в письме к Миллю. Я полагаю, что из вышесказанного ясно, что при таком понимай .и этих слов моя гипотеза, коротко изложенная в этом письме, не так уж безнадежна, как предполагают. Во всяком случае, я доказал то, что для меня казалось необходимым в настоящее время доказать, — что толкование моих мыслей, сделанные м-ром Геттоном, не должны считаться правильными.

X. Сравнительная психология человека

(Читано первоначально в заседании Антропологического института, затем напечатано в ‘Mind’, январь 1876 г.)

Разговаривая однажды с двумя из членов Британского Антропологического общества, я высказал несколько замечаний касательно трудов, которые собиралась предпринять психологическая секция этого общества, причем мои собеседники выразили желание видеть высказанные мною мысли в письменном изложении. Когда через несколько месяцев мне напомнили о сделанном мною обещании, я уже не был в состоянии припомнить в подробности того, что я говорил им тогда, но, пытаясь вспомнить высказанные мною тогда мысли, я был вынужден перебрать в голове всю область сравнительной психологии человека. Результатом этого и явилась эта статья.
Едва ли нужно говорить, что общий обзор предмета всегда предшествует с пользой основательному изучению как целого предмета, так и всякой его части. Беспорядочное блуждание по области, не имеющей для нас ни определенных границ, ни внутренних межевых знаков, всегда имеет своим последствием некоторую смутность мысли. Изучение какой-либо отдельной части предмета, при отсутствии сведений касательно ее связей со всем остальным, ведет к неверным понятиям.
Целое не может быть понято правильно без некоторого знакомства с его частями, и ни одна часть не может быть понята правильно вне ее отношения к целому.
Поэтому краткий очерк пределов и главнейших подразделений сравнительной психологии человека также должен повести к более методическому выполнению относящихся сюда исследований. И в этой области, как и во всех других, разделение труда должно облегчить прогресс, но всякому разделению труда необходимо должно предшествовать систематическое разделение самого предмета.
Весь наш предмет может быть с удобством разделен на три главных отдела, расположенных в порядке возрастающей специальности.
Первый отдел будет посвящен степени душевного развития различных человеческих типов, рассматриваемого с общих своих сторон, причем будут приняты во внимание как величина всей суммы душевных обнаружений, так и сложность их. В этот отдел войдут отношения этих душевных особенностей к особенностям физическим, т. е. к массе всего тела и его устройству, а также к массе и устройству мозга. Сюда же войдут все исследования касательно времени, нужного для полного душевного развития, и времени, в продолжение которого длится деятельность вполне сложившихся душевных сил, наконец, сюда же войдет рассмотрение некоторых наиболее общих особенностей душевной деятельности, какова, например, большая или меньшая степень продолжительности эмоций и умственных процессов. Связь между общим душевным типом и общим социальным типом также войдет в этот отдел.
Во второй отдел можно с удобством поместить отдельное рассмотрение относительных душевных свойств обоих полов в различных человеческих расах. Сюда войдет рассмотрение таких вопросов, как — существует ли между мужчинами и женщинами какие-либо различия по отношению к массе и сложности душевной деятельности, которые были бы общи для всех рас, и если существуют, то какие именно? Изменяются ли эти различия по степени, или по роду, или и в том и в другом отношении зараз? Есть ли данные думать, что эти различия стремятся к возрастанию и к уменьшению? В каком отношении стоят они в каждом случае к жизненным привычкам, к домашнему складу и к общественному устройству? В этот отдел должно войти также исследование чувств полов друг к другу, в их количественном и качественном разнообразии, равно как и чувств различных полов к детенышу, опять-таки в их разнообразии.
К третьему отделу будут отнесены исследования касательно более специальных душевных особенностей, отличающих между собою разные типы людей. Один класс таких специальных особенностей проистекает из различия в пропорции между разными способностями, составляющими общее достояние всего человечества, другой же их класс является вследствие существования у некоторых рас таких способностей, которые почти вовсе, или даже вовсе, отсутствуют у других рас. Каждое различие в каждой из этих групп, установленное путем сравнения, должно быть изучаемо в связи с достигнутой ступенью душевного развития, а также в связи с жизненными привычками и с общественным развитием, причем оно должно быть рассматриваемо одновременно и как причина, и как следствие этих последних.
Таковы главные черты этих трех крупных отделов, взглянем же теперь поподробнее на подразделения, содержащиеся в каждом из них.
I. Под рубрикой общего душевного развития мы можем поместить прежде всего:
1. Общую массу душевной деятельности (mental mass). Повседневный опыт показывает нам, что человеческие существа значительно отличаются друг от друга относительно объема их душевных обнаружений. Некоторые люди, несмотря иной раз на высокую степень умственного развития, производят тем не менее весьма мало впечатления на окружающих, между тем как другие, даже говоря самые обыкновенные вещи, высказывают их так, что действуют на своих слушателей с силой, непропорциональной сказанному. Сравнение людей этих двух родов показывает, что замечаемое тут различие в большинстве случаев должно быть приписано так называемому естественному языку эмоций. Позади умственной живости первого не чувствуется никакой силы характера, между тем как второй обнаруживает силу, способную сломить оппозицию, — обнаруживает такое могущество затаенного чувства (эмоции), которое имеет в себе что-то ужасное. Известно, что различные разновидности человеческого рода отличаются очень значительно друг от друга по отношению к этому свойству. Независимо от рода чувствования они не сходствуют между собою по его количеству. Господствующие расы берут верх над низшими главнейшим образом благодаря количеству энергии, с которой проявляется большая масса душевной деятельности. Отсюда возникает ряд исследований, из которых мы укажем на следующие: а) Какое отношение существует между массою душевной деятельности и массой тела? Известно, что малорослые расы обнаруживают меньшую массу душевной деятельности. Но с другой стороны, оказывается, что расы приблизительно одинакового роста — каковы, например, англичане и дамары — отличаются в очень значительной степени со стороны общей массы душевной деятельности. b) Каково отношение между массой душевной деятельности и массою мозга? Помня тот общий закон, что в том же самом животном виде размер мозга увеличивается вместе с размером тела (хотя и не в той же самой пропорции), мы должны поставить этот вопрос так в каких пределах может быть прослежена связь между добавочной массой душевной деятельности высших рас и добавочной массой их мозга, за вычетом того увеличения количества их мозга, которое надо приписать более значительной массе их тела? с) Существует ли какое-либо отношение между массой душевной деятельности и физиологическими состояниями, обнаруживающимися в энергии кровообращения и в богатстве крови, обусловленных каждое образом жизни и общим питанием, и если такое отношение существует, то в чем оно состоит? d) В каком отношении находится масса душевной деятельности к общественному строю — хищническому или промышленному, кочевому или оседло-земледельческому?
2. Сложность душевной деятельности (mental complexity). Чтобы лучше понять, какие различия существуют между разными человеческими расами в отношении большей или меньшей сложности строения духа, следует припомнить то различие между духовным миром юноши и взрослого человека которое мы можем видеть в нашей собственной среде. В ребенке мы видим полное поглощение частными фактами. Они почти не в состоянии усматривать общностей даже низшего порядка, обобщения же высоких порядков вовсе им не усматриваются. Мы видим, что он интересуется отдельными личностями, личными приключениями, домашними делами, но не высказывает ни малейшего интереса к политическим и социальным делам. Мы видим у него тщеславие по отношению к одежде и к мелким успехам, но мало чувства справедливости доказательство — насильственное отнятие друг у друга игрушек. В то время когда многие из более простых душевных сил находятся уже в полном действии, мы еще не замечаем в нем достижения той сложности душевной деятельности, которая возникает из присоединения к этим силам других, развившихся из этих более простых сил.
Подобные же различия по сложности существуют между духом низших и духом высших рас, и мы должны произвести здесь все те сравнения, которые в состоянии выяснить род и степень этих различий. Наши исследования могут быть подразделены следующим образом: а) Какое отношение существует между сложностью душевной деятельности и ее массою? Не изменяются ли в большинстве случаев эти два обстоятельства одновременно? b) В каком отношении находится сложность душевной деятельности к общественному строю, рассматриваемому со стороны его большей или меньшей сложности? Или, другими словами, не замечается ли, что сложность душевной деятельности и сложность общественного строя испытывают взаимное воздействие?
3. Норму душевного развития Согласно известному биологическому закону, что, чем выше организм, тем более времени требуется ему для завершения своего развития, мы должны ожидать, что у членов низших человеческих рас завершение душевного развития наступает скорее, чем у членов высших рас, и действительно, такое ожидание подтверждается множеством свидетельств. Путешественники, сообщая о всевозможных странах, постоянно говорят то о чрезвычайной скороспелости детей у диких и полуцивилизованных народов, то о ранней остановке у них душевного прогресса Хотя мы едва ли нуждаемся в дальнейших доказательствах существования этого общего контраста между низшими и высшими расами, тем не менее нам остается еще решить вопрос: — насколько последовательно проходит этот контраст через все порядки человеческих рас, от самых низших до самых высших, т. е. например, отличается ли с этой стороны австралиец от индуса в такой же мере, в какой индус отличается от европейца? Из числа второстепенных исследований, входящих в этот подотдел, могут быть названы следующие: а) Обнаруживаются ли это более быстрое развитие и более ранняя его остановка всегда в неравной степени у разных полов, или, говоря другими словами, замечаются ли у низших человеческих типов различия между полами по отношению к быстроте и степени развития, подобно тем различиям, которые замечаются в этом отношении у высших типов? b) Во многих ли случаях может быть прослежено заметное отношение между периодом остановки развития и периодом наступления половой зрелости, как это действительно прослежено в некоторых случаях? с) Более раннее наступление душевного упадка пропорционально ли быстроте душевного развития? d) Можем ли мы утверждать и с других сторон, что в более низком типе весь цикл душевных перемен между рождением и смертью (т. е. восхождение, равностояние и упадок) вмещается в более коротком промежутке времени?
4. Относительную пластичность. Существует ли какое-нибудь отношение между степенью душевной изменяемости, сохраняющейся во взрослый период жизни, и характером душевного развития со стороны массы, сложности и быстроты? Все животное царство доставляет нам множество данных для ассоциирования низшего и более быстро завершающегося душевного типа с относительно автоматической природой. Низко организованные создания, руководимые почти всецело одними рефлективными действиями, оказываются лишь в очень слабой степени способными к изменениям, вызываемым индивидуальным опытом. По мере усложнения нервного строения, действия животного ограничиваются все менее и менее известными предустановленными пределами, с приближением же к самым высшим животным индивидуальные опыты получают все большую и большую долю в управлении поступками животного: т. е. восходя по лестнице животного царства, мы замечаем постоянное возрастание способности воспринимать новые впечатления и извлекать пользу из этих приобретений. Между низшими и высшими человеческими расами замечается подобный же контраст. Многие путешественники говорят о неизменности обычаев дикарей. Полуцивилизованные народы Востока прошедшего и нынешнего времени отличались, и теперь еще отличаются, более суровой непреклонностью обычая, чем более цивилизованные народы Запада. История самых цивилизованных народов нашего времени показывает нам, что у них в прежние времена изменяемость идей и привычек была значительно меньше, чем теперь. Наконец, если мы сравним между собою различные классы нашего собственного общества или даже различных личностей, то увидим, что наиболее развитые из них в душевном отношении отличаются и наибольшей душевной пластичностью К исследованию сравнительной пластичности душевного развития могут быть с удобством присоединены исследования касательно ее отношений к общественному строю, в установлении которого она участвует своим влиянием и который, в свою очередь, воздействует на нее.
5. Непостоянство (variability). Утверждать про душевную природу какого-либо индивида или народа, что деятельность ее отличается чрезвычайным непостоянством, и в то же самое время утверждать о ней, что она представляет образчик относительно неизменной природы, значит, по-видимому, впадать в решительное противоречие с самим собою. Но когда непостоянство понимается здесь в приложении к взаимной смене душевных обнаружений, следующих друг за другом из минуты в минуту, а неизменность утверждается относительно среднего характера обнаружений, взятых и рассматриваемых на протяжении долгих периодов времени, то это кажущееся противоречие исчезает, и для нас становится совершенно понятным, что эти две черты могут сосуществовать и обыкновенно действительно сосуществуют друг с другом Маленький ребенок, весьма быстро утомляющийся от всякого однообразного восприятия, беспрерывно жаждущий чего-нибудь нового, которое опять скоро бросается им для чего-нибудь другого, и переходящий двадцать раз в день от смеха к слезам, обнаруживает очень мало постоянства в каждом роде душевной деятельности все его душевные состояния, умственные и эмоциональные, скоропреходящи. И в то же самое время его дух не легко поддается изменению в общем своем характере. Правда, он изменится в должное время под влиянием присущих ему внутренних импульсов, но он долгое время остается не способным к усвоению других идей и эмоций, кроме принадлежащих к самым простым порядкам.
В то время когда ребенок становится более доступен воспитательным влияниям, он начинает обнаруживать и менее быстрые смены одних умственных или эмоциональных состояний другими. Низшие человеческие расы представляют нам аналогичную этому комбинацию большую неизменность общего характера рядом с большей неправильностью в его преходящих обнаружениях. Описывая этот факт в самых широких чертах, можно сказать, что такие расы противятся непрерывному видоизменению их духа и что у них не хватает в то же время ни умственной настойчивости, ни эмоционального постоянства. Про многие из низших людских типов мы читаем, что они не в состоянии удержать своего внимания долее нескольких минут ни на чем, требующем мысли, хотя бы и самого простого рода. То же следует сказать и относительно их чувств они гораздо менее продолжительны, чем чувства цивилизованных людей. Однако это положение нуждается в известных ограничениях, и только сравнения могут показать, до каких пределов должны доходить эти ограничения. Дикарь проявляет большую настойчивость в деятельности низших умственных способностей. Он неутомим в мелочном наблюдении. Он столь же неутомим и в том роде восприятия, которым сопровождается изготовление его оружия и украшений нередко он тратит массу времени на отделку камней и т. п. Точно так же и с эмоциональной стороны он проявляет довольно значительное постоянство не только в тех побуждениях, которые поддерживают его при выполнении этих мелких ремесленных затей, но и в некоторых из своих страстей, в особенности же в чувстве мести. Поэтому при изучении душевного непостоянства, обнаруживающегося в обыденной жизни различных рас, мы должны постоянно спрашивать себя, в какой мере это непостоянство отличает собою весь дух и в какой мере оно может быть приписано только некоторым его частям.
6. Порывистость (impulsiveness). Эта черта душевной природы тесно связана с предыдущей неустойчивые чувства суть именно такие чувства, которые толкают поведение то туда, то сюда, без всякой последовательности. Тем не менее порывистость может быть с большой пользой изучаема отдельно, так как в этой черте скрываются и другие значения кроме простого недостатка постоянства. Сравнения низших человеческих рас с высшими указывают, по-видимому, на то общее правило, что кратковременность страстей существует обыкновенно рядом с их неистовостью. Внезапные порывы чувства, проявляемые людьми низших типов, столь же чрезмерны в своей интенсивности, как и кратки в своей продолжительности, весьма вероятно, что между этими двумя чертами существует причинная связь: ибо усиление страсти должно скорее привести к ее истощению. Заметив мимоходом, что страсти детского возраста представляют очень хорошую иллюстрацию этой связи, займемся теперь некоторыми интересными вопросами, касающимися уменьшения порывистости вместе с прогрессом развития. Ясно, что нервные процессы порывистого существа менее далеки от рефлективных действий, чем нервные процессы существа непорывистого. В рефлективном действии мы видим простой стимул, переходящий мгновенно в движение, причем другие части нервной системы или вовсе не имеют никакого контроля над этим движением, или обладают им лишь в очень незначительной степени. Обращаясь к более высоким нервным действиям, руководимым более и более сложными комбинациями стимулов, мы уже не находим тут такого мгновенного разряжения, разрешенного в простые движения, но мы видим сравнительно обдуманное и относительно изменчивое приспособление к данному случаю некоторых сложных движений, должным образом сдержанных и пропорциональных требованиям случая. Подобный же контраст существует между страстями и чувствами менее развитых натур и натур более развитых. Там, где эмоциональная сложность лишь очень незначительна, всякая эмоция, возбужденная каким-либо событием, вспыхивает и переходит в действие прежде, чем другие эмоции будут иметь время внести свою долю участия в направление поступка, в другое время бывает очередь другого чувства из числа тех, которые теперь молчали. Но при более сложном устройстве эмоционального аппарата простые чувства так координированы между собою, что не могут действовать вполне независимо друг от друга. Прежде чем возбуждение какого-либо из этих чувств будет иметь время перейти в действие, некоторая часть возбуждения успеет уже сообщиться другим чувствам, нередко антагонистическим первому, — и первоначальное поведение окажется видоизмененным, применительно к комбинации повелений всех возбужденных тут чувств Отсюда возникает не только уменьшение порывистости, но и увеличение постоянства. Образ действий индивида, являющийся тут результатом нескольких эмоций, содействующих каждое этому совокупному побуждению лишь в такой степени, которая не истощает каждого чувства, приобретает большое постоянство спазматический, судорожный характер силы исчезает но зато оказывается увеличение общей суммы энергии. При исследовании фактов с этой точки зрения перед нами возникает много интересных вопросов этого рода касательно различных рас людей: а) С какими другими душевными особенностями, кроме степени душевного развития, связана порывистость? По-видимому, расы Нового Света, независимо от различий со стороны высоты типа менее порывисты, чем расы Старого Света. Должно ли приписать это обстоятельство органической апатии? И вообще, можно ли проследить (при прочих равных условиях) существование прямой связи между физической живостью и душевной порывистостью? b) Какая связь существует между этой чертой духа и общественным строем? Ясно, что очень вспыльчивая и порывистая натура, какова например, натура бушмена, непригодна для общественного союза, и ясно, что общественный союз, установленный при помощи каких бы то ни было средств, всегда сдерживает порывистость. с) Какое участие в сдерживании порывистости принимает каждое из чувств, поддерживаемых и охраняемых общественным строем, каковы, например- чувство страха по отношению к окружающим, инстинкт общежития, стремление к накоплению собственности, симпатические склонности, чувство справедливости? Все эти чувства, требующие для своего развития общественной среды, предполагают всегда представление себе более или менее отдаленных последствий, а потому должны действовать сдерживающим образом на побуждения более простых страстей. Отсюда возникают вопросы: в каком порядке, в какой степени и в каких комбинациях являются они на сцену?
7. Наконец, сюда может быть отнесено еще одно исследование общего рода, хотя и отличное по своему характеру от предыдущих. Как влияет на душевную природу смешение рас? Мы имеем очень основательные данные думать, что во всем животном царстве союз между разновидностями, расходящимися очень далеко одна от другой, сопровождается вредными физическими последствиями, между тем как союз между мало расходящимися разновидностями физически благотворен. Может ли быть приложено это правило и к душевной природе? Некоторые факты, по-видимому, доказывают, что помесь между чрезвычайно несходными человеческими расами производит никуда не годный тип духа, т. е. дух, непригодный ни к тому роду жизни, который ведет более высокая из этих двух рас, ни к тому, который ведет более низкая из них. И наоборот мы находим, что представители народов, происходящих от одного корня, но успевших несколько дифференцироваться друг от друга, вследствие жизни при несходных условиях в течение многих поколений, соединяясь между собою, производят душевный тип, обладающий известными превосходствами. В своем сочинении ‘The Huguenots’ Смаильс показал, какое множество наших замечательных людей произошло от голландских и французских беглецов, а Альфонс Декандоль в своей ‘Истории наук и ученых за последние два века’ показал, что потомки французских беглецов в Швейцарии доставили необыкновенно большой процент людей науки. Хотя этот результат и может быть приписан отчасти природным качествам таких беглецов, несомненно долженствовавших обладать той независимостью духа, которая составляет главное условие в деле оригинальности, тем не менее этот результат, по всей вероятности, произошел отчасти и из смешения рас. В подтверждение этого мы можем привести такое свидетельство, которое уже не может быть истолковано двояким образом. Профессор Морлей обращает внимание на тот факт, что течение семи веков нашей древней истории ‘лучшие гении Англии выходили из той местности, в которой кельты и англосаксы жили вместе’ Подобным же образом и Гальтон в своем исследовании об английских ученых показывает, что в новейшие времена эти ученые являются по большей части из внутренней области нашей страны, которая имеет главное направление с севера на юг и которая, по всем соображениям должна заключать больше смешанной крови, чем области, лежащие к востоку и западу от нее. Такой результат оказывается вероятным уже a priori. Коль скоро нам даны две натуры, приспособленные каждая к слегка отличной совокупности общественных условий, то мы имеем все данные ожидать, что их союз произведет природу, несколько более пластичную, чем природа каждого из родителей, — т. е. природу, более впечатлительную к новым условиям и обстоятельствам постоянно подвигающейся вперед общественной жизни, а следовательно, имеющую более вероятности породить новые идеи и обнаружить видоизмененные чувства. Итак, сравнительная психология человека может с удобством включить в свою область душевные последствия смешения рас, причем мы должны включить здесь в число наших производных исследований и вопрос о том, в какой мере покорение одних рас другими служило орудием прогресса цивилизации как вследствие того, что оно помогало смешению рас, так и в силу других своих влияний?
II. Второй из трех главных отделов, поименованных в самом начале этого очерка, менее обширен. Тем не менее рассматриваемые в нем вопросы, касающиеся различий в области духа между разными полами каждой отдельной расы, представляют большую важность и возбуждают немалый интерес.
1) Степень различия между полами. Наблюдение показывает неопровержимо, что степень несходства между мужчинами и женщинами в телесном отношении отнюдь не одинакова для всех людских типов.
Так, например, у бородатых рас несходство между мужчиной и женщиной гораздо сильнее, чем у рас безбородых У южноамериканских племен мужчины и женщины гораздо более сходны между собою по внешности и т. д., чем у каких-либо других народов. Отсюда само собою является вопрос: отличается ли душевная природа одного пола от душевной природы другого в некоторой постоянной степени, или же степень этого отличия изменчива? Едва ли вероятно, чтобы различие это было постоянным, если же оно изменчиво, то нам сейчас же приходится спросить в каких пределах колеблется оно и какими условиями оно вызывается?
2) Различие со стороны общей массы душевной деятельности и ее сложности. Понятно, что сравнение полов друг с другом допускает такие же подразделения, как и сравнение между собою различных рас. Главное внимание должно быть обращено, конечно, на различие в общей массе душевной деятельности и на степень сложности этой деятельности у разных полов. Допустив, что в этом неравенстве издержек лежит причина различия в общей массе душевной деятельности, как и различия в общей массе тела, мы должны изучить различие в массе душевной деятельности в связи с различиями в воспроизводительной деятельности у разных людских рас, причем следует обратить внимание на тот возраст, с которого начинается деторождение, равно как и на длину того периода, в продолжение которого сохраняется способность к деторождению. К этому исследованию может быть присоединено еще другое, подобного же рода, а именно: в какой степени душевная природа каждого пола обусловливается особенностями его питания, а также степенью и родом его телесных упражнений? У многих из низших рас женщины, подвергаясь постоянно крайне грубому обращению, стоят в телесном отношении значительно ниже мужчин что, по всей вероятности, представляет совокупный результат чрезмерности труда и недостаточности питания, спрашивается теперь- не вызывают ли эти причины в то же самое время и задержки душевного развития ?
3) Изменяемость пунктов различия (Variations of differences). Если телесное и душевное несходства между полами не постоянно и если допускать предположение, что все человеческие расы разошлись от одного общего корня, то приходится заключить, что каждый пол должен был передавать постепенно накоплявшиеся отличия потомству того же самого пола. Так, например, если первобытный человек был безбород, то появление бородатой разновидности явно предполагает, что в этой разновидности самцы постоянно передавали потомкам того же самого пола постоянно возраставшее количество бороды. Это ограничение наследственности своим полом, проявляющееся многообразными путями во всем животном царстве, прилагается, по всей вероятности, и к мозговым аппаратам точно в такой же мере, как и ко всем другим аппаратам тела. Отсюда вопрос: не расходится ли душевная природа мужчины от душевной природы женщины в различных очень отдаленных друг от друга, типах человека по различным направлениям и в различной степени?
4) Причины различий. Может ли быть прослежено какое-нибудь отношение между занимающим нас изменчивым различием и теми изменчивыми ролями, которые играют различные полы в деятельностях жизни ? Допустив влияние привычки на устройство и функцию органов путем накопления изменений, а также допустив ограничение наследственности полом, мы должны ожидать, что в каждом обществе, где деятельности одного пола из поколения в поколение отличаются от деятельностей другого пола, должны возникнуть известные половые приспособления духа. Чтобы пояснить нашу мысль, укажем на кое-какие примеры. Известно, что в Лоанго, равно как и в некоторых других местах Африки, а также и у некоторых горных племен Индии, мужчины очень сильно и очень странно отличаются от женщин, а именно: последние — крайне энергичны, между тем как первые — бездеятельны, навык к труду, по-видимому, вошел здесь до такой степени в характер женщин, что они не нуждаются в принуждении. Понятно, что такие факты наводят нас на множество вопросов. Ограничение наследственности полом должно объяснить нам одновременно как те половые душевные различия, которые отличают мужчин от женщин во всех расах, так и те, которыми они отличаются друг от друга в каждой отдельной расе или в каждом отдельном обществе. Здесь было бы весьма уместным более частное, но небезынтересное исследование того, в какой степени извращение общественных и домашних отношений может действовать извращающим образом на эти душевные различия между полами, как это мы видим, например, у хазов, одного из горных племен Индии, где женщины до такой степени имеют верх над мужчинами, что каждая из них выгоняет своего мужа без всяких объяснений, как только он перестанет нравиться ей.
5) Душевная пластичность у разных полов. Параллельно сравнению между собою различных рас со стороны их душевной пластичности могло бы быть предпринято сравнение обоих полов каждой расы с этой же точки зрения. По-видимому, женщины вообще менее податливы на изменения, чем мужчины, спрашивается- справедливо ли это положение всегда и повсюду? Относительный консерватизм женщин, их большая приверженность к установленным идеям и обычаям подмечены во многих цивилизованных и полуцивилизованных обществах, таковы ли они и в нецивилизованных обществах? Любопытный образчик сравнительной приверженности женщин к существующим обычаям может быть почерпнут из рассказа Дальтона о джуангах, одном из низших диких племен Бенгала. До очень недавнего времени единственный костюм обоих полов отличался большей простотой, чем даже та, которая приписывается еврейским преданием Адаму и Еве. Однако несколько лет тому назад мужчины были вынуждены усвоить себе холщовую повязку вокруг бедер, на место пучка листьев, но женщины упорно держатся первоначального обычая, т. е. обнаруживают консерватизм в такой сфере, где его всего менее можно было бы ожидать.
6) Половое чувство. Сравнения между собою различных рас ради определения характера и степени тех более высоких чувств, которые берут свое начало из взаимных отношений полов, могут дать очень ценные результаты. Самые низшие разновидности человеческого рода одарены лишь в очень незначительной степени этими чувствами. Но у разновидностей более высоких типов, вроде малайя-полинезийского, чувства эти, как кажется, развиты в очень значительной степени, так, например, дайяки иногда обнаруживают их с большой силой. Говоря вообще, сила их возрастает вместе с прогрессом цивилизации. Здесь могут иметь место несколько частных исследований: а) В какой степени зависит развитие полового чувства от умственного прогресса, а именно от возрастания силы воображения? b) В какой степени связано оно с эмоциональным прогрессом, в особенности же с развитием тех чувств, которые берут свое начало из симпатии? В каких отношениях находится оно к многомужеству и многоженству? с) Не стремится ли оно к моногамии и не благоприятствует ли последняя его развитию? d) Какова его связь с прочностью семейного союза и с проистекающим отсюда более удовлетворительным взращением детей?
III. В третьем отделе, к которому мы переходим теперь, могут быть сгруппированы более специальные особенности различных человеческих рас.
1) Подражательность. Одна из отличительных особенностей низших людских типов состоит в сильном стремлении к передразниванию чужих движений и звуков, по рассказам путешественников, это стремление почти непроизвольно и может быть сдержано лишь с большим трудом, очевидно, что эта черта указывает на меньшую удаленность от рефлективных действий, чем у более высоких людских типов Очевидно, что это бессмысленное повторение, указывающее, по-видимому, на то, что идея о наблюденном действии не может сложиться в душе наблюдателя без немедленного перехода в представляемое себе действие (а всякое воображаемое действие есть зачаточная форма того состояния сознания, которым сопровождается выполнение этого действия), — отклоняется лишь в очень незначительной степени от автоматичности, а потому следует ожидать, что с возрастанием силы самоуправления стремление к таким передразниваниям будет уменьшаться. Это автоматическое копирование очевидно сродни с тем менее автоматическим копированием, которое проявляется в большей живучести обычаев. Ибо обычаи, принимаемые каждым поколением от предшествующего без всякого размышления или исследования, предполагают стремление к подражательности, превозмогающее критические и скептические наклонности, без чего нельзя было бы объяснить сохранение таких обычаев, в оправдание которых не может быть приведено никаких доводов. Уменьшение этого неразумного копирования, проявляющегося всего сильнее у дикарей, стоящих на самой низкой ступени развития, и всего слабее у наиболее высоко развитых представителей цивилизованных рас, должно быть изучаемо через все последовательные, все более и более высокие ступени общественной жизни, причем должны быть показаны и та помощь, и та помеха для цивилизации, которые проистекают из этой душевной особенности, ибо эта особенность действительно помогает цивилизации, поскольку она придает общественной организации ту прочность, без которой никакое общество не может выжить, но она же служит и помехой цивилизации, поскольку она противится тем переменам в общественной организации, которые стали желательными.
2) Нелюбознателъность. Ставя себя, с нашим теперешним развитием, на место дикарей, мы воображаем себе, как изумлялись бы мы, увидев в первый раз различные произведения и орудия цивилизованной жизни. Но мы очень заблуждаемся, предполагая, что дикарь испытывает при этом такие же чувства, какие мы имели бы на его месте. Повсюду и у всех низших рас было замечено положительное отсутствие разумной любознательности по отношению к этим непонятным новинкам, и полуцивилизованные расы отличаются, между прочим, от диких именно проявлениями разумной любознательности Изучение этой душевной особенности должно обратить внимание на ее отношение к умственному и эмоциональному складу данной расы, равно как и к ее общественному строю.
3) Качество мысли. Под эту несколько неопределенную рубрику можно подвести несколько обширных групп исследований: а) степень общности идей, b) степень отвлеченности идей, с) степень определительности идей, d) степень связности идей, е) тот предел, до которого развились понятия, как понятие о классе, о причине, об единообразии, о законе, об истине. Многие понятия, до такой степени близкие нам, что мы считаем их общим достоянием всех умов, столь же мало доступны низшим человеческим расам, как и нашим детям. Сравнение между собою различных человеческих типов должно направляться к тому, чтобы выяснить нам те процессы, путем которых достигаются эти понятия. При этом развитие каждого из этих понятий должно быть рассмотрено: а) независимо от других, на всех его последовательных ступенях, b) в связи с другими содействующими ему (cooperative) понятиями, с) в связи с прогрессом языка, искусств и общественной организации. Явления языка призывались уже на помощь таким исследованиям, но подобное употребление явлений языка должно быть облечено теперь в более систематическую форму. Мы должны почерпать наши данные не только из числа общих и отвлеченных слов, существующих в словаре известного народа, но еще и из степени их общности и отвлеченности, ибо обобщения могут быть обобщениями первого, второго, третьего и т. д. порядков, подобным же образом и отвлечения повышаются в степени. Голубой есть отвлечение, относящееся к одному классу впечатлений, получаемых от видимых предметов, цвет есть более высокое отвлечение, относящееся ко многим таким классам зрительных впечатлений зараз, свойство есть еще более высокое отвлечение, относящееся к многочисленным классам впечатлений, получаемых не через посредство одних только глаз, но и через посредство других органов чувств. Если бы обобщения и отвлечения были расположены в порядке их обширности и их степеней, то мы получили бы таким образом очень хорошее мерило, которое, будучи прилагаемо к словарям различных нецивилизованных народов, могло бы доставлять нам определенные данные относительно достигнутой в каждом случае степени умственного развития.
4) Особенные способности К тем умственным особенностям, которые отмечают собою различные степени развития, следует присовокупить теперь те меньшие умственные способности, которые возникают в связи с различным образом жизни у различных рас, те роды и степени способностей, которые складываются приспособительно к обыденным упражнениям данного племени, как, например ловкость в обращении с оружием, искусство в открывании следов, быстрое различение отдельных предметов. Сюда же можно с удобством подвести все исследования касательно племенных особенностей эстетического рода, которые остаются до сих пор еще не объясненными. Остатки Дордонских пещер показывают нам, что их первобытные обитатели, относительно которых мы должны предположить, что они стояли на очень низкой ступени развития, умели рисовать и вырезывать различных животных, причем их изображения не были лишены известного сходства, и в то же время некоторые из ныне существующих рас, стоящих, по всей вероятности, выше этих пещерных обитателей в других отношениях, оказываются почти не способными узнавать нарисованные изображения. То же самое можно сказать и о музыкальной способности. Этой способности почти, или даже совершенно, нет у некоторых из низших рас, но у других рас, стоящих ничуть не выше этих, она оказывается развитою в совершенно неожиданной степени. В пример такой врожденной музыкальной способности можно привести негров: один миссионер, долго живший между ними, рассказывал мне, что дети туземцев, при обучении их в школе европейским церковным напевам, сами, без малейшего указания, принимаются петь второй голос. Было бы крайне интересно исследовать, какими причинами могут быть объяснены племенные особенности этого рода?
5) Эмоциональные особенности. Эти особенности заслуживают тщательного изучения, так как они находятся в самой тесной связи с общественными явлениями — с возможностью общественного прогресса и с характером общественного строя. Из них надо обратить главнейшее внимание на следующие: а) Стадность, или общежительность, сила которой очень различна у разных рас, некоторые из них, как, например, мантрасы, почти совершенно равнодушны к общественным сношениям, между тем как другие не в силах обойтись без них. Очевидно, что степень любви к присутствию своих братьев-людей влияет очень сильно на образование общественных групп, а следовательно, и на общественный прогресс. b) Отвращение к стеснению Некоторые из низших людских рас, как, например, мапучесы, совсем не поддаются управлению, между тем как другие расы, стоящие ничуть не выше их по степени своего развития, не только подчиняются стеснению, но еще смотрят с благоговением на людей, налагающих на них эти стеснения. Эти противоположные черты характера должны быть рассмотрены в связи с общественным развитием очевидно, что на ранних ступенях этого развития первая из них — враждебна, а вторая — благоприятна ему. с) Любовь к одобрению. Она составляет общую черту для всех рас как высоких, так и низких, но степень развития этой черты оказывается очень различной. Существуют очень низко стоящие расы, как, например, некоторые из тихоокеанских племен, члены которых готовы раздать все, что у них есть, лишь бы только заслужить одобрение, вызываемое такой расточительной щедростью, между тем как члены других рас ищут одобрения с гораздо меньшей ревностью. Следует обратить внимание на связь между этой любовью к одобрению и общественными стеснениями, в поддержании которых она играет важную роль. d) Приобретательную наклонность. Эта наклонность также заслуживает основательного исследования как по отношению к тем разнообразным степеням, в которых она обнаруживается, так и со стороны ее связи с общественным строем. Любовь к собственности растет вместе с возможностью удовлетворения этой любви, а эта возможность, будучи крайне незначительной у самых низших рас, возрастает вместе с прогрессом общественного развития. С переходом от племенной собственности к собственности семейной и, наконец, индивидуальной, понятие о личном праве на владение приобретает все большую определенность, а любовь к приобретению усиливается. Каждый шаг по пути к правильному общественному строю делает возможными более и более обширные накопления, а приобретаемые удовольствия становятся более и более верными, проистекающее же отсюда поощрение к новым накоплениям ведет к возрастанию капитала и к дальнейшему прогрессу.
Это взаимодействие между стремлением к приобретению и общественным строем должно быть тщательно исследовано в каждом отдельном случае.
6) Альтруистические чувства. Эти чувства, являясь позже в развитии человечества, представляют в то же время и самые высокие из доступных ему чувств Развитие их в течение цивилизации представляет нам очень ясное доказательство взаимного влияния общественной единицы на общественный организм и обратно С одной стороны, ни симпатия, ни какое-либо из порождаемых симпатией чувств не могут существовать, пока нет вокруг нас родственных нам существ, с другой стороны, поддержание союза с ближними зависит отчасти от присутствия симпатии и тех ограничений, которые накладываются ею на наше поведение. Стадность, или общежительность, благоприятствует возрастанию симпатии, а возрастание симпатии ведет к более тесному общению и к более прочному общественному строю, так что каждое приращение одного неизменно делает возможным дальнейшее приращение другого. Сравнения вытекающих из симпатии альтруистических чувств у различных людских рас и при различных формах общественного строя могут быть с удобством распределены по следующим трем рубрикам: а) Сострадание или жалость, в ее обнаружениях по отношению к детям, по отношению к больным и престарелым и по отношению к врагам. b) Великодушие, или щедрость (строго отличая ее от показных ее обнаружений) в разных ее проявлениях, как-то: в давании в пожертвовании своими удовольствиями для других и в деятельных усилиях на пользу другого. Обнаружения этого чувства должны быть рассмотрены так же и со стороны той области, в которой оно проявляется т. е. распространяется ли оно только на одних родственников, или оно распространяется только на членов того же самого общества, или же оно распространяется и на членов других обществ. Затем следует рассмотреть его в связи со степенью предусмотрительности, т. е. решить, составляет ли оно результат внезапного порыва, которому человек повинуется, не соображая последствий и не зная наперед, во что ему обойдется его поступок, или же оно существует совместно с ясным предвидением тех будущих жертв, которых потребует от человека этот поступок. с) Справедливость. Это наиболее отвлеченное из альтруистических чувств должно быть рассмотрено со всех тех сторон, как и предыдущие, и, кроме того, еще с некоторых других. Мы должны определить поскольку проявляется оно по отношению к жизни других, поскольку — по отношению к свободе, поскольку — по отношению к их собственности, и, наконец, поскольку — по отношению к разнообразным притязаниям более мелкого свойства. Кроме того, сравнения между собой людей по отношению к этому высочайшему из чувств должны сопровождаться еще более чем где-либо постоянными исследованиями сопутствующего ему в каждом случае общественного строя, определяемого им в очень обширной степени, т. е. исследованием в каждом случае формы и образа действий правительства, характера законодательства, взаимных отношений классов и пр.
Таковы главные отделы и подотделы, на которые может быть подразделена сравнительная психология человека. Я старался быть настолько кратким, насколько это было возможно, без ущерба для ясности В этом беглом обзоре столь обширного поля я, без сомнения, просмотрел многое из того, что следовало бы включить в него. Не подлежит также сомнению, что многие из названных мною исследований разветвятся со временем на несколько более частных исследований, вполне заслуживающих того, чтобы заняться ими. Но даже и в этом виде предлагаемая программа достаточно обширна, чтобы дать дело множеству исследователей, которые могут с большой выгодой распределить между собой различные ее отделы.
Наши антропологи, занимавшиеся прежде только первобытными искусствами и их произведениями, сосредоточили теперь свое внимание главнейшим образом на телесных особенностях различных людских рас, но нетрудно видеть, как мне кажется, что исследование этих особенностей уступает по важности изучению их психических особенностей. Общие заключения, составляющие результат первой группы исследований не могут влиять с такой силой на наши взгляды касательно самых высших классов явлений, как общие заключения, являющиеся результатом исследований второго рода. Истинное учение о человеческом духе имеет для нас жизненный интерес а систематические сравнения между собою человеческих умов, отличающихся друг от друга качественно и количественно, должны помочь нам в составлении этого истинного учения Знание взаимных отношений между характерами людей и характерами составляемых ими обществ должно глубоко повлиять на наши идеи о политических распорядках. Коль скоро взаимозависимость природы личности, с одной стороны, и общественного строя — с другой, понята правильно, то такое понимание не может не повлиять исправляющим образом на наши понятия об общественных переменах совершающихся перед нашими глазами и имеющих произойти в будущем. Понимание душевного развития, как процесса приспособления к общественным условиям, которые непрерывно переделываются им и обратно влияют на него, поведет к здравой оценке даже более отдаленных влияний учреждений на индивидуальный характер и послужит некоторой преградой для важных бедствий, причиняемых ныне невежественным законодательством Наконец правильное учение о душевном развитии человечества, взятого в его целом, давая нам ключ к пониманию развития индивидуального духа (а оно действительно дает этот ключ), поможет нам внести более разумные начала в наши превратные методы воспитания и таким образом увеличить наши умственные силы и поднимет нашу нравственную природу.

XI. Мартино об эволюции

(Напечатано в первый раз ‘Contemporary Review’, июнь 1872 г.)

Статья Мартино в апрельском номере Contemporary Review ‘Положение разума в природе и интуиция человека’ напомнила мне о том, что я намеревался отвечать на возражения, выставлявшиеся время от времени против общего учения, изложенного в ‘Основных началах’. Рассуждение Мартино хотя и не прямо направлено против положений, утверждаемый или подразумеваемых в ‘Основных началах’, но противоположно им по выводам. Исполнение своего намерения я, однако, все еще стал бы откладывать, если бы не узнал, что доказательства г-на Мартино многими считаются последним словом науки и что отсутствие возражений на них может быть сочтено за невозможность этих возражений. Поэтому на доводы г-на Мартино желательно обратить внимание, особенно ввиду того, что, как мне кажется, сущность их можно с пользой рассмотреть в сравнительно небольшом очерке.
Первое определенное возражение, которое выставляет Мартино, это то, что гипотеза общей эволюции бессильна дать отчет в фактах простейшего порядка, не признавая существования многочисленных различных элементов. Он рассуждает, что будь вся материя однородна, то явления, подобные химическим превращениям, были бы невозможны. — ‘Для того чтобы направить мир по его химическому пути, необходимо прежде всего развитие его наличных средств, необходимо представлять мир во всеоружии его разнородного состава. Проследите следствие, вытекающее из этого тезиса, свалите в одно весь список известных элементов и представьте работу их свойствам.’ — Очевидно, отсюда следует вывод, что для начала эволюции необходимо нужно признать существование отдельно созданных элементов.
Мы видим, что Мартино поддерживает такой тезис, какой мало кто из химиков, быть может даже ни один, решается поддерживать и многие отрицают совершенно. Нет таких веществ, которые считаются элементами, если подразумевать под этим названием такие вещества, про которые известно, что они простые тела. То, что химики, ради удобства, называют элементами, не что иное, как вещества, которые им до сих пор не удалось еще разложить, но, помня прошлый опыт, химики не осмеливаются сказать, что элементы абсолютно неразложимы. Вода считалась элементом в продолжение более двух тысяч лет, потом же было доказано, что вода — сложное тело, пока Дэви не разложил солей щелочных и щелочноземельных металлов гальваническим током, эти соли также считались элементами. Насколько далеко от истины то предположение, что эти ‘известные элементы’ абсолютно простые тела, — это доказывается и той массой споров химиков относительно процессов соединений и замещений, посредством которых тела эти образовались из первоначального вещества Некоторые химики считали такой составляющей единицей атом водорода, но другие возражали, что при этом положении атомные веса так называемых элементов не могут быть объяснены. Если я не ошибаюсь, сэр Джон Гершель, один из многих, лет 25 назад высказал предположение относительно системы соединений, могущей объяснить эти отношения между атомными весами.
Что было в то время предположением, теперь стало фактически доказанным. Заключения, вытекающие из спектрального анализа, также вполне не мирятся с предположением, что так называемые простые вещества — просты в действительности. Каждое из них дает спектр, число линий в котором варьирует от 2 до 80 и даже более. Каждая линия предполагает пересечение эфирных волн известного порядка с чем-то колеблющимся в унисон или гармонично с ними. Если бы железо было абсолютно элементарно, то было бы непонятно, как от его атомов исходят эфирные колебания восьмью различными способами, отсюда вовсе не следует, чтобы молекула железа заключала столько отдельных атомов, сколько линий в его спектре, следует лишь то, что она должна представлять сложную молекулу. Очевидно, что так называемые элементы образуются из первоначальных единиц, подобно тому как из этих элементов путем соединений и замещений получаются окиси, кислоты и соли.
Гипотеза о сложности элементов вполне согласуется и с явлениями аллотропии Различные вещества, условно рассматриваемые как простые, могут являться в нескольких видах, обладающих совершенно различными свойствами. Полупрозрачное, бесцветное, чрезвычайно активное вещество, называемое фосфором, может быть изменено до такой степени, что сделается и непрозрачным, темно-красным и инертным. Известны подобные же явления и с газообразными металлоидами, как, например, с кислородом, а также и с элементами металлическими, как, например, сурьмой. Такое полное изменение свойств, происходящее без всякого превращения, которое можно было бы назвать химическим, может быть объяснено только новым перемещением атомов внутри частицы. Если перемены в свойствах вещества могут быть произведены интрамолекулярными перемещениями, это еще раз доказывает, что свойства различных элементов зависят от различного строения вследствие повторного перемещения однородных первоначальных единиц.
Итак, возражение Мартино превращает наше незнание природы элементов в положительное утверждение того, что элементы — простые вещества, это самое меньшее В действительности его возражение побивается двумя рядами доказательств, указывающих на сложность так называемых элементов.
Затем Мартино показывает, что на пути общей доктрины эволюции стоит роковое препятствие — именно пропасть, отделяющая одушевленный мир от неодушевленного Мартино говорит: ‘Берите периоды времени в каком угодно большом масштабе, все же в конце всякого исследуемого перехода дверь жизни все еще остается закрытой’.
Здесь наше неведение снова фигурирует в роли знания. Тот факт, что мы в точности не знаем, каким образом происходил вышеуказанный переход неодушевленного в одушевленное, преобразовался у г-на Мартино в утверждение, что перехода этого и вовсе не было. Приведем в самой общей форме аргумент, который до последнего времени считался доказательным так как генезис каждого из видов творения объяснен не был, следовательно, каждый вид был создан отдельно. Сделав такое замечание, укажу еще на то, что научные открытия день за днем суживают пропасть, о которой идет речь, или, употребляя в несколько измененном виде выражение г-на Мартино, ‘открывают дверь’ все больше и больше. Еще недавно считалось достоверным, что так называемые органические химические соединения не могут быть получены искусственно. В настоящее время именно таким образом уже получены более тысячи органических соединений. Химики открыли искусство их синтеза, начиная с простейших до более сложных и, без сомнения, будут в состоянии получать и самые сложные.
Более того, факты, сопровождающие явления изомерии, дают ключ к пониманию тех движений вещества, в которых только и проявляется для нас жизнь в своей низшей форме. В различных коллоидальных веществах, как, например, в альбумине, изомерные изменения сопровождаются то сокращением, то расширением, т. е., следовательно, движениями вещества, и даже в таких простейших телах, как протогены Геккеля, которые, по-видимому не отличаются от малейших частиц альбумина, наблюдаемые движения становятся понятны, если принять, что они сопровождают изомерные изменения, а эти последние происходят от постоянно изменяющегося физического воздействия окружающей среды.
Вероятность такого представления очевидна, если припомнить, что многие свойства высших организмов в существенных своих чертах представляют результат многочисленных переходов белкового вещества из одного состояния в другое.
Итак, ответом г-ну Мартино может служить следующее во-первых, пропасть, считавшаяся непроходимой, суживается с обеих сторон, и, во-вторых, то, что даже если бы пропасть и не заполнялась, мы настолько же вправе были бы сделать свои предположения о сверхъестественном возникновении жизни, насколько Кеплер имел такое же право предполагать существование руководящих духов, охраняющих планеты в их орбитах, он просто лишь не мог еще объяснить, почему планеты могут оставаться в своих орбитах.
Третье возражение на общую теорию эволюции Мартино подобного же рода, как и первые два. Гипотеза эволюции, рассуждает он, наталкивает на непреодолимое затруднение в виде коренного различия в жизни растительной и животной (plant life and animal life). ‘Вы не можете, — говорит он, — хоть сколько-нибудь подвинуться в выводах относительно ощущений и мысли Ни на верхней границе растительной жизни высшие растения, как бы высоко они ни были развиты, не переходят в животное существование, ни на нижней, как ни классифицируйте водоросли и губки, никогда не увидите, чтобы споры одних развивались в индивидуумы других.’ Возражение это чрезвычайно неудачно, так как хотя там, где указывает Мартино (и где ни один биолог не ищет), и нет перехода от растительной жизни к животной, но связь между двумя большими царствами живой природы настолько полна, что разделять их в настоящее время считается невозможным. Натуралисты долго и много старались строить такие определения, чтобы под одно подходили все растения и совершенно не подходили все животные, под другое — наоборот, но, как известно, натуралисты постоянно терпели поражения в подобной попытке и в конце концов оставили свое намерение. Между растениями и животными не существует различия ни химического, ни структурного, ни функционального, ни в способе существования. Большие группы простейших животных содержат хлорофилл и разлагают углекислоту под влиянием света, как и растения. Большие группы простейших растений, как можно наблюдать на диатомовых водорослях стоячей воды, движутся не менее активно, чем тут же находящиеся маленькие особи, относимые к животным.
Что среди низших типов живых существ последовательно преобладает то животная, то растительная сторона жизни, это явление даже очень обычно. Самое название ‘зооспоры’, данное зародышу водоросли, некоторое время плавающему свободно при помощи ресничек, а потом прикрепляющемуся к какому-нибудь предмету и прорастающему в растение, дано именно вследствие этой очевидной общности его природы с природой животной. Эта общность настолько полна, что многие натуралисты стремились даже установить для этих низших типов особое подцарство, занимающее промежуточное положение между подцарством животным и растительным. Возражением же против установления такого подцарства является возникающее и здесь затруднение, в каких же точках можно предположить соприкосновение этого подцарства с двумя другими.
Итак, предположение, от которого отправляется Мартино, диаметрально противоположно убеждениям натуралистов вообще.
Существует еще четвертое возражение против общей теории эволюции в том же роде, как и предыдущие, и которое хотя и не высказывается Мартино прямо, но, по-видимому, подразумевается в его статье. Этим четвертым возражением является невозможность перехода от жизни в простейших проявлениях ее к существованию разумному. Так, Мартино говорит, что ‘при наличности только биологических жизненных сил, как в растительном мире, не может появиться разум’, — по-видимому, предоставляя сделать вывод из этих его слов, что в животном мире силы таковы, что возникновение разума становится там понятным. Если бы Мартино вместо своего подразумеваемого вывода отчетливо признал существование пропасти между разумной и физической жизнью, для чего, без сомнения, существует столько же оснований, как для пропасти между животной и растительной жизнью, то и тогда трудности на его пути были бы не менее непреодолимы.
Что касается низших форм раздражимости в животном царстве, на которую, как я предполагаю, г-н Мартино указывает как на первоначальное проявление разумности, то они нисколько не отличаются от раздражимости, проявляемой и растениями, они предполагают сознание не в большей степени. Если свертывание листа мимозы при прикосновении к нему или сбрасывание тычинок дикого cistus’a рассматривается как жизненные отправления чисто физического порядка, то так же надо смотреть и на медленное сокращение щупальца полипа. От этих простых движений низшего животного типа мы находим незаметный переход ко все более и более усложняющимся формам действий, с сопровождающими их признаками чувств и рассудка, пока наконец не достигнем высшего предела. Даже оставив в стороне доказательства, основанные на факте постепенного усложнения животных форм начиная с зоофитов, как их выразительно называют, достаточно рассмотреть развитие одного животного, чтобы видеть, что не существует никакого перерыва или пропасти между жизнью бессознательной и сознательной.
Желток только что разбитого яйца не подает не только признаков сознания, но даже просто жизни. Он не отвечает на раздражения даже в той мере, как на них отвечают растения. Если бы яйцо полежало под курицей некоторое время, зародыш, находящийся в нем, прошел бы бесконечно малыми градациями через целый ряд форм, кончая формой цыпленка. Путем подобных же бесконечно малых переходов развиваются и способности цыпленка и дают ему возможность в конце концов разбить скорлупу яйца, затем, когда цыпленок выйдет из яйца, он может бегать, различать и клевать пищу, пищать при ушибах.
В какой момент началось сознание? Как появилась эта способность ощущения, на которую указывают действия цыпленка? Если на это возразят мне, что действия цыпленка автоматичны, я на это скажу, что хотя они действительно в сильной степени автоматичны, но, очевидно, цыпленок все же имеет ощущения, а следовательно, и сознание. Впрочем, я даже просто-напросто, принимая возражение, иду дальше — беру в пример человеческое существо. Ход развития человека до рождения в общих чертах тот же что и при развитии цыпленка. Так же как и там на известной ступени появляются рефлекторные движения. У только что родившегося ребенка, несомненно, проявляется не больше сознательности, чем у цыпленка и ребенок не обладает способностью избегать опасности различать и брать пищу. Если мы скажем, что цыпленок — существо неразумное, тем более мы должны то же самое сказать о ребенке. А от неразумности ребенка до разумности взрослого развитие идет столь малыми шагами, что нет никакой возможности заметить, в какой день ребенок стал проявлять больше сознательности сравнительно с предшествовавшими или последующими днями.
Итак, предположение Мартино о существовании какой-то пропасти между жизнью разумной и жизнью физической не только ошибочно, но и отрицается самыми очевидными фактами.
В некоторых выражениях, употребляемых мною при объяснении той части эволюционной теории, где говорится о происхождении видов, Мартино находит скрытый смысл и истолковывает их в подтверждение своих взглядов Рассмотрим его толкования Он говорит, что ‘соперничество (competation) не есть самобытная сила’, что ‘оно само по себе не может ничего произвести’, и что оно может действовать только при условиях ‘возможности лучшего или худшего’, и что эта возможность ‘лучшего или худшего’ предполагает, что прогресс мира предопределен заранее и что есть руководящая воля, направляющая его к добру Если бы Мартино поближе всмотрелся в дело, он нашел бы, что хотя некоторые мои выражения, которые он приводит, и употреблены ради удобства, но понятия, в них заключающиеся, отнюдь не выражают сущности эволюционного учения. В строго научной форме учение выражается в чисто физических терминах, которые не предполагают ни ‘соперничества’, ни ‘лучшего’, ни ‘худшего’ {‘Основы биологии’, 159-168 (стар. изд.).}. За этой косвенной ошибкой скрывается еще другая. Г-н Мартино говорит о переживании ‘лучшего’, как будто это переживание и есть формула закона, и затем прибавляет, что приведенный результат может быть выведен ‘только при том предположении, что лучший есть в то же время и сильнейший’. Но все это слова самого г-на Мартино, а не того, кому он сам себя противополагает Закон говорит о переживании способнейшего. Вероятно, заменив слово ‘способнейший’ словом ‘лучший’, г-н Мартино не предполагал, что он изменил и самое понятие, хотя я осмеливаюсь сказать, что г-н Мартино понимает, что истинное значение слова ‘способнейший’ не так легко поддалось бы его аргументации. Если бы он рассмотрел сами факты, то нашел бы, что сущность закона совсем не в переживании ‘лучшего’, или сильнейшего, в обычном значении этих слов, а в переживании тех, кто по своей структуре обладает большей способностью развиваться в данных условиях Нередко то самое, что, с человеческой точки зрения, является несомненным признаком низших ступеней развития, является причиной сохранения и переживания. Превосходства в росте, силе, деятельности или проницательности вырабатываются при равенстве других условий за счет уменьшения плодовитости и сохранения вида, уменьшение этих качеств и сопровождающее его увеличение плодовитости может представлять выгоду там, где жизнь, которую ведет вид, не требует таких высших атрибутов, как перечисленные выше. Вот чем объясняется происхождение столь многочисленных случаев регрессивных изменений и вместе с тем причина, почему паразиты, как внутренние, так и наружные, обыкновенно представляют собою деградированные формы высших типов. Переживание лучшего не включает этих случаев, а переживание способнейшего или, вернее, наиболее приспособленного включает и их Принимая на себя ответственность, считаю себя вправе скачать что слово ‘способнейший’ было выбрано именно по вышеуказанным причинам.
Если же припомнить что указанные мною случаи превосходят числом все другие, т. е. что паразитов по числу видов больше, чем всех других животных, взятых вместе то станет очевидным, что выражение ‘переживание лучшего’ в данном случае совершенно неуместно и защищать доводы, которые на нем основывает Мартино невозможно В самом деле, если бы вместо целесообразного приспособления человеческих органов чувств, которое Мартино так красноречиво описывает, он описал бы бесчисленные средства, которые выработаны паразитами и при помощи которых они причиняют настоящую пытку животным, стоящим неизмеримо выше их, и которые, с его точки зрения, не менее целесообразны, я думаю, что восклицательные знаки, которыми г-н Мартино заканчивает свое изложение, не показались бы ему столь уместными.
В рассматриваемом сочинении есть еще одно слово, из внутреннего значения которого г-н Мартино выводит нечто обладающее всесильной доказательностью, — именно само слово ‘эволюция’. Он говорит:
‘Это слово значит развивать изнутри, оно взято из истории семени или зародыша живого существа. А что такое семя? — Это сокровищница, полная грядущих фактов, заранее приведенных в связь, в которых содержится будущее заранее предопределенное и предустановленное имеющими осуществиться целями’.
Эта критика имела бы гораздо больше смысла, если бы слово ‘эволюция’ точно выражало действительно процесс, который называется этим именем.
Если бы процессу эволюции в его научном определении придавалось понятие эволюции в первоначальном значении этого слова, Мартино был бы прав в своих выводах.
К несчастью для Мартино, слово ‘эволюция’ было в ходу уже тогда, когда процесс не был еще уяснен, и удержалось впоследствии просто потому, что замена его другим словом казалась непрактичной. Слово ‘эволюция’ было даже и принято с предосторожностью против недоразумений, могущих возникнуть из его неприспособленности. Вот что говорилось в предупреждение этих недоразумений: ‘Слово эволюция имеет разные значения, из которых иные не согласны, а иные даже прямо противоположны по смыслу с тем значением, какое ему здесь дается. Противоположный термин — инволюция (завертывание) — гораздо вернее выразил бы характер процесса и гораздо лучше указал бы на те второстепенные черты его, о которых мы должны будем теперь говорить'{‘Основные начала’, 97 (2-е изд.).}.
Таким образом, значения, заключающиеся в слове ‘эволюция’, которые г-н Мартино считает столь роковыми для гипотезы, уже отстранены, как не относящиеся к гипотезе.
Перейдем теперь к существенным возражениям, выставленным г-ном Мартино против гипотезы эволюции, поскольку она представлена в строго научной форме, обобщающей ход всяких явлений, во-первых — наблюденный, во-вторых — выведенный из известных основных принципов. Рассмотрим видоизменение этой же гипотезы, предлагаемое г-ном Мартино, т. е. эволюцию, определенную Разумом и Волей, — эволюцию, предустановленную божественным деятелем. Г-н Мартино, по-видимому, отвергает примитивную теорию творения по решению ‘Всемогущей Воли’, а также теорию творения, ‘исходящего от соображающей и приспособляющей силы’, и, по-видимому, признает именно эволюцию, требуя только, чтобы ‘производящий Разум’ был принят как нечто предшествующее ей. Спросим, во-первых, в каком отношении, по понятиям г-на Мартино, стоит ‘производящий Разум’ к развивающейся Вселенной. Из некоторых мест его статьи выходит, что присутствие Разума необходимо всюду. Он говорит: ‘Теория эволюции не может вести к самому корню вещей. Если мыслить все силы как проявление единой силы, эту последнюю надо представлять себе в форме высшей, все в себе заключающей, — таков и есть Разум, и его надо представлять таким образом, что он упрощается шаг за шагом по мере приближения к низшим категориям закономерности явлений, пока в самом низу он не будет представлять собой не что иное, как простую динамику’.
Утверждение, что куда бы ни направлялся ход эволюции — всюду в ней замечается разумность, кажется безошибочным. Но в конце этих доводов г-н Мартино выставляет уже совсем иное мнение. Он говорит: ‘Если идея о божестве не отодвигается по повелению нашей спекулятивной науки а, напротив, сохраняет свое место, то естественно спросить, в каком отношении она находится к ряду так называемых сил мироздания? Но вопрос этот слишком обширен и глубок, чтобы на него можно было здесь ответить. Достаточно будет сказать, что для этих сил не требуется никакого управления волею божества так, чтобы сверхъестественное нарушило бы естественное, ни дополнения этих сил так, чтобы он мог восполнить их недостатки. Скорее промышление божества относится к силам мира, как у человека сила ума относится к другим силам, низшим’. Здесь неуместно было бы детально разбирать все вопросы, которые возникают по поводу этой выписки. Возникает вопрос и о том, откуда появились эти силы, о которых говорится отдельно от божественной воли, — существовали ли они раньше воли божества? Тогда откуда появились божественные силы? Существуют ли они по воле божества? И какова же их природа, если они действуют помимо воли божества? И еще вопрос как эти вспомогательные силы действуют в каждом отдельном случае, если руководящая воля не контролирует их? Орган, развивающий свою способность функционировать, развивается ли под действием этих сил в присутствии и под управлением Разума, или он развивается при отсутствии Разума? Сказать, что он развивается при его отсутствии, это то же, что отказаться от гипотезы, с другой стороны, если сказать, что ‘руководящий Разум’ необходимо тут присутствует, то мы должны предположить существование отдельного провидения в каждом отдельном органе каждого отдельного творения во всей Вселенной. Еще один вопрос если ‘промышление божества относится к силам мира, как у человека сила ума относится к другим силам, низшим’, то каким образом ‘промышление’ может быть рассматриваемо как причины эволюции? У человека умственные силы относятся к силам низшим не как творец относится к своему творению и не как регулятор к регулируемому, если только не в самых узких пределах.
Большая часть сил, действующих в человеке, как структурных, так и функциональных, безусловно, не подчиняется его умственной силе. Более того, довольно повредить нерв, чтобы видеть, что власть умственной силы над физическими зависит тоже от условий физических, и, приняв по ошибке вместо магнезии морфий, мы откроем, что власть физических сил над духовными не обусловливается ничем духовным.
Впрочем, не останавливаясь на этих вопросах я лишь обращу внимание на совершенное несогласие этого мнения с прежним, на которое я уже указывал.
Принимая, что г-н Мартино, когда это будет нужно, выберет первое мнение, которое только и имеет кое-что в свою защиту, спросим, насколько эволюция сделается более понятной, если допустить, что внутри ее повсеместно присутствует Разум, как причина.
В полемике метафизиков многие тезисы, предложенные и принятые как вполне вероятные, безусловно непонятны. Смешение соответствующих действительности идей с какими-то псевдоидеями встречается постоянно. Предложения, выражающие действительные мысли, очень трудно отличить от идей, имеющих только форму мысли.
Мыслимое предложение есть такое, в котором оба термина могут быть соединены в сознании именно в том отношении, какое утверждается между ними. Но часто если о субъекте предложения мыслят как о чем-то известном, о предикате же предложения также, как о чем-то известном, тогда предполагается, что мыслимо и само предложение, но то, что мыслится об элементах предложения отдельно может быть и ошибочно, если мыслится о комбинации их, которую выражает собою утверждаемое предположение. Этим объясняется тот факт, почему предложения, вовсе немыслимые, считаются не только мыслимыми, но и соответствующими действительности. Одно из таких предложений есть то, в котором утверждается, что причина эволюции — Разум Тот и другой термины мыслимы в отдельности, но рассматривать отношение, в каком они находятся один к другому, как отношение действия к причине, невозможно.
Каждому из нас известно о разуме лишь то, что Разум — это ряд его собственных состояний сознания, если же человек думает о Разуме ином, чем ею собственный то создает понятие о первом из элементов своего собственного разума. Если бы меня заставили составить понятие о Разуме, лишенном всех черт, при которых я только сознаю свой собственный Разум, я не мог бы этого сделать О мышлении я знаю лишь то, что оно воспроизводит в виде идей впечатления, записанные во мне предметами и силами внешнего мира. Выражение ‘умственный акт’ только тогда понятно, когда под ним подразумеваются состояния сознания, подобные ряду состояний сознания во мне и отношения между которыми известны, как такие же отношения в прежде существовавшем ряде состояний сознания. Тогда, если я считаю эволюцию создаваемой ‘производящим Разумом’, я должен считать этот разум таким же, как и единственный разум, мне известный, а без этого я и совсем не могу мыслить этого разума. Я не стану останавливаться на многих нелепостях, отсюда следующих, не стану спрашивать, каким образом можно мыслить ‘производящий Разум’ при том условии, что он испытывает различные состояния, производимые в нем предметами, которые суть объекты по отношению к нему, как он различает эти состояния, как классифицирует их по сходству и как предпочитает один объективный результат другому. Я просто спрошу: что будет, если мы припишем ‘производящему Разуму’ черту безусловно существенную для понятия разум — именно то, что он состоит из ряда состояний сознания? Поставьте ряд состояний сознания причиной, а развивающуюся Вселенную следствием, тогда и постарайтесь рассмотреть, как последняя проистекает из первого.
Правда, я могу представить себе туманным образом, что ряд состояний сознания предшествует ряду действий, которые, как я вижу, следуют за ним, потому что и мои собственные состояния сознания часто предшествуют косвенным образом подобным действиям. Но можно ли и пытаться мыслить о таком ряде состояний сознания, который предшествует всем действиям во всей Вселенной, — и движению бесчисленных звезд в пространстве, и вращению всех планет вокруг них, и вращению на оси всех этих планет, и бесконечному множеству физических процессов, происходящих на каждом из этих солнц и планет? Я не могу мыслить и одного ряда состояний сознания, служащего причиной даже относительно малой группы явлений, происходящих на поверхности Земли. Я не могу даже представить себе, чтобы они предшествовали ветрам и облакам, которые приносят ветры, потокам и рекам, разрушительным действиям ледников, еще меньше могу думать, что они были причиной бесконечных процессов, совершающихся одновременно во всех растениях, покрывающих Землю, начиная с редких лишаев полярных стран и кончая густыми пальмовыми рощами тропиков, и всех миллионов четвероногих, бродящих в лесах, и миллиардов насекомых, жужжащих вокруг них. Даже для несложной, маленькой группы явлений из этого бесконечно большого числа перемен, происходящих на Земле, я не могу признать причиной только ряд состояний сознания, не могу, например, считать их причиной ста тысяч бурунов, разбивающихся в эту минуту у берегов Англии. Тогда как же могу я признать ‘производящий Разум’, который я должен себе представить простым рядом состояний сознания, приводящим в действие бесчисленные группы изменений, одновременно происходящих в мирах слишком многочисленных, чтобы можно было их сосчитать, рассеянных в пространстве, перед которым останавливается воображение?
Если же для того, чтобы дать отчет в этой бесконечности физических изменений, всюду происходящих, необходимо присутствие повсюду разума, как основного динамического элемента, то на это нужно ответить следующее, если так, то разум должен быть в этом случае лишен тех самых свойств, которые его отличают, и тогда исчезает и само понятие, и само слово ‘разум’ не имеет никакого значения.
Если же г-н Мартино прибегнет к совершенно противоположной и, как мне кажется, нелепой гипотезе — к чему-то вроде множественности разумов, если он принимает учение (что, впрочем, он, кажется, и делает) о невозможности объяснить эволюцию, ‘не рассеяв между первоначальными элементами зародышей разума, так же как и зародышей низших элементов’, если для выхода из непреодолимых затруднений, на которые я указывал ему, только и остается предположить отдельный ряд состояний сознания для каждого явления, — то мы, очевидно, возвращаемся назад к чему-то вроде фетишизма с той только разницей, что у г-на Мартино предполагаемые духовные воздействия неопределенно умножились.
Следовательно, выражение: ‘производящий Разум есть причина эволюции’ — может существовать только до тех пор, пока нет попытки соединить в предложении оба термина в указанном отношении. Можно возражать на это, что данное предложение должно быть принято на веру, если только указаны достаточные основания этому, но чтобы оно было принято как объект мысли, как положение, объясняющее порядок Вселенной, признать это совершенно невозможно.
Теперь перехожу к самозащите от ложных толкований, которые, весьма вероятно, будут направлены на вышеизложенные доводы, особенно со стороны тех, кто читал саму статью, на которую я возражаю. Из тезисов, выставленных г-ном Мартино в его статье, следует, что все, кто защищает гипотезу, противоположную его собственной, воображают, что разрешили тайну вещей, если нашли естественную причину процесса эволюции Г-н Мартино, по-видимому, так и представляет своих противников, что они, истолковав все свойствами материи и движения, отвергают всякие дальнейшие объяснения. Но это неверно. Учение эволюции в чисто научной форме не заключает в себе материализма, хотя его противники настоятельно представляют дело именно в таком виде И в самом деле, некоторые мои друзья из числа последователей этого учения говорят о материализме Бюхнера и его школе с неменьшим презрением, чем сам Мартино. Чтобы показать, насколько не материалистичны мои собственные взгляды, быть может, будет уместно привести несколько выдержек из того, что я раньше писал по этому вопросу.
‘Хотя из двух трудностей кажется гораздо более легким перевести так называемое вещество на так называемый дух, чем перевести так называемый дух на так называемое вещество, последнее на самом деле совершенно невозможно, тем не менее никакой перевод не в состоянии повести нас за пределы наших символов’ { ‘Основы психологии’, т. I, 63 (2-е изд.). Русс изд., т. I, стр. 102-103.}.
И еще:
‘Вглядимся же в наше положение. Мы не можем думать о веществе иначе как в терминах души. Мы не можем думать о душе иначе как в терминах вещества. Когда мы доводим исследования вещества до самых крайних их пределов, то мы оказываемся вынужденными обратиться за самыми последними ответами в область души, при исследовании же души мы вынуждены, дойдя до последних вопросов, вернуться за разъяснением их назад в область вещества. Мы находим величину х в терминах у, а величину у в терминах х, и мы можем продолжать этот процесс без конца, ничуть не подвигаясь сколько-нибудь ближе к разрешению задачи. Антитезис, который существует между субъектом и объектом и за который мы, пока существует сознание, не можем переступить, делает невозможным какое бы то ни было познание о той конечной реальности, в которой объединены субъект и объект’ { Ibidem, 272. …….. Ibid, стр. 385.}.
Итак, я думаю, здесь видно, что разница между взглядами г-на Мартино и теми, на которые он возражает, не так велика, как он указывает, и даже, мне кажется, различие скорее обратно тому, которое он излагает. Короче, разница в том, что Мартино признает существование тайны там, где учение, которое он защищает, не признает ее. Что касается до меня, то, сходясь с г-ном Мартино в наших несогласиях с материалистическим объяснением, как крайне неглубоким, я отличаюсь от г-на Мартино только в том, что он считает, будто нашел другое объяснение явлений, а я признаюсь, что не могу найти. И тогда как Мартино думает, что может понять силу, проявляющуюся в вещах, я считаю своим долгом признать, после многих попыток, что я не могу понять ее. Так что перед отвлеченной проблемой, которую представляет Вселенная, Мартино считает человеческий интеллект всесильным, а я считаю его бессильным.
Мне кажется, это не противоположность взглядов, как указывает статья Мартино. Если уж говорить о ‘гордости науки’, то она, очевидно, произошла из гордости теологии. Я не замечаю смирения в той вере, что человеческий разум способен понимать и то, что выше очевидности, я не вижу особенного благочестия в утверждении, что во Вселенной, в природе нет другого высшего существования, кроме того, которое представляется нам сознанием. Напротив, я считаю вполне возможным защищать положение, что больше смирения заключается в признании своей неспособности объять мыслью причину всех вещей и что религиозное чувство найдет наивысшее выражение в той вере, что Высшая Сила не более может быть представлена в терминах человеческого сознания, чем последнее в пределах функций растений.

XII. Факторы органической эволюции

(Появилось впервые в печати в 1886 г.)

Люди, достигшие средних лет, хорошо еще помнят то время, когда воззрения на происхождение растений и животных представляли собою нечто хаотическое. Среди малодумающей части общества существовала молчаливая вера в сотворение путем чуда, — учение, составлявшее существенную часть догмы христианского вероучения. Среди мыслящего общества существовали две партии, и каждая из них придерживалась гипотезы, которая не могла быть доказана. Из них одна партия — несравненно более многочисленная, к которой принадлежали почти все те, чье мнение определяется научным образованием, не признавая буквально ортодоксальной догмы, успокаивалась на компромиссе между учением чудесного творения и учениями, основанными на открытиях геологов. Другая малочисленная группа, полемизировавшая с первой и состоящая из нескольких лиц, не имевших значения в науке, придерживалась учения, отступающего и от геологических, и от научных представлений. Профессор Гексли в своей лекции ‘The Gaming of Age of The Origin of Specicesn’ (Наступление эпохи ‘Происхождения видов’), о первой из этих партий говорит:
‘Двадцать один год тому назад, несмотря на работу, начатую Hutton’ом и продолженную с редким искусством и терпением Ляйелем, господствующим представлением о прошлом земного шара было учение о катастрофах. Громадные и внезапные физические революции, массовые творения и уничтожение живых существ — таковы были модные представления геологической эпопеи, введенные в обращение заблудшим гением Кювье. Серьезно были убеждены и учили, что конец каждой геологической эпохи был ознаменован катаклизмом, при котором все без исключения живые существа гибли и заменялись совершенно новыми путем нового творения, лишь только мир возвращался в спокойное состояние. И никого не поражало такое странное представление о природе, которая действует точно в игре в вист, где после каждого роббера игроки встают из-за стола и приглашают новый состав играющих.
Возможно, что я ошибаюсь, но я очень сомневаюсь, чтобы в настоящее время оставался хоть один серьезный приверженец подобных представлений. Прогресс научной геологии возвел на уровень аксиомы принцип однообразия, согласно которому познание прошедшего должно быть достигнуто путем изучения настоящего, а дикое умозрение о катастрофах, к которым четверть века назад мы все с почтением прислушивались, вряд ли найдет терпеливого слушателя в наши дни’.
В другой партии, которая не удовлетворялась понятиями, только что излагаемыми словами профессора Гексли, существовали две фракции. Большинство восхищалось ‘Vestiges of the Natural History of Creation’ — сочинением, которое, стараясь доказать, что органическая эволюция действительно происходила, утверждало, что ‘причиной органической эволюции является ‘импульс’, сообщенный сверхъестественной силой живым формам, который заставляет их двигаться вперед… по лестнице организации’. Приверженцы взглядов ‘Vestiges’, большинство которых были люди недостаточно осведомленные в фактическом материале, были осмеиваемы более знающими учеными за то, что удовлетворялись объяснениями, большинство которых были слабы или легко опровергались объяснениями противников. Столь же отрицательно относились к последней фракции и философы. Им казалось смешным довольствоваться объяснением, которое в действительности не есть объяснение: объяснение ‘стремлением’ к прогрессу столь же мало помогает нам понять факты, как объяснение ‘боязнью пустоты’ помогало в свое время понять явления поднятия воды в насосе. И потому группа, составляющая вторую категорию, была очень малочисленна. Но было несколько человек, которые не удовлетворялись этим чисто словесным решением вопроса, намеченным, хотя на различных языках, Ламарком и Эразмом Дарвином, и не разделяли указанную как Эр. Дарвином, так и Ламарком гипотезу о том, что напряжение потребностей и желаний может вызвать рост частей, служащих для их удовлетворения, они принимали только одну vera causa из всех причин, признаваемых этими писателями, — именно видоизменение структуры, вызываемое видоизменением функций. Они признавали единственным процессом органического развития приспособление органов и способностей в зависимости от их употребления или неупотребления, непрерывное формирование организмов то в одну, то в другую форму, в зависимости от окружающих условий, ибо формирование это всегда идет в согласии с изменением этих окружающих условий.
Эта причина, признаваемая немногими, была несомненно верно указана, так как, с одной стороны, не подлежит вопросу, что в течение жизни индивидуального организма изменение в функциях организма обязательно влечет за собой изменение в его строении, а с другой — ничто не мешает принять гипотезу, что изменения строения, вызываемые таким путем, могут быть унаследованы. Однако для непредубежденных мыслителей было ясно, что эта причина не может быть разумно приложена к объяснению большинства фактов. Хотя у растений наблюдаются изменения, которые могут быть не без основания приписаны непосредственному действию измененных отправлений организма., вызванных видоизменением окружающих условий, однако большинство черт организации растений не поддаются подобному объяснению. Нельзя предполагать, что шипы терновника, при помощи которых растение оказывается в значительной мере защищенным от ощипывания животными, развились и приняли свою настоящую форму благодаря продолжительному исполнению своей защитной функции, во-первых, громадное большинство шипов никогда вовсе не подвергалось ощипыванию, и, во-вторых, мы не имеем ни малейшего основания предполагать, что те из шипов, которые ощипывались, именно в силу последнего стал?! расти и приняли ту форму, при которой их функция может быть наилучшим образом исполнена. Растения, сделавшиеся несъедобными благодаря густому шерстистому покрову их листвы, не могли развить свои покровы путем прогресса, являющегося непосредственной реакцией на действия их врагов, дело в том, что нельзя придумать никакого рационального объяснения того, почему бы одна часть растений начала образовывать на поверхности волоски, если другая его часть будет поедаема животными. Каким непосредственным действием функции на структуру можно объяснить появление скорлупы у ореха? Каким образом действия птиц могли вызвать в семенах многих растений выделение жирных масел, назначение которых состоит в том, чтобы сделать семена невкусными для птиц и тем предохранить их от выклевывания? Или каким образом можно приписать окружающим условиям непосредственную причину возникновения у некоторых семян тонких перышек, благодаря которым семена могут быть переносимы дуновением ветра в отдаленные места. Ясно, что и в этих и в бесчисленных других случаях изменения строения не могут быть непосредственно вызваны изменением функций. В такой же мере это справедливо и относительно животных. Хотя нам известно, что при грубой работе кожный слой может быть настолько возбуждаем, что развивает сильно утолщенный эпидермис, в некоторых случаях совершенно роговой, и хотя нам легко допустить гипотезу, что подобное явление, часто повторяясь, может сделаться наследственным, тем не менее подобная причина не может объяснить нам появление щита черепахи, вооружение армадилла и черепитчатую покрышку ящера (Manis). Кожа этих животных вовсе не подвергается большей работе, чем кожа всякого другого животного, покрытого волосами. Оригинальные выросты, резко отличающие голову птицы-носорога, не могут возникнуть как реакция в ответ на действия внешних сил.
Если даже признать их чисто защитное значение, то неразумно будет допустить, что голова птицы-носорога более нуждается в защите, чем голова всякой другой птицы. Если счесть за очевидное, что общая масса покровов у животных в некоторых случаях обусловливается степенью действия на ту или другую часть тела внешних влияний, если признать допустимым, что развитие перьев из предшествующих форм кожных покровов явилось результатом излишнего питания, вызванного излишним поверхностным кровообращением, то при всем том мы, однако, еще не объяснили бы саму структуру. Точно так же мы не нашли бы никакого ключа к объяснению специальных видов оперения: гребешков многих птиц, хвостовых перьев, иногда необычайно длинных, странно расположенных перьев райской птицы и т. д. и т. д. Тем очевиднее невозможность объяснить влиянием употребления или неупотребления окраску животных. Никакое непосредственное приспособление форм к отправлению не могло вызвать образование голубых бугров на лице мандрила, полосатости шкуры у тигра, великолепного оперения у зимородка, глазных пятен на хвосте у павлина или, наконец, разнообразных узоров на крыльях насекомых. Достаточно одного примера — примера рогов оленя, чтобы показать, насколько недостаточна для объяснения одна вышеназванная причина Во время своего роста рога оленя все время остаются без употребления, к тому же времени, когда они становятся готовыми к употреблению, они уже очищаются от мертвой кожи и обволакивающих их высохших кровеносных сосудов, будучи лишенными нервов и сосудов, они становятся уже не способными к какому бы то ни было изменению строения, обусловливаемому изменением функции.
Что же касается тех немногих, которые отвергали учение, изложенное выше словами Гексли, и которые, придерживаясь учения о беспрерывной эволюции, пытались объяснить явления этой эволюцией, то про них должно сказать, что, хотя признаваемая ими причина была истинной, тем не менее она была недостаточна для объяснения большей части известных фактов, даже если допускать ее действие в течение ряда последовательных генераций. Будучи в свое время сам одним из этих немногих, я, обращаясь взором назад, поражаюсь, насколько те факты, которые согласовались с защищавшимися взглядами, монополизировали сознание и вытесняли из него факты, несогласные с ними, как бы ни были они убедительны. Заблуждение это имело свое основание. Считая невозможным принять какое-либо учение, которое заполнило бы пробел в естественной связи причин, и признавая бесспорность возникновения и развития всех органических форм путем накопления естественно возникающих видоизменений, мы предполагали, что та причина, которая объяснила некоторые категории видоизменений, в состоянии объяснить и остальные, думалось, что последние в конце концов будут подведены под ту же причину, хотя было неясно, каким образом это произойдет.
Заканчивая это предварительное замечание, мы повторяем уже сказанное выше, что около тридцати лет тому назад еще не было никакой сносной теории о происхождении живых существ Из двух враждебных учений ни одно не выдерживало критики.
Из этого безвыходного положения мы были выведены — в значительной степени, ибо я не думаю, чтобы совершенно, — книгой ‘Происхождение видов’. Эта книга выдвинула на сцену новый фактор, вернее, фактор, участие которого уже признавалось то тем, то другим наблюдателем (как на это указывает и сам Дарвин в своем введении ко второму изданию) и относительно которого можно было с самого начала сказать, что он должен играть огромную роль в происхождении животных и растений.
Рискуя подвергнуться обвинениям в слишком частом повторении, я считаю тем не менее необходимым вкратце напомнить несколько крупнейших категорий фактов, которые объясняются гипотезой Дарвина, так как в противном случае может быть непонятным то, что следует далее. Я мало колеблюсь делать это, так как старые гипотезы, вытесненные Дарвиновой, никогда не были популярны и в последнее время преданы такому полному забвению, что большинство читателей едва ли и знают об их существовании и потому не могут понять, насколько успешны объяснения Дарвина по сравнению с безуспешными попытками предшествующих объяснений Из этих фактов четыре главнейших мы здесь отметим.
Прежде всего факты приспособления, примеры которых уже приводились выше, наиболее убедительны. Непонятно, например, каким образом особое приспособление, наблюдаемое у растения-рыболова, могло бы быть произведено накопленным влиянием отправления на строение. Но без труда можно понять, что устройство это могло быть вызвано последовательным подбором благоприятных видоизменений. Или же не менее замечательное приспособление мухоловки, или еще более поразительное приспособление у одного водяного растения для ловли молодых рыбок. Невозможно объяснить себе непосредственным влиянием одного усиленного употребления образование таких кожных выростов, как иглы дикобраза. Но если предположить, что отдельные индивидуумы вида, вообще лишенного других родов защиты, могли приобрести жесткость шерсти, делавших их менее лакомым блюдом, то остается для удовлетворительного объяснения сделать вполне возможное предположение, что такие лучшие защищенные индивидуумы переживали других и что в последовательном ряду поколений шерсть изменилась в щетину, щетина — в шипы, шипы — в иглы (так как все эти образования гомологичны), таким путем мог совершиться переход шерсти в шипы. Подобным же образом можно объяснить происхождение непарного раздувающегося мешка у тюленя-хохлача (Cistofora cristata), любопытное рыболовное приспособление в виде червевидного придатка на голове Lophius piscatorius или морского черта, шпоры на крыльях некоторых птиц, оружие меча-рыбы или пилы-рыбы, сережки у домашних птиц и множество других подобных особенностей, которые невозможно объяснить влиянием употребления или неупотребления, но которые объяснимы как результат естественного подбора, действовавшего в том или другом направлении. Во-вторых, Дарвин, показывая нам, каким образом возникли бесчисленные видоизменения формы, строения и окраски, в то же время показал, каким образом путем сохранения благоприятных видоизменений могли возникнуть новые образования. Так, например, первой ступенью в развитии рогов на головах различных травоядных животных могло быть появление мозолистых наростов, вызванных привычкой бодаться, подобные наросты, возникнув функционально, могли затем развиваться благодаря подбору, в наиболее выгодном направлении. Подобное объяснение не может быть приложено к случаям неожиданного появления второй пары рогов, что нередко случается у овец: такой придаток, если бы он оказался благодетельным, мог бы стать постоянным признаком благодаря естественному подбору. Точно так же изменения в числе позвонков не могут быть объяснены влиянием употребления или неупотребления, но если допустить возможность самопроизвольного или, правильнее, случайного видоизменения, мы поймем, что если добавочный позвонок (как у некоторых голубей) оказался бы благоприятным видоизменением, то переживание лучше приспособленного могло превратить его в постоянную особенность. При дальнейшей подобной прибавке позвонков могли возникнуть такие длинные ленты позвонков, какие мы видим, например, у змей. Совершенно то же можно сказать про молочные железы. Нет ничего неразумного в предположении, что благодаря большему или меньшему употреблению, передававшему по наследству в ряду последовательных генераций, молочные железы могли увеличиться или уменьшиться в своих размерах. Но не может быть и вопроса, годится ли такое объяснение к изменению числа молочных желез. Здесь не может быть другого объяснения, кроме передачи по наследству самопроизвольных видоизменений, подобных тем, какие мы встречаем у людей.
На третьем месте поставили некоторые изменения в соотношении частей. Соответственно большему или меньшему употреблению того или другого органа, мускулы, приводящие его в движение, становятся больше или меньше, и если изменения наследуются, то орган в ряду поколений может сделаться больше или меньше. Однако изменения в расположении или прикреплении мускулов не могут быть объяснены подобным образом. Найдено, особенно по отношению к конечностям, что отношения сухожилий к костям и друг к другу не всегда бывают одни и те же. Вариации в способе их прикрепления могут оказаться случайно выгодными и через это могут сделаться постоянными. В таком случае мы будем иметь дело с категорией структурных изменений, для объяснения которых может дать ключ только гипотеза Дарвина, и никакая другая.
Еще в большей степени то же можно сказать про явления мимикрии Последние больше, чем всякие другие явления, могут служить поразительным примером того, как особенности, по-видимому, необъяснимые становятся легко объяснимыми, если их приписать повторному переживанию индивидуумов, варьировавших в благоприятном смысле. Мы можем сказать, что достигли понимания таких чудесных явлений подражательности, как существование известного листовидного насекомого, жучков, ‘напоминающих по виду каплю росы, катящуюся по поверхности листа’, гусениц, которые, успокаиваясь, вытягиваются таким образом, что совершенно походят на сучки дерева. Мы можем объяснить возникновение еще более удивительных явлений подражательности, каковы, например, подражания одних насекомых другим. Бэтs (Bates) уверяет, что существуют виды бабочек, спасающихся от пожирания насекомоядными птицами благодаря их отвратительному вкусу, этим бабочкам подражают по окраске виды глубоко от них отличающиеся, подражание это настолько совершенно, что даже опытный энтомолог может быть легко обманут.
Объяснить это явление можно таким образом, что черты легкого сходства, случайно обманывающие птиц, накоплялись поколение за поколением вследствие повторяющегося ускользания от птиц более похожих индивидуумов, таким образом, сходство могло сделаться очень значительным.
Признавая в целом в настоящее время процесс, раскрытый Дарвином и изображенный им с таким искусством и старанием, можем ли мы сказать в заключение, что одного этого процесса самого по себе достаточно для объяснения органической эволюции? Можно ли естественный подбор благоприятных видоизменений признать за единственный фактор? Подвергнув действительность критическому изучению, мы считаем себя вправе думать, что одного этого фактора недостаточно для объяснения всего того, что должно быть объяснено. Оставляя пока без рассмотрения фактор, который следует счесть за первоначальный, можно утверждать, что вышеупоминавшийся фактор, приводимый Эразмом Дарвином и Ламарком, также принимает участие наряду с естественным подбором. Если гипотеза о передаче по наследству функционально возникших видоизменений и недостаточна для объяснения большей части фактов, тем не менее она может быть приложена для объяснения другой, меньшей, группы фактов, хотя тоже распространенной.
Говоря по тому же вопросу лет двадцать тому назад (‘Основания биологии’, 166), я утверждал, что уменьшение размера челюстей, наблюдаемое у цивилизованных человеческих рас, не может быть объяснено действием естественного подбора благоприятных видоизменений, ибо ни одно из тех уменьшений, из которых в течение тысячелетий сложилась современная форма челюстей, не могло быть в каждом отдельном случае настолько выгодным для индивидуума, чтобы способствовать переживанию его потомства, на том основании, что уменьшение челюстей влечет за собою уменьшение расходов по питанию, а также и уменьшает тяжесть, которую нужно поддерживать. Я не оставил тогда без рассмотрения, хотя и имел бы основание сделать это, и две другие возможные причины. Можно было возразить, что существует какое-то органическое соотношение между увеличением массы мозга и уменьшением размера челюстей учение Кампера о лицевом угле может служить для этого доказательством. Но этот аргумент легко может быть разбит указанием многих примеров людей с малыми челюстями и столь же малым мозгом и нередких случаев существования индивидуумов известных силой своего ума и имеющих в то же время челюсти, не только не меньшие, но даже большие против средних размеров.
Если же возможной причиной признать половой подбор, то и против последнего можно сделать возражение, ибо если допустить, что даже такое слабое уменьшение челюстей, которое может иметь место на протяжении отдельного поколения, оказывало притягательное влияние на мужчин, зато другие побудительные моменты выбора у мужчин были слишком многочисленны и важны, чтобы не перевесить вышеназванного одного момента. Что касается выбора со стороны женщин, то он едва ли имел какое-либо значение ибо в более ранние времена женщин похищали или покупали, а в более позднейшие времена они отдавались в брак своими родителями.
Такой разбор фактов не мог поколебать во мне убеждения, что уменьшение челюстей обусловливалось только одною причиною, а именно последовательным уменьшением функции, вызванным употреблением подобранной и хорошо приготовленной пищи. Здесь я намерен привести еще один пример для лучшего выяснения связи между изменением функции и изменением строения. Для примера я воспользуюсь теми разновидностями или, скорее, подразновидностями собак, которые, как, например, комнатные собачки, питаясь легкой пищей, не имеют необходимости упражнять свои челюсти для разрывания и дробления пищи, а также редко сами снискивают себе добычу и вступают друг с другом в драки. Никакого вывода нельзя было извлечь из рассмотрения самих челюстей, которые у этих собак были сильно укорочены, по всей вероятности благодаря подбору. Чтобы убедиться в непосредственном уменьшении мускулов, участвующих при смыкании челюстей и при кусании, пришлось бы сделать ряд довольно трудных наблюдений. Но гораздо легче привести косвенные доказательства такого уменьшения путем изучения тех мест костей, к которым прикрепляются мышцы Изучение черепов различных комнатных собак, которые находятся в музее ‘College of Surgeons’, доказывает относительно слабое развитие таких костей. Только один череп мопса принадлежит индивидууму не вполне развитому, и хотя черты его вполне установились, однако этим черепом нельзя пользоваться как доказательством.
Череп тойтерьера имеет очень ограниченную область прикрепления височной мышцы, зигоматические дуги у него слабы и место прикрепления жевательной мышцы крайне незначительно. Еще более многозначительны наблюдения, добытые от черепа болонки ‘King Charles’, если продолжительность поколения у этой болонки определить в 3 года и принять во внимание, что эта разновидность могла существовать еще до царствования Карла II, то мы мОжем считать, что названная болонка существует уже в продолжение около ста поколений. Относительная ширина между наружными поверхностями зигоматических дуг крайне мала, узость височной впадины также поразительна, самые дуги очень тонки, височные мускулы не оставили никакого следа ни по линии своего прикрепления, ни на покрываемой ими поверхности, даже места прикрепления жевательной мышцы развиты очень слабо. В Музее естественной истории между черепами собак есть один, лишенный названия, который бросается в глаза своим малым размером и своими зубами: он принадлежит одной из разновидностей комнатных собачек и имеет особенности, одинаковые с особенностями вышеописанного черепа. Таким образом, мы имеем дело с двумя, если не с тремя, группами собак, которые, будучи одинаково защищены и обеспечены пищею, представляют собою доказательство, что в ряду поколений части, принимающие участие в смыкании челюстей, потерпели уменьшение. Чему следует приписать это уменьшение? Само собою разумеется, не искусственному подбору, так как большинство вышеназванных особенностей не оставляют никаких следов на экстерьере животного, лишь величина просвета зигоматической дуги одна может быть заметна. Тем менее может быть речь о естественном подборе, так как, с одной стороны, не могло быть никакой борьбы за существование между такими собаками, с другой стороны, не может быть речи о выгодности в борьбе за существование для индивидуума таких видоизменений, которые состоят в уменьшении. Экономию питания также необходимо исключить. При обильном кормлении, которым пользовались такие собаки, гораздо скорее могла бы иметь место тенденция к отысканию в организме мест, куда бы можно было отложить излишек пищи, чем к отысканию таких частей, от которых можно было бы кое-что урезать. Точно так же не может быть допущено предположения о возможной связи между вышеуказанным уменьшением, с одной стороны, и укорочением морды, вызванным, по всей вероятности, подбором, — с другой, так как у бульдогов, которые имеют относительно короткую морду, части, принимающие участие в смыкании челюстей, развиты все же необыкновенно сильно.
Таким образом, остается только одна возможная причина уменьшения размера челюстей — именно влияние уменьшившегося употребления. Ослабление менее работающей части, благодаря передаче по наследству, становилось все более заметным в ряду дальнейших поколений.
Другого рода затруднения встают перед нами, когда мы задаем вопрос, каким образом производятся подбором благоприятных видоизменений такие изменения в строении, которые приспособляют организм к таким полезным действиям, в которых кооперируют одновременно несколько различных частей организма. Без особенного труда можно понять, каким образом одна какая-либо простая часть организма в ряду поколений достигает значительного развития, если только каждое дальнейшее увеличение ее способствует сохранению вида. Столь же легко понять, каким образом и комплекс частей, например целый орган, может возрасти при одновременном вырастании функционирующих вместе с ним частей. Если при увеличении органа сосуды его приносят к нему необычно большое количество крови, то вполне естественно, что в результате получится пропорциональное увеличение размеров всех частей органа: костей, мускулов, артерий, вен и т. д. В случаях, подобных описанному, мы предполагаем, что кооперирующие части, составляя вместе одну сложную часть, изменяются все вместе одинаково, однако ничто не обязывает, чтобы дело происходило необходимо таким образом. И мы действительно имеем доказательство, что даже в таких случаях, когда кооперирующие части соединены тесно, дело происходит совершенно иначе.
Один из примеров могут нам представить те слепые раки, упоминаемые в ‘Происхождении видов’, которые живут в некоторых темных пещерах Кентукки и которые, потеряв свои глаза, не потеряли, однако, стебельков, несущих на себе сами глаза. При описании разновидностей голубей, созданных птицеводами, Дарвин отмечает тот факт, что с изменением длины клюва произведенным подбором, не замечается пропорционального изменения длины языка. Такой же факт известен и по отношению к зубам и челюстям. У людей величина тех и других не изменяется параллельно друг с другом. В течение периода цивилизации челюсти сделались меньше, но зубы не уменьшились в той же пропорции, поэтому нередко они бывают расположены слишком тесно, что может быть устранено в детстве удалением нескольких зубов, в противном случае имеет место несовершенное их развитие, за которым следует раннее выпадение. С особой очевидностью мы наблюдали недостаток соответствия в изменении совместно функционирующих частей, составляющих вместе одно целое, на тех разновидностях собак, о которых мы говорили выше, поясняя влияние наследственного неупотребления. Как и у людей, уменьшение челюстей у этих собак не сопровождалось соответственным уменьшением зубов. В каталоге музея ‘College of Surgeons’ в описании, относящемся к черепу одной болонки (Blenheimspaniel), есть слова: ‘Зубы сидят тесно’, а в описании, относящемся к черепу другой болонки (King Charles’s Spaniel), — слова: ‘Зубы помещены плотно. Р. 3 помещен совершенно перпендикулярно к оси черепа’. Достойно, далее, замечания то обстоятельство, что подобное отсутствие сопутствующих изменений наблюдается также и в тех случаях, когда челюсти являются укороченными благодаря подбору, но не вследствие уменьшения употребления Так, у одного бульдога на верхней челюсти ‘малые коренные… сидят крайне тесно и помещены наклонно или даже перпендикулярно по отношению к продольной оси черепа’ {Вероятно, такое укорочение произошло не прямо, а косвенным путем, вследствие подбора индивидуумов, которые отличались особой силой хватки, так как у бульдога последняя особенность, по-видимому, находится в связи с относительной короткостью верхней челюсти, в силу которой благоприятное положение ноздрей дает животному возможность свободно продолжать дыхание во время схватывания.}.
Нам могут встретиться случаи, когда мы убеждаемся, что не существует сопутствующих видоизменений в таких кооперирующих частях, которые расположены в организме по соседству друг с другом, далее, также может не быть подобных видоизменений в таких частях, которые хотя принадлежат к различным тканям, но тесно связаны друг с другом, например зубы и челюсти, можно не найти, наконец, сопутствующих видоизменений даже в таких кооперирующих частях, которые и тесно соединены, и построены из одной и той же ткани, как, например, глаза и глазные стебельки рака. Если это так, то что же тогда можем мы сказать про такие кооперирующие части, которые одновременно и построены из разных тканей, и вместе с тем расположены в разных частях организма? Мы не только не решимся утверждать, что такие части видоизменялись совместно, но наоборот: мы сочтем вправе заявить, что они никогда не имели и тенденции изменяться совместно. Если это так, то как тогда трудно объяснить такие изменения, когда одна часть организма увеличивается без соответствующего увеличения других частей, участвующих при действии первой, и когда такое увеличение не может быть признано полезным для животного.
В 1864 г. (‘Основания биологии’, 166) я ссылался как на доказательство на одно животное с тяжелыми рогами, а именно на вымершего ирландского лося Я указывал тогда много изменений в костях, мускулах, сосудах, нервах, образующих переднюю половину тела, для которой явилась необходимость в увеличении, для того чтоб увеличение рогов могло оказаться выгодным. Теперь я обращусь к другому примеру — к примеру жирафы. Я выбираю последний пример отчасти потому, что в шестом издании ‘Происхождения видов’, вышедшем в 1872 г., Дарвин, разбирая разные аргументы против его теории, берет в пример это животное. Он там говорит: ‘Для того чтобы какое-либо животное приобрело строение специальным образом и сильно развитое, для этого почти необходимо, чтобы и некоторые другие части были видоизменены и приспособлены. Хотя каждая часть тела изменяется слабо, но отсюда не следует, чтобы необходимые части должны были изменяться всегда в прямом направлении и в прямой степени’. А в конце главы касательно особенностей этого животного Дарвин говорит: ‘Продолжительное употребление всех этих частей и наследование происходящих видоизменений в сильной степени обусловливали координацию упомянутых частей’. Заметка эта, по всей вероятности, относится главным образом к выросшей массивности нижней части шеи, увеличившийся размер и прочность грудной клетки была вызвана необходимостью поддерживать возросшую тяжесть, увеличение крепости передних ног было вызвано необходимостью поддерживать возросшую тяжесть шеи и грудной клетки. Но в настоящее время я вижу, что при дальнейшем разборе является уверенность, что описанные изменения должны быть гораздо более многочисленными и более разъединенными, чем это могло казаться раньше, и что большая часть этих изменений должна быть приписана не подбору благоприятных видоизменений, а исключительно унаследованному эффекту функциональных видоизменений. Кто хоть раз видел скачущую жирафу, тот долго будет помнить эту картину, — настолько она смешна. Причина странности движений жирафы ясна. Хотя передние и задние ноги жирафы сильно отличаются друг от друга по длине, однако при беге животного они передвигаются вместе и делают одинаковые шаги. В результате от этого при каждом шаге угол, который описывает задняя нога вокруг своего центра, гораздо больше угла, описываемого передней ногой. А потому, для того чтобы уравнять шаги, задняя часть тела сильно подгибается вниз и вперед. Отсюда кажется, будто задняя половина тела исполняет одна почти всю работу. Наблюдение показывает, что кости и мускулы, составляющие заднюю часть тела жирафы, совершают действия, отличные от действий, совершаемых гомологичными костями и мускулами животного, имеющего обыкновенное соотношение частей, а также отличные и от действий тех животных, которые по систематической лестнице предшествуют жирафе. Каждый шаг в росте, который привел к ее современной величине переднюю часть туловища и шею, предполагал некоторые сопутствующие изменения и во многих частях, входящих в состав задней части туловища. Поэтому всякий недостаток в соответствии их относительной крепости влек за собою уменьшение быстроты, а следовательно, уменьшал шансы спасения во время преследования. Небесполезно будет вспомнить, как, имея больную ногу, стараешься ступать таким образом, чтобы уменьшить давление на больное место, и как от этого скоро начинают болеть те мышцы, которые принуждены бывают делать непривычное действие. Понятно, что излишнее напряжение хотя бы одной мышцы задней части тела жирафы могло сильно ослабить животное, когда оно должно было прибегать к напряжению всех своих сил, чтобы спастись, так как будь оно только на несколько шагов позади других — и его постигала смерть. Итак, если мы откажемся признать, что кооперирующие части изменяются совместно даже тогда, когда они расположены рядом и тесно соединены, если, далее, мы тем более не решимся утверждать, что с возрастанием длины передних ног и шеи будут совершаться соответственные изменения в каком-либо мускуле или кости задней части тела, — то как же мы признаем, что могут происходить одновременно соответственные изменения всех многочисленных составных частей задней части тела, каждая из которых требует переустройства. Бесполезно повторять, что прирост длины передних ног и шеи может быть удержан и передан по наследству и без соответственных изменений в свойствах костей и мускулов зада, — изменений, которые сделали бы возможным дальнейший прирост длины передних частей. Не говоря уже о том, что при отсутствии вторичных изменений первичные были бы не только невыгодны, но даже подчас и гибельны, не говоря уже о том, что, пока произошли бы эти вторичные изменения, первичные изменения успели бы исчезнуть в ряду поколений, но, кроме всего этого, мы должны не забывать, что соответствующие изменения костей и мускулов задней части тела были бы бесполезны без соответствующих изменений в том или другом направлении тела. А такое множество изменений мы не можем никоим образом предположить.
Но это еще не все. Еще более многочисленны те приобретенные изменения, которые возникли косвенным путем. Громадное нарушение в соотношениях между передними и задними частями тела делало необходимым соответствующие изменения в органах, питающих те и другие части. Вся сосудистая система, артерии и вены должны были подвергнуться последовательной перестройке, для того чтобы ее каналы стали в большее соответствие с местными потребностями. Так как малейший недостаток в приспособленности кровеносной системы к тому или другому мышечному аппарату влек за собою ослабление животного, недостаток быстроты, а следовательно, и потерю жизни. Точно так же и нервы, относящиеся к разным мышечным аппаратам, должны были претерпеть соответственные изменения, равно как и центральные проводники, от которых первые исходят. Имеем ли мы право сделать предположение, что все такие приобретенные изменения возникали постепенно все вместе из благоприятных самопроизвольных изменений, встречавшихся одновременно со всеми остальными благоприятными самопроизвольными изменениями? Если мы вдумаемся, насколько громадно должно быть число таких необходимых изменений вместе с добавочными изменениями вышеприведенных типов, то увидим, что вероятность наступления какого-нибудь подобного случайного совпадения будет бесконечно мала.
Если же предположить, что эффект от употребления или неупотребления передается по наследству, тогда всякое изменение в передней части тела жирафы, которое вызвало бы изменение в задней части тела и в ногах, при более или менее продолжительном повторении повлекло бы за собою перестройку в каждой части, входящей в состав задней половины туловища или задних ног, и притом в том смысле, чтобы приспособить ее к новым потребностям. Таким способом шло бы поколение за поколением, и вся структура задней части тела подвергалась бы прогрессивному приспособлению к изменившейся структуре передней части тела. В то же самое время и весь питающий и нервный аппарат подвергся бы подобному прогрессивному приспособлению. Если не допустить возможности наследственной передачи функционально приобретенных изменений, то остается совершенно непонятным, как могли совершиться все такие приспособления.
Теперь стоит на очереди третья категория затруднений, которые неизбежны, если признать естественный подбор полезных видоизменений единственным фактором органической эволюции. Об этой категории трудностей уже было говорено в 166 ‘Оснований биологии’, и я сомневаюсь, смогу ли я лучше изложить их, чем это я сделал в вышеупомянутом месте. Поэтому я надеюсь, что читатели простят мне повторение:
‘Там, где жизнь относительно несложна или где окружающие условия делают особенно важным какое-либо одно отправление, — там переживание наиболее приспособленного может легко произвести особое изменение организма и без всякого участия передачи функционально приобретенных видоизменений. Но по мере того как жизнь становится сложнее, по мере того как для благополучного существования требуется наличность высокого развития не одной какой-либо способности, а наличность многих способностей, — в той же мере возникают и препятствия для исключительного развития какой-либо одной способности ‘путем сохранения благоприятствуемых рас в борьбе за существование’. Поскольку умножаются способности, постольку же возникает возможность для разных индивидуумов вида обладать разного рода превосходствами друг над другом Одни обеспечивают свое существование большей быстротой бега, другие — более острым зрением, третьи — более тонким обонянием, четвертые — более тонким слухом, пятые — большей силой, шестые — необычайной силой выносить голод и жажду, седьмые — особенной хитростью, восьмые — особой робостью, девятые — особой смелостью, другие — разными другими телесными и духовными свойствами. В настоящее время не подлежит никакому сомнению, что при прочих одинаковых условиях каждое из таких свойств, дающее лишний шанс обеспечить жизнь, должно передаваться в потомство. Но все же, по-видимому, нельзя утверждать, что одно какое-либо из этих свойств в течение следующих поколений должно усиливаться путем естественного подбора. Для того чтобы оно усилилось, необходимо, чтобы индивидуумы, которые обладают не более как средней силой этой способности, чаще подвергались смерти, чем те индивидуумы, которые одарены этой способностью в высокой степени. Но такое явление может иметь место только в том случае, если способность, о которой идет речь, принадлежит к очень важным по сравнению с другими способностями. Если те члены вида, которые одарены ею в средней степени, переживают, однако, других, благодаря наличности превосходств другого рода, то нелегко понять, каким образом способность, о которой идет речь, может развиться в последующем ряду поколений путем естественного подбора. Вероятнее всего, что благодаря гомогенезису излишне развитая способность в среднем ослабнет в потомстве, особенно если ей придется в ряду поколений уравновешивать недостаток этой способности у других индивидуумов, которых особенные способности и развивались в другом направлении. И таким образом будет поддерживаться нормальное строение вида Проследить этот процесс довольно трудно. Но мне кажется, что, по мере того как возрастает число духовных и телесных способностей, по мере того как поддержание жизни становятся в меньшей степени зависимым от силы какой-либо одной способности, но в большей степени — от комбинированного действия всех способностей, — по мере этого возникновение специальных особенностей путем естественного подбора становится затруднительнее. В особенности все сказанное приложимо, мне кажется, к виду с таким большим количеством разных способностей, как человеческий род, а в высшей мере, мне кажется, приложимо к тем человеческим способностям, которые оказывают помощь в борьбе за существование, каковы, например, эстетические способности’.
Остановившись короткое время на разъяснении вышеописанной категории затруднений, мы позволим теперь задать себе вопрос, каким образом можно объяснить происхождение музыкальной способности. Я не предполагаю слишком распространяться про предков великих композиторов. Я только спрошу, чему следует приписать превосходство музыкальных способностей Бетховена, Моцарта, Вебера и Россини над способностями их отцов? Следует ли приписать его унаследованному характеру ежедневных упражнений, исполнявшихся их родителями, или же передаче по наследству самопроизвольных изменений в усиленном виде? Или как нам объяснить музыкальные дарования многих лиц из семьи Баха, достигшие высшего своего выражения в дарованиях Иоганна Себастьяна? Не могут ли быть они признаны хотя бы отчасти результатом постоянного упражнения? Но вместо этих частных вопросов я охотнее бы поставил вопрос более общего характера: каким образом могли развиться музыкальные способности, свойственные вообще современным европейцам, из музыкальных способностей их отдаленных предков? Монотонное пение дикарей ни в коем случае не может быть признано вдохновляемым представлением о мелодии. Нельзя признать очевидным, чтобы какой-либо исключительный дикарь, который обладал бы несколько большими музыкальными способностями по сравнению с прочими, мог бы благодаря своей способности приобрести такое преимущество в борьбе за существование, чтобы обеспечить сохранение в потомстве своей способности. А что мы должны сказать про гармонию?
Мы не можем допустить, чтобы понятие такого недавнего, можно сказать, современного происхождения, как гармония, могло бы путем накопления последовательных изменений вызвать появление современных композиторов и музыкальных исполнителей, тем более что, говоря вообще, эта категория людей не может считаться особенно благоденствующей, и едва ли поэтому можно думать, чтобы, давая жизнь большому количеству детей, эти лица могли бы обеспечивать для потомства сохранение своих особенных дарований. Если бы даже наряду с законными их детьми считать и незаконных, то пережившие из них едва ли по своей численности превосходили бы среднее число потомков. Притом ведь далеко не всякого, кто наследовал от предков свое особенное музыкальное дарование, можно считать благодаря этому настолько одаренным в борьбе за существование, чтобы он мог гарантировать сохранение своих дарований в потомстве. Скорее, мне кажется, может быть обратное.
После того как у меня были написаны вышеприведенные соображения, я нашел во втором томе ‘Animals and Plants under Domestication’ заметку Дарвина, что у существ, жизнь которых опирается на наличность многих способностей, развитие какой-либо одной из них путем естественного подбора видоизменений представляет в действительности неизбежные трудности. Вот эта заметка:
‘Наконец, так как обыкновенное следствие одомашнивания и возделывания есть неограниченная и почти беспрерывная изменчивость, причем та же часть или тот же орган изменяются у различных индивидуумов различным или даже противоположным образом, и так как то же изменение, если только оно сильно выражено, обыкновенно возвращается только через долгие промежутки времени, то каждое особенное видоизменение, если только оно не сохраняется тщательно человеком, утрачивается через скрещивание, реверсию или случайное уничтожение изменяющихся индивидуумов’ (Vol. II, 292).
Вспомним, что хотя человечество и не ускользнуло от влияния факторов одомашнивания и культуры, но все же оно не находилось, подобно домашним животным, под влиянием таких факторов, которые отбирают и сохраняют видоизменения. Отсюда следует, что между людьми вследствие одного естественного подбора могло быть обычным беспрерывное исчезновение разных полезных видоизменений особенных свойств, которые могли появляться. Только в таком случае, когда эти видоизменения носили чисто охранительный характер, как, например, большая хитрость, свойственная варварскому состоянию людей, — только в таких случаях мы можем ожидать исключительного участия естественного подбора. Мы не можем предполагать, чтобы менее существенные особенности, хотя бы, например, эстетические представления, могли бы развиваться благодаря естественному подбору. Если же допустить во всех подобных случаях наследование функционально возникших изменений организма, то в таком случае развитие менее существенных особенностей сделается вполне объяснимым.
Две заметки самого Дарвина содержат в себе выражения, из которых, я думаю, можно сделать тоже самые общие заключения, которые сделал я. Говоря об изменяемости животных и растений под влиянием одомашнивания, он пишет:
‘Всякого рода перемены в условиях существования, даже чрезвычайно легкие, часто бывают достаточны, чтобы обусловить изменчивость… Животное и растение продолжают изменяться в течение огромного периода после своего первого одомашнения… С течением времени они могут достаточно привыкнуть к известным переменам, так что делаются менее изменчивыми… Мы имеем хорошие доказательства того, что влияние измененных условий накопляется, так что два, три или более поколений должны подвергаться влиянию новых условий, прежде чем станет заметным какой-либо эффект… Некоторые изменения являются вследствие прямого действия окружающих условий на весь организм или только на некоторые части его, а другие изменения обусловливаются косвенным образом через нарушение воспроизводительной системы таким же образом, как обыкновенно случается с органическими существами при удалении их из-под влияния естественных условий…’ (Animals and Plants under Domestication. Vol. II, 270).
Следует различать два вида эффектов, производимых изменяющимися условиями на воспроизводительной системе, а следовательно, и на потомстве. Одним из этих видов эффектов является остановка развития. Но наряду с видоизменениями потомства, происходящими вследствие несовершенного развития воспроизводительной сиетемы родителей, — а видоизменения эти очень обыкновенны в этом мире несовершенств, — существуют видоизменения другого рода, обусловливаемые переменами в отправлениях, вызываемых, в свою очередь, переменами в условиях.
В вышеприведенном отрывке самим Дарвином признается тот факт, ‘что влияние измененных условий накопляется, так что два, три или более поколений должны подвергаться влиянию новых условий, прежде чем станет заметным какой-либо эффект’. Отсюда само собою следует, что в течение этих поколений совершаются некоторые перемены в строении, соответствующие изменившимся соотношениям функций. Я не считаю нужным останавливаться на выяснении того, что достаточно ясно само по себе, а именно: что эти перемены должны состоять в таких видоизменениях органов, которые приспособляли бы их к изменившимся функциям, и что если влияние изменившихся условий может ‘накопляться’, то только при предположении передачи по наследству таких видоизменений. Точно так же я не предполагаю останавливаться на вопросах: какова природа того эффекта, который констатируют на воспроизводительных элементах и который проявляется в форме видоизменений? Следует ли этот эффект всецело приписать новым потребностям разновидностей? Есть ли этот эффект такого рода, что делает разновидность менее приспособленной к новым требованиям? Или же благодаря ему разновидность лучше приспособляется к новым требованиям? Не останавливаясь на этих вопросах, достаточно указать на необходимость того предположения, что изменившиеся функции органов — в том или другом виде, но во всяком случае — отражаются в виде изменившихся наклонностей воспроизводительных элементов. Ввиду всего вышесказанного невозможно не согласиться с тем, что перемена отправления органа производит наследственный эффект, какова бы ни была природа последнего.
Вторая из двух заметок Дарвина, о которых упоминалось выше, содержится в тех отделах его сочинений, в которых говорится о соотносительных изменениях. В сочинении ‘Происхождение видов’ он говорит:
‘Вся организация представляет такую тесную связь во время своего роста и развития, что если совершится легкое изменение в какой-либо одной части, которое усилится благодаря естественному подбору, то и другие части тоже подвергнутся изменению’.
В соответствующем месте сочинения ‘Animals and Plants under Domestication’ (Vol II, 320) Дарвин говорит следующее:
‘Соотносительные изменения составляют для нас предмет большой важности. Ибо если одна часть организма подвергается изменению вследствие продолжительного подбора, совершающегося при участии ли человека или только природы, то и другие части организации также подвергаются неизбежным изменениям Из такого соотношения, очевидно, следует, что естественные разновидности, подобно нашим одомашненным животным и растениям, или очень редко, или никогда не отличаются друг от друга только каким-либо одним единственным признаком’.
Каким путем одна изменившаяся часть вызывает изменения в других частях? Путем изменения функций по качеству или по степени — вот, мне кажется, каков должен быть ответ. Действительно, представим себе, что какая-либо часть изменяется в своих кожных покровах, которые становятся больше и через то потребляют большее количество материалов из общих запасов. Следствием этого явится простое уменьшение количества материалов, потребных для прочих кожных образований, через это произойдет уменьшение некоторых или всех кожных образований, не вызывая, однако, заметного влияния на другие части организма, за исключением, быть может, той группы кровеносных сосудов, которая расположена вблизи кожных покровов. Другое дело, если изменяющаяся часть является активным органом, как, например, конечность, внутренности или какой-либо орган, который требует постоянного прилива крови, который производит различные материалы выделения или поглощает их, — в таком случае и все другие активные органы становятся причастными к такому изменению Отправления, исполняемые ими, представляют подвижное равновесие, и потому отправление какого-либо одного из них, при изменении самого аппарата, исполняющего это отправление, не может измениться само, без того, чтобы не изменились функции и всех остальных органов, изменились — одни заметным образом, другие незаметным, смотря по тому, находились ли они в непосредственной или посредственной связи. Из таких вторичных изменений те, которые протекают нормально, трудно констатируются, те же, которые частью или вполне отступают от нормы, дают знать о себе довольно легко.
Таким образом, например, необычное мозговое возбуждение вызывает выделение из почек, характерное по своему составу, или по количеству, или по тому и другому вместе. Сильное волнение неприятного характера нарушает или останавливает выделение желчи.
Значительные препятствия движению крови, образующиеся в некоторых важных частях организма при известных болезнях или расстройствах, вызывая большое направление со стороны сердца, производят гипертрофию его мускульных стенок. А такая перемена, являющаяся, поскольку дело касается первоначальной причины болезни, вместе с тем и средством против этой причины, часто вызывает расстройства в прочих частях организма. ‘Апоплексия и паралич во многих случаях прямо зависят от гипертрофического расширения сердца.’ В других случаях вызываются астма, водянка и эпилепсия. Таким образом, поскольку речь идет об индивидуальном организме, результатом такого тесного взаимодействия является то, что при местном изменении в одной какой-либо части организма путем изменения отправлений вызываются соответственные изменения и в других частях, в таком случае можно поставить вопрос: могут ли эти соответственные изменения, поскольку они не переходят пределов нормальности, передаваться по наследству или нет? Если они передаются потомству, тогда утверждение Дарвина, что ‘если одна часть организма подвергается изменению, то и другие части неизбежно тоже изменяются’, является совершенно понятным: оно гласит, что вторичные изменения pari passu передаются вместе с последовательными изменениями, производимыми подбором. Но если они не передаются потомству? Тогда вторичные изменения, не способные передаваться потомкам, вызывают у последних нарушение равновесия в организме, а с накоплением таких изменений в частях, подвергающихся влиянию подбора, организм потомства все более и более выходит из равновесия, так как в течение ряда поколений изменение организма должно все более и более усиливаться. А потому организм новой разновидности должен становиться все более и более негодным.
Единственный выход из такого противоречия возможен при допущении, что с течением времени совершаются в организме необходимые приспособления путем естественного подбора. Но с этим допущением находится в противоречии, во-первых, как мы видели, непризнание сопутствующих видоизменений между непосредственно кооперирующими частями, которые тесно связаны друг с другом, и потому тем более не может быть допущено возможности сопутствующих видоизменений между частями, которые и кооперируют посредственно, и притом удалены друг от друга. А во-вторых, прежде чем совершились бы необходимые приспособления в организме, разновидность могла бы погибнуть от несовершенств своего организма. Даже если бы и не было подобных трудностей, нам пришлось бы признать странный ряд положений следующего рода: 1) Изменение в одной части организма, реагируя на весь организм, вызывает изменения в других частях, отправления которых неизбежно тоже изменяются. 2) Такие изменения в организме особи влияют некоторым образом на воспроизводительные элементы. Последние, при продолжительном нарушении равновесия в организме, принимают особое, необычное строение. 3) Но изменения, вызываемые таким путем в воспроизводительных элементах, не такого рода, как те, которые вызываются изменениями функционального характера, изменения, передающиеся потомству, не имеют никакого отношения к тем разнообразным изменениям, которые возникают в организме родителей функциональным путем. 4) Так как равновесие отправлений не может быть восстановлено путем наследования эффектов нарушения отправлений индивидуального организма, то такое восстановление может быть произведено только путем наследования случайных изменений, которые могут оказаться во всех органах, без всякого соотношения к изменению отправлений Мы считаем невозможным принять подобный ряд положений и, кроме того, утверждаем, что они неубедительны.
‘Но где же прямые доказательства того, что изменения функционального характера способны передаваться по наследству?’ — таков вопрос, который предлагается теми, кто придерживается вышеизложенных ходячих толкований — ‘Допустим, что действительно имеются некоторые затруднения, но во всяком случае, прежде чем для разъяснения их прибегнуть к допущению передачи по наследству изменений от употребления и неупотребления, необходимы верные доказательства того, что действительно последствия употребления и неупотребления способны передаваться по наследству.’
Прежде чем непосредственно приступить к разъяснению этого затруднения, я позволю себе прибегнуть к косвенному доказательству указанием на то, что недостаток общепризнанных доказательств может происходить вовсе не от того, что таких доказательств есть мало. Невнимание или недостаток последнего приводят часто к игнорированию таких фактов, которые в действительности имеются в изобилии, это отлично иллюстрируется на примере исследования о доисторической эпохе. Под влиянием ходячего убеждения, что следов человека нет на земной поверхности в других образованиях, кроме самых поверхностных, геологи и антропологи не только не желали искать таких следов, но долгое время продолжали подсмеиваться над теми, которые утверждали, что нашли такие следы. Когда Boucher de Perthes’y удалось наконец раскрыть глаза представителям науки указанием на кремневые орудия, открытые им в четвертичных отложениях долины Соммы, и когда геологи и антропологи убедились наконец, что доказательства существования человека могут быть находимы в образованиях довольно глубокого возраста, и когда после этого ученые стали искать дальнейших доказательств, — тогда они стали находить их в обильном количестве повсюду. То же самое повторилось с вопросом, который касается нас ближе, мы могли видеть, что высокомерное отношение к гипотезе органической эволюции, с которым относились вообще натуралисты до опубликования работы Дарвина, мешало им видеть многочисленные факты, которые подтверждали эту гипотезу. Совершенно подобным же образом непризнание натуралистами передачи по наследству таких изменений строения, которые вызываются изменением в отправлениях, заставляет натуралистов относиться легкомысленно к тем доказательствам, которые подтверждают такую передачу, и не позволяет им заниматься отыскиванием дальнейших доказательств этого рода.
На вопрос о том, почему имеются многочисленные примеры случайных изменений, передающихся в потомстве, и почему нет примеров передачи в потомство изменений функционального происхождения, — на этот вопрос могут быть три ответа. Первый ответ тот, что изменения первого рода большей частью хорошо заметны, между тем как изменения второго рода почти всегда незаметны. Когда рождается ребенок с шестью пальцами, то такая аномалия не только легко замечается, но бывает настолько поразительна, что привлекает большое внимание. А когда такой ребенок, достигнув зрелого возраста, даст шестипалое потомство, то в околотке все знают об этом. Голубь, отличающийся особенно окрашенными перьями или же длиной и шириной своего хвоста или раздутой шеей, привлекает к себе внимание своею странностью, и если его потомство сохраняет эти особенности, случайно, быть может, усилившиеся, то такой факт отмечается и такую особенность стараются закрепить подбором. Ягненок, который сделался не способным к прыжкам благодаря короткости своих ног, не преминет обратить на себя внимание. И тот факт, что его потомство сохранило такую же коротконогость и стало через это неспособным перебираться через изгороди, начинает неизбежно получать широкое распространение. То же самое и с растениями. Если какой-либо цветок имеет излишнее количество лепестков, или необычно симметрическое расположение частей, или же какое-либо другое отличие от типа цветка этого рода, особенно по отношению к окраске, — то такой цветок легко обращает на себя внимание садовника, а предположение, что такая раз возникшая аномалия передается по наследству, часто вызывает производство опытов, которые ведут за собою дальнейшие доказательства подобного рода. Но совершенно иначе обстоит дело с функционально приобретенными изменениями. Местонахождением последних почти всегда бывает мускульная, костная и нервная системы, внутренности, — вообще, такие части тела, которые всецело или отчасти скрыты от взоров. Изменения в нервных центрах совершенно недоступны взору, кости могут подвергаться очень сильным изменениям в размерах или форме, не вызывая внимания к этим изменениям, а увеличение или уменьшение мускулов, покрытых, как у большинства животных, знакомых нам, толстыми покровами, должны стать достаточно большими, чтобы сделаться заметными при наружном осмотре.
Другое важное различие между двумя родами изменений состоит в том, что для определения того, способно ли передаваться потомству то или иное случайное видоизменение, нужно только немного внимания при подборе особей и при наблюдении над потомством, между тем для определения передаваемости по наследству функционально приобретенных видоизменений потребны бывают значительные приспособления, которыми вызывалось бы большее или меньшее упражнение какой-либо части или нескольких частей организма, притом во многих случаях трудно бывает найти такие приспособления, поддерживать их затруднительно в течение целого поколения, а тем более — в течение ряда последовательных поколений.
Но это еще не все. В одном случае существуют побудительные причины к производству исследований, а в другом случае таких побудительных причин не существует Интерес денежный, или интерес дилетанта, или оба вместе заставляют многих лиц производить эксперименты, которые дают массу доказательств того, что случайные изменения наследуются. Овцеводы, извлекающие выгоду из производства некоторых разновидностей по форме или качеству, лица, производящие разных бесполезных животных, преследуя цели спорта в усовершенствовании разводимых ими животных, цветоводы, профессиональные или любители, которые берут премии за новые разновидности, — все эти лица составляют категории людей, которые дают естествоиспытателям богатый материал для доказательств. Но не существует никаких категорий людей, руководимых денежным или другим интересом, которые старались бы путем опытов убедиться, способны ли предаваться потомству последствия употребления или неупотребления.
Таким образом, существует достаточно много причин того явления, что в одном случае имеется значительное число прямых доказательств, а в другом случае таких доказательств мало, и притом настолько мало, что доказательства эти являются как бы случайными. Посмотрим теперь, какие это доказательства.
Особенно большого внимания заслуживает факт, открытый почти что случайно Броун-Секкаром в ряду его исследований. Им было найдено, что некоторые искусственно произведенные повреждения нервной системы, даже такие слабые, как перерезка подключичного (sciatic) нерва, оставляют после излечения усиленную возбудимость, которая ведет к появлению эпилепсии. При этом неожиданно оказывается, что потомство от морских свинок, которые получили таким путем наклонность к эпилепсии, при щипке в шею обнаруживали унаследованную наклонность к эпилептическим припадкам. Таким образом, необходимо признать, что морские свинки стали подвержены эпилепсии и что явления подобного рода происходили в тех случаях, когда не имели места обстоятельства, бывшие в опытах Броун-Секкара. Принимая во внимание невероятность того утверждения, что симптомы, наблюдавшиеся Броун-Секкаром, случались нисколько не чаще симптомов, возникающих естественным путем, причем имеются надежные доказательства противного, мы можем придавать большое значение результатам опытов Броун-Секкара.
Некоторые другие нервные расстройства тоже дают очень веские доказательства в пользу нашей гипотезы, — доказательства, правда, не непосредственно экспериментального характера. Существует немало примеров того, что безумие вызывается некоторыми обстоятельствами, которые тем или другим путем расстраивают нервные отправления. — вызывается, например, разного рода эксцессами, при этом никто не подвергает сомнению всеми принятое положение, что безумие предается по наследству. Можно ли утверждать, что передается по наследству лишь то безумие, которое возникло само собою, и что безумие, которое явилось следствием хронического нарушения отправлений, что такое безумие — не наследственно? Едва ли можно думать, чтобы такое утверждение было логично, и потому пока что, в ожидании дальнейших подтверждений, мы можем смело принять, что имеется еще одно подтверждение в пользу передаваемости по наследству функционально произведенных изменений.
К тому же и среди врачей я встречал воззрение, что нервные расстройства менее серьезного характера способны унаследоваться. Лица, которые повредили свою нервную систему продолжительным переутомлением или другим путем, произведут потомство, более или менее подверженное неврозам.
Дело не в том, какова форма наследственности: будет ли это какая-либо ненормальность мозга или недостаточный приток крови, во всяком случае, здесь мы имеем дело с изменениями функционального характера.
В пользу справедливости высказанного выше мнения относительно недостатка прямых доказательств говорит непосредственное рассмотрение этих доказательств Случаи, подтверждающие наш взгляд, таковы по своему существу, что при наблюдении они говорят сами за себя Они оправдывают наше подозрение, что многие из подобных случаев не могут быть твердо установлены не потому, что они редки, а просто вследствие того, что они очень мало бросаются в глаза и могут быть констатированы только при таких старательных исследованиях, которых никто не производит. Я сказал никто, но я не прав. Успешные изыскания были произведены одним человеком, которого компетентность в качестве наблюдателя стоит вне всяких сомнений и которого свидетельство менее, чем свидетельство всякого другого лица, может быть заподозрено в склонности к тому заключению, что подобного рода наследование может иметь место. Я имею в виду автора ‘Происхождения видов’.
В наши дни большая часть естествоиспытателей являются дарвинистами в большей степени, чем сам Дарвин Я не думаю, чтобы у них могла быть большая вера в справедливость органической теории. Но я склонен полагать, что так думают очень многие читатели, которые отождествляют громадную услугу, оказанную Дарвином теории органической эволюции, с самой теорией органической эволюции, и даже общее — с теорией эволюции вообще. Я думаю, что тот особенный фактор, который им первым был признан в качестве фактора, принимающего такое огромное участие в органической эволюции, стал рассматриваться его последователями в качестве единственного фактора, хотя он сам вовсе не смотрел таким образом на этот фактор. Правда, что Дарвин, видимо, отвергал те причинные деятели, которые признавались более ранними исследователями. В историческом очерке, предпосланном им в последнем издании {Настоящее сочинение написано Спенсером в 1886 г. (Прим. пер.)} его ‘Происхождения видов’, он пишет: ‘Любопытно, насколько сильно мой дед Эразм Дарвин предвосхитил взгляды и ошибочные положения взглядов Ламарка, в своей ‘Zoonomia’, опубликованной в 1794 году’. А так как среди воззрений, о которых говорит Дарвин, проводилось такое воззрение, что изменение строения организмов обусловливается передачей потомству функционально возникших изменений, то выходит, будто Дарвин в вышеприведенных словах выражает свое отрицательное отношение к допущению такой передачи. Однако он вовсе не предполагал этого выражать, наоборот, признание им такой передачи, как причины эволюции, правда не как важной причины, подтверждается многими местами из его сочинений. В первой главе ‘Происхождения видов’, касаясь унаследования эффектов привычки, он говорит, что ‘у животных усиленное употребление или неупотребление частей имеет очень значительное влияние’, при этом в качестве примера он говорит об изменении относительного веса частей крыльев и ног у дикой утки по сравнению с домашней уткой, также — о ‘сильном унаследованном развитии вымени у коров и у коз’ и о повислых ушах домашних животных. Приводим еще некоторые места из последнего издания его труда:
‘Я думаю, что не может быть никакого сомнения в том, что у наших домашних животных употребление усилило и увеличило одни части организма, а неупотребление уменьшило другие и что такие изменения передавались по наследству.’ (На следующих страницах Дарвин дает дальнейшие примеры подобного рода изменений.) ‘Привычка — по отношению к возникновению конституциональных особенностей, употребление — по отношению к усилению органов и неупотребление — по отношению к уменьшению органов — являются во многих случаях могущественными деятелями в своих последствиях. Обсуждая частные случаи, г-н Миварт проходит мимо последствий усилившегося употребления и неупотребления частей тела, чему я всегда придавал высокое значение и над чем я в своем ‘Variation under Domestication’ останавливался гораздо дольше, чем, смею думать, какой-либо другой из, писателей.’ ‘С одной стороны, неупотребление может объяснить слабое развитие всей задней части тела, включая сюда и боковые плавники.’ ‘Я могу привести другой пример строения, которое, очевидно, своим возникновением обязано исключительно употреблению и привычке.’ ‘По-видимому, вероятно, что неупотребление оказалось могущественным деятелем в производстве фундаментальных органов.’ ‘В общем, мы можем сделать заключение, что привычка, употребление и неупотребление в некоторых случаях сыграли очень значительную роль в процессе изменения конституции и строения, но последние изменения нередко в значительной степени комбинировались, а подчас и маскировались влиянием естественного подбора внутренних изменений.’
В своем вспомогательном труде ‘The Variation of Animals and Plants under Domestication’, где Дарвин рассматривает вопрос детально, он дает более многочисленные доказательства унаследования эффектов употребления и неупотребления. Приведем некоторые из таких мест, взятые из первого тома первого издания.
Говоря о домашних кроликах, Дарвин пишет: ‘Недостаток упражнения, очевидно, изменил длину ног относительно тела…’ ‘Таким образом, мы видим, что наиболее важный и сложный орган (мозг) во всей своей организации подчиняется закону уменьшения в массе от неупотребления’. Дарвин замечает, что у птиц океанических островов, которые не подергались преследованию со стороны врагов, уменьшение крыльев произошло, по всей вероятности, от постепенного неупотребления. Сравнивая одну из таких птиц — лысуху с островов Тристан-да-Кунья с соответствующей европейской птицей и показывая, что все кости, участвующие в полете, у первой меньше, Дарвин прибавляет: ‘Таким образом, в скелете этого естественного вида встречаются почти такие же самые изменения, разве только пошедшие несколько дальше, как и у домашней утки, а в последнем случае, я думаю, что никто не станет оспаривать, что такие изменения произошли от уменьшения употребления крыльев и усиленного употребления ног… Как и у других домашних животных, прирученных очень давно, точно так же и у шелковичного червя пострадали некоторые инстинкты, гусеницы, помещенные на тутовое дерево, иногда приобретают странный недостаток пожирать основание листа, на котором они находятся, и через то падать вниз, но по словам Робине (Robmet), они сохраняют способность опять взбираться на дерево. Но иногда и эта способность теряется, и тогда упавшие гусеницы, будучи не способны подняться, погибают от голода, часто они не умеют перейти с листа на лист’.
Вот еще несколько примеров, взятых из второго тома:
‘Во многих случаях есть основание думать, что уменьшенное употребление разных органов оказало влияние на соответствующие части организма потомства. Но нет хороших доказательств того, что это когда-либо совершалось в течение одного поколения… Наши домашние куры, гуси и утки почти совершенно потеряли не только у отдельных особей, но у всей породы способность летать, и потому нам никогда не случается видеть, чтобы испуганный цыпленок пытался бы улететь, как это делает молодой фазан… У домашнего голубя длина грудной кости, высота ее гребня, длина лопатки и душки, длина крыльев, измеренная между концами лучевой кости, — все стало меньше по сравнению с соответствующими частями дикого голубя’. После подобного же и подробного рассмотрения уменьшения размеров у кур и уток Дарвин прибавляет: ‘Уменьшенный вес и размер костей в предыдущих случаях, по всей вероятности, является косвенным результатом реакции ослабленных мускулов на кости… Потузиус показал, что у уменьшенных пород свиней короткость ног и рыла, форма суставных отростков затылка и положение челюстей с верхними клыками, выдающимися очень неправильным образом вперед от нижних клыков могут быть приписаны тому, что эти части не имели достаточного упражнения… Такие изменения строения, хорошо передающиеся по наследству, характеризуют некоторые улучшенные породы, потому что они не могли произойти ни от одной домашней или дикой расы. Относительно рогатого скота профессор Таннер заметил, что легкие и печень у улучшенных пород оказываются значительно меньше в объеме по сравнению с теми же частями у животных, пользующихся совершенною свободою… Причина уменьшения легких у высокосовершенствованных пород животных, которые совершают мало движения, очевидна само собою’. (На следующих страницах Дарвин также приводит факты, иллюстрирующие последствия употребления или неупотребления в изменении вида ушей, длины кишечного канала и природы инстинктов домашних животных.)
Однако допущение или, скорее, утверждение Дарвина, что передача по наследству функционально возникших изменений является фактором органической эволюции, становится особенно очевидным не из тех отрывков, которые приводились нами выше. Гораздо лучше выясняется это из одного места в предисловии ко второму изданию его ‘Происхождения человека’. Он там протестует против того распространенного извращения его взглядов, что названный выше фактор не проявляется в природе. Место это следующее:
‘Я пользуюсь здесь удобным случаем, чтобы заметить, что мои критики часто приписывают мне, будто я объясняю все изменения строения организма и его духовных свойств исключительно естественным подбором таких видоизменений, которые часто называются самопроизвольными, между тем я даже в первом издании ‘Происхождения видов’ ясно утверждал, что должно придавать большое значение унаследованному эффекту употребления и неупотребления как по отношению к телу, так и по отношению к духу’.
Но это еще не все. Есть доказательство того, что уверенность Дарвина в важном значении фактора, о котором идет речь, становилась с годами все сильнее, по мере пополнения новых доказательств. В шестом издании ‘Происхождения видов’ в первой из вышеприведенных цитат Дарвин говорит следующим образом: ‘Я думаю, что не может быть никакого сомнения в том, что у наших домашних животных употребление усилило и увеличило одни части организма, а неупотребление уменьшило другие и что такие изменения передавались по наследству’.
Но если обратиться к первому изданию того же труда, то можно будет увидеть, что слова: ‘Я думаю, что не может быть никакого сомнения…’ — заменили первоначальные слова: ‘Я думаю, что может быть малое сомнение…’. Такая обдуманная замена одного слова с определенным значением другим, менее определенным, должна объясниться более решительным признанием фактора, которому первоначально придавалось меньше значения, чем следует, это особенно ясно доказывается словами вышеприведенной цитаты из предисловия к ‘Происхождению человека’, в которой Дарвин говорит: ‘Даже в первом издании ‘Происхождения видов…’ и т. д. Смысл этой цитаты тот, что в последующих изданиях и последующих своих трудах Дарвин значительно сильнее настаивает на факторе, о котором идет речь. Такая перемена имеет тем большее значение, что она произошла в то время жизни, когда обнаруживается естественная склонность к устойчивости взглядов.
В течение более раннего периода, когда Дарвин только открывал те многочисленные случаи, разъяснение которых было дано его гипотезой, иногда вместе с тем он имел возможность убеждаться, насколько шатки были объяснения, даваемые для этих многочисленных случаев гипотезой, признававшейся его дедом и Ламарком, естественно, что Дарвин всецело проникся убеждением, что одна гипотеза совершенно удовлетворительна, а другая не выдерживает критики. Но в уме человека, столь искреннего и настолько доступного для всякого рода доказательств, каким был Дарвин, естественно произошла реакция. Передача по наследству функционально возникших видоизменений, хотя (как можно судить по вышеприведенным цитатам, касавшимся воззрений названных более ранних исследователей), по-видимому, одно время и отвергалась, но при всем том такая передача всегда признавалась в известной мере, но затем она стала признаваться все более и более и в конце концов совершенно разумно была причислена к факторам, имеющим важное значение.
Покончив с тем поворотом во взглядах, который обнаружился в последних сочинениях Дарвина, мы позволим себе задать вопрос: не следует ли пойти дальше? Можно ли признать вполне достаточной ту долю участия в органической эволюции, какую Дарвин в конце концов приписывает передаче видоизменений, произведенных употреблением и неупотреблением? Обсуждая ряд доказательств, о котором мы говорили выше, я полагаю, позволительно будет думать, что названная доля участия должна быть значительно больше, чем допускал это Дарвин даже в последнее время.
В пользу такого взгляда можно прежде всего привести то обстоятельство, что существует обширный класс явлений, который остался бы необъясненным, если не допустить существование фактора, о котором идет речь. Если допускать, что кооперирующие части, как мы уже видели, не изменяются все вместе, даже тогда, когда их немного, и они вместе связаны друг с другом, и если тем более не может быть допущена возможность изменения кооперирующих частей в том случае, когда их много и они притом удалены друг от друга, — тогда мы совершенно отказываемся объяснить те многочисленные изменения в организации, которые обнаруживаются во всех случаях, когда при выгодном употреблении какой-либо изменившейся части и многие другие части организма, связанные с первой в деятельности, тоже подвергаются изменениям.
Возрастающая сложность строения, сопровождающая возрастающую сложность условий существования, предполагает возрастание числа способностей, из которых каждая направлена к сохранению особи или потомства, далее, различные особи вида, в общем нуждающегося в нормальной совокупности всех способностей, в каком-либо одном индивидуальном случае могут выигрывать от более сильного развития какой-либо одной из этих способностей, а в иных случаях — от усиленного упражнения других способностей, вследствие этого, по мере того как число способностей делается больше, в той же мере становится труднее для каждой способности порознь развиваться далее путем естественного подбора. Только тогда, когда усиление какой-либо одной способности является выгодным преимущественно перед другими способностями, является возможность для этой способности развиться до конца. В особенности в случае способностей, которые не служат в сколько-нибудь значительной степени для самосохранения, — в таких случаях развитие способности путем естественного подбора является, по-видимому, неосуществимым.
Существует факт, признаваемый Дарвином, что там, где вследствие подбора в течение ряда поколений какая-либо часть организма увеличилась или уменьшилась, вследствие реакции на другие части организма, в последних тоже возникают изменения Такая реакция происходит путем изменения отправлений. Если изменения в строении, вызванные такой переменой в отправлениях, способны передаваться по наследству, в таком случае восстановление соответствия в частях организма, совершаясь в течение ряда поколений, будет поддерживать приблизительное равновесие в организме. Если же передачи по наследству не существует, тогда организм, поколение за поколением, все более приходит в расстроенное состояние и начинает делаться невыгодным.
Далее, так как установлено, что изменение в равновесии отправлений отпечатлевает свой след на воспроизводительных элементах, то нам приходится иметь дело с альтернативой или отпечатлевающийся след не имел никакого отношения к частным изменениям, которые совершаются в организме, или же этот след воспроизводит названные изменения Вторая часть этой альтернативы делает явления легкопонятными, тогда как при допущении первой части альтернативы у нас не только остаются нерешенными некоторые вопросы, но получается противоречие с общеизвестной истиной, что при воспроизведении способны передаваться до мелких подробностей черты предков.
Хотя, при отсутствии денежного интереса или интереса тщеславия, для определения того, способны ли передаваться по наследству функционально возникшие видоизменения, не производятся такие специальные опыты, какие делаются для закрепления в потомстве случайных видоизменений, — тем не менее некоторые очевидные примеры такой передачи сами собою бросаются в глаза, даже когда о них совершенно не думают. В добавление к примерам малой заметности явлений, о которых идет речь, обратим внимание на одно, о котором я уже говорил выше, а именно, что аппарат для разрывания и жевания пищи ослабевает с ослаблением его отправлений, как это можно видеть на примере цивилизованных народов и некоторых разновидностей собак, которым пришлось вести обеспеченный образ жизни. Из многочисленных случаев, упоминаемых Дарвином, можно видеть, что они охватывают не одну какую-либо особую категорию частей организма, но простираются на все части — на кожную систему, мускульную, костную, нервную системы, на внутренности, что случаи передачи по наследству функционально произведенных изменений между частями организма, подверженными такому изменению, чаще всего констатировались на таких частях, которые наиболее способны сохранять изменения и допускают легкую возможность сравнения, а именно на костях, все эти случаи имеют тем большее значение, что они свидетельствуют, каким образом в множестве других подобных случаев совершаются параллельные изменения строения рядом с параллельным изменением привычек.
Что же мы можем сказать в качестве общего заключения? Можем ли мы удовольствоваться допущением, что наследование функционально произведенных изменений имеет место только в тех случаях, когда есть доказательство этого? Можем ли мы согласиться, что все те многочисленные случаи изменения строения под влиянием изменения отправлений, которые встречаются в разных тканях и в разных органах, что все они являются только специальными и исключительными примерами, вовсе не имеющими общего значения? Можем ли мы думать, что те доказательства, которые в настоящее время получили известность без участия в этом ученых-исследователей, не были бы так многочисленны, если бы на собирание их не было потрачено столько внимания? Чтобы думать таким образом, я полагаю, нет разумного основания. Что касается меня, то вся совокупность фактов внушает мне непоколебимую уверенность, что передача по наследству функционально произведенных изменений имеет место повсюду. Принимая во внимание, что физиологические явления совершаются согласно физическим законам, трудно было бы понять, почему бы изменившееся действие органических сил, вызывающее во многих разных случаях наследственные изменения строения, не производило бы того же самого во всех случаях. Можно считать за строго правильные, я думаю, следующие положения: во-первых, деятельность всякого органа вызывает в нем реакцию, которая обыкновенно не изменяет его нормы питания, но иногда понижает в нем питание соответственно понижению самой деятельности, в других же случаях — повышает питание пропорционально повысившейся деятельности, во-вторых, деятельность органа, вызывая измененное consensus отправлений и строения, отпечатлевает такой измененной consensus также на семенных и зародышевых клеточках в то время, когда образуется будущая особь, в-третьих, иногда в ряду поколений, в случаях слишком малочисленных/чтобы их отмечать, но зато легко бросающихся в глаза своей очевидностью, результаты видоизменений того или иного рода обнаруживаются сами собою. Далее, как мне кажется, так как существуют некоторые очень обширные категории явлений, которые остаются необъяснимыми, если мы признаем наследование случайных видоизменений за единственный фактор, но которые становятся объяснимыми, если мы допустим наследование функционально произведенных изменений, — то мы считаем себя вправе сделать заключение, что такое наследование случайно возникших изменений является фактором, который не только принимает простое участие в органической эволюции, но таким фактором, без участия которого органическая эволюция, в своей высшей форме в любой момент, не могла бы никогда и совершиться.
Будет ли наше заключение справедливо или нет, во всяком случае, я думаю, есть достаточно оснований принять предварительно гипотезу о том, что последствия употребления и неупотребления передаются по наследству, и затем установить методическое производство исследований для решения вопроса о том, признать ли гипотезу справедливой или отвергнуть ее. Ибо мне кажется, едва ли разумно принимать без ясных доказательств такое представление, что простое различие в строении, возникающее самопроизвольно, может передаваться по наследству, а глубокое различие, поддерживаемое в течение ряда поколений путем изменения отправлений, — что такое различие в строении не передается потомству. Принимая в соображение, что изменение строения под влиянием отправления является бесспорным фактом — vera causa, поскольку дело идет об отдельной особи, принимая, далее, в соображение, что есть немало фактов, которые такими компетентными наблюдателями, как Дарвин, рассматривались как доказательство того, что передача таких изменений имеет место в отдельных случаях, — принимая все это в соображение, следует, я думаю, в конце концов признать за хорошо обоснованную ту гипотезу, что такая передача совершается в согласии с общим законом, простирающимся на все живые существа.
Но если признать достаточную обоснованность за только что высказанным заключением, — если признать бесспорным, что с самого начала вместе с наследованием полезных, случайно возникших видоизменений имело место и наследование изменений, произведенных употреблением и неупотреблением, — то можем ли мы сказать, что мы перечислили все категории органических феноменов? Я думаю, на этот вопрос должно ответить, что еще остаются неперечисленными некоторые категории органических феноменов. Я полагаю, должно указать на то, что некоторые основные черты животных и растений и до сих пор остаются необъясненными и что поэтому необходимо признать участие в данном отношении еще и какого-то нового фактора. Показать это я и предполагаю далее.
Спросите свинцовых дел мастера, который исправляет ваш насос, каким образом поднимается в насосе вода, он ответит ‘посредством всасывания’, имея в виду свою способность всасывать воду в рот через трубку, он уверен, что понимает действие насоса. Вопрос, что именно он подразумевает под всасыванием, кажется ему абсурдом. Он говорит, что вы знаете так же хорошо, как и он сам, то, что он подразумевает. И он не может понять, что может быть возбужден вопрос, отчего происходит то, что вода поднимается в трубке, когда он особенным способом складывает свой рот. На вопрос, почему, действуя всасыванием, насос не будет в состоянии поднимать воду выше 32 футов, а практически несколько ниже, он не может дать никакого ответа, но это не колеблет его доверия к своему объяснению.
С другой стороны, любознательный человек, который добивается понять, что такое всасывание, может получить от физика объяснения, дающие ему вполне ясное представление не только об этом, но и о многих других вещах. Он узнает, что и мы сами, и все окружающие нас предметы находятся под атмосферным давлением, доходящим до 15 фунтов на квадратный дюйм, т. е. 15 фунтов составляют средний вес воздушного столба, имеющего основанием квадратный дюйм и простирающегося в вышину от уровня моря до пределов земной атмосферы. Он узнает, что когда он помещает один конец трубки в воду, а другой берет в рот и затем оттягивает назад свой язык, образуя таким способом свободное место, то происходят два явления: одно заключается в том, что давление воздуха, находящегося с наружной стороны щек, не уравновешиваемое более одинаковым давлением воздуха внутри щек, вдавливает их внутрь, и другое заключается в том, что давление воздуха на поверхность воды, не уравновешенное более одинаковым давлением внутри трубки и во рту (в который вошла часть воздуха из трубки), вталкивает воду внутрь трубки вследствие неравенства давлений. Уразумев однажды сущность так называемого всасывания, он начинает понимать, что происходит тогда, когда, вследствие поднятия поршня в насосе и освобождения под ним воды от атмосферного давления, давление атмосферы на воду кругом трубки насоса, не будучи уже уравновешиваемо соответствующим давлением в трубе, заставляет воду подниматься по трубе и следовать за поршнем. Только теперь он начинает понимать, почему вода не может быть поднята выше теоретического предела, равного 32 фунтам. Этот предел много ниже на практике вследствие несовершенств самих аппаратов. Ибо если, упрощая мысль, предположить, что труба насоса имеет в поперечном разрезе квадратный дюйм, то атмосферное давление на воду в колодце, равное 15 фунтам на квадратный дюйм, может поднять в трубе воду лишь на такую высоту, что весь водяной столб будет весить 15 фунтов. Раз установлено такое представление о действии насоса, становится понятным и действие барометра. Делается ясным, как при данных условиях вес ртутного столба уравновешивается весом атмосферного столба, имеющего равный диаметр, и как при изменении веса атмосферного столба происходит соответствующее изменение в весе ртутного столба, указываемое изменением его высот. Мало того после этого становится понятным, что приписывать поднятие воздушного шара его относительной легкости — ошибка. Дело в том, что при подобном объяснении опускают из виду то направленное вверх давление, которое происходит вследствие разницы между весом массы газа, заключенного в шаре, плюс цилиндрический столб воздуха, простирающийся над ним до пределов атмосферы, и весом такого же цилиндрического воздушного столба, простирающегося вниз (от границ атмосферы) до поверхности шара, эта разница в весе и причиняет эквивалентное ей направленное вверх давление на нижнюю поверхность шара.
Почему ввожу я эти избитые истины, совершенно не относящиеся к предмету моего изложения? Во-первых, я это делаю для того, чтобы показать контраст между неопределенным представлением причины данного явления и между ее точным пониманием или, правильнее говоря, контраст между таким пониманием причины, которое, вернее, есть простое классифицирование явления с другим или другими явлениями, близкое знакомство с которыми дает иллюзию понимания, и тем пониманием причины, которое основывается на определенных физических силах, допускающих измерение. Во-вторых, я это делаю, чтобы показать, что когда мы стремимся разложить понятную на словах причину на ее действительные факторы, то мы приобретаем не только ясное решение находящейся перед нами задачи, но этим самым открываем путь и к решению различных других проблем. До тех пор пока мы удовлетворяемся неанализированными причинами, мы можем быть уверены как в том, что не понимаем правильно происхождения частных следствий, приписываемых этим причинам, так и в том, что мы упускаем из виду другие следствия, которые раскрылись бы перед нами, если б мы имели дело с анализированными причинами. В особенности это справедливо по отношению к случаям, в которых причинность явления сложная. Из этого мы можем вывести заключение, что явления, доставляемые развитием видов, не могут быть правильно поняты, если не иметь в виду действовавших в тот момент конкретных сил Рассмотрим подробнее факты, с которыми мы имеем дело.
Рост предмета происходит от соединенного действия известных сил на известные материалы, и когда он убывает, то это доказывает или недостаток некоторых материалов, или что силы кооперируют в направлении, отличном от того, которое производит рост. Если строение изменилось, то следует тот вывод, что процессы, создававшие его, сделались иными, параллельными, по сравнению с процессами, действовавшими в других случаях, и отличаются от них большим или меньшим количеством вещества или сил, принимающих в них участие. Необычайная плодовитость доказывает, что ход жизненных деятельностей был отклонен от его нормального хода, то же самое в обратную сторону имеет место при бесплодии. Если какие-либо зародыши, яйца, семена или потомство на известной ступени развития выживают в большем или меньшем количестве, то причина этого заключается или в том, что их внешнее или молекулярное строение отступает от среднего типа, или в том, что окружающие влияния действовали на них в отличном направлении.
Когда жизнь делается продолжительнее, то мы должны заключить, что сочетание видимых действий, составляющих ее, дольше обыкновенного сохраняет свое равновесие, несмотря на присутствие окружающих условий, стремящихся его нарушить.
Иначе говоря, если рост, изменчивость, переживание, вымирание могут быть приведены к формам, приемлемым физической наукой, то эти явления должны быть объяснены как результат деятельности известных факторов механических сил, света, теплоты, химического сродства и т. д.
Это общее заключение приводит к мысли, что выражения, употребляемые в рассуждениях об органической эволюции, хотя удобные и в самом деле необходимые, способны сбить с толку, так как скрывают от нас настоящие деятельные силы. То, что действительно происходит в каждом организме, это совместная работа его составных частей, направленная к сохранению их комбинированных действий в присутствии вещей и действий внешнего мира, из которых одни стремятся поддерживать, а другие разрушать их комбинацию. Эти вещи и силы, составляющие означенные две группы, суть единственные причины в тесном смысле этого слова. Термин ‘естественный подбор’ не выражает причины в физическом смысле. Он выражает лишь род кооперации между причинами, или скорее, если говорить точно, он выражает один из результатов этого рода кооперации. Мысль, которую выражает этот термин, представляется совершенно понятной. Если сличить естественный подбор с искусственным и отметить их сходство, то, по-видимому, не остается никакой неопределенности: однако неудобство заключается в том, что эта неопределенность не та, которая нам нужна. Молчаливо подразумеваемая Природа, которая производит подбор, не есть личная сила, аналогичная человеку, производящему подбор искусственно, притом подбор не есть выбор определенной особи, но уничтожение многих особей вследствие условий, которым одна особь успешно противостоит и потому продолжает жить и размножаться. Дарвин придавал этому слову значение, вводящее в заблуждение. Он говорит в введении к своему сочинению ‘Animals and Plants under Domestication’ (p. 6): ‘Ради краткости, я иногда говорил об естественном подборе, как о разумной силе. Я также часто олицетворял слово ‘Природа’, ибо я признал затруднительным избегать этой двусмысленности, но я подразумеваю под Природой лишь совокупное действие и результат многих естественных законов… а под законом лишь определенную последовательность явлений’. Но как ни ясно видел и как ни определенно утверждал Дарвин, что факторы органической эволюции суть конкретные действия, внутренние или внешние, которым подчинен каждый организм, тем не менее обыкновение употреблять удобную фигуральную речь помешало ему, как я думаю, распознать так полно, как он иначе сделал бы это, известные основные следствия этих действий.
Такие же упреки могут быть высказаны против выражения ‘переживание наиболее приспособленного’ {Хотя Дарвин одобрил это выражение и по временам употреблял его, тем не менее он не принял его для постоянного употребления, он находит, и совершенно справедливо, что выражение ‘естественный подбор’ в некоторых случаях предпочтительнее. См ‘Animals and Plants under Domistication (first edition)’. Vol. I, p. 6, and ‘Origin of Species’ (6-е изд., р. 49).}, на котором я остановился, стараясь подыскать для известных явлений скорее точные, чем метафорические, термины, правда, это выражение не олицетворяет причины и не уподобляет ее способа действий человеческому, все же в первом слове смутно, а во втором ясно проглядывает антропоцентрическая идея.
Идея переживания неизбежно подразумевает человеческую точку зрения, указывая скорее на известный порядок явлений, чем на тот характер, который они имеют просто как группа изменений. Если мы зададим себе вопрос, что мы действительно знаем о растении, то, исключая все идеи, ассоциированные со словами жизнь и смерть, мы найдет, что единственные факты, известные нам, сводятся к утверждению, что в растении происходят некоторые взаимно подчиненные процессы в присутствии некоторых содействующих или препятствующих влияний на него извне и что в некоторых случаях особенности в структуре или благоприятное стечение обстоятельств позволяют этим взаимно подчиненным процессам продолжаться долее, чем в других случаях. С другой стороны, в совокупной работе этих многочисленных внутренних и внешних действий, которые определяют жизнь и смерть организмов, мы не видели ничего такого, к чему могут быть применимы выражения- ‘приспособленность и неприспособленность’ в физическом смысле (fitness and unfitness). Если ключ подходит (fits) к замку или перчатка к руке, то это соотношение одного к другому представляется доступным для понимания. Ничего общего с такого рода приспособленностью не представляет тот случай, когда организм продолжает жить при известных условиях. Ни отдельные части, составляющие организм, ни их индивидуальные движения, ни те комбинированные движения некоторых из этих частей, из которых слагается жизнедеятельность, не представляют ничего аналогичного в своих отношениях к предметам и действиям окружающей их среды. Очевидно, что обычно употребляемое выражение ‘наиболее приспособленный’ есть лишь фигура речи, под ним подразумевается тот факт, что при наличности окружающих воздействий один организм, охарактеризованный этим выражением, обладает или большей, чем другие организмы данного вида, способностью поддерживать равновесие своих жизненных отправлений, или что своей силой размножения он настолько превосходит другие организмы, что при той же самой, как и у них, продолжительности жизни он имеет более шансов жить в потомстве. И действительно, как мы здесь видим, под термином ‘наиболее приспособленный’ должно подразумевать и те случаи, когда индивидуум обладает меньшей, чем обыкновенно, способностью к переживанию, но зато этот недостаток с избытком возмещается более высокой степенью плодовитости. Я рассмотрел этот вопрос с намерением подчеркнуть необходимость изучения происшедших и всегда происходящих в организмах изменений с исключительно физической точки зрения. Рассматривая факты с этой точки зрения, мы начинаем понимать, что, помимо тех специальных последствий кооперирования сил, которые приводят к более продолжительному переживанию одной особи сравнительно с другими и к вытекающему отсюда возрастанию в течение ряда поколений какого-нибудь признака, способствующего этому переживанию, — что и многие другие последствия сказываются на каждой особи и на всех вместе. Вещества как неорганического, так и органического мира подчинены в каждый данный момент влиянию окружающей их среды, которая непрерывно производит в них большею частью незаметные изменения, лишь с течением времени эти изменения становятся заметными. Я утверждаю, что одушевленные предметы, как и неодушевленные, находятся под такими же постоянными воздействиями и постоянно изменяются, проистекающие отсюда изменения составляют наиболее важную часть тех изменений, которые происходят в течение органической эволюции. Я этим не хочу сказать, что изменения этого разряда проходят совершенно незамеченными, ибо, как мы увидим, Дарвин отмечает некоторые второстепенные и специальные из них. Но именно те эффекты, которые не приняты в расчет, являются на самом деле теми прочными и универсальными эффектами, придающими всем организмам известные основные свойства. Рассмотрение одного аналогичного явления лучше всего может подготовить путь для оценки как этих эффектов, так и отношения их к другим, которые в настоящее время останавливают наше внимание.
Наблюдательный человек, прогуливаясь вдоль берега моря, заметит там и сям места, где море отложило предметы более или менее однородные и отделило их от неоднородных. Он может увидеть гальки, отделенные от гравия, большие камни, отсортированные от мелких, а кое-где найдет груды раковин более или менее истертых вследствие окатывания. Иногда он найдет, что голыши или валуны, находящиеся на одном конце залива, гораздо крупнее, чем те, которые лежат на другом его конце. Между этими крайними пунктами находятся, слабо различаясь между собою по объему, камни средней величины. Подобный пример встречается, насколько я припоминаю, на расстоянии какой-нибудь мили или двух к западу от Tenby, но наиболее замечательный и хорошо известный пример дает Чезильская мель (Chesil banc). Здесь вдоль берега на 16 миль в длину наблюдается постепенное изменение размера камней, они, будучи с одного конца исключительно чистыми голышами, в другом конце оказываются огромными валунами. Следовательно, в этом случае прибой и отлив произвели подбор и на каждом месте оставили позади те камни, которые были слишком велики для более легкого передвижения, между тем как отложили впереди другие, небольшие, легче перемещаемые. Но если бы мы стали рассматривать исключительно это, носящее характер подбора, действие моря, то мы упустили бы некоторые важные моменты, имеющие место при подобной деятельности моря. Когда камни претерпевали настолько различное воздействие, что благодаря ему некоторые оказались оставленными в одном месте, а другие в другом, они все равно подверглись двум совместно действующим, но неодинаковым влияниям. Постоянно передвигая камни и вызывая трение их друг о друга, волны так обточили наиболее выдающиеся части, что придали им более или менее округленные формы, кроме того, в свою очередь, взаимное трение камней отполировало их поверхности. Другими словами, воздействия окружающих условий постольку, поскольку они влияли однообразно, придали камням известное единство форм, и в то же время, благодаря различию их влияния, они отделили одни камни от других более крупные камни не поддались известным сильным воздействиям, которым меньшие камни противостоять не могли.
То же самое можно сказать и про другие группы предметов, сходных между собою в основных чертах, но различных во второстепенных. Когда они подвергаются все вместе известной группе воздействий, то можно ожидать, что некоторые из последних, достигнув определенной степени интенсивности, станут вызывать в некоторых отдельных предметах такие группы изменений, которых они не в состоянии вызвать в других предметах, отличных от первых. Между тем другие воздействия могут вызвать во всех предметах сходные изменения, благодаря однообразию отношений между этими воздействиями и известными качествами, общими всем членам данной группы. Из этого следует вывод, что живые организмы, составляющие однородную группу предметов и все вообще непрерывно подверженные воздействию агентов, составляющих их неорганическую внешнюю среду, должны тоже претерпевать два таких же ряда эффектов. Отсюда возникает, с одной стороны, их универсальное сходство, происходящее из одинаковости их отношения к веществам и силам внешней среды, а с другой стороны, возникает в некоторых случаях их различие, зависящее от различного воздействия этих веществ и сил, в других же случаях возникают изменения, которые, сохраняя или разрушая жизнь, складываются в известный естественный подбор.
Выше я упомянул мимоходом, что Дарвин также принял в расчет некоторые из этих эффектов, вызванные непосредственно в организмах окружающими неорганическими агентами. Нижеследующая выписка из 6-го издания ‘Происхождения видов’ вполне доказывает это:
‘Очень трудно решить, в какой степени такие изменившиеся условия, как, например, климат, пища и т. д., действовали в определенном направлении. Есть достаточно оснований предполагать, что с течением времени эффекты такого действия становятся гораздо значительнее, чем это могут нам обнаружить явные доказательства… Гульд считает, что птицы одного и того же вида окрашены гораздо ярче, если они живут в более ясной атмосфере, чем те, которые живут вблизи побережья или на островах, а Воластон убежден в том, что жизнь вблизи моря действует на окраску насекомых. Моквин-Тандон указывает на наклонность растений, произрастающих вблизи морского берега, иметь в известной степени мясистые листья, хотя в других местах они совсем не мясисты (стр. 106-107)’. ‘Некоторые наблюдатели убеждены в том, что влажный климат вызывает рост волос и других роговых образований’ (стр. 159).
В своем последующем труде ‘Animals and Plants under Domestication’ Дарвин еще очевиднее признает эти причины изменений в организации. Целая глава посвящена этому вопросу. Предпослав мысль, что ‘непосредственное влияние условий жизни, приводит ли оно к определенным результатам или нет, имеет значение, совершенно особое от действий естественного подбора’, он переходит к тому, что изменившиеся условия жизни ‘повлияли так определенно и могущественно на организацию наших одомашненных животных, что их было достаточно для того, чтобы эти последние образовали новые подразновидности или породы без помощи человеческого или естественного подбора’. Здесь приводятся два из его примеров:
‘В девятой главе я подробно изложил известный мне замечательный случай, именно, что в Германии различные разновидности маиса, привезенные из жарких стран Америки, переродились в течение двух или трех генераций’ (т. II, стр. 277).
И в этой же девятой главе он говорит по поводу этих и других подобных примеров: ‘Некоторым из вышеуказанных изменений было бы приписано, конечно, исключительное значение, если бы они относились к растениям в естественном состоянии’ (т. I, стр. 321). ‘Mr. Meehan в замечательной статье сравнивает 29 сортов американских деревьев, принадлежащих к различным классам, с их ближайшими европейскими родственниками, выросшими в тесном соседстве, в том же самом саду и при тех же наиболее одинаковых условиях.’ Перечисляя шесть черт, которыми все эти американские формы одинаковым образом разнятся от родственных европейских форм, Дарвин находит, что из этого можно вывести только одно заключение, именно, что эти черты ‘были безусловно вызваны продолжительным действием на деревья различного климата обоих континентов’ (т. II, стр 281-282).
Однако мы должны отметить тот факт, что Дарвин, оценив таким образом специальные эффекты всей суммы окружающих агентов и их комбинаций, не принял тем не менее во внимание гораздо более важных эффектов общего и постоянного действия этих агентов. Правда, эти эффекты Дарвином не отрицаются, но они приняты им без достаточного обсуждения В своем сочинении ‘Animals and Plants under Domestication’ (т II, стр. 281) он упоминает о некоторых главах в ‘Основаниях биологии’, в которых я обсуждал это общее взаимодействие среды и организма, и приписывает ему некоторые наиболее общие черты. Но хотя, судя по его выражениям, он уделяет сочувственное внимание моему аргументу, тем не менее он не соглашается признать за этим фактором того широкого участия в генезисе органических форм, которое он, по моему мнению, имел. Я сам, тогда и до самого последнего времени, не видел, сколь обширны и глубоки были влияния на организацию, которые, как мы это теперь увидим, могут быть прослежены до самых ранних результатов этого основного отношения между организмами и средою. Я могу присовокупить, 41 о эта мысль, выступившая здесь в более разработанном виде, высказана еще в моей статье ‘Трансцендентальная физиология’, впервые опубликованной в 1857 г.
Если разница между количеством силы, действующей на два организма, во всем остальном подобных и находящихся в одинаковых условиях, вызывает разницу между ними, то мы можем заключить, что эта сила производит влияния, претерпеваемые совместно обоими организмами. Точно так же если, имея два организма, мы замечаем, что разность соотношения между действующими на них неорганическими агентами сопровождается некоторой разницей в изменениях, происшедших в обоих организмах, то это означает, что эти различные агенты, взятые в отдельности, производят изменения в них обоих. Из этого мы должны вывести заключение, что организмы вообще имеют некоторые особенности структуры, происходящие от действия среды, в которой они существуют я употребляю слово ‘среда’ в общепринятом смысле, так как оно подразумевает как все физические силы, действующие на организм, так и материю, охватывающую их со всех сторон. И мы вправе заключить, что из появляющихся таким образом первичных признаков могут возникать признаки вторичные.
Прежде чем перейти к рассмотрению тех общих черт, происхождением которых организмы обязаны общему действию на них неорганических условии, я считал бы нужным сказать несколько слов об эффектах, производимых самостоятельно каждым из веществ и сил, составляющих среду. Я желал бы сделать это не только с целью дать предварительное понятие о способах, которыми эти вездесущие агенты действуют на все организмы, но и с целью доказать также, во-первых, что они видоизменяют неорганические тела так же, как и органические, а во-вторых, что органические тела подвергаются изменениям с их стороны гораздо в большей степени, чем неорганические. Во избежание же нежелательной отсрочки в приведении доказательств, я удовольствуюсь заявлением, что, когда соответствующие действия (эффекты) тяготения, теплоты, света и т. д. будут изучены так же, как физические и химические элементы среды, воды и воздуха, то окажется, что каждый из них, действуя более или менее на все тела, видоизменяет органические в неизмеримо большей степени, чем неорганические.
Здесь, оставляя в стороне одиночные, специальные эффекты, производимые этими разнообразными силами и элементами окружающей среды на оба класса тел, мы рассмотрим их комбинированные действия и зададим себе вопрос какова самая общая черта этих действий?
Очевидно, она заключается в том, что наружная поверхность подвергается большей сумме изменений, чем внутренняя масса. В том случае, когда вопрос идет о действии веществ, составляющих среду, неизбежен вывод, что они действуют на непосредственно открытые им части в большей степени, чем на те, которые от них прикрыты. Если же вопрос идет о силах, проникающих эту среду, то становится очевидным, что, за исключением тяжести, которая действует и на наружные, и на внутренние части без различия, наружные части дают гораздо больший простор их действию, чем внутренние. Когда вопрос касается теплоты, то ясно, что наружные части должны ее терять и получать гораздо быстрее, чем внутренние, и в среде, которая то теплее, то холоднее, эти две части обыкновенно должны представлять до известной степени разницу в температуре — по крайней мере, там, где толщина значительнее. Если речь идет о свете, то наружные части предметов, за исключением совершенно прозрачных, при других равных условиях должны больше подвергнуться изменениям от действия света, чем внутренние, причем я подразумеваю, что дело не осложняется такими выпуклостями наружной поверхности, которые ведут к внутренней концентрации лучей. Отсюда, вообще говоря, вытекает неизбежное следствие, что первое и почти повсеместное действие отношения между телом и его средой заключается в дифференциации наружных частей от внутренних. Я говорю ‘почти’ повсеместное действие, потому что там, где тело и механически, и химически оказывается очень устойчивым, как, например, кварцевый кристалл, среда может и не вызывать ни внутренних, ни наружных изменений.
Из неорганических тел яркий пример представляет старое, долго валявшееся ядро. Его покрывает образовавшаяся из слоя в слой ржавчина. Этот слой утолщается из года в год, быть может, до тех пор, пока процесс не достигнет фазиса, в котором наружная поверхность ядра теряет от дождя и ветра столько же, сколько внутренность ядра приобретает от дальнейшего окисления железа. Когда большие минеральные массы — булыжники, валуны, скалы вообще — обнаруживают какое-нибудь действие окружающих условий, то оно проявляется лишь разрушением поверхности, например от замерзания поглощенной воды: этот факт, хотя скорее механический, чем химический, тоже иллюстрирует основную истину.
Иногда таким образом возникает ‘катящийся камень’. На поверхности камня образуются более рыхлые по своей консистенции слои, из которых каждый имеет наибольшую толщину в более открытых местах, быстро рассыпается под действием выветривания и придает таким образом массе форму более округленную, чем прежде, и, наконец, оказавшись на выпуклой поверхности, он легко приводится в движение. Но из всех возможных примеров, быть может, самый замечательный тот, который можно наблюдать на западном берегу Нила в Филах, где наружные части гранитного кряжа в 100 футов вышиной обратились с течением времени в коллекцию валунообразных масс, варьирующих от ярда и до 6-8 футов в диаметре.
Каждая из них обнаруживает находящийся в ходу процесс отделения последовательно образовавшихся слоев разложившегося гранита, большая часть этих масс имеет участки такой отчасти отделившейся шелухи.
Итак, если относительно очень стойкие по своему составу неорганические массы способны до такой степени дифференцировать свои наружные части от внутренних, то что же мы должны сказать об органических массах, характеризующихся столь крайней химической неустойчивостью? Неустойчивость эта так велика, что их основной материал назван протеином, — указание на легкость, с какой он переходит из одной изомерной формы в другую Очевидно, необходим тот вывод, что это действие среды должно было неизбежно и быстро происходить везде, где устанавливалось соотношение наружных и внутренних частей: необходимость этого ограничения будет видна впоследствии.
Начиная обозрение с самых первобытных и самых мелких разрядов живых существ, мы неизбежно натолкнемся на затруднения в добывании положительных доказательств, так как из бесчисленного числа ныне существующих видов все подвергались миллионы миллионов лет эволюционному процессу, и их первоначальные черты усложнились и затемнились бесчисленными вторичными чертами, вызванными естественным подбором благоприятных изменений.
Из протофитовых достаточно обратить внимание на многочисленные разновидности диатомовых и десмидиевых с их прекрасно устроенными покровами или на отчетливые процессы роста и размножения среди таких простых водорослей, как Conjugatae, для того, чтобы видеть, что большая часть их отличительных черт присуща унаследованному сложению, которое медленно формировалось путем переживания наиболее приспособленных к тому или другому образу жизни.
Становится поэтому очень затруднительным выделить такие стороны развившихся в них изменений, которые относятся к непосредственному действию среды. Мы можем надеяться только на достижение общего их понимания путем рассмотрения всей совокупности фактов.
Первый основной факт тот, что все протофитовые являются клеточными организмами, все обнаруживают перед нами этот контраст между наружными и внутренними частями. Предполагая, что многочисленные частности в строении оболочки различных разрядов и классов протофитовых противопоставляются одни другим и взаимно уничтожаются, все-таки остается общая им всем черта — именно, что оболочка отличается от внутреннего их содержимого. Второй основной факт тот, что эта простая черта обнаруживается раньше всех других черт в зародышах, спорах или в других частях, от которых происходят новые особи, из этого следует, что эта черта должна быть признана первичной Дело в том, что в органической эволюции существует установленная истина, что эмбрионы (зародыши) обнаруживают в общих чертах формы отдаленных предков и что первые изменения, испытываемые зародышами, указывают более или менее ясно на изменения, возникшие в ряде форм, через которые прошли данные организмы при достижении настоящих форм Описывая в целом ряде растений ранние превращения этих примитивных единиц, Сакс {‘Руководство к ботанике’, составленное Юлием Саксом, переведено на англ. В. Беннетом и В. Тайером. (Есть русс. Пер.)} говорит о самых элементарных Algae, ‘что совокупившееся протоплазматическое тело облекается клеточною оболочкой’ (стр. 10), ‘что в спорах мхов и сосудистых тайнобрачных, а также в пыльце явнобрачных протоплазматическое тело материнской клетки разбивается на четыре комочка, которые быстро округляются, сокращаются и окружают себя клеточной оболочкой только после полного разделения, что у хвощей только что отделившиеся молодые споры сначала обнажены, но скоро покрываются клеточной оболочкой и что у высших растений, как, например, в пыльце многих двудольных, сокращающиеся дочерние клетки выделяют оболочку даже во время своего разделения’ (стр. 14). Итак, приведенные примеры, в каком бы смысле ни объясняли их, устанавливают тот факт, что в указанных случаях немедленно возникает наружный слой, отличающийся от заключенного внутри него вещества. Самое же важное доказательство нашей мысли дают массы протоплазматических телец, выпадающих в воду из пораненных пузырьков вошерий и часто немедленно принимающих шарообразную форму, у них ‘прозрачная протоплазма обволакивает целое, как кожа’ (стр. 41), и она ‘значительно плотнее, чем внутреннее, более водянистое вещество’ (стр. 42). Так как в данном случае протоплазма есть лишь часть целого и так как она изолирована от влияния родительской клетки, то едва ли этот дифференцирующий процесс можно рассматривать как нечто большее, чем следствие физико-химических действий, такое заключение подкрепляется указанием Сакса на то, что ‘не только каждая вакуоль в плотном протоплазматическом теле, но даже каждая нить протоплазмы, проникающая в сокосодержащие полости, так же, как и внутренняя сторона протоплазматического пузырька, заключающего в себе сокосодержащую полость, ограничены также оболочкой’ (стр. 42). Если же ‘каждая изолированная доля протоплазматического тела немедленно окружает себя такой оболочкой’, которая, как это обнаружено во всех случаях, возникает на поверхности соприкосновения с соком или водою, то эта первичная дифференциация наружной поверхности от внутренней должна быть приписана непосредственному действию среды. Для нас при этом совершенно безразлично, является ли возникший таким образом слой выделением протоплазмы или, что кажется правдоподобнее, он происходит путем ее модификации И в том и другом случае его возникновение вызывается действием среды, а потому и происхождение многих разнообразных и сложных дифференциаций, обнаруживаемых развившимися клеточными оболочками, должно быть приписано таким изменениям физически выделенной оболочки, которыми воспользовался естественный подбор.
Внутриклеточная протоплазма растительной клетки, обладающая самодеятельностью и способная, в случаях освобождения от оболочки, временно производить амебообразные движения, может рассматриваться как заключенная в оболочку амеба, поэтому-то, переходя от нее к свободной амебе, представляющей один из простейших типов первоначальных животных, т. е. переходя к Protozoa, мы, естественно, встречаемся с родственными явлениями. Главный факт, относящийся к предмету нашего рассмотрения, заключается в том, что пластическая или полужидкая саркода амеб передвигается путем высовывания в несимметричных направлениях то одной, то другой части своей периферии и втягивания этих временных отростков один за другим обратно, причем иногда с частичкой захваченной пищи, и потому обнаруживает только неясную дифференциацию наружных частей от внутренних (факт, доказанный многочисленными сокращениями псевдоподий у Rhispod’e), но вместе с тем когда такой организм окончательно переходит в состояние неподвижности, то поверхность его дифференцируется от его содержимого действие среды способствует такому зависящему, без сомнения, от унаследованной способности переходу в состояние энцисты, причем, вероятно, это непосредственное воздействие среды послужило когда-то причиной возникновения этого явления. Связь между постоянством относительного положения частей саркоды и возникновением разницы между периферическими и центральными частями наилучше может быть доказана на мельчайших и простейших инфузориях — ‘монадинах (Monadma.e) Род Monas описан Кентом, как пластический, нестойкий в форме и не обладающий ясным кутикулярным покровом, пищевые частицы воспринимаются во всех частях периферии’ {A Manual of the Infusoria, by W Seville Kent. Vol. I, p. 232.}, а род Scytomonas, по его словам, ‘…отличается от Monas лишь своим постоянством формы и сопровождающей это большей стойкостью периферического и эктоплазматического слоя’ { Ib. Vol. I, p. 241 (там же. Т. I, стр. 241).}. Описывая большею частью такие низшие формы, из которых некоторые, по его словам, не имеют ни ядра, ни вакуоли, Кент делает замечание, что у типов несколько высших ‘наружный или периферический край протоплазматической массы, еще не получив характера ясной клеточной оболочки, или так называемой кутикулы, представляет уже, при сравнении с внутренним содержанием, слегка более плотный характер сложения’ { Kent Vol. I, p 56.}. К вышеуказанному он прибавляет, что эти формы, только слегка дифференцировавшие свою периферию, ‘хотя и обладают обыкновенно более или менее характеристическим нормальным абрисом, могут тем не менее произвольно возвращаться к псевдоамебоидному или ползучему состоянию’ {Ib. Vol. I, p. 57.} Здесь, следовательно, мы имеем множество указаний на ту истину, что часть вещества, находящаяся постоянно снаружи, превращается в слой, отличающийся от внутреннего содержимого. Неопределенная и бесструктурная наружная оболочка простейших форм, например грегарин {The Elements of comparative Anatomy by Т. N. Huxley, p. 7-9.}, у высших инфузорий становится определенной и часто сложной: это является доказательством широкого применения в ее образовании подбора благоприятных изменений. На таких типах, как Foraminifer’bi, которые, будучи почти бесформенны по своему внутреннему сложению, выделяют известковую раковину, становится очевидным, что природа этого наружного слоя определяется унаследованным строением. Однако признание этого факта вполне совместимо с нашим предположением, что действие среды положило начало образованию наружного слоя, который в настоящее время носит уже специальный характер, и что даже до сих пор соприкосновение со средою является возбудителем при его выделении.
Нам остается указать на следующую замечательную аналогию. При изучении действия среды на неорганическую массу мы убеждаемся в том, что между наружным измененным слоем и внутренней неизменной массой помещается поверхность, где в полном ходу совершается деятельное изменение. Здесь мы можем отметить, что как в растительных, так и в животных клетках замечается подобное расположение частей. Непосредственно за оболочкой помещается в одном случае примордиальный пузырек, а в другом — слой деятельной саркоды. В том и другом случае живая протоплазма, находящаяся в положении содержимого по отношению к кутикуле клетки, хотя и защищена от прямого действия среды, но тем не менее отнюдь не может считаться совершенно защищенной от него.
Предыдущее заключение, поскольку оно сводится, как до сих пор выяснено, к признанию известной общей черты для тех мелких организмов, большая часть которых не видима для невооруженного глаза, является довольно тривиальным. Но его тривиальность исчезает, если расширить границы его применения и проследить его проявление у растений и животных высших классов. Популярно-научные изложения настолько познакомили многих читателей с известной основной чертой окружающих живых существ, что они не замечают, насколько эта черта чудесна и таинственна, если не объяснять ее теорией эволюции. В былые времена не только все общество, но даже самые образованные его представители придерживались взгляда, что обыкновенно растение или животное представляет собою обособленное, неразрывное целое. Каждое одушевленное существо без колебаний признавалось за самостоятельный во всех отношениях индивидуум. Он мог состоять из различных по своей величине, форме и состав) частей, но, по господствовавшим тогда воззрениям, эти части были только составными частями одного целого которое и по своей первоначальной природе представляло уже собою нечто целое. Всего каких-нибудь пятьдесят лет тому назад для натуралистов показалась бы абсурдом мысль, что капуста или корова, составляющие в известном отношении нечто целое, в другом отношении представляют собою обширный союз микроскопических индивидуальностей, живущих более или менее обособленно, и что некоторые из этих индивидуальностей поддерживают свободно свою самостоятельную жизнь. Эта истина, противоречащая, подобно множеству других установленных наукой, житейскому здравому смыслу, мало-помалу стала очевидной, с тех пор как Левенгук и его современники начали исследовать посредством линзы мелкие структуры обыкновенных растений и животных Всякое усовершенствование в микроскопе, расширяя наше знание о вышеупомянутых мелких формах жизни, обнаруживало полное доказательство того факта, что все более совершенные организации состоят из единиц, в частности родственных в своих основных чертах простейшим формам жизни. Хотя учение о клеточках подвергалось значительным изменениям сравнительно с тем, как его формулировали Шванн и Шлейден, тем не менее эти изменения не противоречили основному положению, что видимые для невооруженного глаза организмы составлены из отдельных невидимых организмов, употребляя это выражение в его наиболее обычном смысле И если проследить развитие любого животного, то оказывается, что, будучи сначала ядерной клеткой и превратившись впоследствии путем самопроизвольного деления в группу ядерных клеток, животное проходит через последовательные стадии и формирует из постоянно размножающихся и видоизменяющихся в различных направления клеток отдельные ткани и органы взрослой формы.
С точки зрения эволюционной гипотезы, эта универсальная черта организмов хотя и не представляет собою ничего удивительного, но тем не менее весьма существенна. Она служит доказательством того, что все видимые формы жизни возникли путем союза форм невидимых, которые, после своего деления, сохранили между собою связь, вместо того чтобы вести самостоятельное существование. Известны различные промежуточные формы. Из растительного мира водоросли типа Volvox представляют нам пример составных протофитовых с индивидуумами, так слабо соединенными, что они живут обособленно между собою, в незначительной лишь зависимости от жизни всего агрегата. Из животного мира примером подобного же отношения между жизнями единиц и жизнью целой группы могут служить Uroglena и Syncrypta. Начиная от этих первоначальных стадий можно проследить, переходя через последовательно высшие типы, возрастающую зависимость отдельных единиц от всего их агрегата, хотя эта зависимость все еще оставляет им заметную сферу индивидуальной деятельности. Сопоставляя эти факты с явлениями, представляемыми размножающейся клеткой и процессами дробления клеток в каждом развивающемся зародыше, натуралисты теперь делают вывод, что посредством подобного процесса нарастания из Protozoa образовались все классы Metazoa {‘A Treatise on Comparative Embryology, by Francis M. Balfour’. Vol. II, dac XIII (second edition)} (как теперь названы возникшие этим путем виды животных) и что подобным же образом из Protophyta произошли все классы растений, которым следует, по моему мнению, дать наименование Metaphyta, хотя это слово, кажется, еще не принято в обращении.
Итак, каково общее значение этих истин в связи с выводами, полученными в последней главе5. Оно заключается в том, что эта универсальная черта Metazoa и Metaphyta должна быть приписана первоначальной акции и реакции между организмом и его средою. Работа тех сил, которые вызвали первоначальную дифференциацию наружных частей от внутренних в первобытных микроскопических участках протоплазмы, предопределила столь же универсальное клеточное строение всех растительных и животных эмбрионов и последующее клеточное сложение происходящих из них взрослых форм. Насколько неизбежно такое заключение, можно видеть из вышеприведенного объяснения того факта, что на покрытом гальками берегу голыши, будучи в некоторых случаях подобраны, оказались во всех решительно случаях округленными и отполированными. Предположите, что гряда таких валунов, как мы это часто наблюдаем, превратилась вместе с прилегающими к ним предметами в конгломерат. Что в таком случае следует принять за главную черту такого конгломерата или, лучше говоря, на что должны мы смотреть как на главную причину его отличительных свойств? Очевидно, на действие моря. Без прибоя нет голышей, без голышей нет конгломерата. Подобным же образом без действия среды, которая вызвала дифференциацию наружных частей от внутренних в микроскопических участках протоплазмы, представляющих собою самые ранние и простейшие формы животных и растений, не могло бы существовать и той основной черты организации, которую обнаруживают все высшие животные и растения.
Поэтому, допуская, что роль естественного подбора в видоизменении и образовании первобытных единиц была крайне деятельна и что переживание наиболее приспособленных широко служило орудием для процессов, благоприятствующих и управляющих соединением этих единиц сначала в мелкие, а затем и в крупные видимые организмы, мы все же должны приписать возникновение этого общего свойства организмов непосредственному воздействию среды на первобытные формы жизни и признать, что универсальный фактор естественного подбора только воспользовался этим воздействием среды.
Обратимся теперь к другой, более очевидной, особенности высших организмов, происшедшей также от этой самой общей причины. Рассмотрим, каким образом на высших ступенях организации повторяется эта дифференциация наружных частей от внутренних, — каким образом эта первоначальная черта организмов, с которых начинается жизнь, вновь появляется в качестве основной черты в тех соединениях микроскопических индивидуумов, которые образуют видимые организмы.
Мы видим простейшее и наиболее очевидное проявление этой черты в развивающемся яйце примитивного типа. Первоначальная одиночная оплодотворенная клетка, размножившись путем самопроизвольного расщепления в группу клеток, начинает обнаруживать контраст между периферией и центром, вслед за тем образуется шар, состоящий из внешнего слоя и отличающейся от него внутренней массы. Следовательно, первое изменение есть возникновение разницы между наружной частью, имеющей непосредственное общение с окружающей средой, и внутренней, совершенно изолированной от подобного общения, эта дифференциация в сложных зародышах высших животных составляет параллель первобытной дифференциации, которой подвергались простейшие организмы.
Оставляя на время последующие изменения сложного зародыша, значение которых мы поймем мало-помалу, перейдем теперь к взрослым формам видимых растений и животных. В них мы находим такие основные черты, которые после вышеизложенного еще больше убедят нас в важности действия среды на организм.
Начиная от слоевища морской водоросли и до листа высокоразвитого тайнобрачного, мы находим на всех ступенях контраст между внутренней и наружной частями этих уплотненных масс ткани, у высших Algae ‘самые наружные слои состоят из более мелких и более плотных клеток, между тем как внутренние клетки части очень велики и иногда чрезвычайно длинны’ {Sachs p. 210.} } у древесных же листьев эпидермальный слой, кроме различия с клетками паренхимы, образующей внутреннюю часть листа как в размере, так и форме составляющих его клеток, сам по себе дифференцируется еще благодаря присутствию сплошной кутикулы и благодаря различию в строении наружных и внутренних клеточных перегородок {Ibid 83-84.}. Особенно поучительно строение таких промежуточных типов Помимо дифференциации периферических клеток от клеток, заключенных внутри, и помимо контраста между верхней и нижней поверхностями, листва Marchantiae Polymorphae ясно доказывает нам прямое действие случайных сил, а также указывает нам, как оно переплетается с действием унаследованных наклонностей. Листья растут из плоской дискообразной почки, две стороны которой одинаковы. Та и другая сторона может сделаться верхней, но у развивающегося побега сторона, выставленная на свет, становится ‘при всех обстоятельствах верхней стороной, которая образует устьица, неосвещенная же сторона становится нижней и производит корневые волоски и листовые отростки’ { Ibid. 185.}. Имея несомненное доказательство того, что противоположные влияния среды на две стороны вызывают дифференциацию, мы также имеем доказательство, что этот процесс дифференцирования ограничивается передаваемым по наследству строением, потому что невозможно приписывать развитие устьиц прямому воздействию воздуха и света. Если мы обратимся от листьев к стволам и корням, то встретим факты одинакового значения. Говоря вообще об эпидермальных и внутренних тканях, Сакс замечает, что ‘контраст между ними тем очевиднее, чем больше соответствующая часть растения предоставлена действию воздуха и света'{Ibid 80.}. В другом месте в связи с этим говорится, что эпидермальные клетки корней хотя и различаются тем, что несут на себе волоски, но ‘сходны в других отношениях с клетками основной ткани’, которую они облекают { Sachs p 83.}, в то время как кутикулярный покров относительно тонок, эпидерма же стволов (часто продолжающая дифференцироваться далее) составлена из слоев клеток более мелких и чаще перегороженных более яркий контраст строения соответствует более яркому контрасту условий. В противовес взгляду, что эти относительные различия вполне вызваны естественным подбором благоприятных изменений, я могу противопоставить вполне достаточный факт несходства в строении между подземными и наземными корнями. Пока корни находятся в темноте и окружены сырой землей, наружные защитительные покровы даже самых больших из них относительно тонки, но лишь только случайности роста подвергнут их постоянному действию света и воздуха, они приобретают покровы, родственные по своему характеру покровам ветвей. Не может оставаться сомнения в том, что именно действие среды причиняет эти и связанные с ними другие изменения, если мы узнаем, с одной стороны, что корни могут непосредственно превратиться в побеги, несущие листья, а с другой стороны, что у некоторых растений ‘бесспорные корни суть лишь подземные побеги’ и что тем не менее ‘они по своим отправлениям и устройству ткани однородны с истинными корнями, но не имеют корневого колпачка и, выйдя на свет, на поверхность земли, продолжают расти как обыкновенные листовые побеги’ {Ibid p. 47.}. Если, следовательно, это дифференцирующее влияние среды так заметно у высокоразвитых растений, наследующих резко выраженный тип строения, то оно должно быть всеобъемлюще важным в первобытный период, пока типы еще не определились.
Как по отношению к растениям, так и по отношению к животным мы находим достаточно оснований для заключения, что в то время, как частности в строении покровных частей должно приписать естественному побору благоприятных изменений, самые общие их черты выработались под непосредственным действием окружающих влияний. Здесь мы подходим к пределу тех изменений, которые можно приписать употреблению и неупотреблению. Но мы можем вполне рационально изъять из этого класса изменений те, в которых изменяемые части организма играют совершенно или преимущественно пассивную роль.
Мозоли и водяные пузыри могут служить весьма подходящей иллюстрацией того, каким образом известные внешние действия дают начало в поверхностных тканях весьма замечательным явлениям, не имеющим, однако, отношения ни к потребностям организма, ни к его нормальному строению. Это суть такие изменения, которые не ведут ни к приспособлению, ни к совершенствованию самого типа. Отметив их, мы можем перейти к родственным, но еще более поучительным изменениям. Непрерывное давление на какую-нибудь часть поверхности вызывает атрофию, между тем как перемежающееся давление вызывает рост: одно задерживает циркуляцию и переход крови из капилляров в ткани, а другое содействует и тому и другому. Существуют еще дальнейшие, возникшие механическим путем эффекты. Мы имеем ряд доказательств тому, что характер заскорузлой кожи на нижних поверхностях ног и на внутренней стороне рук вызван трением и перемежающимся давлением: во-первых, части, наиболее подвергшиеся грубому воздействию, оказываются и наиболее заскорузлыми, во-вторых, внутренние поверхности рук, подверженных очень часто грубому употреблению, как, например, у моряков, совершенно становятся очень заскорузлыми на всей поверхности, и, в-третьих, у рук, которые очень мало употребляются в работу, обыкновенно заскорузлые части становятся совершенно мягкими. Во всяком случае, как ни полно выражают мысль эти различные доказательства, я ими лишь подготовляю путь для гораздо более убедительных.
В тех случаях, где крупная язва выела глубоколежащий слой, зарождающий эпидермис, или где этот слой разрушен значительным ожогом, процессы заживания представляют много поучительного. Из нижележащих тканей, которые при нормальных условиях не принимают участия в наружном росте, возникает новая кожа или, лучше сказать, заменяющий кожу слой, так как он не содержит никаких волосяных мешочков или других принадлежностей настоящего слоя кожи. Тем не менее этот слой настолько сходен с настоящим эпидермисом, что, подобно ему, является постоянно возобновляющимся защитительным покровом. Конечно, можно утверждать, что этот способ происхождения кожи есть результат унаследованной наклонности типа к стремлению восстановить поврежденную структуру определенного характера. Тем не менее мы не можем не признать непосредственного влияния среды, имея в виду вышеуказанные факты или вспоминая другой факт, что обожженная поверхность кожи, не защищенная от действия воздуха, выделяет оболочку из свертывающейся лимфы. Но мы можем привести еще другие доказательства того, что непосредственно действие среды есть главный фактор. Случайность или болезнь причиняют иногда отпадение слизистой оболочки. После состояния раздражаемости, сначала очень значительной, но постепенно уменьшающейся по мере наступления изменений, эта оболочка принимает общий характер обыкновенной кожи. Но это еще не все-, изменяется и микроскопическое ее строение. Там, где слизистая оболочка данного вида покрыта цилиндрическим эпителием, цилиндры постепенно уменьшаются, становясь окончательно плоскими, так что получается чешуйчатый эпителий, т. е. строение, очень близкое строению эпидермиса. Здесь уже нельзя ссылаться на стремление к восполнению нарушенного типа, ибо здесь, напротив, мы имеем дело с отклонением от типа. Действие среды настолько велико, что в короткое время оно осиливает унаследованную наклонность и вызывает строение, противоположное нормальному.
Посредством небольшого скачка мы подходим здесь к замечательной аналогии, параллельной аналогии, уже описанной нами. Как уже было указано, изменяемое средою неорганическое тело образует через некоторый промежуток времени наружный слой, уже подвергшийся тому изменению, какое могут произвести окружающие агенты, масса, содержащаяся внутри, остается еще неизменной, потому что она недоступна воздействию внешних агентов, между этими двумя элементами есть область продолжающегося воздействия — поверхности, где изменение идет вперед. И мы видели, что точно так же в растительных и животных клетках существуют аналогичные расположения частей, конечно с той разницей, что внутренняя часть этих клеток не остается бездеятельной. Теперь нам следует показать, что и в тех агрегатах клеток, которые составляют Metaphyta и Metazoa, также существует аналогичное распределение частей. Конечно, у растений мы не вправе их искать ни в листьях, ни в других отпадающих частях, а только в таких, которые имеют продолжительное существование, — в стволах и ветвях. Естественно также, что нам нечего ожидать этого у растений, имеющих такой способ роста, который рано производит наружную мертвую часть, совершенно защищающую внутреннюю, активно живущую часть ствола от влияния среды, — таковы долго живущие акрогены, как древесные папоротники, и долго живущие ендогены, как пальмы. Но у высших растений, экзогенов, активно живущие части которых находятся в сфере влияния окружающих агентов, мы видим, что слой камбия и есть именно та часть, от которой происходит рост, формирующий внутрь древесину, а наружу кору, т. е. мы видим уплотняющийся, изменяемый средой покров ткани (там, где он не отпадает) и заключенный под ним слой высшей жизненности. То же самое, насколько того требуют предыдущие доказательства, может быть констатировано у Metazoa или, по крайней мере, у тех из них, которые обладают развитой организацией. Мы видим, что у них наружная кожа вырастает из определенного пласта или слоя, находящегося на небольшом расстоянии от поверхности, — место преобладающей жизненной деятельности. Здесь постоянно вырабатываются новые клетки, которые по мере своего развития выходят наружу и образуют эпидермис. Они уплощаются и высыхают по мере своего приближения к поверхности и, прослужив некоторое время в качестве защитительного покрова для нижележащих слоев, окончательно отпадают, предоставляя свое место другим, более молодым, клеткам. Эта всегда остающаяся недифференцированной ткань, которая образует базис эпидермиса и является вместе с тем источником возобновления внутренних органов, есть, по существу, жизнедеятельная субстанция вышеприведенные факты подразумевают, что эта, по существу, жизнедеятельная субстанция, подвергавшаяся в течение первоначальных ступеней организации Metazoa действию среды, образовала вышеуказанный защитительный покров, обратившийся в настоящее время в унаследованную структуру, которая, несмотря на свой унаследованный характер, все еще продолжает изменяться под влиянием своего инициатора.
Чтобы вполне понять, каким образом эти доказательства приводят нас к признанию влияния среды в качестве примордиального фактора, нам необходимо лишь попытаться рассмотреть эти факты помимо его влияния. Предположите, например, что строение эпидермиса определяется всецело естественным подбором благоприятных изменений, что должны мы будем сказать тогда относительно вышеуказанного факта, что изменения клеточного строения слизистой оболочки, подверженной действию воздуха, изменяется в клеточное строение кожи? Мы должны сказать хотя слизистая оболочка у высокоразвитого индивидуального организма и доказывает таким образом могущественное действие среды на его поверхность, тем не менее мы не должны предполагать, что среда имела действие, способное порождать такое клеточное строение на поверхностях примитивных форм, хотя бы они были еще недифференцированными, или, если мы допустим, что такое действие и было произведено на них, то мы не должны предполагать, что оно сделалось наследственным Другими словами, нам следует предполагать, что такое действие или не существовало совсем, или что оно было мимолетно и не оставило никаких следов, хотя повторялось в течение миллиона миллионов поколений. Нам остается прийти к выводу, что такое кожное строение возникло только вследствие появления самопроизвольных, вызванных отнюдь не физическими условиями (хотя и вполне похожих на те, которые происходят от физических причин) изменений, подхваченных и увеличенных естественным подбором. Считает ли кто-нибудь возможным отстаивать подобное утверждение?
Теперь мы приступаем к последней и главной серии морфологических явлений, которые должны быть приписаны прямому влиянию внешней природы и ее сил Эти явления обнаруживаются перед нами при изучении разных стадий развития зародышей Metazoa в их общем типе.
Мы ограничимся уже раньше указанным фактом, что первый контраст между периферической и центральной частью обнаруживается после того, как ряд самопроизвольных делений превратил первоначальную оплодотворенную зародышевую клетку в целую группу клеток, составляющих почечку или примитивный зародыш. Там, где внутренняя масса незначительна, как, например, у низших животных, не откладывающих значительных запасов пищи вместе с зачатками своего потомства, наружный слой клеток, которые быстро становятся совершенно мелкими вследствие повторного деления, образует одевающую всю поверхность перепонку бластодерму. Следующая стадия развития, влекущая за собою удвоение покрывающего слоя, достигается двумя путями — инвагинацией (вдавлением) и деламинацией (расщеплением), который из них есть первоначальный путь и который упрощенный, еще не вполне выяснено. Об инвагинации, многочисленные примеры которой представляют самые низшие типы, Бальфур говорит: ‘На чисто априорных основаниях мое убеждение склоняется к признанию теории инвагинации предпочтительно перед всякой другой точкой зрения’ {‘A Treatise on Comparative Embryology, by Francis M. Balfour’ LLD, Vol. II, p. 343 (second edition).}, для наших целей можно удовольствоваться этим признанием и уяснить природу этого процесса читателю-неспециалисту посредством простой иллюстрации.
Возьмите маленький нерастянутый и не слишком плотный каучуковый шар, имеющий приблизительно в диаметре около дюйма, с небольшим отверстием, сквозь которое при надавливании может выходить воздух. Предположите, что вместо каучука стенка состоит из маленьких клеток, соединенных друг с другом и ставших, вследствие взаимного давления, по форме многогранными. Это будет представлять бластодерму. Теперь надавите пальцем одну сторону шара до тех пор, пока она не коснется другой стороны таким образом, что получится чашечка. Это действие будет заменять процесс инвагинации. Представьте себе, что путем продолжения этого процесса полусферическая чашечка становится очень углубленной и отверстие ее суживается до тех пор, пока чашечка не примет формы мешочка, у которого внутренняя стенка всюду соприкасается с наружной. Этот мешочек будет представлять собой состоящую из двух пластов, самую простую прародительскую форму Metazoa — ‘гаструлю’: форму, которую постоянно сохраняют некоторые из самых низших типов, нужны лишь щупальца, окружающие отверстие мешочка, для того чтобы получить обыкновенную гидру. Здесь нам в особенности следует отметить тот факт, что из этих двух слоев, наружный, называемый, согласно эмбриологической терминологии, эпибластом, продолжает поддерживать общение с внешними силами и веществами, между тем как внутренний, называемый гипобластом, приходит в соприкосновение лишь с такими веществами, которые вносятся в окружаемую им пищевую полость. Мы должны, кроме того, заметить, что у зародышей Metazoa с более развитой организацией появляется между этими двумя слоями еще третий, называемый мезобластом. Происхождение его заметно у тех типов, у которых процесс развития не затемняется присутствием большого количества питательного желтка. Пока происходит вышеописанное вдавление и прежде чем внутренние поверхности эпибласта и гипобласта придут в соприкосновение между собой, от одной или от обеих из этих внутренних поверхностей или же от какого-нибудь участка одной или другой из них отделяются клетки или эквивалентные им амебовидные особи, которые образуют повсюду находящийся между другими двумя слой, никогда не имеющий, как это явствует из самого способа его образования, общения с внешней средой и ее содержимым, а равно с получаемыми от нее питательными веществами. Теперь могут быть изложены те замечательные факты, необходимым введением к которым и является это описание образования слоев. Из наружного слоя, или эпибласта, развивается постоянная эпидерма и ее производные — нервная система и органы чувств. Из обращенного внутрь слоя, или гипобласта, развиваются пищеприемный канал и те из прилегающих к нему органов, которые, как, например, печень, поджелудочная железа и другие, принимают участие в пищеварении, доставляя свои отделения в пищеприемный канал, и, наконец оболочки распределяющихся в легких трубок, проводящих воздух к тем местам, в которых производится газовый обмен. Из мезобласта образуются кости, мускулы, сердце, кровеносные и лимфатические сосуды вместе с такими частями различных внутренних органов, которые менее всего соприкасаются с видимым миром. Если допустить незначительные ограничения, то все же остается, несомненно, широкий и общий вывод, что из той части внешнего слоя, которая остается продолжительное время наружной, развиваются все структуры, активно и пассивно поддерживающие сношение со средой и ее содержимым, из обращенной же внутрь части этого внешнего слоя развиваются структуры, поддерживающие сношения с попадающими внутрь организма quasiвнешними телами вроде твердой пищи, воды и воздуха, и, наконец, из мезобласта развиваются структуры, никогда не имеющие от начала и до конца никакого сношения с внешним миром. Рассмотрим эти общие факты.
Кто мог бы предположить, что нервная система есть часть первоначальной эпидермы? Без доказательств, представленных единодушными показаниями эмбриологов в течение последних тридцати или сорока лет, кто бы поверил, что мозг происходит из завернувшейся полоски наружной кожи, которая, опускаясь ниже поверхности, погружается в другие ткани и окончательно облекается костяным футляром? Тем не менее человеческая нервная система, заодно с нервными системами низших животных, имеет такое именно происхождение.
По словам Бальфура, первоначальные эмбриологические изменения подразумевают, что ‘функции центральной нервной системы, которые первоначально исполнялись всецело кожей, стали постепенно концентрироваться в особенней ее части, мало-помалу отделившейся от поверхности и окончательно сделавшейся у высших типов, вполне определившимся органом, заключенным в субдермальных (подкожных) тканях.. Эмбриологические данные доказывают, что ганглиозные клетки центральной части нервной системы первоначально произошли из простых недифференцированных эпителиальных клеток поверхности тела’ {Balfour I. с. Vol 2, р. 400-401.}.
Быть может, несколько менее поражает нас, хотя все же в достаточной степени, тот факт, что глаз также развился из участка кожи и что не только хрусталик и вся окружающая его часть глаза имеют подобное происхождение, но и ‘воспринимающие части органов специальных чувств, особенно зрительных органов, часто образуются из той же самой части первоначальной эпидермы’, которая образует и центральную нервную систему {Balfour,I.c.Vol.2,p.401.}. То же самое справедливо и относительно органов обоняния и слуха. Они также зарождаются в виде мешочков, образовавшихся заворачиванием эпидермы, и, по мере того как их части развиваются, они снабжаются изнутри нервной системой, которая, в свою очередь, имеет эпидермальное происхождение. Как должны мы истолковывать эти удивительные превращения? Указав мимоходом, какими абсурдами, с точки зрения сторонников отдельных актов творения, являлась бы такого рода связь в строении и такой кругооборот эмбриального развития, мы хотим здесь отметить, что этот процесс принадлежит к той категории, относительно которой мы должны сомневаться в возможности приписывать ее явления исключительному действию естественного подбора. По этой гипотезе, после множества самопроизвольных изменений, возникавших в бесполезных для организма направлениях, следовало ожидать, что изменение, вызвавшее впервые образование нервного центра, появится на какой-нибудь внутренней части, где оно было бы удобно помещено. Его появление на наружном опасном месте и последующее переселение в безопасное с этой точки зрения непонятно Между тем это явление станет вполне понятным, если помнить, с одной стороны, вышеприведенную истину, что структуры, функция которых заключается в соприкосновении со средою и ее содержимым, так сказать, возникают в той именно поверхностной части организма, которая находится под непосредственным действием этой среды и ее содержимого, а с другой стороны, наш вывод, что внешние воздействия сами по себе порождают соответствующие структуры. Такие структуры, однажды возникнув и будучи поддерживаемые естественным подбором там, где они благоприятны для жизни, составили бы первый член целой серии переходных ступеней, кончающейся развитыми органами чувств и развитой нервной системой {Общий очерк изменений, посредством которых происходит ее развитие, см. у Бальфура, I. с. Vol. 2, р. 401 и 404.}.
Я должен ради краткости пропустить описание аналогичной эволюции того обращенного внутрь слоя или гипобласта, из которого возникают пищеварительный канал и связанные с ним органы, хотя изложение этой эволюции и усиливало бы мое доказательство. Будет достаточно остановить внимание на том факте, что этот первоначально наружный слой сохраняет как в пищеварительной, так и в дыхательной части своей развившейся формы quasinaружную поверхность, так как продолжает иметь сношения с предметами, внешними для организма. Я также принужден воздержаться от обсуждения вышеуказанного факта, что промежуточно возникший слой, или мезобласт, являющийся с момента своего возникновения в полном смысле слова внутренним, производит такие структуры, которые навсегда остаются, безусловно, внутренними и не имеют общения с внешним миром в отличие от структур, развившихся из других двух слов: антитеза, которая имеет большое значение.
Здесь будет лучше обратить внимание на самое общее значение этих фактов. Каков бы ни был сам по себе порядок последовательных изменений, первое изменение всегда заключается в образовании поверхностного слоя, или бластодермы, точно так же посредством какого бы ряда превращений ни достигалась структура взрослых форм, все органы тем не менее, образуя взрослую особь, происходят из бластодермы. Чем объяснить этот удивительный факт?
Мы поймем смысл его, если обратимся к первоначальной стадии, в которой Protozoa, образовав посредством повторных делений группу клеток, превращаются в полый шар так же, как это делают протофитовые типа Volvox.
Первоначально полый шар, образованный по всей своей поверхности из единиц, снабженных ресничками, и не будучи по своей форме совершенно сферическим, принял бы, двигаясь по воде, постоянное положение, вследствие чего одна часть сфероида чаще, чем другие, приходила бы в прикосновение с воспринимаемыми телом питательными веществами. Возникающее таким образом разделение труда явилось бы выгодным и поэтому, имея наклонность возрастать у нисходящих поколений, закончилось бы дифференциацией, одинаковой с найденной в зародышах низших типов Metazoa, которые, обладая яйцеобразной формой, снабжены волосками на одной лишь части своей поверхности. Таким образом произошла бы форма, в которой несущие волоски особи исполняли бы функцию движения и доставления воздуха, между тем как на другие особи, принявшие амебоидообразный характер, перешла бы функция поглощения пищи: существуют разнообразные доказательства подобной примордиальной специализации {См. Бальфур. Т. I, стр. 149 и Т. II, стр. 343-344.}. Отмечая непосредственно, что унаследованность этого процесса от предков вытекает из того самого факта, что у низших типов Metazoa полый шар есть первая форма, принимаемая развивающимся зародышем, я здесь обращаю внимание на пункт, имеющий основное значение, — именно, что первичная дифференциация полого шара определяется разницей в характере общения его частей со средою и ее содержимым и что последующая инвагинация возникает вследствие постоянства этого различия в характере общения.
Даже оставив в стороне эту первую стадию и начав со следующей, когда уже образовалась ‘гаструля’ путем постоянного вхождения внутрь одной части полусферы полого шара, будет вполне достаточно, если мы рассмотрим, что должно было произойти после этого. Та часть поверхности, которая продолжала оставаться наружной, время от времени соприкасалась с неподвижными массами и иногда получала толчки, как следствие ее собственных движений, так и движения других предметов. Ей сообщались звуковые колебания, иногда расходящиеся по воде, на нее сильнее, чем на другие части, действовали колебания в количествах света, обусловливаемые прохождением мимо нее маленьких тел, она же натыкалась на те рассеянные молекулы, которые ощущаются как запах. Другими словами, с самого начала наружная поверхность была такой частью организма, на которую действовали различные влияния внешней природы и посредством которой, с одной стороны организм воспринимал от окружающей среды впечатления, служащие импульсом для действий, а с другой стороны, производил соответствующую таким действиям механическую реакцию, поэтому поверхность по необходимости была той частью организма, на которой возникли различные приспособления для поддержания сношений с внешним миром.
Сделать другое предположение — значит допустить, что такие приспособления возникли внутри, где они не могли бы ни подвергаться влиянию окружающих внешних агентов, ни, в свою очередь, производить на них действие, где дифференцирующие силы не вступали в действие, а дифференцированные структуры не могли обнаруживать никакой деятельности, еще это значит допустить, что части организма, непосредственно подверженные действию дифференцирующих сил, остаются неизменными. Ясно, что организация могла начаться только на поверхности и что последующий ход начавшейся таким образом организации не мог не определяться своим поверхностным происхождением. Поэтому вышеприведенные замечательные факты показывают нам, почему индивидуальная эволюция организма совершается посредством последовательных выворачиваний и врастаний. Без сомнения, естественный подбор скоро вступил в действие, как, например, при удалении рудиментарных нервных центров с поверхности, особь, у которой они были помещены немного глубже, имела менее вероятия сделаться бессильной вследствие их повреждения. То же самое происходит во множестве различных направлений. Но тем не менее, как мы здесь видим, естественный побор мог играть лишь подчиненную роль. Он мог только воспользоваться теми изменениями строения, которые были начаты средою и ее содержимым.
Итак, посмотрите же, как обширна была роль, сыгранная этим примордиальным фактором. Если бы он только произвел у Protozoa и Protophyta характеризующую их клеточную форму, если бы он только передал Metazoa и Metaphyta составляющее их замечательную черту клеточное устройство, если бы он только причинил повторение у всех животных и растений той первоначальной дифференциации наружных частей от внутренних, которую он впервые произвел в микроскопических животных и растениях, — то он сделал бы уже многое в направлении вырабатывания у организмов известных руководящих черт. Но он сделал еще больше. Причинив первые дифференциации в тех группах особей, из которых произошли вообще видимые животные, он определил исходный пункт их организации, определил тем самым ее ход и придал неизгладимые черты эмбриональным превращениям и строению взрослых форм.
Хотя содержание этой работы излагалось преимущественно по индуктивному методу, тем не менее оно перешло в конце предыдущего отдела к методу дедуктивному. Последуем здесь на время точному и простому дедуктивному методу. В биологии, несомненно, опасно рассуждать a priori, но подобная опасность отсутствует, если мы будем иметь в виду, совпадают ли полученные результаты с теми, которые достигнуты рассуждениями a posteriori.
Биологи в общем согласны между собой, что при современном состоянии земной поверхности не бывает случаев возникновения органического существа из неорганической материи. Тем не менее они не отрицают, что в давно прошедшие времена, когда температура земной поверхности была гораздо выше, чем в настоящее время, и когда другие физические условия резко отличались от современных, неорганическая масса путем последовательных сложных процессов дала начало органической материи. Такое множество веществ, когда-то считавшихся исключительно принадлежностью органических тел, было приготовлено искусственным путем, что ученые едва ли подвергают сомнению вывод о возможности условий, при которых посредством еще новой ступени усложнения состав низших типов четырех элементных соединений переходит в состав высших типов.
В самом деле, необходимым выводом из гипотезы эволюции, в ее общей форме, является утверждение, что когда-то происходило постепенное отделение органического мира от неорганического, и если принять эту гипотезу в целом, то мы неизбежно приходим к вопросу: каковы же должны были быть ранние стадии прогресса, последовавшего за возникновением наиболее сложных форм материи из форм менее сложных?
Сначала протоплазма могла не иметь наклонности к тому или другому расположению своих частей, исключая, правда, чисто механической наклонности, свойственной свободной жидкости, принимать сферическую форму. Сначала она должна была быть пассивной. И по своей пассивности она должна была быть одинакова с неорганической. В ней не могло происходить явлений, подобных самопроизвольной изменчивости, так как изменчивость подразумевает известное обычное течение изменения, с которым она расходится, и, следовательно, невозможна в тех случаях, где не существует обычного хода изменения. При отсутствии той циклической серии метаморфоз, которую в наше время даже простейшие формы жизни обнаруживают как результат унаследованного состояния, в этой стадии не могло существовать никакой точки опоры для естественного подбора. Как же в таком случае началась органическая эволюция?
Если первичная масса органической материи была одинакова с неорганической по своей пассивности, отличаясь от нее только большей изменчивостью, то мы должны заключить, что ее первоначальные изменения подчинялись тому самому общему закону, который вызывает изменения в неорганической массе. Непостоянство однородного есть всеобщий принцип. Во всех случаях однородное стремится превратиться в разнородное, а менее разнородное в более разнородное. Поэтому в первичных протоплазматических единицах ступень, с которой началась эволюция, должна была заключаться в переходе от полной однородности всей массы к возникновению некоторой разнородности. Притом причина возникновения этой первой ступени в одном из участков органической материи должна была заключаться, как и в неорганической материи, в том, что ее части различно подвергались влиянию действующих сил. Какие же это действующие силы? Силы ее среды или вообще окружающего внешнего мира. Какие же части участка должны были подвергаться различным действиям? Необходимо части наружные и внутренние. Таким образом, в органических агрегатах, как и в неорганических, предполагая, что они обладают достаточной силой сцепления для поддержания постоянных соотношений между своими частями, первоначальный переход от однородности к разнородности неизбежно должен был сказаться в дифференциации внешней поверхности от внутреннего содержимого. Все равно, было бы видоизменение физическим или химическим и относилось ли к процессам созидательным или разрушительным, оно является следствием того же самого вышеозначенного обобщения: непосредственное действие среды было примордиальным фактором органической эволюции.
Теперь, в заключение, обратимся к факторам во всей их совокупности и обсудим их относительное участие, наблюдая главным образом направления, в которых, на последовательных ступенях, они в отдельности уступают друг другу место по степени своей важности.
Примордиальный фактор, действуя один, должен был вызвать одинаковую первоначальную дифференциацию во всех протоплазматических единицах. Говоря ‘одинаковую’, я должен немедленно же ограничить значение этого слова окружающие физические и химические условия не могли быть всегда и везде абсолютно теми же самыми, в особенности когда первые зачатки органических существ получили широкое распространение, между степенями и разрядами возникшей дифференциации поверхностного слоя неизбежно оказывались различия. Как только они появились на сцену, выступил естественный подбор, так как несомненно, что несходства, происшедшие между отдельными единицами, имели влияние на их жизнь некоторые из видоизмененных форм переживали сравнительно с другими. Хотя нам совершенно неизвестны причины, вызвавшие возникновение процесса деления, повсюду встречающегося у самых мелких форм жизни, тем не менее мы должны заключить, что он, раз установившись, благоприятствовал распространению форм, наиболее выгодно дифференцированных средою. Хотя деятельность естественного подбора должна была возрасти с того момента, когда он однажды выступил на сцену, тем не менее дифференцирующее действие среды никогда не переставало быть его соучастником в развитии этих первоначальных животных и растений. То занимая господствующее положение, как при возникновении сложных животных и растений, то теряя его с возрастанием дифференциации тех высших типов, которые дали более простора естественному подбору, это действие среды тем не менее служило и должно всегда служить причиной и прямых, и косвенных видоизменений в структуре.
Вместе с развитием того замечательного процесса, который, начинаясь у мельчайших форм жизни, где он называется конъюгацией, приходил постепенно в половое размножение, на сцену выступили причины многочисленных и явно случайных изменений. Смешение конституциональных наклонностей, более или менее разнородных вследствие разнородности физических условий, неизбежно повело к случайным сочетаниям сил, вызывающих отклонения в структуре. Эти отклонения, без сомнения, большей частью уничтожались, но иногда увеличивались благодаря переживанию наиболее приспособленных. По мере того как вместе с растущим разнообразием в формах жизни борьба и соперничество становились постоянно активнее, случайные видоизменения структуры, не имеющие никакого значения в отношениях со средою, стали обладать большой ценностью в борьбе с врагами и конкурентами, а естественный подбор таких изменений сделался преобладающим фактором. Его действие приобретало особенно необъятную важность в растительном мире, равно как и в обширной части животного мира, характеризующейся относительной неактивностью, переживание особей, получивших изменения в благоприятных для себя направлениях, должно было также постоянно служить главной причиной расхождения видов и случайного образования высших видов.
Но постепенно, с увеличением деятельности, которое мы видели, восходя к последовательно высшим ступеням животных, и главным образом с возрастанием сложности жизни, на сцену все более и более выступает в качестве фактора унаследование таких видоизменений структуры, которые возникают вследствие видоизменения функции. Этот фактор окончательно выдвинулся среди созданий с высокой организацией, и, по моему мнению, существует достаточно оснований для вывода, что среди высшего типа творений — цивилизованных людей, у которых разряды отклонений, вызывающих переживание, слишком многочисленны для удобного подбора какого-нибудь из них и у которых переживание наиболее приспособленных находит множество препятствий, — этот фактор приобрел главное значение роль, принадлежащая переживанию наиболее приспособленных, обыкновенно ограничивается сохранением тех, у которых вся сумма способностей, образовавшихся путем функциональных изменений, сложилась наиболее благоприятно. Разумеется, на этот беглый обзор отношений между факторами следует в значительной степени смотреть как на умозрение. Мы слишком далеко ушли теперь от эпохи возникновения жизни, чтобы получить данные для чего-нибудь большего, чем гадательные заключения о ее самых ранних стадиях, в особенности ввиду отсутствия какого-либо указания на способ возникновения, сначала агамогенетического, а затем и гамогенетического размножения. Но тем не менее мне казалось, что будет уместно представить это общее соображение для указания, насколько дедуктивное истолкование гармонирует со многими заключениями, достигнутыми посредством индукции.
Профессор Гексли в своей статье в ‘Encyclopedia Britanica’ пишет нижеследующее:
‘Остается открытым вопрос, в какой мере естественный подбор оказывается достаточным для произведения видов. Немногие лишь могут сомневаться в том, что он является если не всеобъемлющей причиной, то, по крайней мере, чрезвычайно важным фактором в этом произведении… По свидетельству палеонтологии, эволюция многих существующих форм жизни из своих предшественников является уже не гипотезой, а историческим фактом, и в настоящее время может еще подвергаться спору только природа физиологических факторов, которым эта эволюция обязана своим существованием’.
К этой цитате я могу, кстати, присоединить взгляд, высказанный в замечательном адресе, прочитанном проф. Гексли на торжественном открытии статуи Дарвина в музее Южного Кенсингтона. Торжественно отвергая предположение, что эта церемония дает авторитетное подтверждение ходячим представлениям об органической эволюции, он говорит, что ‘наука совершает самоубийство, когда она становится догматической’.
Выпуская настоящую статью, я, помимо более широких побуждений, руководствовался также желанием отметить тот факт, что воззрения на происхождение видов приняли уже между биологами слишком догматический характер и сузились, после того как сделались общепризнанными. Вместо дальнейшего расширения более широкого воззрения, усваиваемого Дарвином по мере того, как он становился старше, его последователи сделали шаг назад к взглядам более узким, чем те, какие он всегда высказывал. Вот почему здесь уместно напомнить предостережение, высказанное проф. Гексли.
Каково бы ни было мнение об аргументах и заключениях, высказанных в этой и предыдущей статьях, они, быть может, послужат доказательством того, что еще слишком рано считать законченными вопросы, касающиеся органической эволюции.

Заметка

Нижеследующие слова образовали часть предисловия к тому большому тому, в котором вновь появился предшествующий труд. Я привожу их здесь потому, что при этом очерке их неудобно поместить вначале.
Хотя доказательства, заключающиеся в этом труде, непосредственно относятся к биологии, однако те из них, которые содержатся в первой половине, имеют косвенное отношение и к психологии, этике и социологии Моя вера в глубокую важность этой косвенной связи была первоначально главным побудительным мотивом к тому, чтобы напечатать этот опыт, эта же вера побуждает меня и теперь снова издать его в той же неизменной форме.
Хотя многочисленные, и в особенности более простые, разряды духовных проявлений могут быть объяснены только как результат естественного подбора благоприятных изменений, тем не менее, по моему мнению, существует еще более многочисленный разряд духовных проявлений, охватывающий все проявления сколько-нибудь значительной сложности, который может быть объяснен не иначе как следствием унаследования функционально происшедших видоизменений. Приемлемость теории психологической эволюции зависит исключительно от признания или отрицания доктрины, что не только в индивидууме, но и в поколении индивидуумов употребление и неупотребление частей вызывает относительное увеличение или уменьшение их.
Разумеется, сюда включаются наши понятия о генезисе и природе наших высших эмоций, а также тем самым и понятия, составляемые нами о наших моральных интуициях. Если функционально происшедшие видоизменения наследственны, то возникающие обыкновенно в индивидуумах путем опыта умственные ассоциации между действиями и их последствиями, приятными или мучительными, могут в целом ряде поколений индивидуумов вызвать врожденное стремление желать или не желать таких действий. Если же эти изменения не наследственны, то, как мы увидим ниже, происхождение подобных стремлений не может иметь удовлетворительного объяснения
Очевидно, точно так же и на наших социологических воззрениях должны глубоко отражаться наши взгляды на вышеуказанный вопрос. Если нация изменяется во всей своей массе посредством передачи эффектов, произведенных в организации ее членов теми способами ежедневной деятельности, которые связаны с ее учреждениями и условиями существования, то мы должны вывести заключение, что такие учреждения и условия сформировали бы ее членов гораздо быстрее и энергичнее, чем они могли это сделать, если бы единственной причиной приспособления к ним было многочисленное переживание случайно изменившихся в благоприятных направлениях индивидуумов.
Я только добавлю, что, принимая во внимание широту и глубину того влияния, которое должно оказать на наши воззрения на жизнь, на умственную работу, нравственность и политику принятие той или другой из этих гипотез, вопрос: которая из них истинна? — делает достойным внимания ученых больше, чем все другие какие бы то ни было вопросы.
После опубликования вышеизложенной статьи я получил от доктора Даунса (Dowries) оттиск статьи ‘О влиянии света на протоплазму’ (On the influence of Light on Protoplasm), написанной им самим и Т.Р. Blunt’ом M.A. и сообщенной Королевскому обществу в 1879 г.
Эта статья была продолжением его предыдущей статьи, которая, касаясь главным образом бактерий, утверждала, что:
‘свет препятствует развитию этих организмов и при благоприятных условиях может совершенно остановить его’.
Эта дополнительная статья доказывает, что вышеуказанное вредное действие света получается лишь при наличности кислорода. Взяв сперва сравнительно простой тип молекулы, входящей в состав органической материи, авторы, на основании детальных опытов, говорят:
‘Итак, очевидно, что кислород явился разрушительным агентом под влиянием солнечного света’.
Описание же опытов над мелкими организмами сопровождается заключением:
‘Поэтому казалось, что в отсутствии атмосферы свет совсем не был в состоянии производить сколько-нибудь заметное действие на такие организмы, по мере их появления’.
Авторы подводят итог результатам своих опытов в нижеследующих словах:
‘Итак, мы выводим заключение, как на основании аналогии, так и на основании непосредственного опыта, что наблюдаемое действие на организмы не зависит от света per se, но что необходимо еще присутствие свободного кислорода, свет и кислород совместно достигают того, чего не может достигнуть каждый из них в отдельности: и кажется бесспорным вывод, что произведенное действие есть постепенное окисление протоплазмы, составляющей эти организмы, и что в этом отношении даже живая протоплазма не изъята из действия законов, управляющих отношениями света и кислорода к формам менее живой материи. Сила, которая, как нам это известно, косвенно безусловно необходима для жизни, и материя, при отсутствии которой нельзя было доказать существования жизни, соединились здесь для ее разрушения’.
Каков очевидный смысл этого? Если кислород в присутствии света разрушает подобные микроскопические участки протоплазмы, то каково будет его действие на более крупные ее участки? Вместо действия на всю ее массу эти агенты будут производить действие только на ее поверхности. В отличие от микроскопического количества протоплазмы, которая вся становится инертной, более крупная масса ее сделается инертной только в своей наружной части, нечто подобное же произойдет и с микроскопической массой, если действующие на нее свет или кислород окажутся в очень незначительных количествах. Таким способом возникнет оболочка, состоящая из измененной материи, заключающей и прикрывающей собою неизменную протоплазму, т. е. возникнет зачаточная клеточная оболочка.

В ответ на критику

(Впервые напечатано в журнале ‘Девятнадцатый век’. Февраль, 1888 г.)
Хотя я не согласен с различными положениями и выводами, содержащимися в заметке, озаглавленной ‘Великое признание’ (Graet Confession) и помещенной герцогом Аргильским (Duke of Argyll) в последнем номере этого журнала, тем не менее я благодарен ему за то, что он снова поднял в печати этот вопрос. Хотя правило ‘будь спокоен и признателен’ является одним из тех, которые могут быть применимы во многих отношениях, особенно в политике, где неуместное нетерпение бывает очень вредно, но, во всяком случае, оно не находит себе применения в науке. К несчастью, тогда как господа политиканы не соблюдают его надлежащим образом, оно слишком близко принимается к сердцу господами натуралистами, насколько, по крайней мере, дело касается вопроса о происхождении видов.
Новое биологическое ортодоксальное учение поступает совершенно так же, как это делало прежнее. До Дарвина люди, занимавшиеся явлениями жизни, равнодушными глазами смотрели на многочисленные факты, которые ясно указывали на эволюционный характер происхождения растений и животных, и были глухи к тем, кто настаивал на значении этих фактов. Теперь же, когда эти господа пришли к исповеданию эволюционного происхождения видов и вместе с тем приняли гипотезу, что естественный подбор был единственной причиной эволюции, они подобным же образом относятся невнимательно к многочисленным фактам, которые не могут основательно быть приписанными вышеуказанной причине, и глухи к тем, кто старается привлечь на это их внимание. Переменились только воззрения, а приемы остались те же самые.
Но хотя, как я сказал, протест герцога Аргильского против подобного отношения совершенно справедлив, все же нет возможности поддерживать многие из его положений. Некоторые из них относятся лично ко мне, другие же имеют общий характер. Я намереваюсь разобрать их в том порядке, в котором они расположены в самой его заметке.
На 144-й странице герцог Аргильский цитирует мои слова, что я пропускаю ‘на этот раз рассмотрение фактора, который может быть отмечен как примордиальный’, и дает понять, что я тем самым утверждаю, что крайнее дарвиновское понимание некоторого примордиального ‘вдохновения духа жизни’ есть представление, которое может быть опущено только ‘на этот раз’. Даже если бы не существовало другого ясного объяснения цитируемых им моих слов, то предположение, что такова именно была моя мысль относительно пропущенного фактора, являлось бы несколько опрометчивым, на самом же деле можно положительно удивляться тому, что подобное объяснение моих слов могло быть высказано после чтения моей второй из двух критикуемых статей, в которой непосредственно разбирается фактор, опущенный в первой статье, этот пропущенный третий фактор есть непосредственное физико-химическое воздействие среды на организмы. Подобная мысль, приписываемая мне герцогом Аргильским, до того идет вразрез со взглядами, высказанными мной во многих местах, что мне и в голову никогда не приходила возможность, что она когда-нибудь будет приписана мне.
Прежде чем приступить к главному вопросу, я должен разобраться в некоторых других мнениях, носящих личный характер и помещенных ниже на той же странице. Герцог говорит: ‘Более чем сомнительно, можно ли придавать какое-либо значение новому фактору, которым он (т. е. я) думает дополнить его (естественный подбор)’, и он считает ‘непостижимым’, что я ‘мог поднять такой большой шум из-за подобной мелочи, как действие употребления или неупотребления отдельных органов в качестве отдельного и вновь открытого фактора в развитии изменений’. Я не предполагаю, чтобы герцог Аргильский намеревался взвалить на меня неприятное обвинение, что я объявляю за новость то, что для всех мало-мальски знакомых с фактами является всем, чем угодно, но только не новостью. И, однако, несомненно, что его слова имеют такой именно смысл. Я не могу понять, как он мог написать подобную вещь, вопреки тому обширному знакомству с предметом, которое он несомненно проявляет, и несмотря на доказательства противного, содержащиеся в критикуемых им статьях.
Не только натуралисты, но и множество людей, не причастных естествознанию, знают, что гипотеза, которую я будто бы выдвинул как новую, была гораздо раньше высказана, чем гипотеза естественного подбора, — возникновение ее восходит, по крайней мере, ко временам д-ра Эразма Дарвина. Я только имел целью снова выдвинуть на передний план фактор, который, по моему мнению, совершенно ошибочно игнорировался в последние годы, и хотел доказать, что Дарвин постепенно признавал за этим фактором тем большее значение, чем старше становился он сам (уже высказывая подобную мысль, я мог бы считать, что вполне достаточно устраняю возможность предположения, что я выставляю этот фактор как новый), я также хотел дать дальнейшее доказательство того, что этот фактор продолжает действовать, и указать, что существуют многочисленные явления, которые не могут быть истолкованы без признания его действия, наконец, я имел целью привести доводы в пользу того, что если действие этого фактора обнаружено в одном каком-нибудь случае, то есть основания заключить, что он действует на все структуры, имеющие деятельные функции.
Довольно странно, что вслед за словами, изображающими меня выдающим за новинку доктрину, которую я просто старался отметить и расширить, немедленно следует фраза, в которой герцог Аргильский сам выставляет эту доктрину хорошо известной и прекрасно установленной.
‘Вообще не подвергается оспариванию соответствующая физиологическая доктрина, что ослабевшие органы (вследствие постоянного неупотребления) переходят по наследству к потомству в этом состоянии функционального и структурного упадка. И обратно, растущая способность и развитие, возникающие из обычного и нормального употребления специальных органов и передачи этого потомству, иллюстрируются многими примерами из воспитания домашних животных. Я не знаю, чему еще другому можем мы приписать длинные, гибкие ноги и тело борзых собак, так очевидно приспособленных к быстроте бега, или утонченную способность обоняния у понтеров и сеттеров, или дюжину других случаев видоизменения структуры, причиненной искусственными подборами.’
Ни с одним из положений, содержащихся в этом отрывке, я не могу согласиться Если унаследование ‘функционального и структурного упадка вообще не оспаривалось’, то половина моей статьи была бы бесполезна, и если унаследование ‘растущей способности и развития’, причиненных употреблением, было признано как ‘иллюстрированное многими примерами’, то и другая половина моего труда была бы ненужной. И то и другое подвергается оспариванию, и если не положительно отвергается, то, по крайней мере, применяется бездоказательно. Борзые собаки и понтеры не составляют действительного доказательства, потому что их особенности обязаны своим происхождением искусственному подбору более, чем какой-либо другой причине. Действительно, может существовать сомнение, употребляют ли борзые свои ноги больше, чем другие собаки. Собаки всех пород постоянно бегают, гоняются друг за другом и тем приобретают проворство, и притом другие собаки чаще, чем борзые, которые не любят предаваться игре Случаи, в которых борзые упражняют свои ноги в охоте за зайцами, занимают лишь незначительное место в их жизни и могут сыграть только самую незначительную роль в развитии их ног. А затем, как же объяснить их длинные головы и остроконечные носы? Развились ли они также под влиянием бега? Структура борзых собак объясняется как результат, главным образом, подбора изменений, возникших случайным образом от неизвестных причин, иным же образом она объяснена быть не может. Еще более очевидна несостоятельность ссылки герцога Аргильского на понтеров и сеттеров. Возможно ли утверждать, что их органы обоняния упражняются более, чем соответствующие органы у других собак? Не все ли собаки упражняют в течение целого дня свое чутье, обнюхивая все вокруг себя и выслеживая животных собственного вида и других видов? Вместо того чтобы допускать, что у понтеров и сеттеров более упражняется чувство обоняния, следует, наоборот, утверждать, что оно упражняется значительно меньше, так как в продолжение большей части своей жизни они бывают заперты на псарнях, где изменение запаха, на котором они могли бы упражнять свое обоняние, совершенно незначительно Очевидно, что если воспитатели охотничьих собак с самых ранних пор обыкновенно производили выбор из щенков каждого помета, имевших наиболее тонкое обоняние (а несомненно, что щенки каждого помета оказываются различными между собою, как дети любой человеческой семьи) вследствие неизвестной комбинации причин, то существование таких замечательных свойств у понтеров и сеттеров может быть вполне объяснимо, между тем как другим способом их объяснить невозможно. Я охотно воспользовался бы сам этими примерами по отношению к своей аргументации, если бы они имели соответствующее значение, но, к несчастью, они его не имеют.
На следующей странице статьи герцога Аргильского (стр. 145) встречается место, которое я еще должен привести прежде, чем буду в состоянии действительно иметь дело с ее различными основными положениями. Там значится нижеследующее: ‘Но если естественный подбор есть простая фраза, по своему смыслу довольно неопределенная и довольно широкая для того, чтобы прикрыть какое бы то ни было число физических причин, принимающих участие в обыкновенном зарождении, то все вообще трудное доказательство Спенсера, направленное в пользу его ‘другого фактора’, становится аргументом более чем излишним. Само по себе совершенно ложно предположение, что этот ‘фактор’ и естественный подбор помогают друг другу или даже представляют собою нечто совершенно отдельное одно от другого. На самом деле, принятый им за новый фактор есть просто один из подчиненных случаев наследственности. Но наследственность есть центральная идея естественного подбора. Поэтому естественный подбор заключает в себе и подразумевает все причины, которые могут каким бы то ни было образом оказывать влияние путем унаследования. Следовательно, нет никакого затруднения для того, чтобы причислить этот фактор к тому самому всеобщему фактору, смелость оспаривать нераздельное господство которого Спенсер взял на себя. Ему никогда не удастся поколебать господство этого фактора подобным ничтожным возмущением. Его ничтожные притязания смешны. Он домогается выставить за самую идею какой-то ее обрывок. Впрочем, здесь нет даже обрывка, который можно было бы отстаивать или превозносить. Его новый фактор органической эволюции лишен всякой самостоятельности или новизны. Спенсер способен цитировать свои слова из ‘Начал биологии’, написанных около двадцати лет тому назад. Посредством старательного раскапывания Дарвина он доказывает, что подобная идея была свойственна этому последнему и признана им, по крайней мере, в его последнем издании ‘Происхождения видов’… Дарвин был человеком гораздо более умным, чем все его последователи’ и т. д.
Если бы под этой статьей не было подписи герцога Аргильского, то я едва ли мог бы поверить, что подобные слова написаны им. Вспоминая, что при чтении его статьи в предыдущем номере этого ‘Review’ я был поражен обнаруженными в ней обширностью познаний, ясностью разбора и даром изложения, я положительно не могу понять, как это из-под того же самого пера исходят мысли, в которых не обнаруживается ни одного из вышеуказанных достоинств. Даже совершенно незнакомый с предметом человек может видеть в последних двух положениях вышеприведенной выдержки, как странно нанизаны вместе их фразы. В то время как в первом из них я выставлен человеком, вносящим новый фактор, во втором и уже представлен высказывающим вещи, о которых упоминал двадцать лет тому назад. Одним почерком пера я изображен объявляющим вещь новой и защищающим ее, как давно известную! Таким образом, снова непредубежденный читатель, сравнивая первые слова с последними, должен прийти в изумление, видя в научном сочинении положения, которым так очевидно не достает точности. ‘Если естественный подбор есть простая фраза’, то как мог Дарвин, предполагавший объяснить им происхождение видов, был признан за умного человека? Несомненно, это выражение должно быть более чем простой фразой, если оно служит ключом к пониманию фактов, не объяснимых другим способом. Оканчивая этим указания на несообразные мысли, я теперь перейду к исследованию главных положений, содержащихся в цитированном отрывке.
Герцог Аргильский говорит, что ‘наследственность есть центральная идея естественного подбора’. Мне кажется, что те, кто освоил центральную идею вещи, должны иметь понятия о самой вещи, а между тем люди, обладая в продолжение целого ряда поколений идеей наследственности, не имели вместе с тем никакого понятия об естественном подборе. Ошибочность вышеприведенного положения очевидна. Можно с такой же долей истины говорить, что центральной идеей естественного подбора является возникновение структурных изменений. Точно так же с подобной же правдоподобностью можно утверждать, что действие внешних агентов, уничтожая одни индивидуумы и покровительствуя другим, есть центральная идея естественного подбора. Ни одно из подобных утверждений не заключает в себе истины. Процесс имеет три фактора — наследственность, изменчивость и внешнее влияние, если какой-нибудь из этих факторов отсутствует, то процесс прекращается. Концепция заключает в себе три соответствующие идеи, и если какая-нибудь из них отсутствует, то и сама концепция не может быть составлена. Ни одна из этих идей не может считаться центральной, но все идеи сосуществующие.
Из ложного взгляда, что ‘наследственность есть центральная идея естественного подбора’, герцог Аргильский выводит соответственным образом ложное заключение, что ‘естественный подбор заключает и подразумевает в себе все причины, которые могут каким бы то ни было образом оказывать действие через унаследование’. Если бы он рассмотрел примеры, приведенные мною в ‘Началах биологии’ для иллюстрации унаследования функционально происшедших изменений, то он увидел бы, что его вывод очень далек от истины. Я привел в пример уменьшение челюсти у цивилизованных людей, как изменение строения, которое не может быть вызвано унаследованием произвольных или случайных изменений. Для того чтобы изменения структуры, возникающие из подобных произвольных и случайных изменений, были поддержаны и увеличены в последующих поколениях, необходимо, чтобы индивидуумы, у которых случились эти изменения, извлекали бы из них преимущества в борьбе за существование, — преимущества, к тому же достаточно значительные для содействия их переживанию и более успешному размножению Но уменьшение челюсти, даже при понижении ее веса на унцию (что было бы значительным изменением), не может ни благодаря своему меньшему весу, ни благодаря потребности в меньшем питании представить значительных преимуществ какой-нибудь личности в жизненной борьбе. Даже если предположить, что такое уменьшение челюсти благотворно (а на самом деле в получающемся от этого ослаблении зубов заключается большое зло), то и тогда эта благотворность едва ли может способствовать относительному размножению семейств, у которых оно встречалось в ряде поколений. Если же оно не вызвало этого, то уменьшение размеров челюстей не может быть произведено естественным подбором благоприятных изменений. Как же в таком случае оно могло возникнуть? Только вследствие уменьшения функции в силу употребления мягкой пищи в связи, вероятно, с прекращением употребления зубов как орудия! И при этом заметьте, что такая причина действует на всех членов общества, переходящего в цивилизованное состояние. В течение ряда поколений эта уменьшившаяся функция временно вызывает изменения во всех входящих в их состав семействах. Естественный подбор совсем не применим в данном случае: ему нечего здесь делать. То же самое наблюдается и в многочисленных других случаях. Всякий вид по мере своего распространения по новым областям приходит в соприкосновение с новыми условиями питания, подвергается влиянию иной температуры, большей или меньшей сухости и влажности воздуха, новых наклонов поверхности земли, другой почвы и т. д Решительно все члены этого вида подвергаются различным изменившимся воздействиям, которые влияют на их мышечную, сосудистую, дыхательную, пищеварительную и другие системы органов. При унаследовании функционально происшедших изменений все члены вида будут передавать потомству возникшие в них изменения структуры, и весь вид изменится в своем целом без вытеснения одних разновидностей другими. Несомненно, что по отношению к некоторым изменениям здесь примет участие естественный подбор. Если вид, принадлежащий к классу хищных, переселится в такие места, в которых предмет его добычи обладает большей быстротой, то у всех его членов конечности будут укреплены благодаря необходимости более усиленных движений, те же члены видов. у которых подобное мускульное приспособление развилось в наибольшей степени, будут распложаться при особенно благоприятных условиях, и унаследование такой функционально усилившейся структуры будет возрастать в ряде последующих поколений вследствие переживания наиболее приспособленных. Но в многочисленных случаях меньших изменений может вовсе не произойти этого усиления, называемого изменившимися условиями жизни. Большинство этих изменений должно иметь такую относительную маловажность, что ни одно их них не может доставить индивидууму, в котором оно становится наиболее заметным, преимуществ, которые преобладали бы над преимуществами, приобретенными прочими индивидуумами от других изменений, более благоприятно в них выработавшихся. В отношении к такого рода изменениям унаследованные эффекты употребления и неупотребления должны накопляться независимо от естественного подбора.
Для выяснения взаимных отношений этих двух факторов и отношения их к наследственности возьмем случай, в котором влияние всех трех может, в, частности отождествляться и различаться.
Перед нами один из тех иногда встречающихся людей, который имеет на каждой руке по добавочному пальцу и который, предположим, занимается кузнечным ремеслом Эти добавочные пальцы не оказывают ему ни помощи, ни большой помехи, а вследствие постоянной работы руками он имеет очень развитые мускулы своей правой руки. Для большей ясности мы предположим, что и его жена более обыкновенного упражняет свои руки: она содержит прачечную и работает на всех своих соседей. При таких обстоятельствах спросим, какое значение имеют установленные факты и в чем заключаются воззрения и сомнения биологов?
Первый акт означает, что этот шестипалый кузнец должен будет, вероятно, передать свою особенность некоторым из своих детей, а некоторые из них передадут это своим. Доказано, что даже при отсутствии подобной особенности у других родителей это странное изменение структуры (которое мы должны приписать какой-нибудь случайной комбинации причин) часто наследуется более чем одним поколением. Значит, причины, производящие такую постоянную шестипалость, неоспоримо относятся к тем, которые ‘оказывают действие через унаследование’. Герцог Аргильский утверждает, что ‘естественный подбор заключает и подразумевает в себе все причины, которые могут каким бы то ни было образом оказывать действие через унаследование’. Как же этот подбор может подразумевать причины, действующие в данном случае? Здесь он отнюдь не играет никакой роли. Здесь нет культивирования этой особенности, так как она не содействует борьбе за существование, и нет основания также предполагать, что она настолько является помехой в этой борьбе, что люди, обладающие ею, вследствие этого исчезают. Она просто уничтожается в ряду поколений вследствие противоположных влияний других особей.
В то время как биологи допускают или, правильнее говоря, утверждают, что прирожденная способность руки кузнеца передаваема по наследству, они отрицают или, вернее, не допускают, чтобы другие особенности его руки, причиняемые ежедневным трудом, — его широкие мускулы и окрепшие кости — могли передаваться по наследству. Они утверждают, что на это не существует доказательств. Герцог Аргильский думает, что унаследование органов, ослабленных неупотреблением, ‘вообще не оспаривается’, и он думает, что существуют ясные доказательства того, что противоположное изменение — увеличение размера, составляющее результат употребления, — также наследуемо. Но биологи оспаривают оба вышеуказанных разряда наследственности. Если на это нужны доказательства, то их можно найти в протоколах последнего заседания Британской Ассоциации, в записке профессора Roy Lankester, озаглавленной ‘Наследуются ли приобретенные черты?’, и в поднявшихся по поводу этой записки дебатах. Если бы эта форма наследования, как утверждает герцог Аргильский, ‘вообще не оспаривалась’, то я не написал бы своей первой из двух им критикуемых статей.
Но, предположив доказанной, как это отныне может считаться, мысль, что такое функционально возникшее изменение строения, которое обнаруживает рука кузнеца, может передаваться по наследству, все-таки постоянное наследование принадлежит к такого рода явлениям, с которыми естественный подбор не имеет ничего общего. Если очень окрепшая рука дала возможность кузнецу и его потомству, имеющему подобные усилившиеся руки, поддерживать борьбу за существование успешнее, чем это делают другие люди, то переживание наиболее приспособленных обеспечило бы поддержание и усиление такой черты в последующих поколениях. Но ловкость плотника дает ему возможность зарабатывать совершенно столько же, сколько зарабатывает его более сильный сосед Свинцовых дел мастер благодаря приобретенным техническим знаниям зарабатывает в один день сумму, составляющую недельный заработок кузнеца. Мелкий лавочник благодаря своей предусмотрительности в покупке и благоразумию в продаже, сельский школьный учитель благодаря своему знанию, управляющий фермой благодаря своему прилежанию и заботливости с одинаковым успехом выдерживают борьбу за существование. Преимущество сильной руки не преобладает над выгодами, которых достигают прочие люди благодаря врожденным или благоприобретенным другого рода способностям, и поэтому естественный подбор не может влиять на усиление подобной черты. Прежде чем усилиться, она нейтрализовалась бы соединением тех, кто имеет ее, с теми, кто обладает другими чертами. Поэтому, в каком бы направлении унаследование этого функционально происшедшего видоизменения ни действовало, оно действует независимо от естественного подбора.
Следует отметить другую сторону вопроса: именно относительное значение этого фактора. Если добавочное развитие мускулов и костей может передаваться по наследству, если, как признавал и Дарвин, существуют различные другие изменения структуры, причиняемые употреблением и неупотреблением и подразумевающие унаследование такого рода, если, как предполагает герцог Аргильский, приобретенные черты наследуются, — то область применения этого фактора органической эволюции громадна. Не только всякий мускул, но каждый нерв и нервный центр, каждый кровеносный сосуд, все внутренности и почти всякая кость могут увеличиваться и уменьшаться под его влиянием. Из этого следует тот вывод, что, за исключением частей, исполняющих пассивные функции, как, например, покровы и кости, образующие череп, почти всякий орган в теле может видоизмениться в последующих поколениях вследствие увеличения или уменьшения его функции, и за исключением немногих случаев, где причиненное изменение есть одно из тех, которые способствуют переживанию в исключительной степени, подобный орган будет видоизменен таким образом независимо от естественного подбора. Хотя этот фактор в состоянии оказывать лишь незначительное действие на растительный мир и играть только подчиненную роль в мире низших животных, тем не менее, видя, что все активные органы всех животных подчинены его влиянию, мы необходимо должны признать его огромное значение. Герцог Аргильский называет значение, приписываемое этому фактору, ‘комическим’.
До этого далеко, и хотя приписываемое ему стремление остаться единственным фактором гораздо меньше, чем стремление на монополию со стороны естественного подбора, который обладает победоносной силой по отношению к той небольшой области, где они сталкиваются, но зато область независимого действия этого фактора громадна.
Мне кажется, что герцог Аргильский заблуждается в четырех предложениях, содержащихся в цитированной мною выдержке. Вопреки его мнению, унаследование приобретенных черт действительно подвергается спору среди биологов. Несправедливо также, что ‘наследственность есть центральная идея естественного подбора’. Положение, что естественный подбор заключает и подразумевает в себе все причины, которые могут каким бы то ни было образом оказывать действие через унаследование, совершенно ошибочно. И если унаследование приобретенных черт есть действительно фактор, то область, над которой он владычествует, отнюдь не ничтожна, но очень обширна.
Здесь я должен остановиться после разбора полутора страниц из заметки герцога Аргильского. Состояние здоровья, которое воспрепятствовало мне напечатать что-нибудь после статьи ‘Факторы органической эволюции’, написанной почти два года тому назад, мешает мне и теперь распространяться дальше об этом предмете. Если бы я имел силы продолжить доказательства, то, как мне кажется, без труда доказал бы, что и различные другие положения, выставленные герцогом Аргильским, не допускают успешной защиты. Следует предоставить самому читателю судить, насколько вероятно или невероятно такое предположение. Скажу только несколько слов по одному нижеизложенному поводу, и то главным образом потому, что если я пройду его молчанием, то это может вызвать серьезного рода ошибочное впечатление. Герцог Аргильский выставляет меня ‘берущим назад’ ‘знаменитую фразу’ ‘переживание наиболее приспособленных’ и желающим ‘от нее отказаться’. Он основывает подобное заключение на моей мысли, что слова этого выражения имеют побочное значение, которого нужно остерегаться, если мы хотим избежать некоторого искажения мысли. С одинаковой правильностью он может утверждать, что астроном отказывается от положения, что планеты движутся по эллиптическим орбитам, так как он предупреждает своих читателей, что в небесном пространстве не существует никакой орбиты, а что планеты несутся в пустоте по ненамеченному пути и в направлениях, беспрестанно изменяемых притяжением.
Я сожалею, что таким образом должен был совершенно разойтись с различными положениями и выводами герцога Аргильского, — сожалею потому, что, как я это уже высказал, он, по моему мнению, оказал добрую услугу науке, снова подняв разбираемый вопрос Хотя польза, ожидаемая им от обсуждения этого вопроса, далеко не похожа на ту, которой жду я, но тем не менее мы с ним сходимся в убеждении, что от этого можно ожидать полезных последствий.

Конец первого тома опытов

————————————————————

Первоисточник текста: Сочинения Герберта Спенсера в 7 томах. Полные переводы с английского под редакцией Н. А. Рубакина. Том 6. Часть 1. — Санкт-Петербург: АО ‘Издатель’, 1899. С. 310.
OCR Козлов М.В., 2001.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека