Опыты научные, политические и философские. Том 3, Спенсер Герберт, Год: 1891

Время на прочтение: 480 минут(ы)

Герберт Спенсер

Опыты научные, политические и философские.

Том III

I. Обычаи и приличия

Всякий, кто изучал физиономию политических митингов, заметил конечно связь, существующую между демократическими мнениями и особенностями костюма. На всякой демонстрации чартистов, лекции о социализме или Soiree ‘Друзей Италии’ в числе публики, и особенно в числе ораторов, встречаются личности, более или менее резко выдающиеся из толпы. У одного господина пробор на голове сделан не сбоку, а посередине, другой, зачесывая волосы со лба назад, носит прическу, ‘придающую лицу умное выражение’, третий совершенно отрекся от ножниц, вследствие чего кудри его рассыпаются по плечам. Усы являются в значительном числе, там и сям мелькает эспаньолка, кое-где храбрый нарушитель приличий представляет даже окладистую бороду {Статья была написана мною прежде, нежели усы и бороды вошли в употребление в Англии.}. Эта своеобразность прически находит себе поддержку и в различных своеобразностях одежды, представляемых другими членами собрания. Открытая шея a la Byron, квакерские жилеты, изумительно мохнатые плащи, многочисленные странности в покрое и цвете одежды прерывают однообразие, свойственное толпе. Даже в личностях, не представляющих какой-либо резкой особенности, что-нибудь необыкновенное в фасоне или материи их одежды часто указывает, что господа эти мало обращают внимания на указания портных своих относительно господствующего вкуса. А когда собрание начинает расходиться, то разнообразие, представляемое головными уборами, число шапок и изобилие войлочных шляп достаточно доказывают, что если бы все на свете думали одинаково, то тираны наши — черные цилиндрические шляпы — скоро были бы низвергнуты.
Из иностранной корреспонденции наших ежедневных газет видно, что и на континенте существует подобное же родство между политическим недовольством и пренебрежением к обычаям. Красные республиканцы всегда отличались своей растрепанностью. Прусские, австрийские и итальянские власти равно признают известную форму шляп за выражение неприязни и вследствие этого мечут громы свои против них. В иных местах носить блузу значит рисковать попасть в разряд ‘подозрительных’, в других, чтобы не попасть в полицию, надо остерегаться выходить на улицу иначе как в одежде самых обыкновенных цветов. Таким образом, демократия как у нас, так и в чужих краях стремится к личным особенностям. Эта ассоциация характеристических черт не есть исключительная принадлежность новейшего времени или государственных реформаторов. Она всегда существовала и проявлялась столько же в религиозных волнениях, сколько и в политических. Пуритане, порицавшие длинные локоны кавалеров так же, как и их принципы, стригли свои волосы коротко, отчего и получили название ‘круглоголовых’. Резкая религиозная особенность квакеров сопровождается столь же резкими особенностями в обычаях — относительно одежды, речи и образа приветствия. Первые Моравские братья не только отличались от других христиан в вере, но и одевались и жили отлично от них. Что связь между политической независимостью и независимостью личного поведения не есть явление исключительно свойственное нашему времени, видно также из того, что Франклин явился к французскому двору в обыкновенном платье, то же видно в обычае последнего поколения радикалов носить белые шляпы. Природная оригинальность непременно выкажется более чем одним путем. Какой-нибудь кожаный камзол Георга Факса или какая-нибудь школьная кличка Песталоцци — ‘чудак Гарри’ невольно наводят нас на мысль, что люди, которые в великих делах не следовали по избитой дороге, часто удалялись от нее и в ничтожных вещах. Подобные же доказательства этой истины представляются почти в каждом кругу личностями менее значительными. Мы полагаем, что всякий, перебирая своих знакомых реформаторов и рационалистов, найдет, что большинство их выказывает в одежде или обращении своем известную степень того, что называется эксцентричностью.
Если можно признать факт, что люди, преследующие революционные цели в политике и религии, обыкновенно бывают революционерами и в обычаях, то не менее справедлив и тот факт, что люди, занятие которых заключается в поддержании установленных порядков в государстве и церкви, суть в то же время и люди, наиболее преданные тем социальным формам и постановлениям, которые завещаны нам минувшими поколениями. Обычаи, почти повсеместно исчезнувшие, держатся еще в главной квартире правительства. Монарх наш все еще утверждает парламентские акты на французском языке древних нормандцев, и нормано-французские термины по прежнему употребляются в законах. Парики, подобные тем, какие мы видим на старинных портретах, и теперь еще можно видеть на головах судей и адвокатов. Королевская стража при Тауэре носит костюм телохранителей Генриха VII. Университетская одежда настоящего времени весьма мало отличается от той, которую носили вскоре после Реформации. Цветное платье, панталоны до колен, кружевное жабо и манжеты, белые шелковые чулки и башмаки с пряжками — все это составляло некогда обыкновенный наряд джентльмена и сохранилось доселе в придворном костюме. И едва ли надо говорить о том, что на придворных выходах и приемах церемонии предписаны с такой точностью и строгой обязательностью, каких нигде нельзя найти.
Можно ли смотреть на эти два ряда аналогий как на нечто случайное и не имеющее значения? Не основательнее ли заключить, что тут существует некоторое необходимое родство идей. Не следует ли признать существование чего-то вроде конституционного консерватизма и конституционного стремления к перемене? Не представляется ли тут класс людей, упорно держащийся за все старое, и другой класс, столь поклоняющийся прогрессу, что часто новизна признается им за улучшение? Нет разве людей, всегда готовых преклоняться перед существующей властью, какого бы рода она ни была, между тем как другие от всякой власти требуют объяснения причины ее существования и отвергают эту власть, если ей нельзя оправдать свое существование? И не должны ли умы, противопоставленные таким образом, стремиться к тому, чтобы стать конформистами или нонконформистами не только относительно религии и политики, но и относительно других вещей? Повиновение — правительству ли, церковным ли догматам, кодексу ли приличий, утвержденных обществом, — по сущности своей одинаково, то же чувство, которое внушает сопротивление деспотизму правителей, гражданских или духовных, внушает и сопротивление деспотизму общественного мнения. Все постановления, как законодательства и консистории, так и гостиной, все правила, как формальные, так и существенные, имеют один общий характер: все они составляют ограничения свободы человека. ‘Делай то-то и воздерживайся от того-то’ — вот бланки, в которые можно вписать любое из них, и в каждом случае подразумевается, что повиновение доставит награду на земле и райскую жизнь на небе, между тем как за неповиновением последует заключение в тюрьму, изгнание из общества или вечные муки ада — смотря по обстоятельствам. И если все стеснения, как бы они ни назывались и какими бы способами ни проявлялись в действии своем, тождественны, то из этого необходимо следует, что люди, которые терпеливо сносят один род стеснений, будут вероятно, сносить терпеливо и другой, — и обратно, что люди, которые не подчиняются стеснению вообще, будут стремиться одинаково выразить свое сопротивление во всех направлениях.
Что закон, религия и обычаи состоят, таким образом, в связи между собой, что их взаимные способы действий подходят под одно обобщение, что в известных противоположных характеристических чертах человека они встречают общую поддержку и общие нападения, будет ясно видно, когда мы убедимся, что они имеют одинаковое происхождение. Как бы маловероятным это ни казалось нам теперь, мы все-таки найдем, что власть религии, власть законов и власть обычаев составляли вначале одну общую власть. Как ни невероятно может это показаться теперь, но мы полагаем возможным доказать, что правила этикета, статьи свода законов и заповеди церкви произросли от одного корня. Если мы спустимся к первобытному фетишизму, то ясно увидим, что божество, правитель и церемониймейстер были первоначально тождественны. Для того чтобы утвердить эти положения и показать значение их для последующего рассуждения, необходимо вступить на почву, уже несколько избитую и с первого взгляда как будто не подходящую к нашему предмету. Мы постараемся пройти ее так быстро, как только позволят требования нашей аргументации.
Почти никто не оспаривает тот факт, что самые ранние общественные агрегации управлялись единственно волей сильнейшего {Те немногие, которые это отрицают, пожалуй, и правы. В некоторых предшествовавших стадиях власть была установлена, во многих же случаях эта власть не имела вовсе места}. Не многие, однако, допускают, что сильный человек был зародышем не только монархии, но и понятия о божестве, сколько Карлейль и другие ни старались доказать это. Но если люди, которые не могут поверить этому, отложат в сторону те идеи о божестве и человеке, в которых они воспитаны, и станут изучать первобытные идеи, то они, очевидно, найдут в предлагаемой гипотезе некоторое вероятие. Пусть они вспомнят, что, прежде чем опыт научил людей различать возможное от невозможного, они были готовы по малейшему поводу приписывать какому-нибудь предмету неведомые силы и делать из него кумира, их понятия о человечестве и его способностях были тогда необходимо смутны и без определенных границ. На человека, который, необыкновенной ли силой или хитростью, исполнил то, чего не могли исполнить другие или чего они не понимали, люди смотрели как на человека, отличного от них, и что тут могло предполагаться не только степенное, но и родовое отличие, это видно из верования полинезийцев, что только вожди их имеют душу, и из верования древних перуанцев, что знатные роды их были Божественного происхождения. Пусть эти лица вспомнят затем, как грубы были понятия о боге или, вернее, о богах, господствовавшие в этом периоде и позднее, как конкретно понимались боги за людей особенного вида, в особенных одеждах, как имена их буквально значили ‘сильный’, ‘разрушитель’, ‘могущественный’, как, сообразно со скандинавской мифологией, ‘священный долг кровомщения’ исполнялся самими богами и как они были людьми не только в своей мести, жестокости и ссорах между собой, но и в приписываемых им любовных связях на Земле и в уничтожении яств, приносившихся на их алтари. Прибавим к этому, что в различных мифологиях — греческой, скандинавской и других — древнейшие существа являются исполинами, что, согласно с традиционной генеалогией, боги, полубоги, а иногда и люди происходили от них человеческим способом и что между тем как на Востоке мы слышим о сынах Божиих, которые восхищались красотой земных дев, тевтонские мифы рассказывают о союзах сынов человеческих с дочерьми богов. Пусть эти лица вспомнят также, что вначале идея о смерти значительно отличалась от нашей идеи, что досель еще существуют племена, которые ставят тело покойника на ноги и кладут ему в рот пищу, что у перуанцев устраиваются пиршества, на которых председательствуют мумии умерших инков и на которых, как говорит Прескотт, ‘этим бесчувственным останкам воздаются почести, как будто в них есть еще дыхание жизни’, что между фиджийскими островитянами есть поверье, что каждого врага надо убивать дважды, что восточные язычники приписывают душе ту же форму, тот же вид, те же члены и те же составные вещества, как жидкие, так и твердые, из которых состоит наше тело, и что у наиболее диких племен существует обычай зарывать в землю вместе с покойником пищу, оружие, уборы вследствие верования, что все это ему понадобится. Наконец, пусть они вспомнят, что ‘тот свет’, по первоначальному понятию, был не более как некоторая отдаленная часть этого света, нечто вроде Елисейских полей, нечто вроде прекрасной рощи, которая доступна даже живым людям и в которую умершие отправляются с надеждой вести там жизнь, сходную в общих чертах с той, какую они вели на Земле. Затем, подведя итог всем таким фактам, как приписывание неведомых сил вождям и врачевателям, верование, что божество имеет человеческие формы, страсти и образ жизни, неясное понятие о различии смерти от жизни, сближение будущей жизни с настоящей, как относительно положения, так и характера ее, — подведя итоги всем этим фактам, не окажется ли неизбежным сделать заключение, что первобытный бог есть умерший вождь: умерший не в нашем смысле, но ушедший, унеся с собой пишу и оружие, в какие-то блаженные страны изобилия, в какую-то обетованную землю, куда он давно уже намеревался вести своих последователей и откуда он скоро за ними придет. Допустив эту гипотезу, мы увидим, что она согласуется со всеми первобытными идеями и обычаями. Так как после обоготворенного вождя царствуют сыновья его, то из этого необходимо следует, что все древнейшие государи считаются происходящими от богов, и этим вполне объясняется факт, что в Ассирии, Египте, у евреев, финикиян и древних бриттов имена государей везде производились от имен богов. Происхождение политеизма из фетишизма путем последовательных переселений расы бого-государей в иной мир, происхождение, поясняемое в греческой мифологии как точной генеалогией богов, так и апофеозом позднейших из них, поддерживается той же гипотезой. Ею же объясняется факт, что в древнейших верах, так же как и в досель существующей вере у таитян, каждое семейство имеет своего духа-хранителя, которым считается обыкновенно один из умерших родственников, духам этим, как второстепенным богам, китайцы и даже русские до сих пор приносят жертвы. Гипотеза эта совершенно согласуется с греческими мифами о войнах богов с титанами и их конечном торжестве и с фактом, что между собственно тевтонскими богами был один, Фрейр, попавший в их число путем усыновления, ‘но рожденный от Вэнов, какой-то другой таинственной династии богов, покоренной и уничтоженной более сильной и более воинственной династией Одина’. Она гармонирует также с верованием, что для различных стран и народов есть и различные боги, так же как были и различные вожди (что эти боги спорят о верховности, так же как и вожди), и что таким образом является смысл в похвальбе соседственных племен: ‘Наш Бог больше вашего Бога’. Она подтверждается поверьем, повсеместным в ранние времена, что боги выходят из того другого жилища, в котором они обыкновенно обитают, и являются посреди людей, беседуют с ними, помогают им и наказывают их. И здесь становится ясным, что молитвы, воссылавшиеся первобытными народами к их богам о помощи в битвах, были понимаемы буквально, т. е. предполагалось, что боги воротятся из тех стран, где они царствуют, и снова вступят в битву со старыми врагами, против которых они прежде так неумолимо сражались, и достаточно только указать на Илиаду, чтобы напомнить всякому, как положительно верили тогда люди, что ожидания их сбываются {В этом параграфе, который я намеренно оставил, не изменяя ни слова, в том виде, в каком он был при переиздании этого опыта вместе с другими в декабре 1857г., можно усмотреть главные черты теории религий Хотя тут указывается на фетишизм, как на первобытную форму верования, и несмотря на то что в то время я пассивно воспринял бывшую тогда в обращении теорию (я не удовлетворялся взглядами того времени, считавшими происхождение фетишизма необъяснимым), нельзя принимать за первобытное верование, в силу которого неодушевленные предметы обладают сверхъестественной силой (что в то время называлось фетишизмом) Единственная вещь, на которой можно остановиться, это верование в то, что умершие люди продолжают существовать и становятся объектом умилостивления, а иногда и поклонения. Здесь ясно обозначены те зачатки, которые при помощи массы фактов, собранных в описательной социологии, развились в теорию, разработанную в 1 части ‘Оснований социологии’.}.
Итак, если всякое правительство было вначале правительством одного сильного человека, ставшего кумиром вследствие проявления своего превосходства, то после его смерти — предполагаемого отправления его в давно задуманный поход, в котором его сопровождают его рабы и жены, принесенные в жертву на его могиле, — должно было возникнуть зарождающееся отделение религиозной власти от политической, гражданского закона от духовного. Сын умершего становится поверенным вождем на время его отсутствия, действия его считаются облеченными авторитетом отца, мщение отца призывается на всех, кто не покоряется сыну, повеления отца, давно известные или вновь заявленные сыном, становятся зародышем нравственного кодекса. Факт этот станет еще яснее, если мы вспомним, что самые ранние нравственные кодексы преимущественно настаивают на воинских доблестях и на обязанности истребить какое-нибудь соседственное племя, существование которого оскорбляет божество. С этих пор оба рода власти, вначале связанные вместе в лице владыки и исполнителя, постепенно становятся более и более отличны один от другого По мере того как опытность возрастает и идеи причинности становятся более определенными, государи теряют свои сверхъестественные атрибуты и, вместо бого-государей, становятся государями божественного происхождения, государями, назначенными богом, наместниками неба, королями в силу божественного права. Старая теория, однако, долго еще продолжает жить в чувствах человека, хотя по названию она уже исчезает, и ‘сан короля окружается чем-то столь божественным’, что даже теперь многие, видя какого-нибудь государя в первый раз, испытывают тайное изумление, что он оказывается не более как обыкновенным образчиком человечества. Священность, признаваемую за королевским достоинством, стали признавать и за зависящими от него учреждениями — за законодательной властью, за законами, законное и противозаконное считаются синонимом справедливого и несправедливого, авторитет парламента признается безграничным, и постоянная вера в правительственную силу продолжает порождать неосновательные надежды на правительственные распоряжения. Однако политический скептицизм, разрушив обаяние королевского достоинства, продолжает возрастать и обещает довести наконец государство до состояния чисто светского учреждения, постановления которого будут нарушаться в ограниченной сфере, недоступной иной власти, кроме общего желания. С другой стороны, религиозная власть мало-помалу отделялась от гражданской как в существе своем, так и в формах. Как бого-государь диких племен перерождался в светских правителей, с течением веков постепенно терявших священные атрибуты, которые люди им приписывали, так в другом направлении возникало понятие о божестве, которое, бывши вначале человечно во всех своих проявлениях, постепенно утрачивало человеческую вещественность, человеческую форму, человеческие страсти и образ действия, — покуда наконец антропоморфизм не сделался предметом укора. Рядом с этим резким разъединением, в мысли человеческой, божественного правителя от светского шло и соответственное разъединение в житейских кодексах, зависящих от каждого из них. Так как государь считался представителем Бога, правителем, какого иудеи видят в мессии, как и доныне, царь — ‘наш Бог на земле’, то из этого, конечно, следовало, что повеления его считались верховными постановлениями. Но когда люди перестали верить в его сверхъестественное происхождение и природу, повеления его перестали считаться верховными, и таким образом возникло различие между его постановлениями и постановлениями, перешедшими от древних бого-государей, которые с течением времени и по мере возрастания мифов становились все священнее и священнее. Отсюда возникли закон и нравственность, первый становился все конкретнее, второй все абстрактнее, авторитет первого постоянно уменьшался, авторитет второй постоянно возрастал, представляя вначале одно и то же, они стоят теперь в решительном антагонизме. Рядом с этим шло и разъединение учреждений, управлявших этими двумя кодексами. Покуда они составляли одно целое, государство и церковь естественно составляли тоже одно целое: государь был первосвященником не номинально, а действительно: от него исходили новые повеления, он же был и верховным истолкователем древних повелений. Первосвященники, происходившие из его рода, были, таким образом, просто толкователями повелений своих предков, повелений, которые — как принималось вначале — они помнили или — как принималось впоследствии — узнавали через мнимые свидания с предками. Этот союз, существовавший еще в средние века, когда власть государей была смешана с властью Папы, когда были епископы-правители, пользовавшиеся всеми правами феодальных баронов, и когда духовенство имело карательную власть, — мало-помалу становился менее тесен. Хотя монархи все еще считаются ‘защитниками веры’ и главами церкви, но они считаются ими только номинально. Хотя епископы все еще имеют гражданскую власть, но она уже не та, которой они прежде пользовались. Протестантизм расшатал связи этого союза, диссидентство давно уже работало над устройством механизма, назначением которого был бы религиозный контроль, совершенно независимый от закона, в Америке существует уже отдельная организация для этой цели, и если можно ожидать чего-нибудь от антигосударственной церковной ассоциации или, как она теперь называется, от ‘Общества освобождения религии от государственного покровительства и власти’ {Society of the Liberation of Religion from State Patronage and Control.}, то мы будем и в Англии иметь такую же отдельную организацию. Таким образом, как относительно силы своей, так и относительно сущности и формы политические и нравственные правила все шире и шире расходились от общего своего корня. Возрастающее разделение труда, которое обозначает прогресс общества в других вещах, обозначает его также и в этом разделении правительства на гражданское и религиозное, и если мы обратим внимание на то, как нравственность, составляющая сущность религии вообще, начинает очищаться от связанных с ней верований, то мы можем надеяться, что разделение это будет в окончательном результате доведено еще далее.
Переходя теперь к третьему роду власти — к власти обычаев, мы найдем, что и он тоже, имея общее происхождение с прочими, постепенно достиг своей отдельной сферы и своего специального воплощения. Среди первобытных обществ, где не существовало условных приличий, единственными известными формами вежливости были знаки покорности сильнейшему, так же как единственным законом была его воля и единственной религией — чувство почтения и страха, внушенное его мнимой сверхъестественностью. Первобытные церемонии были способом обращения с бого-государем. Самые обыкновенные наши титулы произведены от имени этих властителей. Все роды поклонов были первоначально формами поклонений, воздававшихся им. Проследим эти истины подробно, начиная от титулов.
Вышеприведенный факт, что имена древнейших государей между различными племенами образовались посредством прибавления известных слогов к именам их богов, — слогов, которые, подобно шотландскому Mac и Fitz, значили, вероятно, ‘сын’ или ‘происшедший от’, — сразу придает смысл слову отец, употребляемому как божественный титул. И читая у Сельдена, что ‘имена, составленные из имен божеств, были не только принадлежностью государей, но что и вельможи и наиболее почетные подданные (без сомнения, члены королевской расы) пользовались иногда тем же’, мы видим, как слово отец, естественно употреблявшееся ими и умножающимися их потомками, постепенно сделалось титулом, употребляемым народом вообще. Среди народов Европы, у которых еще жива вера в божественное происхождение правителя, отец в этом высшем значении до сих пор составляет еще королевское отличие. Если мы вспомним далее, что божественность, приписываемая вначале государям, была не льстивой фикцией, а предполагаемым фактом, что небесные тела считались особами, жившими некогда между людьми, мы поймем, что названия восточных правителей ‘Брат Солнца’ и пр., вероятно, были выражениями действительного верования и, подобно многим другим вещам, остались в употреблении долго после того, как уже утратили всякий смысл. Мы можем заключить также, что титулы бога, владыки, божества придавались первобытным правителям в буквальном смысле, что nostra divinitas, приданное римским императорам, и различные священные наименования, носимые монархами, не исключая ныне еще употребляемой фразы: ‘Our Lord the King’, — суть мертвые и отживающие формы того, что некогда было живым фактом. От этих имен: ‘бог’, ‘отец’, ‘владыка’, ‘божество’, принадлежавших первоначально бого-государю, а потом Богу и государю, ясно можно проследить происхождение самых обыкновенных наших почетных титулов. Есть причины полагать, что титулы эти были первоначально собственными именами. Не только у египтян, где фараон был синонимом короля, и у римлян, где быть цезарем значило быть императором, видим мы, что собственные имена наиболее великих людей передавались их наследникам и становились таким образом именами нарицательными, но и в скандинавской мифологии можно проследить происхождение почетного титула от собственного имени божественного лица. На англосаксонском языке bealdor или baldor значит Lord, и Balder же есть имя любимейших сыновей Одина. Легко понять, каким образом почетные имена эти сделались общими. Родственники первобытных государей, вельможи, которые, как говорит Сельден, носили имена, произведенные от имен богов, что и служило доказательством божественности их расы, необходимо имели долю в эпитетах, подобных Lord, выражающих сверхчеловеческие связи и природу. Постоянно размножающиеся потомки наследовали эти титулы, что мало-помалу сделало их титулами сравнительно обыкновенными. Потом их стали придавать всякому могущественному лицу, отчасти потому, что в те времена, когда люди понимали божество просто как сильнейший род человечества, знатным людям можно было давать божественные названия с весьма небольшим преувеличением, отчасти потому, что чрезвычайно могущественных лиц легко можно было считать непризнанными или незаконными потомками ‘сильного’, ‘могущественного’, ‘разрушителя’, отчасти же из лести и желания умилостивить таких лиц. По мере постепенного уменьшения суеверия последняя причина стала наконец единственной. И если мы вспомним, что сущность комплимента состоит, как мы ежедневно это слышим, в воздании большего против должного, что в постоянно распространяющемся употреблении титула ‘esquire’, в вечном повторении заискивающим ирландцем слов ‘your honour’ и в названии низшими классами Лондона ‘джентльменом’ каждого угольщика или мусорщика, — мы имеем ежедневные доказательства, как вследствие комплиментов понижается значение титулов, если вспомним, что в варварские времена, когда желание умилостивить было сильнее, действие это также должно было быть сильнее, — мы увидим, что обширное злоупоминание первобытными отличиями возникло совершенно естественно. Отсюда исходят факты, что иудеи называли Ирода богом, что ‘отец’ в высшем значении был термином, употреблявшимся слугами относительно господ, что слово ‘Lord’ прилагалось всякому значительному или могущественному лицу. Отсюда же происходят факты, что в позднейшие периоды Римской империи всякий человек приветствовал соседа своего названиями Dominus и Rex. Но процесс этот особенно ясно виден в титулах средневековых и в происхождении из них наших новейших титулов. Herr, Don, Signior, Seigneur, Sennor — все были первоначально именами правителей, феодальных владетелей. Путем льстивого употребления этих имен относительно всех, кого по какому-либо поводу можно было считать заслуженными этих имен, и путем последовательного понижения их на все более и более низкие ступени, они стали наконец обыкновенными формами обращения. Слова, с которыми прежде раб относился к своему деспотическому владельцу: mein Herr, употребляются теперь в Германии в обращении с простым народом. Испанский титул Don, принадлежавший некогда только аристократам и дворянству, придается теперь всем классам. Точно то же и с Signior в Италии. Seigneur и Monseigneur, сокращенные в Sieur и Monsieur, образовали почтительный термин, на который имеет притязание каждый француз. И представляет ли слово Sire подобное же сокращение Signior’z или нет — во всяком случае, ясно, что, так как титул этот носили многие из старинных французских феодальных владельцев, которые, по словам Сельдена, ‘предпочитали называться Sire, а не Baron, как, например, Le Sire de Montmorencie, Le Sire de Beaujeu и пр.’, и, так как его употребляли обыкновенно относительно монархов, английское слово Sir, происшедшее оттуда, первоначально означало лорда или короля. То же надо сказать и о женских титулах. Lady, означающее, по толкованию Горна Тука, ‘возвышенная’ и придававшееся вначале только немногим, теперь придается всякой образованной женщине. Dame, некогда почетное имя, к которому мы в старых книгах находим присоединенные эпитеты ‘high-born’ и ‘stately’, сделалось ныне, благодаря постепенно расширяющемуся употреблению, выражением относительно презрительным. И если мы проследим сложное та Dame в его сокращениях — Madam, ma’am, mam, mum, то найдем, что ответ какой-нибудь горничной fYes’m’ соответствует прежним ‘Yes my exalted’ или ‘Yes,your highness’. Следовательно, происхождение почтенных названий было везде одинаково. То же, что было у иудеев и римлян, было и у новейших европейцев. Проследив обычные слова привета до первоначального их значения lord и king и вспоминая, что в первобытных обществах они придавались только богам и их потомкам, мы приходим к заключению, что простые наши Sir и Monsieur были, в их первоначальном значении, терминами обожания.
Для дальнейшего пояснения этого постепенного упадка титулов и для подтверждения выведенного заключения не лишним будет заметить мимоходом, что старшие из них, как можно было ожидать, более других утратили свой прежний смысл. Так, Master — слово, которое по производству своему и по тождественности родственных ему слов в других языках (франц. maitre вместо maister, голл. Muster, русск. мастер, датск. Meester, немец. Meister) оказывается одним из древнейших выражений господства, стало теперь придаваться только детям и, в измененном виде mister, людям, по положению своему стоящим непосредственно над крестьянами. Далее, knight, древнейший из почтенных титулов, стал ныне самым низким, и knight Bachelor, низшая степень рыцарства, есть вместе с тем и самая старинная. Точно то же можно сказать и относительно пэрства: барон есть самое раннее и вместе наименее высокое из его подразделений. Этот постоянный упадок всех почетных названий делал по временам необходимым введение новых титулов для обозначения отличия, которое утрачивалось первоначальными титулами вследствие всеобщности их употребления, точно так, как привычка наша злоупотреблять превосходными степенями прилагательных, ослабив постепенно их силу, вызвала потребность в новых. И если в течение последнего тысячелетия процесс этот имел столь резкие последствия, то легко можно понять, каким образом, в течение предшествующих тысячелетий, титулы богов и полубогов стали употребляться относительно всякого могущественного лица, а наконец и относительно просто уважаемых лиц.
Если от почетных имен мы обратимся к фразам, выражающим почтение, мы и здесь найдем тождественные факты. Восточная манера обращения, употребляемая в отношении обыкновенных людей: — ‘Я твой раб’, ‘Все, что я имею, — твое’, ‘Я твоя жертва’, — приписывает лицу, к которому обращаются, такое же величие, какое выражают Monsieur и my Lord, т. е. характер всемогущего правителя, столь неизмеримо превосходящего того, кто говорит, что последний должен признать его своим владыкою. Точно то же и с польскими выражениями почтения ‘Падаю к ногам вашим’, ‘Целую ваши ноги’. В лишенных всякого значения подписях наших на церемонных письмах ‘Ваш покорнейший слуга’ видно то же самое. Даже простая подпись ‘Преданный вам’, истолкованная сообразно ее первоначальному значению, выражает отношение раба к господину. Все эти мертвые формы были некогда живыми воплощениями фактов, служили действительными свидетельствами покорности высшей власти, потом они естественно стали употребляться людьми слабыми и трусливыми для умилостивления тех, которые стояли выше их, мало-помалу они стали считаться чем-то должным всякому и, путем постоянно расширявшегося злоупотребления, утратили свое значение, как Sir и Master Что фразы почтения, подобно титулам, употреблялись вначале только относительно бого-государя, на это указывает факт, что они, подобно титулам же, употреблялись впоследствии как относительно бога, так и относительно государя. Религиозное поколение всегда в значительной мере состояло из заявлений покорности, признания себя слугами божьими и совершенного предания себя воле божьей. Таким образом, и эти обычные фразы почтения имели, подобно титулам, религиозное происхождение. Но в употреблении слова вы как местоимения единственного числа, может быть, наиболее резко проявляется популяризование того, что некогда было высшим отличием. Это обращение во множественном числе к единичному лицу было первоначально почестью, воздававшейся только самым высшим лицам, соответствовало императорскому ‘мы’. Теперь же, будучи придаваемо последовательно все более и более низким классам, оно стало всеобщим Первобытное ты (thou) употребляется теперь только одной сектой христиан да еще в некоторых уединенных местечках Вы же, сделавшись общим для всех классов, утратило вместе с тем всякие следы почета, некогда связанного с этим словом
Но происхождение обычаев из форм покорности и поклонения яснее всего проявляется в способах приветствия людей между собой Заметим прежде всего значение слов ‘привет’ и ‘поклон’ У римлян salutatio состояло в ежедневном выражении почтения клиентов и подчиненных их патронам То же значило оно и у граждан по отношению к войску. Следовательно, самое производство английского salutatio внушает идею покорности. Переходя к частным формам obeisance (заметим опять это слово), начнем с восточного обыкновения обнажения ног. Первоначально оно было знаком почитания как Бога, так и короля Моисей, сделавший это перед неопалимой купиной, и магометане, которых по обычаю приводят к присяге над Кораном босоногими, служат примерами первого, а обыкновение персиян снимать обувь, являясь перед лицом своего монарха, поясняет второе. Но, как всегда, эта дань уважения, приносившаяся впоследствии второстепенным сановникам, постепенно спускалась все ниже и ниже В Индии она представляет обычный знак почтения, в Турции низшие классы турок никогда не являются перед своими начальниками иначе как в чулках, в Японии это обнажение ног составляет обыкновенное приветствие. Возьмем другой пример. Сельден, описывая церемонии римлян, говорит ‘Так как было принято или целовать изображения богов, или, при поклонении им, стоять пред ними, торжественно поднимая правую руку к устам, и затем, сделав ею движение как будто посылается поцелуй, поворачиваться направо (что было самой правильной формой обожания), — то скоро вошло в употребление, что и императорам, стоявшим ближе всех к божествам и почитавшимся иными за божества, стали поклоняться точно таким же образом’. Если мы вспомним неуклюжий поклон деревенского школьника, который подносит раскрытую руку к лицу и описывает ею потом полукруг, если мы вспомним, что подобный поклон, употребленный как форма глубокого почитания в селах и местечках, есть, вероятно, остаток феодальных времен, — мы найдем причину предположить, что обыкновенный привет приятелю, замеченному на противоположной стороне улицы, изображает то, что первоначально было выражением обожания. Таким же путем произошли и все формы почтения, выражаемые склонением всего тела. Простереться на земле значило первоначально выразить покорность Слова Писания: ‘Вся положил еси под нозе его’ и другие, столь внушительные по своему антропоморфизму: ‘Сказал Господь Господу Моему: седи одесную Меня, доколе положу врагов Твоих в подножие ног Твоих’, — подразумевают обычай, ясно выраженный ассирийскими скульптурными изображениями, обычай древних бого-государей Востока попирать ногами побежденных. И если мы обратим внимание на то, что доселе еще существуют дикие, изъявляющие покорность тем, что подставляют шею свою под ногу того, кому покоряются, то нам станет ясно, что всякое падение ниц, особенно сопровождаемое целованием ног, выражало готовность быть попранным, составляло попытку смягчить гнев, говоря знаками: ‘Топчи меня, если хочешь’. Помня далее, что целование ноги Папы или статуи какого-нибудь святого доныне считается в Европе знаком глубочайшего почитания, что падание перед феодальными владельцами было общеупотребительно и что исчезновение этого обычая должно было произойти не вдруг, но путем постепенного изменения формы, — мы имеем повод отнести всякое почтительное склонение к этому глубочайшему из самоунижений тем более что переход тут можно проследить довольно подробно Поклон русского крестьянина, который нагибает голову до земли, и селям индуса суть сокращенные падения ниц, склонение головы есть короткий селям, кивание есть легкое склонение головы. Если б кто-нибудь затруднился вывести это заключение, то следует обратить внимание на то, что самые низкие поклоны употребляются обыкновенно там, где покорность имеет самый унизительный характер, что и у нас более низкий поклон означает большую степень почтения и, наконец, что склонение и теперь еще употребляется как знак благоговения в наших церквях: католиками — перед алтарями, протестантами — при произнесении имени Христа. Вспомнив все это, всякий найдет достаточно доказательств для того, чтобы увериться, что и поклон наш первоначально тоже был одним из проявлений обожания.
То же самое можно сказать и о curtsy или, как иначе пишут, courtesy (приседание, поклон с отставлением одной ноги назад). Происхождение этого слова от courtoisie (придворное обращение) сразу показывает, что первоначально оно было знаком почтения перед монархом. И если мы вспомним, что коленопреклонение было обыкновенным поклоном подданных своим правителям, что на старинных рукописях и обоях слуги изображаются подающими кушанья на стол своих господ в этой позе, что эту же позу принимают и перед нашей королевой лица, представляющиеся ей, — мы будем вправе заключить, что приседание, как на то указывает и самый процесс его, есть сокращенный акт коленопреклонения Как слово сократилось из courtoisie в curtsy, так сократилось и самое движение: вместо того чтобы ставить колени на землю, мы только сгибаем их. Далее, сравнивая реверанс какой-нибудь дамы с неуклюжим приседанием деревенской девушки, которое, будучи продолжено, заставило бы ее опуститься наконец на оба колена, мы видим в последнем остаток большего почитания, требовавшегося от рабов. И когда от этого простого коленопреклонения на Западе мы перейдем на Восток и обратим внимание на магометанского богомольца, который не только становится на колени, но и склоняет голову до земли, мы можем заключить, что и приседание также есть исчезающая форма первобытного падения ниц. Дальнейшим свидетельством этого может служить факт, что только недавно исчезло из поклонов мужчин движение, имевшее одинаковое происхождение с приседанием. Отставление ноги назад, которым сопровождаются известные поклоны на сцене и которое всюду почти господствовало в прошлых поколениях, когда ‘поклонись и шаркни ножкой’ шло рядом и на памяти живых еще людей делалось школьниками перед своим учителем и имело последствием вытоптанное место на полу, — довольно ясно изображает движение, обусловливаемое преклонением колен. Столь неловкое движение никогда не могло быть введено умышленно, даже если б и было возможно искусственное введение поклонов. Следовательно, мы должны смотреть на него как на остаток чего-то предшествовавшего и что это предшествовавшее было чем-то унизительным, об этом можно судить из выражения ‘Scraping an acquaintance’, которое, будучи употребляемо в смысле заискивания милостей низкопоклонством, подразумевает, что the scrape (шарканье, топтание порогов) считалось признаком раболепия, servility.
Рассмотрим, далее, обнажение головы. Почти везде оно было знаком почтения, как в храмах, так и перед властителями, оно и доселе еще сохраняет между нами нечто из своего первобытного значения. Идет ли дождь или град, печет ли солнце, вы должны стоять с непокрытой головой, говоря с монархом, и ни под каким видом не можете накрыть голову в каком-нибудь священном месте. Но как обыкновенно бывает, церемония эта, служившая вначале знаком покорности богам и государям, с течением времени сделалась простой вежливостью. Снять шляпу значило некогда признать над собой безграничное превосходство другого лица, теперь же это приветствие обращается к очень обыкновенным лицам, и обнажение головы, первоначально назначенное только для входа в ‘Дом Господень’, предписывается теперь вежливостью при входе в дом простого земледельца.
Стояние, как знак уважения, подвергалось таким же распространениям значения. Являясь при употреблении в церкви серединой между унижением, выражающимся в коленопреклонении, и самоугождением, подразумеваемым в сидячем положении, будучи употребляемо при дворах как форма почтения, следующая за более действительными его изъявлениями, это положение употребляется в обыденной жизни как знак уважения, что одинаково видно и из позы слуги перед своим господином и из вставания при выходе посетителя, которое предписывается вежливостью.
Можно было бы ввести в нашу аргументацию много других доказательств, например тот знаменательный факт, что если мы проследим историю доныне существующего закона о первородстве, если смотреть, как он проявляется в шотландских кланах, где не только собственностью, но и управлением владел с самого начала старший сын старшего в роду, если припомнить, что старинные титулы владельцев — Signor, Seigneur, Sennor, Sire, Sieur — все первоначально значили старший, старейший, если убедимся, что на Востоке шейх имеет подобное же значение и что восточные имена священников, как, например, цир, буквально значат старый человек, если, обратившись к еврейским памятникам, убедимся в древности мнения о превосходстве первородных, в значении авторитета старших и в святости памяти о патриархах, и если затем мы вспомним, что в числе божественных титулов есть ‘Ветхий денми’ и ‘Отец богов и людей’, — то мы увидим, что эти факты вполне гармонируют с гипотезой, что первобытный Бог есть первый человек, достаточно великий для того, чтобы перейти в предание, первый, заставивший помнить себя своим могуществом и деяниями, что отсюда с древностью стали неизбежно соединять превосходство и считать старость кровным родством с ‘могущественным’, что таким образом естественно возникло то преобладание старейшего, которое характеризует всю историю, и та теория о вырождении человека, которая живет еще до сих пор. Мы можем, далее, остановиться на фактах, что Lord значит ‘высокородный’ или (так как тот же корень дает слово, означающее небо), может быть, ‘рожденный небесами’, что, прежде чем слово Sir пошло в употребление, оно так же, как и отец, служило отличием для священника, что worship (поклонение, чествование) первоначально worth-ship, термин почтения, употребляемый даже запросто и относительно судей, есть также термин для действия, которым мы придаем величие или достоинство божеству, так что приписывать человеку worth-ship значит чествовать его, поклоняться ему. Мы могли бы дать большое значение тому свидетельству, что все древнейшие правления были, в более или менее определенном виде, теоретическими, что у древних восточных народов даже самые обыкновенные формы и обычаи носят на себе следы религиозного влияния. Мы могли бы подкрепить нашу аргументацию относительно происхождения церемониальных обрядов, проследить первоначальное поклонение, выражающееся посыпанием головы прахом, что, вероятно, было символом повержения головы в прах, связью с ним обыкновения, господствующего у некоторых племен, воздавать почесть кому-либо предложением пучка волос, вырванных из головы, что, по-видимому, имеет одинаковое значение со словами: ‘Я твой раб’. Мы могли бы подкрепить эту аргументацию исследованием восточного обыкновения дарить посетителю всякую вещь, которая ему понравится, что довольно ясно выражает, что ‘все, что я имею, — ваше’.
Не распространяясь, однако, об этих и многих других фактах меньшего значения, мы осмеливаемся думать, что представленных свидетельств достаточно для оправдания нашего положения. Если б доказательства были недоступны или односторонни, выводу нашему едва ли можно было бы поверить. Но при многочисленности их как относительно титулов, так и приветственных фраз и поклонов и при одновременности и однообразии падения всего свидетельства наши приобретают сильный вес путем взаимного своего подтверждения. Если мы вспомним также, что результаты этого процесса видны не только между различными народами и в различные времена, но что они встречаются и в настоящее время среди нас, мы едва ли станем сомневаться, что процесс этот шел именно так, как указано здесь, и что наши обычные слова, действия и фразы вежливости были первоначально заявлениями покорности перед могуществом другого.
Таким образом, общая доктрина, что все роды правления, которым человек подчинялся, были вначале одним правлением, что политические, религиозные и церемониальные формы власти суть расходящиеся ветви одной общей и неразделимой власти, начинает оказываться состоятельною. Когда, помимо вышеприведенных фактов, мы вспомним, что в восточных преданиях какой-нибудь Немврод равно является во всех видах исполина, государя и божества, когда мы обратимся к образчикам скульптуры, вырытым Лейярдом, и, рассматривая изображения государей, скачущих по неприятельским телам, попирающих пленных и принимающих обожание простертых ниц рабов, заметим, как положения этих государей постоянно согласуются, и, когда мы, наконец, откроем, что и доселе еще у некоторых племен существуют обыденные предрассудки, тождественные с теми, на которые указывают старинные памятники и старинные здания, — мы сознаем вероятность изложенной здесь гипотезы. Мысленно переносясь к той отдаленной эпохе, когда человеческие теории о сущности вещей еще не слагались, и воспроизводя в своем воображении победоносного вождя, смутно изображаемого в древних мифах, поэмах и развалинах, — мы ясно представляем себе, что всякое правило поведения должно исходить из его воли. Будучи вместе и законодателем и судьей, он решает все споры своих подданных, и слова его становятся законом. Страх, внушаемый им, есть зарождающаяся религия, его изречения служат текстом первых ее заповедей. Покорность ему выражается в формах, им предписанных, из этих форм рождаются обычаи. Из слов его, обращающихся в закон, время развивает поклонение существу, личность которого становится все неопределеннее, и ускорение заповедей, все более и более отвлеченных, из форм покорности возникают формы почестей и правила этикета. Сообразно с законом развития всех органических существ, в силу которого общие отправления постепенно распадаются на частные отправления, составляющие их, в социальном организме возникает для удобнейшего выполнения правительственных функций целый снаряд судебных мест, с судьями и адвокатами, национальная церковь, с ее епископами и священниками, и целая система каст, титулов и церемоний, управляемых всей массой общества. Первый преследует и карает явные нарушения, вторая сдерживает до некоторой степени расположение к этим нарушениям, третьи осуждают и наказывают те более незначительные нарушения надлежащего поведения, которые не подлежат ведению первых. Закон и религия управляют поведением в существенных его чертах, обычаи управляют его подробностями. Этот свод более легких ограничений вводится для регулирования тех обычных действий, которые слишком многочисленны и слишком незначительны для официального управления. И если мы рассмотрим, каковы эти ограничения, если мы станем анализировать общеупотребительные слова, фразы и поклоны, мы увидим, что как по происхождению своему, так и по действию вся система эта есть не что иное, как временное правительство, которое люди, приходящие в соприкосновение друг с другом, вводят для того, чтобы лучше управлять взаимными отношениями своими.
Из предположения, что эти различные роды управлений составляют существенно-единую вещь как относительно происхождения своего, так и относительно своей деятельности, можно вывести несколько важных заключений, непосредственно касающихся нашего специального предмета.
Заметим, во-первых, что для всех форм правила существуют не только общее происхождение и назначение, но и общая потребность. Первобытный человек, бьющий медведя и сидящий в засаде против своего неприятеля, по необходимости своего положения, имеет натуру, которую должно обуздывать в каждом ее побуждении. На войне, так же как и на охоте, на него ежедневно влияет занятие, состоящее в том, чтобы приносить другие существа в жертву своим собственным потребностям и страстям. Его характер, завещанный ему предками, которые вели подобную же жизнь, вылился в форму и приспособился к такому существованию. Безграничное себялюбие, страсть видеть мучения, кровожадность, постоянно поддерживаемые в деятельном состоянии, — все это он приносит с собой в общество. Эти расположения ставят его в постоянную опасность столкновения со своим столь же диким соседом. В мелких вещах, так же как и в серьезных, в разговоре, так же как и в деле, он всегда готов к нападению и ежедневно подвергается нападениям людей, имеющих одинаковую с ним натуру. Поэтому только самое суровое управление всеми действиями таких людей может поддержать первоначальное их сближение. Тут нужен правитель строгий, с непреклонной волей, незнакомый с угрызениями совести, тут нужна вера, ужасная в своих угрозах непокорным, нужна самая рабская покорность всякого подчиненного лица Закон должен быть жесток, религия должна быть сурова, церемонии должны быть строги. Можно было бы пояснить многочисленными примерами из истории одинаковую необходимость каждого отдельного рода этих ограничений Достаточно будет, однако, указать, что там, где гражданская власть была слаба, размножение воров, убийц и разбойников обличало близость разложения общества, что, когда вследствие испорченности своих служителей религия утратила свое влияние, как это было перед появлением бичующихся, государство находилось в опасности, и это пренебрежение установленными общественными приличиями всегда сопровождало политические революции. Тот, кто сомневается в необходимости правления обычаев, пропорционального по силе своей с существующими политическими и религиозными управлениями, тот убедится в ней, вспомнит, что недавно еще выработанные кодексы общественного поведения не могли удержать людей от уличных ссор и дуэлей в тавернах и что даже теперь у дверей театра, где законы церемониальности не имеют силы, народ проявляет некоторую степень взаимной враждебности в индивидах, которая произвела бы смятение, если бы допускалась во всех общественных сношениях.
Мы находим, как это и можно было ожидать при общем происхождении одинаковой общей деятельности, что эти отдельные правящие деятели действуют в каждую эпоху с одинаковой степенью силы. При китайском деспотизме, стеснительном и бесконечном в своих постановлениях и жестоком требовании их исполнения, — деспотизме, с которым соединяются равно суровый семейный деспотизм старшего в роде, существует система приличий, столь же сложных, сколько и строгих У них есть трибунал церемоний. Прежде представления ко двору посланники проводят несколько дней в изучении требуемых формальностей Общественное обращение обременено бесконечными комплиментами и поклонами Сословные отличия строго определены внешними знаками И если нужна вещественная мерка уважения, оказываемого общественным постановлениям, то мы имеем ее в пытке, которой, подвергаются женщины, сдавливая свои ноги В Индии да и вообще на всем Востоке, существует подобная же связь между немилосердной тиранией правителей, ужасами веры, живущей с незапамятных времен, и суровыми стеснениями неизменных обычаев кастовые учреждения сохраняются доныне неприкосновенными, покрой платья и мебель остаются одинаковыми в течение веков, о самосожжении вдов упоминают Страбон и Диодор Сицилийский, суд все еще творится у ворот дворца, как и в старину, словом, там ‘всякое обыкновение есть религиозная заповедь и судебное правило’. Подобное же сродство явлений представлялось в Европе в средние века. Пока все ее правительства были самодержавными, покуда феодализм владычествовал, покуда церковь еще не была лишена своего могущества, покуда уголовный кодекс был полон угроз, а ад народной веры полон ужасов, — правила обращения были многочисленнее и строже соблюдаемы, нежели теперь. Различия в одежде означали сословные разделения Ширина носков мужских башмаков ограничивалась законом, и никто, стоявший ниже определенной ступени общественного положения, не мог носить плащ короче известного числа дюймов. На символы на знаменах и щитах обращалось тщательное внимание. Геральдика была важной отраслью знания. Первородство соблюдалось весьма строго. И различные поклоны, употребляемые нами теперь в сокращении, совершались тогда вполне. Даже и у нас последнее столетие, с его порочной палатой депутатов и малосдерживаемыми монархами, проявляло подобную же силу общественных формальностей Благородные классы отличались от низших одеждой, дети обращались к родителям со словами Sir и Madam.
Дальнейшее заключение, естественно следующее за последним и как бы составляющее часть его, есть то, что эти отдельные роды управления ослабевали в одинаковой же степени Одновременно с упадком влияния духовенства и с уменьшением страха вечных мук, одновременно с ослаблением политической тирании, возрастанием народной власти и улучшением уголовных кодексов шло и то уменьшение формальностей, то исчезновение отличий, которое становится ныне столь явно Взглянув на домашнюю жизнь, мы легко заметим, что в ней меньше обращают внимания на первенство, нежели прежде. Никто в наше время не оканчивает свидания фразой: ‘Ваш покорный слуга’. Слово Sir, бывшее некогда во всеобщем употреблении, считается теперь признаком дурного воспитания, и в тех случаях, где нужно употребить слова: ‘Ваше величество’ или ‘Ваше королевское высочество’, повторить их два раза в разговоре считается вульгарностью. Мы уже не пьем более официально за здоровье друг друга, и даже чоканье бокалами начинает выходить из употребления. Иностранцы заметили, что англичане снимают шляпы реже, чем какой-либо другой народ в Европе, — замечание, к которому можно присоединить и другое: что англичане самый свободный народ в Европе. Мы уже указали, что это сближение фактов не есть случайное. Титулование и формы приветствия, имея в себе нечто рабское, связанное с их происхождением, выводятся по мере того, как люди сами становятся более независимы и более сочувствуют независимости других. Чувство, внушающее нам отвращение к тем, кто унижается и раболепствует, чувство, заставляющее нас поддерживать собственное достоинство и уважать достоинство других, чувство, ведущее нас все более и более к непренебрежению всеми формами и выражениями, в которых сказывается уважение и подчиненность, — это чувство есть то самое, которое сопротивляется деспотизму власти и укореняет народное правительство, отвергает безусловность церковного авторитета и устанавливает право личного суждения.
Четвертый факт, однородный с предыдущими, есть то, что эти отдельные виды управления не только падают вместе, но и заражают друг друга. Вследствие того же процесса наш (английский) монарх издает от своего имени законы, составленные его министрами с согласия народа, и таким образом он из властелина превращается в исполнительный орган, благодаря тому же процессу служение в церкви заменяется внешнею обрядностью: чтением молитв, поклонением святым и принесением покаяния, — титулы и церемонии, имевшие некогда значение и могущество, становятся пустыми формами. Кольчуги, служившие для отличия людей в битвах, блистают теперь на дверцах карет разбогатевших лавочников. Аксельбант, бывший некогда знаком высшего военного чина, обратился на плече нынешнего лакея в признак рабства. Название Banneret, обозначавшее некогда хотя и пожалованного, но заявившего свои военные достоинства барона, в измененном виде баронета придается теперь всякому, кому благоприятствует фортуна или интерес и дух партий. Достоинству кавалера придается так мало значения, что люди начинают гордиться отказами от этого достоинства. Военное достоинство Escuyer сделалось в нынешнем Esquire вовсе не военной прибавкой к имени.
Но может быть, этот процесс вырождения яснее всего виден в том классе общественных приемов, понимаемых под названием приличий (Fashion), который мы должны разобрать здесь мимоходом. Противопоставленные обычаям (Manners), определяющим обыденные наши действия по отношению к другим людям, приличия определяют обыденные действия наши по отношению к нам самим. Между тем как первые предписывают правила исключительно той стороны нашего поведения, которая непосредственно касается нашего ближнего, вторые предписывают правила исключительно личной стороны нашего поведения, к которой другие люди относятся только как зрители. Разделенные таким образом обычаи и приличия берут свое начало из одного источника: между тем как обычаи порождаются подражанием поведению в отношениях к знатным лицам, приличия порождаются подражанием поведению самих знатных лиц. Между тем как одни порождаются титулами, приветствиями и поклонами, воздаваемыми могущественным людям, другие порождаются привычками и приемами этих людей. Караибка, сдавливающая голову дитяти своего в ту форму, какою отличается голова вождя ее племени, молодой дикарь, делающий на теле своем знаки, подобные рубцам, покрывающим воинов его племени, шотландский горец, усваивающий себе плед, подобный тому, какой носит начальник клана, придворные, представляющие себя седыми или хромыми или обвязывающие шею в подражание своему государю, народ, перенимающий все от придворных, — все равно действуют под влиянием некоторого рода управления, сродного с управлением обычаев и, подобно ему, по сущности своей благотворного. Несмотря на многочисленные нелепости, до которых доводило людей подражание, — от колец, продетых в нос, до серег, от раскрашенных лиц до мушек, от бритых голов до напудренных париков, от подпиленных зубов и выкрашенных ногтей до поясов с погремушками, башмаков с острыми носками и штанов, набитых отрубями, — должно все-таки признать, что так как люди сильные, люди преуспевающие, люди с твердою волею, разумные и своеобразные, достигнувшие высших ступеней в обществе, должны, вообще говоря, оказаться более рассудительными в своих привычках и вкусах, нежели толпа, то подражать им полезно. Мало-помалу, однако, приличия, вырождаясь, подобно всем другим формам правила, почти совсем перестают быть подражанием лучшему и становятся подражанием совсем иному. Как в духовное звание вступают не такие люди, которые имеют специальную способность к сану священника, а такие, которые видят в нем средство для получения доходного места, как законодателями и администраторами люди делаются не в силу их политической проницательности или способности к управлению, а в силу их рождения, богатства и сословных влияний, — так и самоизбравшаяся clique’a, которая устанавливает моду, приобретает прерогативу не вследствие силы своей натуры, своего разума или высоты своего достоинства и вкуса, а единственно путем никем не оспаривавшегося завладения. Между посвященными этого круга нельзя найти ни особенно почтенных, ни особенно могущественных, ни особенно образованных, ни особенно изящных людей, не окажется там и людей высокого гения, остроумия или красоты, круг этот далек от того, чтобы превосходить другие, и отличается своей безжизненностью. И обществу приходится сообразоваться в своих обыкновениях, в своей одежде, забавах и пр. не с истинно замечательными людьми, а с этими мнимо замечательными личностями. Естественным последствием всего этого становится то, что обычаи имеют вообще мало или вовсе не имеют той полезности, которую предполагает в них теория приличий. Но вместо постоянного прогресса к большему изяществу и удобству, которого надо бы ожидать, если б общество следовало примеру действительно лучших людей или собственным идеям о приличии, мы видим царство каприза, безрассудности, перемен ради перемен, суетных колебаний от одной крайности к другой. Таким образом, жизнь a la mode, вместо того чтобы быть самой рациональной жизнью, оказывается жизнью под опекою мотов, праздных людей, модисток и портных, франтов и пустых женщин.
Ко всем этим выводам, что различные виды власти, которым подчинен человек, имеют общее происхождение и общую деятельность, вызываются однородными потребностями и сохраняют одинаковую степень силы, вместе падают и вместе заражаются порчей, остается только прибавить, что они вместе становятся и ненужными. Та же сила обстоятельств, которая уже выработала в нас великие перемены, должна необходимо продолжать вырабатывание еще более значительных перемен. Ежедневное укрощение низшей натуры и культура высшей, которые из каннибалов и поклонников дьявола развили филантропов, друзей мира и ненавистников всякого суеверия, не могут не развить из них людей, настолько же превосходящих последних, насколько последние превосходят своих предков. Причины, которые произвели прошлые изменения, действуют и теперь, они должны действовать до тех пор, пока будет еще существовать какая-либо несоразмерность между желаниями человека и требованиями общественного устройства, и должны наконец сделать человека органически приспособленным к общественной жизни. Как теперь не приходится воспрещать людоедство, так со временем не нужно будет воспрещать убийство, воровство и второстепенные преступления нашего уголовного кодекса. Когда человеческая природа дорастет до единства с нравственным законом, в судьях и уложениях не будет больше надобности, когда она самопроизвольно примет верное направление во всех вещах, как сделала теперь в некоторых, в перспективе будущей награды или кары не будет больше надобности, когда приличный образ действий станет инстинктивным, не будет надобности в церемониальных уставах, определяющих формы этого образа действий.
Теперь мы поймем смысл, естественность и необходимость различных эксцентричностей реформаторов, на которые указано было в начале этой статьи. Они не случайны, они не составляют проявлений личного каприза. Напротив того, они суть неизбежный результат закона родства, который пояснен выше. Общность генезиса, деятельности и упадка, которая видна во всех формах стеснения, есть простое проявление факта, указанного нами вначале: что формы эти имеют общего хранителя и общего разрушителя в двух чувствах человеческой природы. Страх перед властью порождает и охраняет их любовь к свободе, подрывает и периодически ослабляет их. Первый защищает деспотизм и утверждает верховность закона, держится старых верований и поддерживает авторитет духовенства, поклоняется титулам и сберегает формы, вторая, ставя справедливость выше законности, периодически упрочивает политическую свободу, подвигает протестантизм, вырабатывает его последствия, отвергает бессмысленные предписания обычая и освобождает человека от мертвых форм. Для истинного реформатора нет ни учреждений, ни верований, которые стояли бы выше критики. Все должно сообразоваться со справедливостью и разумом, ничто не должно спасаться силою своего обаяния. Предоставляя каждому человеку свободу достижения своих целей и удовлетворения своих вкусов, он требует для себя подобной же свободы и не согласен ни на какие ограничения ее, кроме тех, которые обусловливаются подобными же правами других людей. Ему все равно, исходит ли постановление от одного человека или от всех людей, но, если оно нарушает его законную сферу деятельности, он отвергает действительность такого постановления. Тирании, которая захотела бы принудить его к известному покрою одежды или к известному образу поведения, он сопротивляется так же, как и тирании, которая захотела бы ограничить его продажу и куплю или предписать ему его верования. Будет ли это предписываться формальным постановлением законодательства или неформальным требованием общества, будет ли неповиновение наказываться тюремным заключением или косыми взглядами общества и остракизмом, — для реформатора это не имеет значения. Он выскажет свое мнение, несмотря на угрожающее наказание, он нарушит приличия, несмотря на мелкие преследования, которым его подвергнут. Докажите ему, что действия его вредны его ближним, — он остановится. Докажите, что он нарушает их законные требования, — и он изменит свой образ действий. Но покуда вы этого не сделаете, пока вы не докажете ему, что поступки его по существу своему неприличны или неизящны, по существу своему безрассудны, несправедливы или неблагородны, — до тех пор он будет упорствовать.
Иные, правда, утверждают, что такое поведение несправедливо и невеликодушно. Они говорят, что человек не имеет права докучать другим своими фантазиями, что господин, которому он адресует письмо без назначения ‘Esq.’ на адресе, и дама, на вечер которой он является без перчаток, оскорбляются тем, что они считают недостатком уважения или недостатком воспитания, что, следовательно, допускать его эксцентричность можно не иначе как засчет чувств его ближних и что, таким образом, его нонконформизм является просто себялюбием.
На это он отвечает, что такое положение, логически развитое, лишило бы людей всякой свободы. Положим, что каждый должен сообразовать свои действия с общественным, а не со своим вкусом. Если общественное мнение о вещах определилось, то человеческие привычки должны быть установлены раз и навсегда, никто не может усвоить себе других привычек, не греша против общественного мнения и не оскорбляя чужих чувств. Поэтому, если взять эпоху косичек, высоких каблуков, накрахмаленных манжет и коротких панталон, то все должны носить косички, высокие каблуки, накрахмаленные манжеты и пр. до скончания века.
Если станут утверждать, что он не имеет права нарушать формы других для установления своих форм, принося таким образом желания всех в жертву желаниям одного, то он возразит, что на этом основании можно отрицать все политические и религиозные перемены. Разве слова и действия Лютера не были крайне оскорбительны для массы его современников, разве сопротивление Гампдена не было противно окружавшим его поклонникам текущего порядка, разве всякий реформатор не нарушает человеческих предрассудков и не оскорбляет людей своими мнениями? Получив утвердительный ответ, он спрашивает: какое же право имеет реформатор выражать эти мнения? разве он не приносит чувства многих людей в жертву чувствам одного человека? — и таким образом доказывает, что, для того чтобы быть последовательными, противники его должны осудить не только всякий нонконформизм в действиях, но и всякий нонконформизм в мыслях.
Противники возражают, что и его положение тоже можно довести до абсурда. Они говорят, что если человеку позволительно нарушать известные формы, то столь же законно будет с его стороны и нарушение всяких форм, и спрашивают, почему бы не пойти ему на обед в грязной сорочке и небритым, отчего бы ему не плевать на ковер в гостиной и не поднять ног на каминную доску.
Нарушитель приличий отвечает, что возражать таким образом — значит смешивать два весьма различных класса действий, — действий, существенно неприятных окружающим, и действий, которые только случайно неприятны им. Человек, неопрятность которого доходит до оскорбления обоняния его соседа, или человек, который говорит так громко, что беспокоит целое собрание, вполне заслуживает порицаний и, по всей справедливости, может быть исключен обществом из собраний. Но человек, являющийся в сюртуке вместо фрака или в коричневых панталонах вместо черных, оскорбляет не чувства людей и не врожденные их склонности, а просто их предрассудки, ханжество их приличий. Нельзя сказать, чтобы его костюм был менее наряден или существенно менее годен, нежели тот, которого требует обычай, потому что несколькими часами ранее этот костюм нравился. Следовательно, тут оскорбляются мнимым неприличием. Как мало значения имеет в этом деле само платье, видно из того факта, что сто лет тому назад черная одежда показалась бы совершенно неуместной в часы увеселений и что через несколько лет какой-нибудь ныне непринятый покрой одежды будет, может быть, более соответствовать требованиям моды, нежели современный. Таким образом, реформатор объясняет, что он протестует не против естественных ограничений, а против искусственных и что очевидно, что огонь насмешек и косых взглядов, которому он подвергается, направлен на него только потому, что он не хочет поклоняться идолу, поставленному обществом.
Если его спросят, каким образом мы отличим поведение абсолютно неприятное от поведения, которое неприятно только относительно, он ответит, что это различие явится само собой, если только люди допустят его. Поступки по существу своему противные всегда будут вызывать негодование и всегда будут оставаться исключением так же, как и теперь. Действия же по существу своему непротивные установятся как приличные. Никакое послабление обычаев не введет в употребление грязных сапог и немытых рук, ибо отвращение к неопрятности будет продолжаться, если б даже моду уничтожили завтра. Любовь к одобрению, в силу которой люди теперь так тщательно стараются быть en regle, существовала бы и тогда, заставляла бы их и тогда заботиться о своей внешности, искать одобрений за красивый наряд, уважать естественные законы порядочного поведения, так же как они уважают теперь искусственные. Вся перемена состояла б в том, что вместо отталкивающего однообразия мы имели бы живописное разнообразие. И если б могли встретиться какие-нибудь постановления, относительно которых нельзя было бы решить, основаны ли они на действительности или на условности, то опыт скоро решил бы такой вопрос, если б ему предоставлена была свобода.
Когда наконец прение возвращается — как это часто бывает с прениями — к исходной своей точке и ‘партия порядка’ повторяет, что мятежник приносит чувства других в жертву собственному своеволию, он раз навсегда отвечает, что они сбиваются ложностью своих понятий. Он обвиняет их в деспотизме, который не довольствуется тем, что предоставляет им власть над их собственными поступками и привычками, но требует еще признания их власти над действиями и привычками других, и сетует, что такая власть не признается. Реформатор требует такой же свободы, какой они пользуются, а они хотят предписать ему его поведение, обрезать и выкроить его жизнь по утвержденной ими выкройке и потом обвиняют его в своеволии и своекорыстии за то, что он не хочет спокойно покориться! Он предупреждает их, что будет непременно сопротивляться и что он сделает это не только для сохранения своей собственной независимости, но и для их же блага. Он доказывает им, что они рабы и не сознают этого, что они скованы и целуют свои цепи, что они всю свою жизнь прожили в тюрьме и жалуются, что стены ее рухнули. Он говорит, что считает своей обязанностью упорствовать для того, чтоб освободиться, и, несмотря на настоящие их порицания, предсказывает, что, когда они успокоятся от страха, причиненного им перспективой свободы, они сами будут благодарить его за то, что он помог им освободиться.
Сколь грубым ни будет казаться тон недовольства, сколь обидным ни покажется недовольство, мы не должны пренебрегать подобными истинами из нелюбви к борьбе. Несчастным препятствием всякому нововведению служит то, что, в силу самой своей деятельности, нововводители стоят в положении враждебном, и неприятные манеры, выражения и поступки, порожденные этим антагонизмом, обыкновенно связываются с проповедуемым учением. Забывая совершенно, что — хороша ли или дурна вещь, на которую нападают, — дух распри всегда отталкивает от себя, забывая совершенно, что терпимость в деле злоупотреблений кажется добродушною только по своей пассивности, — масса людей склоняется против передовых взглядов и в пользу отсталых только вследствие обращения с людьми той и другой партии. ‘Консерватизм, — как говорит Эмерсон, — тих и социален, реформа индивидуальна и повелительна.’ И это остается справедливым, как бы недостаточна ни была система, которую стараются сохранить, и как бы справедлива ни была реформа, которую стараются провести. Мало того, негодование пуристов усиливается обыкновенно сообразно значительности зла, от которого надо избавиться. Чем безотлагательнее требуемая перемена, тем неумереннее бывает запальчивость ее сторонников Поэтому никогда не следует смешивать с принципами социального нонконформизма резкость и неприятную самоуверенность тех, которые впервые проводят его в общество.
Самое основательное возражение против несоблюдения приличий основано на его неполитичности с точки зрения прогрессиста. Многие из весьма либеральных и умных людей — обыкновенно те, которые в прежнее время сами выказывали некоторую независимость поведения, — утверждают, что, восставая против мелочей, вы разрушаете возможность содействовать сущности реформы. ‘Если вы будете эксцентричны в обычаях или одежде, — говорят они, — люди не будут вас слушать. На вас будут смотреть как на чудака, за которым следовать невозможно. Мнения, выражаемые вами о серьезных предметах, выслушивались бы с уважением, если б вы сообразовались с обществом в мелких вещах, а теперь те же самые мнения будут отнесены к числу ваших странностей, и таким образом, расходясь с толпой в мелочах, вы лишаете себя возможности породить в ней раскол в вещах существенных.’
Заметив только мимоходом, что это одно из предположений, которые сами обусловливают свое исполнение, что те немногие, которые выказывают неодобрение существующего, кажутся эксцентричными только потому, что многие, не одобряющие его, не выказывают своего неодобрения, и что если б они действовали по своим убеждениям, то заключения, подобного вышеприведенному, нельзя было бы вывести и подобное зло не могло бы существовать, — заметив это, мы возражаем далее, что эти общественные стеснения, формы, требования представляют не ничтожное зло, не мелочи, а одно из величайших зол. Мы не сомневаемся, что, будучи подведены под один итог, они суммою своей превзошли бы сумму всех остальных зол Если бы мы могли сложить с ними еще беспокойство, издержки, зависть, досаду, недоразумения, потерю времени и потерю удовольствия — все, что эти условия влекут за собой, если б мы могли ясно понять, в какой мере они ежедневно связывают нас и делают нас своими рабами, — мы, может быть, и пришли бы к заключению, что их тирания хуже всякой другой тирании, которой мы бываем подвержены. Взглянем на некоторые из ее вредных результатов, начиная с наименее значительных.
Она производит сумасбродство Желание быть comme il faut, лежащее в основании всякого подражания, в обычаях ли, одежде или роде увеселений, есть желание, порождающее мотов и банкротов. Поддерживать известный genre жизни, иметь в аристократической части города дом, отделанный в новейшем вкусе, давать дорогие обеды и блестящие балы — есть проявление честолюбия, естественно порождаемого духом подражания. Нет надобности распространяться об этих сумасбродствах они были осмеяны легионами писателей и осмеиваются в каждой гостиной. Наше дело состоит здесь только в том, чтобы показать, что уважение к общественным приличиям, считающееся столь похвальным, имеет один корень с этим стремлением не отставать от моды в образе жизни и что при равенстве других условий последнее не может уменьшиться, если первое тоже не уменьшится. Теперь, если мы рассмотрим все, что сумасбродство это влечет за собой, если мы перечтем обманутых поставщиков, скудно содержимых гувернанток, дурно воспитанных детей, обиженных родственников, которым приходится страдать из-за этого, если мы вспомним все беспокойства и различные нравственные проступки, в которые бывает вовлечен человек, предающийся этому сумасбродству, — мы увидим, что это уважение к приличиям совсем не так невинно, как оно кажется.
Далее, оно уменьшает итог общественных сношений. Не говоря о беззаботных или о тех, которым спекуляции доставляют случайную возможность преуспевать в свете в ущерб многим лучшим людям, мы переходим к тому обширнейшему классу людей, которые, будучи достаточно благоразумны и честны для того, чтоб не жить выше своих средств, и при всем том, имея сильное желание быть ‘порядочными людьми’, принуждены ограничивать число всех приемов, и для того, чтобы каждый такой прием гостей мог с наибольшей честью отвечать всем требованиям гостеприимства, людям приходится делать свои приглашения почти без всякого внимания к комфорту или взаимной пригодности гостей между собой. Небольшое число слишком многолюдных собраний, составленных из людей, большей частью незнакомых друг с другом или знакомых весьма мало и не имеющих почти ничего общего во вкусах, заменяют частые небольшие сходки друзей, достаточно близких между собой для того, чтобы их связывали одни и те же узы мысли и сочувствия. Таким образом, количество сношений уменьшается и качество их портится. Вследствие обыкновения делать дорогие приготовления и предлагать дорогое угощение и вследствие того, что делать это для большого числа гостей и изредка стоит меньших издержек и меньших хлопот, нежели делать это часто для немногих гостей, собрания наших небогатых классов делаются столь же редкими, сколько и скучными.
Заметим, далее, что существующие формальности в общественном обращении удаляют многих, ожидающих от него совершенствующего влияния, и заставляют их обращаться к дурным привычкам и связям. Не мало найдется людей, и весьма умных, которые с отвращением отказываются от парадных обедов и чопорных вечеров и вместо их ищут общества в клубах, курительных залах и тавернах. ‘Мне противно толкаться в гостиных, говорить вздор и делать довольную мину, — отвечает любой из них, когда его упрекают в измене гостиной. — К чему мне еще терять время, деньги и хорошее расположение духа? Было время, когда я охотно бежал со службы домой, чтоб переодеться, я гонялся за вышитыми сорочками, терпел узкие сапоги и не заботился о счетах портных и магазинщиков. Теперь я стал умнее. Терпение мое продолжалось довольно долго, ибо хотя я и находил, что каждый вечер проведен был глупо, но я все надеялся, что следующий вечер вознаградит меня. Но теперь я вижу свое заблуждение. Наемные кареты и лайковые перчатки стоят дороже того, что может дать любой бал, или, вернее, издержки стоят того, чтобы бросить все эти выезды. Нет, нет, довольно с меня! К чему я стану платить пять шиллингов за право скучать?’ И если мы примем в соображение, что подобный весьма обыкновенный взгляд ведет к бильярдным, к продолжительному сидению за сигарой и пуншем, ко всякого рода увеселительным местам, то является сомнение, не повинны ли в. господствующем развращении те строгие приличия, которыми стеснены все наши собрания. Людям необходимы возбуждения всякого рода, лишенные возможности пользоваться высшими, они бросятся на низшие. Это не значит, что люди, предающееся таким образом дурным привычкам, имеют существенно низкие вкусы. Часто бывает совсем наоборот. Из шести-семи близких приятелей, оставляющих в стороне всякие формальности и сидящих свободно вокруг огня, всякий, конечно, с величайшим наслаждением приступит к высшему роду социального общения — к истинному общению мысли и чувства, и если в кругу этом находятся умные и образованные женщины, то это еще более возвысит их удовольствие. Они не хотят, чтобы общество душило долее сухой разговорной шелухой, которую оно предлагает им, потому-то они и бегут с его собраний и ищут людей, с которыми они могут вести длинный разговор, хотя бы и не изящный. Люди, стремящиеся таким образом к существенной духовной симпатии и идущие туда, где они могут найти ее, часто бывают гораздо лучше и неиспорченнее тех, которые довольствуются безжизненностью раздушенных и разодетых светских франтов, людей, не чувствующих потребности сблизиться морально с равными себе созданиями больше, чем это допускается их болтовней за чашкой чая и пустыми ответами на пустые вопросы, людей, которые, не чувствуя этой потребности, доказывают, как они вздорны и бездушны. Правда, что есть и такие, которые избегают гостиных потому, что не умеют вынести ограничений, предписанных истинной утонченностью, правда, что они много выиграли бы, если б ограничения эти коснулись их. Но не менее справедливо и то, что через прибавление к законным ограничениям, основанным на приличии и уважении к другим, целого легиона искусственных стеснений, основанных только на условности, воспитательная дисциплина становится невыносимой и, таким образом, не достигает своей цели. Слишком мелочное управление постоянно разрушает само себя тем, что разгоняет всех, которыми должно было править. И если, таким образом, общество теряет свое благодетельное влияние на всех тех, которые бегут с его увеселений вследствие противной их пустоты или формальности, если люди эти, таким образом, не только лишаются нравственной культуры, которую дало бы им рационально устроенное женское общество, но впадают, за недостатком других развлечений, в привычки и связи, часто кончающиеся игрой и пьянством, — то не должны ли мы сказать, что и тут тоже лежит зло, на которое нельзя смотреть как на ничтожное?
Затем рассмотрим, какое обесцвечивающее действие производят эти различные приготовления и церемонии на удовольствия, которым они должны будто бы служить. Кто из нас, перебирая те случаи, когда он действительно наслаждался высшими общественными удовольствиями, не убедится, что они были вполне неформальны, являлись даже, может быть, совсем невзначай. Как весел дружеский пикник, на котором забываются все приличия, кроме тех, какие предписываются добродушием? Как приятны бывают небольшие, бесцеремонные чтения и подобные им сборища или просто случайные сходки немногих, хорошо знакомых между собой людей! В этих случаях мы можем видеть, как человека оживляет внешность его друга. Щеки пылают, глаза горят, остроумие блещет, даже меланхолики возбуждаются к веселым речам. Является изобилие предметов для разговора, и верные мысли и соответственные им верные слова приходят сами собой. Глубокомыслие сменяется весельем: то идет серьезный разговор, то являются шутки, анекдоты и игривые насмешки. Тут выказываются лучшие стороны каждого из собеседников, лучшие чувства каждого из них возбуждаются к приятной деятельности, и жизнь становится весьма мила. Теперь ступайте одеваться на обед к половине девятого или на вечер к десяти часам, и не забудьте явиться туда в безукоризненном наряде, имея каждый волосок причесанным в совершенстве. Как велика разница! Удовольствие представляется в обратном отношении к приготовлениям. Все эти фигуры, разряженные с такой тщательностью и аккуратностью, кажутся едва живыми. Они заморозили друга друга своим превосходством, и способности ваши чувствуют оцепеняющее действие этой атмосферы, как только вы вошли в залу. Мысли, столь живые и легкие за несколько минут перед тем, исчезли, они внезапно приобрели сверхъестественную силу убегать от вас. Если вы рискнете обратиться с каким-нибудь замечанием к вашему соседу, вы получите пошлый ответ, и тем дело кончится. На какой бы предмет для разговора вы ни напали, он едва переживает полдюжины фраз. Что бы вам ни говорили, ничто не возбуждает в вас живого интереса, и вы чувствуете, что все, что вы станете говорить, выслушается безучастно. Вещи, которые обыкновенно доставляют удовольствие точно каким-то странным чудом, потеряли свою прелесть. Вы любите искусство. Утомленные пустым разговором, вы подходите к столу и находите, что книга с гравюрами и портфель с фотографиями столь же плоски, как и разговор. Вы любите музыку. Однако вы слушаете пение, как бы хорошо оно ни было, с полным равнодушием и говорите ‘благодарю вас’, сознавая в душе, что вы великий лицемер. Как бы хорошо вы себя ни чувствовали, вы сознаете, что ваши симпатии не допускают полного удовлетворения. Вы видите молодых джентльменов, пробующих, хорошо ли завязан их галстук, тупо озирающихся и размышляющих о том, что им делать. Вы видите дам, тоскливо сидящих в ожидании, чтобы кто-нибудь заговорил с ними, и жалеющих о том, что им нечем занять свои пальцы. Вы видите хозяйку, стоящую около дверей с постоянной искусственной улыбкой на лице и терзающую мозг свой, чтобы найти необходимые бессмыслицы для приветствия входящих гостей. Вы видите бесчисленные черты утомления и неловкости, и если в вас есть хотя сколько-нибудь сочувствия, то они не могут не произвести и в вас чувства уныния. Это заразительная болезнь, делайте что хотите — вы не устоите против всеобщей заразы. Вы боретесь с ней, вы делаете судорожные усилия быть веселым, но ни одна из ваших остроумных выходок или веселых рассказов не в состоянии вызвать что-нибудь, кроме тупой улыбки или принужденного смеха, ум и чувство равно задушены. И когда, наконец, уступая своему отвращению, вы бежите вон, какое облегчение вы чувствуете, выйдя на свежий воздух и видя звезды! Как искренне вы говорите: ‘Слава Богу, кончено!’ — и решаетесь избегать на будущее время всей этой скуки. В чем же, наконец, тайна этой постоянной неудачи и разочарования? Не виноваты ли тут все эти ненужные аксессуары, эти изысканные наряды, эти установленные формы, эти приготовления, сопряженные с такими издержками, эти различные выдумки и устройства, предполагающие столько хлопот и возбуждающие столько ожиданий? Кто, прожив лет тридцать, не знает, что удовольствие скромно и что его надо не преследовать открыто, а поймать невзначай? Звуки уличной шарманки, раздающиеся во время нашей работы, часто бывают приятнее, нежели избраннейшая музыка, исполненная в концерте самыми искусными музыкантами. Одна хорошая картина в окне магазина может доставить более живое удовольствие, нежели целая выставка, которую вы осматриваете с каталогом и карандашом в руке. Покуда мы приготовляем наш сложный наряд для приобретения счастья, счастье уже улетело. Оно слишком воздушно, чтобы его можно было удержать в этих вместилищах, украшенных комплиментами и огороженных этикетом. Чем более мы усложняем его обстановку, тем вернее гоним мы его прочь. Причина этого достаточно ясна. Те высшие чувства, которым служат общественные сношения, чрезвычайно сложного характера, следовательно, произведение их зависит от весьма многих условий, чем многочисленнее условия, тем более представляется возможности нарушить то или другое из них, и чувства остаются, таким образом, невызванными. Нужно большое несчастье для того, чтобы пропал аппетит, но сердечное сочувствие ко всем окружающим может быть подавлено одним взглядом или словом. Отсюда следует, что, чем более ненужных требований сопровождает общественные сношения, тем меньше вероятности, что удовольствие будет достигнуто. Трудно постоянно исполнять все, что необходимо для приятного общения с ближними, но во сколько раз труднее должно быть постоянное выполнение множества несущественного. Есть ли какой-нибудь шанс получить дельный ответ от дамы, думающей о том, что вы, должно быть, очень глупы, если ведете ее к обеду не с той руки? Какую возможность имеете вы завести приятный разговор с господином, который внутренне бесится за то, что его посадили не возле хозяйки? Как бы привычны ни сделались формальности, они необходимо занимают внимание, необходимо умножают случаи к ошибкам, недоразумениям, зависти с той или с другой стороны, необходимо отвлекают все умы от тех мыслей и чувств, которые должны были бы занимать их, необходимо, следовательно, разрушают те условия, при которых только и возможно истинное социальное общение.
В этом-то и состоит роковое зло, которое влекут за собой условные понятия, зло, в сравнении с которым всякое другое второстепенно. Они губят те высшие наслаждения наши, которым думают служить. Все установления равны относительно этого-, как полезны и даже необходимы они ни бывают первоначально, под конец они не только перестают быть полезными, но становятся вредны. Между тем как человечество развивается, они остаются неподвижны, ежедневно становятся все более и более механичны и безжизненны и мало-помалу стремятся задушить то, что прежде охраняли. Старые формы правления под конец становятся столь гнетущими, что их должно ниспровергнуть, рискуя даже заменить их царством террора. Старые верования делаются под конец мертвыми формулами, которые не содействуют уже развитию ума, но извращают его и останавливают это развитие, а государственные церкви, управляющие ими, становятся орудиями для поддержания консерватизма субсидиями и для подавления прогресса. Старые системы воспитания, воплощенные в публичных школах и коллегиях, продолжают наполнять головы новых поколений тем, что стало уже относительно бесполезным знанием и что, следовательно, исключает полезное знание. Нет организации какого бы то ни было рода — политической, религиозной, литературной, филантропической, которая, путем своих постоянно умножающихся постановлений, возрастающего богатства, ежегодного увеличения числа служащих и вкрадывающегося покровительства и духа партий, не потеряла бы мало-помалу первоначального своего смысла и не упала бы до степени простого неодушевленного механизма, действующего в пользу частных видов, — механизма, который не только не исполняет своего первоначального назначения, но служит положительной помехой ему. Точно то же происходит и с общественными обычаями. Говорят, что китайцы имеют ‘напыщенные церемонии, завещанные им незапамятными временами’, превращающие общественные сношения в тяжелое бремя. Придворные формы, предписанные монархами для собственного своего возвеличения, всегда и везде кончались тем, что обременяли собственную их жизнь. Так и искусственные приличия столовой и гостиной, по мере того как они становятся многочисленнее и строже, губят то приятное общение, ^обеспечить которое они первоначально имели целью. Отвращение, с каким люди обыкновенно говорят о ‘формальном’, ‘чопорном’, ‘церемонном’ обществе, предполагает общее признание этого факта, и это признание, логически развитое, подразумевает, что все обычаи общежития, которые основаны не на естественных требованиях, вредны. Мнение, что эти условия губят свои собственные цели, не ново. Свифт, критикуя обычаи своего времени, говорил: ‘Умные люди часто чувствуют себя гораздо более неловко пред изысканной вежливостью этих утонченных господ, нежели чувствовали бы себя в разговоре с крестьянином или машинистом’.
Но это саморазрушительное действие нашего общественного склада заметно не только в мелочах, оно проявляется и в самой его сущности и природе. Наше социальное общение, (так, как оно теперь устроено) есть не более как подобие той действительности, которую мы имеем. Чего мы требуем? Сочувственной беседы с подобными нам, беседы, которая состояла бы не из мертвых слов, а была бы проводником живых мыслей и чувств, беседы, в которой говорили бы глаза и лицо и в которой звуки голоса были бы полны значения, беседы, которая не дала бы нам чувствовать себя одинокими, а сблизила бы нас с другими и усилила бы наши ощущения, умножив их ощущениями других. Где этот человек, который не чувствовал бы по временам, как холодны и плоски все эти разговоры о политике и науке, о новых книгах и новых людях и как искреннее выражение сочувствия имеет гораздо более веса, чем все это? Вспомните слова Бэкона: ‘Толпа не есть общество, и лица не более как картинная галерея, и слова не более как звенящие струны там, где нет людей’. Если это справедливо, то истинное общение, в котором люди нуждаются, становится возможным только тогда, когда знакомство обратилось в короткость, а короткость в дружбу. Рационально устроенный кружок должен состоять почти исключительно из людей, связанных короткостью и уважением, и из одного или двух чужих. Какое же безумие лежит в основании всей системы наших больших обедов, наших ‘назначенных дней’, наших вечеров, — собраний, состоящих из многих, никогда прежде не встречавшихся, многих, которые едва обменялись поклонами, многих других хотя и коротко знакомых, но не чувствующих друг к другу ничего, кроме равнодушия, и только нескольких истинных друзей, затерянных в общей массе! Достаточно только взглянуть кругом себя на искусственные выражения лиц, чтобы сразу понять дело. Все замаскированы, какая же симпатия может быть между масками? Что ж удивительного, что втайне каждый жалуется на бессмыслие этих собраний, что удивительного, что хозяйки дома делают их потому, что они должны делать их, а не потому, чтобы они этого хотели? Что удивительного, что приглашенные идут менее из ожидания удовольствия, нежели из боязни нанести обиду? Все это есть громадная ошибка — организованное разочарование.
Наконец, заметим, что в этом случае, как и во всех других, когда известная организация становится испорченной и недействительной для своей естественной цели, она начинает употребляться для совершенно другой и совершенно противоположной цели. Что служит обыкновенным предлогом этих скучных собраний и посещения их? ‘Я допускаю, что они весьма бессмысленны и пусты, — ответит вам всякий на ваши критические замечания, — но ведь надо же поддерживать свои связи.’ И если бы вам удалось получить от жены этого господина откровенный ответ, то он был бы следующий: ‘Мне противна суетность эта так же, как и вам, но нам нужно выдать замуж дочерей наших’. Один хочет сделать карьеру, приобрести практику, расширить свои дела: он ищет парламентского влияния, доходного места в каком-нибудь графстве, голосов на выборах, должности, ищет положения, милостей, выгод. Другая же думает о женихах и партиях, невестах и приданом. Потеряв всякую цену относительно прямой своей цели — ежедневного сближения людей между собой путем приятных сношений, эти стеснительные способы нашего общежития упорно поддерживаются теперь в виде денежных и матримониальных результатов, косвенно ими производимых.
Кто же после этого скажет, что реформа нашей системы приличий дело не Важное? Видя, как эта система вводит модное сумасбродство, влекущее за собой банкротство и разорение, замечая, в какой значительной мере она ограничивает сумму общений между менее богатыми классами, убеждаясь, что многие из тех, которые наиболее нуждаются в дисциплинировании путем сношений с людьми изящными, удаляются от общества и вступают на опасную и часто роковую дорогу, принимая в расчет множество слабейших зол, происходящих отсюда: усиленный труд, налагаемый роскошью этой системы на всех промышленных и торговых людей, порчу общественного вкуса в одежде и украшениях, производимую тем, что ее нелепости выставляются образцами для подражания, ущерб для здоровья, ясно выражающийся на лицах ее поклонников к концу лондонского сезона, большую смертность между модистками и подобными им лицами, связанную с ежегодными внезапностями моды, прибавив ко всему этому роковое ее преступление: что она обесцвечивает, искушает и убивает то высокое наслаждение, которому она по назначению своему должна служить, наслаждение, которое есть главная цель нашей тяжкой жизненной борьбы, — не должны ли мы заключить, что реформа нашей системы этикета и моды есть дело, только весьма немногим другим делам уступающее в безотлагательной необходимости.
Итак, протестантизм в общественных обычаях необходим. Формы, переставшие служить для облегчения и ставшие препятствием, должны быть уничтожены. Нет недостатка в признаках близкой перемены. Толпы сатириков, предводительствуемые Теккереем, уже несколько лет трудятся над тем, чтобы предать презрению наши поддельные празднества, наши модные глупости, и в своем добродушии, большая часть людей смеется над суетностями, на которые поддаются и они и весь свет. Насмешка была всегда революционным агентом. Учреждения, потерявшие корни свои в уважении и вере людей, невозвратно осуждены, и день их гибели недалеко. Приближается время, когда в нашей системе общественных приличий должен совершиться кризис, из которого она выйдет очищенная и сравнительно упрощенная.
Каким образом она дойдет до этого кризиса, этого никто не может достоверно сказать. Путем ли беспрерывных и увеличивающихся индивидуальных протестов, или путем соединения многих отдельных личностей для осуществления и распространения какой-нибудь лучшей системы, это может решить только будущее. Влияние уклонений, действующих поодиночке, кажется при настоящем положении дел недостаточно: будучи подвержены косым взглядам конформистов и укоризне тех даже, которые втайне им сочувствуют, терпя мелкие преследования и будучи не в состоянии доказать какое-либо полезное действие их примера, нонконформисты оказываются склонными мало-помалу оставить попытки свои, как безнадежные. Молодой нарушитель приличий находит под конец, что он слишком дорого платит за свой нонконформизм. Ненавидя, например, все, что носит на себе какой-нибудь остаток рабства, он решается, в порыве независимости, не снимать шляпы ни перед кем. Но он скоро находит, что то, чем он хотел выразить просто общий протест, принимается дамами за личное неуважение. В других случаях тоже ему недостает мужества. Те из его особенностей, которые могут быть приписаны только эксцентричности, не возбуждают в нем сомнений, потому что, вообще, он чувствует себя скорее польщенным, чем обиженным, тем, что на него смотрят как на человека, презирающего общественное мнение. Но если эти особенности могут быть отнесены на счет его невежества, дурного воспитания или бедности, он становится трусом. Как ни ясно доказывает новейшее введение употребления ножа и вилки при рыбных блюдах, что обычай есть рыбу только с помощью вилки и хлеба не имеет в основании своем ничего, кроме каприза {Это было написано до введения в употребление серебряных ножей для рыбы.}, но он не смеет вполне отречься от этого обычая, пока мода хотя отчасти поддерживает его еще. Хотя он и убежден, что шелковый носовой платок столь же приличен для гостиной, как и белый батистовый, но все-таки он не вполне спокоен, действуя по своему убеждению. Притом же он начинает замечать, что его сопротивление предписанным обычаям влечет за собой неблагоприятные результаты, на которые он не рассчитывает. Он ожидал, что он в значительной мере избавит его от суетного общественного обращения, что им оскорбятся глупцы, а не умные люди и что это послужит испытанием, путем которого можно будет отличить людей, стоящих знакомств, от таких, которые его не стоят. Но оказывается, что глупцы составляют такое значительное большинство, что, оскорбляя их, он сам заграждает себе все пути к достижению до умных людей. Таким образом, он находит, что его нонконформизм часто истолковывается в дурную сторону, что последовательно выдерживать его он может только в редких случаях, что неприятности и невыгоды, сопряженные с ним, превосходят то, что он ожидал, и что шансы сделать тут что-нибудь полезное весьма сомнительны. Поэтому решимость его постепенно слабеет, и он шаг за шагом снова впадает в обычную рутину приличий.
Так как индивидуальные протесты оказываются, таким образом, неудачны, то весьма возможно, что они не произведут ничего положительного до тех пор, пока не возникнет какое-нибудь организованное сопротивление этому невидимому деспотизму, который предписывает нам образ жизни и привычки. Может быть, тирания обычаев и приличий ослабнет вследствие какого-нибудь противодейственного союза, как это было с политической и религиозной тиранией. Первая эмансипация человека от крайностей стеснения как относительно церкви, так и государства были достигнуты массами, связанными общими верованиями или общими политическими убеждениями. То, что оставалось недостигнутым, пока являлись только отдельные отщепенцы или мятежники, было достигнуто, когда многие стали действовать сообща. Очевидно, что эти первые водворения свободы не могли быть достигнуты иным путем, ибо до тех пор, пока чувство личной независимости было слабо, а правление строго, для достижения желанных результатов не могло быть достаточного числа отдельных непокорных. Только в позднейшее время, когда светское и духовное управления стали менее стеснительны, а стремления к личной свободе сильнее, мелкие секты и партии получили возможность бороться против установленных верований и законов, а теперь уж и отдельные личности могут безопасно выказывать свой антагонизм. Неудача индивидуального протеста против принятых обычаев, на которые мы указали выше, заставляет думать, что и в этом случае должен произойти параллельный ряд изменений.
Правда, что lex non scripta отличается от lex scripta тем, что неписаный закон легче подвергается изменениям и что время от времени он незаметно улучшается. Тем не менее мы находим, что аналогия применима здесь в существенных чертах. В этом случае, как и в других, сущность переворота состоит не в том, чтобы одни стеснения заменить другими, а в том, чтобы ограничить или уничтожить власть, предписывающую эти стеснения Подобно тому как основное изменение, освященное Реформацией, состояло не в замене одной веры другою, а в непризнании произвола, предписывающего верования, подобно тому как основа изменения, давно уже предпринятого демократией, состоит не в замене одного какого-нибудь частного закона другим, а в замене деспотизма одного свободою всех, — точно так и параллельная перемена, которую должно произвести в том дополнительном управлении, о котором мы говорим, состоит не в том, чтобы вместо нелепых обычаев ввести разумные, но в низложении той тайны безответственной силы, которая налагает на нас эти обычаи, и в поддержании права каждого самому выбирать удобные для себя обычаи Относительно правил общежития вест-эндская клика есть наш Папа, и все мы паписты, за исключением некоторых еретиков На всех решительно возмущающихся падает кара отлучения, со своей длинной цепью неприятных и даже серьезных последствий. Свободу личности, огражденную нашей конституцией и постоянно возрастающую, надо еще высвободить из-под этой утонченной тирании. Право частного суда, вырванного предками нашими у церкви, приходится еще требовать от этого диктатора наших привычек. И, как выше сказано, для того чтобы освободиться от этого идолопоклонничества и суеверного подражания, нужен протестантизм в общественных обычаях. Так как изменение, которого требуется достигнуть, однородно с тем, которое достигнуто уже, то вероятно, что и средства его достижения должны быть подобны прежним. Влияние, которого не могут произвести отдельные отщепенцы, и твердость, которой нам недостает, могут явиться, когда все они соединятся вместе. То гонение, которым свет карает их теперь, потому что в их нонконформизме он видит невежество или неуважение, ослабнет, когда он будет являться результатом принципа Наказание, заключающееся в отлучении, потеряет свое значение, когда людей этих будет довольно много для того, чтобы они составляли свои собственные кружки. А когда занята будет известная позиция и выдержан удар нападающего, тогда вся сумма тайного отвращения к нашим приличиям, существующего в обществе, получит возможность проявиться с достаточным могуществом для осуществления вожделенного освобождения.
Время одно может решить, таков ли будет этот процесс. Так, общность происхождения, возрастания, верховности и упадка, которую мы проследили во всех родах управления, предполагает таковую же общность и в способах изменения. С другой же стороны, природа часто производит существенно подобные действия совершенно, по-видимому, различными путями Поэтому невозможно предсказать подробностей.
Взглянем теперь на заключения, которых мы достигли. С одной стороны, управление, первоначально составлявшее одно нераздельное целое и впоследствии подразделенное для лучшего отправления своих функций, должно во всех своих разветвлениях — политическом, религиозном и обрядном — рассматриваться как постоянно благотворное и даже абсолютно необходимое. С другой стороны, управление, во всех его формах, должно рассматриваться как временно исполняющее свою обязанность, обусловленную неспособностью первобытных людей к общественной жизни, а последовательные уменьшения его принудительности в государстве, церкви и обычае должны рассматриваться как ступени к окончательному его исчезновению. Для дополнения понятия необходимо помнить и третий факт, что происхождение, существование и падение всякого правительства, как бы оно ни называлось, одинаково обусловливаются и создаются самим человечеством, которое подчинено им, — из чего можно вывести заключение, что, вообще говоря, ограничения всякого рода не могут существовать долее, нежели они необходимы, и не могут быть разрушены скорее, нежели бы должно быть по естественному ходу вещей. Общество, во всех своих развитиях, подвергается процессу шелушения. Старые формы, которые оно последовательно сбрасывает с себя, были некогда все соединены с ним жизненной связью, служили каждая отдельно предохранительными оболочками, внутри которых развивалась более высокая форма человечества. Они сбрасываются только тогда, когда становятся препятствиями, когда уже образовалась какая-нибудь внутренняя и лучшая оболочка, и завещают нам все, что в них было хорошего. Периодические уничтожения тиранических законов не только не портили, но улучшали отправление правосудия. Мертвые и погребенные верования не унесли с собой тех существенно нравственных элементов, которые они содержали в себе: элементы эти продолжают жить и теперь, освобожденные от язвы суеверия. И все справедливое, доброе и прекрасное, входящее в содержание наших обременительных форм этикета, все это будет жить вечно, когда сами формы будут уже забыты.

II. Нравственность и политика железных дорог

В большинстве нашей публики существует убеждение, что — философ не способен рассуждать о практических вопросах Статья эта служит доказательством, что в человеке действительно даровитом привычка к отвлеченному мышлению не только не препятствует, но положительно содействует практическому рассуждению. Если такой человек плохо анализирует какой-нибудь практический вопрос, то это может происходить только от незнакомства с фактами, касающимися вопроса. С подробностями дела, которое разбирается в этой статье, автор знакомился в молодости своей: он был несколько лет гражданским инженером.
Людям, верующим в существенные достоинства политических форм, политика наших обществ железных дорог могла бы служить внушительным уроком. Если есть надобность в заключительном доказательстве того, что самые тщательно составленные уложения не имеют никакой цены, если не представляют воплощения народного характера, если есть надобность в заключительном доказательстве того, что правительственные распоряжения, по ходу своему опережающие век, в деле непременно отстанут и пойдут вровень с ним, — то подобными доказательствами изобилует современная хроника предприятий, основанных на ассоциации капитала. В том виде, в каком утверждаются актом парламента, администрации наших общественных компаний имеют почти чисто демократический характер. Представительная система применяется в них почти без границ. Акционеры выбирают своих директоров, директора выбирают своего представителя, каждый год выбывает известная часть членов комитета, чтобы дать возможность заместить их другими, таким образом, весь административный состав может быть обновлен в промежуток от трех до пяти лет. При всем том не только в каждой из эт их торговых корпораций воспроизводятся все характеристические недостатки наших государственных форм — и некоторые даже в сильнейшем степени, — но самый образ правления, хотя номинально остается демократическим, в сущности переиначен так, что делается миниатюрным снимком с нашей национальной конституции. Правление редко проводит в действительности теорию, воздвигающую его на степень совещательного собрания, состоящего из равноправных и равновластных членов, и обыкновенно подпадает под власть какого-либо одного члена, превосходящего остальных хитростью, силой воли или богатством: влиянию такого члена большинство подчиняется до того, что решение каждого вопроса зависит от мнения этого члена. Владельцы акций, вместо того чтобы всегда пользоваться своими правами, обыкновенно пренебрегают ими до того, что права эти делаются мертвой буквой: до того вошло в привычку беспрекословно вторично избирать выбывающих по очереди директоров, а в случае сопротивления они имеют столько средств заставить себя избирать, что правление в действительности превращается в замкнутую корпорацию и малейшая перемена делается возможной только тогда, когда злоупотребление в правлении доходит до таких крайностей, что возбуждает между акционерами революционное волнение. Таким образом, повторяется та же смесь монархического, аристократического и демократического элементов с изменениями, какие обусловливаются обстоятельствами. Самый способ действий, приемы, в сущности, те же, с той только разницей, что копия нередко превосходит оригинал. Так, например, правление обществ железных дорог сплошь да рядом угрожает отказаться от должности, чтобы отстранить какое-нибудь неприятное дознание. Директора не только не думают считать себя служителями акционеров, но возмущаются против всякого указания с их стороны и часто предают желанию сделать какую-нибудь поправку в предложенной мере за выражение недоверия к ним. В полугодичных собраниях председатель отделывается от неприятных разбирательств и возражений замечанием, что если акционерам не угодно доверять ему и его товарищам, то они вольны избрать себе других. С большею частью акционеров подобная уловка оскорбленного достоинства имеет полный успех, и от страха, чтобы интересы всего общества не пострадали от каких-нибудь смут, дозволяются и утверждаются меры, идущие прямо вразрез с желаниями акционеров. Сравнение можно провести еще далее. Если о национальной администрации основательно говорят, что лица, занимающие правительственные должности, рассчитывают на поддержку всех общественных чиновников, то не менее справедливо можно сказать о компаниях на акциях, что директорам в их столкновениях с акционерами много помогают подведомственные им лица. Если в прошлые времена бывали министерства, которые тратили общественные деньги для целей какой-нибудь одной партии, то в настоящее время между дирекциями обществ железных дорог есть такие, которые употребляют капиталы акционеров для борьбы с теми же акционерами. Сходство это доходит до мелочей. Подобно своему правительственному прототипу, у коммерческих ассоциаций есть своя стоящая больших денег избирательная борьба, которой заведуют избирательные комитеты, употребляющие избирательных агентов, есть свои избирательные интриги, с бесчисленными их незаконными атрибутами, и подчас своя фабрикация подложных голосований. Наконец, как общий результат всего сказанного, следует, что то самое так называемое сословное законодательство, которым обыкновенно попрекают наших государственных людей, постоянно проявляется в действиях этих торговых ассоциаций, хотя и утвержденных на чисто представительных началах.
Последним утверждением мы удивим, вероятно, не одного читателя. Публика вообще, т. е. та часть ее, которая имеет мало или вовсе не имеет прямого интереса в делах, касающихся железных дорог, которая никогда не читает ни одной специальной газеты по этой части и пропускает отчеты о полугодичных собраниях, попадающиеся в ежедневных газетах, пребывает в убеждении, что бесчестные проделки вроде колоссальных мошенничеств, получивших такую громадную известность во время знаменитой мании на спекуляции, теперь уже более не совершаются. Эти доверчивые люди не забыли деяний маклеров и директоров. Они помнят, как разные подставные лица имели акции на 100 000 и даже 200 000 ф. ст., как несколько директорских должностей занимались одним лицом, так что один человек в одно и то же время заседал в двадцати трех правлениях, как первоначальные подписки составлялись с помощью подписей, купленных по 10 и по 4 шиллинга за штуку, и носильщики и мальчики-рассыльные подписывали обязательства на такие суммы, как 30 000 или 40 000 ф. ст. Они и теперь расскажут, как некоторые дирекции писали книги своим шифром, делали подложные списки и не вносили своих действий в журнал, как в одном обществе полмиллиона капитала было записано на вымышленные имена, как в другом директора покупали на срок большее число акций, чем было выпущено, и таким образом искусственно поднимали цену их, как во многих других они перекупали для общества собственные свои акции и стоимость их выплачивали сами себе из денег вкладчиков. Но хотя каждому более или менее известны все эти беззакония, их вообще считают только принадлежностью спекуляций. О новейших же предприятиях предполагают, что они задуманы добросовестно и выполнены по большей части давно учрежденными обществами, и не подозревают того, что при предложениях о постройке боковых линий и продолжении существующих происходят проделки, почти столь же пагубные в своих конечных результатах. По привычке сближать понятие о богатстве с понятием о почтенности, а слово почтенность употреблять как синоним слова нравственность большей части публики кажется невероятным, чтобы многие из крупных капиталистов и людей с хорошим положением в свете, заведующих делами железных дорог, были способны косвенным образом обогащать себя за счет своих доверителей. Правда, попадается иногда судебный отчет, открывающий какой-нибудь громадный подлог, или передовая статья в Times’e, клеймящая поступки каких-нибудь директоров в выражениях, которые читателям кажутся чуть не пасквильными. Но на дела, таким образом выведенные на свет, смотрят как на исключения, и под влиянием того верноподданнического чувства, которое всегда идеализирует людей, облеченных властью, общественное мнение постоянно клонится к убеждению, что если директоров нельзя считать непогрешимыми, то все-таки не очень правдоподобно, чтоб они грешили.
Но подробное и достоверное повествование об управлении и интригах, хотя одного общества железной дороги, скоро положило бы конец подобному заблуждению. В таком повествовании проделки составителей проектов и тайны акционерного рынка заняли бы меньше места, нежели разбор многообразных мошенничеств, совершенных с 1845 г., и история происхождения и развития той хитро сплетенной тактики, посредством которой общества завлекаются в разорительные предприятия, обогащающие небольшое меньшинство в ущерб огромному большинству. В такого рода истории пришлось бы не только подробно описать выходки каких-нибудь отдельных лиц, прославившихся своими ловкими проделками, не только добавить о злодеяниях их сотоварищей, но пришлось бы описать однородные злоупотребления, происходящие в администрациях и других обществ. Из печатных отчетов следственной комиссии, если бы таковую снарядить, оказалось бы, что не далее как несколько лет назад директора одной из наших линий железных дорог разделили между собой 15 000 новых паев в то время, когда акции их общества ходили на бирже с премией, как для первого взноса по этим паям употребили они деньги общества и как на долю одного из них этих взносов досталось более чем 80 000 ф. ст. В таком отчете мы прочли бы историю председателя одного общества, который, тайно потворствуемый секретарем, удержал акций более чем на четверть миллиона, с намерением потребовать их на свой пай, если бы они стали ходить с премией, и который, когда этого не случилось, оставил эти акции невыпущенными на руках акционеров, к великому их убытку. Еще прочли бы мы о директорах, которые делали займы для себя из сумм, назначенных на текущие расходы общества, за низкие проценты, в то время как на бирже учетные проценты были высоки, или брали себе жалованье больше назначенного, внося разность в какой-нибудь незаметный уголок главной книги под рубрикой ‘Мелкие издержки’. Мы бы нашли там описание различных маневров, при помощи которых преступное правление под видом строгого расследования подбирает благоприятную себе ревизионную комиссию, получившую кличку ‘a whitewashing committee’ {От слова whitewash — выбелить, мыть.}. Мы нашли бы там документы, доказывающие, что некоторые правления получали полномочия на проведение нежелательных мер при помощи подтасовки фактов в своих докладах, а иногда полученные ими полномочия на какой-нибудь специальный предмет употребляли на другие. Мы бы убедились, что одно из наших обществ проектировало линию, служащую подъездным путем к его дороге, и добыло себе акционеров, предлагая им гарантированный дивиденд, между тем гарантии эти, признаваемые публикой безусловными, обставлялись такими условиями, что на самом деле никогда не были выполнены. Директора другого общества были уличены в том, что провели меры, выгодные для своей партии, при помощи привилегированных акций, записанных на имя начальников станций, равно как при содействии полномочий от малолетних и не умеющих еще писать детей секретаря общества.
Что злоупотребления, указанные здесь, составляют вовсе не исключение, а результат коренного порока, разветвляющегося по всей нашей системе управления железными дорогами, достаточно доказывается тем простым фактом, что, несмотря на понижение дивидендов, причиненное системою увеличения линий, этой системы продолжали держаться год за годом. Если торговец, расширив свою торговлю, найдет, что барыши его убывают соразмерно этому расширению, то станет ли он, хотя бы даже понуждаемый конкуренцией, делать дальнейшее расширение, рискуя дальнейшими убытками? Станет ли купец, при всем желании подорвать торговлю конкурента, делать последовательные займы под залог своего капитала, платя за каждую сумму, добытую таким образом, проценты более высокие, нежели те, какие он получает, пуская его в оборот? Подобный образ действий до того нелеп, что присоветовать его любому частному лицу считалось бы величайшей дерзостью и оскорблением, а между тем, чем же лучше образ действий, на который директора обществ железных дорог при каждом новом собрании уговаривают своих доверителей? С 1845 г., когда дивиденды наших главных линий стояли на 8-10 %, они, несмотря на постоянно возраставшее обращение, упали с 10 на 5 %, с 8 на 4 %, с 9 на 3 1/4 %, а между тем система расширений, арендований и гарантий постоянно поддерживается, хотя в ней явная причина зла. Не ясно ли, что тут кроется нечто, нуждающееся в объяснении, нечто, не ограничивающееся тем, что доступно взгляду публики вообще? Если найдется кто-нибудь, кого не убедит чудовищный факт несокрушимого упорства в непроизводительной затрате капитала, тот пусть прочтет заманчивые отчеты, на которые поддаются акционеры, разрешая пополнение новых проектов, и потом сравнит их с полученными результатами. Пусть он просмотрит сметы предполагаемых расходов, размеры предполагаемых оборотов и ожидаемых дивидендов по какой-нибудь предлагаемой новой линии, пусть он заметит, насколько владелец акций, до которого был установлен проект, бывает склонен считать предприятие крайне доходным, а затем, по следующему за всем этим понижению акций, пусть измерит всю громадность нанесенного убытка. Не сам ли напрашивается вывод? Ясно, что акционеры не могли поставить себе за правило утверждать предприятия, от которых верно знали, что останутся в убытке. Однако же каждому известно, что все эти новые предприятия, почти без исключения, принесли нам один убыток. Следовательно, очевидно, что акционеры были постоянно обманываемы ложными представлениями. Этот вывод можно отклонить разве только предположением, что дирекции и их агенты сами бывали обманываемы, и если бы разногласия между обещанными и действительно последовавшими результатами были только редкой случайностью, то имелось бы некоторое основание к подобному снисходительному воззрению. Но предполагать, чтобы какая бы то ни было администрация впала в целый ряд таких ошибок, нисколько не образумилась бы от бедственных опытов и после дюжины подобных разочарований все-таки продолжала бы завлекать полугодичное собрание акционеров блестящими надеждами, ведущими их прямо к разорению, и предполагать, что все это делалось в простоте сердечной, — это уже значит рассчитывать на чересчур большое легковерие. Даже в том случае, если бы подозрения не возбуждались неопровержимо обличенными беззакониями, то нам кажется, что постоянного понижения в ценности акций железных дорог, непреклонного упорства правлений в системе, причинившей его понижение, и доказанной лживости тех представлений, которыми они побудили акционеров к одобрению этой системы, было бы совершенно достаточно, чтоб навести на убеждение в коренной порочности администраций железных дорог.
Для лучшего понимания существующих злоупотреблений и различных причин, содействующих их порождению, необходим краткий обзор способа развития системы увеличения линий. Одной из первых побудительных причин этой системы было чувство соперничества. Еще не построены были главнейшие линии, как уже между нашими двумя главными обществами возник спор о первенстве. Спор этот в непродолжительном времени перешел в положительный антагонизм, и то же самое побуждение, которое в избирательной и другой подобной борьбе нередко заставляло проматывать целые состояния для одержания победы, значительно способствовало тому, чтобы заставить каждого из двух могущественных соперников приносить неоднократные жертвы скорее, чем остаться побежденным. Такого рода враждебность постоянно побуждает соперничествующие правления к нападениям на территорию одно другого, причем за каждое покушение одной стороны другая отплачивает совершенно тем же, и неприязненное чувство, порождаемое подобными столкновениями, доходит иногда до такого неистовства, что можно бы указать на несколько директоров, которые при голосовании руководятся единственно желанием отомстить противникам. В числе первых способов, которыми важнейшие общества старались укреплять себя и ослаблять своих соперников, были аренда и покупка второстепенных соседних линий. При этом, разумеется, делались предложения и набивались цены с обеих сторон, из чего естественно следовало, что первые такие продажи совершались по ценам, далеко превосходившим действительную стоимость покупаемых линий, и продавцы получали огромные барыши. Что из этого последовало? После нескольких подобных сделок сметливым спекулянтам стало ясно, что выгодно будет строить новые линии при таких условиях, которые заставили бы соперничающие общества отбивать их друг у друга. Получив раз таким образом значительные и легко приобретенные барыши, акционеры только и думали о том, как бы повторить такой приятный процесс, и искали новых участков для произведения дальнейших операций. Даже директорам обществ, платившим такие высокие цены, была личная выгода поощрять подобные обороты, потому что эти люди ясно видели, что, участвуя в одном из этих предприятий на сумму, большую той, какая помещена у них в покупающем обществе, и в то же время употребляя свое влияние в покупающем обществе для доставления новому предприятию хорошей цены или выгодного обеспечения, они этим самим получат огромную пользу, и вся история железных дорог с избытком доказывает, какую важную роль играла эта побудительная причина во всех таких операциях. Стоило только начать, и тогда уже не было недостатка в других влияниях, поощряющих к сооружению боковых линий и продолжению существующих. Возможность постоянно почерпать деньги из капитала общества давала средства к выдаче фальшивых дивидендов, дошедшей одно время до больших размеров. Под влиянием различных побудительных причин расходы, которые должны бы были делаться из доходов, делались из капитала: сооружение и подвижной состав оставались без ремонта или ремонтировались весьма недостаточно, и через это текущие издержки являлись обманчиво незначительными, с другой стороны, условия, заключенные с подрядчиками на долгий срок, давали возможность не вносить в счета разных мелких издержек, в сущности уже сделанных, и таким образом чистые доходы выводились на бумаге гораздо большими, чем были в действительности. Новые предприятия, покровительствуемые при своем появлении перед денежным миром обществами, капитал и дивиденды которых были таким образом искусственно подняты, естественно, встречались благоприятно. Благодаря обаянию родства их с обществами, пользующимися уже доверием, акции их начинали ходить с высокой премией и приносили огромные барыши учредителям. Это обстоятельство было принято к сведению, и весьма скоро вошло в систему сооружать побочные линии — ‘calves’ {Телята.}, как их принято называть на жаргоне строителей, в надежде на такое же, действительное или призрачное, благоденствие и торговать премиями, с которыми выпускались акции. Между тем возник и развился еще второстепенный разряд влияний, тоже не мало способствовавший к поощрению неразумных предприятий, а именно интересы судебных ходатаев, инженеров, подрядчиков и других лиц, непосредственно или косвенно участвовавших в построении железных дорог. С методом составления и исполнения новых проектов не могли не освоиться в несколько лет все лица, заинтересованные в этом деле, и не могло не возникнуть между ними единомышленной тактики, составленной с общего согласия для достижения одной общей цели. Таким образом, частью вследствие зависти соперничествующих правлений, частью вследствие алчности акционеров покупаемых линий, частью вследствие бесчестности директоров при составлении проектов, частью вследствие проделок тех, которым предоставляется выполнять проекты, законным образом утвержденные, наконец, частью, если не преимущественно, вследствие обманчивого вида благоденствия, который умели сохранить многие уже установившиеся общества, — разразилась сумасбродная спекуляция 1844 и 1845 гг. Последовавшие затем бедствия, хотя совсем почти отстранили последнюю из названных нами побудительных причин, не имели почти никакого влияния на остальные. Хотя публика, наученная горьким опытом, уже не так легковерно потворствует спекуляциям, как в прежнее время, но личные интересы, возникшие тогда, остались теми же, как и были, система только еще изощрилась, приняла более сложные и многообразные виды и до сей поры ежедневно ввергает злополучных акционеров в убыточные предприятия.
Прежде чем приступить к разбору существующего положения дел, мы желаем объяснить читателю раз и навсегда, что мы не полагаем, чтобы уровень нравственности лиц, замешанных в эти дела, был заведомо ниже, нежели нравственность общества вообще. Если взять первых попавшихся представителей любого сословия, то окажется, по всей вероятности, что они, поставленные в такое же положение, поступили бы точно так же. Бесспорно, есть директора совершенно бесчестные, но также бесспорно и то, что есть другие, понятия которых о чести далеко превосходят понятия большинства людей. Что же касается остальных, то мы уверены, что они ничем не хуже массы. Об инженерах, парламентских агентах, юристах, подрядчиках и других лицах, участвующих в иного рода предприятиях, можно положительно сказать, что пока они силою привычки доходят до ослабления своих нравственных правил, но было бы слишком строго судить их единственно по тем действиям, в которых их можно основательно укорять. Те, кто не сразу понимает, каким образом в этих запутанных делах самые бесчестные результаты могут быть плодом действий людей, личность которых далеко не соответствует порочности этих результатов, поймут дело по рассмотрению условий, в которые лица эти поставлены. Во-первых, нужно обратить внимание на всем известный факт, что совесть целой корпорации всегда менее щекотлива, нежели совесть отдельной личности, — иными словами, что всякая корпорация не задумается совершить, в виде совокупного акта, такой поступок, на который не решилось бы ни одно из лиц, составляющих ее, если бы оно чувствовало себя лично ответственным за него. При этом можно заметить, что таким сравнительным ослаблением нравственности отличается не только поведение самой корпорации относительно общества, но и поведение общества относительно корпорации. Всегда есть какое-то более или менее ясно сознаваемое понятие, будто для обширного общества почти нечувствительно то, что погубило бы частное лицо, и это понятие постоянно руководит действиями всех правлений железных дорог и подведомственных им лиц, так же как и всех подрядчиков и землевладельцев и других заинтересованных лиц, заставляя их выказывать алчность и отсутствие нравственных правил, чуждые их деятельности вообще. Затем отдаленность и освоенность производимого зла еще значительнее ослабляют чувство, обуздывающее злоупотребления. Действия людей вообще непосредственно определяются представлениями о результатах, которых можно ожидать от них, и принимаемые решения в значительной мере зависят от большей или меньшей ясности, с которой эти результаты могут представиться воображению. Последствие, хорошее или дурное, рисующееся ясно и непосредственно, влияет на образ действий человека гораздо могущественнее, нежели такое последствие, которое нужно проследить через длинный ряд вытекающих одна из другой причин и которое в окончательном результате оказывается не определенным и осязательным, а общим и смутно уловимым. Вот почему в сомнительных сделках на акциях, в запрашивании непомерных цен — поступках, которые приносят огромные выгоды отдельным личностям, не нанося, по-видимому, ущерба никому, и которые в их конечных результатах могут только окольными путями повредить неизвестным лицам, неизвестно где проживающим, можно уличить таких людей, которые, если бы представить им воплощенные результаты их действий, ужаснулись бы нанесенного ими вреда, — людей, которые в частных своих делах, где результаты действительно представляются им в таком осязательном виде, достаточно честны. Далее следует заметить, что виною большей части этих крупных мошенничеств бывает не чудовищная бессовестность какого-нибудь отдельного человека или группы людей, а совокупность личных интересов многих людей и многих групп людей, мелкие проступки которых накоплением своим образуют одно огромное целое. Это совершенно похоже на процесс, вследствие которого какой-нибудь факт, переходя из уст в уста и при каждом повторении подвергаясь легкому преувеличению, возвращается к первому рассказчику в едва узнаваемом виде. Точно так же и тут землевладельцы позволяют себе слегка налегать своим влиянием там, где бы не следовало, члены парламента более или менее протежируют тем или другим лицам, кое-где интригуют, юристы кое-где пронырствуют, инженеры, подрядчики и директора несколько не в меру радеют о своей выгоде, да сметы представляются в немного прикрашенном виде, слегка уменьшая угрожающие невыгоды и увеличивая ожидаемую пользу, — и все это вместе приводит к тому, что акционеры завлекаются в разорительные предприятия отъявленно лживыми представлениями, а на каждого виновного падает только малая доля общей вины. Следовательно, если принять в соображение сравнительную беззастенчивость корпоративной совести, отдаленность и широкое распространение результатов, производимых злоупотреблениями, и смешанное начало этих злоупотреблений, — делается возможным понимать, каким образом в делах железных дорог колоссальные мошенничества могут быть совершаемы людьми, которые, отдельно взятые, стоят по своей нравственности весьма немного ниже или даже вовсе не ниже общего уровня нравственности их среды.
После этих предварительных смягчающих пояснений мы приступаем к подробному изложению различных незаконных влияний, имеющих последствием безрассудную систему расширения и беспрерывное расточение капиталов акционеров.
В первом ряду между этими влияниями стоит своекорыстие землевладельцев. Владетели имений, некогда бывшие главным препятствием предпринимаемым железным дорогам, сделались за последние годы главными их ревнителями. С тех пор как первый проект линии между Ливерпулем и Манчестером разбился об оппозицию землевладельцев, а второй проект уцелел только тем, что держался вдали от усадеб и огибал парки, отгороженные для охоты, с того времени как лондонско-бирмингемское общество, после утверждения его проекта комитетом пэров, принуждено было ‘задобрить’ своих антагонистов поднятием оценки земли с 250 000 до 750 000 ф. ст., с того времени как парламентский совет поддерживал безосновательное сопротивление самыми вздорными и нелепыми отговорками вроде укоров инженерам за ‘попирание хлеба вдов’ и ‘разрушение клубничных гряд огородников’, — с этого времени, говорим мы, в политике землевладельцев произошел заметный переворот. Да и не в человеческой натуре было бы, чтоб дело было иначе. Когда стало известно, что общества железных дорог обыкновенно дают в виде ‘платы и вознаграждения за землю’ от 4000 до 9000 ф. ст. с мили, что за воображаемые повреждения собственности вознаграждают такими неслыханными суммами, что большую часть их наследники не раз считали делом совести возвращать, что в одном случае было заплачено 120 000 ф. ст. за землю, оцениваемую в 5000 ф. ст., когда разнеслись слухи, что производятся значительные вознаграждения в виде даровых акций и т. п., чтобы откупиться от сопротивления землевладельцев, когда стало достоверным фактом, что стоимость имений значительно возвышается от близости к железной дороге, — неудивительно, что помещики сделались деятельными ревнителями тех самых проектов, против которых они некогда восставали с таким ожесточением. Если принять в соображение бесчисленные искушения, которым они подвергались, мы не увидим ничего изумительного ни в том факте, что в 1845 г. они были ревностными членами временных комитетов, ни в том, что влияние их, употребляемое в пользу предприятий, дало им возможность получить за собственные свои земли большие суммы, ни, наконец, в том, что многие их действия довольно трудно оправдать иначе как смотря на них с их точки зрения. Рассказывая нам о помещиках, искавших свидания с инженером какой-нибудь предполагаемой железной дороги, договаривающихся о том, чтобы он выбрал для линии их местность, обещая свою поддержку, если он поступит по их желанию, и угрожая сопротивлением в противном случае, предписывающих, какую именно черту провести через их владения, давая при этом понять, что рассчитывают на хорошую цену, — нам указывают только на особенные проявления известных частных интересов. Когда мы слышим о том, как владетель обширного поместья употребляет влияние, которым он пользуется в качестве председателя правления какого-нибудь общества, на то, чтобы проектировать ответвление, пересекающее его имение на протяжении нескольких миль, и подвергает доверившееся ему общество издержкам, сопряженным с парламентской борьбой, чтобы добиться утверждения этой линии, — мы слышим только о том, что по всей вероятности, и должно было случиться при данных обстоятельствах. Если в настоящую минуту на рассмотрение публики предлагается линия, задуманная крупным капиталистом и, между прочим, служащая к установлению выгодного для него сообщения с его имениями, причем он уверяет, что составленные по проекту сметы с избытком достаточны, тогда как все инженерное сословие считает их положительно недостаточными, — то мы в этом видим только особенно разительный пример того, какие искаженные представления непременно порождаются личным интересом при подобных условиях. Если мы открываем, что такой-то проект составлен домогательствами местного дворянства и джентри, что изыскания были поручены третьестепенному инженеру, готовому взять их на себя за плату только что покрывающую его издержки в виду будущих выгод, что начальник изыскания и его агенты приставали к директорам смежной главной линии, чтобы заставить их принять их проект, угрожая, что в противном случае его примет какое-нибудь богатое, соперничествующее с ними общество, требовали денежной ссуды на расходы и добились бы всего этого, если бы не сопротивление акционеров, — то мы только открываем организованную тактику, которая совершенно естественно развивается при подобных побудительных причинах. Во всех этих фактах нет ничего особенно замечательного. Начиная с бесстыдства землевладельца, запросившего 8000 ф. ст. за то, что он наконец отдал за 80 ф., до ежедневно повторяющихся примеров влияния, употребляемого на доставление известному околотку удобств железной дороги, — все эти действия поземельного сословия составляют просто проявления общего уровня нравственного характера, обнаруживающегося под влиянием особых условий. Единственное, что должно останавливать наше внимание, — это то, что есть и многочисленное и могущественное сословие, интересы которого постоянно тянут в сторону расширения железных дорог, не принимая в соображение действительную пользу или вред подобной системы.
Переворот в положении, принятом законодательством в отношении железных дорог, а именно переход от ‘одной крайности, заключающейся в упорном отвержении проектов или утверждении их только после долгих проволочек, к противоположной крайности — утверждению всех проектов без разбора’, совершился одновременно с вышеописанным переворотом. Вряд ли могло быть иначе. Из того, какая значительная часть обеих парламентских палат состоит из представителей землевладельческой общины, непременно должно было последовать повторение в первых той же игры частных интересов, которая проявляется в последней, только в несколько измененном виде и усложненное другими влияниями. Если вспомнить, до какой степени сами законодатели были запутаны в спекуляции во время знаменитой ‘мании’, едва ли можно предположить, чтобы они с тех пор совершенно освободились от влияния личных соображений. Существует один парламентский отчет, доказывающий, что в 1845 г. было 157 членов парламента, имена которых являлись в списках новых обществ на различные суммы, начиная от 291 000 ф. ст. и ниже. Сторонники новых проектов хвалились числом голосов, которым они располагали в палате. Члены палаты общин делались предметом личных домогательств, у пэров, выпрашивали покровительства. В верхней палате публично жаловались, что ‘почти невозможно набрать присяжных, из которых несколько человек не имели бы сумм, подписанных на ту железную дорогу, пользу которой они призваны признать’. Нет сомнения, что подобное положение дел было исключительное, и с тех пор последовало не только уменьшение соблазна, но и заметное приращение чувства честности. Но все-таки нельзя ожидать, чтобы прекратилось действие частных интересов. Нельзя ожидать, чтобы землевладелец, который вне парламента всеми силами старается промыслить железную дорогу для своего округа, после вступления своего в парламент не стал употреблять для той же цели власти, данной ему его новым положением. Нельзя ожидать, чтобы накопление многих таких личных влияний оставило законодательную политику неизменною. Отсюда проистекает тот факт, что влияние, некогда направляемое против утверждения проектов железных дорог, теперь употребляется в пользу их. Отсюда же происходит и другой факт, что комитеты, которым поручается рассмотрение проектов, уже не требуют достоверных доказательств того, что предлагаемой линии действительно предстоит значительная торговля, чтобы дать требуемые полномочия. Этому же, наконец, следует приписать и тот факт, что директора и председатели правлений, занимающие места в палате общин, позволяют себе обязываться от имени своих обществ на продолжение существующих линий и сооружение новых. Мы могли бы назвать одного из членов парламента, который, приобретя выгодно расположенное имение, поручил одному инженеру, также члену парламента, постройку железнодорожной линии, проходящей через его имение. Когда ему удалось получить парламентский акт, разрешающий постройку этой линии (при проведении акта в парламент не малую роль играли влияние как его самого, так и друзей его), он нашел три железнодорожных общества, пожелавших купить у него этот акт. Мы могли бы назвать и другого члена парламента, который проектировал продолжить свою дорогу и получил на это разрешение. Он убедил директоров соседней главной линии, с которыми был в очень близких отношениях, взять акции на половину всего капитала, предназначенного для предполагаемого расширения предприятия, с условием выдавать им 50 % прибыли со всего валового дохода и передавать на главную линию все товары, поступающие для перевозки до тех пор, пока не получится от этой операции 4 % на весь капитал, что, в сущности, было не более как гарантированием 4 %. Однако не единственно из личных видов стали законодатели давать в последние годы неуместное поощрение этим предприятиям. Тут большую роль играли и различные косвенные побудительные причины. Одною из них было желание угодить избирателям. Жители округа, лишенного удобства железной дороги, естественно пристают к своим представителям, чтобы они выхлопотали проведение линии. Представители же нередко сознают, что вторичное их избрание зависит от успешного исполнения этого желания. Даже там, где нет натиска со стороны народа, он есть со стороны их главной политической опоры — крупных землевладельцев, которыми не приходится пренебрегать, местных юристов, друзей, весьма не лишних при выборах, людей, которым железная дорога всегда приносит много дела. Таким образом, даже не имея в виду непосредственных личных целей, члены парламента часто бывают почти насильно вынуждены содействовать проектам, далеко не разумным с точки зрения акционерной или даже национальной. Затем следуют еще менее непосредственные побудительные причины. Там, где не имеются в виду достижения ни личных, ни политических целей, остаются все-таки интересы какого-нибудь родственника, а если не родственника, то хоть приятеля. Там, где нет положительного напора в противную сторону, эти побудительные причины, разумеется, имеют значительный вес. Сверх того, справедливость заставляет сказать и то, что большинство членов парламента до того одержимо убеждением, что сооружение всякой железной дороги есть благодеяние для страны, что для них почти не существует причин сопротивляться подобным влияниям. Правда, акционеры могут понести убыток, но это уже их дело, — публике же представятся новые удобства, избиратели останутся довольны, друзьям будет угождено, может быть, достигнутся и личные цели: понятно, что под влиянием некоторых из этих побуждений или всех их вместе охотно подаются благоприятные голоса. Таким образом, со стороны законодательства так же последовало в последние годы искусственное поощрение к размножению железных дорог.
От парламента к парламентским агентам и ко всему юридическому сословию, сопричастному построению железных дорог, переход легок. Для них составление и выполнение проектов новых линий и разветвлений — вопрос насущный. Всякий, кто изучит процесс добывания парламентского акта, утверждающего новую железную дорогу, или обратит внимание на множество законных формальностей, обусловливаемых проведением работ на железных дорогах, и на большие суммы, появляющиеся в полугодичных отчетах под рубрикой ‘судебных издержек’, — разом поймет, как сильно искушение, которому каждый новый проект подвергает солиситоров, нотариусов и адвокатов. Доказано, что за прошлые годы парламентских расходов приходилось от 650 до 3000 ф. ст. с мили, и большая часть этих сумм поступила в карманы юридического сословия. В одной парламентской борьбе 57 000 ф. ст. были разделены на шесть человек адвокатов и двадцать человек солиситоров. На недавнем собрании одного из наших обществ было упомянуто, что сумма, истраченная на судебные и парламентские расходы, достигла в течении 9 лет до 480 000 ф. ст., т. е. средним числом 53 500 ф. ст. в год. Имея перед глазами такие факты и десятки подобных им, было бы слишком странно, если бы такой сметливый народ, как юристы, не употреблял всевозможные усилия и проделки для порождения новых предприятий. Действительно, если оглянуться на дела, совершившиеся в 1845 г., можно заподозрить, что юристы не только деятельно помогали новым предприятиям но сами затевали их. Каждый отчасти слыхал о том, как в эту пору общего возбуждения ежедневно объявляемые проемы часто предлагались местными солиситорами, как эти люди изучали карты, высматривая, где можно провести благовидную линию, как они запутывали местное джентри своими домогательствами, чтобы добиться составления комитетов, как сговаривались с инженерами насчет пробных изысканий, как, благодаря обаянию сумасбродных надежд, охвативших всех в то время, они без большого труда могли составлять общество. Зная все это и зная, что люди, имевшие успех в своих расчетах, вряд ли отвыкают от хитрости и коварства, а скорее с каждым годом более упражняются и совершенствуются в них, мы весьма естественно должны ожидать, что юристы, имеющие дета с железными дорогами, окажутся самыми влиятельными из многочисленных лиц, содействующих завлечению владетелей железных дорог в бедственные предприятия, — и мы не обманемся в этом ожидании. Они большей частью бывают в союзе с инженерами. Со времени предложения до окончательного сооружения новой линии юрист и инженер работают заодно, интересы их совершенно тождественны. В то время как один производит изыскания, другой заготовляет справочную книгу. Местные планы, составленные одним, представляются другим. Объявления землевладельцам и арендаторам, которые пишутся одним, другим рассылаются по принадлежности. Во все время работ они беспрестанно советуются друг с другом о том, как справиться с местной оппозицией и добыть местную поддержку. При составлении отчетов для представления парламенту они по необходимости действуют в согласии. Между тем как во время заседаний комитета один исправно получает свои десять гиней в день за то, чтобы быть под рукою и подавать свои показания, другой извлекает пользу из всех сложных формальностей, сопряженных с проведением парламентского утверждения. Во время производства работ инженер и юрист бывают в частых сношениях и получают одинаковую выгоду от всякого расширения предприятия. Таким образом, в каждом из них естественно возникает понятие, что, помогая другому, он помогает сам себе, и постепенно, с годами, по мере повторений таких операций, и тот и другой совершенно осваиваются с политикой железных дорог, между ними устанавливается вполне организованная система взаимного содействия, — система, приобретающая наибольшую силу от богатства и влияния, с каждым годом накопляемых ими.
В числе проделок солиситоров, устроившихся таким образом, одна из самых замечательных заключается в ловкости, с которою они добиваются проведения в директора кандидатов собственного назначения. Как это ни покажется странным и невероятным, но есть кукольные директора, подающие голос в пользу того или другого только по внушению юристов общества, которых они оказываются креатурами: это факт, который мы приводим из достоверных источников. Добывание таких орудий не представляет никакой трудности. Представляется вакансия директора. Всегда почти есть несколько таких людей, над которыми солиситор, заведующий обширными юридическими делами железной дороги, имеет значительную власть: не только друзья и родственники, но и клиенты и вообще люди, которым он по своему положению может доставить большую пользу или нанести большой вред. Из них он выбирает самого подходящего к его целям, отдавая предпочтение при других равных условиях такому, который живет в провинции поблизости к линии. Открываясь ему в своих намерениях, он указывает ему на различные выгоды, сопряженные с положением директора, на право бесплатного проезда и многочисленные удобства, которые дает это место, на ежегодное содержание фунтов в сто, которое оно приносит, на получаемые от него почет и влияние, на вероятно предстоящие случаи к выгодному помещению капитала и т. д. Если последуют возражения на основании неразумения дел, касающиеся железных дорог, искуситель, для которого в этом-то неразумении и заключается главное условие годности субъекта, отвечает, что он всегда будет под рукою, чтобы руководить им при подаче голоса. Если нареченный кандидат станет отговариваться неимением требуемого количества акций общества, искуситель устраняет затруднение, с готовностью предлагая пополнить недостающую цифру. Поощренный и польщенный таким образом и, может быть, сознавая, между прочим, что отказаться было бы опасно, избранное орудие позволяет внести себя в кандидатский список, а так как полугодичные собрания имеют обыкновение — которому они изменяют только под влиянием сильного негодования, — избирать первое лицо, представленное им власть имеющими, то дело сходит с рук благополучно. То же самое, разумеется, может возобновиться и при последующих случаях, и таким образом юридический агент общества и сообщники его могут располагать достаточным числом голосов, чтобы перетянуть весы на свою сторону.
Далее, к личному интересу и власти главного солиситора нужно прибавить интересы и влияние местных солиситоров, с которыми он в постоянных сношениях. Они тоже получают пользу от новых предприятий, и поэтому изо всех сил стараются подвигать их вперед. Действуя единомышленно со своим начальником, они образуют весьма влиятельный местный штаб. Они неугомонно интригуют в пользу предприятия, они подстрекают и сосредоточивают чувства своих округов, поддерживают соперничество с другими линиями, запугивают местных акционеров молвой об угрожающей конкуренции. Когда вопрос о расширении или нерасширении приходит к голосованию, они набирают голоса по доверенности в пользу расширения. Они употребляют понудительные меры с теми из своих клиентов и родных, у которых есть акции. Мало того, они так глубоко интересуются решением, что иной раз фабрикуют голоса с целью влиять на него.
У нас перед глазами случай, имевший место с местным солиситором, который перед созывом чрезвычайного общего собрания для принятия или непринятия проекта новой ветви перенес часть своих акций на имя нескольких членов своей семьи и таким путем увеличил свои семнадцать голосов до сорока одного, причем все эти голоса он употребил в пользу нового проекта.
Нравственность инженеров, состоящих при железных дорогах, немногим выше нравственности юристов. Грет-джордж-стритские сплетни богаты постыдными повестями, они рассказывают о том, как такой-то, подобно другим, предшествовавшим ему, подписался под сметами, зная наверное, что они недостаточны, они шутливо намекают на то, что такому-то предоставляется исправлять за начальника всю ‘черную работу’, а именно лжесвидетельствовать вместо него, о таком-то рассказывают, что, когда он подавал свое показание перед комитетом, адвокат объявил ему, что ему не поверят, хотя бы он клялся на коленях. Из того же источника можно узнать, как дешево учредитель известной линии совершил парламентское изыскание, употребляя на это часть штата, состоящего на жалованье у другого общества, в котором он служил в качестве главного инженера. Одного известного члена общества подозревают в настоящее время в том, что он получил подряд на ремонт дороги на известное число лет и за чрезмерную помильную плату. Ходят также слухи о тех громадных барышах, которые имели некоторые светила инженерного искусства в 1845 г. за одно разрешение воспользоваться их именами на объявлениях. Говорят, что большинство доходило до 1000 гиней. Те же сплетни распространяются о важных преимуществах, которыми пользуются инженеры, заседающие в палате общин.
При таком ослаблении нравственного кодекса и значительной степени заинтересованности инженеров в предприятиях железных дорог следует ожидать от них усиленной и не слишком разборчивой на средства деятельности в пользу этих предприятий. В пример энергии и умения, с которыми они подвизаются в пользу новых предприятий, можно бы привести множество фактов.
Недалеко от Лондона есть одно имение, расположенное между двумя железнодорожными линиями, не так давно это имение было куплено одним инженером, который вслед за тем получил парламентский акт на постройку подъездных путей к обеим соседним железнодорожным линиям. Один из этих подъездных путей он отдал в аренду обществу соседней линии и потом сделал то же самое с другим, но не имел успеха. Как бы там ни было, предполагают, что он удвоил стоимость своего имения. Другому известному инженеру удалось провести контрабандой через парламент, в билле о проектируемой железной дороге, одно примечание, которое расширяет в известном округе границы отклонения дороги на несколько миль по обе стороны ее, тогда как обыкновенно отклонение линии допускается лишь в пределах 5 гюнтеровых цепей {Гюнтерова цепь, употребляемая в Англии для землемерных работ, равна 66 футам, квадрат в десять таких цепей составляет один акр. (Прим. пер.)} с каждой стороны дороги. Эту попытку объясняют теми обстоятельствами, что инженер владел в соседнем округе копями. Между тем под давлением соседних железнодорожных обществ он пользовался своим правом делать большие отклонения. Не особенно давно на одном полугодичном общем собрании двумя инженерами, состоящими на службе общества, были предложены несколько проектов, уже раз отвергнутых акционерами. Несмотря на то что было совершенно ясно, что инженеры действуют в своих личных выгодах, один из них поднял вопрос, другой поддержал, и правление признало некоторые из этих предложений безотлагательными. Предложения были поставлены на очередь, директора их поддержали, но акционеры не согласились и отклонили их. Попытка провести предложения была сделана в третий раз, и в третий раз возникло разногласие, через несколько дней после чрезвычайного собрания, на котором произошел раздор, один из этих инженеров распространил между акционерами брошюру, в которой опровергал все доводы партии несогласных и приводил, со своей стороны, несколько новых положений, хотя это и было поздно. Мало того, он попытался при помощи агентов добиться от акционеров полномочий в пользу своих предложений, и, несмотря на то что был снабжен несколькими полномочиями, на следующем собрании он должен был отказаться от своих пожеланий.
Обратимся теперь к подрядчикам. Железные дороги дали этому разряду людей исполинское развитие не только в отношении численности, но и в отношении громадного богатства, достигнутого некоторыми из них. Прежде ни один подрядчик не брал на свою долю больше какой-нибудь полудюжины миль работы — насыпей, заборов и мостов. В последние же годы стало обыкновенным явлением, что один человек подряжался на постройку целой железной дороги с тем, чтобы сдать ее обществу в надлежащем виде к сроку ее открытия. На это, разумеется, требуются большие капиталы. Получаются и огромные выгоды. А постепенно накопленные таким образом состояния так велики, что есть несколько подрядчиков, из которых каждый имеет средства выстроить по железной дороге на свой счет. Но эти люди так же ненасытны, как все миллионеры, и, пока не отказываются от дел, некоторым образом вынуждены заручаться новыми предприятиями, чтобы их рабочий состав не оставался без занятий. Можно себе представить, какие требуются огромные количества рабочего материала: сотни телег для перевозки земли, сотни лошадей, целые мили временных рельсов и лежней, по крайней мере, полдюжины локомотивов и несколько локомобилей, бесчисленное множество орудий, кроме того, громадные запасы строительного леса, кирпича, камня, рельсов и других рабочих припасов, которые приходится покупать на спекуляцию. Оставаться праздным при такой затрате капитала и содержании большого рабочего штата влечет за собою убыток, отчасти косвенный, отчасти же и прямой. Поэтому богатый подрядчик постоянно находится под влиянием сильных побудительных причин, подстрекающих его искать новых работ, и в то же время богатство его дает ему возможность предпринимать их. Вследствие этого нередко случается, что, тогда как прежде общества и инженеры употребляли в дело подрядчиков, теперь подрядчики употребляют в дело инженеров и составляют компании. Многие новейшие предприятия были созданы таким образом, самый гигантский проект, на который до сих пор отваживалась частная предприимчивость, — проект, на осуществление которого нет надежд, — был замышлен известной подрядческой фирмой. В некоторых случаях, как, например, и в этом случае, подобный образ действий, быть может, оказался бы полезным, но в большой части случаев результаты бывают бедственны. Имея в поощрении расширение железных дорог интерес еще больший, чем инженеры и юристы, подрядчики часто соединяются с последними в качестве агентов или помощников. Стараниями их производятся на свет такие линии, о которых вперед можно сказать, что они не покроют даже расходов. В последнее время вошло в обыкновение между землевладельцами, негоциантами и другими лично заинтересованными лицами, которые, воображая, что косвенные барыши вознаградят их за тощие дивиденды, сами доставляли часть капитала, нужного для местной железной дороги, но не могут доставить всего, — между такими лицами вошло в обыкновение заключать с каким-нибудь богатым подрядчиком договор, по которому он обязан построить линию, принимая в уплату часть акций — хоть треть всех акций, — и назначать цены за производимые работы по смете, составленной им сообща с инженером. Этим условием подрядчик обеспечивает себя. Ему не было бы никакого расчета принимать в уплату акции, обещающие не более каких-нибудь 2 %, иначе как вознаграждая себя необыкновенно большими барышами на постройке, а назначение цен сообща с таким лицом, интересы которого так же как и его собственные, связаны с выполнением предприятия, обеспечивает ему такие барыши. Между тем тот факт, что нашлись подписчики на весь капитал и подряд на всю линию взят, внушает публике излишнее доверие к проекту, акции начинают ходить по цене гораздо высшей, чем настоящая их стоимость, они раскупаются неосмотрительными лицами, подрядчик время от времени сбывает свои по хорошим ценам, и новые акционеры в конце очутятся пайщиками такой железной дороги, которая оказывается, благодаря дороговизне постройки, еще непроизводительнее, нежели она обещала вначале. И это не единственные случаи, в которых подрядчики получают выгоды такими путями. Они поступают точно так же с предприятиями собственного проектирования. Чтобы достигнуть разрешения, они вписывают в подписные листы большие суммы, зная, что при помощи способов, указанных нами выше, они всегда могут вывернуться. В последнее время этим стали пользоваться так часто, что привлекли внимание комитетов (в парламенте). Один из соучастников такой сделки выразился однажды, что ‘комитетам захотелось много узнать, но они не узнали того, что укрывалось от них’. Между тем и доныне дело это не раскрыто. Если нельзя внести собственных имен в подписные списки на тысячи акций, подрядчики подставляют вместо себя своих десятников и других лиц и делают их номинальными акционерами, тогда как действительные акционеры все-таки они же.
Из директорских злоупотреблений мы уже приводили выше несколько образчиков, можно было бы прибавить еще много примеров. Кроме злоупотреблений, возникающих из непосредственно личных видов, есть еще и различные другие. К последним принадлежит все еще возрастающая общность интересов между правлениями железных дорог и палатой общин. В парламенте заседает восемьдесят один директор, и хотя многие из них принимают весьма малое, или вовсе не принимают, участия в делах управляемых ими железных дорог, но есть между ними много деятельных членов разных правлений. Стоит оглянуться на несколько лет и обратить внимание на единогласие, с которым общества поставили за правило своей политики иметь представителей в парламенте, чтобы убедиться, что их побуждало к этому желание обеспечить свои интересы, особенно там, где им угрожала конкуренция. О том, как посвященные хорошо понимают выгоду такой политики, можно судить из того факта, что в некоторых случаях известные лица избираются в члены правлений только потому, что они — члены парламента. Это, разумеется, влечет за собой то, что законодательство, в своих отношениях к железным дорогам, подвергается напору сложных частных влияний, а что эти влияния обыкновенно клонят к облегчению новых предприятий, достаточно очевидно. При этом естественно случается, что директора компаний, не враждующих между собою, меняются обоюдными услугами. Естественно, что они имеют возможность провести кучу новых проектов через комитеты. Сверх того, директора, заседающие в палате общин, не только облегчают утверждение проектов, в которых они заинтересованы, но еще упрашиваются окружающими поддерживать проекты, возникающие с других сторон. Простой здравый смысл приводит к тому заключению, что представители маленьких городов и сельских округов, нуждающихся в удобствах железных дорог, каждодневно сталкиваясь с председателем какого-нибудь общества, имеющего возможность доставить им эти удобства, не упустят случая подвинуться ближе к своей цели. Тот же здравый смысл говорит, что они всячески постараются расположить его в свою пользу закармливанием, одолжениями, лестью — короче, всеми средствами, которыми обыкновенно склоняют людей. Точно так же просто и то, что во многих случаях они должны иметь успех: при помощи целой сети убеждений и искушений они отвлекают его от спокойного решения, и он, введенный таким образом в общество, является представителем влияний, несогласных со своим личным благополучием.
Под влиянием различных побудительных причин — прямого интереса, частной протекции или чувства антагонизма — директора постоянно вовлекают своих доверителей в неразумные предприятия и нередко употребляют непозволительные средства, чтобы побороть оппозицию или увернуться от нее. Акционеры иногда узнают, что их директора обязались перед парламентом на расширения, далеко превышающие те, на какие они были уполномочены, акционеров уверяют, что они обязаны утвердить обещания, сделанные от их имени их агентами. В некоторых случаях в числе вводящих в обман документов, предъявляемых акционерам, чтобы получить от них согласие на новый проект, является перечень прибылей с какого-нибудь уже исполненного ответвления или побочной линии, с которыми предлагаемая новая линия имеет сколько-нибудь сходства. Эти прибыли (не всегда без прикрас) выставляются достаточно значительными и возрастающими, чтобы акционеры могли заключить, что и новый проект представляет хорошее помещение капитала. Между тем не упоминается, что капитал на построение этого ответвления или побочной линии был добыт займами или выпуском облигаций, приносящих более высокий процент нежели тот, который выдается в дивиденд, не упоминается также и о том, что так как и на новое предприятие капитал будет добываться на таких же основаниях, то годовой процент за долг более чем поглотит годовой доход- таким образом, ничего не подозревающие акционеры, из которых некоторые не имеют понятия о предыдущей деятельности общества, а некоторые не в состоянии разобрать его сложных отчетов, дают свои доверенности или лично подают свои голоса в пользу новых работ, имеющих оказать гибельное влияние на их будущие дивиденды. Для достижения своих целей директора идут иной раз прямо вразрез с установленными правилами. Бывали случаи, что, отдавая отчет о количестве акционеров, подававших голоса при баллотировке, они включали в это число владельцев далеко не вполне оплаченных акций, которые шли за владельцев акций, вполне оплаченных. По временам они проводят важные меры, стараясь не привлекать особого на них внимания, конечно, если это соответствует их предположениям. При определении барышей на капитал общества, предназначенных общим собранием для распределения между акционерами, директора умели включать тысячи акций, по которым выплачивалась небольшая сумма, хотя они и считались за вполне оплаченные.
В довершение этого очерка нужно сказать, что на решения совета и общих собраний большей частью влияют разного рода интриги. Разумеется, в данных случаях сзываются все лица, могущие благоприятствовать проекту, который хотят провести Если бы только этим ограничивалось дело, не было бы еще особенной причины жаловаться, но это далеко не все, есть советы, в которых борьба с оппозицией возведена в систему. Партия, благоприятствующая проекту, собирает на общем собрании все свои силы и вносит на обсуждение деловую записку, отличающуюся своим неопределенным смыслом. Образ действия партии зависит от характера всего собрания. Если противников собралось больше, чем предполагалось, эта несколько темная записка служит только для знакомства с общими основаниями или отдельными подробностями предлагаемого проекта, и дело пройдет так, как будто ничего другого и не имелось в виду. В противном случае, если отношения между обеими сторонами более благоприятны, записка становится базисом определенного предложения, предоставляющего правлению право предпринять какое-либо важное дело. Если приняты соответствующие предосторожности, предложение принимается, а раз оно прошло, то те из присутствующих, которые не соглашались, ничего более не могут сделать, так как в управлении железными дорогами нет так называемого ‘второго чтеца’, а тем более третьего. Усилия сильнейшей партии для того, чтобы побороть и привести к молчанию своих противников, бывают иногда так решительны и беззастенчивы, что, когда оспариваемая мера, принятая уже в правлении, имеет быть представлена общему собранию на утверждение, торжествующие члены не раз доходили до того, что резолюцией воспрещали несогласным своим товарищам изустно излагать акционерам свои доводы.
Каким образом на полугодичных и общих собраниях акционеры так легко позволяют правлениям распоряжаться собою, неоднократно испытав на деле, что правления не заслуживают доверия, — трудно понять с первого взгляда, но при исследовании загадочность факта исчезает. Весьма часто оспариваемые меры утверждаются совершенно противно желанию собраний, посредством большого числа доверенностей, предварительно собранных директорами. Доверенности эти по большей части добываются от акционеров, рассеянных по всему королевству и обыкновенно имеющих слабость подписать первый присланный им документ. Далее, из акционеров, присутствующих на собрании, когда вопрос приводится к окончательному решению, не многие решаются отважиться на речь, из тех, которые и решились бы, не многие имеют настолько верный взгляд, чтобы сообразить полное значение меры, по поводу которой они готовятся подать свой голос, тем, наконец, которые видят и понимают это значение, раздражительность нервов часто не дает возможности точно выяснить свои воззрения. Сверх того, не следует забывать, что на партию, выказывающую дух антагонизма против правления, прочие акционеры склонны смотреть более или менее недоброжелательно. Кроме тех случаев, когда злоупотребление членов правления было слишком недавнее и вопиющее, в массе существует всегда чувство предубеждения против всех, берущих на себя роль оппозиции. Их обвиняют в буйстве, крамолах, придирчивости, и часто одно только твердое мужество спасает их от поражения. Кроме этих отрицательных причин бессилия сопротивляющихся акционеров, есть еще много и положительных причин. Вот что пишет, между прочим, один член парламента, участвовавший на большие суммы во многих обществах, с первых же времен учреждения железных дорог: ‘Мое обширное и долгое знакомство с делами обществ железных дорог дает мне возможность сказать, что большинство акционеров вполне полагается на своих директоров, имея весьма мало или вовсе никакого знания дела и не считая нужным иметь собственное свое мнение. Некоторые другие, с большим знанием дела, но робкие, боятся, идя против директоров, причинить понижение в цене акций и более пугаются этого временного убытка, чем постоянного убытка, который общество должно понести от бесполезной, следовательно непроизводительной, затраты капитала… Другие опять, считая угрожающее зло неизбежным, тут же решаются распродать свои акции и, чтобы удержать их покуда в хорошей цене, поддерживают директоров’ Таким образом, от недостатка организованности и силы между теми, которые представляют оппозицию, и от робости и двуличности тех, которые не выражают ее, случается, что крайне неразумные проекты утверждаются значительным большинством. Это еще не все. Тактика наступательной партии обыкновенно так же искусна, как неловка тактика ее противников. Во-первых, председатель, по большей части главный поборник оспариваемого проекта, имеет возможность благоприятствовать тем, кто становится на его сторону, и преграждать дорогу противникам всякими затруднениями, чем он нередко и пользуется, отказываясь слушать возражателей, заставляя их молчать под каким-нибудь предлогом мнимого нарушения порядка, относясь к ним свысока и даже позволяя себе угрозы {Можно мимоходом заметить, что обыкновение делать председателя правления в то же время и председателем полугодичного собрания крайне неразумно. Директора — служители акционеров время от времени являются перед ними для того, чтобы сдать отчет в управлении. Чтобы главный из служителей, деиствия которых имеют быть рассмотрены, сам был и главой суда над ними, — это чистая нелепость. Делопроизводством на каждом собрании, очевидно, должно бы заведовать лицо, независимо и специально избранное для этой роли, как в нижней палате избирается спикер.}. Кроме того, обыкновенно случается так, что, нарочно или нечаянно, некоторые из самых важных предложений откладываются почти до минуты закрытия заседания, когда большая часть акционеров уходит. Значительные денежные решения, обширные полномочия, безграничное разрешение директорам принимать в известных делах ‘такие меры, какие они, по собственному усмотрению, найдут наиболее удобными’, множество подобных предложений наскоро рассматриваются в последние полчаса заседания, когда усталые и нетерпеливые члены не хотят более слушать никаких возражений и когда те, у которых есть личные цели оставаться дольше других, все решают по-своему. Правда, в некоторых случаях прибегают к таким мерам, которые обеспечивают согласие общего собрания на проект расширения предприятия в полном объеме, достигается это следующим образом. Некоторые акционеры предприятия состоят также акционерами других предприятий, находящихся в некоторой зависимости от первого, — например, какой-нибудь побочной железнодорожной линии, канала, пароходства и т. д., которые или куплены, или арендуются главным обществом. Обладая гарантированными облигациями и желая поднять их в цене насколько возможно, они легко склоняются к проекту, выполняемому при помощи владельцев привилегированных акций. Они собираются для подсчета барышей и т. д. немедленно после закрытого общего собрания обществ — и в том же самом помещении. Понятно, что, будучи осведомленными особым объявлением о предполагаемом предприятии, постепенно, ко времени окончания общего собрания, они успевают подобрать себе большинство голосов из присутствующих, те же немногие из заурядных акционеров, которые были так терпеливы, что остались до конца собрания, побеждаются первыми, интересы которых отличны от их интересов и в достаточной мере отличаются также от интересов всего общества.
Заговорив здесь о системе привилегированных акций, мы подходим к одному обстоятельству, которое затемняет частные интересы и сомнительные предприятия, — обстоятельству служащему одновременно иллюстрацией того как хитро и согласно действуют все члены железнодорожного управлении и каким образом они проявляют свое влияние. Чтобы оценить вполне что обстоятельство необходимо помнить что хотя привилегированные акции обыкновенно не наделяют держателей правом голоса, в некоторых случаях, однако, отдают это право, и, кроме того, эти акции остаются иногда неоплаченными до истечения срока, после которого уже нельзя законным образом их оплатить. В том случае, который мы имеем в виду, громадное количество привилегированных акции в 50 фунтов стерлингов номинальнои стоимости в течение долгого времени были оплачены всего 5 фунтами стерлингов. Поощрители расширения предприятия и т. д., имели, следовательно, возможность ввести в общество значительную силу без больших издержек, и, как мы увидим дальше, они прекрасно воспользовались ею. Их партия дважды пыталась принудить акционеров согласиться на новое громадное предприятие, оба раза им пришлось выдержать утомительную и дорогостоящую борьбу, и наконец в третий раз, несмотря на открытый отказ акционеров, директора внесли новый проект по существу своему не отличающийся от прежних, и потерпели неудачу благодаря случайному перевесу голосов.
Ниже приведена выдержка из реестра поданных голосов, взятая нами из отчета одного из секретарей (см. таблицу VI).

Таблица VI

| |50 ф.ст.| | На |В действи-| Число | | |Привиле-| | какую |тельности |голосов,| | |гирован-| | сумму | уплачено |поданных| | |ные ак- | Дополнительные |имеется| за акции |за рас- | | |ции, оп-| акции | акций | |ширение | | |лаченные| |по про-| |предпри-| | |по 5 ф. | |токолу | | ятия | | |ст. | | | | | |—————————————————————————| |Солиситор | 500 |Акции на | 76 500| 18 140 | 188 | | | |7500 ф. ст. и | | | | | | |100 акций по | | | | | | |ном. цене в | | | | | | |50 ф. ст. и оп- | | | | | | |лаченные по | | | | | | |42 ф. ст. и | | | | | | |10 шил. | | | | |Он же вместе с | 778 |Нет | | | | |другим солиситором| | | | | | |Помощник солисито-| 60 |Нет | 3000| 300 | 20 | |ра | | | | | | |Инженер | 150 |Нет | 7500| 750 | 33 | |Помощник инженера | 1354 |Акции на | 71966| 11 036 | 161 | | | |4266 ф. ст. | | | | |Один из членов | 200 |Акции на | 11 000| 2 000 | 40 | |парламента — | |1000 ф. ст. | | | | |адвокат общ. | | | | | | |Другой такой же | 125 |Акции на 200 ф.ст.| 64 500| 825 | 30 | |Местный солиситор | 7 |Нет | 350| 35 | 7 | |в пользу предпола-| | | | | | |гаемого расширения| | | | | | |предприятия | | | | | | |Постоян. подрядчик| 347 |Акции на | 70 183| 54 568 | 158 | | | |52 833 ф. ст. | | | | |Нотариус | 1003 |Акции на 333 ф.ст.| 50 483| 5 348 | 118 | |Типогравщик, пос- | 35 |Акции на | 11 750| 10 175 | 41 | |тавщик общества | |10 000 ф. ст. | | | | |Инспектор | 360 |Акции на | 19 250| 3 050 | 56 | | | |1250 ф. ст. | | | | |Архитектор | 217 |Акции на | 32 230| 20 416 | 82 | | | |14 916 ф. ст.: | | | | | | |119 акций по | | | | | | |50 ф. ст., опла- | | | | | | |ченные по 42 ф.ст.| | | | | | |10 ш. и 13 акций | | | | | | |по 40 ф.ст., опла-| | | | | | |ченные по 34 ф.ст.| | | | |Один из экспедито-| 17 |Акции на 833 ф.ст.| 1 683| 918 | 14 | |ров | | | | | | |Банкиры общества: | | | | | | | первый | | | 33 666| 32 366 | 90 | | второй | | | 2 500| 2 500 | 18 | | оба вместе | | | 1 000| 850 | 12 |
Можно было прибавить к этому списку семь или восемь поставщиков общества, обладающих подобными же акциями, число акций находящихся фактически в руках агентов общества, увеличилось бы до 5200, а число имеющихся в их распоряжении голосов возросло бы против вышеуказанных 1068 до 1100. Если же мы разделим те 380 000 ф. ст., которые эти господа противопоставляют своим братьям-акционерам на реальные и фиктивные, то увидим, что из этих акций на самом деле оплачены лишь акции на 120 000 ф. ст., а остальные 260 000 представляют собой лишь одну видимость. Таким образом, при помощи известных акций, представляющих собою не более 26 000 ф. ст., эти адвокаты, инженеры, советники, нотариусы, подрядчики, банкиры и всякие другие лица, заинтересованные в проведении нового предложения, пересиливают более четверти миллиона реального капитала, находящегося в руках акционеров, несогласных с их предложением.
Можно ли после всего этого удивляться упорствованию обществ железных дорог в безрассудной, по-видимому, конкуренции и разорительных расширениях. Не достаточно ли объясняется это упрямое продолжение столь бедственной политики разбором множества незаконных влияний, примешивающихся к делу? Не очевидно ли, что небольшая организованная партия всегда перехитрит большую, но неорганизованную партию? Надо еще принять в соображение относительные характеры и обстоятельства партий. С одной стороны, мы видим акционеров, разбросанных по всему королевству, по городам и поместьям, не имеющих понятия друг о друге и слишком отдаленных один от другого, чтобы действовать дружно, хотя бы они и были между собой знакомы. Из них весьма немногие читают газету железных дорог, не очень многие читают и простую ежедневную газету, и ни один почти ничего не смыслит в политике железных дорог. Они поневоле составляют колеблющуюся массу, из которой только небольшое число коротко знакомо с историей общества, его действием, обязательствами, политикой, управлением. Большинство не в состоянии судить о предлагаемых вопросах и не имеет настолько решимости, чтобы действовать даже по тем суждениям, какое оно себе составило, это большинство состоит: из душеприказчиков, избегающих всего, что влечет за собою какую-нибудь ответственность, опекунов и попечителей, боящихся распоряжаться вверенными им капиталами из опасения, чтобы могущий оказаться убыток не навлек на них процесса, вдов, никогда в жизни не действовавших сами за себя ни в одном важном деле, старых девиц, страждущих нервами и неповинных в понимании каких бы то ни было дел, духовных лиц, обычные занятия которых вовсе не рассчитаны на то, чтобы сделать из них людей, знакомых с жизнью, удалившихся от дел торговцев, которых привычка к мелочным сношениям сделала неспособными к сколько-нибудь обширным соображениям, слуг, обладающих накопленным жалованьем и узкими понятиями, и бездны других одиноких беспомощных лиц, по невежеству или робости более или менее склонных к консерватизму и к поддерживанию властей. Сюда же нужно еще причислить разряд временных акционеров, которые, купив акции для спекуляций и зная, что переворот в обществе должен на время понизить цену акций, имеют выгоду поддерживать правление независимо от достоинства его политики.
Обратимся теперь к тем, усилия которых направлены к расширению железных дорог. Примем в соображение постоянный напор местных интересов — маленьких городков, сельских округов, землевладельцев: все они жаждут удобств железной дороги, все имеют в виду большие и определенные выгоды, и мало кто сознает, с каким ущербом для других могут быть сопряжены эти выгоды. Вспомним влияние законодателей, подстрекаемых кто избирателями, кто личными целями и поощряемых убеждением, что каждая новая железная дорога во всяком случае благодетельна для нации, и затем выведем заключение, до какой степени, как показал комитет мистера Кардвеля, парламент поощряет и побуждает общества к соперничеству. Обратим внимание на искушения, которыми обставлены юристы, на громадную пользу, приносимую им каждой борьбой по поводу железных дорог, и затем представим себе, каких размеров и изощренностей должны достигнуть интриги их в пользу расширений. Примем в соображение настойчивость инженерной профессии, для богатых членов которой строить новые железные дороги значит увеличивать свое богатство, для остальных же членов — добывать насущный хлеб. Сообразим силу, которую дает подрядчикам обладание капиталами, страшный убыток, которому они подвергаются, если их рабочий состав остается без употребления, огромный барыш, который приносит им этот же рабочий состав, будучи употреблен в дело. Затем вспомним, что для юристов, инженеров и подрядчиков составление и выполнение новых предприятий есть дело, на которое направляется вся их энергия, в котором долголетним упражнением приобретено большое искусство и для облегчения которого все средства, допускаемые житейским воззрением на честность, считаются позволительными. Наконец, примем в соображение, что все сословия, заинтересованные в выполнении новых планов, находятся в постоянном общении между собою и имеют всевозможные средства для содействия одно другому. Большая часть представителей их живет в Лондоне, и из них большее число имеют занятия в Вестминстере, в Great-George-Street, в Parliament-Street — вращается около законодательных властей. Люди эти не только сосредоточены в одном центре, не только имеют частые деловые сношения друг с другом, но в продолжение сессии каждодневно бывают вместе в Palace-Yard Hotels, в приемных комитетских комнатах, наконец, в самой палате общин. Удивительно ли после этого, что разбросанная, несведущая, неорганизованная масса акционеров, стоящих каждый сам по себе (занятых каждый прежде всего своими ежедневными делами), постоянно бывает ос плена сравнительно малочисленной, по деятельной, ловкой и единомышленно действующей массой, ополченной против них1
‘Но чет о же смотрят директора? — спросит, быть может, читатель — Каким образом могут они потворствовать этим, очевидно неразумным, Предприятиям? Они сами акционеры они получают пользу от того же. что выгодно всему обществу, они остаются в убытке от того же, что ему наносит вред. А если ни один новый проект не может быть принят обществом иначе как с их согласия или, вернее, через их посредство, то классы, заинтересованные в развитии новых предприятий, должны быть бессильны’.
Эта-то вера в тождественность интересов директоров и владельцев и есть роковая ошибка, в которую обыкновенно впадают акционеры Она-то и делает их, несмотря на все горестные опыты, столь беспечными и доверчивыми. ‘Их выгода — наша выгода, их убыток — наш убыток, знают же они больше нас, следовательно, предоставим дело им.’ Таково умозрение, которое с большей или меньшей ясностью поселяется почти во всякой акционерной голове, — умозрение, первая посылка которого не верна, а вывод пагубен. Рассмотрим его в подробностях.
Не останавливаясь на открытиях, сделанных за прошлые годы по части торговли акциями, производимой правлениями, и больших барышах, добытых этим путем (хотя одних этих открытий достаточно было бы, чтобы доказать ложность понятий о тождественности интересов директоров с интересами владельцев), и принимая за верное, что эти злоупотребления в настоящее время уже не существуют или существуют в незначительной степени, — приступим прямо к исчислению преобладающих по сие время влияний, делающих это кажущееся единство в целях обманчивым. Непосредственный интерес директоров в благоденствии общества часто гораздо менее значителен, нежели воображают. Они имеют иногда только необходимое по уставу количество акций на 1000 ф. ст. В некоторых случаях они даже и это количество имеют только номинально. Положим, впрочем, что в большей части случаев имеется даже гораздо большее количество акций, нежели требуется, — нужно все-таки иметь в виду то, что косвенные выгоды, которые богатый член правления может извлечь из нового предприятия, часто далеко превосходят прямой ущерб, наносимый ему понижением акций. Большинство всякого правления обыкновенно состоит из лиц, имеющих жительство на разных точках той полосы страны, которую пересекает управляемая ими железная дорога, а из них некоторые — землевладельцы, другие — негоцианты или мануфактуристы, третьи — владельцы рудников или судов. Таким членам новое ответвление или побочная линия всегда приносят более или менее значительные выгоды. Те из них, которые живут поблизости от такой линии, имеют от нее пользу либо в виде возвышения стоимости их земель, либо в виде облегчения перевозки их товаров. Для тех, которые живут в отдалении от главной линии, польза, хотя и менее прямая, всегда есть в том, что каждое расширение открывает новые сбыты либо для готовых продуктов, либо для сырых материалов. Если же расширение соединяет главную линию с какой-нибудь другой системой железных дорог, то коммерческие удобства, доставляемые при этих условиях директорам, принимают большую важность. Поэтому очевидно, что косвенные выгоды, доставляемые таким образом директору, более чем вознаграждают его за прямой убыток, понесенный на помещенном в предприятие капитале, и хотя, бесспорно, есть люди слишком добросовестные, чтобы дозволять подобным расчетам руководить собою, однако большинство едва ли может не соблазниться при столь сильных искушениях. Далее, нужно еще помнить, какие влияния пускаются в ход, чтобы действовать на директоров, занимающих места в парламенте. Мы уже упоминали о них и теперь возвращаемся к ним только затем, чтобы пояснить, каким образом непосредственный убыток, заключающийся в потере на 1000 ф. ст., обращенных в акции, может иметь для директора несравненно меньшее значение, нежели одолжения, протекции, связи, положение, которые доставляются ему помощью, оказанной новому проекту, и одного этого соображения — не разбирая, в какой мере оно применяется, — достаточно, чтобы доказать, что и в этом отношении мнение о воображаемой тождественности интересов директоров с интересами акционеров несостоятельно.
Сверх того, разъединение в интересах, произведенное этими влияниями, увеличивается системой облигаций. Даже без содействия других причин добывание капитала на дополнительные предприятия выпуском облигаций, которым обеспечивается 5, 6 и 7 %, может уничтожить общность интересов, будто бы существующую между владельцами железной дороги и ее правлением. Хотя это в настоящее время далеко не общепризнанный факт, однако легко доказать, что подобным займом общество немедленно разделяется на два разряда, состоящие один — из богатых акционеров с включением директоров и другой — из беднейших акционеров, причем нужно заметить, что первый разряд может уберечься от потерь, которые второй вынужден переносить, мало того, первый может извлекать выгоду из потерь второго. Справедливость этого утверждения, как ни поразит оно многих, мы беремся доказать.
Когда капитал, нужный для построения какого-нибудь ответвления или продолжения существующей линии, набирается посредством гарантированных облигаций, каждому акционеру предоставляется взять облигаций соответственно числу его акций. Пользуясь этим предложением, он более или менее охраняет себя от убытков нового предприятия. Если оно не выполнит обещаний своих сторонников и сколько-нибудь уменьшит дивиденд, то высокий дивиденд, получаемый за известное число облигаций, может почти или даже совершенно покрыть этот убыток. Вследствие того всякий, кто располагает средствами, имеет прямой расчет взять возможно большее число облигаций. Но что бывает, когда рассылается циркуляр, объявляющий о выпуске облигаций и размере наделения оными акционеров? Те, у кого много акций, так как это по большей части капиталисты, немедленно требуют себе полное число облигаций, на которое они имеют право. С другой стороны, мелкие владельцы, составляющие массу общества, не имея свободных сумм для оплаты новых облигаций, принуждены отказаться от них. Что из этого следует? Когда откроется добавочная линия и, по обыкновению, оказывается, что приход с нее недостаточен для покрытия обеспеченного дивиденда на облигации, когда для пополнения этого обеспеченного дивиденда затрагивается общий приход общества когда естественным порядком уменьшается дивиденд с первоначальных акций, — беднейшие акционеры, имеющие одни только первоначальные акции, остаются в убытке, тогда как более богатые акционеры, имея гарантированные облигации, находят в получении обеспеченного дивиденда приблизительное или полное вознаграждение за убыток, понесенный от уменьшения общих дивидендов. Положение дела бывает и того хуже, как мы уже намекали выше. Действительно, так как крупный владелец, получивший соответствующее ему число облигаций, не обязан оставлять за собою первоначальные акции, так как он при малейшем сомнении о том, окупится ли новое предприятие, всегда может сбыть свои акции, то очевидно, что он может, если ему угодно, остаться с одной только облигацией и таким образом получить прекрасный процент со своего капитала в ущерб обществу вообще и мелким акционерам в особенности. До каких границ доводится эта политика, мы не берем на себя решать, между тем приведенная несколькими страницами выше таблица показывает, в каких широких границах она применяется. Нас касается здесь только факт, что так как директора по большей части люди с большими средствами и, следовательно, имеющие возможность пользоваться выпуском облигаций, с помощью которых можно предотвратить большие потери, если только не иметь положительную выгоду, то они подлежат влиянию побудительных причин, различных от причин, руководящих акционерами вообще. В том же, что они часто поддаются этому влиянию, не может быть никакого сомнения. Не полагая ни в одном из них гнусного намерения выгадать себе прибыль в ущерб другим владельцам и веря, что немногие из них вполне понимают, что преимущество, предоставляемое им, недоступно большей части акционеров, мы считаем рациональным выводом из опыта: что перспектива такого вознаграждения часто должна перетянуть весы на известную сторону в умах колеблющихся и ослабить сопротивление неодобряющих членов.
Итак, понятие, заставляющее большинство акционеров железных дорог безусловно доверяться своим директорам, ошибочно. Несправедливо, чтобы существовала тождественность между интересами владельцев акций и правления. Несправедливо, чтобы правление составляло достаточную оборону против происков юристов, инженеров, подрядчиков и других лиц, которым построение железных дорог приносит прибыль. Напротив, справедливо, что члены его, вследствие влияния разных косвенных побудительных причин, подлежат отклонению от прямого долга, а система облигаций прямо и положительно подвергает их искушению изменить интересам своих доверителей.
Какова же ближайшая основа всех этих корыстных злоупотреблений? Где средство против них? Какая общая ошибка законодательства по части железных дорог сделала возможным такое сложное сплетение проделок? Чему приписать беспрепятственность, с которою заинтересованные в деле личности постоянно ввергают свои общества в безрассудные предприятия? На все эти вопросы ответ, как нам кажется, весьма прост. С первого взгляда он покажется не идущим к делу, и мы не сомневаемся в том, что заключение, которое мы намерены из него вывести, будет немедленно забраковано практичными людьми, как неудобно применимое. Но, несмотря на это, если нам дадут время объясниться, мы не теряем надежды доказать, как то, что существующее зло устранилось бы, если бы был признан этот принцип, так и то, что признание его не только возможно, но открыло бы выход из множества затруднений, в которых в настоящее время запутано законодательство по части железных дорог.
По нашему разумению, основной недостаток нашей системы в том виде, в каком она была применяема доныне, заключается в ложном понимании договора, существующего между владельцами акций, подразумеваемого договора, заключаемого каждым акционером относительно всего сословия акционеров, к которому он присоединяется, — и что желанное средство заключается просто в достижении и практическом применении правильного понимания этого договора. В сущности, он имеет свои резко обозначенные границы, на деле же относятся к нему, как будто он не имеет ровно никаких границ, и единственное, чего необходимо добиться, это ясного определения и добросовестного соблюдения его.
Наш народный образ правления до того приучил нас к решению всех общественных вопросов приговором большинства и система эта кажется столь справедливой в каждодневно представляющихся случаях, что в большей части умов выработалась беспрекословная вера в беспредельность власти большинства. При каких бы условиях и для каких бы целей известное число людей ни вступало в ассоциацию, раз навсегда полагается, что, если между ними возникнут разногласия во мнениях, справедливость требует исполнения воли большинства, а не меньшинства, и это правило считается общепринятым во всех какого бы рода ни было вопросах. Убеждение это вкоренилось так глубоко, что для многих одно покушение на выражение сомнений в правильности этого понятия немыслимо. Между тем достаточно самого краткого анализа, чтобы доказать, что мнение это почти не что иное, как политическое суеверие. Ничего нет легче, как набрать примеры, доказывающие, путем reductio adabsurdum, что право большинства есть чисто условное право, имеющее силу только в известных частных границах. Приведем несколько таких примеров. Предположим, что на общем собрании какой-нибудь филантропической ассоциации решили бы, что кроме наделения пособиями нуждающихся ассоциация употребит еще несколько миссионеров для того, чтобы читать проповеди против католицизма. Можно ли было бы употребить для этой цели суммы, внесенные католиками, вступившими в ассоциацию в целях благотворительности? Предположим, что большинство членов какого-нибудь клуба для чтения, полагая, что при существующих обстоятельствах упражнения в стрельбе важнее чтения, решило бы изменить назначение ассоциации и употребить имеющиеся в наличности суммы на покупку пороха, пуль, мишеней. Были ли бы остальные члены связаны этим решением? Предположим, что под влиянием возбуждения, произведенного новыми известиями из Австралии, большинство членов какого-нибудь земледельческого общества решило бы не только в полном составе отправиться на золотые прииски, но и употребить накопленный капитал общества на снаряжение в путь. Позволительно ли было бы подобное присвоение большинством денег меньшинства? и обязано ли было бы меньшинство примкнуть к экспедиции? Едва ли кто-нибудь решится дать утвердительный ответ даже на первый из этих вопросов, а тем более на остальные. Почему? Потому что каждый ясно понимает, что человека, соединяющегося для чего бы то ни было с другими людьми, никоим образом нельзя, не нарушая справедливости, вовлекать в действия, совершенно чуждые той цели, для которой он соединился с ними. Каждое из этих воображаемых меньшинств могло бы с полным основанием отвечать тем, кто пытался бы его неволить: ‘Мы соединились с вами для определенного дела, мы давали деньги и время, чтобы содействовать именно этому делу, во всех вопросах, из него возникающих, мы естественно обязались сообразоваться с волей большинства, но мы не обязывались сообразоваться с этой волей в каком бы то ни было другом вопросе. Если вы нас привлекаете к себе, выставляя известную цель, и затем предпринимаете что-нибудь другое, о чем не было нам говорено, вы получаете наше содействие под ложными предлогами, вы переходите за черту сказанного или подразумевающегося договора, которым мы себя обязали, и мы уже не связаны вашими решениями’. Ясно, что это — единственное рациональное толкование дела. Общее начало, на основании которого возможно правильное управление всякой корпорацией, заключается в том, что члены ее условливаются друг с другом подчиняться воле большинства во всех делах, касающихся достижения тех целей, для которых они составили корпорацию, но не в других. В этих только границах договор может быть действителен, потому что так как, по самой сущности всякого договора, разумеется, что вступающие в него должны знать, к чему именно они обязываются, так как, дальше, люди, соединяющиеся с другими для какой-нибудь означенной цели, никак не могут иметь в виду всех неозначенных целей, которые общество может поставить себе впоследствии, — то из этого следует, что заключенный договор не может простираться на такие неозначенные цели, и если не существует ни прямого, ни подразумеваемого договора между ассоциацией и ее членами относительно неозначенных целей, то большинство, неволящее меньшинство согласиться на них, есть не что иное, как грубый тиран.
Между тем это очевидное начало совершенно не принимается в соображение как нашим законодательством в его отношениях к железным дорогам, так и самими обществами в их образе ведения дела. Как ни определена цель, для которой соединяются учредители какого-нибудь общественного предприятия, к ней обыкновенно прицепляется бесконечное число других целей, о которых вначале и не снилось, — и это делается, по-видимому, без малейшего подозрения, что подобный образ действий решительно непозволителен иначе, как если он примется с единогласного согласия владельцев. Ничего не подозревающий акционер, подписываясь на построении линий от Гретборо до Гренд-порта, действовал в том убеждении, что линия эта представит не только удобство обществу, но и выгодное помещение его капитала. Он коротко знал край, изучил условия торговли и, вполне уверенный, что знает, во что пускается, подписался на большую сумму. Линия построена, благоденствие нескольких лет оправдало его ожидания, вдруг на каком-нибудь злополучном чрезвычайном собрании ему представляется проект отправления от Литтлгомстеда до Стонифильда. Воля правления и интриги заинтересованных в успехе лиц пересиливают всякую оппозицию и, вопреки протестам многих, которые, подобно ему, понимают всю неразумность предлагаемого предприятия, он нежданно-негаданно видит себя вовлеченным в такое дело, о котором, в то время как он присоединился к учредителям первоначальной линии, ему на ум не приходило. Год за годом повторяется тот же процесс, дивиденды его тощают, акции его спускаются ниже и ниже, и, наконец, скопление новых предприятий, на которые его обязывают, принимает такие громадные размеры, что первоначальное предприятие является уже только в виде небольшой части целого. Однако только в силу его согласия на первое предприятие ему навязываются остальные. Он чувствует, что где-то что-то не так, но, свято веруя в безграничное право всякого большинства, не может разобрать, где именно. Он того не видит, что в первый же раз, как было предложено подобное расширение, ему следовало отрицать право своих товарищей-акционеров замешивать его в предприятие, не означенное в уставе, что ему следовало сказать сторонникам этого нового проекта, что они вполне вольны образовать новую компанию, но отнюдь не вправе принудить несогласных участвовать в новом проекте, точно так же как не вправе были бы принудить нежелающих участвовать в первоначальном проекте. Если бы этот акционер соединился с другими для общей цели — постройки железных дорог, то он не имел бы основания протестовать. Но он соединился с другими акционерами для специально назначенной цели — постройки известной железной дороги. Между тем смешение понятий об этом предмете так велико, что не делается решительно никакой разницы между этими двумя случаями!
В оправдание всего этого, без сомнения, скажут, что такие побочные предприятия служат дополнением к первоначальному предприятию и предпринимаются в некотором смысле в подмогу ему, что они имеют целью содействовать его благоденствию и поэтому не могут считаться вполне посторонними ему. Правда, они имеют это извинение. Но если подобные соображения оправдывают эти прибавления, то они оправдывают и всякие другие прибавления. И без того уже некоторые общества не довольствовались постройкой ответвлений и расширением линий, а под предлогом доставления своим линиям более обширной деятельности строили доки, покупали право на плавание пароходов по известным направлениям, воздвигали огромные отели, углубляли русла рек, — мало того: разводили маленькие города для своих рабочих, строили церкви и школы, содержат у себя на жалованье священников и учителей. Оправдываются ли подобные отступления намерением доставить обществу большие выгоды? В таком случае тысячи других предприятий оправдываются на том же основании. Если, имея в виду усиление деятельности общества, позволительно провести ответвление каким-нибудь каменноугольным копям, то почему бы, если копи эти неудовлетворительно разрабатываются, обществу на том же основании не купить бы их, почему бы не пуститься ему в углекопный промысел и в угольную торговлю? Если ожидаемое усиление перевозки товаров пассажиров — достаточная причина для того, чтобы провести побочную линию в земледельческий округ, то та же причина должна быть достаточна и для устройства дилижансов и фур, действующих в связи с этой линией, для устройства конных заводов, для аренды ферм, покупки имений и занятий хлебопашеством. Если позволительно покупать пароходы, ходящие в связи с железной дорогой, то должно быть позволительно покупать торговые суда, чтобы вести торговлю, должно быть позволительно устроить верфь для построения таких судов, должно быть позволительно строить складочные амбары в иностранных портах для сбережения товаров, заводить агентов для набирания этих товаров, распространить, наконец, целую торговую систему по всему земному шару. От построения собственными средствами нужных для общества машин и вагонов переход недалек до разрабатывания железа и разведения строительного леса. От доставления своим работникам светского и духовного обучения и снабжения их жилищами почему бы обществу не перейти к поставке им пищи, одежды, медицинских пособий — словом, к удовлетворению всех их жизненных потребностей? Начав свое существование как корпорация для построения железной дороги между данными точками А и В, общество может сделаться рудокопом, заводчиком, негоциантом, кораблевладельцем, владельцем каналов, держателем гостиниц, землевладельцем, домостроителем, фермером, мелким торговцем, священником, учителем — короче, учреждением нескончаемых размеров и сложности. Логика не представляет выбора между допущением всего этого и строгим ограничением деятельности корпорации первоначальной ее целью. Человек, соединяющийся с другими людьми для известного дела, должен считаться обязавшимся к этому одному делу или уж к всевозможным делам, какие только вздумается предпринять этим людям.
Но акционерам, не одобряющим который-либо из таких добавочных проектов, скажут, что они могут сбыть свои акции и удалиться из общества. Точно так же можно бы утешать несогласных принять новое верование, возведенное в государственное исповедание, тем, что если оно им не нравится, то они могут уехать из страны. Один ответ немногим удовлетворительнее другого. Оппозиционный акционер доволен помещением своего капитала: решаясь на это помещение в качестве одного из первых подписчиков, он может подвергаться некоторому риску. Между тем этому помещению угрожает опасность со стороны действия, не означенного в уставе, а на протесты его отвечают, что если его страшит опасность, то он может сбыть свои акции. Едва ли может подобный исход удовлетворить его. К тому же и этого выбора между двух зол он часто не имеет. Дело может случиться в неблагоприятную для продажи акций минуту. Одна молва о задуманном расширении линий нередко причиняет понижение акций. Если же многие члены меньшинства наводняют биржу своими акциями, то это понижение значительно увеличивается, что делает продажу еще менее удобною. Так что выбор, в сущности, представляется между сбытом хороших акций по скверной цене или сохранением их с риском на значительное понижение их цены.
Правда, несправедливость, которой таким образом подвергается меньшинство, признается уже отчасти, хотя и смутно. Недавнее постановление палаты лордов, что, прежде чем обществу будет дозволено приступить к какому бы то ни было новому предприятию, нужно, чтоб три четверти голосов были поданы в его пользу, — ясно указывает на возникающее понимание того, что туг неприменимо обыкновенное правило относительно большинства. Далее, в процессе Great Western Railway Company versus Rushout решение суда, что суммы общества не могли быть без особого законодательного разрешения употребляемы на цели, не утвержденные вначале, влечет за собою признание того, что воля большинства не имеет безграничной силы. В обоих этих случаях принимается, впрочем, что государственное разрешение может оправдать то, что без него было бы неоправдываемо. Позволяем себе усомниться в этом. Если можно принять, что акт парламента может сделать убийство делом хорошим, а разбой делом честным, тогда можно с полной последовательностью признать, что такой акт может освятить и нарушение договора, но не иначе. Мы не намерены пускаться в разбор избитого вопроса о мериле правоты и неправоты, ни в исследование о том, состоит ли обязанность правительства в составлении правил для жизни или только в наблюдении за исполнением правил, выводимых из законов общественной жизни. Мы на этот раз довольствуемся принятием учения о практичности (expediency) и все-таки вынуждены утверждать, что, правильно истолкованное, оно не подает повода к мнимому праву правительства изменять границы справедливого по сущности своей договора вопреки желанию договорившихся лиц. В том виде, в каком понимается это учение его проповедниками и главными последователями, оно заключается вовсе не в том, чтобы каждое отдельное действие определялось особенными последствиями, которых можно от него ожидать, а в том, что, удостоверившись индукциями опыта в общих последствиях целых разрядов действий, должны быть составлены правила для регулирования таких разрядов действий, и каждое из правил должно быть одинаково применяемо к каждому действию, подходящему под известный разряд. Вся наша судебная администрация вращается на принципе неизменного соблюдения однажды положенного порядка, несмотря ни на какие могущие произойти частные результаты. Если б принимались в соображение непосредственные последствия, то приговор, решающий в пользу богатого кредитора против бедного должника, большей частью решался бы наоборот, потому что нищета последнего гораздо большее зло, нежели легкое неудобство, которому подвергается первый. Большая часть покраж, причиняемых нуждою, оставались бы ненаказанными, большая часть духовных завещаний были бы объявлены недействительными, многих богачей лишили бы их состояния. Но очевидно, что, если бы судьи руководились ближайшим злом или ближайшей пользой, конечным результатом было бы общественное расстройство, то, что было непосредственно практичным, оказалось бы в окончательном результате непрактичным, в этом-то и заключается причина стремления к строгому единообразию вопреки случайным неудобствам. По отношению к связывающему свойству всяких договоров известно, что это одно из самых обыкновенных и самых важных начал гражданского права. Большая часть дел, каждый день рассматривающихся в наших судах, вращается вокруг вопроса, обязаны ли известные лица, в силу какого-нибудь прямого или подразумеваемого договора, исполнить известные действия или произвести известные платежи. И раз только решено, к чему обязывает договор, решено и само дело. Сам договор считается священным. А так как эта святость договора, по учению о практичности, оправдывается тем, что опытом всех народов во всех веках она признана благодетельною, то никакое законодательство не властно объявлять такие договоры нарушаемыми. Предполагая, что договоры сами по себе справедливы, нить рациональной нравственной системы, которая дозволяла бы изменение или уничтожение их иначе как с согласия всех участвовавших в нем лиц. Итак, если мы, как надеемся, показали, что договор, который безмолвно заключают между собою акционеры железных дорог, имеет определенные границы, то ясно, что обязанность правительства состоит в том, чтобы обязывать к соблюдению этих границ, а никак не в том, чтобы низвергать их. От этой роли оно не может уклониться, не поступая вразрез не только со всеми теориями нравственной обязательности, но и с собственной своей судебной системой. Низвергать эти границы оно не может без чудовищного самодурства.
Возвращаясь на минуту к многообразным злоупотреблениям, приписанным нами ложному пониманию договора, существующего между акционерами, нам остается еще сказать, что, если б люди настойчиво добивались правильного понимания этого договора, подобные злоупотребления по большей части сделались бы невозможными. Различные незаконные влияния, которыми общество ежедневно завлекается в разорительные расширения первоначальных предприятий, поневоле прекратили бы свою деятельность, если б подобные расширения не могли быть предпринимаемы. Если б подобные расширения могли быть предпринимаемы только независимыми ассоциациями акционеров, которым никто бы не обеспечивал хороших дивидендов, местным и сословным интересам не так бы легко было разрастаться за чужой счет.
Взглянем теперь на политичность такого изменения в законодательстве о железных дорогах (мы понимаем тут коммерческую политичность). Оставляя в стороне более общие общественные интересы, бросим взгляд на вероятное действие такого изменения на торговые интересы, — не конечное а ближайшее его действие. Предположение, сделанное нами выше, что построение ответвлений и добавочных линий не будет более так легко, как теперь, сочтется за доказательство невыгоды существования таких границ, в пользу которых мы только что говорили. Многие станут рассуждать, что ограничивать деятельность обществ их первоначальными предприятиями значит пагубно сдавливать предприимчивость обществ железных дорог. Другие заметят, что, как ни убыточна для акционеров эта система расширения, она благодетельна для публики. Справедливость этих положений кажется нам более чем сомнительною. Рассмотрим сперва последнее из них.
Даже в том случае если б удобство перемещений было единственным результатом, который нужно иметь в виду, то неосновательно было бы предполагать, что расточительность на новые линии оказывается благодетельною. Округи, снабженные железными дорогами, во многих случаях пострадали от них. Показания, поданные ‘избранному комитету по биллям о железных дорогах и каналах’, свидетельствуют, что существование в Ланкашире соревнующихся между собой линий в то же время уменьшило легкость сообщений и увеличило его дороговизну. Далее доказывается этими показаниями, что город, получивший ответвления от двух соперничествующих компаний, мало-помалу, вследствие проделок между этими компаниями, приходит к худшему положению, чем если б он имел одно только ответвление, и в пример приводится Гастингс. Доказывается также, что вследствие излишнего обилия линий известный край может быть совершенно лишен удобств железной дороги, как и было в Вильтсе и Дорсете. В 1844-1845 гг. компании ‘Great Western’ и ‘South Western’ составили проекты соперничествующих систем линий в этих графствах и части прилежащих к ним графств. Департамент торговли, утверждая, что ‘не предвидится достаточных оборотов для вознаграждения затрат по двум независимым друг от друга линиям’, решил в пользу проекта Great Western, который и был утвержден парламентским биллем, но в то же время, по внушению департамента торговли, с South Western был заключен договор, которым, за известные вознаграждения, последняя уступала эти округа сшей сопернице. Несмотря на эту сделку, South Western в 1847 г. составила проект расширения, задуманного так, чтобы отбить большею часть оборотов у Great Western, а в 1848 г. парламент, хотя, в сущности, он сам подал мысль об этой сделке и хотя Great Western уже употребила полтора миллиона на произведение работ по новым линиям, утвердил проект South Western. Результат был тот, что Great Western прекратила свои работы, South Western, вследствие финансовых затруднений, не могла продолжать свои, край целые годы оставался без железной дороги, и только после того, как полномочие, данное South Western, потеряло силу от просрочки, Great Western снова принялась за свое долго заброшенное предприятие.
И если такое размножение добавочных линий часто прямо уменьшает легкость сообщений, то этот результат еще чаще достигается косвенным образом — поддержанием дороговизны цен на главных линиях. Хотя публике вообще мало известен этот факт, но совершенно верно, что за железные дороги в неблагодарных округах она платится высокими ценами на проезд в благодарных округах. До того времени как принялись безрассудно строить ответвления, наши главные железные дороги давали по 8 и 9 % дивиденда, и дивиденды эти быстро увеличивались. Максимум дивиденда, допускаемого утверждающим актом парламента, есть 10 %. Если бы не непроизводительные расширения, этот максимум давным-давно был бы достигнут и, за неимением возможности предпринимать новые работы, факт, что он достигнут, не мог бы остаться скрытым. Неизбежно последовало бы понижение цен на провоз пассажиров и клади. Это сделалось бы причиной усиления оборотов дороги, и максимум в скором времени снова был бы достигнут. Не может быть сомнений, что несколько повторений этого процесса давно уже уменьшили бы цены за проезд и провоз, по крайней мере, на одну треть против существующих цен. Понижение это, надо заметить, отозвалось бы на тех железных дорогах, которые в сильнейшей степени содействуют общественным и коммерческим сообщениям, следовательно, на самой важной отрасли оборотов во всем государстве. При настоящем же положении дел эта большая отрасль значительно обременена ради пользы меньшей отрасли. Для того чтобы какие-нибудь десятки людей, путешествующих по ответвлениям, пользовались удобствами железной дороги, сотни людей, путешествующих по главным линиям, платят лишние 30, если не 40 %. Еще того хуже: чтобы доставить десяткам людей такое удобство, сотни людей, которых более умеренные цены привлекли бы к главным линиям, вовсе теряют возможность ездить по железным дорогам. Спрашивается после этого: в чем же предприятия, разорившие акционеров, оказались благодетельными для публики?
Но это зло отразилось не только на росте цен за проезд: оно отразилось еще на уменьшении безопасности. Увеличение несчастных случаев на железных дорогах, в последние годы обратившее на себя такое внимание, было в значительной степени причиняемо системой размножения линий. Соотношение между этими двумя обстоятельствами не совсем очевидно с первого взгляда, и мы сами не имели понятия о существовании такого соотношения, пока факты, поясняющие его, не были нам представлены одним из директоров, разобравших весь процесс причинности в этом случае. Когда дивиденды и гарантии по облигациям начали сильно затрагивать полугодичные доходы, когда первоначальные акции значительно упали в цене и дивиденды их спустились с 9 и 8 % на 4 1/2,4 и 3 1/2 %, между акционерами естественно возникло большое неудовольствие. Были бурные собрания, предлагались заявления неодобрения и следственные комитеты. ‘Сократить расходы!’ — кричали со всех сторон, и сократили их до самых неразумных размеров. Директора, имея перед собою негодующих акционеров и опасаясь, чтобы следующий дивиденд не был такой же или, пожалуй, еще меньше последнего, не смели тратить деньги на нужный ремонт. Постоянный путь, признанный требующим перекладки, оставлялся еще на некоторое время. Старый подвижной состав не был заменяем новым в той мере, как требовалось, и не увеличивался соразмерно усилению движения. Комитеты, назначенные для рассмотрения, в каких статьях расхода возможны сокращения, объезжали линии, отказывая от места где носильщику, где конторщику и уменьшая всюду жалованья. До такой крайности было доведено это преобразование, что в одном обществе ради сбережения 1200 ф. ст. в год рабочий штат был до того сокращен, что в продолжение нескольких лет это причинило убыток на сумму никак не меньше 100 000 ф. ст.: таково, по крайней мере, мнение господина, со слов которого мы сообщаем эти факты и который сам был членом одного из экономических комитетов. Что же было неизбежным результатом всего этого? При линии, оставленной без нужных поправок, при локомотивах и вагонах, недостаточных по числу и находящихся в беспорядке, при доведении кочегаров, кондукторов, носильщиков, конторщиков и пр. до возможно меньшего числа, при неопытности нового личного подвижного состава, поступившего на место прежнего, опытного, но удалившегося вследствие сокращения жалования, — чего должно было ожидать? Не в порядке ли вещей было, чтобы материального состава, которого едва хватало на обыкновенное движение, не хватило на чрезвычайное движение? что уменьшенный на десятую долю личный состав, находящийся под дурным присмотром, не мог найтись в затруднительных случаях, непременно приключающихся время от времени на всякой железной дороге? что при общем неудовлетворительном состоянии дороги, работ и подвижного состава по временам должно было случаться стечение маленьких погрешностей и причинять какое-нибудь важное расстройство? Не было ли размножение несчастных случаев неизбежно? В этом никто не усомнится. И если мы шаг за шагом проследим этот результат до первоначальной его причины — безрассудной траты на новые линии, то мы будем иметь еще большее основание сомневаться, чтобы эта трата была настолько благодетельна для публики, как это воображали. Мы не решимся подтвердить мнение ‘избранного комитета по биллям о железных дорогах и каналах’, будто желательно ‘еще более облегчить разрешение на постройку линий для местного удобства’.
Еще сомнительнее оказывается общественная польза расширений, причиняющих убыток акционерам, если, рассмотрев вопрос с точки зрения торговых оборотов, мы обратимся к нему с общей точки зрения, как к вопросу политической экономии. Если бы даже не было фактов, доказывающих, что получаемые удобства сообщения уравновешиваются, если не превышаются, утраченными удобствами, то мы все-таки стояли бы на том, что построение линий, не дающих порядочных дивидендов, есть национальное зло, а не национальное благо. Господствующая ошибка, в которую впадают при изучении такого рода дела, заключается в том, что на них смотрят отдельно, а не в связи с другими общественными нуждами и общественными благами. Не только каждое из этих предприятий, будучи выполнено, многообразно отражается на обществе, но и усилие, употребляемое на выполнение его, также многообразно отражается на обществе, и, чтобы составить себе верное суждение, нужно сложить и те и другие результаты. Аксиома, что ‘действие и противодействие равны и противоположны’, верна не только в механике, но везде и во всем. Нация не может портить сколько бы то ни было силы для достижения какой-нибудь данной цели без того, чтобы, на это время, соразмерно не обессилеть относительно достижения какой-нибудь другой цели. Никакое количество капитала не может быть потрачено на какое-нибудь дело без того, чтобы не породить равномерный недостаток капитала для какого-нибудь другого дела. Каждая выгода, добываемая трудом, покупается ценою отказа от какой-нибудь другой выгоды, которую в противном случае мог бы выработать тот же труд. Следовательно, судя о выгодах, приносимых любым общественным предприятием, необходимо смотреть на них не отдельно, а в сопоставлении с теми выгодами, которые потраченный на него капитал мог бы доставить иным образом. Но как же могут быть измерены эти относительные выгоды? — спросят нас. Очень просто: мерилом служит процент, который приносится капиталом при том или другом применении. Если, будучи употреблен на известное дело, капитал приносит меньший доход, чем он принес бы при другом употреблении, то, значит, он употреблен невыгодно не только для его владельцев, но и для всего общества. Это вывод из основных начал политической экономии, вывод до того простой, что нам почти непонятно, каким образом, после полемики по поводу свободы торговли, комитет, имеющий в числе своих членов м-ра Брайта и м-ра Кардвелля, мог оставить его без внимания. Сколько времени толкуют нам, что в торговом мире капитал приливает туда, где в нем наибольшая нужда, что когда какое-нибудь дело в данное время привлекает капитал необыкновенно высокими процентами, то этим самым фактом доказывается, что оно деятельнее других, что эта необыкновенная деятельность свидетельствует о существовании в обществе большого запроса на плоды ее, — что дело дает большие барыши, потому что общество нуждается в доставляемых им удобствах более, чем в каких-либо других? Не оказывается ли из сравнения между нашими железными дорогами, что те из них, которые приносят большие дивиденды, суть именно те, которые служат к удовлетворению общественных нужд в большей степени, нежели железные дороги, приносящие меньшие дивиденды? И не очевидно ли, что усилие капиталистов получать эти более значительные дивиденды заставило их позаботиться об удовлетворении больших нужд прежде меньших нужд? Тот же закон, который проявляется в обыкновенной торговле, который оказывается состоятельным при слиянии одного предприятия железных дорог с другим, должен оказаться столь же состоятельным и при слиянии предприятий железных дорог с предприятиями всякого другого рода. Если деньги, затраченные на построение ответвлений и побочных линий, дают средним числом 1 -2 %, тогда как, будучи употреблены на дренажное предприятие или на кораблестроение, они приносили бы 4 или 5 96, а может быть, и того больше, то это верное доказательство, что деньги нужнее на дренаж и кораблестроение, чем на построении побочных линий железных дорог. Общие же выводы из этих рассуждений заключаются в следующем: та большая часть потраченного на железные дороги капитала, которая не приносит биржевых процентов, потрачена невыгодно, если бы доходы, получаемые этим путем, капитализировать сообразно биржевому проценту, то полученная сумма представляла бы настоящую стоимость затраченного капитала и разность между этой суммой и затраченным количеством денег представляла бы цифру национального убытка, а этот убыток, по самой низкой оценке, превзошел бы у нас 100 000 000 ф. ст. И хотя, может быть, справедливо, что сумма, употребленная на невыгодные линии, будет делаться с каждым днем производительнее, однако так как при более разумном употреблении производительность ее точно так же и давно бы увеличивалась и, может быть, даже в большей степени, то этот огромный убыток следует считать не временным, а постоянным.
Итак, опять спрашиваем мы, основательно ли, чтобы предприятия, разорившие акционеров, оказались благодетельными для общества, не очевидно ли скорее, что в этом отношении, как и в других, интересы акционеров и общества в окончательном результате тождественны? И не следует ли полагать, что лучше бы, если б вместо ‘облегчения разрешений на постройку линий для местного удобства’ выбранный комитет объявил в своем докладе, что существующие льготы ненормально велики и что их следует уменьшить?
Остается еще рассмотреть первое из приведенных выше возражений, которые могут быть противопоставлены нашему толкованию договора собственников, а именно: что такое толкование было бы серьезной помехой развитию предприятий по части железных дорог. После всего сказанного едва ли еще нужно говорить, что тут помехи были бы настолько, насколько это нужно, полезны и даже необходимы для обуздания частных интересов, несообразных с общественными интересами. Понятие, будто бы без искусственного поощрения эти предприятия не будут подвигаться с должной деятельностью, будто бы местные, расширения линий ‘требуют скорее поощрения’, есть не что иное, как остаток протекционизма. Причине, до сих пор побуждавшей к образованию всех обществ железных дорог, т. е. желанию капиталистов выгодно помещать свои капиталы, можно и впредь предоставить образование дальних обществ, по мере того как местная нужда в них будет увеличиваться настолько, чтобы обещать хорошие проценты, — иными словами, по мере того как местные нужды будут требовать себе удовлетворения. Это и без доказательств достаточно очевидно, но можно и доказательства привести.
Мы уже упоминали, между прочим, о том обстоятельстве, что в последнее время между землевладельцами, негоциантами и другими местно заинтересованными лицами вошло в обыкновение изображать железные дороги для собственного удобства, не ожидая от них удовлетворительных дивидендов. Люди эти охотно тратят на такие предприятия значительные суммы с тем расчетом, что косвенные выгоды, которые они получат от увеличенных удобств для торговли, более чем вознаградят их за прямой убыток. Политика эта доведена до таких размеров, что, как было показано перед выбранным комитетом, ‘в Йоркшире и Нортумберланде, где проводятся ответвления главных линий через округа исключительно земледельческие, землевладельцы отдают под них свои земли и разбирают акции’. Имея перед глазами подобные примеры, нет возможности сомневаться в том, что капитал на местные линии всегда будет являться, как только сумма ожидаемых от них выгод, прямых и косвенных, будет достаточно велика, чтобы вызвать такое употребление его.
‘Но ответвление, — возразят многие, — которое как независимое предприятие не вознаграждало бы за издержки, часто оказывается производительным для компании вследствие усиления движения, которое оно доставляет главной линии. Хотя оно принесет скудный процент с собственного своего капитала, оно вознаградит — или даже более чем вознаградит — увеличением процентов с капитала главной линии. Между тем, если б существующей компании было запрещено расширять свою деятельность, это ответвление не было бы построено и последовал бы убыток.’ Все это правда, за исключением последнего утверждения, а именно что ответвление не было бы построено. Хотя, в качестве корпорации, общество, владеющее главной линией, не могло бы участвовать в такого рода предприятии, но ничто не мешало бы акционерам его, как частным лицам, участвовать в нем в какой угодно мере, и если б условия были настолько благоприятны, насколько здесь предполагается, то этот образ действий, будучи очевидно выгоден для акционеров, был бы принят многими из них. Если б, действуя сообща с другими лицами, находящимися в одинаковых обстоятельствах, владелец акций главной линии на 10 000 ф. ст. имел возможность помочь построению побочной линии, обещающей не более 2% с затраченного на нее капитала, приобретением акций на 1000 ф. ст., — ему был бы расчет так поступить, при условии, что лишнее движение от этой линии возвысило бы дивиденды главной линии на 1/4 %. Таким образом, при ограничении договора между акционерами общества могли бы не хуже теперешнего поощрять расширения там, где они нужны, с той только единственной разницей, что вследствие отсутствия обеспеченных дивидендов люди поступали бы с некоторой осмотрительностью и беднейшие акционеры не приносились бы, как теперь, в жертву богатым.
Одним словом, наше убеждение состоит в том, что каждый раз, когда оказывается возможным собрать капитал для расширения какой-нибудь линии у лиц, заинтересованных в этом расширении, — местных землевладельцев, заводчиков, акционеров главной линии и пр., каждый раз, когда для всех этих лиц ясно, что косвенные выгоды вместе с прямыми выгодами, получаемыми ими, сделают это предприятие благодарным, — тем самым доказывается факт, что линия нужна. Каждый же раз, напротив того, когда ожидаемая прибыль не довольно значительна для того, чтобы заставить взяться за предприятие, доказывается факт, что предполагаемая линия не так нужна, как нужно что-нибудь другое, и, следовательно, не должна быть построена. Так что, вместо того чтобы заслуживать порицание в качестве помехи развития предприятий по части железных дорог, отстаиваемый нами принцип имеет положительное достоинство, состоящее в том, что, уничтожая искусственные побуждения к подобным предприятиям, он заключает их в должные границы.
Краткий обзор показаний, сделанных выбранному комитету, покажет, что принцип этот имеет еще разные другие достоинства, на которые в наших рамках мы укажем только вскользь.
По расчету м-ра Лаинга, — а м-р Стефенсон хотя и не ручается за верность его, но говорит, что ‘не полагает, чтобы м-р Лаинг преувеличил дело’, — выходит, что из 280 000 000 ф. ст., уже собранных на построение наших железных дорог, 70 000 000 ф. было растрачено без нужды на различную борьбу, на построение двойных линий, на ‘размножение бесконечного числа проектов, приводимых в исполнение при совершенно безумных расходах’. А м-р Стефенсон полагает, что ‘цифра эта далеко не отображает собою полной суммы всего убытка, относительно удобств, экономии и других сторон деятельности железных дорог, понесенного публикой вследствие небрежности парламента в издании законов по части железных дорог’. При правильном понимании договора между акционерами большую часть этого убытка можно было бы избежать.
Соревнование между соперничествующими обществами в расширении существующих линий и построении новых ответвлений, которое причинило уже громадный вред и последствия которого, если не положить ему конец, по мнению м-ра Стефенсона, приведут к тому, что ‘собственность, приносящая теперь 5 1/2 %, через десять лет будет приносить только 3 %, на сумму 21 000 000 ф. ст.’, — это соревнование никогда бы не могло установиться в его настоящем злостном и пагубном виде при ограничивающем принципе, защищаемом нами.
Следуя внушениям ревности и антагонизма, наши общества добыли себе утверждение на 2000 миль железных дорог, которые никогда не были построены. Миллионы, промотанные таким образом на изыскания и парламентскую борьбу, — ‘пищу юристов и инженеров’ — почти все были бы спасены, если б утверждение на каждую добавочную линию могло быть даваемо только независимому обществу капиталистов, ничем и никем не охраняемых от последствий безрассудного прожектерства.
Сознаются, что ответвления и побочные линии, построенные под влиянием чувства конкуренции, не всегда проводились в наиболее удобных для публики направлениях. Так как при сооружении таких линий одним из главных побуждений — часто даже самым главным побуждением — было желание досадить или отомстить противникам, то направление их специально приспособлялось к этой цели и вследствие того не удовлетворяло местным интересам. Между тем, будь эти же ответвления и побочные линии предоставлены собственной предприимчивости округов, через которые они проходят, оказалось бы совершенно противное, потому что, вообще говоря, в мелких, как и в более важных, случаях дороги, удобнейшие для публики, бывают непременно и самые выгодные для строителей.
Если б устранилась незаконная между различными обществами конкуренция в построении расширений, ее осталось бы именно настолько, насколько это благодетельно для всех. Несправедливо, будто бы между железными дорогами не может существовать такого рода конкуренция, какая существует между торговцами. Показания- м-ра Саундерса, секретаря ‘Great Western’, доказывают противное. Он говорит, что там, где большая западная и северо-западная железные дороги проводят сообщение между одними и теми же городами, как, например, в Бирмингем и Оксфорд, обе дороги, как бы по тайному соглашению, держатся того же тарифа и что если таким образом устраняется конкуренция в ценах, то остается конкуренция в быстроте и предлагаемых удобствах. Результат тот, что каждая из этих железных дорог довольствуется тем движением, которое естественно выпадает ей на долю в силу ее положения и местных условий, что одна подстрекает другую доставлять публике возможно большие удобства и содержаться в надлежащем порядке, угрожая отнять у нее приходящееся на ее долю движение, если небрежностью или неисправностью она будет отталкивать публику настолько же, насколько привлекает ее особыми своими удобствами. В таком же точно виде устанавливается в окончательном результате и конкуренция между торговцами. После того как постоянным понижением цен наперебой один другому они наконец доходят до последней цены, по которой продажа может производиться с соблюдением необходимого барыша для них, цена эта делается установленной ценою, каждый торговец довольствуется теми потребителями, которым, по близости жительства или другим причинам, удобно запасаться у него, только в том случае, если он поставляет дурной товар, ему можно опасаться, что потребители причинят себе лишнее беспокойство, обращаясь в другое место.
После всего этого не согласятся ли читатели в необходимости возможно скорейшего улучшения в законах, относящихся к акционерным предприятиям, такого улучшения, которое превратило бы договор акционеров из неограниченного в ограниченный или не превратило бы его, а признало бы его таковым. Если наши доводы основательны, то главной причиной многообразных злоупотреблений нашей администрации железных дорог оказывается отсутствие такого ограничения. Барышничество акциями со стороны директоров, совокупные проделки юристов, инженеров, подрядчиков и т. п., измена интересам владельцев, — все запутанные злоупотребления, подробно разобранные нами, первоначально возникли из этого отсутствия и через него сделались возможными. Оно сделало путешествие дороже и менее безопасным, нежели было бы в ином случае, и, по-видимому, облегчая сношения, косвенно было для них помехою. Поддерживая антагонизм между обществами, оно привело к дурным проектированиям добавочных линий, к растрате огромных сумм на бесполезную парламентскую борьбу, к убыточному употреблению почти невероятного количества национального капитала на построение таких железных дорог, в которых не чувствуется еще достаточной потребности. Если рассматривать дело в общей сложности, суммы, помещенные акционерами в предприятие по железным дорогам, доведены этой неограниченностью менее чем до половины средней производительности, которую такие помещения капитала должны бы дать, наконец, как признано всеми авторитетами, акции железных дорог в настоящую минуту держатся ниже уровня своей настоящей стоимости страхом дальнейшего понижения, имеющего последовать за новыми расширениями. Значит, если принять в соображение громадность страдающих интересов, так как итог всего капитала наших обществ скоро достигнет 300 000 000 ф. ст., если, далее, принять в соображение, с одной стороны, огромное число лиц, между которыми распределено обладание этим капиталом (а многие из них не имеют других доходов, кроме получаемых с него процентов), а с другой стороны, припомнить, в какой значительной мере тут страдает все общество как прямо — в деле легкости торговли, так и косвенно — в деле экономии его денежных средств, — если принять в соображение все это, окажется крайне необходимым поставить капитал железных дорог на более твердую почву, а предприятия по части железных дорог — в более нормальные границы. Этой перемены равно требует благо акционеров и публики, ее, очевидно, предписывает и справедливость. Такую перемену нельзя обвинять как меру неуместной законодательности. Это просто применение к акционерному договору принципа, применяемого ко всяким другим договорам, это не что иное, как исполнение справедливых обязанностей государства в деле, оставлявшемся до сих пор без внимания, это не что иное, как лучшее применение правосудия.
Postscriptum. Наша доктрина, по которой контракт, заключенный между акционерами, должен строго выполняться и какие бы то ни было дела, не входящие в специальную задачу общества, не должны вовсе предприниматься, — не придется по вкусу директорам. Один из наших друзей, как председатель правления одного из главнейших железнодорожных обществ, близко знакомый с железнодорожными тузами и парламентскими обычаями по отношениям к ним, уверяет, что такое ограничительное толкование в жизни неприменимо и, вместе с тем и правительство никогда не позволит себе делать такого рода стеснение.
Мне кажется весьма вероятным, что он прав, утверждая последнее. Несмотря на общепризнанную догму, допускающую, что при помощи парламентского акта можно сделать все, глупо надеяться на то, что парламент одними этическими соображениями будет в силах удержать кого-либо от нарушения заключенного им условия или узаконить нарушение такового. Зная, что, пользуясь этой догмой, иногда доходят до порицания государственных гарантий (как, например, по отношению к тем, который приобрел землю на основании положения об обремененных долгами имениях в Ирландии, или как, например, в случаях с некоторыми первыми железнодорожными компаниями, которым в силу соглашения были предоставлены некоторые льготы под известными условиями), было бы нелепым предполагать, что законодательная власть, обратив свое благосклонное внимание на требования акционеров, удержится от уничтожения контракта, по которому акционеры согласились совместно работать. Люди должны быть гораздо добросовестнее, чем они на самом деле есть, чтобы не доходить до таких поступков.
По поводу другого его заключения — именно, что такое ограничение станет неисполнимым затруднением, — я решительно недоумеваю. Весьма вероятно, что при наших современных условиях железнодорожной администрации последствия такой системы были бы неудобны, но в такой же мере вероятно и то, что, если бы такое ограничение было сделано обязательным, создалась бы иная и лучшая система железнодорожной администрации. Могут подумать, что подобное утверждение ни на чем не основано. Между тем я делаю это с некоторой уверенностью, ибо та форма администрации, о которой я говорю, сходна с тою, которая предполагалась, хотя и в несколько ином виде, в то время, когда впервые установились железные дороги. Для тех, у которых взгляд на способы перевозки товаров по железной дороге установился на основании обыденных наблюдений, мое утверждение, пожалуй, и непонятно, но те, которые помнят, как предполагалось в самом начале пользоваться железными дорогами, поймут, о чем я говорю.
Новые системы устанавливаются в большей или меньшей степени по старым образцам. В те времена, когда была разрешена постройка первой железнодорожной линии люди практики позаимствовали во многих отношениях у почтовой гоньбы разные приспособления и саму систему. Колея железнодорожного пути определялась шириною хода почтовой кареты. В самом начале вагоны первого класса были сделаны наподобие средних частей трехклассной почтовой кареты, соединенных вместе, при этом были сохранены даже выпуклые стенки и кривые очертания снаружи, часто внутри были начертаны подходящие слова ‘tria juncta in uno’. Вагоны первого класса внутри были обиты также наподобие почтового вагона Первый вагон второго класса, с простыми деревянными скамейками, к которому прикреплялась при помощи железных прутьев крыша, не защищенный ни от дождя, ни от сквозного ветра, считается все-таки несравненно более удобным, чем наружное сиденье почтовой кареты.
Еще несколько лет назад место кондуктора находилось снаружи на обоих концах вагона, как в почтовой карете. Также еще не так давно пассажирский багаж, покрытый брезентом, помещался, как в карете, на крыше вагона, во многих местах контора общественных железнодорожных карет походила совершенно на контору общественных почтовых карет: и там и здесь пассажирам необходимо было записаться, чтобы обеспечить себе место. Находя передвижение по рельсам по одному и тому же направлению непрактичным, предполагали возможность остановиться на способах передвижения по почтовым дорогам, где кареты, двигаясь в любом направлении, могут свернуть по желанию с главного пути. Быть может, читатель потребует подтверждений? Подтверждением мы считаем то обстоятельство, хорошо известное всем заставшим первые дни железных дорог, что в конторах и залах каждой железнодорожной станции были вывешены объявления о размерах пошлины, подобно таблицам, выставленным на каждой заставе, с той лишь разницей, что на этих объявлениях отмечалась поверстная такса за перевозку пассажиров, лошадей, скота, товаров и т. д. В этих объявлениях говорилось, между прочим, что, кроме самого общества, линией могли пользоваться и посторонние лица, проезжая по ней в своих повозках, и за такую привилегию должны были платить по особой таксе, сколько мне известно, однако, привилегией этой невозможно было воспользоваться просто потому, что на этих путях царил ужасный беспорядок.
Но если такая система передвижения была непрактична, то она предзнаменовала иной порядок, сделавшийся весьма практичным, и если бы какое-нибудь железнодорожное общество пожелало установить новый порядок, то оно все-таки было бы ограничено своим уставом.
После опыта неудачной кооперации, при которой масса независимых лиц, имея в собственности отдельные ветви и части дорог, должна согласовать движение своих поездов и т. д., эти лица захотели бы создать то, что мы бы назвали обществом транспортирования кладий, независимо от самих железнодорожных обществ. Каждое из них предложило бы железнодорожным компаниям, владеющим главными линиями, свои ветви и части пути в пределах известных районов, удобно ограниченных, или предложило бы подчинить себе эксплуатацию их линий, — то условливаясь с ними путем договора, то соглашаясь выпустить специальные акции с ежегодным чистым доходом или, наконец, соглашаясь уплачивать по известной таксе за перевозку пассажиров и товаров. При таких условиях первые компании, находясь в положении землевладельцев, хотели бы за свою работу сохранять свои насыпи, выемки, мосты, полотно, станции и т. д. в состоянии, годном для эксплуатации, в то время как общество транспортирования клади, находясь в положении арендатора и владея подвижным составом, пожелало бы за свою часть работы получить право провозить пассажиров и товары по всей линии и иметь возможность привести дело перевозки в гармоническую систему. Ясно, что если в других случаях выгодно разделение труда, то оно имело бы также выгоды и в данном случае: пути сообщения каждого из этих соединенных обществ могли бы лучше ремонтироваться, тогда как это не могло быть сделано в то время, когда дорога эксплуатировалась одним владельцем, наряду с этим и общества транспортирования клади, не занимаясь ничем, кроме приведения в порядок подвижного состава, управления поездной прислугой и т. п., могло бы исполнить это несравненно более удовлетворительно.
Дальнейшее основание для предположения, что можно было бы достигнуть лучших результатов в сравнении с достигнутыми, заключается в том, что при новых обстоятельствах директора не имели бы возможности отдавать все свое время на ведение железнодорожных войн или на проведение в парламент новых законов, — дело, которое при существующих порядках главным образом занимает железнодорожную администрацию.
Стремление к справедливому порядку часто преисполняется неожиданным благодеянием, есть основание полагать, что неожиданное благодеяние будет результатом и в данном случае.

III. Торговая нравственность

(Впервые напечатано в ‘The Westminster Review’ за апрель 1859 г.)

В этой статье мы не имеем намерения повторять много раз высказывавшиеся жалобы на фальсификацию, хотя в таком случае дело не стало бы за свежим материалом. Мы имеем в виду обратить внимание читателя на те виды обмана, которые наименее бросаются в глаза и потому мало известны. Понятно, что то отсутствие добросовестности, которое выражается в подмешивании крахмала в какао, жира в масло, в окрашивании кондитерских произведений свинцовыми солями или мышьяковистыми соединениями, должно, очевидно, проявляться и в более скрытых формах, и действительно последние почти, а может быть, и совершенно так же многочисленны и зловредны, как и первые.
Совершенно ошибочно довольно, однако же, распространенное мнение, что в обманных действиях повинен только низший класс торговцев. Выше их стоящие массы тоже в большинстве случаев несвободны от этого упрека. В среднем коммерсанты, ведущие торговлю тюками и тоннами, в смысле нравственности мало отличаются от тех, которые продают ярдами и фунтами. Высший класс нашего коммерческого мира обнаруживает в своей деятельности все виды незаконных действий, за исключением только простого воровства. Бесчисленные плутни, ложь в действиях или в речах, тщательно обдуманный обман господствуют в торговле, многие из них признаются в качестве ‘торговых обычаев’, и не только признаются, но даже и оправдываются.
Оставляя в стороне хорошо известных своими проделками мелких лавочников, о поступках которых известно почти всякому, остановимся на действиях более высоких в торговой иерархии классов.
Торговля оптовых фирм — в суконном деле, по крайней мере, — ведется главным образом классом людей, которые называются закупщиками (buyer). Каждое оптовое предприятие разделяется на несколько отделов во главе которых стоят вышеупомянутые служащие, которые представляют отчасти независимых торговцев низшего разряда. В его распоряжение предоставляется хозяином предприятия в начале года известный капитал, которым он и оперирует, он заказывает для своего отдела те сорта товара, которые, по его мнению, должны найти сбыт, и старается продать их в возможно большем количестве мелочным торговцам, с которыми ведет торговлю. В конце года отчет показывает, какой барыш он сумел получить на вверенный ему капитал, и сообразно результату он оставляется в должности и на следующий год, быть может на более выгодных условиях, или, напротив, увольняется.
При таких условиях подкуп, казалось бы, невозможен. Между тем мы знаем из авторитетнейших источников, что закупщики (buyers) подкупают других и сами подвергаются подкупу. Подарки, как средство приобретения покупателя, представляют обычное явление среди них и тех, с которыми они ведут дела. Свои сношения с мелочными торговцами они поддерживают посредством угощения и подарков, и сами в своих действиях подвергаются воздействию тех же самых средств. Можно бы предполагать, что интересы обоих сторон должны устранять возможность подобных фактов. Но по-видимому, действие подобных влияний не вызывает особенно очевидных неудобств. Если, как это обыкновенно бывает, имеется несколько фабрикантов, производящих товары одинакового достоинства и по одной и той же цене, или несколько закупщиков, покупающих этот товар на тех же самых условиях, выбор становится затруднительным, так как тут нет основания предпочесть одного фабриканта другому, и потому искушение получить какую-нибудь непосредственную выгоду легко перевешивает чашку весов. Какова бы ни была причина, факт этот, несомненно, установлен как для Лондона, так и для провинции. Фабриканты щедро целыми днями угощают закупщиков, посылают им в угоду то корзину с дичью или домашнею птицей, то ящик с вином и т. д., мало того, они получают настоящие денежные взятки, иногда, как мы слышали от одного фабриканта, просто кредитными билетами, но чаще всего в виде скидки с общей суммы их закупки. Необычайная распространенность — можно сказать, универсальность этой системы — подтверждается свидетельством человека, который при всем своем отвращении к этому порядку не может от него освободиться. Он сознавался нам, что все его сделки носят этот предосудительный характер. ‘Всякий закупщик, с которым я вступаю в сделку, — говорит он, — рассчитывает получить от меня известную премию в том или другом виде. Один желает получить взятку в скрытом виде, другие принимают ее просто, без прикрас. На предложение одних отвечает: ‘О, я этого не люблю’, — но беспрепятственно принимает стоимость их в каком-нибудь другом виде, тогда как другой, который обещает значительную закупку в этом сезоне, потребует, я знаю это хорошо, скидки чистоганом. Этого нельзя избежать. Я мог бы назвать целую массу закупщиков, которые косятся на меня и смотреть не хотят на мой товар, и я очень хорошо понимаю почему, — я не купил их покровительства.’ Мой собеседник сослался при этом на другого коммерсанта, который подтвердил, что в Лондоне иначе дела не сделать. Некоторые из этих закупщиков становятся настолько алчными, что их вымогательства поглощают большую часть барыша фабриканта, так что возникает вопрос: выгодно ли продолжать с ними вести дела? Как упомянуто уже было выше, такая же система отношений существует и между приказчиками и розничными торговцами, только тут подкупленные начинают сами подкупать. Один из упомянутых нами выше господ, рассчитывающий всегда на эти доходы, говорил тому, слова которого мы привели выше: ‘Я потратил на N (имя крупного портного) целую кучу денег и, кажется, приобрел-таки его’. К этому признанию он присовокупил жалобу, что фирма, у которой он состоит на службе, не дает ему кредита для подобных издержек. Ниже приказчика, совершенно самостоятельного в своем отделе в оптовом предприятии, существует еще целый ряд помощников, имеющих непосредственно дело с розничными торговцами, подобно тому как помощники торгующих в розницу имеют дело непосредственно с публикой вообще. Эти помощники высшего разряда, действующие при таких же самых условиях, как и низшие, в одинаковой с ними степени недобросовестны. Находясь под страхом немедленного увольнения в случае допущенной при продаже ошибки, завися в своем повышении от количества выгодно проданного ими товара и не только не встречая за свои нечестные проделки порицания, но, напротив, вызывая за них похвалу, эти молодые люди обнаруживают просто невероятную степень деморализации. По свидетельству лиц, принадлежавших прежде к этой категории, их лукавство безгранично, они постоянно лгут, и их проделки представляют бесконечную градацию от самого простого до самого тонкого, макиавеллевского, обмана. Вот несколько образчиков. Имея дело с розничным торговцем, они стараются прежде всего запомнить хорошенько род его торговли, с тем чтобы всучить ему тот именно товар, в котором он наименее понимает. Если его лавка находится в местности, где главный сбыт имеют низшие сорта товара (факт, удостоверенный путешествующим агентом), то понятно, что, имея сравнительно мало дела с высшими сортами товара, он плохо понимает в них, и из его невежества извлекается соответственная выгода. Затем, существует обычай показывать образцы материй, шелка и т. п. в таком порядке, чтобы сбить человека с толку. Как при смаковании различного рода кушаний или вина, наше небо, подвергшееся действию более сильного вкуса или букета, становится неспособным различать более тонкий вкус, воспринятый после того, так это бывает и с другими органами чувств: за чрезмерным возбуждением следует временная неспособность к восприятию. Это относится не только к глазам в отношении к цветам, но, как нам сказал один бывший торговец, также и к пальцам в отношении к тканям, и хитрые торговцы имеют привычку, вызывая эту временную нечувствительность, продавать человеку второй сорт за первый. Другой обычный маневр заключается во внушении веры в дешевизну товара. Дело происходит таким образом. Предположим, что портной намеревается сделать запас материй. Ему предлагают сделку: показывают ему три куска материи — два хорошего сорта, примерно шиллингов по 14 за ярд, третий, гораздо ниже сортом, шиллингов по 8 за ярд. Материи придают слегка помятый вид, чтобы иметь очевидное основание для продажи якобы в убыток. Портного уверяют, что этот мнимопопорченный товар продается ему ниже своей цены — по 12 шиллингов за ярд. Сбитый с толку внешним видом материи, который внушает ему веру в то, что товар действительно продается в убыток, и, находясь под впечатлением того, что два куска стоят действительно гораздо дороже объявленной цены, он не останавливается достаточно на мысли, что эта цена уравновешивается значительной дешевизной третьего куска, и, по всей вероятности, купит предлагаемый товар и уйдет с приятной уверенностью, что сделал чрезвычайно выгодную покупку, тогда как в действительности он уплатил полную стоимость товара. Но гораздо более тонкую проделку описал нам некто, прибегавший к пей сам. находясь на службе в одной из оптовых фирм, проделка эта оказалась настолько успешной, что ему поручали впоследствии всегда продавать таким покупателям, с которыми другие приказчики не могли справиться и которые после того обращались исключительно к нему одному. Его политика заключалась в том, что он притворялся всегда страшным простаком и честным малым, при первых нескольких покупках он проявлял свою честность тем, что сам указывал на дефекты в продаваемых им предметах, приобретя таким образом доверие покупателя, он спускал ему низшие сорта вместо высших. Это только немногие из разнообразных приемов, находящихся в постоянном употреблении, и все это, разумеется, сопровождается целым потоком лжи в словах и действиях. От приказчика требуется, чтобы он не останавливался ни перед какой ложью, если она может содействовать продаже. ‘Всякий дурак может продать то, что требуют’, — сказал один хозяин, упрекая своего приказчика за то, что он не сумел уговорить покупателя приобрести совсем не то, что он спрашивал. И эта бесцеремонная лживость, которая требуется от служащих и поощряется примерами, достигает такой ужасающей степени, которая была нами описана в выражениях слишком сильных для того, чтобы мы могли повторить их здесь. Наш собеседник должен был отказаться от места, которое он занимал в одном из подобных торговых предприятий, потому что не мог опуститься до желаемой степени деморализации. ‘Вы не умеете врать так, чтобы казалось, что вы верите тому, что говорите’, — сказал ему один из товарищей-приказчиков. И это было сказано ему в укор!
Так как из младших служащих преуспевают наиболее те, которые наименее подвержены укорам совести — скорее переводятся на лучшие оплачиваемые должности и потому имеют больше шансов со временем открыть собственное дело, то естественно, нравственность хозяев этих предприятий мало чем отличается от нравственности их служащих. Обычная недобросовестность оптовых торговцев подтверждает это вполне. Приказчики не только вынуждены, как мы видели выше, обманывать покупателей на качестве продаваемого товара, этот обман простирается и на количество его, и не вследствие случайной свободной проделки служащего, но как результат установленной системы, ответственность за которую падает на фирму. Обычный прием заключается в приготовлении кусков, которые заключают в себе меньшее число аршин, нежели показывается торговцем. Кусок коленкора номинально заключает в себе 36 ярдов, в действительности же в нем не бывает никогда больше 31 ярда, — и это уж так прямо и признается в торговле вообще. Долго накоплявшаяся сумма обманов, на которую указывает этот обычай, — постепенное уменьшение длины, из которых каждое первоначально вводилось каким-нибудь недобросовестным адептом, которому тотчас же подражали его конкуренты, — теперь ежедневно продолжает возрастать во всех случаях, где торговцу не угрожает немедленное изобличение, число предметов, продающихся в маленьких пачках, пакетах, связках, вообще в такой форме, которая не допускает измерение в момент продажи, обыкновенно меньше показанного фирмой. Шелковый шнурок, так называемый ‘six quarters’, долженствующий иметь 54 дюйма, в действительности заключает в себе только 4 четверти, или 36 дюймов. Тесемка продается обыкновенно гроссами, заключающими в себе двенадцать пучков по 12 ярдов в каждом. Но эти двенадцатиярдовые пучки сокращаются теперь постоянно на 4 или даже на 7 ярдов, так что обычная теперь длина равняется 6 ярдам. Другими словами, те 144 ярда, которые заключались когда-то в гроссе, растаяли теперь в некоторых случаях до 60. И этот обман распространяется также и на толщину. Французский бумажный шнурок, например (французский только по названию), приготовляется теперь различной толщины, которая отмечается соответственно цифрами 5,7,9,11 и т. д., каждая из этих цифр показывает число сплетенных нитей или, вернее, число нитей, которое должно быть, но которого нет налицо, из трех образцов, взятых у различных торговцев, только один заключал указанное число нитей. Бахрома, например, которая продается намотанной на картон, часто имеет в сказовом конце два дюйма ширины, а в другом только один, или первые 20 ярдов хорошего качества, а остальные, скрытые от глаз, похуже. Эти мошенничества производятся без всякого стеснения, как обычное дело. Мы читали сами ордер, данный служащему, в котором изложены были детали заказа с указанием действительной длины и той, которая должна была фигурировать на ярлыках, и мы сами слышали от одного фабриканта, что ему заказана была тесьма по 15 ярдов в куске, причем на ярлыках должно было стоять: ‘Гарантировано 18 ярдов’, если же он выставлял на ярлыках действительную длину, ему возвращали товар обратно, и все, чего он мог в этом вопросе добиться, это отпускать товар без ярлыков.
Нельзя себе представить, чтобы в отношениях с фабрикантами эти оптовые торговцы руководствовались кодексом морали, значительно отличающимся от того, которым регулируются их отношения с розничными торговцами. Факты показывают, что разница тут невелика. Например, приказчик (исключительно заведующий закупками для какого-нибудь оптового предприятия на фабриках) забирает часто у какого-нибудь первоклассного фабриканта небольшое количество какого-нибудь нового товара, для создания рисунков которого потрачено немало времени и денег, этот товар он передает другому фабриканту для воспроизведения в большом количестве. Затем, некоторые закупщики делают свои заказы не иначе как устно, чтобы в случае надобности иметь возможность отпереться от них, и нам рассказывали о случае, когда фабрикант, обманутый однажды таким образом, потребовал в другой раз для своего обеспечения подписи приказчика и получил отказ. Существуют и такие неправильные действия, за которые ответственны, как нам кажется, лица, стоящие во главе оптовых предприятий. Мелкие фабриканты, располагающие недостаточным капиталом и в моменты застоя лишенные возможности выполнить свои обязательства, часто попадают в зависимость от оптовых фирм, с которыми имеют дела и жестоко эксплуатируются ими. Попавшему в такое положение остается или продать весь свой товар с большим убытком — 30 или 40 % ниже стоимости его, или заложить его, и, если кредитором является оптовое предприятие, фабриканту несдобровать. Он должен работать на условиях, предписываемых фирмой, и почти всегда банкротится. Чаще всего это наблюдается в шелково-чулочном деле. Вот слова одного крупного представителя этой отрасли, наблюдавшего не раз на своем веку банкротство многих более мелких товарищей по профессии: ‘Их могут до времени щадить, как кошка щадит попавшую к ней в лапы мышь, но в конце концов они будут все же съедены’. И мы тем охотнее верим этому свидетельству, что подобная же система, как нам достоверно известно, практикуется также некоторыми кожевниками по отношению к мелким сапожникам, так же, как и торговцами хмелем и солодом по отношению к мелким лавочникам.
Относительно другого класса оптовых торговцев, торгующих иностранными и колониальными товарами, мы должны сказать, что, хотя в зависимости от характера их специальности их плутни менее многочисленны и разнообразны, так же как и менее ярки, тем не менее и они также носят на себе тот же самый отпечаток. Так как вряд ли можно допустить, чтобы сахар и пряности могли действовать в качестве нравственной или физической антисептики, то мы вправе предположить, что торгующие этими товарами будут, подобно оптовым торговцам, действовать в направлениях наименьшего сопротивления. И на самом деле они точно так же эксплуатируют розничного торговца, как в отношении качества, так и в отношении количества. Описание их товаров не соответствует обыкновенно действительности. Образцы, рассылаемые ими своим покупателям, выдают часто за первый сорт то, что на самом деле второго сорта. Странствующие агенты должны переносить с места на место эти лживые наметки, и, если розничный торговец не обладает достаточной проницательностью или большим знанием дела, он в большей или меньшей степени подвергается обману. Иногда никакое умение не может его спасти. Существуют такие виды обмана, которые мало-помалу утвердились в качестве торговых обычаев, которым розничный торговец вынужден подчиняться. При покупке сахара, например, его обманывают как в качестве, так и в весе. История этого мошенничества такова. Первоначально торговец скидывал на тару с каждой бочки сахара 14 % с веса брутто. Действительный вес дерева, из которого делались бочки, равнялся тогда приблизительно 12 % от веса брутто. Таким образом покупатель получал 2 % барыша. Постепенно бочки стали делаться толще и тяжелее, так что в настоящее время первоначальные 12% возросли до 17 % веса брутто, а так как 14 %-ная скидка все еще продолжает быть в силе, то в результате получается то, что розничный торговец теряет 3 %, которыми он оплачивает дерево вместо сахара. Что касается качества товара, то здесь обман построен на обычае давать пробу из самой лучшей части бочки. Во время своего путешествия с острова Ямайки или с другого места сахар подвергается некоторой усушке, патока, в большем или меньшем количестве, всегда присутствующая в сахаре, просачивается из верхней части бочки в нижнюю, и эта нижняя часть, известная в технике под названием ‘подошва’, foots, окрашивается в более темный цвет и представляет более низкую ценность. Количество его, заключающееся в бочке, значительно колеблется, и потому розничному торговцу, получившему фальшивую пробу, остается угадать, каково будет это количество, и он часто, к ущербу для себя, предполагает его менее действительных его размеров. Нам остается еще упомянуть о другом, более тонком, виде обмана, который заключается в том, что сахарозаводчики помещают влажный сахарный песок в высушенные бочки. В течение того промежутка времени, который предшествует открытию бочки розничным торговцем, высушенное дерево впитывает в себя избыток влаги, заключающийся в сахаре, отчего последний выигрывает в качестве. Если же торговец вздумает жаловаться на то, что вес бочки превосходит положенную тару, он получит в ответ: ‘Пришлите бочку, она будет, согласно торговым обычаям, высушена и взвешена’.
Не останавливаясь долго на других видах мошенничества, из которых вышеописанные являются, может быть, наихудшими, мы укажем здесь на другой пункт в действиях торговых домов — составление торговых циркуляров. Многие торговые дома по заведенному обычаю рассылают своим покупателям периодические отчеты о совершенных ими сделках, настоящем положении и видах на будущее. Служа им взаимно в качестве чеков, эти документы не могут вследствие этого уклоняться слишком далеко от истины, но все же вряд ли возможно ожидать от них полной добросовестности. Лица, от которых они исходят, заинтересованные в большинстве случаев в ценах на упоминаемые в их циркулярах товары, при составлении этих отчетов находятся под давлением своих интересов, что отражается на их видах на будущее. Дальновидные розничные торговцы не упускают этого из виду. Крупный провинциальный бакалейщик, прекрасно знающий свое дело, сказал нам: ‘У меня правило — бросать торговые циркуляры в огонь’. И что такая оценка их достоверности не безосновательна, мы догадываемся из замечаний торговцев, работающих в других отраслях торговли. От двух кожевенных торговцев, одного лондонского и другого из провинции, мы слышали ту же самую жалобу на недостоверность циркуляров, рассылаемых торговыми домами, принадлежащими к той же отрасли торговли. Не то чтобы эти циркуляры заключали прямо ложные сведения, но, упуская некоторые факты, которые должны бы фигурировать в них, они вызывают неверное представление.
Приступая теперь к оценке нравственности фабрикантов, мы ограничимся исключительно одним только классом их, а именно фабрикантами шелковых изделий. В интересах систематического изложения фактов мы считаем наиболее целесообразным проследить за различными перипетиями, переживаемыми шелком от первого появления его в Англии вплоть до того момента, когда он является готовым к услугам потребителя.
Связки сырого шелка, привезенного из-за моря (нередко взвешенного к ущербу покупателя вместе с сором, камешками, китайской медной монетой и т. п.), распределяются посредством аукциона. Покупки происходят через посредство ‘присяжных маклеров’ (sworn brokers), и постановление требует, чтобы последние ограничивались исключительно своею ролью в качеств агентов. Между тем, как нам передавал один из фабрикантов шелка, они сами сплошь и рядом спекулируют на шелке, непосредственно или через подставных лиц и, будучи лично заинтересованы в ценах, прибегают по своей должности маклера к мошенничеству. Мы передаем это, впрочем, только как ходячее мнение, за достоверность которого не ручаемся. Купленный таким образом шелк лондонский негоциант отсылает в фабричные округа для ‘трощения’, т. е. для приготовления нитки, годной для пряжи. В установившейся форме сделки между торговцем шелком и тростильщиком шелка мы имеем странный прием организованного и признанного обеими сторонами обмана, выросшего, очевидно, как противодействие предшествовавшему обману. Трощение шелка неизбежно сопровождается некоторой потерей его вследствие присутствия узлов, рваных концов и слишком слабых нитей. Размер этой потери колеблется, в зависимости от сорта шелка, от 3 до 20 %, в среднем он равняется 5 % При такой изменчивости процента потери понятно, что недобросовестный тростильщик при отсутствии контроля может скрыть некоторое количество шелка, ссылаясь на то, что значительная потеря в весе вызвана условиями трощения. Отсюда возникла система ‘работы за свой счет’ (working on cost), как ее называют, в силу которой тростильщик обязан возвратить торговцу то же самое по весу количество шелка, которое он от него получил, значение вышеупомянутого термина, очевидно, выражает то, что, какова бы ни была потеря, она идет на счет тростильщика. Но так как тростить шелк без всякой потери невозможно — по крайней мере, 3 %, а обыкновенно и 5 %, — это условие неизбежно влечет за собой обман, если только можно называть этим именем действие, молчаливо признанное всеми участвующими в деле лицами. Шелк взвешивается, и то, что утрачено при трощении, должно быть возмещено каким-нибудь посторонним веществом. Значительную роль играет при этом мыло. В небольших количествах оно необходимо употребляется для удобства наматывания нитей, и это количество охотно увеличивается. Для этой же цели употребляется и сахар. Тем или другим путем нити пропитываются посторонним веществом в количестве, достаточном для возмещения потери в весе. Такова система, которой обязательно должны подчиняться все тростильщики, и многие широко практикуют ее, маскируя этим свою небрежность или что-нибудь похуже.
Следующая фаза, проходимая шелком, есть окраска. И тут опять обман стал хроническим и обычным явлением. В прежнее время, как мы слышали от одного фабриканта, собственника ленточной фабрики, главным способом обмана было взвешивание шелка вместе с водой. Мотки шелка возвращались из красильни если и не явно влажные, то, во всяком случае, с достаточным содержанием влаги для того, чтобы уравновесить оставленное там количество шелка, приходилось принимать меры, чтобы оградить себя от вызванной такими манипуляциями потери. В последнее время, однако, возникла система обмана, далеко опередившая прежний прием, а именно: употребление тяжелых красок. Ниже мы приводим относящиеся сюда детали, сообщенные нам одним тростильщиком шелка. По его словам, этот прием вошел в употребление лет 45 тому назад. До этого времени шелк терял значительную часть своего веса в котле. Тончайшее волокно шелка при выходе из прядильного органа шелковичного червя покрыто легким слоем клея, растворимого в кипятке. Поэтому при крашении этот слой, достигающий 25 % всего веса шелка, растворяется, и шелк теряет соответственно в весе. Таким образом, первоначально на каждые 16 унций шелка, поступившего в краску, терялось 5 унций, но мало-помалу, вследствие употребления тяжелых красок, достигнут был противоположный результат, — теперь шелк выигрывает при этом в весе, и выигрывает иногда в почти невероятной пропорции. Оказывается, что увеличение в весе шелка при окраске колеблется между 12 и 40 унциями на фунт, т. е. фунт шелка вместо того, чтобы потерять 4 унции, как было первоначально, увеличивается в весе в некоторых случаях, как, например, при применении некоторых черных красок, на целых 24 унции. Вместо того чтобы стать на 25 % легче, он стал на 150 % тяжелее, заключая в себе 175 % постороннего вещества. А так как в этой стадии обработки шелка все сделки с ним происходят на вес, то становится понятным, что возникновение и развитие этой системы представляет историю целого ряда обманов. В настоящее время это стало известным каждому, занимающемуся этим делом, и каждый настороже. Подобно другим видам мошенничества, он, сделавшись обычным и всеобщим, перестал быть выгодным для кого бы то ни было, но он может все же служить для характеристики нравственности участвующих в нем лиц. Трощеный и окрашенный шелк переходит в руки ткача, и тут мы опять встречаемся с новым видом недобросовестных проделок. Фабриканты узорчатого шелка грешат против своих товарищей, подделывая их рисунки. Законы, которые оказались необходимыми для защиты от этого вида грабежа, доказывают, что он получил широкое распространение и до сей поры еще не вывелся. Один из пострадавших от него передавал нам, что фабриканты и теперь добывают друга у друга рисунки путем подкупа рабочих. В своих сношениях с приказчиками (‘buyers’) некоторые фабриканты также прибегают к обманам: может быть, под влиянием желания возместить лежащий на них тяжелый налог в виде угощений и т. п. товары, которые были отвергнуты одними закупщиками, показываются другим с искусно разыгранною таинственностью и с уверениями, что эти товары были специально для них сохранены, — прием, на который ловится иногда недостаточно предусмотрительный человек. Вряд ли нужно упоминать, что процесс производства товара имеет свои особые виды обмана. В торговле лентами, например, существует прием, называемый ‘казовым концом’ (topending), который заключается в том, что первые 3 ярда ленты делаются хорошего качества, а остальные (которых не видно, когда лента намотана) дурного или редкого тканья. А затем следует фабрикация различных имитаций, изготовляемых из низших сортов материала, — обманы тканья, могли бы мы их назвать. Этот прием понижения качества товара, не случайный, а твердо установившийся, развивается в поразительных размерах и с поразительною быстротой. Какой-нибудь новый фабрикат, продающийся первоначально по 7 ш. 6 п. за ярд, вытесняется различными подделками до тех пор, пока через 18 месяцев подобие его начинает продаваться по 4 ш. 3 п. за ярд. Встречаются даже более значительные понижения качества и цены — от 10 ш. до 3 и даже 2 ш. за ярд. Это продолжается до тех пор, пока негодность этих поддельных фабрикатов не станет настолько очевидною, что они не находят более сбыта, и тогда возникает реакция, которая ведет или к возвращению первоначального фабриката, или к производству какого-либо нового взамен прежнего.
Из запаса собранных нами заметок о злоупотреблениях в торговле, розничной и оптовой, и в мануфактуре мы должны многие оставить без рассмотрения. Мы не будем здесь распространяться о довольно обычном приеме употребления фальшивых торговых марок или о подделке чужих оберток. Мы должны ограничиться здесь только ссылкой на действия, по-видимому, очень почтенных домов, которые покупают товары, заведомо нечестным образом приобретенные, мы должны воздержаться и от подробного изложения известных установившихся плутней, существующих под личиной величайшей респектабельности, которая, по-видимому, облегчает эти гнусные действия. Те виды обмана, на которых мы здесь останавливались, являются только образцами того, что заняло бы целый том, если бы мы вздумали описывать его во всех его проявлениях.
Упомянем еще о тех видах торговой безнравственности, которые заключают в себе некоторое оправдание, показывая, как незаметно и даже неудержимо люди втягиваются в дурные поступки. Несомненно, что новый вид мошенничества вводится всегда каким-нибудь крайне бессовестным торговцем. Мало-помалу его примеру следуют другие торговцы, обладающие более или менее растяжимым кодексом нравственности. Более нравственные торговцы подвергаются постоянно искушению следовать тем сомнительным приемам, которые практикуются вокруг них. Чем более число неустоявших, чем обычнее становится известная проделка, тем труднее для остальных противостоять искушению. Давление на них конкуренции все более усиливается, они борются с неравными силами, так как лишены одного из источников барыша, открытого для их противников, и в конце концов они вынуждены идти по следам остальных. Возьмем для примера факты, имевшие место в свечном промысле. Как известно, обыкновенные сорта свечей продаются пачками, в которых предполагается по 1 ф. веса. Первоначально номинальный вес соответствовал реальному, но в настоящее время они до известной степени расходятся, причем разница колеблется между 1/2 и 2 унц., и, следовательно, потеря веса достигает иногда 12 1/2 % Теперь, если какой-нибудь честный фабрикант предложит розничному торговцу свои свечи, скажем, по б шил. за 12 ф., — ‘О, — скажут ему, — мы получаем их по 5 ш. 3 п.’. — ‘Но мои, — скажет фабрикант, — полновесные, а ваши нет’. — ‘А что мне в том? — ответит розничный торговец. — Фунт свечей и есть фунт свечей, мои покупатели покупают их пачками и не заметят разницы между вашими свечами и другими.’ И добросовестный фабрикант, встречая везде одно и то же рассуждение, вынужден делать как другие или вовсе отказаться от своего дела. Теперь возьмем другой пример, известный нам так же, как и предыдущий, со слов фабриканта, которому самому пришлось идти на компромисс. Это фабрикант резиновой ткани, получившей теперь такое широкое применение при изготовлении обуви и т. п. От одной из лондонских фирм, с которой он вел большие дела, он получил недавно образец резиновой ткани, изготовленной какой-то другой фабрикой, в сопровождении следующего вопроса: ‘Можете ли вы работать такую ткань по столько-то за ярд?’ (цена ниже той, по которой он до сих пор работал), при этом намекалось, что в случае отказа им придется обратиться к другому фабриканту. Разорвав на части присланный образец (который он показал нам), он нашел, что многие нити в нем не шелковые, как бы следовало, а бумажные. Указывая на это приславшему образец, он присовокупил, что, прибавляя вместо шелка бумагу, он также может работать по указанной цене, что с этого времени и делал, ибо убедился, что в противном случае лишится значительной доли своих заказов. Он понимал, кроме того, что если не уступит вначале, то, во всяком случае, будет вынужден сделать это впоследствии, потому что прочие фабриканты резиновой ткани будут наперебой предлагать такую поддельную ткань по соответственно уменьшенной цене, и если он один будет вырабатывать с виду однородный товар по более высокой цене, то потеряет всех своих покупателей. Этого фабриканта мы имеем серьезные основания считать человеком вполне нравственным, благородным и прямым, и, несмотря на то, мы видим, что в этом случае он в некотором смысле вынужден был принять участие в неблаговидном деле. Факт удивительный, но тем не менее совершенно верный: те, которые не поддаются этой нравственной порче, часто рискуют при этом банкротством, а иногда даже наверняка к нему идут. Мы высказываем это не как очевидное следствие писанных выше условий, но говорим на основании сообщенных нам фактов. Нам рассказывали историю одного торговца сукнами, который, внося совесть в свои торговые дела, отказывался прибегать к обычным в торговле обманам. Он не хотел выдавать свой товар за лучший, чем он был на самом деле, он не хотел уверять, что рисунки самые новейшие, когда они были сделаны в предшествующий сезон, не хотел ручаться за прочность красок, когда был уверен, что они линяют. Воздерживаясь от этих и подобных им неблаговидных поступков, обычных среди его конкурентов, он вследствие того не находил сбыта для своих товаров, которые его конкуренты продали бы при помощи пущенной в ход лжи, дела его шли так плохо, что он дважды приведен был к банкротству. И по мнению нашего собеседника, он своим банкротством причинил людям больше зла, чем мог бы причинить, прибегая к обычным торговым проделкам. Из этого видно, как сложен этот вопрос и как трудно в таких случаях определить степень виновности коммерсанта. Часто — даже почти всегда — ему приходится выбирать одно из двух зол. Если он старается вести свое дело со строгой добросовестностью: продает только доброкачественный товар и только полной мерой, — его конкуренты, работающие в той же отрасли, фальсифицируя товар или употребляя другие уловки, имеют полную возможность подорвать его торговлю. Его покупатели, не оценивая в достаточной мере превосходство его товаров в качественном или количественном отношении и увлеченные кажущейся дешевизной других магазинов, изменяют ему. Рассматривая свои книги, он убеждается в том печальном факте, что постепенно уменьшающихся поступлений вскоре недостаточно будет для погашения его обязательств и содержания все возрастающей семьи. Что ему делать в таком случае? Продолжать свой образ действий, прекратить платежи, причинить тяжелые потери своим кредиторам и вместе с женой и детьми идти с сумой? Или последовать примеру своих конкурентов: прибегать к подобным же проделкам и заманивать покупателей теми же самыми мнимыми выгодами? Последний путь является наименее пагубным не только для него самого, но даже и для других, да и так же точно поступают и люди, пользующиеся всеобщим уважением. Зачем же ему разорять себя и свою семью, стремясь быть лучше своих ближних? И он решается делать так, как делают другие.
Таково положение купца, такова аргументация, при помощи которой он старается себя оправдать, и жестоко было бы произнести над ним строгий приговор. Само собою разумеется, что такое объяснение не везде приложимо. Существуют такие отрасли торговли, в которых конкуренция играет менее активную роль и где, следовательно, употребление предосудительных приемов не может быть оправдано, здесь, действительно, плутни гораздо реже. Затем многим купцам удалось приобрести связи, которые обеспечивают им соответствующие доходы, не вынуждая их прибегать к мелкому надувательству, и потому, поступая так, они не имеют никакого оправдания. Кроме того, существуют люди, руководимые обыкновенно не нуждой, а алчностью, которые вводят в употребление эти плутни и мелкие проделки, и эти люди заслуживают безусловного осуждения как потому, что не имеют оправдания для собственной виновности, так и потому, что вводят в грех других. Оставляя, однако же, в стороне этот сравнительно незначительный класс промышленников, мы должны будем признать, что большинство последних, занимающихся обычными родами промышленности, требуют большей осмотрительности в порицании, чем это кажется на первый взгляд. Во всех рассмотренных нами случаях мы должны были прийти к одному и тому же заключению, а именно, что тем, которые занимаются обычными отраслями коммерции, представляются только два исхода: принять образ действия своих конкурентов или отказаться от дела. Люди различных профессий и в различных местностях, люди по природе своей порядочные, очевидно страдающие вследствие унижений, которым вынуждены подчиняться, высказали нам одну и ту же печальную уверенность, что строгая честность несовместима с коммерцией. Их общее убеждение, выраженное каждым из них в отдельности, что строго честный человек должен тут неминуемо погибнуть.
Если бы банковские злоупотребления не обсуждались в прошлом году так часто в нашей прессе, мы остановились бы на более основательном разборе этого дела, теперь же мы предполагаем, что относящиеся сюда факты всем известны, и ограничимся поэтому только несколькими к ним комментариями.
По мнению одного из наиболее сведущих в этой области людей, директора акционерных банков редко оказывались виновными в прямом мошенничестве. За исключением нескольких всем известных случаев, общее правило заключается, по-видимому, в том, что директора не были непосредственно заинтересованы в поддержке тех спекуляций, которые оказались в такой степени разорительными для вкладчиков и пайщиков, и сами оказывались обыкновенно в числе наиболее пострадавших. Их вина, хотя и менее гнусная, но все же очень серьезная, заключалась, скорее, в небрежном отношении к своим обязанностям. Не обладая часто надлежащими сведениями, они оперировали над собственностью людей в большинстве случаев недостаточных. Вместо того, чтобы приложить к распоряжению этой собственностью столько же старания, как если бы это была их личная собственность, многие из них проявили преступную беспечность, отдавая вверенные им капиталы без достаточных гарантий или предоставляя своим товарищам полную свободу действий в этом направлении. В их пользу могут быть, конечно, приведены многие смягчающие вину обстоятельства. Прежде всего не следует упускать при этом из виду общих недостатков корпоративной совести, вызываемых разделенною ответственностью. К этому нужно прибавить, что если пайщики, руководствуясь исключительно уважением к богатству и внешнему положению, на должности директоров избирают не наиболее опытных, наиболее умных и испытанных в своей честности людей, а наиболее богатых и высокопоставленных, то порицание не может относиться только к избранным таким образом лицам, оно должно быть распространено и на тех, кто их выбирает. И даже более — оно должно быть распространено также и на публику, так как такое неразумное избрание отчасти обусловливается известной склонностью вкладчиков. Но после всех этих оговорок приходится, однако же, признать, что эти банковские администраторы, рискующие чужой собственностью, ссужая ею спекулянтов, по своей нравственности мало чем отличаются от этих самых спекулянтов: как эти последние рискуют чужими деньгами в предприятиях, которые кажутся им выгодными, так поступают и директора, которые предоставляют в их распоряжение чужие капиталы. Если последние скажут в свое оправдание, что снабжали их деньгами в расчете на хорошие проценты, так и первые могут сказать, что рассчитывают на то, что помещенные ими капиталы вернутся со значительным барышом. Во всяком случае, это одно из тех дел, вредные последствия которых падают не столько на самих действующих лиц, сколько на других, и если в отношении к директору можно сказать, что его действия имеют главным образом в виду интересы его доверителей, тогда как спекулянт руководится только своими личными интересами, то на это можно возразить, что вина директора не уменьшается оттого, что он делает опрометчивый шаг под влиянием сравнительно слабого мотива. На самом деле, если директор ссужает капиталами пайщиков лицо, которому он не доверил бы своих собственных капиталов, он злоупотребляет оказанным ему доверием. Устанавливая градацию преступлений, мы переходим от прямого воровства к воровству косвенному, на одну, две или несколько степеней удаленному от прямого воровства. Хотя человек, спекулирующий чужими деньгами, не может быть обвинен в прямом воровстве, но может быть обвинен в воровстве косвенном: он сознательно рискует собственностью своего ближнего, с намерением, в случае удачи, присвоить себе барыш, в обратном случае же предоставить ему нести убытки: его преступление заключается в случайном воровстве. Отсюда следует, что лицо, стоящее, подобно директору банка, в положении поверенного и предоставляющее вверенные ему капиталы в руки спекулянтов, должно быть названо соучастником в случайном воровстве. Если такой строгий приговор должен быть произнесен как относительно тех, которые ссужают вверенные им капиталы спекулянтам, так и по отношению к спекулянтам, которые их занимают, то что же должно сказать о гораздо более виновном классе людей, которые добиваются ссуды путем обмана, которые не только закладывают чужую собственность, когда получат ее, но которые получают ее под ложным предлогом? Ибо как иначе можем мы назвать тех, которые достают деньги при помощи аккомодационных векселей? Если А и Б согласятся между собою один выдать, другой акцентировать вексель на 1000 ф., ‘полученных сполна’, тогда как на самом деле между ними не было ни продажи товара, ни передачи ценностей, то такая сделка является не только воплощенной ложью, но она становится ложью живой и активной. Тот, кто учитывает такой вексель, полагает, что Б, сделавшийся собственником 1000 ф., будет в указанный срок иметь для расчета 1000 ф. или что-либо равноценное. Если бы он знал, что ни у того, ни у другого нет в руках ценностей, потребных для уплаты по векселю, он не учел бы его, — он не дал бы человеку взаймы денег без обеспечения. Если А представил в банк фальшивую закладную и получил бы под нее ссуду, то совершил бы не больший проступок. В практическом отношении аккомодационный вексель есть подлог. Ошибочно предполагать, что подлог ограничивается составлением документов, вещественно фальшивых, т. е. содержащих подложные подписи или другие знаки, правильно понимаемый подлог обнимает собою также и составление документов нравственно фальшивых. В чем заключается преступность подделки кредитного билета? Не в одной только механической имитации, это только средство для достижения цели и само по себе отнюдь не преступно. Преступление заключается в обмане, во внушении людям ложного убеждения, что данная бумага якобы представляет известную сумму денег, тогда как на самом деле она не представляет ровно никакой ценности. Нужды нет, достигнут ли этот обман путем копирования букв и изображений, как в поддельном кредитном билете, или в копировании выражений, как в аккомодационном векселе. В обоих случаях предмету, лишенному всякой ценности, придан вид известной ценности, а в этом придании ложного значения и заключается сущность преступления. Правда, что акцептант аккомодационного векселя надеется обыкновенно уплатить по нему в означенный срок Но если тот, кто считает себя на этом основании правым, вспомнит ту массу случаев, когда, пользуясь фальшивыми документами, люди вступали в обладание деньгами, которые рассчитывали немедленно вернуть и были тем не менее признаны виновными в подлоге, они увидели, что доводы эти недостаточно убедительны. Мы утверждаем поэтому, что составители аккомодационных векселей должны быть признаны подделывателями, но чтобы в том случае, если бы закон подвел их под эту категорию, из этого получилась значительная польза, — этого мы не можем сказать, тут возникает целый ряд вопросов: не будет ли подобное изменение в законодательстве вредно в том отношении, что устранит целую массу безвредных сделок, устраиваемых под этою фиктивной формой людьми вполне кредитоспособными? Если бы употребление слов ‘получено сполна’ признано было преступлением во всех тех случаях, когда получения в действительности не было, то не привело ли бы подобное постановление просто к возникновению нового рода документов, в которых эти слова были бы упразднены? Явится ли какая-нибудь польза оттого, что векселя будут своим внешним видом удостоверять, представляют ли они действительно реальные ценности или нет? Действительно ли последует ограничение неправильного кредита, когда банкиры и дисконтеры будут наблюдать за тем, чтобы некоторые из векселей, попадающих в их руки от имени спекулянтов или недостаточно солидных купцов, были признаны аккомодационными? Все это вопросы, которые не подлежат нашему обсуждению, нас занимает здесь только нравственная сторона вопроса. Однако же для того, чтобы правильно оценить размеры вышеупомянутого зла, мы не должны упускать из виду, что подобного рода мошеннические сделки многочисленны и что каждая из них порождает обыкновенно целый ряд других подобных же сделок. Первоначальная ложь является обыкновенно матерью дальнейшей лжи, которая, в свою очередь, производит обширное потомство и т. д. в нисходящих коленах в возрастающей прогрессии. Когда А и Б видят, что срок их векселя в 1000 ф. истекает, а предположенные результаты спекуляции еще не осуществились, они, как это часто бывает, находят, что дело вместо выигрыша привело к потере или что срок для реализации их предполагаемых барышей еще не наступил, или, наконец, что барыш, если таковой имеется, не соответствует тому расточительному образу жизни, который они себе между тем усвоили, — словом, они убеждаются, что вексель не может быть ими погашен, и прибегают к выдаче новых векселей для уплаты по первому.
Придя к этому решению, они обыкновенно находят более удобным заручиться более крупной суммой, чем нужно для предстоящей им уплаты по обязательствам. И если они не достигнут на этот раз крупного успеха, который позволил бы им поправить свои дела, они снова возвращаются к этому средству. И пока не наступит денежный кризис, такой порядок вещей дает им возможность удерживаться без труда на поверхности, и действительно, внешний вид процветания, который придает им значительное число находящихся в обращении их векселей с почтенными бланковыми надписями, создает такое к ним доверие, которое открывает им еще более широкий кредит. И если, как это иногда бывает, эта процедура достигает таких размеров, что к участию в ней привлекаются люди в различных городах королевства и даже далеко за пределами его, эта видимость становится еще разительнее и весь этот пыльный пузырь достигает еще большего развития. Но так как все подобного рода сделки ведутся на занятый капитал, на который приходится платить проценты, и, с другой стороны, поддержание этого организованного обмана ведет за собой постоянные расходы и даже иногда значительные жертвы, затем, так как сама система по своему характеру непременно ведет к безрассудным спекуляциям, — то все это здание лжи неминуемо должно в конце концов рухнуть и в своем падении разорить или запутать, помимо участников, также и многих других, которые вовсе не участвовали в предприятии.
И это зло не кончается теми непосредственными карами, которые время от времени обрушиваются на честных коммерсантов. Эта система навлекает на них также и суровые косвенные бедствия. Эти люди, искусственно создающие для себя кредит, являются обыкновенно виновниками понижения цен ниже их нормального уровня, ибо в критические минуты они вынуждены по временам продавать свой товар с убытком, — иначе вся машина остановится — и хотя в каждом подобном деле это является только случайным казусом, тем не менее если принять в соображение число таких случаев в каком-нибудь предприятии, то окажется, что всегда имеются такие лица, которым приходится терпеть убытки, т. е. всегда имеются такие коммерсанты, которые искусственно угнетают рынок. Одним словом, часть капитала, полученного обманным образом от одних купцов, расходуется на то, чтобы понизить барыши других, вовлекая их часто в серьезные затруднения. Однако, чтобы быть справедливым, наше осуждение не должно ограничиваться этими вампирами коммерции, в известной степени оно должно быть распространено на гораздо более обширный класс людей. Между безденежным фантазером, который добивается возможности орудовать капиталом посредством подлогов, и честным купцом, никогда не заключающим обязательств, превышающих размеры его имущества, лежит целая лестница ступеней. От дел, которые ведут исключительно на чужой, приобретенный посредством подлогов капитал, мы переходим к предприятиям, в которых девять десятых капитала заняты и только одна десятая собственного, за ними следуют такие предприятия, в которых отношение действительного капитала к фиктивному более значительно, следуя таким образом далее и далее, мы дойдем до очень значительной категории людей, которые торгуют только немножко выше своих средств. Достигнуть большего кредита, чем тот, который был бы открыт, если бы положение дел было вполне известно, — вот цель, к которой стремятся все эти люди, и случаи, в которых этот кредит не вполне обеспечен, только степенью отличаются от тех, когда этот кредит совсем не обеспечен. Как многие уже начинают понимать, это преобладание косвенной нечестности не мало содействовало нашим коммерческим бедствиям. Говоря вообще, господствующее стремление каждого купца заключается в том, чтобы оперировать не только своим собственным, но также и чужим капиталом, и если А занимает, пользуясь кредитом В, В, в свою очередь, воспользуется кредитом С, который сам прибегает к кредиту А, — если во всем торговом мире каждый принимает на себя обязательства, которые в состоянии выполнить не иначе как при непосредственной или косвенной помощи других, если каждый может быть спасен от банкротства только благодаря чужой помощи, то крах неминуем. Возмездие за всеобщую недобросовестность может быть отсрочено, но его невозможно избежать.
Средний уровень коммерческой нравственности не мог быть, разумеется, точно представлен на тех немногих страницах, которыми мы здесь располагаем. С одной стороны, мы могли привести только немногочисленные типические примеры тех предосудительных приемов, которыми позорится торговля, с другой — мы были вынуждены ограничиться только такими примерами, оставляя в стороне громадное количество честных дел, среди которых они рассеяны. Между тем при увеличении числа первых приговор был бы суровее, при растворении же их в громадной массе честных поступков приговор был бы смягчен. Приняв в соображение все смягчающие обстоятельства, приходится все же признать, что дело обстоит довольно плохо, причем наше впечатление в этом случае основывается не столько на приведенных выше фактах, сколько на мнении лиц, к которым мы за ними обращались. Во всех этих случаях нам пришлось встретиться с основанным на долголетнем личном опыте убеждением, что промышленность неразрывно связана с нравственной испорченностью. Это убеждение высказывалось то с отвращением, то с безнадежностью, то с озлоблением или насмешкой, сообразно характеру собеседника, но это было общее их убеждение. Оставив в стороне высший класс коммерсантов, а также несколько менее распространенных отраслей промышленности и те исключительные случаи, в которых удалось приобрести полное господство над рынком, общее свидетельство компетентных лиц согласно подтверждает, что успех тут несовместим со строгой честностью. Живя в коммерческом мире, приходится принять его этический кодекс: нельзя давать ни больше, ни меньше, быть более честным или менее честным, чем все те, которые опускаются ниже этого уровня, изгоняются те, которые поднимаются выше его, низводятся до его уровня или разоряются. И как при самозащите цивилизованный человек, попавший в среду диких, становится сам дикарем, так, по-видимому, и добросовестный коммерсант при самозащите должен стать так же мало добросовестным, как и его конкуренты. Говорили, что закон животного мира гласит: ‘Пожирайте и будьте пожираемы’, относительно нашего коммерческого мира мы можем перефразировать это изречение так’Обманывайте и будьте обманываемы’. Система жестокой конкуренции, проводимая без соответствующего нравственного контроля, очень близко походит на систему коммерческого каннибализма. Она ставит перед человеком альтернативу: пользуйся тем же оружием, как и твой антагонист, или будь побежден и уничтожен.
Из возникающих ввиду подобных фактов вопросов наиболее сложным является следующий: не оправдывается ли таким образом в полной мере предубеждение, которое существовало всегда против промышленности и промышленников? Не объясняется ли обычное неуважение к коммерсантам той низостью, той бесчестностью и нравственной деградацией, которые в них проявляются? На подобные вопросы ожидается быстрый утвердительный ответ, но мы сильно сомневаемся, чтобы такой ответ был действительно основателен. Мы более склонны думать, что эти проступки являются продуктом общих свойств характера, поставленного в специальные условия. Мы не имеем никакого основания предполагать, что промышленный класс по природе своей хуже других классов людей. Люди, взятые наудачу из высшего и низшего класса, поставленные в одинаковые условия, будут, по всей вероятности, действовать одинаково, и коммерческий мир мог бы очень легко ответить на обвинение обвинением. Кто протестует против их недобросовестности? Стряпчий? Но они могут заставить его замолчать, указав на бесчисленные темные пятна на репутации его сословия. Адвокат? Но распространенный среди них обычай браться за неправые дела и принимать плату за работу, которую не исполнили, делают его критику опасной для него самого. Приговор изрекается прессой? Приговоренный может заметить ее представителю, что высказывать положительные суждения о книге, которую не читал, на основании самого беглого просмотра нечестно, равно и восхвалять посредственные произведения приятеля и громить хорошую книгу, написанную врагом, они могут также спросить, не подлежит ли человек, пишущий под диктовку должностного лица то, чему сам не верит, тяжелому обвинению в желании обмануть общественное мнение? Кроме того, торговцы могли бы сослаться на то, что многие из их неблаговидных поступков навязываются им неразумением их покупателей. Они, и в особенности суконщики, могли бы указать на то, что вечное требование уступки предъявляется без всякого соображения о необходимой доле заработка продавца и что для ограждения себя от подобных попыток нажиться на их потере они вынуждены запрашивать больше, чем намерены взять. Они могут также привести, что затруднения, в которые их часто повергает проволочка в уплате больших сумм со стороны богатых покупателей, сами по себе являются причиной неправильных с их стороны действий, вынуждая их прибегать ко всевозможным средствам, законным и незаконным, для выполнения своих обязательств. И тогда, доказав, что эти люди, обнаруживающие такое неуважение к чужим нравам, не имеют для этого никакого оправдания, купцы могут спросить: одни ли они, могущие привести в свое оправдание необходимость борьбы с беспощадной конкуренцией, заслуживают осуждения и порицания, если обнаруживают подобное же неуважение, но в другой форме. И даже по отношению к блюстителям общественной нравственности членов законодательного собрания они могут воспользоваться аргументом tu quoque, спрашивая: действительно ли подкуп служащего у покупателя настолько хуже подкупа избирателя? Или не придется ли поставить на одну доску приобретение голосов путем громких и пустозвонных речей, произносимых перед избирателями и заключающих в себе неискренние заявления, приноровленные ко вкусам последних, с приобретением заказа на товар обманными заверениями относительно его качества? Нет, немногие классы, если только такие вообще существуют, совершенно свободны от упреков в такой же крупной недобросовестности, если только принять в соображение относительную силу соблазнов, которые мы выше представили. Понятно, что эти поступки не будут ни так мелочны, ни так грубы там, где обстоятельства не способствуют развитию мелочности или грубости, ни так постоянны и организованны там, где условия жизни данного класса не стремились сделать их обычными. Приняв во внимание все эти обстоятельства, мы должны будем, как нам кажется, прийти к заключению, что промышленный класс сам по себе не лучше и не хуже других классов и втягивается в свои гнусные обычаи большей частью внешними условиями.
Другой вопрос, естественно здесь возникающий: не возрастает ли вышеописанное зло? Многие из приведенных нами фактов подтверждают как будто бы это предположение, тогда как многие другие явственно доказывают противное. Взвешивая доказательства, мы не должны упускать из виду, что само внимание общества, так усиленно в данный момент обращенное на эти вопросы, само по себе уже является источником заблуждения, так как оно способно возбудить мысль, что сознанные в настоящую минуту злоупотребления являются продуктом новейшего времени, тогда как на самом деле они до сих пор просто не замечались или мало замечались. Так было, несомненно, с преступлениями, с нищетой, с невежеством народной массы, и то же самое, по всей вероятности, произошло с торговой безвестностью. И как высота живых существ в шкале творения может быть измерена степенью развития их самосознания, так до известной степени может определяться и высота положения целых обществ. Более культурные общества отличаются от менее культурных развитием того, что заменяет социальное самосознание. В последние годы у нас, к счастью, замечался значительный рост этого социального самосознания, и мы полагаем, что этому обстоятельству должно быть главным образом приписано общее мнение, будто торговая недобросовестность возрастает. Известные нам факты, относящиеся к прошлому промышленности, подтверждают это мнение. В своем ‘Complete English Tradesman’ Дефоэ среди других маневров розничных торговцев упоминает об искусственном освещении, которое они устраивали в своих лавках, чтобы придать товару обманчивый вид. Он упоминает о ‘лавочной риторике’, о ‘потоке лжи’, которые лавочники пускают обыкновенно в ход перед своим покупателем, и передает приводимое ими оправдание, что без лжи не проживешь. Он говорит, что в то время вряд ли существовал какой-либо лавочник, который не держал бы у себя ящика с фальшивыми или порчеными деньгами, которые он спускал при всяком удобном случае, и что люди даже наиболее честные торжествовали, если им удавалось проявить свое искусство в сбыте таких денег. Эти факты показывают, что коммерческая честность того времени ни в каком случае не превосходила нынешней, и, если мы припомним многочисленные парламентские акты, изданные в прежнее время с целью противодействовать обманам всякого рода, мы придем к тому самому заключению. То же самое может быть смело выведено и на основании общего состояния общества. В то время, когда в течение целого ряда царствований правительство все более и более обесценивало монету, нравственная высота среднего класса вряд ли могла быть значительнее нынешней. Среди поколений, у которых сочувствие к правам ближнего было так слабо, что торговля рабами не только считалась позволительною, но и инициатор ее в награду получал право сделать в своем гербе надпись, напоминающую об этом его подвиге, едва ли возможно было, чтобы люди более уважали права своих сограждан, чем в настоящее время. Время, отличавшееся таким способом отправления правосудия, что в самом Лондоне существовали целые гнезда преступников и на всех больших дорогах хозяйничали целые шайки грабителей, не могло отличаться честной торговой практикой. Тогда как, наоборот, время, видевшее, подобно нашему, столько справедливых социальных реформ, вынужденных у законодательства общественным мнением, вряд ли может оказаться эпохой, когда сделки между индивидами могли сделаться более несправедливыми. Между тем несомненно, что многие из описанных нами проделок современного происхождения. Значительная их часть установилась в последние тридцать лет, другие зарождаются только теперь. Как примирить это кажущееся противоречие?
Это примирение не особенно трудно. Оно заключается в том факте, что, в то время как простой обман сокращался, косвенные виды его возрастали как в разнообразии, так и в числе. Это положение мы считаем вполне согласным с мнением, что уровень коммерческой нравственности в настоящее время повысился. Ибо, если мы оставим в стороне, как не подлежащие нашему рассмотрению, религиозные и легальные наказания и спросим, что составляет высшую нравственную преграду, удерживающую человека от причинения зла своему ближнему, мы должны будем ответить — сочувствие к причиненному ему страданию. Но степень этого сочувствия, обусловливаемая живостью, с какою мы представляем себе это страдание, изменяется не в зависимости от обстоятельств каждого данного случая. Оно может быть достаточно активно для того, чтобы остановить такого рода действия, которые очевидно должны причинить сильное страдание, и вместе с тем недостаточно активно, чтобы удержать от действий, которые могут причинить только легкое неудовольствие. Достаточно сильное для того, чтобы удержать человека от действия, которое причинит немедленный вред известному ему лицу, оно может быть недостаточно сильно для того, чтобы удержать его от поступка, который причинит отдаленный вред неизвестному ему лицу. Существуют факты, подтверждающие тот вывод, что нравственные преграды изменяются в зависимости от ясности, с какою человек представляет себе дурные последствия своего поступка. Многие, которые не решились бы украсть что-нибудь из чужого кармана, не задумаются прибегнуть к фальсификации своих товаров, и тот, кто никогда не помышлял о сбыте фальшивой монеты, смело принимает участие в проделках акционерных банков. Отсюда следует, как мы говорили, что увеличение числа более сложных и тонких форм обмана вполне совместимо с общим прогрессом нравственности, если только оно сопровождается уменьшением числа более грубых видов обмана.
Но нас интересует здесь не столько вопрос, лучше ли стала торговая нравственность или хуже, сколько — почему она так дурна? Почему мы в нашем нынешнем культурном состоянии обнаруживаем так много черт, напоминающих своекорыстного дикаря? Откуда берется в нас, после неустойчивого внушения нам честных принципов во время нашего воспитания, в дальнейшей жизни так много плутовства? Каким образом вопреки всем увещаниям, которые наш коммерческий класс выслушивает каждое воскресенье в церкви, возобновляет он в ближайший понедельник свои подвиги? Каков тот могущественный фактор, который нейтрализует действие воспитания, законодательства, религии?
Мы не будем останавливаться здесь на разнообразных побочных причинах и сосредоточим все наше внимание на главной причине. В более обширном изложении нужно бы сказать кое-что о легковерии покупателей, которое заставляет их доверять обещаниям невозможных барышей, кое-что и об их алчности, побуждающей их постоянно стремиться получить больше, чем они имеют право рассчитывать, и потому поощряющей продавцов к обманчивым уступкам. Возрастающая дороговизна жизни, обусловленная увеличением народонаселения, может быть, также приходит сюда в качестве побочной причины, так же как и большая стоимость содержания семьи, вызванная более высокими требованиями воспитания. Но главная причина этих торговых плутней заключается в интенсивности стремления к богатству. И если мы спросим: откуда это интенсивное стремление, — ответ будет: оно вызывается неразборчивостью уважения, вызываемого к богатству.
Отличиться от толпы, быть кем-нибудь, приобрести имя, положение — такова честолюбивая мечта всех и каждого, а самое верное и вместе легкое к тому средство — накопление богатства. И этому все научаются очень рано. Уже в школе особенное внимание, оказываемое тому, к кому родители приезжают в собственном экипаже, для всякого очевидно, и бедный мальчик, недостаточность гардероба которого свидетельствует о скудных средствах его семьи, очень скоро запечатлевает в своей душе тот факт, что бедность вызывает презрение. При вступлении в жизнь все те поучения, которые он, может быть, слышал о благородстве самопожертвования, об уважении к гению, удивлении перед высокой честностью, вскоре нейтрализуются собственным опытом, так как поступки людей ясно показывают, что не эти свойства служат им мерилом уважения. Он вскоре замечает, что многочисленные внешние знаки уважения со стороны сограждан легко приобрести, сосредоточивая всю свою энергию на накоплении богатства, тогда как они редко приобретаются другим путем, и что даже в тех немногочисленных случаях, когда они приобретены каким-либо другим путем, они никогда не имеют безусловного характера, но соединяются обыкновенно с более или менее явным желанием покровительствовать. И если молодой человек видит при этом, что приобретение богатства возможно и при его скромных дарованиях, а достижение отличий требует блестящих открытий, героических поступков или высокого совершенства в каком-либо искусстве, требует способностей и чувствований, которыми он не одарен, — не трудно понять, почему он предается душой и телом коммерции.
Мы не хотим этим сказать, что люди действуют в силу подобных сознательно выработанных выводов, мы думаем только, что эти выводы являются бессознательно сложившимися продуктами их ежедневных наблюдений. С раннего детства слова и поступки окружающих их людей внушают им мысль, что богатство и почет представляют две стороны одной и той же вещи. Эта мысль, возрастающая и крепнущая вместе с ними, становится с течением времени тем, что мы могли бы назвать органическим убеждением, и это-то органическое убеждение и содействует сосредоточению всей их энергии на наживании денег. Мы утверждаем, что главный стимул составляет не страсть собственно к богатству, а к тому общественному одобрению, к тому положению, которые им создаются. И в этом пункте мы сходимся с мнениями многих интеллигентных коммерсантов, с которыми мы беседовали об этом вопросе. Нельзя поверить, чтобы все нравственные и физиологические жертвы, приносимые людьми, приносились единственно для приобретения тех материальных преимуществ, которые приобретаются посредством денег. Кто согласился бы взвалить на свои плечи лишнее бремя дел с целью приобрести погреб лучших вин единственно для своего собственного употребления? Это делается для того, чтобы иметь возможность угощать своими прекрасными винами гостей и вызывать их восхваления.
Какой купец согласился бы проводить ежедневно лишний час в своей конторе исключительно с целью добиться возможности нанять квартиру в более аристократическом квартале? Если он жертвует интересами здоровья и комфорта, то только для приобретения более высокого внешнего положения, которое ему доставит новый дом. Где тот человек, который проводил бы бессонные ночи, раздумывая над средством увеличить свой доход настолько, чтобы иметь возможность приобрести для жены карету, если бы пользование экипажем было его единственным побуждением? Если он увеличивает таким образом свои заботы, то только ввиду того эффекта, который должен вызвать его экипаж. Эти истины так очевидны, так избиты, что мы не стали бы на них останавливаться, если бы этого не требовал ход нашей аргументации.
Ибо, если стремление к тем почестям, которые даются богатством, есть главный стимул к его приобретению, тогда оказание этих почестей (если они оказываются, как это на самом деле бывает, без особенного разбора) есть главная причина той недобросовестности, в которую вовлекается в силу этих стремлений коммерческий класс. Когда лавочник, ввиду удачного года и благоприятных видов на будущее, уступает убеждениям жены и заменяет старую мебель новой, тратя на это более, чем позволяет его доход, и если вместо ожидаемого барыша следующий год приносит уменьшение дохода и он замечает, что его издержки превышают его доходы, он подпадает сильнейшему искушению ввести какой-либо новейший способ фальсификации или какой-нибудь другой предосудительный маневр. Когда, приобретя известное общественное положение, — крупный негоциант начинает давать обеды, которые впору давать людям, имеющим в десять раз больше дохода, когда он пускается в другие расточительные затеи и, живя таким образом некоторое время выше своих средств, видит, что не может изменить своего образа жизни, не теряя приобретенного положения: тогда он особенно наклонен предпринимать крупные дела, превосходящие его средства, искать чрезмерного кредита, вступать на путь тех постоянно усложняющихся проделок, которые приводят в конце концов к позорному банкротству. И если изображенная нами картина верна, то не подлежит сомнению и вывод, что слепое преклонение общества перед богатством и выставление его напоказ есть главный источник этих бесконечных в своем разнообразии безнравственных поступков.
Да, зло глубже, чем его полагают: оно широко распространяет свою зловредную силу. Эта гигантская система бесчестности, разветвляющаяся во всевозможные виды обмана, связана с самой основой нашего социального строя, она посылает побеги во все дома и находит пишу в наших ежедневных словах и действиях. Во всякой столовой какой-нибудь из ее побегов находит себе почву в разговоре об успешных спекуляциях такого-то, покупки им поместья, его предполагаемом состоянии, о полученном недавно таким-то богатом наследстве или о какой-либо другой удаче, ибо стать предметом такого разговора и есть одна из форм того молчаливого признания, из-за которого борются люди. Всякая гостиная питает это чувство своими разговорами, в которых выражается удивление перед тем, что дорого стоит, перед ‘богатыми’, т. е. дорогими шелками, перед туалетами, заключающими в себе огромное количество материала, т. е. дорогостоящими, перед кружевами ручной работы, т. е. дорогими, перед бриллиантами, которые редки, т. е. дороги, перед старинным, т. е. дорогим, фарфором. А из массы мелких замечаний и мельчайших поступков, которые в самых разнообразных кругах ежедневно показывают, насколько идея о респектабельности связана с представлением о богатой внешности, это чувство почерпает новую пищу.
И мы все тут виновны. С самоодобрением или нет, но мы все подчиняемся установившимся понятиям. Даже и тот, кто порицает это чувство, не в состоянии обращаться с добродетелью в рубище с такою же любезностью, с какою он отнесся бы к этой же самой добродетели в богатом наряде. Вряд ли найдется человек, который не был бы вежливее со слугою в сюртуке из тонкого сукна, чем со слугою в нанковом кафтане. Хотя за внимание, оказанное богатому выскочке или человеку, нечестным путем разбогатевшему, люди обыкновенно удовлетворяют свою совесть, давая на свободу волю своему презрению к нему, но когда они снова встречаются лицом к лицу с этой прикрывающею внутреннее ничтожество блестящей внешностью, они поступают как и прежде. И до тех пор, пока блестящий порок будет окружаться внешними знаками уважения, в то время как презрение к нему будет тщательно скрываться, он, естественно, должен процветать.
Вот почему люди упорствуют в предосудительных поступках, всеми осуждаемых. Они могут добиться таким путем уважения хотя и неискреннего, но по своим внешним результатам не менее действительного. Что значит для человека, богатство которого приобретено целою жизнью обмана, что его имя служит во всех кругах синонимом плутовства? Не был ли он дважды открыто почтен выбором в мэры своего города (достоверный факт), и не должно ли это обстоятельство вместе с уважением, которое оказывается ему при личных сношениях, уравновесить в его мнении все то, что говорится против него, из чего он даже вряд ли что-нибудь слышит? Если несколько лет спустя после того, как обнаружены были его бесчестные поступки, коммерсант достигает высшего гражданского отличия, какое только может дать государство, причем это делается через посредство лиц, которым эти проступки хорошо известны, — не является ли такой факт поощрением для него и для всех других жертвовать честностью ради богатства? Если, выслушав проповедь, в которой, не называя имени, изобличались его собственные нечестные проделки, богатый негодяй при выходе из церкви видит, что его соседи низко кланяются ему, — не должно ли это молчаливое одобрение в сильной мере нейтрализовать действие слышанного им в церкви? Несомненно, что для громадного большинства людей внешнее выражение общественного мнения имеет гораздо более важное значение, чем все другие побуждения и ограничения. Пусть тот, кто захочет измерить силу этого фактора, попробует побродить по улицам в костюме мусорщика или носить овощи из дома в дом, он, наверное, придет к заключению, что согласился бы лучше в другой раз совершить какой-нибудь безнравственный поступок, чем погрешить в такой степени против приличий и выносить вызванные этим насмешки. Он лучше поймет тогда, какой мощной уздой является для человека открытое неодобрение общества и каким, наоборот, сильным, превосходящим все другие стимулы является его одобрение. Уяснив себе вполне эти факты, он убедится, что торговая безнравственность должна быть в значительной мере отнесена на счет безнравственности общественного мнения.
Я не желал бы, чтобы из моих слов сделан был тот вывод, что я осуждаю уважение к богатству, честным путем приобретенному и честно употребляемому. В своей основе и в известной мере чувство, порождающее подобное уважение, почтенно. В раннюю эпоху жизни человечества богатство есть доказательство ума, который всегда заслуживает уважения. Приобрести честным путем богатство предполагает ум, энергию, самообладание, а эти качества вполне достойны того уважения, которое косвенным образом им оказывается в том, что является результатом их деятельности. Затем, и разумное управление, и увеличение наследственного имущества требуют тех же самых качеств и, следовательно, имеют также право на уважение. Кроме того, помимо уважения за эти способности, эти люди, сумевшие приобрести и увеличить свое состояние, заслуживают также похвалы и как благодетели общества. Ибо тот, кто в качестве фабриканта или купца, не причиняя вреда другим, сумел реализовать некоторый капитал, показывает тем самым, что он лучше исполнил свои функции, нежели те, которые достигли меньшего успеха. При большем искусстве, большем уме или большей экономии он доставил обществу большую сумму выгод, чем его конкуренты. Полученный им более крупный барыш является только долей того излишка производства, который достигнут им при тех же самых расходах, остальные доли распределяются между потребителями. Так же точно и землевладелец, который путем разумного помещения капитала увеличил ценность (т. е. продуктивность) своего поместья, вносит тем самым свою долю в общую сумму национального капитала. И потому честное приобретение и разумное пользование капиталом имеют свои законные права на наше уважение.
Мы осуждаем здесь, как главную причину коммерческой бесчестности, то неразборчивое уважение к богатству, уважение, которое имеет очень мало или даже вовсе не считается с основными чертами характера его обладателя. Там, где, как это обыкновенно бывает, уважение относится к внешним знакам, не выражающим собою внутренних достоинств, даже более — прикрывающим внутреннюю негодность, там это чувство становится порочным. Это-то идолопоклонство, которое обоготворяет символ отдельно от того, что он символизирует, и есть корень всего того зла, о котором мы говорили. Выказывая уважение к тем благодетелям общества, которые честным путем разбогатели, они создают благотворный стимул для промышленности, но когда они отдают часть своего уважения тем врагам общества, которые разбогатели бесчестным путем, они поощряют нравственную испорченность и становятся соучастниками во всех этих коммерческих обманах.
Что касается средств для исцеления этого зла, то из всего сказанного очевидно, что они могут заключаться единственно в улучшении общественного мнения. Если то отвращение, которое обнаруживается теперь обществом по отношению к прямому воровству, будет проявляться по отношению ко всем видам косвенного воровства, тогда только исчезнут эти пороки промышленного мира. Когда не только обвешивающий и фальсифицирующий свой товар торговец, но также и спекулирующий свыше своих средств купец, и составляющий неправильный отчет банкир, и превышающий свои полномочия железнодорожник будут вызывать к себе такое же отношение, как и карманный вор, тогда только торговая нравственность станет тем, чем должна быть.
Но мы мало надеемся на быстрое улучшение общественного мнения. Настоящее положение вещей представляет, по-видимому, в значительной степени неизбежный спутник современного фазиса прогресса. Во всем цивилизованном мире, особенно в Англии и более всего в Америке, социальная деятельность почти всецело расходуется на материальное развитие. Подчинить себе природу и довести продуктивную и распределительную силы до высшей степени их совершенства — такова задача нашего века и, по-видимому, останется задачей и для многих будущих веков. И как в те времена, когда национальная оборона и завоевания были главною целью жизни, военное искусство ставилось выше всего остального, так и теперь, когда главную цель жизни составляет промышленное развитие, уважение самым открытым образом отдается тому, что способно содействовать вообще промышленному развитию. Английская нация заражена в настоящее время тем, что мы назвали бы предрасположением к коммерции, и незаконное уважение к богатству является, по-видимому, только сопутствующим ему фактором, соотношение их еще очевиднее в обоготворении американцами ‘всесильного доллара’. И пока будет длиться это болезненное предрасположение с сопутствующим ему мерилом достоинства, описанное нами зло вряд ли может быть совершенно исцелено. Вряд ли можно надеяться, чтобы люди научились отличать богатство, представляющее результат личного превосходства, и заслуги перед обществом из других его видов. Символы, внешность повсюду овладели вниманием массы и будут впредь производить то же действие. Даже и культурные люди, оберегающие себя от влияния ассоциированных идей и стремящиеся различать реальное от кажущегося, не могут уберечься от влияния ходячего мнения. Нам остается пока довольствоваться надеждой на медленное улучшение в будущем.
Кое-что может быть тем не менее сделано и в настоящее время путем энергичного протеста против поклонения успеху, и это было бы необходимо сделать ввиду значительного развития этого порочного чувства. Когда один из наших выдающихся моралистов с возрастающей горячностью проповедует нам доктрину, по которой сила все оправдывает, когда нам говорят, что эгоизм, тревожимый угрызениями совести, есть явление жалкое, презренное, тогда как эгоизм, достаточно глубокий для того, чтобы смело топтать все, что становится на его пути к беззастенчивому достижению поставленных им себе целей, есть явление, достойное удивления, когда мы видим, что за сильной властью, каков бы ни был ее характер и направление, признается право на наше поклонение, — приходится опасаться, что господствующее уважение к успеху, вместе с поощряемой им коммерческой безнравственностью, скорее усилится, нежели ослабеет. Не этот выродившийся в поклонение животным культ героев сделает общество более нравственным, но нечто ему диаметрально противоположное — строгое критическое отношение к средствам, которыми создан успех, и уважение к более высоким и менее своекорыстным видам деятельности.
К счастью, в последнее время начали обнаруживаться признаки этого более нравственного направления общественного мнения. Теперь получила молчаливое признание доктрина, что богатый не имеет права проводить, как бывало в старину, свою жизнь в самоуслаждении, но обязан посвящать ее служению на пользу общества. Нравственное возвышение народа с каждым годом привлекает большую долю внимания высших классов, из года в год увеличивается энергия, с какою они посвящают свои силы содействию материальному и умственному прогрессу масс. И те из их среды, которые не принимают участия в этих благородных функциях, начинают вызывать к себе в большей или меньшей степени презрение даже своего собственного круга. Этот последний наиболее отрадный факт в истории человечества — это новое и лучшее рыцарство — обещает создать более высокий критерий благородства и исцелить таким образом много зла, и между прочими также и то, которое составляло здесь предмет нашего обсуждения. Если приобретенное незаконными путями богатство будет неизбежно сопряжено с презрением, если честно приобретенному богатству будет воздаваться только законно ему принадлежащая доля нашего уважения, тогда как все оно в полной мере будет принадлежать тем, которые посвещают свои силы и свои средства более высоким целям, — тогда, несомненно, вместе с другими сопутствующими благами мы достигнем также и улучшения торговой нравственности.

IV. Этика тюрем

Две противоположные теории нравственности, как и многие другие противоположные теории, обе правы, обе и не правы. Школа a priori имеет свои истины, школа a posteriori — свои, и для надлежащего руководства в поведении должно признавать обе. С одной стороны, утверждается, что существует абсолютное мерило справедливости, и относительно известного класса действий это утверждается справедливо. Из основных законов жизни и условий общественного существования можно вывести некоторые неотразимые ограничения индивидуальных действий, ограничения, которые существенно необходимы для совершенства жизни, как индивидуальной, так и социальной или — другими словами — существенно необходимы для величайшего возможного счастья. И эти ограничения, неизбежно следующие из неоспоримых основных начал, столь же глубокие, как и сама природа жизни, составляют то, что мы можем назвать абсолютной нравственностью. С другой стороны, утверждают, и в известном смысле справедливо утверждают, что в применении к людям и обществу, как они есть, требования абсолютной нравственности невыполнимы. Контроль закона, одинаково налагающий страдание и на тех, кто обуздывается, и на тех, кто платит издержки обуздывания, не есть абсолютно нравственная вещь, как доказывается самим фактом, что абсолютная нравственность есть регулирование поведения таким образом, чтобы страдание было не нужно. Следовательно, если признать, что контроль закона в настоящее время необходим, надо признать и то, что эти априористические правила не могут быть немедленно проведены. А отсюда следует, что мы должны применять свои законы и действия к существующему характеру человечества, что мы должны принимать в соображение добро или зло, происходящее от того или другого устройства, и таким образом апостериорным путем составить себе кодекс, приспособленный к настоящему времени. Короче сказать, мы должны возвратиться к теории практической применимости (expediency). Так как каждое из этих положений имеет свое основание, то было бы крайне ошибочно принимать одно из них и исключать другое. Они должны были бы взаимно вытеснять смысл один другого. Прогрессирующая цивилизация, естественно состоящая из компромиссов между старым и новым, требует беспрерывных приспособлений компромисса между идеальным и практическим в общественных учреждениях, а для этого должны иметься в виду оба элемента компромисса. Если правда, что чистая справедливость требует порядка вещей, который был бы слишком хорош для людей, как они есть, то правда и то, что одна практическая применимость не имеет стремления установить порядок в чем-нибудь лучший того, какой есть. Между тем как абсолютная нравственность теми преградами, которые удерживают ее от утопических нелепостей, обязана практической применимости, сама практическая применимость всеми своими побуждениями к усовершенствованию обязана абсолютной нравственности. Соглашаясь, что для нас главный интерес заключается в определении относительно справедливого, мы все-таки необходимо должны рассмотреть абсолютно справедливое, потому что одно понятие предполагает другое. Или — говоря несколько иначе — если мы всегда должны делать то, что всего лучше для настоящего времени, то мы все-таки должны постоянно иметь в виду абстрактно лучшее так, чтобы перемены, которые будут делаться, стремились к нему, а не от него. Так как чистая справедливость недостижима и может еще долго оставаться недостижимой, то мы должны руководиться компасом, который говорил бы нам, где она находится, иначе мы рискуем заблудиться в совершенно противоположном направлении. Примеры, представленные новейшей историей нашей, служат, кажется, очень убедительным доказательством, как важно соединять соображения отвлеченной применимости с соображениями конкретной применимости, — как велики были бы избегнутое зло и достигнутые выгоды, если б нравственность апостериорная просвещалась нравственностью априористической. Возьмем прежде всего вопрос о свободной торговле. До последнего времени все нации постоянно старались искусственно затруднить свою торговлю с другими нациями. В прошедшие столетия такой порядок мог еще быть оправдан как порядок, обеспечивавший безопасность. Не говоря уже о том, что законодатели имели свои побуждения поощрять промышленную независимость, можно сказать, что во времена, когда национальные распри случались беспрестанно, никакой нации не была выгодна большая зависимость в предметах первой необходимости от другой нации. Но хотя и есть основание утверждать, что ограничения торговли были когда-то полезны, нельзя утверждать, чтобы это оправдывало наши хлебные законы, нельзя утверждать, что взыскания и запрещения, опутывавшие до последнего времени нашу торговлю, были необходимы для предупреждения промышленного обессиливания в случае войны. Покровительство во всех его формах было установлено и поддерживаемо по другим основаниям практической применимости, и причины, по которым началась оппозиция этому покровительству и по которым оно было отменено, были также причины практической применимости. Обе враждебные партии выставляли вычисления непосредственных и отдаленных результатов, и решение заключалось в подведении баланса этим разнообразным предугадываемым результатам. И каково же было заключение, которое оправдывали последствия и к которому пришли после стольких веков пагубного законодательства и после стольких лет трудной борьбы? Оно было как раз то, которому ясно учит отвлеченная справедливость. Ход вещей в нравственном мире оказывается совершенно тождественным с ходом вещей в политическом мире. Возможность пользоваться способностями, прекращение которой ведет к смерти, свободное стремление к целям своего желания, без которого жизнь не может быть полной, независимость действия, требовать которой природа побуждает каждого индивида и которой справедливость не полагает других границ, кроме такой же независимости действий индивидов, обнимают, между прочим, и свободу обмена. Правительственная власть, которая, защищая граждан от убийств, грабежа, нападения и других опасностей, показывает, что существенная ее обязанность состоит в том, чтобы обеспечивать каждому свободное употребление его способностей в определенных границах, обязана, при надлежащем выполнении своей роли, поддерживать и свободу обмена и не может стеснять ее, не нарушая своего долга и не становясь притеснителем вместо защитника. Таким образом, абсолютная нравственность постоянно указывала бы направление законодательству. Определяемые только тем соображением, чтобы в смутные времена эти априористические принципы не проводились так, чтобы ставить в опасность народную жизнь, через остановку доставления предметов жизненной необходимости, они должны бы были весьма быстро вести государственных людей к нормальным условиям. Мы избавились бы от тысячи ненужных стеснений. Стеснения, которые оказались бы нужными, уничтожались бы, как скоро надобность в них миновала. Громадная масса страданий была бы отвращена. Благосостояние, которым мы пользуемся теперь, началось бы гораздо ранее. И мы были бы гораздо сильнее, богаче, счастливее и нравственнее.
Другой пример представляет политика железных дорог. Вследствие пренебрежения простого принципа, на который указывает отвлеченная справедливость, сделаны огромные растраты национального капитала и причинены громадные бедствия. Всякий, кто заключает договор, хотя и обязан непременно сделать то, что обозначено в этом договоре, вовсе не обязывается делать какую-нибудь другую вещь, которой не указывается и не подразумевается в условиях. Это положение выводится из основного принципа справедливости, который, как указано выше, вытекает из законов жизни индивидуальной и социальной, и до такой степени оправдывается совокупным опытом человечества, что стало у всех наций одним из общепринятых учений гражданского закона. При спорах о договорах вопрос всегда состоит в том, обязывают ли выражения договора ту или другую из сторон делать то-то или то-то, при этом считается решенным, что ни одну из сторон нельзя принудить сделать больше, нежели сказано или подразумевается в договоре. И этот безусловно очевидный принцип был совершенно обойден в законодательстве по части железных дорог. Акционер, взявший на себя вместе с другими постройку линий железной дороги от одного места до другого, обязывается внести на исполнение предприятия известную сумму и затем подчиниться мнению большинства своих товарищей-акционеров во всех вопросах, относящихся к исполнению проекта. Но дальше этого его обязанности не идут. От него не требуется повиновения большинству голосов в таких вещах, которые не поименованы в учредительном акте общества. Хотя он и принял на себя обязательство участвовать в постройке обозначенных в договоре дорог, это обязательство не простирается на те, не обозначенные в договоре, дороги, которые пожелали бы строить его товарищи по акциям, и голос большинства не может принудить его к участию в постройке такой, не обозначенной в договоре, дороги. Но это различие совершенно упускается у нас из виду. Акционеры одного предприятия постоянно вовлекаются в разные другие предприятия, затеваемые впоследствии их сотоварищами-акционерами, и собственность их помимо их воли затрачивается на выполнение разорительных для них проектов. Договор, заключенный на одну известную дорогу, в каждом случае истолковывается таким образом, как будто бы он заключен на постройку нескольких дорог. Такое неправильное толкование давалось договору не только директорами компаний и безрассудно принималось акционерами, но и законодатели так мало понимали свои обязанности, что постоянно утверждали его. Эта простая причина породила большую часть крушений наших железнодорожных компаний. Ненормальная легкость приобретения капитала была причиной необдуманного соперничества в постройках новых линий и ветвей и в проектировании совершенно ненужных параллельных линий, предпринимавшихся только затем, чтобы вызвать покупку их теми компаниями, интересам которых угрожали новые линии. Если б каждый новый проект выполнялся независимым обществом акционеров, без всякой гарантии со стороны других компаний, без капитала, собираемого с помощью облигаций, — разорительных трат, которые, мы видели, почти вовсе не делались бы, т. е. если б компании учреждались согласно с требованиями чистой справедливости, сотни миллионов денег были бы спасены и тысячи семейств избавлены от разорения.
Мы думаем, что эти случаи достаточно оправдывают наше положение. Общие причины, внушающие нам мысль, что нравственность, полученная непосредственным опытом, должна, чтобы сделаться верным руководителем, просвещаться правилами нравственности отвлеченной, — сильно подкрепляются примерами тех громадных ошибок, которые делаются вследствие игнорирования велений отвлеченной нравственности. Сложных оценок относительной применимости невозможно сделать без помощи указаний, которые достигаются простыми выводами абсолютной применимости.
С этой точки зрения предполагаем мы изучить содержание преступников. И прежде всего укажем на те временные требования, которые мешали до сих пор, а отчасти и теперь еще мешают, установлению вполне справедливой системы.
Если общий уровень народного характера делает необходимым строгую форму правления, то он делает необходимым и строгий уголовный кодекс. Учреждения определяются, в конце концов, характером граждан, живущих под управлением этих учреждений, и если граждане слишком животно-импульсивны или слишком своекорыстны для свободных учреждений и достаточно бессовестны, чтобы доставлять нужный запас агентов для поддержания тиранических учреждений, — они непременно окажутся гражданами, которые будут выносить строгие формы наказания, а вероятно, и нуждаться в них. Один и тот же духовный недостаток лежит в основе обоих этих результатов. Политическую свободу порождает и поддерживает такой характер, который управляется отдаленными соображениями, не поддается непосредственным искушениям, а предусматривает последствия, могущие произойти в будущем. Достаточно вспомнить, что сами мы постоянно сопротивляемся политическим насилиям не потому, что они наносили нам какой-нибудь непосредственный вред, а потому, что они могли бы нанести нам вред впоследствии, — достаточно вспомнить это, чтобы убедиться, что сохранение свободы предполагает привычку взвешивать отдаленные последствия и руководиться главным образом ими. С другой стороны, очевидно, что люди, которые живут настоящим, частным, конкретным и которые не могут ясно представить себе случайностей будущего, будут мало придавать значения правам гражданства, не доставляющим им ничего, кроме средств удалять неизвестное еще зло, могущее явиться в отдаленном будущем и путями непредвидимыми. Не очевидно ли, что столь противоположные настроения духа будут требовать и различного рода наказаний за дурные поступки? Чтобы сдерживать вторых, наказания должны быть строги, скоры и настолько определенны, чтобы производить резкое впечатление, между тем как первых будут устрашать наказания менее определенные, менее сильные и менее непосредственные. Для более цивилизованных может быть достаточно продолжительной однообразной уголовной дисциплины, между тем как для менее цивилизованных должны существовать телесные наказания и смерть. Таким образом, мы утверждаем не только то, что общественное состояние, которое порождает суровую форму правления, необходимо порождает суровые взыскания, но и то, что при подобном состоянии суровые взыскания становятся необходимы. Есть факты, непосредственно подтверждающие это. Например, в одном из итальянских государств, где, по желанию умиравшей герцогини, уничтожена была смертная казнь, число убийств возросло так сильно, что необходимо было снова восстановить эту казнь.
Кроме того факта, что на низких ступенях цивилизации кровавый уголовный кодекс составляет вместе и естественный продукт времени и необходимое для того же времени обуздывающее средство, надо еще заметить, что более справедливый и гуманный кодекс не мог бы быть приложен к жизни по недостатку соответственных исполнителей закона. Для того чтобы применять преступникам не короткие и крутые меры, а такие, на которые указывает абстрактная справедливость, требуется деятельность слишком сложная для низкого состояния общества и класс чиновников гораздо более почтенный, нежели тот, какой может найтись у граждан, живущих в таком состоянии. Справедливое обращение с преступниками было бы в особенности затруднительно там, где сумма преступлений слишком велика. Сама многочисленность преступников поставила бы в невозможность вести дело. При таких обстоятельствах необходим какой-нибудь более простой способ очищения общества от вредных его членов.
Таким образом, неприменимость абсолютно справедливой уголовной системы к варварским и полуварварским народам столь же очевидна, по нашему мнению, как и неприменимость к ним абсолютно справедливой формы правления. И как для некоторых наций получает оправдание деспотизм, точно так же получает оправдание и беспощадно строгий уголовный кодекс. В обоих случаях объяснение состоит в том, что учреждение хорошо настолько, насколько позволяет общий уровень характера народа, что менее строгие учреждения породили бы неурядицу в обществе, а затем и дальнейшие, более тяжелые, бедствия. Как ни вреден деспотизм, но там, где единственной его альтернативой представляется анархия, мы должны признать, что, так как анархия принесла бы больше вреда, чем деспотизм, он оправдывается обстоятельствами. Как ни несправедливо, абстрактно, отсечение головы, виселица и костры грубых времен, но если можно доказать, что без этих крайних мер не могла бы быть обеспечена общественная безопасность, что при отсутствии их увеличение числа преступлений приносило бы большую сумму зла и притом для мирных членов общества, то нравственность оправдывала бы эту строгость. И в том и в другом случае должно сказать, принимая за мерило относительное количество порожденных и устраненных бедствий, что ход вещей был наименее несправедлив, а сказать, что он был наименее несправедлив, значит сказать, что он был относительно справедлив.
Но, приняв таким образом все, что может быть приведено в защиту драконовских законов, мы переходим к установлению той соотносительной истины, которая упускается из виду подобной защитой. Вполне признавая бедствия, которые могут произойти от преждевременного введения уголовной системы, основанной на требованиях чистой справедливости, мы не должны оставлять без внимания и тех зол, которые породило полное пренебрежение указаниями чистой справедливости. Заметим, как одностороннее стремление к непосредственной применимости страшно задержало улучшения, которые требовались время от времени.
Какая громадная масса страданий и деморализации причинена была, например, без всякой нужды строгостью наших законов прошедшего столетия. Множество беспощадных наказаний, которые Ромильи и другие успели уничтожить, так же мало оправдывалось общественной необходимостью, как и отвлеченной нравственностью. Опыт доказал с тех пор, что для безопасности собственности вовсе не требуется вешать людей за воровство. А что такая мера противоречит чистой справедливости, об этом едва ли нужно говорить. Очевидно, что, если б соображения относительной применимости определялись соображениями абсолютной применимости, эта суровость законов, со множеством сопровождавших ее бедствий, прекратилась бы гораздо раньше, нежели было теперь.
Далее, страшная порочность, деморализация и преступность, порожденные жестокостью обращения с ссыльными, были бы невозможны, если б наши власти одинаково приняли в соображение как то, что казалось бы справедливым, так и то, что казалось бы политичным. Ссыльные никогда бы не могли подвергнуться скандальным жестокостям, которые были открыты парламентской комиссией в 1848 г. Мы не имели бы людей, осужденных на кандалы за один только дерзкий взгляд. Мы не знали бы таких жестокостей, как, например, ‘заключение в кандалах с утра до ночи в клетках, которые вмещают в себя от двадцати до двадцати восьми человек и в которых эти люди не могут ни стоять, ни сидеть все в одно время иначе, как согнув ноги под прямыми углами к телу’. Люди никогда не принуждались бы к таким мучениям, которые способны были доводить до отчаяния, бешенства и новых преступлений, к таким мучениям, которые ‘отнимали у человека человеческое сердце и давали ему сердце животного’, как выразился перед казнью один из этих законом порожденных преступников. Нам не приходилось бы слышать слова главного судьи Австралии, что содержание преступников доводило их ‘до таких страданий, которые заставляли многих желать смерти и побуждали искать ее даже в самых ужасных ее видах’. Сэру Артуру не пришлось бы свидетельствовать, что на Ван-Дименовой Земле ссыльные нарочно совершают убийства, дабы их ‘отсылали в Габарт-Тоун к суду, хотя и знают, что их, обычным порядком, казнят через две недели после прибытия’. У судьи Бортона не показались бы на глазах слезы сострадания при чтении приговора одному из таких натерпевшихся преступников. Короче говоря, если б при определении тюремной дисциплины к соображениям непосредственной применимости присоединялась и отвлеченная справедливость, мы не только предупредили бы несказанные страдания, унижения и смертность, но спасли бы людей, на которых лежит ответственность за совершающиеся теперь жестокости, от обвинения в преступлении, которое теперь неминуемо падает на них.
Вероятно, далеко не столь единодушное согласие встретит наше мнение, что указание абсолютной нравственности должны предупредить и такие системы, какая принята в Пентонвилле. До какой степени отвлеченная справедливость отвергает системы молчаливого и одиночного заключения — это мы увидим ниже. Теперь же мы будем защищать только то положение, что эти системы дурны. Может быть, и справедливо, что из числа заключенных по этой системе процент совершивших преступление во второй раз очень незначителен, но, принимая в соображение неверность отрицательной статистики, это нисколько не доказывает, что заключенные, не совершившие вторичного преступления, исправились. Впрочем, вопрос не в том только, сколько заключенных предупреждается от новых преступлений. Он состоит также и в том, как велик процент людей, сделавшихся после заключения такими членами общества, которые способны сами заботиться о себе. Известно, что в этом случае продолжительное лишение всякого общения с людьми нередко ведет заключенных к болезням или потере рассудка, а в тех, которые остаются здоровыми, тяжелое влияние этого лишения неизбежно производит серьезное общее ослабление как тела, так и ума {М-р Байлльи Кокрен говорит ‘Чиновники Дартмурской тюрьмы говорили мне, что заключенные, прибывающие сюда хотя бы после годичного только заключения в Пентонвилле, отличаются от других по своему жалкому потупленному взгляду. В большей части случаев мозг их расстроен, и они не способны удовлетворительно отвечать даже на самые простые вопросы’.}. По нашему мнению, большую долю кажущегося успеха надо приписать этому общему ослаблению, которое хотя и делает человека неспособным к преступлению, но вместе с тем делает его неспособным и к работе. Наше возражение против этой системы всегда состояло в том, что действие ее на нравственную природу человека совершенно противоположно тому, какое требуется. Преступление антисоциально, побуждением к нему служат своекорыстные чувства, сдерживают же его чувства социальные. Естественным возбудителем к хорошему образу действий с другими и естественным противником дурного образа действий служит сочувствие: из сочувствия развивается как чувство благосклонности, так и чувство справедливости, удерживающие нас от оскорбления других. Сочувствие же это, делающее существование общества возможным, развивается общественными сношениями. Привычка разделять удовольствия других усиливает эту способность, а все, что препятствует участию в удовольствиях ближнего, ослабляет ее. На этом основании можно положительно сказать, что, подвергая заключенных одиночеству, т. е. запрещая им всякий обмен чувств, мы неизбежно ослабляем существующие в них сочувствия и таким образом скорее уменьшаем, нежели увеличиваем, нравственные препятствия к совершению преступления. Априористическое убеждение, которого мы давно придерживаемся, подтверждается фактами. Капитан Мэкбночи утверждает на основании наблюдений своих, что долговременное одиночество порождает в людях такой эгоизм и так ослабляет сочувственные склонности, что даже хорошо настроенных людей делает совершенно неспособными переносить по возвращении домой ничтожные испытания домашней жизни. Таким образом, есть совершенно достаточные основания, чтобы предполагать, что постоянное безмолвие и уединение, подавляя ум и подрывая энергию, не могут вести к исправлению человека.
‘Но чем же может быть доказано, — спросит читатель, — что эти неблагоразумные карательные системы несправедливы? Где тот метод, который дает нам возможность сказать, какое наказание оправдывается абсолютной нравственностью и какое нет?’ Попытаемся ответить на эти вопросы.
Покуда каждый из граждан стремится к целям своих желаний, не стесняя такой же свободы остальных граждан, общество не имеет права мешать ему. Покуда он довольствуется выгодами, которыми обязан своей собственной энергии, не имеет притязаний воспользоваться выгодами, какие приобрели для себя другие или какие дала им природа, никакое взыскание с него не может быть справедливым. Но как скоро он нарушил эти границы убийством, воровством, насилием или каким-либо иным способом, требование как абсолютной, так и относительной применимости уполномочивают общество поставить ему преграды. Об относительной применимости такого образа действий говорить нет нужды: она доказывается опытом социальной жизни. Абсолютная же применимость не так очевидна, и мы постараемся показать, что она выводится из конечных законов жизни.
Всякая жизнь зависит от сохранения известных естественных отношений между действиями и их результатами. Если дыхание доставляет в кровь не кислород, как должно быть при нормальном порядке вещей, а угольную кислоту, организм немедленно умирает. Если за принятием пищи не следует обычных органических явлений — сокращения желудка, выделения желудочного сока и пр., то является несварение желудка и упадок сил. Если движения членов недостаточно деятельны, чтобы возбуждать сердце к быстрейшему доставлению крови, или если поток выталкиваемой сердцем крови задерживается в своем ходе аневризмом, является быстрое изнеможение, жизненность быстро снижается. Как в этом, гак и во множестве подобных случаев мы видим, что жизнь тела зависит от сохранения установленной связи между физиологическими причинами и их следствиями. В процессах интеллектуальных происходит то же самое. Если известные впечатления, воспринятые чувствами, не порождают соответственных мышечных отправлений, если мозг отуманен вином, если сознание занято чем-нибудь посторонним или если восприимчивость по природе тупа, — движении тела управляются дурно и организм может подвергнуться весьма бедственным случайностям. Там, где порвана естественная связь между впечатлениями ума и соответственными движениями тела, как у параличных больных например. жизнь оказывается в значительной степени испорченною. Если, как, например, при сумасшествии, впечатление, которое при обыкновенном порядке мыслей должно бы было произвести известные убеждения, производит убеждения противоположного рода, — то поведение человека становится хаотическим, и жизнь подвергается опасности или прерывается. То же бывает и в более сложных явлениях. Как в этих случаях мы находим, что здоровая физическая и умственная жизнь предполагает непрерывность установленного ряда причин и следствий в жизненной деятельности, так и в нравственной сфере оказывается то же самое. Наше положение относительно внешней природы и людей обусловливается отношениями причины к следствию, от поддержания которых, как и от поддержания упомянутых выше внутренних отношений, зависит полнота жизни. Поведение того или другого рода всегда стремится производить приятные или неприятные результаты, действие — произвести соответственное противодействие, и благополучие каждого человека требует, чтобы эта естественная связь не нарушалась. Говоря более специфически, мы видим, что во всей природе бездействие порождает нужду. Существует определенная связь между деятельностью и удовлетворением известных настоятельных потребностей. Если эта связь нарушена, если тело и ум совершили какой-нибудь труд и произведением этого труда воспользовался кто-нибудь другой, то одно из условий полной жизни не выполнено. Ограбленный терпит физически, потому что лишается средств пополнить потерю, которую понес его организм во время труда, если же грабеж повторяется постоянно, ему приходится умирать. Там, где все люди бесчестны, является рефлективное зло. Если в обществе постоянно нарушается естественное отношение между трудом и его произведением, то этим не только непосредственно подрывается жизнь многих из членов такого общества, но, вследствие уничтожения побуждений к труду и вследствие развивающейся от этого бедности, косвенным образом подрывается жизнь всех его членов вообще. Поэтому требовать, чтобы естественное отношение между трудом и его результатами не нарушалось, — значит просто требовать, чтобы уважались законы жизни. То, что мы называем правом собственности, есть просто вывод из известных необходимых условий полного существования: это есть не что иное, как формулированное признание естественных отношений между тратой силы и необходимыми для ее поддержания предметами, которые получаются взамен потраченной силы, — признание отношений, которыми невозможно пренебречь вполне, не причиняя смерти. И все прочие признаваемые за индивидуальные права суть косвенные выводы того же рода, они точно так же указывают на известные отношения между людьми, как на условия, без которых не может сохраняться полное соответствие между внутренними и внешними действиями, составляющее жизнь. Права эти вытекают не из законодательства человеческого, как нелепо утверждают некоторые моралисты и большинство юристов, — они не имеют также исключительным основанием своим индуктивных заключений непосредственной применимости, как столь же нелепо утверждали другие. Права эти выводятся из установленной связи между нашими действиями и их результатами. Как верно то, что есть условия, которые должны быть выполнены прежде, чем могла бы появиться жизнь, так же верно и то, что есть условия, которые должны быть выполнены прежде, чем известные члены общества получат возможность пользоваться полной жизнью, и то, что мы называем требованиями справедливости, есть только ответ на важнейшие из таких условий.
Итак, если жизнь составляет нашу законную цель и если под абсолютной нравственностью понимается (как оно и есть) соответствие с законами полной жизни, то эта нравственность оправдывает стеснение таких людей, которые стремятся вывести своих сограждан из этого соответствия. Оправдание такого стеснения состоит в том, что жизнь возможна только при известных условиях, что она не может быть совершенной, если не сохраняется ненарушимость этих условий, и что если мы имеем право на жизнь, то имеем право и удалять всякого, кто нарушает эти условия для нас или принуждает нас нарушать их.
Если таково основание нашего права принимать принудительные меры против преступников, то естественно является вопрос: каковы законные границы принуждения? Дает ли нам этот источник право на известные требования от преступника? и есть ли какие-нибудь отсюда же истекающие границы таких требований? На все эти вопросы ответы получаются утвердительные.
Во-первых, мы находим, что имеем полное право требовать вознаграждения или возврата того, что утратили. Так как сущность абсолютной нравственности заключается в соответствии с законами жизни, а общественные порядки, требуемые абсолютной нравственностью, суть такие, которые делают это соответствие возможным, — то естественный вывод из этого тот, что от всякого, кто нарушает эти порядки, можно справедливо требовать переделать, насколько возможно, то зло, какое он сделал. Так как цель состоит тут в поддержании условий существенно необходимых для полной жизни, то естественно, что если какое-нибудь из этих условий нарушено, то от нарушителя прежде всего нужно требовать возможно полного восстановления прежнего порядка вещей. Украденная собственность должна быть или возвращена или восстановлена какой-нибудь равноценностью. Всякий, подвергшийся физическому насилию, должен получить вознаграждение за свои издержки на доктора, за потерянное время и за страдание, которое он вынес. То же самое имеет место во всех случаях нарушения каких-либо прав.
Во-вторых, это высшее право уполномочивает нас стеснять действия преступника настолько, насколько это необходимо для предупреждения дальнейших нарушений. Всякий, кто не допускает других к выполнению условий, необходимых для полной жизни, кто отнимает у своего ближнего плоды его трудов или вредит его здоровью и благосостоянию, приобретенному хорошим образом жизни, должен быть насильственно принужден к прекращению таких действий. И общество имеет право употреблять в этом случае тот род силы, какой оказывается нужным. Справедливость оправдывает сограждан такого человека, если они ограничивают его свободу пользования своими способностями — в той мере, какая необходима для сохранения их собственной свободы пользоваться своими способностями.
Но заметим, что абсолютная нравственность не допускает стеснений, идущих дальше этого, она не допускает ни беспричинного наложения страданий, ни мстительных кар. Так как цель нравственности есть полнота жизни и так как она требует таких условий, которые делают эту полноту жизни возможной, то мы не можем, даже в лице преступника, правомерно нарушать эти условия больше, чем нужно для предупреждения еще более сильного их нарушения. Так как она безусловно требует свободного отправления законов жизни, дабы общий итог жизни был возможно больший, то и жизнь преступника, как одна из составных частей этой суммы, должна непременно приниматься в расчет, ему должна быть предоставлена настолько полная жизнь, насколько это совместимо с безопасностью общества. Обыкновенно говорят, что преступник теряет все свои права. Это может быть основательно по отношению к законам, но оно вовсе не основательно по отношению к справедливости. У преступника можно правомерно отнять только ту часть его прав, которую нельзя оставить за ним без опасности для общества. Но отнюдь нельзя отрицать тех прав его пользоваться своими способностями и происходящими от этого выгодами, которые можно оставить за ним при необходимом ограждении других граждан. Если кто-нибудь считает неуместным быть до такой степени внимательным к правам преступника, пусть подумает несколько об уроке, который дает нам природа. Мы не видим, чтобы действие свято установленных законов жизни, которыми поддерживается здоровье тела, прекращалось каким-либо чудом в лице преступника. У него, как и у других, хорошее пищеварение вызывает аппетит. Если преступник ранен, процесс излечения идет у него с обычной своей быстротой. Если преступник болен, медики ожидают в нем такого же действия от vis medicatrix naturae, как и в человеке, который не совершал преступления. Восприятия его руководят им точно так же, как и до заключения, он способен к тем же самым приятным эмоциям. Если мы, таким образом, видим, что благотворный порядок вещей поддерживается в его лице не менее однообразно, чем и во всяком другом, то не обязаны ли мы уважать в нем ту часть этого порядка, которой могли бы повредить? Не обязаны ли мы ограничивать свое противодействие законам жизни лишь настолько, насколько это абсолютно необходимо? Для тех, кого и это не убедило бы, есть другой урок, приводящий к точно тому же заключению. Человек, пренебрегающий каким-либо из простых законов жизни, которые дают начало законам нравственным, несет лишь то зло, которое сделалось необходимым вследствие его преступления, но не больше. Если вы во время ходьбы по невнимательности упадете, то ушиб или, может быть, какое-нибудь общее повреждение — вот все, чем вам придется поплатиться: падение не поведет вас к дальнейшему неосновательному наказанию, например к простуде или оспе. Если вы съели что-нибудь такое, что вам известно за труднопереваримую вещь, вы платитесь расстройством желудка и сопровождающими его последствиями, но за такой проступок вы не отвечаете ни ломаными костями, ни страданием спинного мозга. И в тех и в других случаях наказание оказывается ни больше, ни меньше того, что вытекает из естественного строя вещей. Не должны ли и мы смиренно следовать этому примеру? Не должны ли мы заключить из этого, что и гражданин, нарушивший условия общественного благосостояния, должен нести за это необходимые наказания и стеснения, но ничего больше? Не ясно ли из этого, что ни абсолютная нравственность, ни природа не оправдывают нас, когда мы налагаем на преступника какое бы то ни было наказание сверх тех, какие необходимы для исправления, насколько возможно, совершенного зла и для предупреждения новых преступлений? Нам кажется несомненным, что, если общество заходит дальше этого, оно совершает насилие над преступником.
Люди, которые могли бы подумать, что мы склоняемся к вредной снисходительности, увидят, что следующая ступень нашей аргументации отнюдь не допускает такого упрека, потому что, хотя справедливость и воспрещает нам наказывать преступника иначе, как давая ему чувствовать естественные последствия его преступления, — последствия эти, строго проводимые, оказываются совершенно достаточно суровыми.
Если общество получает от абсолютной нравственности санкцию на то, чтобы преступник доставлял вознаграждение и покорялся тем ограничениям, какие требуются для общественной безопасности, и если преступнику ручается тот же трибунал, что это ограничение не зайдет дальше, чем требуется сказанной целью, — то общество предъявляет еще дальнейшее требование, чтобы преступник в продолжение своего заключения содержал себя сам, и абсолютная нравственность одобряет и это требование. Раз общество приняло меры для своего самосохранения и назначило преступнику наказания или стеснения не выше тех, какие необходимо обусловливаются этими мерами, его дело кончено. О содержании преступника оно должно теперь заботиться столько же, сколько и до совершения им преступления. Роль общества состоит только в том, чтобы защитить себя против преступника, а забота о том, чтобы он мог жить возможно лучше при тех стеснениях, какими общество вынуждено обставить его, лежит уже на нем самом. Все, чего он справедливо может требовать, это возможности трудиться и выменивать произведения своего труда на необходимые для него предметы, это требование исходит из приведенного уже выше правила, что действия преступника не должны быть стесняемы больше, нежели это необходимо для общественной безопасности. Из этой возможности трудиться он должен сделать все, что позволяется обстоятельствами: он должен довольствоваться тем, что может добыть при этих условиях, если же он не может добиться большего, если ему приходится нести трудную работу и добывать себе ею только скудное содержание, то это должно идти в счет его наказаний за преступления — в счет естественных противодействий его дурному действию.
Справедливость неуклонно настаивает на том, чтобы содержание преступника лежало на нем самом. Причины, оправдывающие заключение его в тюрьму, оправдывают точно так же и отказ дать ему какое-нибудь другое содержание, кроме того, которое он вырабатывает сам. Он подвергается заключению затем, чтобы не мог больше вредить полноте жизни своих сограждан, чтобы не мог снова завладевать какими-либо выгодами, данными им природой или приобретенными собственным их трудом и бережливостью. Те же причины требуют, чтобы он сам заботился о своем содержании, т. е. чтобы он не мог наносить ущерб полноте жизни других — пользоваться плодами их трудов. Иначе откуда получал бы он свою пищу и одежду? Из общественных запасов, т. е. из карманов всех людей, платящих налоги. А что представляет собственность, которая берется таким образом с людей, платящих налоги? Она представляет известную сумму выгод, приобретенных трудом. Она равняется известному количеству средств, необходимых для полной жизни. И когда эта собственность отнята, когда труды потеряны, когда продуктом его завладевает сборщик податей и передает его заключенному, — условия к полной жизни нарушены: осужденный совершает через посредство официальной власти новое преступление против своих сограждан. Дело не в том, что отнятие собственности совершается тут согласно закону. Мы должны разбирать здесь требования той власти, которая стоит выше закона и которую закон должен проводить. И мы находим, что эти требования состоят в том, чтобы каждый сам подвергался и дурным и хорошим результатам своего инцидента, чтобы преступник по возможности сполна выносил все страдания, порожденные его преступлением, и чтобы ему не дозволялось слагать часть их на людей невинных. Если преступник не содержит себя сам, он косвенным образом совершает новое преступление. Вместо исправления ущерба, нанесенного им условиям полной жизни общества, он увеличивает этот ущерб. Он наносит другим то самое зло, которое наложенное на него стеснение должно было предупредить. Поэтому, насколько абсолютная нравственность оправдывает это стеснение, настолько же она дает нам и право отказывать преступнику в даровом содержании.
Итак, вот в чем состоят требования справедливой уголовной системы: посягатель должен или возвратить отнятое, или дать за него вознаграждение, он должен подвергнуться тем стеснения, какие требуются общественной безопасностью, на него не может быть наложено никакое стеснение, выходящее за эти пределы, никакое лишнее взыскание, наконец, в то время когда он находится в заключении или под стражей, он должен сам заботиться о своем содержании. Мы не хотим сказать, чтобы все эти требования могли быть исполнены вдруг. Мы уже допустили, что в нашем переходном состоянии выводы абсолютной применимости должны сообразовываться с индукциями относительной применимости. Мы сказали, что для грубых времен нравственность оправдывает самые строгие уголовные кодексы, если без них невозможно сдерживать преступление и обеспечивать общественную безопасность. Из этого следует, что нынешние способы обращения с преступниками оправдываются во всех случаях, когда они настолько приближаются к требованиям чистой справедливости, насколько позволяют обстоятельства. Очень может быть, что всякая система, возможная в настоящее время, окажется ниже идеальной. Очень может быть, что принуждение к возврату отнятого или вознаграждению за него во многих случаях неисполнимо. Очень может быть, что на некоторых преступников надо налагать более строгое наказание, нежели бы требовала абстрактная справедливость. С другой стороны, может быть, что для преступника, совершенно несведущего ни в каких ремеслах, необходимость самому содержать себя сделает для него наказание слишком тягостным. Но подобные непосредственные неудобства нисколько не опровергают наших аргументов. Мы настаиваем только на том, чтобы требования абсолютной нравственности исполнялись по возможности полнее, чтобы соблюдение их доводилось до тех границ, далее которых оно, по свидетельству опыта, принесло бы больше вреда, нежели пользы, чтобы никогда не терялся из виду идеал и чтобы каждая перемена стремилась к осуществлению этого идеала.
Затем, мы хотим показать, что в настоящее время этот идеал может быть осуществлен в значительной степени. Опыт различных стран, совершавшийся при различных обстоятельствах, доказал, что замена старой уголовной системы системами, приближающимися к указанным выше, приносит громадную пользу. Германия, Франция, Испания, Англия, Ирландия и Австралия представляют подтверждение того, что самой целесообразной уголовной системой оказывается та, при которой уменьшаются стеснения и усиливается зависимость преступника от него самого. И факты доказывают, что, чем ближе держатся требования абстрактной справедливости, тем успешнее оказывается система. Мы имеем самые поразительные факты в подтверждение сказанного.
Когда г-н Обермайер назначен был начальником Мюнхенской государственной тюрьмы, ‘он нашел там от 600 до 700 заключенных, дошедших до крайней степени неповиновения. Производимые ими беспорядки заставили прибегнуть к самым суровым и строгим мерам: все заключенные были скованы, и к каждой цепи была прикреплена железная гиря, которую даже самые сильные из заключенных с трудом могли волочить за собой. Стража состояла почти из 100 человек солдат, стоявших не только у ворот и вокруг стен, но и в коридорах, рабочих камерах и спальнях, и самой странной из всех мер против возможности возмущения и буйств было то, что на ночь спускалось на дворах и в коридорах от двадцати до тридцати огромных и злых охотничьих собак, которые должны были охранять двор и коридоры. Судя по рассказам, это был настоящий Пандемониум, заключавший на пространстве нескольких акров самые дурные страсти, самые рабские пороки, самую бездушную тиранию’.
Обермайер постепенно смягчил эту суровую систему. Он значительно облегчил вес цепей и даже совсем уничтожил бы их, если бы это было дозволено. Собаки и большая часть стражи были удалены, с заключенными стали обходиться так, чтобы прибрести их доверие. М-р Байлльи Кокрен, посетивший эту тюрьму в 1852 г., говорит, что тюремные ворота были ‘широко отворены, без всяких часовых у дверей, стража состояла только из двадцати человек, праздно проводивших время в караульне, находившейся довольно далеко от входа… Ни у одной двери не было ни запоров, ни засовов: единственной мерой предосторожности служил обыкновенный замок, и так как в большей части комнат он не запирался почти никогда на ключ, то заключенные свободно могли выходить в коридор… В каждой рабочей камере назначался старшина из числа заключенных, отличавшихся лучшим поведением, и г-н Обермайер уверял меня, что, если какой-нибудь заключенный нарушал какое-либо постановление, все его товарищи говорили ему: ‘Это запрещено’, — и редко случалось, чтобы он не послушал их… В стенах тюрьмы производятся всевозможные работы, заключенные, разделенные на различные разряды и снабженные различными инструментами, шьют себе одежду, исправляют стены собственной тюрьмы, куют собственные цепи, выделывают разные мануфактурные предметы, которые приносят им большие выгоды. Результат всего этого тот, что каждый заключенный содержит себя собственным трудом, излишек же его заработка отдается ему при освобождении и дает возможность избегнуть лишений в первое время после освобождения’.
Кроме того, заключенные ‘в свободное время собираются без всякого вмешательства в их сношения, но в то же время под бдительным надзором и контролем’, г-н Обермайер на основании многолетнего опыта удостоверяет, что вследствие такого порядка нравственность улучшилась.
Каких же результатов достиг он? В продолжение своего шестилетнего управления Kaisers-Lauten (первая тюрьма, которой он управлял) г. Обермайер освободил 132 преступника, из которых 123 вели себя с этого времени хорошо и 7 подверглись новому заключению. Из мюнхенской тюрьмы с 1843 по 1845 г. выпущено было 298 заключенных. ‘Из них 246 исправившихся были возвращены обществу. Людей сомнительного поведения, но не совершивших нового преступления, оказалось 26 человек, снова подвергнуто испытанию — 4, наказано полицейской властью — 6, приговорено к новому заключению — 8, умерло — 8’. Этот отчет, говорит г-н Обермайер, ‘основывается на несомненных данных’. В действительности успехов г-на Обермайера мы имеем свидетельство не одного только Байлльи Кокрена, но, кроме того, Ч. Г. Таунзенда,Джор-джаКамба,МатьюГш1ля и сэра Джона Мильбанка, нашего посланника при Баварском дворе.
Возьмем еще пример — Меттрэ. Всякому приходилось, вероятно, слышать об успехах этого исправительного заведения для малолетних преступников. И посмотрите, как проводимая там система близко подходит к упомянутым нами отвлеченным принципам.
Эта ‘Colonie Agricole’ не имеет ‘ни стен, ни оград для тюремных целей’, там нет физических стеснений, за исключением тех случаев, когда ребенка заключают за какую-либо вину на известное время в отдельную комнату. Жизнь ведется трудовая: мальчиков учат ремеслам или земледелию по их выбору, они же исполняют и все домашние обязанности. ‘Все работы исполняются поштучно и вознаграждаются по приговору chef d’atelier: часть этой платы отдается ребенку на руки, а остальное помещается в сберегательную кассу в Туре… Мальчики платят сами за ту часть своей одежды, которая требует возобновления ранее срока, положенного на выдачу нового платья. ..но зато если платье окажется в хорошем состоянии, то ко времени срока ребенок получает от этого выгоду, так как деньги, которые были бы издержаны на платье, вносятся ему на текущий счет.’ Два часа в день дается на игры. ‘Мальчиков учат пению, и, если кто-нибудь обнаруживает наклонность к рисованию, его учат немножко и этому… Из нескольких мальчиков образована пожарная бригада, которая иногда оказывала в соседстве существенную помощь.’ Не ясно ли из этих немногих фактов, что вся сущность состоит в следующем: ограничение свободы не больше, нежели это абсолютно необходимо, содержание, насколько возможно, своим трудом, особенно усердный труд получает и экстренное вознаграждение, и, наконец, настолько свободы в упражнении способностей каждого, насколько это позволяется обстоятельствами.
‘Посредствующая система’, принятая в последнее время с большим успехом в Ирландии, представляет в некоторой степени пример приложения тех же самых общих принципов. Заключенным, знающим какое-либо ремесло, эта система предоставляет ‘всю свободу, какая необходима для того, чтобы дать вполне выказаться силе самоотвержения и самообладания в преступнике, силе, которой нет возможности проявиться при суровых стеснениях обыкновенных тюрем.’ Преступник, испытанный на этой ступени, ведется далее: его назначают в ‘должность рассыльного, которому ежедневно приходится перебывать во всем городе, или на какие-нибудь работы, исполняемые вне тюремных стен. Должность рассыльного оставляет преступников вне тюрьмы до 7 или 8 часов вечера без всякого надзора, преступникам выдается еженедельно небольшая часть заработанных денег, и они имели бы полную возможность скомпрометировать себя. Однако до сих пор не оказалось еще ни одного примера самого незначительного беспорядка или даже простого недостатка пунктуальности, хотя изобретались самые разнообразные средства, чтобы открыть то или другое, если бы оно случилось’. Известная часть заработка преступников откладывается в сберегательную кассу, их поощряют к увеличению этих сбережений для составления капитала на случай эмиграции. Результаты этого следующие: ‘В заведении величайший порядок и исправность, оно дает такую массу добровольно исполняемых работ, какой невозможно достигнуть в тюрьмах’. Часто случалось, что хозяева, которым передавали заключенных, ‘являлись за другими, вследствие хорошего поведения тех, которых они брали прежде’. Судя по словам брошюры капитана Крофтона, вышедшей в 1857 г., из 112 человек, освобожденных условно в продолжение предшествовавшего года, 85 вели себя удовлетворительно ‘и были освобождены слишком недавно, чтобы о них можно было что-нибудь сказать, и 5 снова лишились свободы. Что касается до остальных 13 человек, то о них невозможно было получить точных сведений, но есть основания предполагать, что 5 оставили страну, а 3 поступили в солдаты’.
‘Марочная система’ капитана Мэконочи всего полнее применяет к делу принцип содержания преступников собственным трудом и такого лишь ограничения их свободы, какое безусловно необходимо для общей безопасности. Система эта состоит в том, чтобы приговор о времени заключения соединялся с приговором об известном роде труда, т. е. об известных определенных обязанностях, которые должны быть исполнены преступниками. ‘Ни дневная порция, ни какие-либо другие припасы по части пищи, постели, одежды и даже обучения не должны даваться даром, все это должно идти в обмен на предварительно заработанные марки, за определенную плату и по собственной оценке заключенных, понятно в то же время, что при освобождении преступник может рассчитывать только на те деньги, которые окажутся лишними за всеми подобными расходами, заключенные ставятся таким образом в зависимость от их собственного добропорядочного поведения, проступки, совершенные ими в тюрьме, наказываются также соответственными пенями, которые налагаются смотря по средствам каждого.’ Употребление марок, которые играют роль денег, было впервые введено капитаном Мэконочи на острове Норфолк. Описывая действие своего метода, он говорит:
‘Эта система дала мне прежде всего средства для расплаты за труд, а затем и средства наказания. Одно давало мне готовых и постоянно улучшавшихся рабочих, другое спасло меня от необходимости прибегать к жестоким и деморализующим наказаниям… затем, моя форма денег доставляет мне и средства на школьную плату. Я очень заботился о том, чтобы поощрять в преступниках охоту к образованию. Но, как я отказывал им в даровом содержании, так не хотел давать и дарового обучения. Я заставлял их платить за уроки… и я никогда не видел, чтобы взрослые ученики делали такие быстрые успехи… затем моя форма денег доставляет мне ручательства на случай маленьких и даже больших проступков: я смягчаю или вовсе отменяю срок строгого заключения, если достаточное число других заключенных хорошего поведения дает мне залог, как ручательство за улучшение поведения провинившегося’.
Неизменный принцип — ‘за ничего не давать ничего’ — капитан Мэконочи применил даже к больнице и похоронам. Тут, как и всюду, он делал жизнь заключенных насколько возможно близкой к порядку обыкновенной жизни: он предоставлял им испытывать всю ту долю добра или зла, какая естественно вытекала из их собственного поведения, — принцип, который он справедливо считает единственным верным принципом. Каковы же были результаты этого? Крайняя испорченность ссыльных острова Норфолка была известна: на предыдущих страницах мы говорили о некоторых из ужасных страданий, которым подвергались эти несчастные. Но капитан Мэконочи, имея дело с этими самыми деморализованными из преступников, достиг в высшей степени благоприятных результатов. ‘В четыре года, — говорит он, — я отпустил в Сидней 920 человек, осужденных во второй раз: из лиц этих только 20 человек, или 2 %, были снова осуждены до января 1845 г.’, между тем как в то же самое время на Ван-Дименовой Земле, где с преступниками обращаются иначе, обыкновенная пропорция таких вновь осуждаемых составляет 9 % ‘Капитан Мэконочи, — пишет Гаррис в своих Convicts and Settlers, — сделал для исправления этих несчастных и для улучшения их физических условий больше, нежели мог бы прежде ожидать самый пылкий практический ум.’ Другой очевидец говорит, что ‘ни одной системе никогда не удавалось исправление массы людей в такой степени’. ‘Как пастор острова и судья в течение двух лет, я могу сказать положительно, что никогда не бывало так мало пресгуплений’, — пишет достопочтенный Б. Найлор. Томас Диксон, главный суперинтендант ссыльных в Западной Австралии, который ввел там отчасти эту систему в 1856 г., утверждает, что не только сумма работ, исполненных при этой системе, была необыкновенно велика, но и что ‘хотя характеры некоторых из сосланных вовсе не отличались до того времени хорошими качествами (многие из них были люди, совершившие в Англии по несколько преступлений), перемена, происшедшая в них, как в этом, так и во всех других отношениях, была действительно крайне замечательна’. Если таковы были результаты, когда система эта проводилась еще несовершенно (правительство постоянно отказывалось дать какую-нибудь определенную силу маркам, как средству освобождения), то чего можно бы было ожидать, если б принципам и средствам этой системы дано было полное влияние?
Кажется, однако, что из всех доказательств в пользу этой системы самое решительное представляет тюрьма в Валенсии. При назначении в 1835 г. полковника Монтезиноса начальником этой тюрьмы ‘среднее число людей, совершивших преступление вторично, доходило до 30 и 35 % в год — почти такое же, как в Англии и других европейских странах. Но успех его системы был таков, что в последние три года там не было даже и одного человека, подвергнувшегося вторичному осуждению, а за десять предшествовавших лет количество их средним числом не превышало и 1 %’. Каким же образом произошла такая удивительная перемена? Уменьшением стеснения свободы и дисциплиной труда. Следующие извлечения, взятые наудачу из книги Госкинса ‘Account of the Public Prison at Valencia’, могут доказать это:
‘Когда осужденный вступает в тюрьму, на нем надеты цепи, но, по просьбе его к начальнику тюрьмы, они снимаются с него, если преступник ведет себя хорошо’.
‘В тюрьме содержится до тысячи заключенных, но я в целом заведении не видел больше трех или четырех сторожей, надзиравших за ними. Говорят, что при заведении состоит всего дюжина старых солдат и вовсе нет каких-либо запоров или замков, которые трудно бы было сломать, по-видимому, никаких предосторожностей, кроме тех, какие принимаются в частных домах, нет’.
‘Когда осужденный поступает в тюрьму, его спрашивают, каким ремеслом или работой он желает заниматься или чему он хочет учиться, и представляется на выбор более сорока различных занятий… там есть ткачи и прядильщики всякого рода… кузнецы, башмачники, корзинщики, канатчики, столяры, токари, делающие очень хорошенькие вещи из красного дерева, есть также печатная машина, весьма усердно работающая’.
‘Всякого рода работы внутри заведения, как-то: починка, переделка, очистка — исполняются заключенными. Все они очень почтительны в обращении, и я никогда не видел заключенных, отличающихся таким хорошим видом, нет сомнений, что полезные занятия (так же как и внимательное обращение) изменили к лучшему их наружность… кроме сада для прогулок, усаженного померанцевыми деревьями, есть также для развлечения птичий двор с фазанами и другими разнообразными породами птиц, прачечные, где заключенные моют свое платье, и лавка, где они могут, если хотят, покупать табак и разные другие мелочи на четвертую часть заработанных ими денег, которая выдается им на руки. Другая четверть денег сберегается ко времени их выхода из тюрьмы, остальная же половина идет на заведение, и суммы, собираемой таким образом, часто достаточно на все издержки, без всякого пособия от правительства’.
Таким образом, успех, который Госкинс считает ‘истинным чудом’, достигается посредством системы, всего ближе подходящей к требованиям абстрактной нравственности, на которые мы указывали. Заключенные живут почти исключительно, если не совершенно, на свои средства. Их не подвергают ни беспричинным наказаниям, ни излишним ограничениям. Им приходится самим зарабатывать себе все необходимое для жизни, но зато им разрешают все удовольствия, совместимые с их положением как арестантов: так как основным принципом, говоря словами полковника Монтезиноса, признается ‘предоставление такого простора свободной деятельности заключенных, какой только допустим при тюремном режиме’. Им позволяют поэтому (мы нашли, что и справедливость требует того же) жить сносно, как только они могут, с теми лишь ограничениями, какие необходимы для безопасности их сограждан.
Нам представляется весьма многозначительным такое тесное соответствие между априорными заключениями и результатами опытов, сделанных помимо этих соображений. С одной стороны, ни в указанных нами учениях чистой морали, ни в сделанных из них дальнейших заключениях не говорится чего-либо об исправлении преступников: мы касались исключительно прав граждан и осужденных в их взаимных отношениях. С другой стороны, авторы улучшенных тюремных систем, описанных выше, задавались одною лишь целью исправления преступников, оставляя в стороне вопрос о справедливых притязаниях общества и тех, кто перед ним провинился. И однако пути, приведшие к такому поразительному уменьшению преступности, оказываются теми путями, которые особенно отвечают требованиям и отвлеченной справедливости.
Действительно, можно путем дедукции показать, что система наиболее справедливая есть одновременно наилучшая для исправления преступника. Внутренний опыт каждого из нас подтвердит, что чрезмерное наказание порождает не раскаяние, а ненависть и негодование. Покуда преступник терпит лишь то, что естественно вытекает из его дурного поведения: покуда ему ясно, что его ближние сделали только то, что было необходимо для их самообороны, у него нет основания к гневу, он привыкает смотреть на свое преступление и на наказание как на причину и действие. Но раз ему приходится испытывать беспричинные страдания, сознание несправедливости зарождается в нем. Он видит в себе обиженного. Он затаивает в душе злобу против всех виновников этого сурового обращения. Охотно забывая при всяком удобном поводе ущерб, который другие понесли от него, он вместо того привыкает к сознанию несправедливости, какую ему приходится терпеть от других. Питая при этих условиях чувство мести скорее, чем чувство примирения, он возвращается в общество не лучшим, а худшим, чем он был, и если он не совершает новых преступлений (что далеко не всегда бывает так), то его удерживает мотив самого низкого свойства — страх. Далее, дисциплина труда, которой подчиняются осужденные при господстве истинно справедливой системы, есть именно то, что и требуется. Говоря вообще, необходимые потребности нашего существования в обществе побуждают нас всех трудиться. Большинству из нас достаточно этих импульсов, но у некоторых отвращение к труду не может быть побеждено так просто. Не работая, но нуждаясь в средствах к жизни, они склонны искать их на незаконных путях и этим навлекают на себя законные кары. Класс преступников вербуется по большей части из праздных элементов, праздность — источник преступности, отсюда вытекает, что успешным будет лишь тот тюремный режим, который искореняет праздность. Раз нет налицо естественных побуждений к труду, необходимо поставить преступника в положение, при котором этот стимул является неизбежно. Это и достигается именно при защищаемой нами систем. Действие состоит в том, что люди, по природе своей плохо приноровленные к условиям общественной жизни, подчиняются принуждению в новой обстановке и должны бывают приспособиться к требованиям общежития, имея, в противном случае, перед собой альтернативу голода. Наконец, не забудем и того, что режим этот, предписанный абсолютной моралью, спасителен не потому только, что основан на труде, но и потому, что труд этот добровольный. Как мы показали, справедливость требует, чтобы заключенному предоставлено было самому содержать себя, то есть он должен иметь возможность работать — больше или меньше и, сообразно этому, испытывать довольство или голод. Поэтому, когда под воздействием этой хотя и суровой, но натуральной шпоры преступник начинает проявлять себя, он делает это, как он желает. Процесс развития в нем трудовых привычек есть в то же время процесс усиления контроля его над самим собой: а это именно и нужно, чтобы ему сделаться хорошим гражданином. Заставлять его работать путем внешнего принуждения не привело бы ни к чему: потому что, когда ему вернут свободу и когда принуждение не будет тяготеть над ним, он окажется тем же, чем был раньше.
Стимул должен быть внутренним, чтобы можно было его унести с собой из тюрьмы. Не важно, что вы заставляете заключенного работать, он сам себя должен принуждать к этому. А это он сделает только в том случае, если поставить его в условия, предписываемые справедливостью.
Мы находим, таким образом, третью категорию доводов. Психология подтверждает наше заключение. Выше мы изложили данные разнообразных опытов, сделанных людьми, не думавшими проводить какую-либо политическую или этическую теорию, мы нашли, что установленные опытным путем факты вполне совпадают не только с выводами абсолютной морали, но и с указаниями науки о духе. Мы думаем, что подобное сочетание разных способов доказательства неотразимо.
Теперь, пользуясь тем же методом, какому следовали до сих пор, мы попытаемся рассмотреть путь, способствующий развитию улучшенных систем, входящих постепенно в употребление.
Справедливость требует, чтобы преступник ограничивался, лишь насколько это необходимо для безопасности общества, но не больше. Смысл этого требования не представляет затруднений в том, что касается качества стеснений, зато значительными трудностями обставлено решение вопроса о длительности заключения. Невозможно усмотреть непосредственно, как долго следует держать преступника в несвободном состоянии, чтобы общество было застраховано от дальнейших на него посягательств. Срок длинней необходимого причиняет действительный ущерб преступнику, срок меньше против необходимого создает ущерб для общества — потенциальный. Однако если нет твердого руководства, то мы впадем всякий раз в ту или другую крайность.
В настоящее время продолжительность уголовных наказаний определяется способом совершенно эмпирическим. За преступление с определенными техническими признаками парламентские акты назначают ссылку и тюремное заключение с обозначением наибольшего и наименьшего сроков: эта относительно определенная длительность наказания произвольно устанавливается законодателями под наитием их морального настроения. В пределах границ, означенных в законе, судьи осуществляют свою дискреционную власть, и, решая, как долго лишение свободы должно длиться, они руководствуются отчасти специальной физиономией преступления или обстоятельствами, при которых оно совершено, отчасти внешностью и поведением обвиняемого или аттестацией, какую ему дают. Заключение, к которому приходит судья на основании этих данных, зависит в значительной степени от его личности, от его моральных склонностей и взглядов на поведение людей. Таким образом, способ определения срока уголовных ограничений от начала до конца не более как ряд догадок. А как дурно влияет подобная система догадок, тому мы имеем массу доказательств. Проще всего иллюстрируется это ‘судейской справедливостью’, вошедшей в поговорку, а решения высшего уголовного суда часто грешат в двояком направлении — или несправедливой строгостью, или излишней мягкостью. Ежедневно случается, что совершенно пустячные проступки караются продолжительным тюремным заключением, а очень часто наказания так несоответственно малы, что стоит лишь освободить преступника из-под стражи, как он уже совершает новые преступления.
Спрашивается теперь, можем ли мы из принципов справедливости почерпнуть на место этого чисто эмпирического и столь неудовлетворительного метода другой, который давал бы возможность в большей степени согласовывать меру наказания с надобностью. Нам кажется, что да. Мы убеждены, что, следуя заветам справедливости, мы придем к методу, в высокой степени объективному, благодаря чему уменьшится возможность ошибок, проистекающих из личного суждения и чувств.
Мы видели, что если выполнять требования абсолютной морали, то каждого преступника следует принуждать к возвращению либо возмещению отнятого им. В огромном количестве случаев это влечет за собой лишения свободы на известный срок пропорционально размерам нарушения. Конечно, для преступника, обладающего большими средствами, принуждение к возврату или возмещению составило бы лишь слабое наказание. Хотя в этом сравнительно редком случае цель не достигается, поскольку дело касается воздействия на самого преступника, по отношению к подавляющему большинству преступников, людей бедных, указанная мера оказывается действенной.
Сроки лишения свободы назначаются большие или меньшие, сообразно размерам причиненного ущерба и тому, был ли преступник человеком праздным или рабочим. Хотя между злом, какое виновный совершил, и его нравственной низостью нет постоянной и точной пропорции, тем не менее размеры ущерба, по общему правилу, могут определять потребную меру наказания лучше, нежели парламентское большинство и гадания судей.
Но руководящая нить на этом не прерывается. Попытка идти еще дальше по пути строгой справедливости показывает нам возможность еще более близкого соответствия кары преступлению. Когда, принудив преступника к возмещению, мы требуем еще достаточной гарантии того, что не будет дальнейших посягательств на общество, и когда мы принимаем определенную гарантию как достаточную, мы открываем дорогу объективному определению срока ограничения свободы. Наши законы в некоторых случаях уже довольствуются поручительством за будущее хорошее поведение. Тут уже ясно стремятся различать более порочных и менее порочных, так как, по общему правилу, трудность найти поручителя прямо пропорциональна недостаткам характера. Наша мысль состоит в том, что систему эту, ныне ограниченную специальными видами преступлений, надо сделать общеобязательной. Но изложим это подробнее.
Во время судебного разбирательства обвиняемый приглашает свидетелей для дачи показаний относительно его предыдущего поведения и о том, обладал ли он сносным характером. Данное таким образом свидетельство говорит больше или меньше в его пользу, сообразно почтенности свидетелей, их числу и свойству показаний. На основании всех этих данных судья делает заключение о наклонностях преступника и сообразует с этим длительность наказания. Спрашивается, не можем ли мы утверждать, что если бы господствующее мнение о характере виновного определяло приговор непосредственно, а не посредственно, как теперь, то это было бы большим улучшением? Ясно, что оценка, сделанная судьей на основании свидетельств, должна уступать в точности оценке, сделанной соседями и хозяевами преступника. Ясно опять-таки, что мнение, выраженное этими соседями и хозяевами со свидетельской скамьи, заслуживает меньше веры, чем их же мнение, когда оно влечет за собой для них серьезную ответственность.
Желательно, чтобы содержание приговора определялось теми, чье суждение о преступнике основано на продолжительном опыте, и чтобы искренность суждения подкреплялась готовностью действовать согласно такому суждению.
Но как сделать это? Был предложен путь весьма простой {Идеей этой мы обязаны покойному Mr. Octavius H. Smith.}. Когда заключенный выполнил свою обязанность репутации или компенсации, одному из знавших его надо дать возможность освободить его из тюрьмы, представив достаточное обеспечение как ручательство за его хорошее поведение. Эта комбинация допустима всякий раз не иначе как с официального разрешения, в таком разрешении может быть отказано в случае неудовлетворительного поведения преступника, лицо, представляющее залог, должно быть надежным и состоятельным, — все это предполагается само собой, затем следует удовлетвориться поручительством в определенной сумме со стороны лица, освобождающего заключенного, или же обязательством на известный срок возмещать всякий ущерб, какой могут потерпеть от выпущенного на волю арестанта его сограждане.
Несомненно, этот план покажется рискованным. Мы приведем, однако, доводы в пользу безопасности его применения, более того, мы найдем фактические подтверждения успешности плана, очевидно, более опасного.
При указанной комбинации освободитель и виновный становятся обыкновенно друг к другу в отношения хозяина и наемника. Лицо, условно выпускаемое из тюрьмы, охотно согласится получать вознаграждение меньшее, чем обыкновенно полагается в данном занятии, поручитель же поощряется той экономией, какую он нагоняет, сверх того, он находит таким путем гарантию против взятого им на себя риска. Работа за меньшую плату и нахождение под надзором хозяина все еще составляют для преступника источник известных умеренных ограничений. И если, с одной стороны, его поощряет к хорошему поведению сознание, что хозяин во всякое время может разорвать условие и вернуть его властям, то, с другой стороны, от слишком строгого хозяина он может избавиться решением возвратиться в тюрьму и быть там до истечения срока.
Заметим далее, что добиться этого условного освобождения будет тем труднее, чем значительнее совершенное преступление. Виновные в гнусных злодеяниях всегда останутся в тюрьме, никто не решится ответствовать за их поведение. Тем, кто вторично попадает в тюрьму, придется ждать поручителя гораздо дольше, чем в первый раз, причинив однажды убыток лицу, за них обязавшемуся, они не должны иметь возможности повторить это вскорости: второй раз им поверят лишь после долгого периода хорошего поведения, засвидетельствованного тюремными властями. Наоборот, легко найдут заступников совершившие маловажные проступки и отличавшиеся обыкновенно хорошим поведением, а лица, совершившие деяния, сами по себе простительные, освобождались бы сейчас же после возмещения убытков. Сверх того, описанная нами система всегда уместна в случае осуждения невинных, а также в случае исключительных преступлений, совершаемых людьми безусловно нравственными. Таким образом, был бы создан корректив для неправильных судебных вердиктов и для ошибок в оценке преступности, а неоспоримые достоинства нашли бы награду в ослаблении несправедливых тягот.
Еще очевидное преимущество — продолжительная трудовая дисциплина для тех, кто в ней особенно нуждается. Вообще говоря, прилежные и искусные работники, которые всегда были бы полезными членами общества, если проступки их незначительны, скоро найдут предпринимателей, готовых за них поручиться. Лица же, принадлежащие к преступному классу, отличающиеся праздностью и распущенностью, оставались бы долгое время в заключении, так как ни один хозяин не рискнул бы ответствовать за них, пока у них не выработается известное трудолюбие под влиянием постоянной необходимости содержать самому себя в тюрьме.
Таким образом, мы имели бы объективное мерило не только срока заключения, необходимого для общественной безопасности, но также и срока, нужного иным арестантам для того, чтобы приучиться к труду, в то же время нам даются средства к исправлению разных недостатков и преувеличений настоящего порядка вещей. Для практического осуществления нашего плана требуется расширить степень участия жюри в судебном разборе. В настоящее время известное число сограждан обвиняемого призываются государством дать ответ: виновен он или невиновен? Судье же предоставляется на основании уголовных законов определить, какое наказание он заслуживает, если виновен. При комбинации, нами описанной, решение судьи может быть изменено жюри, составленным из соседей виновного. И это естественное жюри, которому, благодаря знакомству с обвиняемым, легче составить мнение о его деянии, будет действовать осторожно, сознавая тяжесть ответственности, потому что тот из их числа, который возьмет на себя условное освобождение, делает это на свой страх.
Заметим, что все доводы, подтверждающие безопасность и преимущества ‘посредствующей системы’, говорят с еще большей силой о безопасности и преимуществах системы, какую мы предлагаем взамен названной. То, что мы описали, есть не что иное, как ‘посредствующая система’, с заменой ее искусственной формы естественной и искусственных испытаний естественными. Если, как это показал на деле капитан Крофтон, безопасно давать условную свободу арестанту за его хорошее поведение в тюрьме в течение известного срока, то, очевидно, условное осуждение еще безопаснее, если оно зависит не от одного только хорошего поведения на глазах у тюремщиков, но и от репутации, какую осужденный снискал всей своей прежней жизнью. Если безопасно основываться на суждениях должностных лиц, чьи сведения о поведении преступника сравнительно ограничены и которые не ответствуют за ошибочность своих суждений, тем безопаснее (предполагая, что и власти не оспаривают этого) доверять суждению того, кто не только имел возможность лучше знать виновного, но еще готов понести убыток в случае превратности своего мнения.
Далее, надзор, устанавливаемый ‘посредствующей системой’ над каждым условно освобожденным, осуществить легче, когда осужденный уходит к кому-нибудь, живущему в одном с ним округе, а не за его пределы к незнакомому хозяину, в первом случае облегчается и собирание сведений о дальнейшей судьбе условно освобожденного. Все говорит за целесообразность изложенного метода. Если по рекомендации начальства хозяева брали к себе крофтоновских арестантов и ‘неоднократно приходили за другими, благодаря отличному поведению законтрактованных в первый раз’, то еще лучше должна действовать система, при которой ‘делать все, чтобы хозяева могли ознакомиться с прошлой жизнью арестанта’, не надо, так как это прошлое им уже известно.
В заключение, не забудем и того, что только такая система тюремного заключения, считаясь в должной мере с требованиями общественной безопасности, в то же время вполне справедлива по отношению к преступнику. Мы видели, что ограничения, налагаемые на него, оправдываются абсолютной справедливостью лишь в объеме, нужном для предупреждения дальнейших посягательств на сограждан, а если последние идут в репрессии далее этой черты, они нарушают его право. Отсюда, после того как заключенный выполнил обязанность реституции, загладил, насколько возможно, причиненное им зло, общество обязано так или иначе охранить в должной мере своих членов от дальнейших посягательств. И если, в чаянии выгоды или по другому мотиву, какой-нибудь гражданин, достаточно зажиточный и заслуживающий доверия, берет на свою ответственность безопасность общества, оно должно соглашаться на такое предложение. Чего оно имеет право требовать — так это достаточности гарантии против могущих случиться правонарушений, что, конечно, не может иметь места в случае самых тяжких злодеяний. Никакой залог не вознаградит за убийство, поэтому, когда речь идет о таких важных преступлениях, общество с полным основанием не согласится ни на какую гарантию, если даже кто вопреки вероятиям предложит ее. Таков, стало быть, наш кодекс этики тюрем. Вот идеал, который мы должны постоянно иметь в виду при изменениях нашей уголовной системы. Еще раз повторим сказанное вначале, что осуществление подобного идеала целиком зависит от прогресса цивилизации. Пусть никто не вынесет впечатления, будто мы считаем непосредственно выполнимыми на практике все эти требования чистой справедливости. Они исполнимы отчасти, полное же их осуществление в настоящее время представляется нам весьма маловероятным. Число преступников, низкий уровень просвещения, недостатки правительственной машины, а прежде всего трудность найти должностных лиц, достаточно образованных, порядочных и выдержанных, — вот препятствия, которые долго еще будут стоять на пути той сложной системы, какую предписывает мораль. И мы подчеркиваем еще раз, что самая суровая уголовная система оправдывается с этической точки зрения, если она хороша, насколько это допускается обстоятельствами времени. Если система, теоретически более справедливая, не служит достаточной угрозой злоумышленникам или практически неприложима за недостатком людей, в достаточной мере справедливых, честных и гуманных, если с уменьшением строгостей уменьшится и общественная безопасность, — то, несмотря на все жестокости, действующая система, по существу дурная, оказывается формально хорошей. Как уже сказано, она есть наименьшее зло, следовательно, надо признать ее относительную справедливость.
Тем не менее, как мы уже пытались показать, для нас крайне важно, рассуждая об относительно справедливом, иметь постоянно в виду абсолютно справедливое.
Совершенно верно, что в этом переходном положении наши понятия о конечных задачах находятся под влиянием опыта, какой дается достижением целей ближайших, но не менее верно и то, что эти ближайшие цели не могут быть определены без знания конечных задач. Прежде чем сказать, что хорошо по условиям времени, мы должны сказать, что вообще хорошо, вторая идея заключает в себе первую. У нас должно быть определенное знамя, неизменное мерило, надежная нить, иначе непосредственные внушения политики собьют нас с пути и мы скорее уклонимся от истины, чем придем к ней. Приведенные факты подтверждают это заключение. В вопросе о тюремной дисциплине, как и в других случаях, действительность обнаруживает всю глубину нашего заблуждения, порожденного упорным нежеланием считаться с основными началами и приверженностью к чрезмерному эмпиризму. Хотя, по временам, много зла проистекало для цивилизации из попыток сразу осуществить безусловную справедливость, но еще большая сумма бедствий причинена более обычным забвением абсолютной справедливости. Отжившие учреждения держались из века в век гораздо долее, чем это было бы при иных условиях, а справедливые реформы без всякой нужды откладывались. Не пора ли нам извлекать пользу из уроков прошлого?
Postscriptum. После напечатания этого опыта в I860 г. опубликованы были новые данные, подкрепляющие сделанные здесь заключения. Dr. F. S. Monat, покойный генеральный инспектор тюрем в Нижнем Бенгале, в ряде брошюр и статей, начиная с 1872 г., приводит факты из собственного опыта, вполне гармонирующие с вышеизложенной аргументацией. Говоря о трех главных системах тюремного режима, ‘основанных на противоположных теориях’, он замечает.
‘По самой старой из них, тюрьма должна наводить ужас на злоумышленников жестокостью наказания, которые налагаются в таком количестве, какое только возможно без прямого ущерба для здоровья и без опасности для жизни. Вторая, основанная на постепенности, система не считает целью прямое причинение страданий, она позволяет арестанту выслуживать себе свободу и смягчение приговора отличным поведением в тюрьме. Третья и, по моему крайнему разумению, лучшая система ставит себе задачей — превратить каждую тюрьму в школу труда, работа служит здесь орудием наказания, дисциплины и исправления’ (Prison Industry in its Primitive, Reformatory and Economic Aspect. London, Nov. 1889).
В своей брошюре ‘Prison System of India’, напечатанной в 1882 г., Dr. Monat утверждает: ‘Производительный тюремный труд служил действительным средством наказания и исправления, так как все годное время преступники проводят за несвойственными им и насильственными занятиями, они учатся зарабатывать себе хлеб честным трудом по освобождении, в них укореняются привычки труда и порядка взамен беспорядочности и праздности, этих источников порока и преступлений, государству возвращаются целиком или отчасти издержки уголовной репрессии, благодаря обязательному труду целой группы людей, дотоле непроизводительных, и, таким образом, снимается та часть бремени общества, которое оно теперь принуждено носить.
Экономические соображения, приводимые против оплачиваемого труда преступников, не выдерживают критики, а если и признать их силу с точки зрения некоторых незначительных общественных групп, то ведь интересы меньшинства должны быть принесены в жертву общему благосостоянию’.
Еще раз, в статье, озаглавленной ‘Prison Discipline and its Results in Bengal’, помещенной в Journal of the Society of Arts за 1872 г., Dr. Monat, вслед за описанием выставки тюремных изделий, бывшей в Калькутте в 1856 г., настаивает на том, что ‘каждый приговоренный к работам арестант должен уплачивать государству всю стоимость его содержания в тюрьме. ..и что из тюрьмы надо по возможности делать школы труда, при такой системе лучше, чем при любой иной, наказание преступника сочетается с охраной общества’. Далее он показывает, каковы были результаты этой системы:
‘Чистая прибыль, вырученная с работ преступников, занимавшихся ремеслами, за вычетом издержек производства, в круглых цифрах была: фунт стер. фунт стер.
1855-56 11019 1864-65 32988
1856-57 12300 1865-66 35543
1857-58 10841 1866 14287
1859-60 14065 1867 41168
1860-61 23124 1868 56817
1861-62 54542 1869 46588
1862-63 30604 1870 45274 1863-64 54542
Итого около полумиллиона. В 1866 г. отчетных месяцев только восемь, потому что с истечением официального года 30 апреля ввели общий календарный счет.
Имея достаточно места и времени, я мог бы доказать вам со всевозможной подробностью, что каждый ловкий работник, занимавшийся ремеслом, зарабатывал в среднем гораздо больше, чем стоило его содержание, что пять из порученных мне тюрем в разное время содержали себя сами, и что одна из них, большая рабочая тюрьма в Алипоре, предместье Калькутты, в течение последних десяти лет подряд давала много больше, чем шло на нее’.
Dr. Monat занимал место главного инспектора тюрем в Нижнем Бенгале 15 лет, в течение этого времени через его контроль прошло приблизительно 20 000 арестантов, мне кажется, эти наблюдения достаточно обширны, и система, подкрепленная таким опытом, достойна быть принятой. К несчастью, люди пренебрегают опытом, который не согласуется с их отсталыми воззрениями.
Раз как-то я высказал парадокс, что люди идут прямо лишь после всевозможных попыток идти криво: причем допускали это с ограничениями.
Однако недавно я заметил, что парадокс этот иногда не соответствует истине. Из некоторых примеров я увидел, что, когда люди наконец набредут на правильный путь, они часто умышленно сворачивают опять на ложный.

V. Этика Канта

(Этот опыт, появившийся первоначально в ‘Fortnigtly Review’ за июль 1888, вызван нападками на меня в предшествующих номерах журнала, в которых система этики Канта ставилась незримо выше системы, защищаемой мною. Последний отдел печатается теперь в первый раз)

Если бы Кант, высказывая свое часто цитируемое изречение, в котором он человеческую совесть сопоставляет с небесными звездами, как две вещи, внушающие ему наибольшее уважение, лучше знал человека, он выразился бы, вероятно, несколько иначе. Не то чтобы человеческая совесть не представляла действительно нечто само по себе удивительное, каков бы ни был ее предполагаемый генезис, но характер внушаемого ею нам удивления может быть весьма различен сообразно тому, признаем ли мы ее сверхъестественным образом данною пли же предполагаем ее естественным образом развившеюся. Знакомство с человеком в том широком смысле, какой предполагается антропологией, было во времена Канта незначительно. Описаний путешествий было сравнительно немного, и заключавшиеся в них факты касательно человеческого ума у различных рас не были еще надлежащим образом сопоставлены и обобщены. В наше время понятие совести, изучаемое индуктивным путем, не имеет уже ни того универсального смысла, ни того единства, которые присваивает ему кантовское положение. Дж. Леббок говорит:
‘В самом деле, как мне кажется, о низших человеческих расах можно сказать, что они лишены идеи справедливости… мысль, что могут существовать человеческие расы, совершенно лишенные нравственного чувства, была совершенно противоположна тем предвзятым идеям, с которыми я приступил к изучению жизни дикарей, и я пришел к этому убеждению лишь мало-помалу и даже с неохотою’ (Начала цивилиз. Пер. под ред. Корончевского, Спб., 1876, стр. 295).
Но обратимся теперь к фактам, на которых основывается это убеждение, — к фактам, которые мы почерпнем из отчетов путешественников и миссионеров.
Восхваляя своего умершего сына, Tui Thakau, предводитель племени Фиджи, заговорил в заключение об его отважности и необыкновенной жестокости, ибо он был в состоянии убить свою собственную жену, если она его оскорбила, и тут же съесть ее. (Western Pacific. J. E. Erskine, p. 248.)
‘Пролитие крови для него не преступление, а доблесть, быть признанным убийцей составляет для фиджийцев предмет ненасытного их честолюбия’ (Fiji and the Fijians Rev. T. Williems, I, p. 112).
‘Печальный факт представляет то, что когда они (зулусские мальчики) достигнут известного, впрочем очень раннего, возраста, они получают право, в случае если мать захочет их наказать, тут же убить ее’ (Travels and Adventures in Southern Africa, g. Thompson. II, p. 418.)
‘Убийство, прелюбодеяние, воровство и т. п. преступления не считаются здесь (Золотой Берег) грехом’ (Description of the Coast of Guinioa. W. Bosman, p. 130).
‘Укоры совести ему незнакомы (Вост. Африка). Единственное, что его пугает после совершения какого-либо предательского убийства, — это посещение гневной тени убитого’ (Lake Regions of Central Africa. RF.Bur-ton, II, p. 336).
‘Я никак не мог объяснить им (обитателям Вост. Африки) существование доброго начала’ (The Albert N’ian-zat. J. Baker, i, стр. 241).
‘Члены племени дамара убивают бесполезных и бессильных людей, даже сыновья удушают своих отцов, когда те заболевают’ (Narrative of an Explurer in Tropical South Africa F. Gallon, p. 112)
‘Племя дамара, по-видимому, не имеет ясных понятий о добре и зле’ (Ibid, p. 72 )
Приведенным здесь фактам мы могли бы противопоставить факты обратного Характера. Как противоположную крайность мы приведем несколько восточных племен — язычников, как их называют, обнаруживающих добродетели, которые западные нации, называющиеся христианскими, только проповедуют. В то время как европейцы жаждут кровной мести почти так же, как самые первобытные из дикарей, существует несколько скромных племен, живущих в горах Индостана, которые, как, например, депчасы, ‘удивительно легко прощают обиды’ {Campbell, Journal of the Ethnological Society, July, N S vol I, 1869,p. 150.}. Кэмпбелл приводит ‘примеры сильно развитого чувства долга у этих дикарей’ {Ibid,p. 154.}. Те черты, которые мы считаем присущими христианскому учению, проявляются в самой высокой степени в племени арафуров (папуасы), которые ‘живут в полном мире и братской любви между собой’ {Д-р Кольф (Kolff Voyages of the Dutch brig ‘Dourga’)} так что власть у них существует только номинально. Что касается различных индийских горных племен, как, например, санталы, соурасы, мариа-сы, лепчасы, бодосы и дималы, то различные наблюдатели многократно свидетельствуют о них, что ‘это самый честный народ, какой я только встречал {W. W. Hunter, Annals of Rural Bengal, p. 248.}, ‘преступления и уголовные кары им совершенно незнакомы’ {Ibid, p. 217.}, ‘симпатичной чертой их характера является их полнейшая добросовестность’ {Dr. I. Shortt, Hill Ranges of Southern India, pt III.p. 38.}, ‘они отличаются необыкновенною добросовестностью и честностью’ {Glasfind, Selections from the Records of Government of India (For departm), XXXIX, p. 41.}, ‘они удивительно честны’ {Campbell, Journal of the Ethnological Society, N. S. Vol. I, 1869, p. 150.}, ‘честны и верны на деле и на словах’ {В. H. Hodgson, Journal of the Asiatic Society of Bengal, XVIII, p. 745.}. Независимо от расы мы встречаем эти черты вообще в людях, которые продолжительное время пользовались миром (однородный антецедент), будь то якуны полуострова Малакка, которые никогда еще, насколько известно, ничего не украли, даже самого ничтожного пустяка {Достоп. Фавр, Journal of the Indian Archipelago, II, p. 266.} или госы (в Гималаях), среди которых достаточно сомнения в чьей-нибудь честности или правдивости, чтобы приговорить человека к самоуничтожению {Полк. Дальтон, Descriptive Ethnology of Bengal, p. 206.}. Так что в отношении совести эти некультурные народы настолько же превосходят среднего европейца, насколько культурные европейцы превосходят грубых варваров, описанных нами выше.
Если бы эти и другие подобные им факты известны были Канту, они не могли бы не повлиять на его представление о человеческом духе и, следовательно, на его этические воззрения. Уверенный в том, что один предмет его благоговения — звездный мир — есть результат эволюции, он мог бы, под влиянием фактов, подобных вышеприведенным, предположить, что и другой объект его благоговения — человеческая совесть — подвергалась некоторой эволюции и имеет, следовательно, реальную, отличную от кажущейся природу.
Но нынешние ученики Канта не имеют права на то оправдание, которого заслуживает их учитель. Они окружены мириадами фактов различного рода, которые должны бы заставить их, по крайней мере, призадуматься над этим вопросом Вот некоторые из них.
Хотя в противоположность дикарю, предполагающему все именно таким, каким оно ему представляется, химики давно уже знали, что различные вещества, кажущиеся нам простыми, в действительности оказываются сложными и часто даже чрезвычайно сложными, тем не менее, до Гумфри Дэви даже химики были убеждены, что некоторые тела, противостоявшие всем известным способам разложения, должны быть причислены к элементам. Но Дэви, подвергнув щелочи действию не применявшейся до тех пор силы, доказал, что это окислы металлов, предположив то же самое относительно земель, он таким же путем доказал и их сложность. Здравый смысл не только дикаря, но также и культурного человека оказался неправым. Более широкое знание, по обыкновению, привело к большей скромности, и со времен Дэви химики стали питать меньше доверия к тому, что так называемые элементы действительно простые тела, и, наоборот, постоянно возрастающий многообразный опыт заставляет ученых все более и более подозревать их сложность.
Как земледельцу, который выкапывает известняк из земли, так и плотнику, который пользуется им в своей мастерской, известняк представляется самой простой вещью в мире, и 99 человек из 100 согласились бы вполне с ними. Между тем кусок известняка по своему строению чрезвычайно сложен. Микроскоп показывает нам, во-первых, что известняк состоит из мириад раковинок Foraminifera, во-вторых, что он заключает в себе не один только этот род раковин и, наконец, что каждая мельчайшая раковина, целая или ломаная, состоит из массы камер, из которых каждая некогда заключала живую особь. Таким образом, при обыкновенном, хотя и тщательном осмотре настоящая природа известняка не может быть открыта, и для того, кто питает абсолютное доверие к своему глазу, разъяснение истинной его природы покажется нелепостью.
Возьмем теперь органическое тело, самое несложное с виду, например картофелину. Разрежьте ее и заметьте, как бесструктурна ее масса. Но в то время, как наблюдение простым глазом изрекает такой приговор, лучше вооруженный глаз наблюдает нечто совершенно отличное, он открывает прежде всего, что масса картофелины пронизывается повсюду сосудами сложного строения, далее, что она составлена из бесчисленного множества единиц, называемых клетками, из которых каждая имеет стенки, состоящие из ряда слоев. Далее, что каждая из этих клеточек заключает в себе известное количество крахмальных зерен и, наконец, что каждое из этих зерен состоит из целого ряда концентрических слоев, так что то, что с виду представляется совершенно простым, на самом деле оказывается чрезвычайно сложным.
От этих примеров, доставляемых нам объективным миром, перейдем к примерам, почерпнутым из мира субъективного, — к некоторым состояниям нашего сознания. До самого последнего времени человек, которому бы сказали, что впечатление белизны, получаемое им при взгляде на снег, состоит из комплекса впечатлений, подобных тем, которые вызываются радугой, счел бы своего собеседника за сумасшедшего, что сделала бы, впрочем, и в настоящее время большая часть человеческого рода. Но со времени Ньютона относительно небольшому числу людей стало достоверно известно, что это факт несомненный. Мы не только можем при помощи призмы разложить белый луч на известное число ярких цветов, но при помощи соответствующего приспособления можем снова соединить их в белый цвет: световое ощущение, представляющееся чрезвычайно простым, оказывается крайне сложным, те, которые имеют привычку считать предметы именно такими, какими они им кажутся, в этом случае так же ошибаются, как и в бесчисленных других случаях. Другой пример возьмем из области слуховых ощущений. Отдельный звук, извлеченный из фортепиано или из трубы, возбуждает в нашем ухе впечатление, которое представляется однородным, и необразованный человек с недоверием относится к объяснению, что это есть сложная комбинация шумов. Прежде всего, тон, который составляет наиболее основную часть звука, сопровождается известным числом обертонов, образующих то, что называется его тембром: вместо одного звука имеется их с полдюжины, из которых характер основного определяется другими звуками. Затем, каждый из этих звуков, состоя в действительности из целого ряда воздушных волн, субъективно вызывает в слуховом нерве быстрые ряды впечатлений. Посредством прибора Гука (Нооке) или машины Савара (Savart), или, наконец, при помощи сирены может быть ясно показано, что каждый музыкальный звук есть продукт последовательно сменяющихся единиц звука, не музыкальных самих по себе, которые следуют друг за другом с возрастающей скоростью, производят тоны прогрессивно увеличивающейся высоты. Здесь, следовательно, опять под кажущейся простотой скрывается сугубая сложность.
Большая часть этих примеров иллюзорности простого восприятия как в объективной, так и в субъективной области были неизвестны Канту. Если бы он был с ними знаком, они внушили бы ему, вероятно, другие взгляды на некоторые из состояний нашего сознания и придали бы другой характер его философии. Посмотрим же, какого рода могли бы быть эти изменения в двух его основных воззрениях — метафизическом и этическом. Наше сознание времени и пространства представлялось ему, как оно представляется обыкновенно и всем совершенно простым, и эту видимую простоту он принял за действительную. Если бы он предположил, что, подобно тому, как кажущееся однородным и неразложимым сознание звука в действительности состоит из множества единиц сознания, так и кажущееся однородным и неразложимым сознание пространства также состоит из целого ряда единиц сознания, — он пришел бы, по всей вероятности, к вопросу, не состоит ли всецело наше сознании пространства из бесчисленного множества пространственных отношений, подобных тем, которые заключаются в каждой его части. Найдя, что всякая часть пространства, как самая большая, так и самая мельчайшая, не может быть нами ни познана, ни понята иначе, как в каком-либо отношении к познающему субъекту, и что, кроме представления расстояния и направления, оно неизменно заключает в себе отношения левой и правой стороны, верха и низа, близости и дальности, — он пришел бы, может быть, к выводу, что наше сознание о том основном явлении, которое мы называем пространством, было создано в процессе эволюции путем накопления целого ряда опытов, зарегистрированных в нашей нервной системе. Придя к такому выводу, он не высказал бы той массы нелепостей, которые заключаются в его учении {См. Основания психологии, п. 399.}. Так же точно, если бы он, вместо того чтобы признать, что совесть есть явление простое, потому что она представляется обыкновенно таковою внутреннему наблюдению, допустил гипотезу, что она, быть может, сложного характера, составляя соединенный продукт множества опытов, произведенных главным образом предками и увеличенных самим индивидом, он создал бы, может быть, прочную систему этики. Что привычное из поколения в поколение ассоциирование страданий с известными предметами и действиями может создать органическое отвращение к этим предметам и действиям {См. Основания психологии, п. 189 (прим.) и п. 520.}, этот факт, будь он ему известен, мог бы навести его на мысль, что совесть есть продукт эволюции. И в таком случае его представление о ней не было бы несовместимым с вышеприведенными фактами, доказывающими, что у людей различных рас совесть имеет совершенно различный характер. Словом, как уже сказано было выше, если бы Кант, вместо своего несообразного убеждения, что небесные тела произошли путем эволюции, но что ум живых существ, на них или, по крайней мере, на одном из них обитающих, с эволюцией ничего общего не имеет, держался мнения, что то и другое в равной мере обязано своим происхождением эволюции, он не впал бы в невозможные заблуждения, которые заключаются в его метафизике, и в неосновательные утверждения своей этики, к рассмотрению этих последних мы теперь и перейдем.
Но мы должны прежде сказать несколько слов о ненормальном рассуждении по сравнению с нормальным.
Знание, которое занимает первое место в смысле достоверности и которое мы называем точным знанием, отличается от всякого другого знания своими определенными количественными предвидениями {См. опыты Генезис науки.}. Исходя из определенных данных и идя шаг за шагом, оно проходит путь, который дает ему возможность предсказать, при каких определенных условиях будет иметь место известное отношение явлений и в каком месте, или в какой момент, или в каком количестве, или при наличности каких из этих условий можно будет наблюдать тот или другой результат. Раз даны элементы какого-либо арифметического действия, есть уже безусловная уверенность в достоверности имеющего быть полученным результата, если только в вычисление не вкрались ошибки, допускающие всегда, при том методе, о котором здесь идет речь, поправки и опровержения. Если основания и углы точно измерены, то отдел геометрии, называемый тригонометрией, дает точное определение расстояния или высоты предмета, положение которого требуется определить. Если известно отношение плеч какого-либо рычага, механика может определить, какой вес на одном его конце уравновесит указанный вес на другом. И при помощи этих трех точных наук — математики, геометрии и механики — астрономия может предсказать минута в минуту для любого места на земном шаре начало и конец затмения и насколько оно будет приближаться к полному. Знание этого рода подтверждается успешным руководством бесконечного множества человеческих действий. Отчеты любого промышленника, операции любой мастерской, плавание любого судна зависят от достоверности этих знаний. Поэтому метод, которому они следуют, проверенный на фактах, перечисление которых превосходит человеческие силы, есть метод, в смысле точности не могущий быть превзойденным. Но что это за метод? Какую из этих наук мы ни подвергли бы анализу, мы встречаем все тот же неизменный процесс установления положений, отрицание которых немыслимо, и выведение последовательных, вытекающих из них положений, из которых каждое отличается тем же самым свойством, что отрицание его немыслимо. Для развитого сознания (а я исключаю здесь, разумеется, людей с неразвитыми умственными способностями) немыслимо представить себе такие предметы, которые, будучи равны порознь одному какому-нибудь предмету, в то же время неравны между собой, точно так же как развитое сознание не может мыслить действия и противодействия иначе, как равными и прямо противоположными. Равным образом и всякие потому что и следовательно, употребляемые в математических доказательствах, предполагают теорему, члены которой абсолютно связаны между собою в указанном отношении, доказательством чего может служить то, что попытка соединить в сознании члены противоположного предположения бесплодна. И этот метод доказательства как основных предпосылок, так и всех звеньев того логического построения, которое на них возведено, находится постоянно в действии при проверке каждого вывода. Вывод и наблюдение сравниваются между собою, и, когда они находятся в согласии, немыслимо, чтобы вывод не был верен.
Противоположность только что описанному мною методу, который мы могли бы назвать правильным априорным методом, представляет тот, который может быть назван — я едва не сказал — неправильным априорным методом. Но это недостаточно сильное выражение: он должен быть назван извращенным априорным методом. Вместо того чтобы исходить из положения, отрицание которого немыслимо, он берет своим отправным пунктом положение, утверждение которого немыслимо, и делает затем из него выводы. Но он, однако же, непоследователен: он не следует первоначально выбранному пути. Выставив вначале недопустимое положение, он не строит своих аргументов на ряд недопустимых положений. Все шаги, кроме первого, принадлежат к числу тех, которые считаются обыкновенно правильными. Последующие следовательно и потому что стоят в обычном соотношении. Особенность его заключается в том, что во всех положениях, за исключением первого, читатель должен принять логическую необходимость сделанного вывода на том основании, что противоположный немыслим, но он не должен искать подобного же соответствия логической необходимости также и в первом положении. Суждение логического сознания, которое должно быть признано годным для каждого последующего шага, должно игнорироваться при первом. Мы переходим теперь к иллюстрации этого метода.
Первое положение в первой главе у Канта гласит: ‘Ни в мире, ни даже вне его, не может быть мыслимо ничего, что могло бы быть признано без всяких ограничений добрым, кроме одной только моей доброй воли’ {Kant S. W. IV. Grandi, zur Metaph. d Sitten. 1 Ab. 241.}.
И затем на следующей странице находится нижеследующее определение: ‘Добрая воля такова не вследствие того, что она производит или выполняет, — не вследствие годности ее для достижения той или иной поставленной себе цели, — а одним своим хотением, т. е. добрая сама по. себе, рассматриваемая сама по себе она по своей ценности несравненно выше всего того, что когда-либо могло бы быть посредством ее осуществлено в угоду одной какой-нибудь склонности или хотя бы даже всех склонностей, вместе взятых’ {Ibid, p. 292.}. Наибольшее число заблуждений вызывается привычкой применять слова, не переводя их вполне в мысль, — употреблять их в общепринятом смысле, не останавливаясь на том, насколько этот смысл, эти значения соответствуют им в данном случае. Не удовлетворяясь неопределенным представлением о том, что понимается под ‘доброю волей’, постараемся раскрыть настоящее ее значение. Воля предполагает сознание какой-либо цели. Исключите из нее всякую мысль о цели, и представление воли исчезнет. Так как представление о воле необходимо предполагает какую-либо цель, то качество воли определяется качеством имеющейся в виду цели. Воля сама по себе, рассматриваемая независимо от какого бы то ни было определяющего эпитета, не может быть познана с нравственной стороны. Она становится познаваемою с нравственной стороны только тогда, когда получает характер доброй или злой воли в зависимости от предположенной доброй или злой цели. Тому, кто в этом сомневается, мы предложили бы попробовать, может ли он мыслить добрую волю, стремящуюся к дурной цели. Весь вопрос, следовательно, сводится к значению слова ‘добрая’. Рассмотрим прежде всего значения, обыкновенно ему придаваемые.
Мы говорим о хорошем хлебе, хорошем вине, под этими выражениями мы разумеем предметы вкусные и потому доставляющие удовольствие или предметы, полезные для здоровья, которые, содействуя здоровью, ведут к удовольствию. Хороший огонь, хорошее платье, хороший дом — все эти выражения употребляются нами потому, что эти предметы или служат комфорту, т. е. нашему удовольствию, или ласкают наше эстетическое чувство, следовательно, тоже доставляют нам удовольствие. Это относится к тем предметам, которые более косвенно служат нашему благополучию, чем хорошие орудия или хорошие дороги. Когда мы говорим о хорошем работнике, хорошем учителе, хорошем докторе, мы опять-таки подразумеваем под этим успешное содействие благополучию других. Хорошее правительство, хорошие учреждения, хорошие законы указывают на преимущества, доставляемые обществу, среди которого они существуют, преимущества, равноценные известным родам счастья, положительного или отрицательного. Между тем Кант говорит, что добрая воля есть та, которая является доброй сама по себе, независимо от какой бы то ни было цели. Мы не должны видеть в ней нечто побуждающее к действиям, полезным для самого индивида, содействуя ли его здоровью, повышая ли его культуру или облагораживая его наклонности, ибо все это в конце концов ведет к счастью и только потому и поощряется. Мы не должны считать волю доброй, потому что ее осуществление избавляет друзей от страданий или содействует развитию их благополучия, ибо это привело бы нас к заключению, что мы называем ее доброй ввиду благотворности ее целей. Мы не должны также, пытаясь составить себе о ней представление, принимать в соображение содействие ее социальным улучшениям в настоящем или будущем. Одним словом, мы должны составить себе идею доброй воли независимо от какого бы то ни было материала, из которого можно было бы вообще построить идею доброго, мы должны пользоваться этим понятием как лишенным всякого содержания термином.
Здесь мы имеем пример того метода, который я назвал выше извращенным априорным методом философствования: исходной точкой является недопустимое положение. Кантовская метафизика исходит из утверждения, что пространство есть ‘не что иное, как’ форма познания — всецело присущая субъекту, а отнюдь не объекту. Это положение, буквальный смысл которого ясен, принадлежит к числу тех, члены которого не могут уложиться в нашем сознании, ибо ни Канту, ни кому другому не удалось до сих пор привести к единству представления мысль о пространстве и о своем ‘я’ так, чтобы первое являлось атрибутом второго. Здесь же мы видим, что и кантовская этика точно так же начинает с установления того, что как будто бы имеет значение, на самом же деле его не имеет, — нечто такое, что при раз данных условиях не может быть вовсе мыслимо. Ибо ни Кант, ни кто-либо другой никогда не мог и не сможет построить представление о доброй воле, если из слова добрый будет исключена всякая мысль о тех целях, которые мы под этим именем различаем.
Кант, очевидно, и сам видел, что его утверждение способно вызвать возражения, ибо он идет им навстречу. Он говорит: ‘Тем не менее эта идея абсолютного значения чистой воли, из оценки которой исключено всякое соображение об ее полезности, представляет нечто настолько странное, что, несмотря на полное согласие с ней даже обыкновенного разума (!), должно возникнуть подозрение, что в основе ее, может быть, таинственно скрывается одна только выспренняя фантазия’ (Kant S. W. IV, Metaph. d. Sitten, 242. Hartenst). И далее, приготовляясь к защите, он продолжает: ‘В отношении к природному строению организованного существа мы принимаем в качестве основоположения, что оно не заключает в себе ни одного органа, для какой бы цели он ни предназначался, который не был бы вместе с тем наиболее для этой цели пригодным и приспособленным’ (Ibid, p. 243). Если бы даже это утверждение было вполне верно, основываемый им на нем аргумент, притянутый, нужно сознаться, немножко издалека, не обладает достаточною силой для того, чтобы оправдать предположение о существовании воли, которая может быть мыслима доброй независимо от какой бы то ни было хорошей цели. Но к несчастью для Канта, это утверждение крайне несостоятельно. В его время оно прошло, вероятно, без спору, но в наше время очень немногие биологи, если только такие вообще найдутся, согласятся его принять. С точки зрения гипотезы отдельных актов творения, еще возможны кое-какие доводы в пользу этого положения, но эволюционная гипотеза по самой своей сущности его совершенно отвергает. Начнем с некоторых более мелких фактов, противоречащих кантовскому положению. Возьмем для начала рудиментарные органы, многочисленные в царстве животных. Представляя собой органы, бывшие полезными в исчезнувших типах, они совершенно бесполезны для тех типов, у которых существуют в настоящее время, к тому же, будучи рудиментарными, они неизбежно должны быть несовершенными. Помимо своей бесполезности, они оказываются даже прямо вредными, потому что на них совершенно бесцельно затрачивается некоторая доля питательного материала, в других случаях они вредны уже по одному тому, что являются помехой для тех или других действий. Затем, кроме аргумента, вытекающего из факта существования рудиментарных органов, мы можем привести еще аргумент, основанный на существовании обширного класса органов вспомогательных (make-shift). Очевидный пример этого мы имеем в плавательном органе тюленя, образованном посредством соединения двух задних конечностей, это орган, явно мало пригодный по сравнению с таким, который был бы специально для этой цели создан и который в течение предшествовавших периодов, вызвавших его изменение, был, вероятно, очень мало полезен. Но самым разительным доказательством неверности этого положения является сравнение какого-либо органа у низшего типа с тем же самым органом у высшего типа. Например, пищевой канал у низших типов представляет простую трубку, существенно одинаковую на всем своем протяжении и исправляющую во всех своих частях одни и те же функции. У высшего типа эта трубка дифференцируется: она разделяется на глотку, пищевод, желудок (или желудки), тонкая и толстая кишки с различными принадлежащими к ним железами, выделяющими различные секреты. Но если эту последнюю форму пищевого канала мы должны рассматривать как совершенный орган или нечто в этом роде, то что же скажем мы о первоначальной его форме или о всех лежащих между этими двумя формами промежуточных формах? Сосудодвигательная система представляет такое же ясное доказательство. В первоначальном своем виде сердце есть не что иное, как расширение большой кровеносной артерии, — сокращающийся мешок. У млекопитающих же сердце имеет четыре камеры с клапанами, при помощи которых кровь прогоняется через легкие для окисления и через всю систему — для общих целей организма. Если это четырехкамерное сердце представляет орган, достигший полного развития, то что в таком случае представляет первоначальная форма сердца и вообще сердце у бесчисленного множества тварей, стоящих ниже высших позвоночных? Процесс эволюции, очевидно, предполагает постоянное замещение тварей с менее развитыми органами тварями, обладающими органами высшего типа, причем остаются только те из низших, которые способны пережить и занять места в низших сферах жизни. И это явление наблюдается не только во всем животном царстве, кончая человеком, но то же самое происходит и в пределах человеческой расы. Не только мозг и нижние конечности различных низших рас являются по сравнению с теми же органами высших рас малоудовлетворительными, но даже и в высшем человеческом типе мы видим значительные несовершенства. Строение паха несовершенно: обусловливаемые этим частые случаи грыжи были бы устранены, если бы паховые кольца сменялись в период эмбриональной жизни, когда их функция уже выполнена. Даже такой наиболее важный орган, как позвоночный столб, также не вполне еще приноровлен к вертикальному положению тела. Только при значительной силе могут быть удержаны без заметных усилий те мускульные сокращения, которые вызывают S-образный изгиб и приводят поясничный отдел в такое положение, при котором осевая линия находится в нем. У маленьких детей, у мальчиков и девочек, которых заставляют ‘сидеть прямо’, а также у слабых и у старых людей спинной хребет принимает ту выгнутую форму, которая составляет отличительную черту низших приматов. То же самое относится и к равновесию головы. Только при помощи мускульного напряжения, к которому мы в силу привычки становимся нечувствительными, как наше лицо к ощущению холода, голова сохраняет свое положение. Как только известные шейные мускулы ослабевают, голова подается вперед, и при большой слабости подбородок лежит всегда на груди.
Положение Канта, следовательно, так далеко от истины, что справедливым оказалось бы, вероятно, диаметрально противоположное ему положение. Рассмотрев бесчисленное множество примеров несовершенства строения, встречающихся у низших типов и уменьшающихся по мере восхождения к более высоким типам, не исчезающих, однако же, окончательно даже и в самых высоких, мы должны прийти к совершенно основательному заключению, что эволюция не достигла еще своего предела, что ничего подобного совершенному органу, по всей вероятности, не существует. Таким образом, совершенно исчезает основание для того аргумента, при помощи которого Кант пытается доказать свое положение о существовании доброй воли независимо от доброй цели и оставляет его учение во всей его явной несостоятельности {Я нахожу, что в последних трех параграфах оказал Канту слишком мало и вместе с тем и слишком много справедливости. Слишком мало — предположив, что его эволюционное воззрение ограничивается генезисом нашей звездной системы, слишком много — признав, что он себе нигде не противоречит. Мое знакомство с трудами Канта чрезвычайно ограниченно. В 1844 г. мне попался перевод его ‘Критики чистого разума’ (тогда, кажется, только что вышедший) и прочел несколько первых страниц, на которых излагается его учение о времени и пространстве. Полнейшее несогласие с ним в этом вопросе заставило меня отложить книгу. С тех пор дважды повторялось то же самое, ибо я читатель нетерпеливый, и, когда я не согласен с основными положениями какого-либо труда, я не могу продолжать его читать. Я знал, кроме того, и еще одну вещь. Косвенным путем до меня дошло, что Кант высказал мысль, что небесные тела образовались путем агрегации рассеянной материи. Далее этого не шло мое знакомство с воззрениями Канта, и мое предположение, что его представление об эволюции остановилось на генезисе Солнца, звезд и планет, основывалось на том, что его учение о времени и пространстве, как о формах мышления, предшествующих опыту, предполагало сверхъестественное происхождение, противоречащее гипотезе естественного генезиса. Д-р П. Карус (Paul Cams), который вскоре после появления этой статьи в ‘Fortnightly Review’, в июле 1888 г., предпринял защиту кантовской этики в издаваемом им американском журнале, ‘The Open Court’, перевел теперь (4 сент. 1890 г.) в другой защитительной статье много мест из его ‘Критики способности суждения’, из его ‘Вероятного происхождения человечества’ и из сочинения ‘О различных человеческих расах’, доказывающих, что Кант в своих умозрениях относительно органических существ был если и не вполне, то отчасти эволюционистом. Здесь имеется, быть может, некоторое основание сомневаться в правильности перевода этих мест д-ром Карусом. Если в первой из указанных здесь статей он не смог разобраться между сознательностью и совестливостью или, как это имело место в последней из трех статей, он осуждает англичан за неверный перевод Канта на том основании, что, по их словам, Кант ‘утверждает, что время и пространство суть интуиции’, что, однако, совершенно неверно, ибо они везде приписывали ему утверждение, что время и пространство суть формы интуиции, — это дает право предполагать, не вычитал ли д-р Карус в каких-нибудь выражениях Канта такие значения, которых они, собственно, не заключают. Однако общее направление приведенных мест достаточно уясняет, что Кант должен был признавать широкое, если и не всеобщее значение естественных причин как условий, содействующих возникновению органических форм, и это предположение (которое, как он говорит, ‘может быть названо ‘отважной попыткой разума’) он распространял в некоторой степени до происхождения человека включительно. Тем не менее он не распространяет теории естественного генезиса до исключения теории супернатурального генезиса. Когда он говорит об органической наклонности, ‘которая, в силу мудрости природы, является как бы приспособленной к тому, чтобы обеспечить существование видов’, и когда далее он говорит: ‘Мы видим, кроме того, что в него заложено зерно разума, вследствие чего он, по мере развития этого последнего, предназначен для социальных сношений’, — то он предполагает при этом вмешательство Бога. Это доказывает, что я был прав, приписывая ему убеждение, что время и пространство, как формы мысли, являются данными нам свыше. Если б он составил себе последовательное представление об органической эволюции, он неизбежно должен бы прийти к пониманию времени и пространства как субъективных форм, возникающих путем общения с объективной действительностью.
Эти переведенные д-ром Карусом места доказывают не только, что Кант имел если не полную, то, по крайней мере, частичную веру в органическую эволюцию (хотя и не имея представления о ее причинах), но также и то, что он имел связанное с этим убеждение, которое для меня особенно важно здесь отметить, так как оно имело отношение к его теории ‘доброй воли’. Он с полным одобрением приводит лекцию д-ра Москати, утверждающего, ‘что вертикальное положение человеческого тела при ходьбе несвободно и неестественно’, и указывающего несовершенство внутреннего строения человека и обусловливаемые им боли, и он не только принимает, но и разъясняет далее его аргументацию. Если мы имеем здесь ясное допущение или, вернее, утверждение, что различные органы человеческого тела недостаточно сообразованы для исполнения своих функций, то что значит приведенный выше постулат, что ‘в нем не найдется ни одного органа, каково бы ни было его назначение, который не был бы наиболее годным и наилучше приспособленным для этой цели’? И что нам делать с аргументацией, для которой этот постулат служит исходным пунктом? Ясно, что я обязан д-ру Карусу за то, что он доставил мне возможность доказать, что кантовская защита теории ‘доброй воли’, как им самим обнаружено, лишена основания.}
Одно из положений, заключающихся в 1 -и главе сочинения Канта, гласит: ‘Мы видим, что, чем более человек с развитым умом предается стремлению к наслаждению жизнью и к счастью, тем более удаляется он от истинного удовлетворения’. Предварительное замечание, которое можно было бы сделать по поводу этого положения, это то, что в своей общей форме оно неверно. Я утверждаю, что оно неверно на основании собственного опыта. В течение всей жизни было несколько периодов, из которых каждый длился в среднем более месяца, в течение которого преследование счастья было моей единственною целью, причем это преследование увенчивалось каждый раз успехом. Насколько оно было успешно, можно судить по тому, что я с радостью согласился бы пережить снова любой из этих периодов без всяких перемен, чего я, конечно, не могу сказать о каком бы то ни было периоде моей жизни, проведенном в ежедневном исполнении обязанностей. Кант должен бы сказать, что исключительное преследование того, что различается под именем удовольствий и развлечений, приводит к разочарованию.
Это, несомненно, верно и по той простой причине, что оно вызывает переутомление одной группы способностей, которые при этом истощаются, оставляя в бездействии другую группу, которая вследствие того не доставляет нам связанного с ее упражнением удовольствия. Кант ошибочно предполагает, что к разочарованию приводит в таком случае ‘развитой ум’, напротив, это результат руководства ума неразвитого, ибо культурный разум внушает нам, что продолжительное действие одной небольшой части организма, соединенное с бездействием всего остального организма, должно привести к неудовлетворенности.
Но допустим, что мы принимаем положение Канта в полном его объеме, — каково же его применение? Что счастье есть то, чего мы должны желать и так или иначе должны достигать. Ибо если это не так, то что значит тогда положение, что оно не будет нами достигнуто, если мы сделаем его непосредственным объектом наших стремлений? Человек, к которому обратились бы с таким увещанием, мог бы ответить: ‘Вы говорите, что я не достигну счастья, если сделаю его предметом своих стремлений. Допустим, что я не делаю его объектом своих стремлений, достигну ли я его в таком случае? Если да, то ваше увещание сводится к тому, что я скорей достигну его, если буду действовать не так, как действую, а как-нибудь иначе. Если же нет, то я одинаково буду лишен счастья, буду ли я действовать по своему усмотрению или по вашему указанию, и, следовательно, ничего не выиграю’. Пример лучше всего уяснит дело. Представим себе инструктора, который говорит учащемуся в стрельбе: ‘Милостивей государь, вы не должны направлять свою стрелу прямо в мишень, вы непременно промахнетесь. Вы должны целить значительно выше цели, в таком случае вы, может быть, попадете в мишень’. Каков смысл такого совета? Очевидно, тот, что цель заключается в том, чтобы миновать цель, иначе не имело бы никакого смысла замечание, что в цель не попадешь, если будешь прямо в нее целиться, так же как и то, что нужно целиться выше ее, чтобы попасть в нее. То же самое относится и к счастью: замечание, что счастья не найти, если его прямо искать, не имело бы никакого смысла, если бы счастье не было тем или другим путем достижимо.
‘Нет, в этом есть смысл, — говорят мне. — Точно так же как возможно, что в цель вообще нельзя попасть, ни целясь прямо в нее, ни целясь выше, но что можно попасть во что-нибудь другое, так возможно, что то, что может быть достигнуто немедленно или по прошествии известного времени, вовсе не счастье, но нечто другое, и это другое есть долг.’ В ответ на это человек может очень основательно возразить: ‘Что же значит в таком случае утверждение Канта, что человек, который стремится к счастью, не достигает истинного удовлетворения? Всякое счастье состоит из удовлетворения. То ‘истинное удовлетворение’, которое Кант предлагает нам взамен этого, должно представлять род счастья, и, чем истиннее удовлетворение, тем лучшим оно должно быть счастьем, а лучшее должно в общем значить большее. Если это ‘истинное удовлетворение’ не значит большее личное счастье в будущем, если и не в настоящем, в другой жизни, если не в этой, — и если оно не значит большее счастье, заключающееся в доставлении счастья другим, тогда, значит, вы предлагаете мне как цель, к которой я должен стремиться, меньшее счастье вместо большего, и я отказываюсь от него’.
Таким образом, в этом прямом отрицании счастья, как цели, заключается неизбежное утверждение, что оно есть цель.
Последнее соображение естественно приводит нас к другой основной доктрине Канта. Для того чтобы в мое изложение не вкралась ошибка, мне придется привести большую цитату.
‘Я опускаю здесь все те действия, которые признаются уже прямо противными долгу, хотя бы они были в каком-либо отношении полезны, ибо относительно этих поступков не может быть даже вопроса, совершены ли они из чувства долга, так как они ему даже противоречат. Я оставляю также в стороне и те поступки, которые действительно согласны с долгом, но к которым люди не имеют непосредственной склонности и совершают их потому, что их к этому побуждает какая-либо другая склонность, ибо в таком случае легко различить, совершено ли это согласное с долгом действие из чувства долга или из эгоистических побуждений. Гораздо труднее усмотреть это различие там, где поступок соответствует долгу, но где субъект, кроме того, имеет к нему непосредственную склонность. Например, долг несомненно требует, чтобы лавочник не брал слишком дорого с неопытных покупателей, и при значительной торговле умный купец этого и не делает: он устанавливает определенную цену для всех и каждого, так что дитя может у него так же хорошо купить, как и всякий взрослый. Он поступает, следовательно, со своими покупателями честно, но одного этого обстоятельства отнюдь не достаточно для того, чтобы заключить, что он поступает таким образом из чувства долга и из принципов честности, — его выгода требовала этого. Чтобы он при этом питал еще непосредственную склонность к покупателям, в силу которой он как бы из любви не хочет дать преимущества в цене одному перед другим, — здесь невозможно допустить. Следовательно, это действие вызвано не долгом и не непосредственной склонностью, а только эгоистическим побуждением.
Напротив, сохранение своей жизни есть долг, и, кроме того, каждый человек имеет к этому также и непосредственную склонность. И тем не менее страстная заботливость, с какою часто большинство людей относится к сохранению своей жизни, не имеет внутренней ценности, и максима ее не имеет нравственного содержания. Они заботятся о своей жизни, хотя и сообразно долгу, но не по долгу. И напротив, когда несчастья и безнадежное горе совершенно убили в человеке всякую любовь к жизни, когда, сильный духом, он, скорее негодуя на свою судьбу, чем малодушествуя и впадая в уныние, желает смерти и все-таки поддерживает свою жизнь, не из любви к ней и не из склонности или страха, но из чувства долга, — тогда его максима приобретает нравственную ценность.
Благотворить, где это возможно, — наш долг, и независимо от этого бывают люди так симпатически настроенные, что они и помимо побуждений тщеславия и своекорыстия находят душевное удовольствие в распространении вокруг себя радости и могут наслаждаться довольством других, поскольку оно составляет дело рук их. Но я утверждаю, что подобного рода действия, как бы они ни были соответственны долгу и симпатичны, не имеют все же истинной нравственной ценности, но совершенно равноценны с другими склонностями. (Kant S. W. Harten-stein. Augs. IV, Met. d. Sitten, p. 245 и сл.).
Я привел это место целиком, чтобы дать возможность уяснить себе в конечной мере выраженную здесь доктрину, особенно замечательную в той форме, в какой она является в последнем заявлении. Рассмотрим теперь ее значение.
Прежде чем перейти к ее рассмотрению, я, однако же, замечу, что, располагая достаточным местом, не трудно было бы показать, что принятое различие между чувством долга и склонностью не выдерживает критики. Уже само выражение чувство долга показывает, что определяемое им душевное состояние есть чувство, и, как таковое, оно должно, подобно другим чувствам, находить удовлетворение в действиях одного рода и оскорбляться действиями противоположного рода. Если мы возьмем слово ‘совесть’, которое равнозначно с чувством долга, то получим то же самое. Обычные выражения ‘чуткая совесть’, ‘тупая совесть’ указывают на представление, что совесть есть чувствование, — чувствование, имеющее свое удовлетворение и неудовлетворение, побуждающее человека к действиям, которые доставляют первое и устраняют второе, т. е. создают склонность На самом деле совесть или чувство долга есть склонность сложного рода, что отличает ее от склонностей более простого рода.
Возьмем, однако, кантовскую дистинкцию в неизменной форме, но при этом будем иметь в виду его положение, что действия, какого бы рода они ни были, совершенные по внутреннему влечению (склонности), не имеют нравственной ценности и что единственные действия нравственно ценны суть те, которые внушаются чувством долга. Для оценки этого положения разберем приводимый им пример. Так как, согласно требованию Канта, для суждения о качестве какого-либо действия нужно предположить его универсальным, то, разбирая нравственную ценность, как он ее понимает, будем исходить из такого же предположения. Для большей успешности нашего труда мы будем принимать, что она проявляется не только в действиях каждого человека, но и во всех без исключения действиях каждого человека. Если только Кант не допускает, что человек может быть нравственно слишком хорош, мы должны принять, что, чем больше число поступков, имеющих нравственную ценность, тем лучше. Поэтому представим себе, что человек ничего не делает по склонности, но все по чувству долга. Когда он платит земледельцу, работавшему на него неделю, он делает это не потому, что не заплатить ему противоречило бы его склонности, но потому, что понимает, что исполнение договора есть долг человека. Его заботливость о престарелой матери вызывается не нежным чувством к ней, но сознанием сыновней обязанности. Если он свидетельствует в пользу человека, несправедливо, как ему известно, обвиненного, то он делает это не потому, что ему тяжело было бы видеть его несправедливо наказанным, но просто вследствие нравственной интуиции, которая внушает ему, что общественная обязанность требует, чтобы он свидетельствовал. Когда он видит маленького ребенка, которому угрожает опасность быть раздавленным, и останавливается для того, чтобы спасти его, он делает это не потому, что его пугает мысль о неминуемой смерти ребенка, но потому, что он знает, что спасение жизни человека есть долг. И так во всем, во всех своих отношениях, как муж, как друг, как гражданин, он думает постоянно о том, что предписывает закон нравственного поведения, и исполняет предписанное, потому что этого требует закон нравственного поведения, а не потому, что он таким образом удовлетворяет своему чувству или своим симпатиям. Но этого мало. Доктрина Канта ведет его гораздо дальше. Если только те действия, которые вытекают из чувства долга, нравственно ценны, то мы не только должны сказать, что нравственная ценность человека возрастает пропорционально числу подобных действий, но также и что его нравственная ценность возрастает по мере того, как чувство долга заставляет его поступать нравственно не только независимо от своей склонности, но и вопреки ей. Таким образом, по Канту, наиболее нравственный человек есть тот, чье чувство долга настолько сильно, что он воздерживается от обчистки чужого кармана, хотя ему и очень хочется его обобрать, который говорит о другом правду, хотя ему и хотелось бы его оклеветать, который ссужает своего брата деньгами, хотя он и предпочел бы видеть его в нужде, который зовет к своему больному ребенку врача, хотя смерть избавила бы его от того, что он чувствует как обузу. Но что бы мы подумали о мире, населенном кантовскими типичными нравственными людьми, — людьми, которые, с одной стороны, поступая относительно своего ближнего хорошо, делают это с полным индифферентизмом и отлично знают, что и другие в отношении их так же поступают, с другой стороны, поступают хорошо, несмотря на побуждения дурных страстей поступить иначе, и отлично знают, что окружены людьми с такими же побуждениями. Большинство людей скажет, я полагаю, что даже в первом случае жизнь будет почти невыносимой, а в последнем она станет совершенно невыносимой. Если бы такова была природа человека, Шопенгауэр был бы прав, настаивая на том, что человеческая порода приведет себя возможно скоро к уничтожению.
Перейдем теперь к действиям человека, не имеющим, по Канту, нравственной ценности. Такой человек делает свое дело, не думая об обязанностях по отношению к жене и ребенку, но ощущая только удовольствие при виде их благосостояния, возвращаясь домой, он с наслаждением смотрит на своего ребенка, как он, краснощекий, с веселыми глазками, усердно убирает за обе щечки свою порцию. Когда он отдает лавочнику шиллинг, который тот по ошибке передал ему при расчете, он не спрашивает, что предписывает нравственный закон: мысль воспользоваться ошибкой торговца невыносимо отвратительна для него. При виде утопающего он бросается на помощь без всякой мысли об обязанности, только потому, что не может без ужаса думать об угрожающей человеку смерти. Видя достойного человека, не находящего занятий, он прилагает всяческое старание, чтобы найти ему место, он делает это потому, что сознание затруднительного положения, в котором находится этот человек, причиняет ему страдание и потому, что он знает, что окажет этим услугу не только ему, но и тому, кто его наймет: никакие нравственные правила не приходят ему при этом в голову. Когда он навещает больного друга, мягкий тон его голоса и доброта, сквозящая в чертах его лица, показывают, что он пришел не из чувства долга, но движимый состраданием и желанием ободрить больного. Если он принимает участие в каком-нибудь полезном общественном деле, он делает это не в силу предписания: ‘Поступай так, как ты желал бы, чтобы с тобою поступали’, — но потому, что бедствие окружающих его людей причиняет ему страдание и мысль уменьшить его доставляет ему удовольствие. И так во всем: он поступает всегда хорошо не из повиновения какому-нибудь предписанию, а потому что любит добро само по себе и для себя. Спросим теперь: кто не желал бы жить среди подобных ему людей?
Что же нам думать о кантовском понимании нравственной ценности, если при всеобщем проявлении ее в поступках людей жизнь стала бы невыносимой, тогда как тот же самый мир был бы прекрасен, если бы те же действия вытекали из склонности?
Но перейдем теперь от этих косвенных критических замечаний к прямой критике кантовского принципа, — того принципа, который часто цитируется как характерное отличие его этики. Он формулирует его так ‘Итак, категорический императив только один и именно:
‘Поступай только согласно той максиме твоей воли, которую ты желал бы вместе с тем видеть в качестве всеобщего закона’ (Kant S. W. Hartenstein. Augs. IV, Met. d. Sit-ten., p. 269).
И далее мы снова читаем:
‘Поступай согласно тем максимам, которые могут вместе с тем иметь в качестве всеобщих законов природы своим объектом самих себя’ (Ibid, p. 285).
Здесь мы имеем, следовательно, ясное выражение того, что определяет характер доброй воли, каковая, как мы уже знаем, признается существующей независимо от какой бы то ни было поставленной себе цели. Посмотрим теперь, как эта теория применяется на практике. Говоря о человеке абсолютно эгоистичном и в то же время абсолютно справедливом, Кант влагает ему в уста следующие слова:
‘Пусть каждый будет счастлив, насколько ему позволяет небо или насколько он может сам сделать себя счастливым, я ничего у него не отниму и даже не стану ему завидовать, я только не имею ни малейшего желания содействовать его благополучию или помогать ему в нужде! Несомненно, что если бы такой образ мыслей сделался всеобщим законом природы, человеческий род отлично мог бы существовать, и даже без сомнения лучше, чем когда каждый болтает о сочувствии и благожелательстве и даже при случае старается проявить эти качества на деле, но зато, где может, обманывает, продает чужое право или вредит ему каким-либо другим путем. Но хотя и возможно, чтобы существовал всеобщий закон природы, соответствующий этой максиме, но невозможно желать, чтобы такой принцип имел повсюду значение закона природы. Ибо воля, которая пришла бы к такому решению, противоречила бы сама себе, так как могут явиться случаи, когда человек нуждается в любви и сочувствии, между тем он в силу такого возникшего из его собственной воли закона природы лишил бы сам себя всякой надежды на поддержку, которую себе желает’ (Kant S. W. Hartenstein. Augs. IV, Met. d. Sitten, p. 271).
В этих строках мы имеем ясную картину поведения, руководимого в соответствии с максимой Канта, в чем же состоит это руководство? Оно заключается в рассмотрении в каждом отдельном случае, какой результат получился бы, если бы данный образ поведения сделался всеобщим, и затем в отказе от подобного поведения в случае негодности предстоящего результата. Но что же в таком случае делает доктрина доброй воли, которая, как нас уверяли, существует ‘без всякого отношения к ожидаемым от нее результатам’ (стр. 20). Добрая воля, отличительной чертой которой является то, что внушаемые ею действия желательно видеть всеобщими, в этом частном случае, как и во всяком другом случае, определяется соображением о цели, — если не какой-либо специальной и непосредственной цели, то, во всяком случае, об общей и отдаленной. И что же в таком случае может удержать нас от намеченной линии поведения? Сознание, что результат его, если бы подобное поведение стало всеобщим, мог бы стать вредным для самого действующего: он может не найти помощи, когда будет в ней нуждаться. Так что, во-первых, вопрос должен быть решен путем исследования вероятных результатов того или другого образа поведения, во-вторых, этот результат есть счастье или несчастье для самого индивидуума. Не странно ли, что принцип, восхваляемый в силу якобы заключающегося в нем альтруизма, кончает тем, что находит свое оправдание в эгоизме!
Существенная истина, которую мы должны здесь отметить, заключается в том, что принцип Канта, признанный более высоким, чем принцип целесообразности или утилитаризма, вынужден принять за базис тот же самый утилитаризм или целесообразность. Как бы то ни было, он не может избежать необходимости рассматривать счастье или несчастье, свое личное, или чужое, или то и другое вместе, как нечто, к чему должно стремиться или чего должно избегать, ибо в каждом отдельном случае, что могло бы направить волю в том или другом смысле, если не счастье или горе, как предполагаемый результат того или другого рода поведения, если бы он стал всеобщим? Если в человеке, подвергнувшемся оскорблению, поднимается искушение убить обидчика и, следуя кантовским предписаниям, он предполагает, что желал бы, чтобы все люди, потерпевшие обиду, убивали своих обидчиков, и если, представив себе последствия такого образа действия, испытанные человеческим родом вообще или им самим в каком-нибудь случае в частности, он удерживается от искушения, — то что же удерживает его в таком случае? Очевидно, представление громадности зла, страданий, лишения счастья, которые были бы этим вызваны. Если, представив себе свой поступок всеобщим, он убедился бы, что таким образом увеличивается сумма счастья людей, указанная задержка не подействовала бы. Отсюда следует, что поведение, которое гарантируется нам максимой Канта, есть просто поведение, которое гарантируется стремлением к счастью личному, или чужому, или к тому и другому вместе. По своей сущности, если и не по форме, принцип Канта столько же утилитарен, как и принцип Бентама. И точно так же оказывается он несостоятельным в смысле научной этики, так как он не дает метода, при помощи которого можно было бы определять, будут ли те или другие действия способствовать счастью или нет, и предоставляет решать все эти вопросы эмпирическим путем.

VI. Абсолютная политическая этика

(Впервые напечатано в The ‘Nineteenth Century’, за январь 1890 г. Этот опыт вызван полемикой, помещенной в ‘Times’ между 7-27 ноября 1889, как необходимое разъяснение заключающихся в ней недоумений и извращений, отсюда встречающиеся в нем намеки. Не желая увековечивать объяснения личного характера, опускаю здесь заключавшиеся в первоначальной редакции этого опыта последние параграфы)

Жизнь на островах Фиджи в ту эпоху, когда там поселился Томас Уильямс, была, вероятно, более чем некомфортабельна. Тот, кому приходилось проходить неподалеку от вытянутых в ряд 900 камней, которыми Ра обозначил число уничтоженных им человеческих жизней, должен был предаваться неприятным размышлениям, а порою и страшным видениям. Человек, потерявший несколько пальцев в наказание за поруганные правила приличия или на глазах у которого $ождь убивал его соседа за недостаточно почтительное поведение, и который вспоминал при этом, как король Таноа вырезал кусок из руки своего двоюродного брата, сварил и съел в его присутствии и затем велел изрубить его самого на части, должен был довольно часто проводить ‘неприятных 15 минут’. Не могли не испытывать унизительных ощущений и те женщины, которые слышали воздаваемые Tui Thakau своему умершему сыну похвалы за жестокость: по его словам, покойник ‘мог убить свою собственную жену, если она его оскорбила, и тут же съесть ее’. Счастье не могло быть общим явлением в обществе, на членах которого лежала обязанность быть при случае одним из десяти, кровь которых освящала новый челнок, в обществе, в котором убийство даже и безобидного человека почиталось не преступлением, а доблестью и в котором каждый знал, что его сосед питает неукротимое честолюбие стать признанным убийцей. Однако же даже и там должны были существовать некоторые ограничения права убивать друг друга, иначе неограниченное убийство всех и каждого привело бы к искоренению общества.
О степени опасности, грозящей собственности членов племени билучей (Bilouchis) со стороны хищнических инстинктов их соседей, свидетельствует тот факт, что ‘на каждом поле возводится небольшая башня из глины, где владелец и его слуга хранят свои продукты’. Если тревожные состояния общества, о которых повествует нам ранняя история, не обнаруживают с достаточной наглядностью, насколько обычай присваивания чужой собственности противодействует социальному процветанию и индивидуальному комфорту, тем не менее они не оставляют нас в сомнении относительно их результатов. Вряд ли кто-либо решится оспаривать вывод, что пропорционально тому, сколько времени человек вынужден посвящать не дальнейшему производству, а охране ранее произведенного от грабежа, идет понижение общей продуктивности, и обеспечение всех и каждого необходимыми средствами к жизни становится менее удовлетворительным. Не менее очевиден и связанный с этим вывод, что, если каждый человек вздумает простирать за известный предел обычай удовлетворять свои потребности за счет награбленного у соседа добра, общество должно распасться: одинокая жизнь оказывается в таких условиях предпочтительнее. Один мой умерший приятель, передавая мне события своей жизни, между прочим, рассказал, что, будучи молодым человеком, он поселился в качестве комиссионера в Испании. Раз, не достигнув путем настояний и другими средствами получения денег с человека, который заказал через его посредство товар, он прибегнул к следующему крайнему средству: явился к этому человеку в дом с пистолетом в руках, — средство оказалось успешным, и деньги были выплачены. Предположим теперь, что это стало всеобщим явлением: повсюду договоры приходится поддерживать более или менее решительными мерами. Представим себе, что владелец угольных копей в Дэрбишире, посылая поезд с углем лондонскому торговцу углем, должен всегда посылать вместе с тем в город отряды углекопов, с тем, чтобы задержать его фургоны и выпрячь лошадей, пока он не уплатит по счету. Представим себе еще, что сельский рабочий или ремесленник был бы вечно в сомнении относительно получки в конце недели условленной платы в полном размере и должен был бы опасаться получения половины платы или отсрочки ее на полгода. Представим себе, что в каждой лавке ежедневно происходят потасовки между продавцом и покупателем, из которых первый стремится получить деньги, не отдавая товара, а второй — забрать товар, не отдавая денег. Что произошло бы из всего этого для общества? Что стало бы с его продуктивными и распределительными функциями? Был ли бы слишком поспешным вывод, что промышленная кооперация (добровольная, по крайней мере) прекратилась бы?
‘К чему все эти нелепые вопросы, — спросит нетерпеливый читатель. — Каждому, разумеется, известно, что убийство, насилие, грабеж, обман, нарушение договоров и т. п. идут вразрез с общественным благополучием и должны подлежать наказанию?’ На это я имею многое ответить. Во-первых, я очень рад, что вопросы эти признаны нелепыми, потому что это предполагает сознание того, что они настолько самоочевидны, что нелепо предполагать возможность какого-либо иного ответа. Во-вторых, я желаю поставить вопрос не о том, знаем ли мы эти вещи, а как мы их познаем. Можем ли мы их познать и познаем ли их путем рассмотрения необходимости их, или мы должны прибегнуть к ‘основанным на тщательном наблюдении и опыте индукциям’. Должны ли мы, прежде чем создадим и утвердим законы против убийства, изучить общественное благосостояние и индивидуальное благополучие там, где преобладает разбой, и сравнить, действительно ли благосостояние и благополучие более развиты там, где разбой реже? Должны ли мы предоставить грабежу свободу действия, пока будем заниматься собиранием и классификацией фактов в странах, где воровство преобладает, и там, где оно составляет редкое явление, пока индукция не разъяснит нам, что благоденствия больше там, где всякий имеет возможность сохранить то, что заработал? И нужно ли доказывать при помощи громадного ряда фактов, что нарушение договоров тормозит производство и обмен и, с другой стороны, ту общую выгоду, которая вытекает из взаимной зависимости? В-третьих, эти факты, которые, когда они доведены до крайностей, вызывают социальное разложение, а в более скромных размерах препятствует социальной кооперации и связанной с последнею выгодой, я привожу с целью поставить вопрос: в чем заключается общая им всем черта? В каждом из подобных действий мы видим нарушение чужого права — способ устройства жизни, прямо препятствующий устройству жизни другого. Соотношение между произведенными усилиями и вызванною им выгодой всецело упраздняется или частично нарушается образом действия другого человека. Если мы признаем, что жизнь может быть поддержана только известными активными силами (так как внутренние силы всеобщи, а внешние существуют у всех, кроме паразитов и неодушевленных), мы должны также признать, что когда ассоциируются существа, принадлежащие к одному и тому же роду, необходимые при этом активные силы должны взаимно ограничивать друг друга и что наиболее высокоорганизованная жизнь может явиться только тогда, когда ассоциированные существа организованы так, чтобы нарочито сохранять указанные им пределы. Установленные в таком общем виде ограничения могут, очевидно, быть разделены на различные специальные виды ограничений, относящиеся к тому или другому роду поведения. Таковы, по моему мнению, те априорные истины, которые могут быть восприняты нами при изучении условий жизни, — аксиомы, занимающие по отношению к этике место, аналогичное тому, которое занимают математические аксиомы по отношению к точным наукам.
Я не хочу этим сказать, что эти аксиомы-истины всем доступны, ибо для их понимания так же, как и для понимания более простых аксиом, необходимо известное умственное развитие и известная умственная дисциплина. В своем ‘Treatise on Natural Philosophy’ (Трактат о естествознании) Томсон и Тэт говорят, что ‘физические аксиомы являются таковыми только для тех, которые имеют достаточные познания относительно действия физических сил, чтобы с первого взгляда видеть их необходимую истинность’. Этот факт несомненный и факт немаловажный. Мальчишка-пахарь не может составить себе представление, что действие и противодействие равны и взаимно противоположны. Прежде всего, ему не достает для этого достаточно обобщенной идеи действия, он не объединил еще в одном понятии удар и толчок, удар кулака, отдачу ружья, притяжение планеты и т. п. Еще меньше обладает он общею идеей противодействия. И даже имей он эти две идеи, сомнительно, чтобы при свойственной ему скудости воображения он оказался в состоянии усмотреть необходимость их равенства. То же самое относится и к этим априорным этическим истинам. Если бы кто-либо из членов того племени рабов на островах Фиджи, которые рассматривали себя как корм для своих предводителей, высказал мысль, что настанет, может быть, время, когда люди не будут пожирать друга друга, заключающаяся в таком предположении вера в то, что со временем люди будут питать некоторое уважение к жизни ближнего, всецело лишенная основания в опыте, была бы признана годной только для сумасбродного мечтателя. Доставляемые ежедневным наблюдением факты делают совершенно очевидным для билучи (Bilouchi), сидящего на карауле в своей глиняной башне, что обладание собственностью может быть обеспечено только силой, и его уму вряд ли даже доступна мысль, что при существовании известных, всеми признанных границ возможность нападения устраняется и сторожевая служба на полях становится бесполезной: только сумасшедший идеалист (если предположить, что что-либо подобное ему известно) может говорить о возможности этого, сказал бы он. И даже относительно нашего предка в феодальную эпоху мы можем предполагать, что ему, вечно с головы до ног вооруженному и часто укрывавшемуся в укрепленных местах, мысль о мирном социальном существовании показалась бы смешной, он вряд ли в состоянии был бы представить себе существование признанного равенства, право людей добывать себе средства к жизни и вытекающее из него воздержание от посягательств на чужое право. Теперь же, после того как организованный социальный порядок поддерживался в течение целого ряда поколений, теперь, когда в своих повседневных сношениях люди редко прибегают к насилию, платят обыкновенно что следует и в большинстве случаев уважают права слабого наравне с правами сильного, теперь, когда люди воспитываются в представлении, что все равны перед законом, и ежедневно видят, что судебные решения вращаются вокруг вопроса, нарушил ли данный гражданин права другого гражданина или нет,- в уме современного человека накопился уже достаточный материал для составления представления о режиме, при котором действия людей взаимно ограничиваются и при котором поддержание гармонии обусловливается уважением к этим границам. В наше время развилась способность понимать, что взаимные ограничения необходимы там, где люди живут в тесном соприкосновении, и что при этом неизбежно должны явиться определенные виды ограничений, соответственно различным родам действий. И вместе с тем стало понятным для некоторых, хотя, по-видимому, не для многих, что из этого вытекает априорная система абсолютной политической этики, — система, при которой люди с одинаковыми свойствами натуры, организованные так, чтобы добровольно отказаться от посягательства на чужие права, могут работать сообща, без столкновений и с наибольшей выгодой для всех и каждого.
‘Но люди не похожи друг на друга и вряд ли когда станут вполне похожими: затем они и не так организованы, чтобы каждый так же внимательно относился к правам соседа, как и к своим собственным, и трудно надеяться на это в будущем. Ваша абсолютная этика представляет поэтому только идеал, в действительности неосуществимый.’ Это верно. Тем не менее, хоть это так, отсюда отнюдь не вытекает, что абсолютная политическая этика не нужна, обратное может быть совершенно наглядно доказано. Аналогия объяснит нам этот парадокс.
Существует отдел физических наук, называемый теоретической механикой или абсолютной механикой, абсолютной в том смысле, что ее положения безусловны. Она распадается на статику и динамику в их чистом виде, имеет дело с силами и движениями, рассматриваемыми как свободные от всех влияний, вытекающих из трения, сопротивления среды и особых свойств материи. Когда она не принимает закон движения, она не принимает в соображение ничего, что модифицирует его проявления. Когда она формулирует свойства рычага, она говорит о нем, предполагая его абсолютно негибким и лишенным всякой плотности, т. е. невозможным рычагом. Ее теория винта предполагает его свободным от трения, по отношению к клину принимается абсолютная несжимаемость. Таким образом, ее истины никогда не проверяются на опыте. Даже движения небесных тел, которые определяются на основании ее положений, претерпевают всегда большие или меньшие пертурбации, что же касается Земли, то выводы, которые могут быть сделаны, очень значительно отклоняются от получаемых путем опыта результатов. Несмотря на то, эта система идеальной механики необходима для пользования прикладной механикой. Инженер должен исходить из ее положений как абсолютно верных, прежде чем приступить к определению их на основании свойств употребляемых им материалов. Путь, который прошел бы снаряд, если бы находился только под влиянием метательной силы пороха и земного притяжения, должен быть установлен, хотя такой путь и не существует но иначе не может быть сделана поправка на атмосферное сопротивление. Другими словами, хотя при помощи эмпирического метода прикладная или относительная механика и может быть доведена до значительной высоты, она все же не может достигнуть возможного для нее совершенства без помощи абсолютной механики. Так и здесь. Относительная политическая этика, т. е. та, которая трактует о правде (right) и неправде (wrong) в общественных делах, находящихся отчасти в зависимости от изменяющихся условий, не может прогрессировать, не принимая в соображение правды и неправды, рассматриваемых независимо от изменяющихся условий, т. е. не может обойтись без абсолютной политической этики, положения которой, исходящие из условий, при которых развивается жизнь в организованных состояниях вообще, не принимают во внимание специальных условий какого-либо одного организованного общества.
Заметим здесь истину, которая, по-видимому, совершенно упускалась до сих пор из виду, а именно, что ряд дедукций, к которым мы таким образом пришли, подтверждается чрезвычайно обширной индукцией или вернее, громадным комплексом широких индукций. Ибо что же другое представляют законы и юридические системы всех цивилизованных наций и всех обществ, вышедших из дикого состояния? В чем заключается смысл того факта, что все народы пришли к необходимости карать убийство, и притом карать обыкновенно смертью? Почему там, где достигнут значительный прогресс, воровство запрещается законом и влечет за собой наказание? Почему вместе с ходом прогресса признание договоров становится общим явлением? И чем объяснить, что среди высокоцивилизованных народов обман, диффамация и менее значительные агрессивные действия различного рода более или менее строго наказываются? Другой причины нет, кроме громадного единообразия в наблюдениях людей, доказавших им, что агрессивные действия, непосредственно вредные для тех, кто им подвергается, косвенно вредят также и всему обществу. Из поколения в поколение укреплялась в них эта истина, и из поколения в поколение развивали они более детально свои запрещения. Другими словами, вышеприведенный основной принцип и вытекающие из него выводы, установленные apriori, проверены на бесконечном числе фактов a posteriori. Общая тенденция повсюду направлялась к развитию далее на практике того, что предписывала теория, к согласованию системы законов с требованиями абсолютной политической этики если и не сознательно, то хоть бессознательно. И разве эта истина не выражается и в самом названии, даваемом цели, к которой она стремится, — справедливость или равенство (equalness)? Равенство чего? На это не может быть ответа без признания — как бы оно ни было неопределенно — вышеизложенной доктрины.
Таким образом, вместо того чтобы утверждать, что я основывался ‘на длинной цепи дедукций из отвлеченных этических выводов’, следовало бы сказать, что я основывался на простой дедукции из отвлеченных этических потребностей, — на дедукции, находящей свое подтверждение в бесконечном числе наблюдений и опытов полуцивилизованных и вполне культурных народов всех времен и стран света. Или вернее, следовало бы сказать, что, рассматривая существующие повсеместно ограничения, налагаемые на различные роды агрессивных действий, и видя в них общий принцип, устанавливаемый всюду в силу требований организованной жизни, я стараюсь вывести последствия из этого общего принципа путем дедукции и, доказав их соответствие, подтвердить как эту дедукцию, так и те выводы, к которым законодатели пришли эмпирическим путем. Этот метод дедукции, проверенной при помощи индукции, составляет принадлежность всякой разработанной науки. Я не думаю, чтобы мне пришлось от него отказаться и изменить ‘способ моего мышления’ ввиду вызванного им неодобрения, как бы сурово оно ни было выражено. Должны ли мы заключить на основании этого, что под громким названием ‘абсолютная политическая этика’ следует понимать не более как теорию полезных ограничений, налагаемых законами на действия граждан, — этическое оправдание (warrant) системы законов? Прекрасно, допустим даже, что я отвечаю на этот вопрос утвердительно (что неверно), — и в таком даже случае название это было бы достаточно оправданно. Имея своим главным предметом все, что подразумевается под словом ‘справедливость’, что формулируется в виде закона и приводится в исполнение при помощи законных мер, это название покрывает собой достаточно большую область. На этом вряд ли стоило бы останавливаться, если бы не замечательный дефект мысли, в который мы по привычке легко везде впадаем.
Говоря о знании, мы совершенно игнорируем то обыденное, приобретенное нами в детстве знание окружающих нас предметов, одушевленных и неодушевленных, без которого мы должны были бы очень скоро погибнуть, и думаем только о том, гораздо менее важном знании, которое приобретается в школах и университетах или из книг и разговоров, как, думая о математике, мы включаем в это понятие только высшую группу ее истин и исключаем из нее более простую их группу, заключающуюся в арифметике, хотя в жизни она гораздо важнее всех остальных, вместе взятых, — так и когда речь заходит о политике и политической этике, совершенно упускаются из виду части их, которые заключают в себе все основное и давно установленное. Слово ‘политический’ вызывает представление о партийных спорах, смене министерств, о будущих выборах или о гом-руле, о местных потребностях или о движении в пользу 8-часового дня. Редко вызывается им мысль о законодательных реформах, об улучшении судебной организации или об упорядочении полиции. И если рассматриваются вопросы этики, то непременно в связи с парламентской борьбой, кандидатскими обещаниями или избирательными правами. Между тем достаточно вспомнить определение политики (‘та часть этики, которая заключается в управлении нацией или государством в целях ограждения ее безопасности, мира и процветания’), чтобы понять, насколько ходячее представление погрешает против нее, упуская из виду главную ее часть. Достаточно уяснить себе, какой относительно громадный фактор в жизни каждого человека создается безопасностью его личности, обеспеченностью его дома и имущества и укреплением его прав, чтобы уразуметь, что тут упускается не только самая большая, но именно самая жизненная ее часть. Из этого следует, что нелепо не представление об абсолютной политической этике, а игнорирование ее главной сущности. Только в том случае, если бы признано было нелепым считать абсолютными запрещения убийства, воровства, обмана и всех других нарушений чужого права, возможно, было бы считать нелепостью признание абсолютности той этической системы, из которой вытекают все эти запрещения.
Нам остается только еще прибавить, что, помимо дедукций, проверенных, как мы видели, на обширном ряде индукций, мы могли бы привести еще дедукции, не в такой еще степени проверенные, — дедукции, выведенные из тех же самых данных, но не подтвержденные достаточно убедительными опытами. Такого рода дедукции могут быть правильны или неправильны, и я считаю, что в первом моем труде, написанном сорок лет назад и давно уже изъятом из обращения, заключается несколько таких неправильных дедукций. Но отвергнуть принцип и метод только потому, что несколько дедукций оказались неправильными, — это было бы почти равносильно тому, чтобы отвергнуть арифметику из-за ошибок, встречающихся в некоторых арифметических вычислениях.
Обращаюсь теперь к вопросу, поставленному выше: действительно ли под абсолютной политической этикой не разумеется ничего другого, как только этическое оправдание (warrant) законодательных систем, — вопросу, на который я, исходя из понятия о сущности абсолютной политической этики, отвечал отрицательно. Теперь же я должен ответить, что она распространяется также и на другую область, такую же обширную, если и менее важную. Ибо помимо отношений между гражданами, как индивидами, существуют еще отношения между целыми корпорациями граждан и каждым из них в отдельности, и об этих отношения между государством и индивидом, так же как и между отдельными индивидами, высказывает свое суждение абсолютная политическая этика. Ее суждения об отношениях между индивидами являются выводами из ее основной истины, что деятельность каждого отдельного индивида в его стремлении обеспечить себе средства к жизни может быть справедливо ограничена только подобною же деятельностью других индивидов, как равноправных с ним (так как этот принцип не относится к обществам, основанным на рабстве или на господстве одной расы над другими). Суждения же ее об отношении между индивидом и государством являются естественными выводами из другой родственной истины, что деятельность каждого отдельного гражданина может быть справедливо ограничена организованным комплексом граждан лишь постольку, поскольку это необходимо последнему для обеспечения остальных. Это дальнейшее ограничение является неизбежным спутником военного строя и должно длиться до тех пор, пока рядом с единичными преступными действиями будут существовать интернациональные преступные действия. Понятно, что охрана общества представляет цель, которая должна предшествовать охране его индивидов, взятых в отдельности, так как охрана каждого индивида и поддержание его права снискивать себе средства к существованию зависят от обеспечения безопасности всего общества. На этом основании находят себе этическое оправдание ограничения, налагаемые на действия граждан, потребностями войны и приготовлениями к ней.
Здесь мы вступаем в круг тех многочисленных и сложных вопросов, которые трактуются относительной политической этикой. Указывая первоначально на контраст, существующий между этими двумя этиками, я говорил об абсолютной политической этике, или той, которая должна бы существовать в отличие от относительной, или той, которая представляет в настоящее время ближайшую осуществимую к ней ступень, и, если бы этому различению уделено было достаточное внимания, не возникло бы никакого разногласия. Здесь мне остается только прибавить, что устанавливаемые относительной политической этикой определения изменяются в зависимости от типа данного общества, который первоначально определяется степенью необходимости защиты от других обществ. Там, где международная враждебность велика и социальной организации приходится приспособляться к воинственной деятельности, там и подчинение граждан государству таково, что нарушает всегда их свободу действий и делает их рабами государства, где это вытекает из потребностей оборонительной войны (но не наступательной, однако), там относительная политическая этика дает оправдание этому. И наоборот, по мере ослабления милитаризма уменьшается и надобность как в том подчинении граждан, которое необходимо для сплочения их в боевую машину, так и в том дальнейшем видоизменении его, которое необходимо для снабжения этой боевой машины всем необходимым для жизни, и, по мере развития этой перемены, теряет свою силу и то оправдание подчинения граждан государству, которое доставляется относительной политической этикой.
Здесь не место входить в обсуждение этих сложных вопросов. Достаточно указать на него, как сделано нами выше. Если я буду иметь возможность дополнить четвертый отдел моей Этики (Principles of Ethics), трактующий о ‘Справедливости’, из которого у меня пока написаны только первые главы, я надеюсь уяснить в достаточной мере отношение между этикой прогрессивного состояния и этикой того порядка вещей, который является целью прогресса, целью, которая должна быть признана, хотя она и не может быть в настоящее время достигнута.

VII. Чрезмерность законодательства

(В первый раз напечатано в ‘Westminster Review’ 1853 г.)

Некоторые из приведенных в этом опыте примеров относятся к законам и распоряжениям, уже отмененным, на их место явились многие новые мероприятия, которые можно бы привести в подкрепление нашей аргументации. Но так как эти перемены не влияют на сущность наших доводов, так как, с другой стороны, исправлять статью постоянно в соответствие с ежедневными фактами повлекло бы за собой вечные изменения, то нам кажется лучше оставить ее в ее первоначальном виде или, вернее, в том виде, в каком она была перепечатана в Народной библиотеке Чэпмана (Chapman Library for the People).
Осмотрительному мыслителю не может не приходить иногда в голову, что, с точки зрения возможности, его взгляды на какой-нибудь спорный вопрос вряд ли правильны. ‘Тысячи людей вокруг меня имеют о том или ином вопросе отличные от моих мнения, одни расходятся со мной совершенно, другие — только в частностях.’
Каждый из них убежден, как и я сам, в истинности своего мнения, многие из них — люди большого ума, и, как бы высоко я себя ни ставил, я должен признать их равными себе и, может быть, даже выше себя. И, в то время как каждый из нас убежден в своей правоте, большинство из нас, очевидно, ошибается. Нет ничего невероятного в том, что и я нахожусь в числе заблуждающихся. Правда, мне трудно допустить, что это так, но это ничего не доказывает, ибо, хотя большинство из нас, несомненно, заблуждается, мы все одинаково не можем этому верить. И раз это так, то не нелепо ли с моей стороны доверять себе в такой степени? Оглядываясь на прошлое, я вижу целые нации, секты, вижу богословов и философов, твердо уверенных в истинности своих взглядов научных, нравственных, политических, религиозных, которые мы, однако же, окончательно отвергаем. И тем не менее их уверенность была не менее сильна, чем наша, и даже сильнее, если судить по их нетерпимости по отношению к противникам. Как мало значения имеет, следовательно, моя личная вера в свою правоту! Все люди на свете питали такую же уверенность, которая в девяти случаях из десяти оказалась обманчивой. В таком случае не будет ли с моей стороны нелепо придавать такое большое значение своему суждению?
Эти размышления, лишенные, на первый взгляд, всякого практического значения, тем не менее не остаются без влияния на некоторые из наших наиболее важных поступков. В нашей повседневной жизни мы вынуждены поступать всегда на основании наших личных взглядов, как бы они ни были неосновательны, хотя везде: в доме, в конторе, на улице — ежечасно возникают такие случаи, в которых мы поступаем не колеблясь, понимая, что, если поступить так или иначе опасно, вовсе не поступать было бы гибельно, и, таким образом, в нашей частной жизни это отвлеченное сомнение в действительной важности нашего суждения не находит себе применения, зато что касается нашей общественной деятельности, тут мы можем предоставить ему надлежащий простор Здесь решение не имеет такой повелительной силы и вместе с тем и трудность правильного решения неизмеримо значительнее. Как бы ясно ни казалось нам наше представление о последствиях данной меры, применяя вышеупомянутое рассуждение, мы можем заключить, исходя из человеческого опыта, что существует много шансов за ошибочность наших предположений. В этом случае вопрос: не разумнее ли будет воздержаться от действия? — получает рациональное основание. Продолжая свою самокритику, осмотрительный мыслитель может сказать: ‘Если я так часто ошибался в своих личных делах, где мне известны были все данные, то насколько чаще могу я заблуждаться в политических вопросах, где условия так многочисленны, так широко захватывают, так сложны и затемнены для нашего понимания? Я имею перед собой несомненное социальное зло, а вот и несомненная социальная потребность, и, будь я уверен, что поступлю правильно, я немедленно приступил бы к искоренению одного и удовлетворению другого. Но когда я вспомню, какая масса моих личных планов не удалась, как мои рассуждения оказались несостоятельными, выбранные мною исполнители нечестными, как брак привел меня к разочарованию, как я довел до нищенства своих родственников, которым старался помочь, как тщательно воспитанный мною сын оказался хуже большинства других детей, как то, против чего я отчаянно боролся, видя в нем несчастье, принесло мне громадное счастье, в то время как то, что я страстно преследовал, дало мне мало удовлетворения, когда я его достиг, как большинством своих радостей я обязан непредвиденным источникам, — когда я вспоминаю эти и подобные им факты, я убеждаюсь в некомпетентности моего разума предписывать что-либо обществу. И так как при существовании этого зла общество не только жило, но и развивалось, и как удовлетворения своей потребности оно может достигнуть собственными силами, как оно достигло уже многих других тем или другим непредусмотренным путем, я подвергаю сомнению уместность всякого вмешательства’.
В нашем политическом поведении заметен большой недостаток такого смирения. Хотя мы не обладаем уже более такою самоуверенностью, как наши предки, без малейшего колебания устанавливавшие в качестве закона свои мнения по самым разнообразным вопросам, но все же и у нас еще слишком много веры в свои суждения. Мы перестали, правда, утверждать непогрешимость наших теологических взглядов и вследствие этого перестали их узаконивать, но мы тем не менее продолжаем и поныне устанавливать в качестве законов целую массу других верований не менее сомнительного рода. И хотя мы и не позволяем себе более притеснять людей ради их духовного блага, мы все еще продолжаем верить в свое право притеснять их ради их материального блага, не понимая, что то и другое одинаково бесполезно и ненадежно. Бесчисленное множество неудачных попыток бессильны, очевидно, научить нас этому. Возьмите в руки любую газету, и вы, наверное, найдете в ней передовицу, в которой обличаются злоупотребления, небрежение или дурное управление какою-нибудь частью. Загляните в следующий столбец, и вы, быть может, встретите предложение расширять сферу государственного вмешательства. Вчера обвинялось в слишком большой небрежности управление колоний, сегодня осмеиваются несуразные действия адмиралтейства, завтра является вопрос: ‘Не следует ли увеличить число инспекторов каменноугольных копей?’. То утверждают, что санитарное ведомство бесполезно, то кричат, что контроль над железными дорогами недостаточен. В то время как в ваших ушах еще звучат обличения злоупотреблений канцлерского суда, когда ваше лицо еще горит негодованием, вызванным совершенно доказанным беззаконием суда церковного, вы вдруг слышите предложение установить ‘священнослужительство науки’. Тут горячо осуждают полицию за то, что она нелепейшим образом допускает зевак бить друг друга до смерти, и вы полагаете, что за этим последует естественный вывод, что правительственный контроль не заслуживает доверия, и вдруг вместо того, по поводу аварии какого-нибудь судна, вы встречаете настоятельное требование назначать правительственных инспекторов для надзора за тем, чтобы суда всегда имели наготове для спуска шлюпки. Таким образом, несмотря на ежедневно возникающие противоречащие этому факты, ежедневно проявляется уверенность, что парламентского акта и армии чиновников достаточно для достижения любой цели. Нигде так ясно не проявляется эта вечная вера человечества, как здесь. С самого возникновения человеческого общества обманутое ожидание не переставало проповедовать: ‘Не рассчитывайте на законодательство’, и, несмотря на то, вера в законодательство вряд ли с тех пор уменьшилась.
И если бы еще государство действительно выполняло хотя бесспорно лежащие на нем обязанности, в этом заключалось бы некоторое оправдание того рвения, с каким ему ставятся новые задачи. Если бы не существовало нареканий на недостатки его правосудия, на бесконечные его проволочки и непомерную дороговизну, на причиняемое им разорение вместо восстановления прав, на то, что оно присваивает себе роль тирана, тогда как ему принадлежит только роль покровителя, если бы нам не приходилось слышать о его многосложных нелепостях, о 20 000 статей закона, которые оно обязывает каждого англичанина знать и которых ни один англичанин не знает, его многообразных формах, которые, стремясь предусмотреть всякую случайность открывают только лишние лазейки. Если бы оно не доказало своего неразумия всей своей системой мелких поправок, вызываемых каждым новым актом, нарушающим бесчисленное множество предшествовавших актов, или громадной массой последовательных сборников правил, издаваемых канцлерским судом, до такой степени видоизменяющих, ограничивающих, распространяющих, уничтожающих и нарушающих одно другое, что даже законоведы канцлерского суда не могут в них разобраться, если бы нам не пришлось поражаться такого рода фактам, что при системе регистрации земель в Ирландии б тысяч ф. потрачены были в ‘отрицательных поисках’ для установления названия одного поместья, наконец, если бы мы не встречали среди мероприятий государства таких ужасающих несообразностей, как заключение в тюрьму голодного бродяги за кражу одной репы, тогда как колоссальные мошенничества какого-нибудь железнодорожного дельца остаются безнаказанными, словом, если бы мы убедились в его годности в качестве судьи и защитника, вместо того чтобы видеть с его стороны предательские, жестокие и трусливые действия, — мы имели бы еще некоторое основание рассчитывать на какие-либо блага от него. Если бы даже, доказав свою несостоятельность в области правосудия, государство заявило себя способным деятелем в какой-либо другой сфере — военной, — например, тут была бы хоть тень основания для распространения сферы его деятельности. Предположим, что оно рационально обмундировало свои войска, вместо того чтобы снабдить их громоздкими и бесполезными кремневыми ружьями, варварскими гренадерскими шапками, нелепыми и тяжелыми ранцами и патронташами и одеждами таких цветов, которые как бы специально предназначены для того, чтобы облегчить неприятелю прицел, предположим, что оно устроило войско хорошо и экономно, вместо того чтобы держать на жалованье массу ненужных офицеров, создавать синекуры в виде полковничьих мест с 4-тысячным окладом в год, пренебрегать заслугами, повышать неспособных, предположим, что его солдаты пользуются всегда хорошими помещениями, вместо того чтобы ютиться в бараках, которые портят людей сотнями, как в Адене, или обрушиваются на голову своих обитателей, как в Лудиане, где таким образом погибло 95 человек, предположим, что на войне оно обнаружило надлежащие административные способности, вместо того чтобы заставлять полки сражаться на голодный желудок, без сапог, в лохмотьях, захватывая собственные инженерные орудия, как это было в индийском походе, предположим все это, — и тогда наше желание расширить государственную власть получит некоторое основание.
И даже если бы, наделав несообразностей во всех других областях, оно в одном хоть случае заявило свое умение, если бы хоть морское дело было им поставлено на должную высоту, — доверчивый человек имел бы хоть некоторое оправдание для своей веры в успешность его действий в какой-либо новой сфере. Признайте, что все отчеты о никуда не годных судах, о судах, которые не хотят плавать, которые приходится удлинять, о судах с негодными машинами, которые не могут поднимать своего вооружения, о судах без балласта, наконец, о судах, которые должны идти на слом, признайте, что все эти известия ложны, признайте бесстыдными клеветниками тех, которые утверждают, что Megaera употребила для своего рейса до Капа вдвое больше времени, чем коммерческие суда, что в течение того же самого пути на Hydra’e три раза был пожар и пожарные насосы действовали безостановочно днем и ночью, что десантное судно ‘Charlotte’ вышло в плавание с запасом провианта, рассчитанным на 75 дней, а между тем достигло места своего назначения только по прошествии трех месяцев, что Harpy с величайшей опасностью для жизни вернулся из Рио в 110 дней, пренебрегите свидетельствами о семидесятилетних адмиралах, о дилетантской постройке судов, о дутых счетах адмиралтейства, признайте дело о консервах Гольднера мифом, мнение профессора Барлоу, утверждающего, ‘что, по крайней мере, половина запасных компасов адмиралтейства представляет совершенный хлам’, ошибочным, — признайте все это неосновательными нападками, — ив таком случае защитники расширения правительственной деятельности будут иметь некоторый фундамент для своих политических воздушных замков, несмотря на военное и судебное неустройство.
Но при настоящем положении вещей о них можно было бы сказать, что они читали навыворот притчу о талантах. Не деятелям с испытанной, успешной деятельностью намечают они дальнейшие обязанности, а небрежным и неискусным работникам. Частная предприимчивость сделала многое и сделала хорошо. Частная предприимчивость очистила, осушила и сделала плодородной нашу страну, она построила города, разработала рудники, проложила дороги, прорыла каналы, провела железные дороги, изобрела и усовершенствовала плуг, ткацкие станки, паровую машину, печатный станок и бесчисленное множество других машин, построила наши суда, наши обширные фабрики, наши доки, учредила банки, страховые общества, создала газетную прессу, избороздила моря пароходными линиями, землю покрыла целою сетью телеграфных проволок. Частная предприимчивость привела земледелие, промышленность и торговлю на ту высоту, какую они теперь занимают, и продолжает их развивать с возрастающей быстротой. Тем не менее не доверяйте частной предприимчивости. С другой стороны, государство так исполняет свои судебные функции, что одних разоряет, других вводит в заблуждение и отпугивает тех, которые наиболее нуждаются в его помощи, национальная оборона поставлена им так странно и дурно, что вызывает ежедневные жалобы, нарекания или насмешки, и в качестве национального управляющего оно получает с некоторых из наших обширных государственных имуществ минимальный доход. Тем не менее верьте в государство, пренебрегите добрым и верным слугой и слуге бесполезному дайте вместо одного таланта десять.
Говоря без шуток, положение вещей если и не всегда соответствует приведенному нами сравнению, но в одном отношении даже превосходит его. Ибо новая работа не такого же рода, как старая, — она более сложного характера. Как ни дурно исполняет правительство возложенные на него обязанности, всякие новые обязанности, которые будут на него возложены, оно будет исполнять еще хуже. Охранять своих подданных от каких-либо посягательств, индивидуальных или национальных, дело прямое и довольно простое, регулировать непосредственно или посредственно личные действия этих подданных — бесконечно сложное дело. Одно дело гарантировать каждому свободную возможность стремиться к достижению своего благополучия, другое дело — и дело несравненно более трудное — осуществить для него это благополучие. Для того чтобы успешно выполнить первое, государству приходится только надзирать за действиями граждан, запрещать нечестные поступки, постановлять решения, когда к нему обращаются, и принуждать к возмещению убытков. Для того же чтобы успешно выполнить второе, оно должно стать вездесущим работником, должно знать нужды каждого лучше его самого — словом, должно обладать сверхчеловеческими силой и умом. И даже в том случае, если бы государство действовало успешно в своей настоящей сфере, даже и тогда мы не имели бы достаточных гарантий для расширения этой сферы, но, видя, как плохо оно исполняет те простые задачи, которые мы не можем не возлагать на него, мы можем, разумеется, питать только очень слабую надежду на то, что оно выполнит успешно задачи более сложного порядка.
С какой бы точки зрения мы ни взглянули на этот вопрос, мы придем к тому же самому выводу. Коли мы под первою обязанностью государства будем понимать защиту каждого индивидуума от всех других, в таком случае вся остальная деятельность государства будет заключаться в защите каждого индивидуума от себя самого — от его глупости, его собственной лени, непредусмотрительности, опрометчивости или других недостатков, его собственной неспособности сделать то или другое, что должно быть им сделано. Эта классификация не подлежит спору, ибо очевидно, что все препятствия, лежащие между желаниями человека и их удовлетворением, происходят или вследствие противоречащих желаний других индивидуумов, или вследствие своей собственной несостоятельности. Справедливые, хотя и противоречивые желания других имеют такое же право на удовлетворение, как и его собственные, следовательно, не могут быть устранены. Что касается незаконных желаний, то удержание их в надлежащих границах и составляет обязанность государства. Следовательно, единственная другая сфера, доступная для него, есть ограждение индивидуума от свойств его собственной натуры или, как мы выражаемся, защита его против него самого. Не останавливаясь на применении этого и ограничиваясь пока исключительно лишь соображениями осуществимости, посмотрим теперь, что представляет это предложение, сведенное к его простейшей форме. Перед нами люди, одаренные инстинктами, чувствами, понятиями, которые не направлены на самосохранение. Надлежащая деятельность каждого из них дает известное количество удовольствия, бездеятельность — большее или меньшее количество страдания. Те, которые одарены этими способностями в надлежащей пропорции, благоденствуют и размножаются, те, у которых должное соответствие не соблюдено, вымирают. И всеобщий успех такой организации человека обнаруживается в том факте, что при этом условии мир населился и развил сложные условия приспособления цивилизованной жизни. Указывают, однако же, на то, что существуют и такие направления, по которым этот аппарат действует несовершенно.
Признавая, что он значительно содействует при добывании человеком средств к жизни, одежды и пищи, при заключении браков и воспитании потомства и при учреждении наиболее важных промышленных и коммерческих предприятий, — в то же время указывают многие нужды, как, например, чистый воздух, большее распространение знаний, хорошая вода, безопасность передвижения и многое другое, что он недостаточно обеспечивает. А так как эти дефекты постоянны, то к этому прибавляют, что необходимо принять некоторые дополнительные меры. Ввиду этого предлагают, чтобы известному числу людей, выбранных из всей массы и составляющих законодательный корпус, поручалась забота об этих различных предметах. Уполномоченные таким образом законодатели (отличающиеся в общем теми же самыми недостатками в этом аппарате мотивов, как и все люди вообще), будучи неспособны выполнять лично свои задачи, должны исполнять их по полномочию: назначать комиссии, управления, советы и целые армии чиновников, причем все эти учреждения должны быть обставлены теми же самыми несостоятельными людьми, так плохо действующими. Но почему же его система сложного полномочия должна преуспевать там, где это не удалось системе простого полномочия? Промышленные, торговые и филантропические учреждения, которые создаются гражданами добровольно, представляют собой органы, непосредственно уполномоченные, правительственные органы, созданные избранными законодателями, которые назначают чиновников, — посредственно уполномоченные органы. При этом надеются, что благодаря этому процессу двойного уполномочивания достигнуты будут результаты, недоступные процессу простого уполномочивания. Где же рациональное основание для подобного рода надежд? Уж не в том ли, что законодатели и их агенты способны интенсивнее всех остальных людей ощущать то зло, которое они призваны искоренить, те потребности, которые они должны удовлетворить? Едва ли, так как они по своему положению большею частью свободны от этих зол и этих нужд. Или быть может, потому, что первичный мотив заменяется у них вторичным страхом перед общественным неудовольствием и в конце концов потерей должности? И это вряд ли для тех менее значительных выгод, для которых граждане не организуют прямой помощи, они не организуют и косвенной помощи путем устранения неудовлетворительных служащих, особенно когда они не могут легко найти хороших. Или быть может, эти правительственные агенты из чувства долга сделают то, чего не сделали бы по какому-либо другому побуждению? Это, очевидно, единственное допустимое основание. Аргумент, на котором приходится строить защитникам активного правительства, заключается в том, что задачи, для исполнения которых люди не хотят объединить своих усилий для своей собственной пользы, будут исполняться назначенной государством частью их, объединяющей свои усилия для блага остальных. Общественные деятеля и чиновники, любящие своих ближних больше, чем себя самих! Филантропия государственных людей сильнее эгоизма граждан!
Что удивительного в таком случае, что каждый день увеличивает перечень законодательных промахов? Если взрывы в шахтах учащаются, несмотря на назначение горных инспекторов, это является только естественным последствием этой ложной методы. Если судохозяева Сандерленда жалуются, что ‘Акт о морской торговле окончательно провалился’, в то время как другая заинтересованная сторона — матросы — обнаруживает свое недовольство обширными стачками, это только подтверждает безумие доверять более теоретизирующему благодушию, нежели опытному личному интересу. И эти факты возможны повсюду, и повсюду встречаются. Правительство, устранив инженеров, назначает на их места их помощников — комиссию Сюэра для осушения Лондона. Ламбет посылает уполномоченных заявить, что он платит большие налоги, не получая взамен никакой выгоды. Утомленный бесплодным ожиданием Бетналь созывает митинги для изыскания ‘наиболее действенных мер для расширения дренажа в округе’. Из Уантсворта являются жалобщики с угрозами не вносить налогов, пока не будут удовлетворены их нужды. Кэмберуэлль предлагает объявить подписку и сделать необходимое собственными силами. В то же самое время не двигается также и дело очищения Темзы, еженедельные отчеты показывают значительное повышение процента смертности, в парламенте доброжелатели комиссии располагают для ослабления критики только хорошими намерениями, и наконец, приведенные в отчаяние министры радостно хватаются за предлог, чтобы самым спокойным образом отложить в долгий ящик комиссию со всеми ее планами {И крушение этого и других санитарных органов так окончательно, что в марте 1854 г. несколько филантропов по собственному почину организовали ‘Санитарный фонд для Лондона’ (Health Fund for London) ввиду угрожающего нашествия холеры, и повод для этого чисто частного предприятия тот, что местные санитарные органы (Local Boards of Health и Boards of Guardians) бездеятельны вследствие ‘незнания, во-первых, размеров опасности, во-вторых, средств, открытых опытом для противодействия ей и, в-третьих, сравнительной безопасности, которая может быть этими мерами достигнута’.}. В качестве архитектора-наблюдателя государство вряд ли более преуспело, чем в качестве инженера, как об этом свидетельствует Строительный акт (Metropolitain Buildin’gs Act). Вновь построенные дома продолжают и теперь время от времени обрушиваться. Два месяца тому назад обрушилось два дома в Бэйсуотере, третий рухнул недавно близ Пентонвильской тюрьмы, и это несмотря на предписанные актом толщину, железные сваи и инспекторов. Тем, которые устанавливали эти мнимые условия безопасности, не пришло в голову, что можно строить стены, не связывая вместе обе поверхности так, чтобы внутренняя могла быть передвинута после осмотра инспектора. Также мало предвидели они, что, требуя большего количества кирпичей, чем признает безусловно необходимым опыт, они тем самым просто открывали в соответствующей степени путь к медленному ухудшению его качества {Builder замечает, что ‘изменение правил, касающихся количества кирпича, не вызвало того улучшения его производства, на которое мы могли рассчитывать, но так как плохой кирпич дешевле хорошего, пока дома, построенные из первого, будут так же легко продаваться, как если бы они были построены из лучшего сорта, невозможно ожидать улучшения’.}. Правительственная гарантия безопасности пассажирских судов оказывается не более надежною, чем гарантия безопасности построек. Хотя пожар Amazon’ы был следствием или плохой конструкции, или плохой нагрузки, она тем не менее получила перед началом плавания удостоверение адмиралтейства в годности. Несмотря на официальное одобрение, Adelaide при первом же плавании обнаружила целый ряд недостатков, как-то: плохое подчинение рулю, бесполезные насосы, борта, допускающие в каюту целые потоки воды, вместилище для угля так близко от печи, что оно два раза воспламенялось. W. S. Lindsay, судно, оказавшееся негодным к плаванию, было осмотрено правительственным агентом, и, если бы не владелец его, могло быть выпущено в море с большой опасностью для жизни пассажиров. Другое судно, Melbourne, построенное первоначально государством, употребив 24 дня на плавание до Лиссабона, должно было затем войти в док для радикальной починки, а между тем оно было законным путем осмотрено. И недавно еще пресловутый Australian перед своей третьей безуспешной попыткой приступить к плаванию получил, как нам сказали его владельцы, ‘полное одобрение правительственного инспектора’. Не более безопасности придает этот же самый контроль и сухопутным сообщениям. Железный мост в Честер, увлекший при своем провале целый поезд на дно реки Ди, был осмотрен правительственными агентами. Та же самая инспекция не помешала одной из колонн на Юго-Восточной дороге обрушиться на голову человеку, высунувшемуся из окна вагона. Взорвавшийся недавно в Брайтоне локомотив получил за 10 дней перед этим официальное одобрение. Одним словом, система надзора не предупредила возрастания несчастных случаев на железнодорожных путях, которые — это надо заметить — возникли после появления этой системы.
‘Ну хорошо, пусть государство делает промахи. Все, что оно может сделать, — это стараться делать как можно лучше. Успевает оно в этом старании — тем лучше, если нет — и это не беда. Уж конечно, разумнее действовать, имея все-таки шансы успеть, чем ничего не делать.’ На это можно бы возразить, что результаты законодательного вмешательства, к несчастью, не только отрицательно негодны, они часто и положительно вредны. Парламентские акты не просто проваливаются, — дело обстоит гораздо хуже. Известная истина, что преследование скорее благоприятствует, чем вредит, запрещенным учениям, истина, недавно еще раз подтвержденная запрещенным сочинением Гервинуса, является только частичным проявлением той общей истины, что законодательство часто косвенным путем делает противоположное тому, что оно прямо стремится сделать. Так оно было и со Строительным актом (Metropolitain Buildin’gs Act). Как было недавно единогласно признано делегатами всех приходов Лондона и заявлено ими сэру Уильяму Молесворту, этот Акт ‘содействовал плохому способу возведения построек и послужил средством для наполнения предместий столицы целыми тысячами безобразных лачуг, позорящих цивилизованную страну’. То же самое было и в провинциальных городах Ноттингемский Inclosure Act 1845 г., предписавший как внешний вид имеющих быть построенными домов, так и величину прилежащего к нему двора или сада, сделал невозможным постройку домов для рабочего класса с такой скромной квартирной платой, которая позволила бы конкурировать с существующими уже домами. Приблизительный расчет показывает, что вследствие этого 10 тыс. жителей лишены возможности иметь новые квартиры и должны вместо того ютиться в переполненных помещениях, негодных для человеческого жилья, таким образом, заботливо стремясь обеспечить рабочему населению здоровые условия жизни, закон создал для него еще худшие условия. То же самое произошло и с актом, касающимся пассажиров. Ужасные лихорадки, появившиеся несколько лет тому назад на судах с австралийскими эмигрантами и вызвавшие на Bourneufe 83 смертных случая, на Wanota 39, на Marco Polo 53, на Ticonderoga 104, появились на судах, отправленных правительством, и возникли вследствие тесного гружения, разрешенного Passengors Асt’ом {Против такого тесного гружения, скажем мимоходом, протестовало частное торговое общество ‘Liverpool Schipownerss Association’ во время обсуждения вопроса в парламенте.}. Нечто подобное случилось и с теми предохранительными мерами, которые установил Акт о морской торговле (Mercantilue Marine Act). Предписанные для удостоверения годности капитанов испытания привели к тому, что утверждались люди поверхностного ума, лишенные опытности, и устранялись, как мы слышали от одного судовладельца, люди с многолетней практикой, испытанной надежности, в результате получилось возрастание числа кораблекрушений. Точно так же и санитарные органы (Boards of Health) во многих случаях развили зло, против которого боролись, как это было, например, в Кройдоне, где согласно официальному отчету, принятые санитарными властями меры вызвали эпидемию, поразившую 1600 чел., из которых умерло 70. То же самое произошло с актом, регистрирующим акционерные общества (Joint Stock Companies Registration Act). Как доказано было Дж. Уильсоном в его последнем предложении в пользу выборного комитета обществ страхования жизни, эта мера, принятая в 1844 г. для охраны против дутых проектов, в действительности облегчила мошенничества 1845 г. и последующих годов. Законодательной санкции, установленной в качестве гарантии добросовестности и так и понимаемой всеми, ловкие авантюристы добивались без труда для самых негодных проектов и благодаря этому приобретали доверие общества, которого бы иначе никогда не добились. Таким путем возникли буквально сотни позорных предприятий, которые иначе не могли бы явиться на свет Божий, и тысячи семей потерпели разорение, чего не произошло бы без этих законодательных усилий сделать их более надежными.
Кроме того, если эти сомнительные средства, применяемые государственными людьми, не увеличивают зла, против которого направлены, они постоянно вызывают побочные виды его, часто более серьезные, чем первоначальное зло. Общий грех этой эмпирической школы политиков заключается в том, что они никогда не заглядывают далее ближайших причин и непосредственных результатов. Подобно необразованной массе, они обыкновенно рассматривают каждое явление как продукт одной предшествующей причины и начало одного последующего явления. Они не думают о том, что каждое явление есть только звено в бесконечной цепи звеньев, результат целых мириад предшествующих явлений и будет иметь свою долю в создании целых мириад последующих явлений. Вследствие этого они упускают из виду тот факт, что, нарушая какую-нибудь естественную цепь последствий, они видоизменяют не только один ближайший результат, но также и все дальнейшие результаты, в которые данный результат войдет в качества частичной причины. Периодический генезис явлений и взаимодействие каждой отдельной серии явлений на всякую другую серию явлений создают комплекс явлений, далеко превосходящий человеческое разумение. И это наблюдается уже в самых простых случаях. Прислуга, которая кладет уголь на огонь, видит очень незначительное число последствий горения, между тем как человеку науки известно, что тут имеет место множество явлений. Он знает, что горение вызывает многочисленные атмосферные течения, посредством которых передвигаются тысячи кубических футов воздуха внутри и извне. Он знает, что распространение теплоты вызывает расширение и следующее за ним сокращение всех тел, находящихся в сфере его действия. Он знает, что нагревание вызывает в особях изменение в ритме дыхания и в обмене веществ и что эти физиологические изменения должны повлечь за собой различные побочные результаты. Он знает, что, если бы он мог проследить во всех их разветвлениях результаты всех действующих при этом сил механических, химических, термических, электрических, если бы он мог перечислить все последующие явления, произведенные испарением, образованием газов, распространением света, лучеиспусканием теплоты, ему понадобился бы целый том, чтобы вместить их всех. И если простое неорганическое изменение вызывает такие многочисленные и сложные результаты, как бесконечно многообразнее и сложнее должны быть окончательные результаты какой-либо силы, действующей на человеческое общество. При своем удивительном строении — при взаимной зависимости его членов относительно удовлетворения своих нужд, при влиянии каждой единицы на другую не только в отношении к безопасности и благоденствию, но и в отношении к здоровью, характеру, культуре — социальный организм не может быть подвергнут какому-нибудь влиянию в одной своей части без того, чтобы остальные его части не подверглись каким-либо изменениям, которые невозможно предвидеть. Уничтожая пошлину на кирпич, вы замечаете, что существование ее увеличивало опасность горнозаводских работ, препятствуя укреплению стен в шахтах и подземных галереях. Облагая пошлиной мыло, вы, как оказывается, значительно содействовали употреблению едких порошков при стирке и, таким образом, совершенно невольно причинили значительную порчу белья. И так на всяком шагу вы видите, при внимательном изучении, что, кроме воздействия на то, на что вы желали действовать, вы воздействовали еще на целую массу других вещей, из которых каждая, в свою очередь, воздействовала на другие, и, таким образом, распространили целую массу нелепостей по всем возможным направлениям. После того вам нечего удивляться, что в своем стремлении устранить то или другое зло законодатели постоянно вызывали побочное зло, которого вовсе не предвидели. И ни мудрейший человек Карлейль, никто другой в этом роде не мог бы избегнуть этого. И хотя причины этого достаточно ясны, когда дело уже сделано, оно никогда не предвидится заранее. Когда в силу нового закона о бедных приняты были меры для устройства бродяг в домах призрения (Union houses), вряд ли предполагали, что таким образом создастся целая корпорация странствующих бедняков, которые будут проводить время, переходя от одного дома призрения к другому по всему государству. Когда в давно прошедшие времена назначена была плата от прихода за содержание незаконных детей, тогда отнюдь не имелось в виду, что в результате такой меры окажется, что семья, в которой имеются такие дети, будет со временем считаться пользующейся некоторым преимуществом и что их мать будет завидной партией, не предвидели также государственные люди и того, что своим законом о месте жительства они создадут печальное неравенство платы в различных округах и вызовут такую систему очистки коттеджей, которая приведет к переполнению комнат и к соответствующему нравственному и физическому вырождению. Английский закон о водовместимости был издан просто с целью урегулировать способ измерения. Создатели его упустили, однако же, из виду, что на самом деле они содействовали ‘успешной и принудительной постройке негодных судов’ и что ‘обойти закон, т. е. построить сносное судно, несмотря на этот закон, было верхом искусства, доступного английскому кораблестроению’ {Лекция, читанная в Королевском институте И. С. К. Росселем (I. Scott Russel. Esq.) On Wave-line ships and Jachts, 6 февр. 1852.}.
Придать большую надежность коммерческим предприятиям — вот единственная цель закона о товариществах. Однако же теперь мы находим, что неограниченная ответственность, налагаемая им, является серьезной помехой для прогресса, на практике он не допускает ассоциации мелких капиталистов, он является большим препятствием для постройки улучшенных жилищ для народа, он препятствует установлению лучших отношений между рабочими и нанимателями и, лишая рабочий класс хорошего помещения для его сбережений, препятствует развитию предусмотрительности и поощряет пьянство. И таких благонамеренных мер, создающих непредвиденное зло, масса — например: разрешительный закон, вызывающий порчу пива, система предоставления преступникам льгот, поощряющая людей к совершению преступлений, полицейское распоряжение, загоняющее разносчиков в рабочий дом. И ко всем этим прямым и ближайшим недостаткам присоединяются еще более отдаленные и менее резко бросающиеся в глаза дефекты, которые показались бы нам еще более серьезными, если бы мы могли оценить их суммарный результат. Вопрос, однако, не столько в том, возможно ли для правительства при наибольшем напряжении умственных сил достигнуть всех предлежащих ему разнообразных целей, сколько в том, вероятно ли их достижение. Это менее вопрос возможности, нежели доброй воли. Допустим безусловную компетентность государства и посмотрим, насколько можно в таком случае рассчитывать на удовлетворительные результаты его деятельности. Посмотрим прежде всего, какова та движущая сила, которая приводит в движение законодательную машину, и вникнем, соблюдается ли при этом та разумная экономия сил, которая существовала бы при других условиях.
Так как неизбежным стимулом какого-либо действия для каждого индивидуума является какое-либо желание, то и каждый социальный орган, к какому бы роду он ни принадлежал, должен направляться в своих действиях в качестве мотива некоторым агрегатом желаний. Люди в своей коллективной деятельности не могут произвести никакого результата, который не коренился бы в каком-нибудь общем им аппетите, чувствовании, вкусе. Если бы они не любили мяса, не было бы ни торговцев скотом, ни Смифильда, ни распределяющей организации мясников. Оперы, филармонические общества, песенники и уличные шарманщики вызваны к жизни нашей любовью к музыке. Посмотрите торговую адресную книгу, возьмите путеводитель по Лондону, прочтите указатель железных дорог Брадшау, отчеты ученых обществ, объявления о новых книгах, и в самом объявлении, как и в предметах, которые оно описывает, вы имеете целый ряд продуктов человеческой деятельности, стимулированной человеческими желаниями. Благодаря этому стимулу возникают учреждения как самые колоссальные, так и самые ничтожные, самые сложные, как и самые простые: органы национальной обороны и заведения для очистки дорог, для ежедневного распределения писем и для собирания остатков угля из тины на берегах Темзы, органы, служащие для всякого рода целей, — от пропаганды христианства до покровительства животных, от производства хлеба для целой нации до заготовления крестовника для содержимых в клетках певчих птиц. Но если этот комплекс желаний индивидуумов составляет ту движущую силу, которая приводит в действие всякий социальный орган, то перед нами является вопрос: какой род организации является наиболее выгодным? Так как организация сама по себе никакой силы не имеет, представляя из себя только орудие, то наша задача заключается в том, чтобы найти наиболее выгодное орудие, т. е. такое, которое при наименьших издержках расходует наименьшее количество движущей силы, орудие, наименее подверженное порче и возможно легче поправимое. Спрашивается теперь: из двух описанных выше родов социального механизма — добровольного и правительственного — который лучше?
Из самой формы вопроса ясно вытекает предполагаемый опыт: наилучший механизм тот, который заключает в себе наименьшее число. Народная поговорка ‘Если хочешь, чтобы было хорошо сделано, — делай сам’ заключает в себе истину, одинаково приложимую как к политической, так и к частной жизни.
Испытанный факт, что ведение сельского хозяйства посредством управляющего приносит убытки, тогда как хозяйство при помощи арендатора дает барыши, составляет опыт, который в истории нации подтверждается еще лучше, чем в хозяйственной книге землевладельца. Эта передача силы от избирателей к членам парламента, от этих последних к исполнительному органу, от него к управлению, от управления к инспекторам, а от них через их подчиненных к действительным работникам, — такая работа при посредстве целого ряда рычагов, из которых каждый поглощает, через трение и инерцию, часть движущей силы, настолько же дурна по свое и сложности, насколько непосредственная деятельность ассоциаций индивидуумов, частных обществ и свободно созданных учреждений хороша в силу своей простоты. Для того чтобы оценить в полной мере этот контраст, нужно сравнить действие этих двух систем в их деталях.
Официальная деятельность обыкновенно бывает медленна. Когда неправительственные органы мешкают, общество имеет против этого средство: оно отказывается от их услуг и находит взамен более расторопных. Такая дисциплина научает все частные учреждения торопиться, но против проволочек в государственных департаментах не так-то легко действовать. По отношению к долгим, как жизнь, тяжбам канцлерского суда приходится вооружиться терпением, появления каталогов музея нужно смиренно ждать. В то время как сам народ задумывает, строит и наполняет в продолжение нескольких месяцев Хрустальный дворец, законодательное собрание целых двадцать лет употребляет на постройку для себя нового здания. В то время как частные лица печатают и распространяют по всему королевству парламентские прения в течение нескольких часов после того, как они имели место, таблицы департамента торговли (Board of Trade) правильно публикуются месяц и даже более спустя. И так во всем. Вот санитарное управление (Board of Health), которое с 1849 г. собирается закрыть столичные кладбища и до сих пор еще не сделало этого и которое так долго дремало над проектами кладбищ, что ‘London Necropolis Company’ взяла это дело из его рук. Вот владелец привилегии, который 14 лет переписывался с главным штабом в Лондоне, прежде чем получил окончательный ответ относительно употребления в войске его усовершенствованной обуви. Вот плимутский командир порта, который только через 10 дней после крушения ‘Amazon’ы’ собрался снарядить поиски за пропавшими шлюпками.
Официализм, кроме того, нелеп. При обычном течении вещей каждый гражданин стремится к наиболее подходящей для него функции. Люди, хорошо знакомые с делом, за которое берутся, преуспевают и, в среднем выводе, возвышаются сообразно своей успешности, тогда как человека незнающего общество живо распознает, перестает к нему обращаться, вынуждает его, таким образом, предпринять что-нибудь более легкое и в конце концов делает его полезным. Совершенно другое видим мы в государственных органах. Тут, как всякому известно, решающим моментом является не заслуга, а происхождение, возраст, интриги с заднего крыльца и угодливость. Известный в семье ‘дурень’ находит легко место в церковной иерархии, если ‘семья’ имеет хорошие связи. Юнец, слишком мало образованный для какой бы то ни было профессии, отлично годится в офицеры. Седые волосы или титул гораздо лучше обеспечивают повышение во флоте, чем талант. И можно положительно сказать, что способный человек часто убеждается, что на государственной службе превосходство является помехой: что его начальникам докучают предлагаемые им улучшения, их оскорбляет предполагаемое в нем критическое к ним отношение. И таким образом, выходит, что законодательная машина не только сложна, но что она, кроме того, построена из низшего качества материала. Вот причина промахов, о которых мы ежедневно читаем, вроде снабжения адмиралтейства из королевских лесов негодным для употребления лесом, причина неудачной администрации помощи во время голода в Ирландии, помощи, согнавшей земледельцев с полей и уменьшившей последующую жатву на целую четверть {См. отчет майора Ларкома.}, регистрации патентов в трех различных учреждениях, из которых ни одно не имеет перечня их. И эти несообразности дают себя знать везде и повсюду, начиная с неудачной вентиляции здания палаты общин и кончая The London Gazette, неизменно являющейся дурно сфальцованной.
Еще одной характерной чертой официализма является его расточительность. В главных своих частях — в войске, флоте и духовном ведомстве — он держит гораздо более служащих, чем нужно, и выдает некоторым из этих бесполезных людей огромные оклады. Работа, сделанная комиссией Сюэра, стоила, по словам сэра Б. Голла (Sir В Hall), от 300 до 400 % сверх предложенной суммы, в то время как расходы по управлению достигли 30,40 и даже 45 % всего расхода. Поверенные Рамсгэт Гарбур (Ramsgate Harboug) порта, на устройство которого потребовалось целое столетие, тратят 18 тыс. ф. на то, для чего оказалось достаточным 5 тыс. ф. Санитарное управление (The Board of Health) требует теперь новых исследований всех городов под его контролем в целях дренажа, что, как свидетельствует м-р Стефенсон и как знает каждый новичок в инженерном деле, составляет совершенно бесполезную трату денег. Эти правительственные органы не подвержены ни одному из тех влияний, которые вынуждают частные предприятия к экономии. Торговцы и торговые предприятия выигрывают, доставляя публике случай воспользоваться дешевизной. Те, которым это не под силу, постоянно вытесняются первыми. Они не могут обременять нацию результатами своей расточительности, и это удерживает их от расточительности. В предприятиях, которые должны приносить доход, нельзя тратить 48 % из капитала на надзор, как в инженерных управлениях правительства Индии, зная это, железнодорожные компании в Индии стараются, чтобы расход по содержанию администрации не превышал 8 %. Лавочник не оставляет вне своего счета ничего подобного тем 6 млн ф., которые парламент разрешает отчислять по дороге к казначейству. Осмотрите любую фабрику, и вы увидите, что суровая альтернатива — процветание или разорение — предписывает беречь каждый пенни, сходите в любое из национальных адмиралтейств, и на все ваши замечания по поводу той или иной очевидно бесполезной траты вам беспечно ответят ходячей фразой: ‘Казна все терпит’.
Неумение приспособляться — вот еще один из грехов официализма. В противоположность частным предприятиям, которые быстро видоизменяют свои действия в зависимости от новых условий, в противоположность как лавочнику, который быстро находит способ удовлетворить всякое новое требование, так и железнодорожной компании, удваивающей число поездов для передвижения специального скопления пассажиров, казенная машина при самых различных обстоятельствах продолжает тянуть обычную лямку с обычной медлительностью. По самой своей природе она приспособлена только для средних требований и неизбежно оказывается несостоятельной при каких-нибудь требованиях, выходящих из обыкновенных рамок. Вы не можете ступить шагу без того, чтобы этот контраст не поразил вас снова. Если это лето вы видите, как бочки для поливки улиц едут предписанным им раз навсегда путем, не обращая почти никакого внимания на условия погоды, — сегодня они поливают мокрые уже и без того дороги, завтра они посылают те же потоки, ни на каплю не увеличенные, на дороги, покрытые пылью. Если это зима, число метельщиков не изменяется сообразно количеству грязи, и, если случится сильный снег, улицы остаются целую почти неделю в невозможном виде, и даже в центре города не принимается никаких необходимых в данном случае мер. Последняя снежная метель подчеркнула резкое различие, существующее между обоими родами учреждений в отношении воздействия того и другого на омнибусы и кебы. Не завися от установленного законом тарифа, омнибусы припрягли добавочных лошадей и повысили проездную плату. Кебы, которые ограничены в своей таксе парламентским актом, обнаружившим и здесь свою обычную недальновидность и потому не предусмотревшим данного рода случая, отказались от своих стоянок, покинули свои биржи и станции, предоставили несчастным пассажирам тащиться как знают домой с багажом на руках и таким образом оказались бесполезными в такое время, когда они наиболее нужны. И не только это полное отсутствие отзывчивости и приспособляемости официализма причиняет серьезные неудобства, — это вместе с тем создает и большую несправедливость. В данном случае, например, с кебами получилось то, что после вступления в силу нового закона старые кебы, продававшиеся раньше по 10- 12 ф., теперь не могут быть проданы и идут на слом, таким образом государство отняло у владельцев кебов часть их капитала. Точно так же и недавно принятый билль о табаке для Лондона, применяющийся только в известном, точно определенном, районе, привел в результате к тому, что один фабрикант облагается налогом в то время, как его конкурент свободен от него, потому что работает в расстоянии 1/4 мили от первого, таким образом, как нам известно из достоверных источников, закон дает одному преимущества перед другим на 1500 ф. в год. Этот факт может служить типичным представителем того бесконечного вреда, различного по степени, который неизбежным образом влечет за собой вмешательство закона. Такой живой, постоянно развивающийся организм, как общество, помещенный между аппаратами по мертвым, механическим формулам, не может не быть стесненным и сдавленным. Единственные органы, могущие служить ему с успехом, суть те, в которых ежечасно бьет его пульс и которые изменяются вместе с ним.
Как неизбежно официализм подвергается нравственной порче — это известно всем и каждому. Лишенные таких антисептических средств, как свободная конкуренция, не завися в своем существовании, подобно тому как зависят частные несубсидированные учреждения, от необходимости поддерживать в себе интенсивную жизненность, все казенные учреждения приходят в инертное, пресыщенное состояние, от которого до болезни только один шаг. Жалованье служащими получается в них независимо от усердия, проявляемого при исполнении обязанностей, выдача его продолжается и тогда, когда обязанности совершенно прекратились, и потому становится настоящей премией для родовитых лентяев и поощряет людей к клятвопреступлению, к взяточничеству, к симонии. Правители Восточной Индии избираются не в силу их особенных административных способностей, они покупают голоса путем обещаний своего покровительства в будущем, — покровительства, которого многие добиваются и которое оказывается с полнейшим пренебрежением к интересам сотни миллионов людей. Регистраторы духовных завещаний не только зарабатывают в год несколько сот фунтов за работу, которую их плохо оплачиваемые уполномоченные делают только наполовину, — они очень часто завладевают и иными доходами, и это после неоднократных выговоров. Повышения в адмиралтействе являются результатом не действительных заслуг, а политического фаворитизма. Чтобы иметь возможность жить роскошно, духовенство проповедует то, чему не верит само, епископы составляют неверные отчеты о своих доходах, и при своем избрании в братства хорошо обеспеченные священники часто дают клятву быть pauper, pius et doctus. И эта продажность ежедневно проявляется везде и во всем, начиная от инспектора, который не замечает злоупотреблений, потому что глаза его закрыты подарком арендатора, и кончая первым министром, который раздает прибыльные должности своим родственникам, и все это вопреки неодобрению общества и вопреки постоянным попыткам прекратить такой порядок вещей. Как совершенно верно заметил однажды один чиновник, прослуживший 25 лет: ‘Где правительство, там низость’. Это представляет неизбежный результат нарушения прямой связи между полученной выгодой и произведенной работой. Ни одно некомпетентное лицо не рассчитывает посредством подарка Times’y получить постоянное место в каком-нибудь торговом предприятии. Но там, где, как в государственных учреждениях, личные интересы чиновников роли не играют, где назначение зависит от человека, который ничего не теряет от неудачного выбора, там подарок имеет большую силу. И та же самая нравственная порча замечается во всех социальных учреждениях, в которых исполненная обязанность и полученное вознаграждение не идут рука об руку, как, например, в больницах, в общественных богадельнях, в субсидированных школах, и это зло пропорционально степени нарушения правильного соотношения между обязанностью и доходом. Поэтому-то оно и неизбежно в государственных учреждениях. В промышленных предприятиях это редко имеет место, и если когда и проявляется, то инстинкт самосохранения скоро находит против него лекарство.
Ко всему, что сказано было выше, прибавьте еще, что в то время как частные предприятия являются по своему характеру предприимчивыми и прогрессивными, государственные учреждения неизменны и несомненно структивны. На изобретательность официализма никто и не рассчитывает, чтобы он вышел из своей механической рутины, стал вводить улучшения, да еще с большой затратой мыслительной силы и гибкости, без расчета на выгоду, этого нельзя и думать. Но он не только неподвижен, — он противодействует каждому улучшению как в себе, так и во всем, с чем связан. До сегодняшнего времени все судейские упорно противодействовали реформе закона, так как суды в графствах уничтожили их практику. Университеты сохраняли свой старый curriculum целые сотни лет после того, как он уже перестал быть годным, и борются еще и теперь против устрашающей их перестройки. Против всякого улучшения, вводимого в почтовом ведомстве, энергично восставали почтовые власти. М. Уистон (Whiston) мог бы порассказать, как силен консерватизм в церковных грамматических школах. Противодействия официализма не могут сломить даже вытекающие из него тяжелые последствия. Доказательством этого может служить тот факт, что хотя, как уже упомянуто было выше, проф. Барлоу (Barlow) донес в 1820 г., что из бывших в то время в запасе в адмиралтействе компасов ‘по крайней мере, половина представляет никуда негодный хлам’, тем не менее, несмотря на постоянно грозящую опасность кораблекрушений, вызываемую таким состоянием компасов, ‘в промежуток времени между 1838 и 1840 годом сделано в этом отношении очень мало улучшений’ {‘Rudimentary Magnetism’ сэра В. Сноу Гаррисс, ч. 111, стр. 145.}. Этот официальный обструкционизм нелегко уступает даже перед сильным общественным мнением, о чем свидетельствует тот факт, что, хотя девять десятых населения в течение целого ряда поколений осуждали систему церковного управления, обогащающую лентяев и бездельников и доводящую до голода работников, и хотя неоднократно назначались комиссии для ее преобразования, она в существенном осталась неизменной и до сих пор. Несмотря на то, что начиная с 1818г., делалась масса попыток улучшить скандальное хозяйничанье в благотворительных учреждениях и что в течение 10 лет вопрос этот раз десять в год разбирался в парламенте, причем предлагались различные меры для искоренения таких порядков, злоупотребления эти продолжают существовать в полном своем объеме и поныне. И эти официальные учреждения не только противодействуют реформам, касающимся их самих, они задерживают также реформы, относящиеся к другим областям. Защищая свои собственные интересы, духовенство задерживает закрытие городских кладбищ. Как мог бы подтвердить м-р Линдсэй, правительственные эмиграционные агенты мешают применению железа при постройке парусных судов. Акцизные чиновники противодействуют улучшениям в процессах, за которыми наблюдают. Органический консерватизм, проявляющийся в ежедневном образе действия всех людей, представляет из себя препятствие, которое в частной жизни мало-помалу побеждается личными интересами. Стремление к выгоде научило в конце концов фермеров, что глубокий дренаж полезен, хотя он и берет много времени. Фабриканты научаются в конце концов наиболее экономическому способу пользования паровыми машинами, хотя это им долго и не удавалось. Но на государственной службе, где личные интересы в борьбу не вступают, этот консерватизм обнаруживается во всей своей силе и производит результаты столько же бедственные, сколько и нелепые. В течение целого ряда десятилетий после того, как ведение книги сделалось всеобщим обычаем, счета в казначействе еще производились посредством зарубок на палках. В смете на текущий год фигурирует такая статья: ‘Заправка масляных ламп в главном штабе’. После всего вышесказанного кто же может колебаться между казенными и свободно возникающими учреждениями? Первые медлительны, нелепы, расточительны, не умеют приспособляться, развращены и обструктивны, может ли какой-нибудь недостаток в других учреждениях уравновесить все эти? Правда, торговля имеет свои мошенничества, спекуляция свое безумие. Все это грехи, неизбежно порождаемые существующим несовершенством человеческой природы. Но вместе с тем верно и то, что эти несовершенства человеческой природы разделяются и государственными чиновниками, и, не сдерживаемые в них тою же строгою дисциплиной, они, возрастая, ведут к гораздо худшим результатам. Раз мы имеем дело с расой, имеющей некоторую наклонность к дурным поступкам, — спрашивается, следует ли организовать общество, состоящее из подобного рода людей так, чтобы дурной поступок непосредственно влек за собой наказание или чтобы наказание только косвенно было связано с дурным поступком. Какое общество будет наиболее нормальным: такое, при котором деятели, дурно исполняющие свои обязанности, несут немедленное наказание ввиду утраты покровительства общества, или же такое, где такие деятели могут пострадать только тогда, если будет пущен в ход целый аппарат митингов, петиций, избирательных собраний, парламентских решений, министерских советов и канцелярской переписки? Не вправе ли мы назвать нелепой утопией надежду, что люди будут лучше поступать, если наказание будет более далеким и неопределенным, чем когда оно тут же под рукой и неизбежно? Между тем это и есть та надежда, которую бессознательно лелеет большинство политических прожектеров. Прислушайтесь к их планам, и вы увидите, что они совершенно уверены, что все, что они предлагают сделать, непременно так и будет сделано приставленными для этого людьми. Что чиновники вполне надежны — это их первый постулат. Не подлежит сомнению, что, если бы можно было бы обеспечить себя хорошими чиновниками, многое можно было бы сказать в пользу официализма, так же точно, как деспотизм имел бы свои преимущества, если бы возможно было гарантировать, что деспот будет хорош.
Но если мы хотим взвесить надлежащим образом разницу между искусственным и естественным способом осуществления социальных нужд, мы не должны останавливаться на рассмотрении только лишь недостатков одного, нужно вникнуть также в достоинства другого. Их много, и они значительны. Посмотрите прежде всего, как каждое частное предприятие непосредственно связано с потребностью в нем и сколь невозможным становится для него существование при отсутствии этой потребности. Ежедневно возникают новые отрасли промышленности, новые товарищества. Если они служат какой-нибудь потребности, действительно существующей в обществе, они пускают корни, растут. Если нет — они умирают вследствие отсутствия питания, и для этого не требуется ни специальной агитации, ни парламентского акта, как и для всякой естественной организации: нет для такой организации соответствующих функций, и, не получая питания, она погибает. И не только новые учреждения исчезают, когда они становятся излишни, но и старые прекращают свое существование, когда проходит надобность в них. В противоположность общественным учреждениям, в противоположность департаменту герольдии, который продолжает существовать целые столетия после того, как герольдия утратила всякое значение, в противоположность духовным судам, которые продолжают процветать при целом ряде поколений, которым они стали уже ненавистны, — эти частные предприятия исчезают, как только перестают быть полезными. Широко распространенная система дилижансов перестает существовать, как только явилась на смену более совершенная железнодорожная система сообщения. И самое учреждение не только перестает существовать само и освобождает капиталы, но и самый составлявший его материал разбирается и идет в дело. Кучера, сторожа и весь остальной персонал применяют свои силы на каком-нибудь другом поприще, они не обременяют по двадцати лет учреждения, подобно чиновникам на пенсии какого-либо упраздненного государственного департамента. Кроме того, обратите внимание, сколь неизбежно все эти свободные учреждения приспособляются к своей работе. Успешность какой-либо работы предполагает предшествующую ей выучку — это закон, общий для всех организованных существ. Верно не только то, что молодой купец должен начать свою карьеру с того, что носит письма на почту, равно как и хороший трактирщик начинает с должности лакея, не только верно то, что в процессе развития ума прежде являются восприятия тождества и несходства, затем восприятия числа и что без этого немыслимы были бы арифметика, алгебра и высшая математика, — но верно и то, что не существует такой части организма, которая не начинала бы с какой-нибудь простой формы, с какой-нибудь незначительной функции и не проходила бы через целый ряд фазисов последовательной сложности, прежде чем достигнуть своей конечной стадии. Сердце вначале представляет простую сокращающуюся трубочку, мозг начинается в виде незначительного расширения спинномозгового канала. Этот закон одинаково распространяется и на социальный организм. Для того чтобы работать как следует, нужно, чтобы специальный аппарат не был придуман и пущен в ходе законодателями, он должен постепенно развиваться из своего зародыша, всякое последовательное прибавление к нему должно быть хорошо испытано и одобрено прежде, чем совершить новое прибавление, и только путем такого экспериментального процесса может быть создан аппарат, действующий успешно. Надежный человек, которому доверяют для хранения денежные суммы, незаметным образом полагает начало обширной банковой системе, с ее записями, чеками, счетами, с ее сложными операциями и ликвидационной конторой. Вьючные лошади, затем телеги, затем омнибусы, затем паровые вагоны, движущиеся по обыкновенным дорогам, и, наконец, паровые вагоны со специально устроенными для них дорогами — таков медленный генезис наших настоящих средств к передвижению. Нет такой отрасли промышленности, которая не создала бы для себя целого аппарата, состоящего из фабрикантов, маклеров, путешествующих агентов и мелочных торговцев, и создала этот аппарат с такою постепенностью, что нет возможности проследить все последовательные ступени его развития. То же самое и с организациями другого рода. Зоологический сад начинает свое существование в виде частной коллекции, собранной несколькими натуралистами. Лучшая ремесленная школа — на фабрике Прайса (Англия) — начала свое существование с полдюжины мальчиков, собиравшихся по окончании работы вокруг ящиков от свечей и учившихся писать старыми перьями. Нужно также заметить, что в результате такого способа роста эти свободно возникающие предприятия расширяются сообразно надобности в них. Тот же самый стимул, который вызывает их к жизни, заставляет их посылать свои разветвления всюду, где существует потребность в них. Не то в государственных учреждениях: там предложение не является так быстро к услугам спроса. Учредите какое-нибудь управление и штат служащих в нем, определите их обязанности и предоставьте такому органу укрепляться в течение 25-50 лет, и вы увидите, что вы будете не в силах расширить их функции без специального парламентского акта, который получается только с трудом и со значительной тратой времени.
Недостаток места не позволяет нам распространяться долее о превосходстве того, что натуралисты назвали бы экзогенным родом учреждений, перед эндогенным. Но с указанной нами точки зрения дальнейшая разница между их характеристическими чертами достаточно очевидна. Отсюда объяснения и того факта, что в то время, как один разряд средств все более и более падает, создавая более зла, нежели им устраняется, другой род все более и более преуспевает и постоянно улучшается. Сколь ни сильной кажется, на первый взгляд, государственная машина, она на каждом шагу разочаровывает нас. Сколь ни ничтожны первые их шаги, частные усилия ежедневно достигают результатов, удивляющих мир. И не только потому, что акционерные общества делают так много, не только потому, что благодаря им вся страна покрылась сетью железных дорог в такой промежуток времени, в который адмиралтейство может построить только одно стопушечное судно, но потому, что казенные учреждения побеждаются единичными индивидуумами. Часто приводимый факт, что академия с ее 40 членами работает 56 лет над составлением французского словаря, тогда как доктор Джонсон один составил английский словарь в 8 лет, — этот факт после всех необходимых оговорок относительно разницы работы, этот факт вряд ли имеет себе равных. Великое санитарное desideratum — приведение Нью-Ривера к Лондону, за которое тщетно принималось самое богатое в мире общество, исполнено единичною личностью — сэром Гью Мидлтон (sir Hugh Myddleton). Первый канал в Англии — работа, наиболее, казалось бы, подходящая для правительства, работа, для которой оно являлось как бы единственным компетентным исполнителем, была предпринята и исполнена в качестве частного предприятия также одним лицом — герцогом Брайджуотерским (Duke of Bridgewater). Своими единичными трудами Уильям Смит пополнил геологическую карту Великобритании — труд великий, в то время как артиллерийское ведомство (Ordnance Survey) — правда, очень трудолюбивое и точное учреждение — работает уже над нею каких-нибудь 50 лет и вряд ли окончит ее раньше как лет через 25. А Говард и европейские тюрьмы, Бианкони и путешествие в Ирландии, Ваггорн и дорога в Оберланд, Дарган и Дублинская выставка — разве все эти факты не представляют поразительного контраста? В то время как частное лицо, м-р Денизон, строит образцовые дома, в которых смертность значительно ниже среднего числа, государство строит бараки, в которых смертность значительно превышает среднее число даже среди самого несчастного городского населения, — бараки, хотя и переполненные людьми, состоящими под медицинским надзором, но которые тем не менее представляют ежегодную смертность, достигающую 13,6, 17,9 и даже 20,4 на тысячу, хотя в то же самое время смертность среди горожан того же возраста и в той же местности не превышает 9-11 на 1000 {Statistical Reports on the Sickness, ‘Mortality and Invaliding amongst the Troops’, 1853.}.
В то время как государство потратило значительные суммы в ‘Parkhurst’e’ в своих усилиях исправления малолетних преступников, которых оно, однако же, не исправило, м-р Эллис берет 15 самых худших молодых воров в Лондоне — воров, которых полиция считает неисправимыми, — и исправляет их всех. Рядом с эмиграционным управлением, под ферулой которого переселенцы гибнут тысячами от лихорадки вследствие скученности на судах и с разрешения которого плавают суда, представляющие, подобно ‘Washington’y’, притоны мошенничества, жестокости, тирании и распущенности, стоит основанное миссис Чисгольм общество ‘Family Colonisation Loan Society’, которое создает для эмигрантов условия не только не хуже прежних, но гораздо лучшие, оно не деморализует людей теснотой помещений, но исправляет их мягкими мерами, оно не приводит их посредством своей благотворительности к пауперизму, но, напротив, поощряет к предусмотрительности, и не увеличивает собою налогов, но, напротив, само себя содержит. Вот урок для любителей правительственной деятельности. Государство, превзойденное трудолюбивым башмачником! Государство, превзойденное женщиной!
Еще разительнее становится этот контраст между государственной и частной деятельностью, когда мы подумаем, что одна постоянно восполняется другою, даже и в тех областях, которые неизбежно ей предоставляются. Оставив в стороне военную и морскую части, в которых многое исполняется частными подрядчиками, состоящими на казенном жалованье, оставив также в стороне церковь, которая расширяется постоянно не в силу предписаний закона, а путем добровольных усилий, наконец, оставив в стороне и университеты, где настоящее преподавание ведется не чиновниками на жалованье, а частными тюторами, посмотрим, как работает наша судебная система. Законники постоянно твердят нам, что кодификация у нас невозможна, и многие настолько просты, что верят этому. Заметим мимоходом, что то, чего правительство со всеми своими чиновниками не в силах сделать для парламентских актов вообще, то сделано для 1500 таможенных актов в 1825 г. энергией единичного лица, м-ра Дикона Юма (Deacon Hume), и посмотрим, каким образом восполняется недостаток сводной системы закона. Приготовляясь к адвокатской профессии и затем к должности судьи, студенты-юристы должны целыми годами работы приобретать знакомство с этой обширной массой неорганизованного законодательства, и эта организация, которой они ее подвергают и которая считается непосильной для государства, считается в то же время по силам каждого студента (какой сарказм по адресу государства!), который должен произвести ее для своего собственного употребления. Каждый судья может кодифицировать для себя, а ‘соединенная мудрость’ не может. Но каким образом, однако, делает это каждый судья? Благодаря частной предприимчивости людей, приготовивших ему дорогу, благодаря частным кодификациям Блакстона (Blackstone), Кока (Coke) и др., благодаря сводам законов о товариществе, о несостоятельности, о патентах, своду законов, относящихся к женщинам и всему тому, что ежедневно появляется в печати, обобщениям частных случаев и целыми томами отчетов — все это продукты частной, неофициальной предприимчивости. Устраните всю эту частичную кодификацию, сделанную отдельными частными лицами, и государство пребывало бы в полнейшем неведении своих собственных законов! Если бы несуразность законодателей не была исправлена частными усилиями, отправление правосудия было бы невозможно!
Где же в таком случае основание для постоянно предлагаемого расширения законодательной деятельности? Если, как мы это видели в одном обширном классе случаев, правительственные меры не исцеляют даже вызываемого ими самими зла, если, в другом обширном классе явлений, они ухудшают это зло вместо того, чтобы его упразднить, и если, в третьем обширном классе, они, исцеляя одни недостатки, создают другие и часто еще более серьезные, и если, наконец, государственная деятельность постоянно опережается частной деятельностью, причем, как только что было показано, частной деятельности приходится постоянно исправлять недостатки государственной даже в сфере жизненных функций государства, — какое же основание, после всего этого, желать расширения этой деятельности? Защитники ее могут претендовать на человеколюбие, но никак не на мудрость, если только мудрость не заключается в пренебрежении к опыту.
‘Многие из этих аргументов не относятся к делу, — возразят мои оппоненты. — Истинная исходная точка заключается не в том, действительно ли частные лица и общества действуют успешнее, чем государство, когда вступают с ним в конкуренцию, а в том, не существует ли таких социальных потребностей, которые могут быть удовлетворены только одним государством. Признав даже, что частная предприимчивость делает многое и делает хорошо, тем не менее остается справедливым, что мы ежедневно наблюдаем целую массу нужд, которых она до сих пор не осуществила и не осуществляет в настоящем. В таких случаях некомпетентность ее становится очевидной, и, следовательно, в этих случаях государству следует выступить на помощь ее бессилию, исполняя свою задачу если и не всегда хорошо, то, во всяком случае, насколько для него возможно хорошо.’
Не повторяя вышеприведенных фактов, показывающих, что государство приносит в таких случаях более вреда, чем пользы, не останавливаясь даже на том, что в большинстве приводимых фактов кажущаяся несостоятельность частной предприимчивости является результатом предшествующего государственного вмешательства, как может быть в каждом отдельном случае доказано, рассмотрим это возражение, оставаясь в пределах, намеченных им самим. Не было бы надобности в Акте о морской торговле Mercantile Marine Act) для предупреждения плохой постройки судов и дурного обращения с матросами, если бы не существовали законы о навигации, которые их вызывают, а если бы исключить все подобные случаи злоупотреблений или промахов, прямо или косвенно вызванных существующими законами, осталось бы, вероятно, очень мало оснований для выставленного выше возражения, но допустим, что даже в случае, если бы устранены были все искусственные препятствия, осталось бы еще много неудовлетворенных нужд, которые свободным усилиям людей вряд ли удалось бы удовлетворить. Допустим, что это так, и все-таки надобность в законодательной деятельности справедливо остается под сомнением, ибо упомянутое возражение основывается на предположении, ни на чем не основанном, что социальные органы будут и тогда действовать точно так же, как и теперь, и не произведут никаких других результатов, кроме тех, которые мы теперь можем предвидеть. Такова уж привычка этой школы мыслителей делать ограниченный человеческий разум мерилом явлений, которые могут быть постигнуты в полном объеме только всеведением. То, к чему они не видят путей, не может, по их понятиям, иметь места. Хотя общество, развиваясь из поколения в поколение, достигло ступеней, никем не предвиденных, тем не менее у них нет, однако же, действительной веры в развитие, которого они не предусматривают. Парламентские прения представляют собою тщательное взвешивание вероятностей, данными для которых служат вещи, как они есть. Между тем каждый день прибавляет какие-либо новые элементы к вещам, как они есть, и таким образом постоянно являются, по-видимому, невозможные результаты. Кто несколько лет назад предполагал, что изгнанник Лейстер-сквера сделается вскоре императором французов? Кто мечтал о свободной торговле при министерстве лендлордов? Кому снилось, что население Ирландии само найдет средство против излишней скученности, как оно нашло его теперь? В отличие от социальных перемен, возникающих естественными путями, многое возникает обыкновенно такими способами, которые здравому смыслу представляются невозможными. Лавка цирюльника не казалась особенно подходящим местом для возникновения хлопчатобумажной мануфактуры. Никому и в голову не приходило, что начало важным сельскохозяйственным улучшениям будет положено купцом из Лиденголл-стрита. Фермер, конечно, последний человек, от которого можно было ожидать изобретения винтового движения пароходов. Открытие новых архитектурных родов мы менее всего ожидали бы от садовника. И тем не менее, хотя каждый день приносит самые неожиданные перемены самыми странными путями, законодательство продолжает думать, что все будет именно так, как это предполагает человеческое предвидение. Хотя и существует избитое восклицание: ‘Что бы сказали на это наши деды’, доказывающее, что удивительные результаты часто являлись непредвиденными путями и прежде, тем не менее веры в возможность повторения такого явления как будто не существует. Не разумнее ли было бы предположить такую вероятность в наших политических расчетах? Не рациональнее ли будет предполагать, что то, что было в прошлом, повторится и в будущем?
Эта сильная вера в правительственные органы сопровождается такой слабой верой в естественные учреждения (так как эти два явления диаметрально противоположны), что ввиду прошлого опыта многим показалось бы нелепым удовлетвориться уверенностью, что существующие социальные потребности свободным образом будут удовлетворены, хотя нам и неизвестно как. Между тем доказательства именно этого пункта возникают теперь перед их глазами. Примером может служить почти невероятное, неправдоподобное явление, недавно имевшее место в южных графствах. Всякий слышал, конечно, о бедственном положении чулочников — хроническое зло, продолжающееся уже почти 50 лет. Они неоднократно обращались к парламенту с петициями, в которых взывали о помощи, законодательная палата делала не раз попытки помочь делу, но эти попытки не увенчались успехом. Беда казалась непоправимою. Вдруг, года два или три тому назад, введена была круговая вязальная машина, — машина, неизмеримо превосходящая в смысле продуктивности прежнюю чулочную машину, но могущая вязать только паголенки, а не носки. Рабочие Лейстера и Ноттингема, несомненно, с большой тревогой встретили новую машину, ожидая от нее ухудшения своего бедственного положения. Между тем вышло наоборот — машина поправила его совершенно. Удешевив производство, она так неимоверно повысила потребление, что старые чулочные машины, из которых прежде половина была в бездействии за недостатком работы, теперь все в ходу: они приделывают носки к паголенкам, которые вырабатываются на новой машине. Каким безумцем сочли бы человека, который ждал бы спасения от такой причины! Если мы теперь от непредвиденного устранения недостатков перейдем к непредвиденному осуществлению нужд, мы увидим то же самое. Ни один человек не угадал в электромагнитном открытии Эрстеда зерно нового органа для поимки преступников и для облегчения сношений. Никто не думал, что железные дороги сделаются со временем средством для распространения дешевой литературы. Никто не предполагал, когда Художественное общество (Society of Arts) задумало международную выставку фабричных изделий в Гайд-парке, что результатом этого явится место для развлечения и просвещения народа в Сиденгаме.
Но есть еще более глубокий ответ на воззвания нетерпеливых филантропов. Дело в том, что мы не только можем спокойно положиться на то, что социальная жизнь выполнит мало-помалу всякое, хотя бы самое преувеличенное, требование спокойно и свободно, дело даже не в том, что такое естественное выполнение будет непременно успешным, это не будет положенная сверху заплата, как при искусственном выполнении, — дело в том, что, пока оно не будет исполнено таким естественным образом, оно совсем не должно быть исполнено. Для многих это покажется странным парадоксом, но мы надеемся очень скоро доказать, что это совершенно справедливо.
Выше было замечено, что сила, приводящая в движение всякий социальный организм — правительственный, торговый или какой бы то ни было другой, — есть скопление, аккумуляция личных желаний. Как не может быть индивидуального действия без существования желания, так, сказали мы, не может быть и социального действия без существования соответствующего агрегата желаний. К этому нам остается здесь еще прибавить, что как существует общий для индивидуумов закон, что более сильные желания, т. е. соответствующие наиболее существенным функциям, удовлетворяются раньше и, в случае нужды, даже в ущерб более слабым и менее важным, так и для общества должен быть общий закон, что главные потребности социальной жизни, необходимые для существования народа и его размножения, будут удовлетворяться при естественном порядке вещей, ранее менее настоятельных. Как частный человек обеспечивает себе прежде всего питание, затем одежду и кров и тогда только женится и, если это ему по силам, обзаводится затем коврами, фортепиано, винами, нанимает слуг и дает званые обеды, так и в процессе социальной эволюции мы видим сначала приспособление для защиты от врагов и для более успешной охоты, мало-помалу является такое политическое устройство, какое необходимо для поддержания существования этих комбинаций, впоследствии под давлением усиленного требования на пищу, одежду, жилища возникает разделение труда, а когда обеспечены все животные потребности, вырастают мало-помалу литература, наука и искусства. Не ясно ли, что эти последовательные эволюции протекают в порядке, соответствующем их относительной важности? И разве не ясно опять-таки, что, являясь продуктом некоторого агрегата желаний, каждая из них должна являться сообразно своей важности, если существует закон для индивидуумов, что самое сильное желание соответствует наиболее необходимым действиям? Не ясно ли, наконец, что порядок относительной важности будет более однообразно соблюдаться в социальной деятельности, чем в индивидуальной, так как личные идиосинкразии, нарушающие этот порядок в последнем случае, в первом взаимно уравновешиваются? Если кому-нибудь это неясно, пусть возьмет книгу, описывающую жизнь на золотых приисках. Там он найдет весь этот процесс в малом масштабе. Он увидит, что, так как золотоискатели должны есть, им приходится давать такие цены за съестные припасы, чтобы выгоднее было держать лавку, чем искать золото. Так как лавочникам нужен товар, они платят громадные деньги за его провоз из ближайшего города, и находятся люди, которые, видя, что на этом можно разжиться, делают это своею специальностью. Таким образом, является спрос на телеги и лошадей, высокие цены собирают их со всех сторон, а за ними являются и колесники, и шорники. Кузнецы, точащие кирки, доктора, необходимые для лечения лихорадки, получают непомерные цены сообразно надобности в них и стекаются вследствие этого туда в соответствующем числе. Сейчас же является недостаток в товарах, нужно привозить их из других стран. Матросам приходится давать увеличенную плату, чтобы они не бежали с кораблей и не предпочли сделаться рудокопами, это вызывает увеличение расходов на фрахт, более высокий фрахт скоро привлекает новые суда и, таким образом, быстро создается целая организация для снабжения приисков товарами со всех концов света. Всякая фаза этой эволюции является в порядке потребностей в ней или, как мы говорим, в порядке постепенной интенсивности желаний, которым служит. Всякий человек занимается тем, что, по его мнению, лучше оплачивается, то, что лучше оплачивается, есть то, за что другие больше дают, то, за что они больше дают, есть то, чего они при данных условиях больше всего желают. Отсюда следует, что последовательность будет заключаться в переходе от более важного к менее важному. Требование, которое в какой-либо момент остается неисполненным, должно принадлежать к такому роду, за исполнение которого люди не хотят платить настолько дорого, чтобы кому-нибудь было выгодно исполнять его, т. е это должно быть менее нужное требование, чем все другие, за исполнение которых они согласны платить больше и потому должны ждать, пока будут сделаны более нужные вещи. Теперь не ясно ли, что тот же закон действует и во всяком обществе? И не верно ли будет для более поздних фазисов социальной эволюции, как и для более ранних, что при свободном течении вещей менее важные нужды будут подчинены более важным?
В этом и заключается подтверждение кажущегося парадокса, что, прежде чем какая-либо общественная потребность найдет свободное удовлетворение, она не должна вовсе удовлетворяться. Из этого должен быть сделан вывод как для нашего усложненного состояния, так и для более простых, что то, что не сделано, есть вещь, от исполнения которой люди не могут выиграть так много, как от исполнения других вещей, и, следовательно, вещь, исполнение которой для общества не так желательно, как исполнение других вещей, а отсюда неизбежно следует, что искусственно вызванное исполнение такого рода вещей влечет за собой небрежение к более важным предметам, которые были бы в это время сделаны, а это значит, более важным требованием жертвовать в пользу менее важного.
‘Но, — скажут нам, быть может, на это, — если правительство, представительное правительство по крайней мере, действует так же, подчиняясь известному агрегату желаний, почему же мы не можем ожидать и в этом случае нормального подчинения менее нужного более нужному?’ На это я скажу, что, хотя правительство и имеет некоторую наклонность следовать этому порядку, хотя первичные потребности для общественной обороны и личной охраны, из которых вырастает правительство, удовлетворяются этими органами в надлежащей последовательности, причем то же самое было, по всей вероятности, и с некоторыми другими ранними и простыми потребностями, тем не менее, когда эти потребности перестают быть немногочисленными, всеобщими и сильными, но подобно тем, исполнение которых выпадает на долю позднейших стадий цивилизации, становятся многочисленными, частичными и умеренными, суждению правительства нельзя вполне доверять. Из громадного числа менее важных потребностей, физических, интеллектуальных и нравственных, ощущаемых в различной степени как отдельными классами, так и всей массой в целом, в каждом отдельном случае выбрать наиболее настоятельную потребность — это задача, которая не по силам ни одному правительству. Ни один человек, или хотя бы их было несколько, надзирая за обществом, не может видеть, что для него наиболее необходимо, обществу должна быть предоставлена свобода почувствовать, в чем оно более всего нуждается. Способ решения должен быть экспериментальный, а не теоретический. Предоставленные изо дня в день свободному испытыванию бедствий и неприятностей всякого рода, в различной степени воздействующих на них, граждане постепенно приобретают к ним отвращение пропорционально их размерам и соответствующее желание освободиться от них, которое при свободном поощрении противодействующих факторов должно перейти в устранение первоначально наибольшей несообразности. И как бы неправильны ни были эти процессы (мы признаем, что привычки и предрассудки людей создают множество аномалий, реальных или кажущихся), они все-таки гораздо более надежны, чем суждения законодателей. Кто в этом сомневается, того мы можем убедить примерами, а для того чтобы придать последним наибольшую доказательность, мы остановимся на случае, в котором правящая власть считается наиболее компетентным судьей. Мы говорим о наших путях сообщения.
Думают ли те, которые утверждают, что железные дороги были бы лучше построены, если бы за дело взялось правительство, что при этом был так же однообразно соблюден постепенный, в смысле сравнительной важности линий, порядок, как это было, когда дело велось частною предприимчивостью. Стимулированная расчетом на громадное движение, — движение, превосходившее тогдашние средства передвижения, первая железнодорожная линия пролегла между Ливерпулем и Манчестером. За ней последовал Grand Junction и линия, соединяющая Лондон с Бирмингемом (теперь вошедшая в цепь дорог London and North Western), за нею — the great Western, the south Eastern, the Eastern Counties, the Midland. После того наши капиталисты начали заниматься побочными линиями и ветками Как и надо было ожидать, железнодорожные общества проводили прежде всего наиболее необходимые и, следовательно, наилучше оплачивающиеся линии, повинуясь тому же самому импульсу, который побуждает земледельца искать высокой платы предпочтительно перед низкой. Чтобы правительство выбрало в этом случае лучший порядок, вряд ли возможно предполагать, потому что тут именно и следовали самому лучшему порядку, но что выбран был бы худший, это подтверждается всеми доказательствами, которыми мы располагаем. За недостатком материала для прямой параллели мы приведем случаи неблагоразумного проведения дорог в Индии и колониях. Как пример усилий государства к облегчению сообщения приведем тот факт, что, в то время как наши правители жертвовали сотнями жизней и потратили несметные сокровища на отыскание северо-западного прохода, который был бы бесполезен, если бы был найден, исследование Панамского перешейка и проведение на нем железных дорог и каналов они предоставили частным обществам. Но, не останавливаясь долго на этом косвенном примере, мы ограничимся одним лишь образчиком устроенного правительством торгового канала у нас дома — Каледонским каналом. До настоящего времени (1853) эта общественная работа стоила более миллиона фунтов. Теперь он уже много лет как открыт, и правительство в лице своих надсмотрщиков постоянно озабочено получением от него дохода. В результате получилось, как видно из сорок седьмого ежегодного отчета, вышедшего в 1852 г. годового дохода 7909 ф., расхода 9,261 ф. — дефицит 1352 ф. Было ли когда такое значительное предприятие с таким плачевным результатом построено каким-нибудь частным обществом?
Но если правительство оказывается таким плохим судьей в вопросе об относительной важности социальных потребностей даже и тогда, когда эти потребности принадлежат к одному и тому же роду, как мало значения может иметь его суждение там, где они принадлежат к различным родам. Если даже там, где достаточная доля ума могла бы направить их на истинный путь, законодатели и их чиновники действуют так плохо, то что же было бы там, где никакой ум, как бы он ни был велик, не мог бы им помочь, где им пришлось бы выбирать между целой массой нужд, физических, интеллектуальных, нравственных, которые не допускают прямого сравнения, и как бедственны должны бы быть результаты, если бы они осуществили свои ошибочные решения. Если кто-нибудь нуждается в более подробных доказательствах, пусть прочтет следующий отрывок из последней серии писем, печатавшихся не очень давно в ‘Morning Chronicle’ по поводу положения земледелия во Франции. Высказав мнение, что французское сельское хозяйство отстало на несколько столетий от английского, автор письма продолжает:
‘Две причины тут главным образом виновны Во-первых, как ни странно это может показаться, в стране, в которой две трети населения земледельцы, земледелие у нас совсем не в почете. Просветите хотя бы в самой слабой степени умственные способности француза, и он побежит в город так же неотразимо, как стальная игла к магниту. У него нет земледельческих вкусов, никакого пристрастия к земледельческим привычкам. Любитель-земледелец француз представлял бы из себя удивительное зрелище. К тому же эта национальная наклонность прямо поощряется централизационной системой правительства — множеством чиновников и их жалованьем. Люди высокоэнергичные и даровитые собираются со всех концов Франции в Париж, здесь они стараются добиться высоких должностей. Из каждого из сорока восьми департаментов люди менее энергичные и даровитые стремятся в свои cheflieu — провинциальные столицы, там они стремятся сделаться маленькими чиновниками. Спуститесь ниже, возьмите еще более низкую ступень — и вы получите тот же самый результат. Как департамент относится к Франции, так округ относится к департаменту и община к округу-. Все, у кого есть голова на плечах или которые воображают, что она у них есть, стремятся в город в погоне за местом. Все те, которые считают себя сами или считаются другими слишком глупыми для всех других профессий, остаются дома возделывать поля, разводить скот и подчищать виноградники точно так же, как их предки делали это целые столетия до них. Таким образом, в стране совсем не остается даровитых людей. Все количество энергии, знаний и дарований страны скучено в городах. Уезжайте из города, и в большинстве случаев вы не встретите ни одного образованного или благовоспитанного человека, пока не придете в другой город, все, что лежит между ними, — полнейшее умственное ничтожество’. (‘Morning Chronicle’, август, 1851).
С какою целью происходит это постоянное отвлечение способных людей от земледельческих округов? С целью, чтобы было достаточно чиновников для выполнения той массы нужд, которые французские правительства считали нужным осуществить: доставлять развлечение, разрабатывать руду, строить дороги и мосты, возводить многочисленные здания, печатать книги, покровительствовать искусствам, контролировать такую-то торговлю, наблюдать за такой-то мануфактурой — словом, исполнять всю ту 1001 задачу, которую берет на себя во Франции государство. Для того чтобы возможно было иметь потребную для этого армию чиновников, земледелие должно оставаться втуне. Для того чтобы некоторые социальные потребности лучше удовлетворялись, главная социальная потребность остается в пренебрежении. Истинный фундамент национальной жизни подкапывается для того, чтобы приобрести несколько несущественных преимуществ. Не правы ли мы были, утверждая, что, пока какая-нибудь потребность не находит свободного удовлетворения, она не должна быть удовлетворяема?
Здесь мы можем убедиться в тесном родстве между фундаментальной нелепостью, заключающейся в этих проявлениях государственного вмешательства, и нелепостью, недавно проявленной агитацией в пользу свободы торговли. Эти официальные способы осуществления целей, которые иначе могли бы не осуществиться, носят все более или менее скрытую форму протекционистской гипотезы. Та же самая близорукость, которая в области торговли предписывает налоги и ограничения, в социальных делах вообще предписывает эти многочисленные администрации, и те же критические замечания одинаково относятся ко всем этим приемам.
Ибо разве ошибка, искажающая всякий закон, имеющий целью искусственное поддержание какой-нибудь отрасли промышленности, не заключается существенно в том, о чем мы только что говорили, а именно в непонимании того факта, что, если заставлять людей делать одно дело, они неизбежно оставят несделанным другое? Государственный человек, который считал разумным покровительствовать шелкам английским против французских, находился под влиянием идеи, что поддерживаемое таким образом производство составляет прямой выигрыш для нации.
Он не сообразил, что люди, которые работают в этом производстве, могли бы делать что-нибудь другое, и так как они могли бы обходиться при этом без помощи государства, то работали бы с большей выгодой. Землевладельцы, которые так заботливо охраняли свою пшеницу от иностранной конкуренции, не вникли надлежащим образом в тот факт, что, если их поля не в состоянии производить пшеницу на таких экономических основаниях, которые сделали бы невозможной конкуренцию с нею иностранной пшеницы, это доказывает только, что они производят несоответствующий род злака вместо того, который должны бы производить, и, следовательно, обрабатывают свою землю с относительною потерей. Во всех тех случаях в которых, посредством ограничительных мер поддерживается производство, которое без этого условия не могло бы существовать, помещенному в него капиталу дается направление менее продуктивное, чем какое-либо другое, по которому он бы естественным образом направился. Так, для поддержания некоторых занятий, пользующихся, покровительством государства, люди отвлекаются от более выгодного дела.
Ясно, следовательно, как это указано было уже выше, что то же самое поверхностное понимание проявляется во всех случаях государственного вмешательства, относятся ли они к промышленности или к какой бы то ни было другой деятельности. Занимая людей осуществлением той или другой потребности, законодатели не понимают, что они тем самым препятствуют осуществлению какой-нибудь другой потребности. Они обыкновенно принимают, что всякое предложенное благое дело, найдя поддержку, становится чистым благом, тогда как оно есть благо, достижимое только путем подчинения какому-нибудь злу, которое было бы в противном случае устранено. Благодаря такому заблуждению они отвлекают его труд к невыгоде для него. Как в промышленности, так и в других вещах труд сам лучше всякого правительства найдет для себя наиболее выгодное применение. Собственно говоря, обе задачи тождественны. Разделение на коммерческие и некоммерческие дела совершенно поверхностно. Все действия, происходящие в человеческом обществе, подходят под одно обобщение — человеческие старания, служащие человеческим потребностям. Происходит ли это служение путем процесса покупки и продажи или каким-либо другим путем, это не имеет значения, поскольку дело идет об общем законе. Во всех случаях должно быть верно одно: более сильные потребности найдут удовлетворение раньше более слабых, и доставить более слабым потребностям удовлетворение прежде, чем они найдут его естественным путем, значит сделать это за счет более сильных. К громадному положительному вреду, причиняемому слишком ревностным стремлением законодательствовать, нужно присоединить еще не менее значительный отрицательный вред, который, несмотря на свои размеры, ускользнул от внимания даже наиболее дальновидных людей. В то время как государство занимается тем, чем не должно было бы заниматься, оно оставляет, как неизбежное следствие этого, несделанным то, что должно бы делать. Так как время и деятельность человеческая в своих размерах ограничены, то отсюда естественно следует, что, греша чрезмерным деланием, законодатели грешат в то же время и неделанием. Пагубное вмешательство влечет за собой гибельное небрежение, и так оно всегда и должно быть, раз законодатели не вездесущи и не всемогущи. По самой природе вещей орган, служащий двум целям, не может исполнять обе совершенным образом, частью потому, что, исполняя одно, он не может исполнять в то же самое время и другое, частью же потому, что его пригодность для обеих целей доказывает неполную приспособленность для каждой из них. Как было очень удачно сказано по этому поводу: лезвие, предназначенное для бритья и для резания, наверное, не будет брить так хорошо, как бритва, и резать так хорошо, как нож. Академия живописи, которая должна бы вместе с тем быть и банком, выставляла бы, наверное, очень плохие картины и учитывала бы очень плохие векселя. Газовое общество, которое было бы при этом и обществом распространения грамотности среди детей, освещало бы, по всей вероятности, очень плохо улицы и дурно учило бы детей {‘Edinburgh Review’, апрель, 1839.}. И если какое-нибудь учреждение берет на себя не две функции, а целую массу их, если правительство, задача которого защищать своих граждан от посягательств на их права со стороны своих и чужеземцев, берет на себя также распространять христианство, заниматься благотворительностью, учить с детьми уроки, устанавливать цены на съестные припасы, наблюдать за угольными копями, управлять железными дорогами, иметь надзор за постройками, определять таксу для кебов, следить за выгребными ямами, прививать детям оспу, переселять эмигрантов, предписывать часы для работы, осматривать жилые дома, свидетельствовать познания капитанов торговых судов, снабжать книгами общественные библиотеки, читать и разрешать драматические произведения, инспектировать пассажирские суда, следить за тем, чтобы мелкие квартиры снабжались водой, регулировать бесконечную массу вещей, от банковых квитанций и до лодочной таксы на Серпентине, — не ясно ли, что ее главная обязанность должна быть дурно исполнена пропорционально тому многообразию всякого дела, которое оно само себе навязывает?
Разве его время и энергия не растрачиваются на проекты, расследования, преобразования, на прения и ссоры в ущерб его существенной задаче? И разве беглый взгляд на эти прения не подтверждает этот факт и не подтверждает того, что, пока парламент и общество заняты этими пагубными препирательствами, этими утопическими надеждами, единственное, что на потребу, остается всегда несделанным?
Здесь-то и заключается ближайшая причина наших судебных безобразий. В нашем стремлении уловить призрак мы упускаем существо. В то время как все мы у домашнего очага, в клубе и таверне заняты разговором о хлебных законах, о церковном вопросе, о воспитании детей, о законах, о бедных, которые все подняты не в меру усердным законодательством, вопросы правосудия почти не привлекают внимания, и мы ежечасно подвергаем себя возможности быть притесненными, обманутыми, ограбленными. Учреждение, в котором попавший в руки воров человек должен бы найти защиту и помощь, отсылает его к адвокатам и целому легиону юристов-чиновников и опустошает его кошелек на повестки, копии, вызов свидетелей, штрафы за неявки в суд, всякого рода пошлины и бесчисленные издержки, втягивает его в целую сеть общих судов, канцелярских судов, исков, встречных исков и апелляций и часто разоряет там, где должно бы помочь. Между тем созываются митинги, пишутся руководящие статьи, собираются голоса, составляются общества, ведется агитация не для устранения этого огромного зла, но частью чтобы упразднить введенные нашими предками поводы гибельного вмешательства государства, частью чтобы установить новые для него поводы. Не ясно ли, что такое роковое небрежение существенными интересами есть результат этой дурно понятой услужливости правительства? Предположите, что охрана, внутренняя и внешняя, составляет единственную признанную функцию правящей власти, — возможно ли допустить, чтобы в таком случае отправление правосудия у нас было в таком плачевном состоянии, в каком оно находится теперь? Может ли кто-нибудь себе представить, что, если бы при выборе в парламент решающее значение принадлежало обыкновенно вопросам судебной реформы, наша судебная система была бы до сих пор, как ее называет сэр Джон Ромили, ‘технической системой, изобретенной для создания издержек’? Можно ли сомневаться в том, что, если бы надлежащая защита личности и собственности была постоянным лозунгом избирательных собраний, мы не были бы все еще в сетях канцелярского суда, который держит в своих когтях более чем на 200 миллионов собственности, с его тяжбами, которые длятся пятьдесят лет, пока все капиталы не уйдут на оплату пошлин, который поглощает на свои издержки ежегодно два миллиона? Посмеет ли кто-нибудь утверждать, что, если бы избирательные собрания происходили всегда на почве принципов судебной реформы и против судебного консерватизма, церковные суды (Ecclesiastical Courts) продолжали бы целые столетия жиреть от достояния вдов и сирот? Это вопросы, граничащие с нелепостью. Ребенок может понять, что при существующем всеобщем знакомстве с развращенностью судов и всеобщим отвращением к судебным безобразиям им давно был бы положен конец, если бы отправление правосудия стало постоянным политическим вопросом. Если бы ум народа не был всегда предубежден, невозможно было бы, чтобы человек, упустивший представить возражение против векселя в надлежащий срок, просидел в тюрьме пятнадцать лет за неявку в суд, как это случилось с м-ром Джемсом Тейлором. Было бы невозможно, чтобы присяжным клеркам при уничтожении их синекур оставлен был в виде вознаграждения их громадный доход не только до конца жизни, но и семь лет после смерти, что составило в общем расход в 700 тыс. ф. Если бы деятельность государства ограничивалась оборонительной и судебной функциями, не только народ, но и сами законодатели восстали бы против злоупотреблений. Если бы сфера деятельности, а также число случаев отличиться были сужены, все мысли, ловкость и красноречие, которые члены парламента тратят теперь на неосуществимые планы и фактические жалобы, были бы употреблены на то, чтобы сделать правосудие безукоризненным, верным, скорым и дешевым. Сложной нелепости нашего судебного жаргона, недоступного для непосвященных и самими посвященными толкуемого в самых различных смыслах, был бы скоро положен конец. Нам не приходилось бы больше слышать о парламентских актах, так несуразно изложенных, что они требуют целой дюжины процессов и судебных решений прежде, чем даже законники поймут, как их применять. Не существовало бы и таких нелепых мер, как Ликвидационный железнодорожный акт (Railway Winding-up Act), который, хотя и изданный в 1846 г. для заключения счетов, дутых и безумных затей, оставляет их несведенными до 1854 г., — акт, который даже при наличности капитала отказывает в уплате долга кредиторам, права которых давным-давно признаны. Не предоставлено было бы также и законникам поддерживать и усложнять нынешнюю цельную систему земельных прав, которая помимо вызываемых ею постоянно тяжб и потерь обесценивает поместья, препятствует свободному притоку к ним капиталов, задерживает развитие земледелия и мешает таким образом улучшению положения земледельцев и процветанию края. Словом, прекратились бы развращенность, нелепость и судебный террор, и люди стали бы прибегать к покровительству той самой силы, от которой бегут теперь, как от врага.
Теперь мы видим, как громадно то отрицательное зло, которое присоединяет к описанному выше положительному злу эта политика вмешательства! Сколько обид терпят теперь люди, от которых они были бы без этого свободны! Кто не переносил лучше обиду, чем рисковать крупными судебными издержками? Кто не отказывался от своих законнейших прав, чтобы только не ‘бросать хорошие деньги вслед дурным’? Кому не приходилось платить по неправильным искам, чтобы только не судиться? Один может указать на утраченную его семьей собственность за недостатком средств или мужества бороться за нее. Другой может назвать нескольких родственников, разоренных благодаря судебной тяжбе. Тут вам указывают законника, разбогатевшего от трудовых грошей неимущего или сбережений угнетенного. Там бывший когда-то богатый торговец, доведенный судебными беззакониями до рабочего дома или больницы для умалишенных Недостатки нашей судебной системы искажают всю нашу социальную жизнь, делают почти каждую семью беднее, чем она была бы, мешают почти каждой сделке, доставляют ежедневные заботы каждому промышленнику. И всю эту трату имущества, времени, спокойствия, комфорта люди спокойно переносят, поглощенные преследованием планов, которые, в свою очередь, приносят им новые беды.
И этого еще мало. Нетрудно доказать с полной ясностью, что многие из тех дефектов, которые вызывают всегда нарекания и для устранения которых громко требуют специальных парламентских актов, сами вызваны нашей злополучной судебной системой Например, всем хорошо известно, что те санитарные безобразия, из которых наши агитаторы в области санитарии составляют свой политический капитал, в своей наиболее интенсивной форме встречаются в местах, с давних пор находящихся в ведении канцлерского суда, и не раз причиняли, таким образом, разорение, между тем они не могли бы существовать, если бы не невероятные судебные безобразия Точно так же было доказано, что известные бедствия Ирландии, бывшие предметом бесконечного ряда законодательных мер, главным образом вызваны несправедливостями земельного владения и сложностью системы наследственного права. Система эта повлекла за собой такие последствия, как, например, прекращение продажи, что на практике сделало невозможными какие бы то ни было улучшения, в результате земледельцы дошли до крайности, до рабочего дома и в конце концов потребовался законодательный акт (Incumbered Estates Act) для того, чтобы рассечь гордиевы узлы этой системы и сделать возможною настоящую обработку земли. Невнимание к правосудию является также виною железнодорожных катастроф. Если бы государство исполняло свои истинные функции, облегчая пассажирам нарушение договора в случае запаздывания поезда, оно сделало бы более для предупреждения несчастных случаев, чем может сделать самая тщательная инспекция, или наиболее хитро устроенный контроль, ибо общеизвестный факт, что первоначальная причина всех несчастных случаев — недостаток точности. В случае дурной постройки дома тоже ясно, что дешевый, строгий и верный суд сделал бы строительные законы излишними. Ибо разве человек, выстроивший дом из плохих материалов, дурно сложенных, и скрывший это под обоями и штукатуркой, чтобы продать как хорошую постройку, разве такой человек не виновен в мошенничестве? И разве закон не должен бы признавать в этом случае наличие мошенничества, как и в аналогичном случае продажи испорченной лошади? И разве строители не перестали бы мошенничать, если бы законная помощь была легкая, быстрая и верная? То же самое и в других случаях, все те неустройства, для устранения которых люди постоянно взывают к надзору государства, возникают вследствие неисполнения им его истинной обязанности.
Из этого видно, как эта пагубная политика сама себя усложняет. Это вмешивающееся во все государство не только не исцеляет причиняемого им зла, не только усугубляет оно некоторые из существующих уже бед и создает новые бедствия, еще более значительные, чем старые, но вместе с тем оно еще подвергает людей притеснению, грабежу, разорению, которые обрушиваются на них вследствие того, что правосудие не отправляется надлежащим образом. И не только прибавляет к положительному злу это громадное отрицательное, но это последнее, поддерживая многие социальные злоупотребления, которые иначе не существовали бы, создает новые случаи для вмешательства, действующие, в свою очередь, тем же самум путем. И таким образом, как и всегда, ‘дурные вещи становятся сильными благодаря злу’.
Перечислив все эти фундаментальные основания к осуждению государственной деятельности во всех областях, кроме той, в которой она, согласно универсальному опыту, безусловно необходима, может показаться излишним останавливаться на второстепенных основаниях. Если бы такое возражение было нам сделано, мы могли бы, ссылаясь на книгу М. Линдсея ‘Навигация и торгово-мор-ские законы’ (Navigation and Mercantile Marine Law), сказать многое о сложности, к которой в конце концов ведет этот процесс нагромождения распоряжений на распоряжения, из которых каждое обусловливается предшествующим и посредством вызываемых им недоумений, разногласий и замедлений значительно стесняет нашу социальную жизнь. Кое-что можно было бы также добавить по поводу смущающих влияний того ‘большого заблуждения’, как его называет Гизо, — ‘веры в верховную силу политического механизма’, заблуждения, которому Гизо приписывает отчасти последнюю Французскую революцию и которое укрепляется при каждом новом вмешательстве. Но, оставляя в стороне все это, остановимся на минутку на вызываемом этим государственным надзором расслабление нации.
Энтузиасты-филантропы, настойчиво домогаясь какого-нибудь парламентского акта для устранения такого-то зла или поддержания такого-то блага, считают банальным и искусственным возражение, что, делая для народа то, что ему самому должно быть предоставлено делать, приносят ему нравственный вред. Они слишком живо представляют себе пользу, которая должна, по их мнению, получиться благодаря этому акту и которая есть нечто положительное, что легко может быть ими представлено. Они не понимают рассеянного, невидимого и медленно накопляющегося действия, производимого на народный ум, и потому не верят в него, или если они признают его, то считают его нестоящим внимания. Между тем если бы они только вспомнили, что национальный характер складывается постепенно под влиянием ежедневного воздействия условий, ежедневный результат которых кажется настолько ничтожным, что не стоит и упоминания, — они поняли бы, что то, что кажется ничтожным, когда его рассматривают в отдельности, может быть значительным, когда рассматривается в целом. Или если бы они пошли в детскую и проследили бы, как повторные действия, из которых каждое в отдельности кажется незначительным, создают в конце концов привычку, которая будет влиять на всю последующую жизнь ребенка, — это напомнило бы им, что всякое действующее на человека влияние имеет свое значение, и при некоторой продолжительности значение серьезное. Легкомысленная мать, постоянно уступающая требованиям ребенка: ‘мама, завяжи мой передник’, ‘мама, застегни мой башмачок’ и т. п., — не верит, что каждая такая уступка приносит свой вред, но более рассудительный наблюдатель знает, что такая политика, если она вдобавок будет распространяться и на другие вещи, с течением времени приведет к неспособности. Учителя старой школы, указывавшие своим ученикам выход из всякого затруднения, не понимали, что они создают таким образом склад ума, сильно противодействующий успеху в жизни. Современный учитель, наоборот, побуждает своего ученика выходить собственными силами из затруднений, убежденный, что, поступая таким образом, он подготовляет его к борьбе с теми затруднениями, которые в дальнейшей жизни ему придется побеждать самостоятельно, и находит подтверждения для этого своего убеждения в том факте, что большая часть людей, наиболее успевших в жизни, люди самостоятельные. Но ясно ли, что это соотношение между воспитанием и успехом применяется и к нации? Разве нация не состоит из людей и разве люди не подчинены тем же самым законам модификации в зрелых годах, как и в детстве? Разве не верно относительно пьяницы, что всякая попойка прибавляет новое звено к сковывающей его цепи? Или относительно промышленника, что всякое приобретение обостряет аппетит к новым приобретениям? Или относительно бедного, что, чем более вы ему помогаете, тем более он нуждается? Или что деловой человек, чем более у него дела, тем более успевает сделать? И не следует ли из этого, что, если каждый индивидуум подвержен этому процессу приспособления к условиям, то же самое относится и к целой нации, и что именно, чем менее члены ее пользуются помощью со стороны внешней силы, тем более развивается в них самодеятельность, а чем более они пользуются чужой помощью, тем более становятся беспомощными? Не нелепо ли игнорировать эти результаты только потому, что они не прямо вытекают и непосредственно невидимы? Как бы медленно они ни развивались, они неизбежны. Мы так же мало можем устранить закон человеческого развития, как и закон тяготения, и, пока они остаются неизмененными, неизменно должны являться и те же результаты.
Если нас спросят, в каких именно направлениях проявляется эта утверждаемая нами беспомощность, порождаемая избытком государственной опеки, мы ответим, что она сказывается в замедленном развитии всех социальных функций, требующих от народа доверия к себе, в робости, которая боится всякого нового неизвестного еще затруднения, в беспечном довольстве существующим порядком вещей. Пусть человек, хорошо изучивший быструю эволюцию, имевшую место в Англии, где правительство сравнительно мало приходило на помощь людям, ознакомится с беспримерным прогрессом, расцветшим в Соединенных Штатах, населенных людьми самостоятельными — ближайшими потомками самодеятельных же людей, пусть такой человек, говорим мы, отправится на континент и сравнит с ними относительно медленный прогресс, имеющий там место, и который был бы еще медленнее, если бы не английская предприимчивость. Пусть он отправится в Голландию, где он увидит, что, хотя голландцы ежегодно заявляли себя хорошими механиками и имели громадную опытность в гидравлических работах, Амстердам не имел достаточного количества воды, пока за дело не взялась английская компания. Пусть он отправится в Берлин — и узнает, что готовящийся там к исполнению проект водоснабжения, подобный существующему в Лондоне уже десятки лет, представлен английской фирмой и будет исполняться при помощи английских капиталов и под наблюдением англичан. Если он направит свои стопы в Вену, он узнает, что, подобно другим континентальным городам, Вена освещается английским газовым обществом. Если он поедет на пароходе по Роне, Луаре, Дунаю, он увидит, что пароходное сообщение на этих реках заведено англичанами. Если он обратится к железным дорогам в Италии, Испании, Франции, Швеции, Дании, то узнает, сколько из них в распоряжении у англичан или воспользовалось значительной поддержкой английских капиталов, сколько из них построено английскими подрядчиками или английскими инженерами. Он узнает при этом также, что там, где железные дороги строились казной, как, например, в России, там призывались на помощь энергия, настойчивость и практический талант, развитый в Англии и в Соединенных Штатах. И если этих доказательств прогрессивности самостоятельной расы и неподвижности отечески опекаемых для него недостаточно, мы можем посоветовать ему познакомиться с многотомным путешествием по Европе г. Лэнга (Laing) — там он может изучить этот контраст в деталях. Но что же является причиной этого контраста? Согласно естественному закону, способность к самопомощи создается всегда привычкой к самопомощи и, при прочих равных условиях, недостаток этой способности должен был явиться всегда как результат недостатка спроса на него. Разве эти два предшествующих условия с их двумя последствиями не согласуются с фактами, представляемыми нам Англией и Европой? Разве обитатели той и другой несколько столетий тому назад не стояли приблизительно на одной линии в отношении к предприимчивости? Разве Англия не была тогда позади Европы в своей промышленности, в своей колонизации, в своей торговле? И разве та сравнительно громадная перемена, которая произошла в Англии в этом отношении, не совпала с той сравнительно большой степенью самостоятельности, к которой она за это время привыкла? И разве одно не было причиной другого?
Того, кто в этом сомневается, мы попросили бы указать более вероятную причину, тот, кто это признает, должен также признать, что вопрос о расслаблении нации постоянной помощью государства отнюдь не пустое соображение, — оно имеет, напротив, большой вес. Он должен признать, что общая задержка национального роста представляет собою зло гораздо более значительное, чем все специальные выгоды, которые могут быть при этом получены, — они его не уравновесят. И если, ознакомившись с этим знаменательным фактом — с распространением англичан по земному шару, он убедится в отсутствии параллельного ему успеха у континентальных рас, если он вдумается в то, что эта разница должна главным образом зависеть от различия характеров, которое, в свою очередь, главным образом является результатом различного воспитания, он поймет, что политика, преследуемая в этом вопросе, играет, быть может, значительную роль в определении окончательной судьбы нации.
Мы не думаем, разумеется, что этот аргумент изменит воззрения тех, которые возлагают свое упование на законодательство. Предшествующие доводы будут иметь некоторый вес в глазах людей с известным образом мыслей, для людей другого образа мыслей они будут мало значить и даже вовсе не будут иметь значения. Не больше значения имело бы для них и нагромождение подобных доводов. Истина, которой научает нас опыт, имеет свои пределы. Поучительным может быть только тот опыт, который может быть оценен, а оценка опыта, превосходящая известную степень сложности, становится недоступною для большинства. И это относится к большинству социальных явлений. Если мы вспомним, что в течение двух тысячелетий человечество устанавливало законы для промышленности, которые беспрестанно подавляли одни отрасли и убивали своим покровительством другие, и что люди хотя и имели постоянно доказательство этого перед своими глазами, только теперь поняли, что действовали все время ошибочно, да и теперь поняли это только немногие из них, — если мы вспомним все это, то убедимся, что и постоянно повторяющийся, непрерывно накопляющийся опыт бессилен там, где отсутствуют соответствующие умственные состояния для его усвоения. И даже когда он уже усвоен, это усвоение очень неполно. Истина, которой они поучают, понимается только наполовину даже теми, которые, как обыкновенно полагают, понимают ее лучше всех других. Например, Роберт Пиль, высказываясь в одном из своих последних спичей о невероятно возросшем потреблении, вызванном свободной торговлей, говорит:
‘И если только вы можете продолжить это потребление, — если при помощи Провидения вы посредством своего законодательства сможете поддержать спрос на труд и привести к процветанию вашу торговлю и мануфактуру, вы не только увеличиваете сумму человеческого счастья, но и даете земледельцам этой страны лучший случай воспользоваться этим увеличенным спросом, который не может не содействовать их благоденствию’. (Times, 22 февр. 1850.) Таким образом, процветание, в действительности вызванное полным невмешательством законодательства, приписывается особому роду законодательства. ‘Вы можете поддержать спрос, — говорит он, — вы можете доставить торговле и промышленности процветание.’ Хотя факты, которые он приводит, доказывают, что они могут достигнуть этого, только воздерживаясь от всяких действий. Существенная истина во всем этом вопросе, что закон причинил громадный вред и что это процветание вызвано не законом, а как раз отсутствием закона, не понята, и эта вера в законодательство вообще, которая должна бы быть сильно поколеблена этим опытом, остается, по-видимому, в прежней силе. Палата лордов, например, не веря, очевидно, в зависимость предложения и спроса, постановила недавно следующее правило: ‘Перед первым чтением билля, касающегося каких-либо работ, при производстве которых требуется принудительное отчуждение 30 или более домов, населенных рабочим классом в каком бы то ни было приходе или месте, предприниматели должны представлять в бюро парламентского клерка заявление о числе домов, описание их и их положение, указать число людей (насколько оно может быть определено), имеющих быть выселенными, и предложены ли в билль и какие именно меры для устранения затруднений, которым могут быть этим перемещением вызваны’. И если в сравнительно простых соотношениях промышленности указания опыта остаются в течение многих веков незамеченными и так мало понимаются, когда бывают наконец замечены, трудно надеяться, чтобы там, где слиты все социальные явления — нравственные, интеллектуальные и физические, могло быть достигнуто в скором времени надлежащее понимание, верная оценка обнаруживающихся при этом истин. Пока еще факты не признаются фактами. Как алхимики приписывали свои последовательные неудачи несоразмерности составных частей, недостаточной чистоте материала или слишком высокой температуре, но никогда не несостоятельности своих приемов или неосуществимости своих целей, так и поклонники законодательства всякую неудачу в государственной деятельности объясняют как последствие такого-то пустого недосмотра или такой-то незначительной ошибки, которые в будущем будут все устранены. Сделав себя независимыми от фактов, они спокойно противостоят целым залпам из них. Верно то, что эта вера в правительство до известной степени органическая, и человек должен ее перерасти — это единственное, что может ее ослабить. С того момента, когда вождей считали полубогами, в человеческом уме шло постепенное понижение оценки их силы. Это понижение продолжается и поныне, ему предстоит еще продолжительный путь. Не подлежит сомнению, что всякое приращение доказательств усиливает его до некоторой степени, хотя и не так сильно, как первоначально кажется. И лишь постольку, поскольку оно видоизменяет характер, оно имеет постоянное влияние. Ибо, хотя умственный тип и остается без перемен, устранение какого-нибудь одного заблуждения неизбежно сопровождается развитием других заблуждений того же рода. Суеверие медленно умирает, и мы боимся, что эта вера во всемогущество правительства не представит собою исключения в данном отношении.

VIII. Представительное правление и к чему оно пригодно?

(Впервые было напечатано в ‘Westminster Review’ за октябрь 1857 г.)

Шекспировское сравнение невзгоды с такой ‘жабой, которая безобразна и ядовита, но тем не менее носит в голове драгоценный алмаз’ вполне применимо и к неприятным истинам. Факт, сурово разбивающий дорогую нам иллюзию, сначала отталкивает нас, но мы скоро замечаем, что этот факт содержит в себе зародыш спасительной веры. Каждый из личного опыта знает, что нередко взгляд, который вы долго боялись признать справедливым, потому что с виду он противоречил всему, что вы привыкли считать хорошим, и с которым наконец должны были согласиться ввиду его неотразимой убедительности, в конце концов приводит к самым благим результатам. Так бывает с самопознанием: мы терпеть не можем открывать в себе недостатки, но мало-помалу убеждаемся, что лучше знать их и быть настороже, чем игнорировать их. Так бывает с переменами веры: доводы, разбивающие наши суеверия, волнуют нас, но, подведя им итоги, мы видим, что новые убеждения, к каким мы пришли, более здравы и разумны, чем наши прежние. Так бывает и в политике: когда наступила минута просветления, мы чувствуем благодарность к тому, кто разрушил наши политические воздушные замки, как ни ненавистен он казался нам раньше. Верить в истину всегда лучше, чем заблуждаться, мало того, факты, с виду отталкивающие, как оказывается, всегда входят в состав чего-нибудь гораздо лучшего, чем идеал, ниспровергнутый им. Примеров тому можно бы привести множество, мы, со своей стороны, прибавим к примерам уже известным еще один.
Мы, англичане, почти все поголовно убеждены, что наш способ составления и применения законов обладает всеми возможными достоинствами. Злополучная фраза принца Альберта: ‘Представительная форма правления переживает период испытания’ — вызвала общее негодование: мы находим, что испытание давно окончено и дало результаты во всех отношениях благоприятные. Частью по неведению, частью потому, что нам внушали это с детства, частью из патриотизма, заставляющего каждую нацию гордиться своими учреждениями, мы твердо веруем в безусловное превосходство нашей формы политической организации. И, однако же, враждебно настроенный критик может указать в ней несомненно присущие ей недостатки, которые, если верить защитникам деспотизма, гибельно отражаются на ее действии.
Вместо того чтобы опровергать эти доводы или уклоняться от них, не лучше ли спокойно исследовать, справедливы ли они и, если справедливы, к какому заключению они ведут, если, как думает большинство из нас, правительство, составленное из представителей народа, лучше всякого другого, почему же нам не выслушать терпеливо возражений наших противников? Ведь мы заранее уверены, что они окажутся или несостоятельными, или не настолько вескими, чтобы существенно подорвать вашу веру в его достоинства. Если наша политическая система обоснована хорошо, критика только подчеркнет ее хорошие стороны, выяснит ее ценность, даст нам более высокое понятие о ее свойствах, значении и назначении. Поэтому, отбросив все предвзятые мнения, станем вполне на точку зрения наших антагонистов и перечислим, ничего не опуская, ее изъяны, нелепости и недостатки.
Не ясно ли, что правительство, состоящее из многих индивидуумов, которые разнятся между собою по характеру, воспитанию и стремлению и принадлежат к различным классам, питающим взаимно враждебные идеи и чувства, притом находятся, каждый в отдельности, под влиянием образа мыслей своих избирателей, — не ясно ли, что такое правительство представляет собою весьма неудобный аппарат для управления общественными делами? Изобретая машину, мы стараемся, чтобы в ней было как можно меньше частей, чтобы каждая из этих частей соответствовала своему назначению, чтобы они были хорошо соединены одна с другою и работали дружно и ровно для общей цели. В устройство же нашей политической машины легли принципы совершенно противоположные. В ней чрезвычайно много частей, и число их растет дополнительно свыше всякой меры. Они не приспособлены каждая в отдельности для своих специальных функций. Их не стараются подогнать, приладить одну к другой, напротив, выбирают такие, которые заведомо не подходят одна к другой. В результате они не работают и не могут работать дружно, — это факт, очевидный всякому. Если бы кто-нибудь задался мыслью устроить прибор для медленной неискусной работы, он едва ли мог бы решить задачу удачнее. Уже сама многочисленность частей служит помехой делу, другая, и очень крупная, помеха — несоответствие их между собою, частая смена частей также вредит делу, но больше всего вредит ему то, что части не подчинены своим функциям, так как личное благополучие законодателя не зависит от успешного выполнения им своих политических обязанностей.
Эти недостатки присущи самой природе наших учреждений и не могут не вести к прискорбным последствиям. Доказательств можно привести сколько угодно, черпая их как из текущей истории нашей центральной представительной власти, так и из истории местных представительных организаций — публичных и частных. Прежде чем изучать зло, взятое в крупном масштабе в нашем законодательстве, рассмотрим некоторые из вышеупомянутых недостатков в их меньших и простейших проявлениях.
Мы не будем распространяться о малоуспешной деятельности выборной администрации в области коммерческих предприятий. Избранные акционерами директора правления сплошь и рядом оказываются недостойными доверия, свежий пример тому — недавние крахи акционерных банков: во всех этих случаях наглядно выказались нерадивость и нечестность заправил, интересы которых не совпадали с интересами вверенного им дела. Мы могли бы пойти дальше и найти подтверждение той ее истины в деятельности железнодорожных правлений: указать на неблаговидные поступки членов этих правлений, на беспечность их, позволяющую безнаказанно мошенничать таким господам, как Робсон и Редпат, на необдуманность и нерасчетливость, постоянно проявляющиеся в открытии не дающих дохода ветвей и линий. Но этого рода факты и без того достаточно известны.
Перейдем поэтому к менее известным примерам. Для начала возьмем хотя бы такие учреждения, как ремесленно-учебные Institutions Mechanics. В теории все обстоит как следует. Мастеровым нужны знания, благожелательные люди из среднего сословия готовы помочь им в приобретении этих знаний, вот первоначальная почва дела. Соединив свои средства и силы, они рассчитывают получить много преимуществ в смысле знаний и пр., недоступных им при других условиях. А так как все участники заинтересованы в достижении намеченных целей, а распорядители и заведующие избираются всеми ими сообща, предполагается, что результаты не могут не соответствовать ожиданиям. Однако же в большинстве случаев на деле выходит иное. Равнодушие, глупость, партийный дух и религиозные несогласия почти неизменно противодействуют всем усилиям лиц, преданных делу. Обыкновенно считают нужным избрать в председатели какую-нибудь видную местную особу, лицо это по большей части не блещет умом, зато пользуется большим авторитетом, или же оно богато и может сделать значительный вклад, что более чем восполняет вышеупомянутый недостаток. При выборе вице-председателей придерживаются тех же взглядов: один-два священника, несколько соседних сквайров, буде таковые имеются, экс-мэр, два-три альдермэна {Члены городского правления.} с полдюжины фабрикантов и зажиточных торговцев и, в дополнение к ним, самая разношерстная компания. В комитете тоже выбирают больше за общественное положение и популярность, чем за ум и годность к кооперации. Ввиду таких несообразностей, разногласия возникают очень легко. Масса членов желают выписать ту или другую книгу, но не решаются из боязни оскорбить клерикалов. Из уважения к предрассудкам некоторых должностных лиц и помещиков, фигурирующих в числе товарищей вице-председателя, оказывается неудобным пригласить лектора, вообще популярного и вполне подходящего, потому только, что он придерживается крайних политических и религиозных взглядов. Выбор газет и журналов для читальни также является обильным источником споров. Стоит кому-нибудь предложить, чтобы читальня была открыта по воскресеньям, считая это за великое благодеяние для тех, ради кого она основана, как тотчас возникают жестокие пререкания, которые легко могут окончиться выходом из числа членов части побежденных.
Другое яблоко раздора — вопрос о развлечениях. Существует ли общество исключительно для того, чтобы поучать, или же в его задачу входит и доставлять удовольствия? По поводу буфета также могут возникнуть пререкания. Короче говоря, глупость, предрассудки, партийный дух, ссоры и споры нередко приводят к тому, что те, кому следовало бы заправлять делом, уходят, отряхнув прах от ног своих, и власть остается в руках клики, которая, придерживаясь скучной золотой середины, никого не удовлетворяет. Вместо того чтобы достигнуть процветания, под управлением какого-нибудь хорошего делового человека, для которого это совпадало бы с его личными интересами, общество теряет престиж и приходит в упадок Оно почти перестает быть тем, чем его предполагали сделать, т. е. обществом ремесленников, и становится немногим лучше буржуазного клуба, который держится не потому, что члены его тесно сплочены между собою, но потому, что в него постоянно вступают новые члены взамен отпадающих старых. Тем временем цель, которая первоначально имелась в виду, достигается другими путями, благодаря частным предпринимателям. Дешевые газеты и издания, рассчитанные на средства и вкусы рабочих классов, дешевые кофейни и читальни, открываемые с целью барышей, — вот главные орудия распространения культуры.
Не лучше проявила себя представительная власть и в аналогичных обществах более высокого пошиба — литературных, философских и т. п. После первого взрыва энтузиазма очень скоро начинаются раздоры, обусловленные рознью классов и сект, в конце концов одна какая-нибудь партия берет верх, а результатом этого является плохое распорядительство и апатия. Абоненты жалуются, не получая того, что им нужно, и один за другим переходят в частные клубы для чтения.
Перейдя от неполитических к учреждениям политическим, мы могли бы, будь у нас больше места, привести не мало примеров из деятельности старинных попечительств о бедных или же современных опекунских советов, но, оставив в покое те и другие, мы ограничимся примерами из местных форм правления, преобразованными муниципальными общинами (corporations).
Если, оставив в стороне все прочие доказательства и позабыв, что в новых учреждениях порча не могла еще укорениться глубоко, мы станем судить об этих общинах только по тем улучшениям, которые они произвели в городе, мы должны будем признать их деятельность полезною. Но, не говоря уже о том, что подобными улучшениями мы обязаны скорее устранению препятствий и тому самому духу прогресса, в силу которого везде появились железные дороги и телеграфы, чем положительным качествам новых городских правлений, даже не настаивая на этом факте, следует заметить, что выполнение общественных работ в большом количестве вовсе еще не есть достаточное доказательство. Имея возможность в любой момент собрать необходимые капиталы, — возможность, ограничиваемую только возмущением лиц, платящих налоги, — в цветущих, быстро разрастающихся городах не трудно проявить предприимчивость и энергию. Не об этом надо спрашивать, а о том, ведут ли муниципальные выборы к избранию людей, наиболее пригодных для дела? Хорошо ли выполняет возложенную на нее задачу составленная таким путем администрация и соблюдает ли она при этом необходимую экономию? Хватает ли у нее здравого смысла не предпринимать ничего бесполезного или невыгодного для города? Вот какие вопросы надо ставить, и на эти вопросы ответы получаются далеко не удовлетворительные.
Городские советы не отличаются ни интеллигентностью, ни высокой нравственностью. Многие вполне компетентные люди находят, что в среднем состав членов их и по развитию ниже состава прежних корпораций. Всем известно, что при выборах наибольшее внимание обращается на политические взгляды. Намечая кандидата, первым делом спрашивают не о том, обладает ли он знаниями, здравым суждением и деловитостью, не о том, пригоден ли он для дела, которое предполагается ему доверить, но о том, виг он или тори. Даже и в том случае, когда его политическая благонадежность несомненна, избрание его обусловливается не столько его испытанной честностью и способностями, сколько его дружеским отношением к господствующей партии. Несколько местных магнатов, часто встречающихся, например, в лучшей местной гостинице, куда их тянет столько же общность мнений, сколько и застольная дружба, сходятся вместе, обсуждают заслуги всех тех, чьи имена на виду, и выбирают среди них наиболее подходящих. За стаканом грога решается всегда на практике выбор кандидатов, а следовательно, и результат самих выборов Предпочитаются, само собой, те, на кого легко влиять, кто готов подчинить свои личные взгляды политике партии Люди, чересчур независимые для этого, слишком дальновидные, чтобы выдвигать на первый план интересы минуты, или слишком утонченные, чтобы якшаться с ‘веселыми и добрыми малыми’, командующими городом, остаются в стороне, несмотря на то что они всех нужнее и пригодней для дела. Частью благодаря этим подпольным интригам, частью потому, что люди, изведавшие их, с отвращением отказываются от должностей, которые им предлагают, лучшие люди в городе обыкновенно не входят в состав совета. Замечательно, что в Лондоне самые уважаемые купцы не имеют никакого касательства к городскому управлению. В Нью-Йорке ‘лучшие граждане до сих пор тратят силы на частные предприятия, административная же власть и обязанности отданы в другие руки’. Итак, никто не станет утверждать, будто в сфере городского управления представительный режим выдвигает на первый план людей наиболее способных и почтенных.
Низкий уровень развития членов представителей само собой является помехой энергичному и экономному ведению дел, другая помеха — постоянное давление со стороны партий и личные интересы. При назначении городского инспектора (surveyor) нередко интересуются не специальной подготовкой кандидата, а тем, вотировал ли он на последних парламентских выборах за популярного кандидата, естественное следствие этого — плохая канализация. Нужно ли построить новое общественное здание — объявляется конкурс, представляются планы, будто бы анонимные, но это только одна видимость, на самом деле нетрудно добраться до имени автора. М-р Т., эсквайр, имеющий в совете влиятельного родственника, заранее уверен в успехе и не ошибется в своих ожиданиях, хотя ни один из судей не остановился бы на плане м-ра Т., будь здание его собственное. Броун уже несколько лет служит в городском совете и принадлежит к господствующей клике, у него есть сын доктор, указом парламента предписывается иметь в городе санитарного чиновника, Броун заранее ведет переговоры со своими товарищами, собирает голоса и в конце концов добивается того, что место отдают его сыну, хотя сын его далеко не самый подходящий врач в этом городе. То же происходит при выборе лиц, которым поручается та или другая работа для города. Вечно портящиеся городские часы, ватерклозеты, рекомендованные врачебным бюро, но которые внушают отвращение (мы приводим факты), достаточно доказывают, что глупость, фаворитизм и всякие побочные соображения неизбежно тормозят дело. Низкий уровень развития представителей, а через это и назначаемых ими, в соединении с преследованием личных интересов и разделенной ответственностью, неизменно препятствует удовлетворительному выполнению обязанностей.
Расточительность, заметно проявляемая в последнее время всеми муниципалитетами, развилась главным образом вследствие того, что городские правления берутся не за свое дело и предпринимают там вещи, за которые им вовсе не следовало бы браться, во многих случаях виной этому опять-таки выборное начало. Система несения домохозяевами городских платежей вводит в заблуждение низший класс обывателей, воображающих, что бремя городских налогов совсем не падает на них. Ввиду этого они одобряют новые и крупные траты, находя их выгодными для себя, так как они открывают новый заработок. А так как они составляют большинство избирателей, то расточительность входит в моду, и люди, гонящиеся за популярностью, наперебой друг перед другом вносят новые проекты, требующие затрат. Один из членов совета, не вполне уверенный, что его изберут на будущих выборах, предлагает завести общественные сады, многие в душе не одобряют предложения, но не восстают против него, тоже памятуя о будущих выборах. Другой член совета, лавочник, поднимает вопрос о городских банях и прачечных, хорошо зная, что от этого не пострадает его торговля. Так и во всем: лично каждый не заинтересован непосредственно в экономном расходовании городских сумм, но и это идет вразрез со столькими косвенными интересами, что вряд ли он способен быть надежным хранителем общественного кошелька.
Таким образом, ни в смысле высокого достоинства избираемых представителей, ни в смысле энергичной и полезной деятельности или избегания ненужных затрат наши городские правления не могут быть признаны удовлетворительными. И если так скоро после реформы недостатки эти бьют в глаза, тем более наглядно проявляются они там, где успели уже развернуться вполне, пример тому — Нью-Йорк. По словам тамошнего корреспондента Times’а, жители Нью-Йорка платят ‘более полутора миллиона стерлингов налогов, взамен чего имеют скверно вымощенные улицы, полицию хотя и лучше прежней, но далеко не такую бдительную, как бы следовало, кучи грязи повсюду, отвратительных извозчиков, хуже которых нет ни в одной столице, и ничем не защищенную от непогоды деревянную пристань для выгрузки товаров’.
Теперь, бегло ознакомившись с положением дела в учреждениях второстепенной важности, возьмем нашу центральную власть и попробуем исследовать ее более детально. Недостатки, свойственные представительному режиму, выражаются здесь гораздо ярче. Здесь более многочисленный состав правителей порождает еще больше сумбура, беспорядков и проволочек Классовые различия, несходство целей, стремлений и предрассудков проявляются здесь разнообразнее и в более широком масштабе: отсюда — множество разногласий. Прямые последствия от проведения той или другой меры, имеющиеся в виду для каждого отдельного законодателя, отдалены и ничтожны, побочные же соображения, влияющие на него, многочисленны и сильны, отсюда — явная склонность преследовать личную выгоду в ущерб общему благу. Однако начнем сначала-с самих избирателей.
Теория гласит, что, если гражданам, непосредственно заинтересованным в том, чтобы иметь хорошее правительство, дать политические права, они изберут в правители мудрейших и лучших. Принимая во внимание, как они страдают от плохого заведывания общественными делами, считают очевидным, что у них должно быть желание избрать наилучших представителей, затем принято думать, что для умения выбрать таких представителей достаточно самого обыкновенного здравого смысла. Что же говорит опыт? Подтверждает он эти предположения или, наоборот, противоречит им? Часть избирателей, и довольно значительная, не имеет, или почти не имеет желания пользоваться своими правами. Не мало лиц, внесенных в списки, кичатся тем, что не вмешаются в политику, что у них хватает здравого смысла не совать своего носа в то, что, как они говорят, до них не касается.
Есть много других лиц, так мало интересующихся выборами члена парламента, что они даже не считают нужным подавать свой голос. Опять-таки значительная часть избирателей, особенно лавочников, настолько равнодушна к результатам выборов, что вотирует, сообразуясь с желанием угодить своим лучшим клиентам или, по крайней мере, не оскорбить их. Еще больше таких, для которых небольшая сумма денег или даже возможность накачаться пивом ad libitum перевешивает всякое желание независимо воспользоваться своими политическими правами, если оно имелось. Люди, сознающие необходимость честно пользоваться своим разумением при выборе законодателей и подавать голоса по совести, составляют лишь меньшинство, и желания этого меньшинства гораздо менее влияют на выбор кандидата, чем незаконные побуждения, руководящие остальными. Таким образом, здесь теория не подтверждается практикой.
Переходим к интеллигентности избирателей. Даже предположив, что в массе их существует достаточно сильное и сознательное желание избрать наилучших правителей, можем ли мы сказать с уверенностью, что они способны выбрать из своей среды мудрейших, что такая задача им по силам! Прислушайтесь к беседе фермеров на рынке и скажите, много ли в ней слышится ума, который необходим для того, чтобы оценить ум в другом человеке? Прочтите эффектные речи, произносимые на избирательных митингах, и вы оцените по достоинству умственное развитие тех, кого можно привлечь такими речами. Даже среди избирателей высшего разряда вы сталкиваетесь на каждом шагу с поразительным политическим невежеством: с идеями вроде того, что постановлением парламента можно сделать все, что угодно, что ценность золота можно установить законом, что с помощью законов о бедных можно уничтожить нищету и т. д. и т. д. Спуститесь ступенькой ниже, вы наткнетесь на признаки еще большего невежества и непонимания: вас будут уверять, что изобретение машин повредило рабочим, что расточительность ‘идет на пользу торговле’ и т. п.
Еще ниже, в самом обширном и многочисленном разряде избирателей, где многие находят, что не стоит подавать голос, так как лично они мало заинтересованы в том, чтобы иметь хорошее правительство, где этот личный интерес перевешивается страхом потерять выгодного покупателя или легко уступает подкупу, — вы окунетесь в непроходимую, почти безнадежную тупость. Карлейль говорил, что народ — это ‘двадцать семь миллионов населения, по большей части дураков’, не заходя так далеко, мы все же должны сознаться, что умом эти миллионы наделены довольно скупо.
Странно было бы, если бы они оказались способными выбрать себе вполне пригодных руководителей, очевидно, что они в этом не успевают. И действительно, как мы сейчас увидим, выбор их оказывается нелепым, если даже судить о нем с точки зрения простого здравого смысла.
Всего безопаснее доверяться тем, чьи интересы совпадают с нашими собственными, — это очевидная истина, и наоборот, крайне опасно полагаться на тех, чьи интересы расходятся с нашими. Все меры предосторожности, которые мы принимаем в делах с другими людьми, все законные обеспечения — только доказательства той же истины. Мы не довольствуемся уверениями. Если человек поставлен в такое положение, что личные мотивы могут побудить его не сдержать своих обещаний, мы стараемся, вводя искусственный мотив (страх законной ответственности), устроить так, чтобы в его интересах было исполнить обещанное. Все наши деловые приемы, вплоть до обычая брать расписку в получении денег, свидетельствуют о том, что, ввиду повсеместного господства эгоизма, было бы крайней неосторожностью ожидать, что люди будут ставить ваши права на одну доску со своими собственными, несмотря на все уверения и клятвы в противном. Надо бы думать, что та капля здравого смысла, которой все же наделено большинство избирателей, заставит их считаться с этим фактом и при выборе своих представителей. Но на деле выходит иное. Согласно тому же факту, теория нашей конституции гласит, что три элемента, входящих в состав законодательной власти, преследуют каждый свои собственные цели, — история показывает, что король, лорды и палата общин все время именно это и делали, одни более, другие менее явно, наши же избиратели на каждых выборах проявляют уверенность, что интересы их будут так же соблюдены в руках у титулованных депутатов, как и в руках лиц одного с ними сословия. Хотя своей решительной оппозицией биллю о реформе аристократия ясно показала, как жадно она цепляется не только за свою законную, но и за незаконную власть, хотя проведением и упорным поддерживанием хлебных законов она доказала, что общественное благо значит для нее очень немного в сравнении с ее личными выгодами, хотя она всегда бдительно и ревниво оберегала малейшие свои привилегии, справедливые или несправедливые (как свидетельствует недавно заявленная в палате лордов жалоба, что Акт о морской торговле {Mercantile Marine Acf) обязывает лордов-помещиков документально обосновывать свои права при требовании обломков кораблей, выброшенных морем на принадлежащие им берега, которыми раньше они завладевали просто в силу обычая), хотя она всегда и всюду, как и следовало ожидать, преследует только свои собственные интересы, — тем не менее, избиратели находят, что члены аристократии вполне пригодны для того, чтобы быть представителями народа. В нынешней палате общин насчитывается 98 ирландских пэров и сыновей английских пэров, 66 лиц, состоящих с пэрами в кровном родстве, 67 — связанных с пэрами узами свойства: итого 231 таких членов парламента, которые по интересам своим, или симпатиям, или тому и другому ближе к дворянству, чем к народу. Иные благодушные политики найдут точку зрения, на коей основана эта критика, узкой и полной предрассудков, к этому мы вполне приготовлены. В ответ им мы скажем только, что они и друзья их вполне признают справедливость нашей доктрины, когда это оказывается для них удобным. К чему им стараться о том, чтобы представители городов не взяли верх над представителями графств, если они не думают, что каждая общественная группа будет заботиться только о собственном благополучии? Или какой довод можно привести в пользу предложения лорда Джона Русселя о представительстве меньшинства, если не тот, что люди — дай им только возможность — непременно пожертвуют чужими интересами ради своих собственных? Или почему высший класс так ревниво старается сдержать туго натянутой вожжой растущее могущество низших слоев, как не благодаря сознанию, что добросовестные представители этих слоев будут менее почтительны к привилегиям знати, чем она сама? Если теория конституции сколько-нибудь разумна, члены палаты лордов должны принадлежать к пэрам, а члены палаты общин — к народу. Одно из двух: или конституционная теория — чистейший вздор, или выбор лордов в представители от народа доказывает глупость избирателей.
Этим, однако, дело не ограничивается, та же глупость дает и другие результаты, столь же нелепые. Что вы сказали бы о человеке, который позволяет своим слугам так же полновластно распоряжаться в его доме, как и он сам? Что бы вы сказали об акционерах железнодорожной компании, избравших в число директоров правления секретаря, механика, начальника станции, начальника движения и т. п.? Конечно, подивились бы только их глупости, предсказывая, что личные выгоды господ служащих нередко будут перевешивать в них заботу о благосостоянии всей компании. А избиратели, поставляющие членов парламента, на каждом шагу впадают в ту же ошибку, ибо что же такое офицеры армии и флота, как не слуги нации, находящиеся по отношению к ней в таком же положении, как служащие железнодорожной компании — к акционерам? Разве они служат не общественному делу? Разве не общество платит им жалованье? И разве интересы их не расходятся с интересами общества, как всегда интересы служащих с интересами хозяина? Неудобство принимать в состав законодательной власти представителей власти исполнительной сказывается на каждом шагу, и парламент неоднократно пытался противодействовать ему различными постановлениями. Перечисляя лиц, не имеющих права быть членами палаты общин, Блэкстон говорит. ‘Никто из состава заведующих сбором пошлины и налогов, установленных с 1892 г., за исключением комиссаров государственного казначейства, ни один из нижепоименованных чиновников, а именно: заведующих призами, транспортами, больными и ранеными людьми, винными патентами, постройкой судов и поставкой съестных припасов, секретари или приемщики призовых судов, контролеры-счетчики в армии, губернаторы, вице-губернаторы колоний, служащие на Майорке и Гибралтаре, акцизные и таможенные чиновники, клерки и младшие чиновники различных отделений государственного казначейства, суда при государственном казначействе, флота, интендантства, адмиралтейства, платежной кассы армии и флота, государственные чиновники, ведающие торговлей солью, гербовыми марками, апелляциями, выдачей патентов на торговлю вином, извозчичью биржу, коробейников и разносчиков, и никто, занимающий какую-либо коронную должность, установленную с 1705 г., не имеет права ни быть избранным в парламент, ни заседать в нем’.
В этот список, наверное, были бы включены и офицеры армии и флота, если б они не представляли собой корпорации могущественной и близкой к правящим сферам. Позволять слугам общества составлять законы для общества — очевидно, плохая политика, это бьет в глаза, это не раз признавалось официально постановлениями вроде вышеприведенного, но избиратели, народ в широком смысле слова, как будто совсем забыли об этом. На последних общих выборах были избраны 9 флотских офицеров, 46 офицеров армии, состоящих на действительной службе, и 51 отставных, которые, в силу воспитания, дружеских связей и esprit de corps, держатся одинаковых взглядов со своими товарищами, — всего 106 человек, не считая 64 офицеров гвардии и милиции, у которых симпатии и стремления почти те же. Если вы не придаете особого значения этому вторжению должностных лиц в парламент в таких широких размерах, советуем вам заглянуть в списки деления голосов. Исследуйте, какую роль сыграла эта группа депутатов в удержании системы захвата (purchase system). Проверьте, не она ли ставит на пути солдата все новые и новые препятствия к возвышению, хотя и ранее имевшиеся преграды были почти непреодолимы. Посмотрите, как она стоит за сохранение отживших приемов, форм и постановлений, породивших неудачи последней войны. Подумайте хорошенько, не она ли старалась замять дело и прекратить следствие, начатое по поводу крымских хищений, не она ли содействовала обелению виновных. Опыт щедро подтверждает то, что предугадывал здравый смысл: каста военных, несмотря на все недавние невзгоды, скандалы и негодование общества, вопиющего о реформе армии, пользуется таким огромным влиянием, что реформа не могла пройти, несмотря на все это, наши избиратели так глупы, что посылают в парламент ничуть не меньше офицеров, чем прежде!
Но и здесь еще не конец всем несообразностям, происходящим на выборах. Мы стоим за общий принцип, признанный и толкователями конституции, учившими, что законодательная и исполнительная власть должны быть разделены, а выборы грешат против этого общего принципа, и не только в этом, а еще и в других отношениях, хотя и не так буквально, как в только что приведенном примере. Номинально юристы не состоят на службе у правительства и на жалованье у государства, но на практике они входят в состав организации исполнительной власти. В механизме отправления правосудия они играют далеко не последнюю роль. Работа этого механизма доставляет им заработок, для благополучия их не столь важно, чтобы было удовлетворено правосудие, сколько нужно, чтобы при удовлетворении его была соблюдена их выгода. Как интересы офицеров обособлены от интересов армии и нередко даже идут с ними вразрез, так и у адвокатов и стряпчих есть свои интересы, нередко прямо враждебные скорому и дешевому исполнению закона. И замечательно, что эти враждебные делу интересы всегда берут перевес над другими, и настолько сильный, что некоторые юристы утрачивают даже способность смотреть на вещи с какой-либо иной точки зрения, кроме профессиональной. Мы своими ушами слышали, как один стряпчий с негодованием говорил об убытках, нанесенных его собратьям по профессии парламентским Актом о судах (County Courts Act), конечно рассчитывая на полное сочувствие со стороны своих слушателей, хотя и не принадлежавших к этой профессии! Если, как всем известно, у юристов совесть не из особенно чутких, нужно ли посылать их в парламент для того, чтобы составлять законы, которые, между прочим, они же сами будут и применять, причем могут быть затронуты и личные их интересы? Неужели адвокаты, сплошь и рядом взимающее плату за то, чего они не сделали, и стряпчие, требующие такой непомерной платы за свои услуги, что для них понадобилось установить особую таксу, определяемую специальным учреждением, — неужели эти господа так неподкупны, что их не опасно назначить на ответственный пост, где иной раз соблазняются и самые бескорыстные? Тем не менее в данный момент в палате общин заседает 98 юристов, из них человек 60 практикующих, остальные — удалившиеся от дел, но, несомненно, сохранившие взгляды и понятия, усвоенные ими в продолжение своей профессиональной карьеры.
Эти критические заметки относительно поведения избирателей вовсе не обязывают нас прийти к выводу, что ни один человек, принадлежащий к аристократии или чиновничеству, не должен быть избираем в парламент. Безопаснее было бы применять и в этих важных случаях общий принцип, который, как мы видели выше, сам парламент признал и узаконил для случаев маловажных. Мы не станем, однако, утверждать, чтобы при случае нельзя было сделать исключение там, где на это есть основание. Мы стремимся только доказать, что невыгодно, неполитично избирать в парламент такой огромный процент членов, принадлежащих к правящим классам, — классам, интересы которых расходятся с интересами общества в широком смысле слова. Мало того, что больше трети всего состава правящего класса входит в состав законодательной власти, образуя отдельную палату, надо было еще и в палату общин насажать моряков, юристов и военных, т. е. людей, которым выгодно заодно с аристократией поддерживать существующий строй, а ведь таких членов там почти половина: это наглядно показывает несостоятельность избирателей. Из 654 человек, ныне {В 1857 г.} составляющих нижнюю палату, только 250 достойных, с классовой точки зрения, или хотя бы только допустимых (ибо мы включили сюда многих и таких членов, которые имеют спорные права на избрание), это свидетельствует о чем угодно, только не о здравом уме народа. В учреждение, основанное для защиты интересов английского народа, этот народ пусть посылает лишь таких представителей, интересы которых совпадают с его интересами, а не две трети тех, чьи интересы расходятся с его собственными, это неумно до невероятия и уже никак не говорит в пользу теории представительства.
Если у массы не хватает ума даже на то, чтобы выбрать представителей, наиболее подходящих по положению и роду занятий, тем менее способна она избирать людей соответствующего характера и способностей. Не трудно разглядеть, кто легче поддастся искушению поставить на первый план частные выгоды, но очень трудно разобрать, кто умен. Тот, кому не удалось первое, наверное, окажется несостоятельным и во втором. Чем выше ум, тем менее доступен он оценке невежд. Популярны только те деятели и писатели, которые недалеко ушли от массы и потому понятны для нее, тот же, кто далеко опередил толпу и стоит в стороне от нее, никогда не бывает популярен. Правильная оценка предполагает некоторую общность мысли. ‘Только тот, кто сам чего-нибудь стоит, распознает достоинство в другом… Наиболее достойный, при выборах посредством всеобщей подачи голосов, имел бы не много шансов… Увы, когда евреев спросили об Иисусе Христе: ‘Чего заслуживает Он?’ — не было ли ответом их: ‘Крестной смерти!». Теперь пророков не побивают камнями, но и не признают их. Недаром говорит Карлейль: ‘если из десяти человек девять явные глупцы, что составляет обыкновенную пропорцию, каким образом можете вы рассчитывать, что, эти десять человек, кладя свои шары в избирательный ящик, подадут голос непременно за мудреца?.. Смею вас уверить, что, если миллион тупиц примутся, с авторитетным видом, разбирать человека, которого вы называете гением или благородной душой, обсуждать его характер и качества, его достоинства и недостатки, ничего, кроме нелепостей, они не наговорят, хотя бы судили и рядили до скончания века’.
‘Так что если даже избиратели удовольствовались избранием человека, всеми признанного умным и дальновидным, не прилагая к нему для испытания мерку собственных суждений и взглядов, — все же у них было бы мало шансов напасть на самого лучшего. А при тех условиях, при каких это делается, они и подавно должны избирать далеко не лучших. Их депутат будет настоящим представителем заурядной глупости.’
Посмотрим же теперь на это собрание избранных народом представителей. Мы уже отметили, что оно составлено неудачно, в смысле соблюдения интересов народа, что касается интеллигентности избранных лиц, мы уже видели, какие качества предполагает в них теория. Не мешает, однако, присмотреться к ним ближе с этой последней точки зрения.
Прежде всего, посмотрим, за какое дело они берутся? Заметьте, мы говорим не о том, что им следовало бы делать, не о том, что они намереваются и пытаются делать. Область их деятельности захватывает собой почти все, что творится в обществе. Они изобретают меры, предупреждающие взаимные насилия между гражданами и обеспечивающие каждому спокойное владение своей собственностью. Им принадлежит и другая функция, также необходимая в настоящей стадии существования человечества, — функция защиты нации, взятой в целом, против вторжений извне. Помимо всего этого, они берут на тебя удовлетворение несчетных нужд, искоренение несметного количества зол, надзор за бесчисленным множеством дел. Из различных верований и взглядов на Бога, творение, будущую жизнь и т. д. они берутся выбрать самые верные и уполномочивают целую армию священников ежеминутно внушать их народу. Они берутся устранить нищету, происходящую от недостатка предусмотрительности, устанавливают minimum, который каждый плательщик налогов обязан уделять на дела благотворительности, и заведуют распределением добытых таким образом сумм. Находя, что эмиграция при естественных условиях идет недостаточно быстро, они добывают средства и всячески покровительствуют переселению части рабочих классов в колонии. Видя, что социальные потребности не вызывают достаточно быстрого расцвета знания, и будучи уверены, что они-то уж знают, какое знание всего нужнее, они тратят общественные деньги на постройку школ и плату учителям, печатают и издают учебники для государственных школ (State-schoolbooks), держат особых чиновников, надзирающих за тем, чтобы преподавание велось сообразно программам. Они принимают на себя роль врача и требуют, чтобы лечились одобренными или специфическими средствами, и, во избежание заражения натуральной оспой, подвергались заболеванию оспой телячьей. Они берут на себя роль моралистов и решают, какие драмы можно ставить на сцене и какие нельзя. Не будучи художниками, они поощряют открытие рисовальных школ, поставляют туда преподавателей и модели, в Мальборо-Гоузе они диктуют законы хорошего вкуса и осуждают дурной. Через посредство подчиненных им городских советов они снабжают публику приспособлениями для мытья тела и платья, они же, случается, заведуют фабрикацией и прокладкой газо- и водопроводных труб, заботы о сточных трубах и ямах принадлежат также им, они же открывают публичные библиотеки и общественные сады. Мало того, они же определяют, как строить дома и суда, они принимают меры к обеспечению безопасного движения по железным дорогам, они же постановляют, в какой час должны быть закрыты трактиры и какую плату имеют право требовать с вас извозчики, они надзирают за чистотой меблированных комнат, распоряжаются устройством кладбищ, определяют, сколько часов должно работать на фабриках. Если им кажется, что тот или другой социальный процесс идет недостаточно быстро, они ускоряют его, если что-нибудь растет не в том направлении, какое им кажется наиболее желательным, они изменяют направление роста, пытаясь таким образом осуществить какой-то неопределенный идеал общественной жизни.
Такова задача, которую они берут на себя. Теперь, позвольте спросить, какими же данными обладают они для выполнения этой задачи? Предполагая, что возможно выполнить все вышесказанное, какие же знания и способности требуются от тех, кто будет выполнять это? Чтобы с успехом предписывать законы обществу, необходимо знать устройство этого общества, принципы, на которых оно зиждется, естественные законы его прогресса. Если правительство не имеет точного и правильного понятия о сущности социального развития, оно непременно будет делать крупные ошибки, поощряя одни перемены и пресекая другие. Если оно недостаточно усвоило себе взаимную независимость многих функций, которые, будучи взяты вместе, составляют жизнь нации, ему грозят многие непредвиденные бедствия, так как оно может высчитать, насколько расстройство одной функции отразится на отправлении других. Иначе говоря, оно должно быть хорошо ознакомлено с социологией — наукой, включающей все остальные и превосходящей всех их сложностью.
Посмотрим же теперь, насколько удовлетворяют этому требованию наши законодатели? Проявляется ли это знакомство в их деятельности? Приближаются ли они хоть сколько-нибудь к этому знакомству? Мы не сомневаемся, что многие из них — знатоки в классической литературе, многие из них писали отличные стихи по латыни и способны наслаждаться греческой трагедией, но между памятью, исправно хранящей слова, сказанные две тысячи лет назад, и дисциплинированным умом, подсказывающим человеку, как держать себя со своими современниками, общего еще очень мало. Правда, изучая языки древних народов, изучаешь отчасти и историю их, но ввиду того, что эта история повествует главным образом о битвах, договорах, переговорах и вероломствах, она бросает не особенно много света на социальную философию, из нее трудно вывести даже простейшие принципы политической экономии. Точно так же мы не сомневаемся, что изрядный процент членов парламента — прекрасные математики, а математическое образование ценно, так как оно дисциплинирует ум. Но политические проблемы не поддаются математическому анализу, и все познания в этой области не много помогут при законодательстве. Мы ни на минуту не позволим себе усомниться, что господа офицеры, заседающие в парламенте, вполне компетентные судьи в вопросах фортификации стратегии и полковой дисциплины, но мы не видим, чтобы это могло помочь им выяснить себе причины и способы устранения народных бедствий. Мало того, принимая во внимание, что война воспитывает в человеке антиобщественные чувства, а военный режим по необходимости должен быть деспотичен, мы склонны думать, что воспитание и привитые с детства привычки делают офицера скорее непригодным, чем пригодным, к руководительству свободными гражданами.
Многие юристы, посаженные в парламент, бесспорно могут похвалиться обширным знакомством с законами, и можно бы думать, что эти знания пригодятся им при служении делу, к которому они призваны.
Но и юридическое образование не дает глубокого знания социологии, за исключением тех случаев, когда оно не только техническое, когда оно сопровождается знакомством со всеми многообразными последствиями применения различных законов в прошлом и настоящем (на что ни один юрист не может претендовать). Близкое знакомство с законами так же мало подготовляет к рациональному составлению законов, как, например, знание всех секретных средств, когда-либо применявшихся человечеством, к рациональному лечению. Словом, ни в ком из представителей законодательной власти мы не находим надлежащей подготовки. Один — талантливый романтик, другой — разбогатевший строитель железных дорог, этот нажил большое состояние торговлей, тот известен придуманными улучшениями в области земледелия, но ни один из этих талантов не пригоден для надзора за общественными течениями и согласования их. Из многих лиц, прошедших среднюю школу и университет, включая сюда премированных светил Оксфорда и Кембриджа, нет ни одного, прошедшего школу, необходимую для хорошего законодателя. Ни один не обладает надлежащими познаниями в науке вообще, достигающей своей кульминационной точки в науке о жизни, которая, в свою очередь, одна только может послужить базисом для науки об обществе.
Ибо все явления, составляющие жизнь нации, суть явления жизни вообще и управляются законами жизни — это главная тайна, которая кажется еще более сокровенной оттого, что они говорят открыто. Рост, упадок, порча, улучшение, вообще все перемены, происходящие в политическом организме, обусловливаются действиями человеческих существ, а все действия человеческих существ строго подчинены законам жизни вообще и не могут быть правильно поняты без понимания этих законов.
Смотрите же, какое чудовищное несоответствие между целью и средствами. С одной стороны, бесчисленные трудности самого дела, с другой — полная неподготовленность тех, кто берется за него. Надо ли удивляться, что издаваемые законы не достигают цели? Не естественно ли, что каждая новая сессия занимается главным образом разбирательством жалоб, исправлением и отменой прежних законов. И можно ли ожидать чего-нибудь другого, когда дебаты позорятся нелепыми выходками чуть не в духе Кэда {Предводитель восстания 1849 г.}. Если даже не предъявлять таких высоких требований, как вышеуказанные, и то непригодность к делу большинства депутатов бьет в глаза. Стоит окинуть взглядом эту разношерстную компанию дворян, баронетов, сквайров, купцов, адвокатов, инженеров, солдат, моряков, железнодорожных тузов и т. д. и спросить себя, насколько их прошлая жизнь могла подготовить их к многосложному делу законодательства, чтобы сразу понять, что в этой области они совершенно некомпетентны. Можно подумать, что вся наша система построена на изречениях какого-то политического Догберри: ‘Исцелять трудно, управлять легко. Знание арифметики не дается без труда, знание общества приходит само собой. Чтобы уметь делать часы, нужно долго учиться, но для того, чтобы составлять законы, учиться совсем не нужно. Чтобы хорошо заведовать магазином, нужно умение, но для управления народом не требуется никакой подготовки’. Если бы нас посетил теперь новый Гулливер или, как в Micromegas’e Вольтера, обитатель другой планеты, он, вероятно, отозвался бы о наших политических учреждениях приблизительно в таком роде: ‘Я нашел, что англичане управляются сборищем людей, будто бы воплощающих в себе ‘коллективную мудрость’. Это сборище, в соединении с некоторыми другими начальствующими лицами, которые, однако же, на практике, кажется, подчинены ему, обладает неограниченной властью. Наблюдая его, я пришел в большое недоумение. У нас принято точно определять обязанности известного установления и, главное, следить за тем, чтобы оно не уклонялось от намеченных для него целей. Но здесь и в теории и на практике английское правительство может делать, что ему вздумается. Хотя в общепринятых правилах и обычаях англичане признают право собственности священным, хотя нарушение этого права считается одним из важнейших преступлений, хотя закон так ревниво охраняет его, что наказывает даже за кражу репы, — их законодатели сплошь и рядом сами нарушают это право. Они без церемонии пользуются деньгами граждан для осуществления задуманных ими планов, хотя бы планы эти вовсе не входили в соображения тех, по чьей милости они облечены властью, хотя большинство граждан, деньгами которых пользуются эти господа, даже не принимали участия в облечении их властью. Каждый гражданин владеет своей собственностью только до тех пор, пока она не понадобится 654 депутатам. Мне сдается, что ныне отвергнутая, но некогда бывшая в большом ходу между ними доктрина ‘божественных прав королей’ просто-напросто превратилась в доктрину ‘божественных прав парламента’.
Вначале я был склонен думать, что на Земле все устроено совсем иначе, чем у нас. Здешняя политическая философия предполагает, что поступки не сами по себе хороши или дурны, но делаются хорошими или дурными в силу решения большинства делателей закона (law-maKers)-Для нас очевидно, что раз известное количество существ живут вместе, они обязательно должны, в силу уже своей природы, поставить себе известные основные условия, без соблюдения которых невозможна дружная совместная работа, и о том, кто нарушает эти условия, мы говорим, что он поступает дурно. Английские же законодатели нашли бы нелепым предложение регулировать поведение граждан, руководствуясь такими отвлеченными соображениями. Я спросил как-то одного члена парламента, могла ли бы палата большинством голосов узаконить убийство. Он сказал: ‘Нет!’ Я спросил, нельзя ли тем же способом освятить разбой. Он сказал: ‘Не думаю’. Но я не мог заставить его понять, что, если разбой и убийство сами по себе дурны, и даже парламентский указ не может сделать их лучшими, значит, и все деяния людские должны быть хороши или дурны сами по себе, независимо от авторитета закона, и там, где правда закона не гармонирует с внутренней правдой, сам закон преступен. Впрочем, и среди англичан некоторые думают одинаково с нами. Вот что пишет один из их замечательных людей (не заседающий в собрании нотаблей): ‘Все парламенты, Вселенские Соборы, конгрессы и иные сборища, где восседает коллективная мудрость, ставили себе всегда одну задачу — возможно лучше проникнуться волей Предвечного, возможно точнее исследовать Его законы… Тем не менее в наше время, благодаря путанице, происходящей от всеобщей подачи голосов и прений, мало-помалу по свету распространилась идея или, вернее, молчаливая догадка о противоположном. И теперь находятся жалкие человеческие существа, глубоко уверенные, что раз мы ‘вотировали’ то или другое, так оно отныне и быть должно… Люди дошли до того, что воображают, будто законы Вселенной, подобно законам конституционных государств, утверждаются голосованием. Это праздная фантазия. Законы Вселенной основаны на неизменном от века соотношении вещей между собою, они не могут быть утверждены или изменены голосованием, и, если английские законы не представляют собою точного подражания им, они должны усиленно стремиться к тому, чтобы сделаться таковыми’.
Но я нашел, что английские законодатели, высокомерно презирая все такие протесты, упорствуют в своем supra-атеистическом убеждении, будто указом парламента, при должной поддержке со стороны государственных чиновников, можно достигнуть чего угодно, они даже не спрашивают, согласуемо ли то, чего они добиваются, с законами природы. Я забыл спросить, как они полагают, можно ли силой парламентского декрета сделать полезными или вредными для здоровья различные сорта пищи.
Одно поразило меня: у членов палаты общин прекурьезная манера судить о способностях человека. Ко многим, выражавшим весьма резкие мнения, говорившим плоскости, пошлости или проповедывавшим отжившие суеверия, они относились очень учтиво. Даже величайшие цельности, вроде речи одного из министров, объявившего несколько лет тому назад, что свободная торговля противна здравому смыслу, они проглатывали молча. Но я сам был свидетелем, как один из них, по-моему говоривший очень разумно, ошибся в произношении, вследствие чего исказился смысл фразы, и был осыпан градом насмешек. Они охотно мирятся с тем, что член парламента ничего или почти ничего не смыслит в деле, к которому призван, но неведение в вещах не важных они не прощают.
Англичане кичатся своей практичностью — презирают теоретиков, хвастают тем, что руководствуются исключительно фактами. Прежде чем издать или изменить закон, они имеют обыкновение созывать следственную комиссию, которая собирает сведущих по данному предмету людей и предлагают им тысячи вопросов. Эти вопросы вместе с ответами печатаются в виде солидных размеров книги и рассылаются всем членам парламента, мне говорили, что на собирание и рассылку таких материалов тратится до 100 000 ф. ежегодно. Тем не менее мне показалось, что министры и представители английского народа упорно держатся теорий, давно опровергнутых самыми убедительными фактами. Они высоко ценят мелкие подробности в показаниях и оставляют без внимания крупные истины. Так, например, опыт многих веков показал, что государство почти всегда оказывается дурным хозяином. Государственные имения управляются так плохо, что нередко приносят убыток вместо дохода. Правительственные верфи все до одной стоят бешеных денег и не достигают своей цели. Судопроизводство так дурно поставлено, что большинство граждан предпочитают нести серьезные потери, чем рисковать разориться на судебную волокиту. Бесчисленные факты доказывают, что правительство — худший хозяин, худший торговец и худший фабрикант, вообще плохой распорядитель, чем бы ему ни пришлось распоряжаться. Обилие таких фактов само по себе достаточно убедительно, в последнюю войну халатность и неумение наших чиновников проявились ярко и многообразно, — но все это ничуть не поколебало веры в то, что каждое новое учреждение будет выполнять возложенные на него обязанности вполне успешно. Законодатели, воображая себя людьми практическими, цепляются за общедоступную теорию общества, управляемого чиновниками, несмотря на подавляющую очевидность несостоятельности такого режима.
Больше скажу: эта вера положительно укрепляется и растет, и государственные люди Англии, эти приверженцы фактов, не хотят видеть, что сами факты свидетельствуют против них. В последнее время так и сыплются предложения подчинить то или другое государственному контролю. И что всего удивительнее, еще недавно представительное собрание совершенно серьезно слушало речь одного из членов — лица в глазах собрания высокоавторитетного, утверждавшего, что государственные мастерские обходятся дешевле частных. Здешний первый министр, отстаивая недавно открытый оружейный завод, сказал, что в одном из арсеналов выделываются метательные снаряды не только лучшего качества, чем имеющиеся в продаже, но и стоящие втрое дешевле, и прибавил: ‘Так было бы и во всем’. Англичане, как народ торговый, должны бы знать, какой процент прибыли идет в пользу фабриканта, на чем и насколько он может соблюдать экономию, и тот факт, что они выбрали главным своим представителем человека, ничего не понимающего в этих вещах, поразил меня как удивительный результат представительной системы.
Больше я уже ни о чем и не спрашивал, ибо мне стало очевидно, что, если в парламенте заседают мудрейшие, — английский народ не может быть назван мудрым’.
Итак, нельзя назвать представительное правление удачной выдумкой, по крайней мере что касается подбора членов. Люди, поставленные у кормила власти, оказываются далеко не самыми приспособленными ни в смысле общности их интересов с интересами избирателей, ни в смысле образования и ума. В результате, частью поэтому, частью по причине своей сложности и неуклюжести, громоздкий механизм представительной власти служит административным целям далеко не успешно. В этом отношении он значительно уступает монархической власти. В той, по крайней мере, есть простота, всегда способствующая успешному действию. Это — одно преимущество, а другое — то, что власть находится в руках человека, прямо заинтересованного в хорошем заведовании народными делами, так как от этого зависит удержание им власти, — мало того, сама его жизнь. Монарх в собственных интересах выбирает мудрейших советников, презирая классовые различия. Для него важно иметь наилучшую помощь, и он не может допустить, чтобы предрассудки встали между ними и талантливым человеком, встреченным им на пути. Примеров тому сколько угодно. Французские короли выбирали себя в помощники Ришелье, Тюрго, Мазарини. У Генриха VIII был советником Вольсей, у Елизаветы — Бурлей, у короля Иакова — Бэкон, у Кромвеля — Мильтон. И все это были люди иного калибра, чем те, которые держат бразды правления при нашем конституционном режиме. У самодержца такие важные побудительные причины утилизировать ум и способности, где бы они ни встретились, что он, подобно Людовику XI, будет советоваться даже со своим цирюльником, если тот окажется с царем в голове. Он не только выбирает умных министров и советников, но старается и на низшие должности назначать людей компетентных. Наполеон производил в маршалы простых солдат и своим успехом был в значительной степени обязан своему умению подмечать и готовности награждать заслугу. Еще недавно мы видели то же в России: вспомним, как быстро выдвинулся талантливый инженер Тотлебен и как дорого нам обошлось его искусство при защите Севастополя. Яркий контраст этому мы видим в нашей собственной армии, где гений остается в тени, между тем как тупиц осыпают почестями, где богатство и кастовая гордость почти не дают хода плебею, где зависть и соревнование между состоящими на службе у королевы и у компании препятствуют успехам высшей команды. Мы видим, что система представительства не дает хороших результатов ни в области законодательной, ни в области исполнительной власти. Разительное противоречие между действиями двух различных форм правления видим в отчете Севастопольского комитета о поставке бараков в крымскую армию: оказывается, что в сношениях своих с английским правительством поставщик бараков сплошь и рядом натыкался на колебания, проволочки и грубость чиновников, и наоборот, поведение французского правительства отличалось решительностью, быстротой действий, трезвым отношением к делу и большой учтивостью. Все это показывает, что, с точки зрения администрации, самодержавная власть самая лучшая. Если вы желаете иметь хорошо организованную армию, если вы желаете иметь санитарный департамент, департамент народного просвещения и благотворительности делового пошиба, если вы желаете, чтобы государственные чиновники на деле руководили обществом, — у вас нет иного выхода, как принять систему полной централизации, которую мы называем деспотизмом.
По всей вероятности, несмотря на намеки, рассеянные вначале, многие удивлялись, читая предыдущие страницы. Многие, пожалуй, даже взглянули лишний раз на обложку, чтобы убедиться, не взяли ли они по ошибке вместо Westminster Revietv номер какого-нибудь другого журнала, а иные, читая, не скупились и на бранные эпитеты по адресу автора за кажущуюся измену убеждений. Такие пусть не тревожатся. Мы ни на йоту не отступили от символа веры, приведенного в нашем prospectus’e. Напротив, мы по-прежнему стоим за свободные учреждения, и наша с виду враждебная критика, если возможно, только усилила в нас приверженность к этим учреждениям.
Подчинение нации одному человеку не есть нормальный порядок вещей, он пригоден для испорченного нездорового человечества, но его необходимо перерасти, и чем скорее, тем лучше. Инстинкт, который приводит к такому общественному строю, не благородный инстинкт. Назовите его ‘поклонением героям’, и он покажется достойным уважения. Назовите его настоящим именем — слепой боязнью, страхом перед силой, все равно какой, но особенно перед силой грубой, — и вы поймете, что тут нечем восхищаться. Вспомните, что в младенческие дни человечества тот же инстинкт заставлял обоготворять вождя людоеда, петь хвалы ловкому вору, справлять тризны по кровожадным бойцам, с благоговением отзываться о людях, посвятивших всю жизнь свою мести, воздвигать алтари тем, кто зашел всех дальше в пороках, позорящих человечество, — и иллюзия исчезнет. Прочтите о том, как во времена владычества этого инстинкта сотни людей приносились в жертву на могиле умершего короля, как у алтарей, воздвигнутых в честь героев, убивали пленных и детей, чтобы удовлетворить их традиционной страсти к человеческому мясу, как этот инстинкт породил верность подданных своим государям, в силу которой стали возможны бесконечные набеги, битвы, резня и всякого рода ужасы, как беспощадно умерщвлял он тех, кто отказывался пресмыкаться в прахе у ног его идолов, — прочтите все это, и чувство благоговения перед героями уже не покажется вам таким высоким и благородным. Посмотрите, как в позднейшее время тот же инстинкт идеализирует не только лучших, но и худших монархов, с восторгом приветствует убийц, рукоплещет вероломству, сгоняет толпы любоваться процессами, парадами и церемониями, которыми старается поддержать свой авторитет обессилившая власть, — и он покажется вам даже совсем не похвальным. Автократия предполагает низменность натуры как в правителе, так и в подданном: с одной стороны, холодное, безжалостное принесение в жертву чужих желаний и воли своим желаниям и воле, с другой — низкое, трусливое отречение от прав человека. Об этом свидетельствует самый наш язык. Слова: достоинство, независимость и другие, выражающие одобрение, — не предполагают ли натуры, неспособной к такого рода поклонению? Слова: тиранический, произвольный, деспотичный — укоризненные эпитеты, а слова: раболепство, низкопоклонство, заискивание — презрительные. Слово рабский выражает осуждение, а раболепный, т. е. рабоподобный, — мелочность, низость души. Слово villain (холоп), вначале означавшее просто крепостного, постепенно сделалось термином, синонимом всего презренного. Таким образом, в формах языка невольно воплотилось отвращение к тем, в ком ярче других проявляется инстинкт подчинения, уже это само по себе доказывает, что с таким инстинктом всегда соединяются дурные наклонности. Он породил бесчисленные преступления. На нем лежит вина за мученичество и казни благородных личностей, отказывавшихся покориться, за ужасы Бастилии и Сибири. Он всегда был бичом знания, свободной мысли, истинного прогресса. Он во все времена поощрял пороки придворных и вводил в моду эти пороки среди низших классов населения. По его милости в царствование Георга IV еженедельно в десятках тысяч церквей возносилась к небу заведомая ложь, в форме молитвы о здравии ‘благочестивейшего и милостивейшего короля’. Углубитесь ли вы в чтение летописей далекого прошлого, — обратите ли взор свой ко многим еще нецивилизованным расам, рассеянным по земле, начнете ли сравнивать между собой ныне существующие европейские нации, — вы везде увидите, что подчинение авторитету ослабевает по мере роста умственного развития и нравственности. От времен древнего почитания воинов и до современного холопства инстинкт этот всего сильнее был развит там, где природа человеческая была всего ниже.
На такое отношение между варварством и честностью ‘слуга и истолкователь природы’ наталкивается на каждом шагу. Подчинение многих одному есть общественная форма, необходимая для людей, пока натуры их дики или антиобщественны, чтобы такая форма могла удержаться, необходимо, чтобы эти многие страшно боялись одного. Их поведение в отношении друг друга таково, что поддерживает между ними постоянный антагонизм, опасный для единства обществ, прямо пропорционально этому антагонизму их почтение к сильному, решительному, жестокому вождю, единственному человеку, способному обуздать эти вспыхивающие, как порох, натуры и удержать их от взаимного истребления. В среде таких людей никакая форма свободного правления невозможна. Пока народ дик, им должен управлять суровый деспот, а чтобы такой деспотизм мог держаться, необходимо суеверное поклонение деспоту. Но, по мере того как дисциплина общественной жизни изменяет характер народа, по мере того как старые хищнические инстинкты от недостатка практики ослабевают, а вместо них развиваются различные формы сочувствия, — этот суровый закон становится менее необходимым, авторитет правителя умаляется и страх перед ним исчезает. Из бога или полубога он постепенно превращается в самого обыкновенного смертного, которого можно критиковать, осмеивать, изображать в карикатурном виде. Достижению такого результата способствуют различные влияния. Накопляющиеся знания постепенно развенчивают правителя, лишают его вначале присвоенных ему сверхъестественных атрибутов. Развивающаяся наука расширяет умственный кругозор человека, дает ему понятие о величии творения, о неизменности и непреодолимости Вездесущей Причины, в сравнении с которой всякая человеческая власть кажется ничтожной, и свое прежнее благоговение перед великим человеком мы переносим на Вселенную, которой этот великий человек составляет лишь незначительную частицу. Рост населения, из среды которого всегда выдвигается известный процент людей великих, делает то, что великие люди появляются чаще, и, чем больше их, тем меньше питают уважения к каждому из них в отдельности: они как бы умаляют один другого. В обществе оседлом и организованном его благосостояние и прогресс все менее и менее зависят от кого бы то ни было. В первобытном обществе смерть вождя может совершенно изменить положение дел, но в таком обществе, как наше, кто бы ни умер, все продолжает идти своим чередом. Таким образом, в силу многих причин и влияний самодержавная власть, в области ли политики или чего другого, постепенно ослабевает. Недаром сказал Теннисон: ‘The individual withers, and the world is more and more’ {Индивидуум хиреет, мир приобретает все больше и больше значения.}. Это справедливо не только в том смысле, в каком оно сказано, но и в более высоком.
Далее, надо заметить, что когда неограниченное господство выдающихся людей перестает быть необходимостью, когда суеверный страх, которым держалось это господство, исчезает, становится невозможным возводить великих людей на вершину. В первобытной стадии общественной жизни, где сила — право, где война — дело жизни, где качества, необходимые правителю для того, чтобы обуздывать подданных и побеждать врагов, суть телесная сила, мужество, хитрость, воля, — легко выискать лучшего или, вернее, он сам выищется. Свойства, делающие его наиболее пригодным к тому, чтобы господствовать над окружающими дикарями, — те самые, с помощью которых он приобрел над ними господство. Но для более сложного строя жизни, цивилизованного и сравнительно мирного, эти качества уже непригодны, да если бы и были пригодны, организация общества такова, что обладателя их не допустят добраться до вершины. Для управления оседлым цивилизованным обществом нужны не страсть к завоеваниям, но желание общего блага, не вековечная ненависть к врагам, но спокойная справедливость и беспристрастие, не умение маневрировать, но проницательность философа. Но как найти человека, обладающего всеми этими качествами в самой высокой степени? Обыкновенно, он не рождается наследником престола, а выбрать его из тридцати миллионов населения — нет такого безумца, который допустил бы, что это возможно. Мы уже видели, как мало люди способны оценивать по заслугам ум и достоинство, лучшая иллюстрация тому — парламентские выборы. Если несколько тысяч избирателей не могут выбрать из среды своей самых умных и даровитых, тем менее могут сделать это миллионы. По мере того как общество становится многолюдным, сложным и мирным, политическое главенство лучших людей становится невозможным.
Но если бы даже отношение между самодержцем и рабом было нравственно здоровым, если бы даже самодержцами были вполне пригодные к этому люди, — все же мы утверждали бы, что такая форма правления нехороша. Мы утверждали бы это не только на том основании, что самоуправление имеет большое воспитательное значение, — мы утверждали бы это с той точки зрения, что один человек, как бы он ни был умен и добр, непригоден к тому, чтобы единолично руководить действиями созревшего и смешанного общества, что при самых лучших намерениях доброжелательный деспот весьма легко может натворить массу бед, которые, при другом порядке вещей, были бы невозможны. Возьмем случай, наиболее благоприятный для тех, кому хотелось бы отдать верховную власть в руки достойнейших. Возьмем образцового героя Карлейля — Кромвеля. В нравах и обычаях той эпохи, когда возник пуританизм, было, несомненно, многое, способное внушить отвращение. Пороки и безумства отживающего католицизма, отчаянно боровшегося за свое существование, были бесспорно достаточно сильны, чтобы породить в виде реакции аскетизм. Но дело в том, что люди не меняют своих привычек и удовольствий сразу, это не в порядке вещей. Чтобы добиться прочных результатов, надо воздействовать постепенно. Лучшие вкусы, более высокие стремления надо развивать, а не навязывать насильственно, извне. Если вы отнимете у человека наслаждения низшего порядка, не заменив их более высокими, — быть беде, так как известная доля наслаждений — необходимое условие здорового существования. Что бы ни проповедовала аскетическая мораль, удовольствие и боль — побудительные и сдерживающие импульсы, с помощью которых природа охраняет существование своих детей. Презрительный эпитет ‘свиной философии’ не изменит вечного факта: страдание и горе по-прежнему будут торной дорогой к смерти, а счастье — добавочной жизнью и жизнедателем. Но негодующие пуритане не понимали этого и с чрезмерным усердием фанатиков старались искоренять наслаждение во всех его видах. Добившись власти, они запретили не только сомнительные развлечения, но заодно уж и всякие. И ответственность за все это падает на Кромвеля, ибо в каждом данном случае он или сам вводил репрессалии, или допускал их и поддерживал. Каковы же были последствия этого насильственного обращения людей к добродетели? Что произошло после смерти сильного духом человека, который воображал, что он помогает Богу ‘привести всех к покаянию’? Страшная реакция, повлекшая за собою один из самых гнусных периодов нашей истории. В начисто убранный и выметенный дом вошли ‘семь бесов, злейших первого’ и основались в нем прочно. В течение нескольких поколений нравственный уровень англичан все понижался. Порок прославлялся, добродетель осмеивалась, брак сделался предметом издевательства для драматических писателей, процветали богохульство и сквернословие всякого рода, высшие стремления угасли, целый век был испорчен вконец. Только с воцарением Георга III жизненный масштаб английского народа несколько повысился. И этим веком деморализации мы в значительной степени обязаны Кромвелю. Можно ли после этого считать за благо владычество одного человека, как бы сам он ни был хорош и честен?
Нам остается еще заметить, что там, где политическое главенство великих людей перестает существовать явно, оно продолжает существовать в скрытой и более благодетельной форме. Не ясно ли, что в наши дни мудрый диктует законы миру, и если не он сам, так другие заставляют исполнять эти законы. Адам Смит, сидя в своей комнате у камина, произвел больше перемен, чем многие первые министры. Генерал Томсон, выковавший оружие для борьбы с проектируемым хлебным законом (Corn-Law), Кобден и Брайт, сражавшиеся этим оружием, двинули вперед цивилизацию гораздо сильнее многих скипетроносцев. Как ни неприятен этот факт государственным людям, отрицать его невозможно. Кто припомнит благодетельные последствия свободы торговли и присоединит к ним еще более важные результаты, которых следует еще ожидать, тот поймет, что эти люди положили начало более серьезному перевороту, чем кто бы то ни было из современных монархов. В наше время истинные властители — люди, вырабатывающие новые истины и внушающие их своим ученикам, они — ‘негласные законодатели’ — действительные короли. Таким образом, все добро, которое могут нам сделать великие люди, остается при нас, а зло, сопряженное с этим, избегнуто.
Нет, времена старого режима прошли. Подчинение многих одному сделалось, по крайней мере для нас, ненужным, противным и невозможным. Поклонение героям было хорошо в свое время, но не в наше, оно отжило свой век, и, к счастью, никакие воззвания, хотя бы самые красноречивые, не могут вернуть его к жизни.
Перед вами как бы два непримиримых положения, два взаимно уничтожающих довода. Вначале мы критиковали представительное правительство, осуждая его, затем критиковали монархическую власть и осудили ее еще строже, одно, по-видимому, исключает другое.
Тем не менее парадокс этот легко объяснить. Вполне возможно признавать все то, что было нами сказано о недостатках представительной власти, и в то же время утверждать, что это все-таки лучшая форма правления. Мало того, из самих фактов, по-видимому свидетельствующих против нее, вполне возможно вынести еще более глубокое убеждение в ее превосходстве.
Ибо все сказанное нами вовсе не доказывает ее непригодности как средства обеспечить справедливость в отношениях между отдельными личностями и сословиями. Есть множество доказательств тому, что поддержание справедливости в отношениях подданных между собою, составляющее существенную задачу правящей власти, лучше всего обеспечено, когда эта власть вышла из народа, несмотря на все недостатки, которые могут быть ей присущи. В исполнении главной и важнейшей функции правительства представительная власть оказывается наилучшей как в силу своего происхождения, так и в теории и по результатам. Рассмотрим факты с этих трех точек зрения. В Испании, Англии, Франции — везде народные силы сплачивались для того, чтобы положить предел королевской тирании, иначе сказать, королевской несправедливости. По древнейшим сведениям об испанских кортесах, их дело было давать советы королю, а его долг — следовать этим советам. Они подавали петиции (челобитные), увещевали, приносили жалобы на обиды и требовали удовлетворения. Король, согласившись на их требования, давал клятву исполнять их, и тогда было постановляемо, что всякий королевский указ, противоречащий таким путем создавшимся статутам, будет ‘почитаем, как веление короля, но не будет исполняться, как противный правам и привилегиям подданного’. Из всего этого очевидно, что кортесы поставили себе социальной задачей восстанавливать справедливость там, где она была нарушена королем или другими лицами, что король не имел привычки держать данное слово, и необходимо было прибегать к известным мерам для того, чтобы принудить его выполнять свои обещания. В Англии находим аналогичные факты. Бароны, обуздавшие тиранию короля Иоанна, были, в сущности, экспромтом собранными представителями нации, хотя официально не носили этого наименования. Их требование, чтобы правосудие не продавали, не отказывали в нем и не медлили с ним, достаточно показывает, какие виды социального зла побудили их взять власть в свои руки. В старые времена рыцари и депутаты от городов (burgesses), собираемые королем в расчете на материальную поддержку с их стороны, в свою очередь жаловались ему на обиды и притеснения, требуя удовлетворения, т. е. правосудия, и до тех пор, пока справедливость не была восстановлена, отказывали королю в помощи. Из этого мы видим как то, что необходимо же было как-нибудь ограждать себя от беззаконий, чинимых самодержавной властью, так и то, что для этой цели всего пригоднее представительные учреждения. Дальнейший рост власти народа, последние завоевания, сделанные им, имели своим источником именно требование лучших законов — уменьшение сословных привилегий, сословных льгот и несправедливостей, обильное доказательство этому можно найти в их речах, произнесенных во время агитаций по поводу билля о реформе (Reform-bill). Во Франции представительная власть опять-таки приняла определенную форму под давлением невыносимого гнета свыше. Когда века насилий и поборов довели народную массу до нищеты, когда по всей стране виднелись лишь исхудалые, изнуренные лица, а полуживых от голода жалобщиков вздергивали на ‘виселицы сорок футов вышиной’, когда Франция, благодаря требованиям и жестокостям никуда не годных королей и кровопийц-дворян была на краю гибели, — спасение явилось в лице собрания депутатов, избранных народом.
Предполагается, что a priori представительная власть способна к выработке справедливых законов, это доказывается и тем единодушием, с каким испанцы, англичане и французы, в конце концов, обратились к этой форме власти, и, в позднейшее время, попытками других европейских наций сделать то же. Рассуждают очень просто: ясно, что в большинстве случаев человек будет сам лучше оберегать свои интересы, чем другие будут оберегать их за него. Ясно также, что когда нужно выработать правила, затрагивающие интересы многих, эти правила будут всего справедливее, если при выработке их будут присутствовать и принимать в ней одинаковое участие все заинтересованные. Далее, ясно, что, когда этих заинтересованных так много и они так разбросаны, что им физически невозможно всем принимать участие в выработке таких законов и правил, самое лучшее будет, если жители каждой местности изберут из своей среды кого-нибудь, кто бы говорил за них, отстаивал их интересы, словом, был их представителем. Основной принцип таков: общее благо всего надежнее обеспечено, когда каждый заботится о собственном благе, и этот принцип проводится в дело по возможности прямолинейно. Изучение истории и человеческой природы убеждает нас, что одному человеку нельзя вверить интересы целой нации, если его собственные, действительные или воображаемые, интересы расходятся с ними. Оттуда же черпаем заключение, что от небольшой группы, составляющей часть нации, например от дворян, нельзя ожидать, чтобы они особенно пеклись о благе народа, в широком смысле слова, и ставили его интересы выше своих собственных. Далее, мы тем же путем убеждаемся, что только равномерное распределение политической власти между всеми служит надежной охраной общему благу. Именно в силу этого убеждения люди обращались к представительной власти, поддерживали ее и расширяли круг ее деятельности. От старинных повесток (циркуляров, writs), в которых говорилось, что справедливость требует, чтобы законы, одинаково всех касающиеся, были всеми одобрены, вплоть до тех доводов, которые приводят лица, лишенные гражданских прав, требуя доли участия в политической власти, — теория везде одна и та же. Заметьте, нигде ни слова о высокой мудрости или административной умелости такого собрания. С начала до конца имеется в виду одна цель: справедливость. Будем ли мы рассматривать вопрос с отвлеченной точки зрения, станем ли исследовать различные взгляды на него от древних и до наших дней, — и там и здесь мы найдем, что в теории представительная власть считается лучшим способом обеспечить справедливые общественные отношения.
А разве результаты не оправдывают теории? Не удалось ли нашему парламенту после долгой борьбы обуздать бесчинство королевской власти и отстоять права подданного {История этой борьбы изложена для русских читателей в книге А. Быковой ‘Рассказы из истории Англии’. Спб. Изд. Д. Алексеева, 1900г.}? Не пользуемся ли мы, англичане, при нашей форме правления сравнительной безопасностью и правосудием так, что другие нации взирают на нас с завистью? Когда Франция избрала учредительное собрание, не было ли последствием этого освобождение народа от тягот, угнетавших его (уничтожение десятины, подати, платимой сеньору, налога на соль, чрезмерно строгих постановлений, оберегающих дичь, и т. д.), отмена множества феодальных льгот и привилегий, освобождение рабов во французских колониях? А у нас самих расширение нашей избирательной системы, выразившееся в билле о реформах, не имело ли благодетельных последствий и не повело ли к более совершенному строю, как о том свидетельствуют отмена хлебных законов и уравнение пошлин, платимых за ввод во владение наследством, полученным по закону и по завещанию? Такие доказательства неоспоримы. И a priori и a posteriori ясно, что представительная власть наиболее способна издавать и поддерживать справедливые законы.
И заметьте, что все выставленные нами возражения почти не говорят против представительной власти, пока она не выходит за пределы этой сравнительно ограниченной функции. По своей посредственной интеллигентности избранные депутаты не в состоянии направлять и регулировать сложные и многочисленные процессы, из которых складывается национальная жизнь, но у них достаточно ума, чтобы установить и поддерживать простые принципы справедливости, обусловливающие собой доброе поведение граждан в отношении друг к другу. Эти принципы таковы, что главные их применения доступны пониманию самого дюжинного человека. Как ни туп средний избиратель, он все же видит необходимость постановлений, предупреждающих грабеж и убийство, он понимает пользу закона, требующего уплаты долгов, он способен понять и необходимость мер, препятствующих сильному тиранить слабого, и оценить справедливость судебной системы, одинаковой как для богатых, так и для бедных. Средний избиратель может быть сам по себе человек недалекий, но под руководством своих более умных сотоварищей он все же сумеет придумать способы применения этих ограничительных мер или, вернее, сумеет поддерживать уже установленный порядок, постепенно выработанный его предшественниками и, со своей стороны, делать кое-что для усовершенствования его в том направлении, где это представляется явно необходимым. Правда, даже и этим ничтожным требованиям избиратели и депутаты удовлетворяют не вполне. Правда, избиратели бывают иногда слепы к самой ощутимой истине: они не понимают, например, что во избежание законов, покровительствующих дворянству в ущерб остальным членам общества, не следует выбирать депутатов из дворян, но там, где несправедливость таких сословных законов бьет в глаза, — например, как это было с хлебными законами — у них хватает и здравого смысла прибегнуть к решительным мерам и отменить пристрастный закон. Правда, у большинства законодателей не хватает проницательности, чтобы понять, что большинство зол, которые они стараются исцелить путем официального надзора и руководительства, исчезли бы сами собой при скором, надежном и дешевом суде, однако же закон о судебных учреждениях в графствах (County-Courts-Act) и другие недавно введенные реформы показывают, что они, в сущности, сознают важность более целесообразного отправления правосудия.
Таким образом, невысокий уровень интеллигентности, по необходимости отличающий представительное правительство, делает его неспособным к сложному делу регулирования всей жизни нации, но не делает его неспособным к отправлению сравнительно несложных обязанностей охраны граждан. Притом же ясно, что по отношению к этой главной функции правительства интересы граждан и представителей совпадают гораздо более, чем по отношению ко многим другим функциям, принимаемым на себя правительством. Для отдельно взятого члена парламента не особенно важно, чтобы учителя, проповедники, санитарные чиновники, распределители пособий бедным и другие государственные чиновники хорошо исполняли свои обязанности, но для него очень важно, чтобы жизнь и собственность его были ограждены от насилия, а следовательно, он, по всей вероятности, больше будет заботиться о том, чтобы правосудие было хорошо поставлено, чем о хорошей постановке дела в других областях государственной жизни. Кроме того, сложность, несоответствие частей и общая тяжеловесность механизма, лишающая представительную власть подвижности и решительности, необходимых для отеческого надзора и руководства делами тридцати миллионов граждан, не отнимают у него возможности издавать и поддерживать постановления, препятствующие этим гражданам вредить друг другу. Ибо принципы справедливости не только просты, но и неизменны, и, раз они в главных чертах уже вылились в известную форму, правительству остается только развивать и совершенствовать свои законы да изобретать принудительные меры к выполнению их, а для этого представительная власть, при всей медлительности и запутанности своего действия, не непригодна. Таким образом, происхождение, теория и результаты показывают, что представительная власть лучше всего обеспечивает справедливость в отношениях между классами и отдельными личностями, возражения же против нее, столь веские, когда дело идет о других пунктах ее деятельности в обществе, в этом самом существенном пункте не говорят против нее.
Таким образом, мы пришли к решению парадокса, к примирению двух, по-видимому, противоречащих положений. На вопрос: к чему пригодно представительное правление? — мы отвечаем: оно пригодно, чрезвычайно пригодно и более всех других пригодно именно к тому, что является настоящей задачей всякого правительства. Оно непригодно, совершенно непригодно, особенно непригодно для делания того, чего правительство вообще делать не должно.
Остается еще один пункт. Выше мы сказали, что представительная власть, несмотря на свои бьющие в глаза недостатки, не только лучшая форма власти, но что и в самих недостатках ее можно найти доказательства ее превосходства. Заключение, к которому мы только что пришли, доказывая, что эти недостатки мешают ей делать то, чего правительство и не должно делать, уже доставило нам ключ к пониманию этого, на первый взгляд, странного уверения. Но здесь не худо будет дать нашим словам более подробное разъяснение. Это приводит нас уже к чисто научной стороне предмета.
Постоянно возрастающая сложность, характеризующая прогрессирующие общества, есть результат умножения числа различных частей, исполняющих различные функции. В настоящее время доктрина разделения труда до известной степени уже усвоена большинством, всем известно, что в силу этого разделения труда каждый ремесленник, фабрикант, каждый город и округ мало-помалу суживают круг своей деятельности и наконец ограничиваются одним видом труда. Занимающиеся изучением устройства живых организмов находят, что процесс развития всегда однообразен и сводится к тому, что каждый орган постепенно получает свою определенную и ограниченную функцию, так что и здесь шаг за шагом происходит усовершенствованное ‘физиологическое разделение труда’. В нашей статье ‘Прогресс, его закон и причина’, помещенной в I томе Опытов, мы уже указывали на то, что возрастающая специализация функций, замечаемая во всех организмах, как индивидуальных, так и общественных, есть одно из проявлений более общего процесса, обнимающего всю природу, как органическую, так и неорганическую.
Но эта специализация функций, составляющая закон всякой организации, имеет двоякое действие. По мере того как каждая часть приспособляется к своей специальной функции, она становится менее способной к выполнению других функций. Приспособиться к чему-нибудь одному значит сделаться менее приспособленным ко всему другому. Здесь у нас нет места пояснить эту истину примерами. В любом новейшем сочинении по физиологии читатель найдет множество подтверждений тому из области эволюции живых организмов, а в сочинениях политико-экономов ряд иллюстраций из истории эволюции обществ. Здесь мы хотим только сказать, что правительственный орган политического тыла подтверждает своим примером эту истину наравне с другими органами. В силу этого общего закона правительство, приспособляясь к своей специальной функции, должно в то же время утрачивать способности, необходимые для выполнения других функций.
Но это уже, как мы сказали, относится к области чистой науки. Первая и самая существенная обязанность правительства — защищать подданных от нападений врагов внешних и внутренних. В низших, неразвитых формах общества, где дифференциация частей и специализация функций имеются лишь в слабой степени, эта существенная обязанность выполняется крайне несовершенно и притом осложнена еще множеством других обязанностей: правительство надзирает за поведением всех — как индивидуумов, так и общества, — регулирует одежду, пищу, омовения, цены, торговлю, религию — словом, пользуется неограниченной властью. По мере того как общество получает лучшее устройство, более приспособленное к выполнению его главной функции, ограничивается и власть его и возможность заниматься другими делами. Возрастающая способность к выполнению истинного своего долга влечет за собой уменьшение способности выполнять все другие виды деятельности. К этому заключению, составляющему вывод из общего закона организации, мы пришли уже раньше путем индуктивного рассуждения. Мы видели, что и в теории, и на практике представительная форма власти лучше всякой другой обеспечивает интересы справедливости. Мы видели также, что во всех других отношениях и в теории, и на практике эта форма власти худшая. Теперь оказывается, что эта последняя характерная черта представляет собой неизбежную спутницу первой. Несостоятельность во многих отношениях, по-видимому сильно говорящая не в пользу представительной власти, есть лишь неизбежное следствие ее более полного приспособления к своему настоящему делу и в этом смысле сама по себе служит указанием, что мы имеем дело с формой власти, наиболее свойственной высокоразвитым и прогрессирующим обществам.
Не думаем, однако, чтобы это соображение было оценено по достоинству теми, кого оно ближе всего касается. Такие отвлеченные истины редко нравятся сенатам, об описанной нами метаморфозе не упоминается у Овидия, история, по крайней мере до сих пор написанная, тоже не говорит о ней. Никакого намека на нее вы не найдете в Синих книгах {Сборники парламентских документов.} и докладах различных комиссий. Она не доказана и не засвидетельствована статистикой. Очевидно, у нее мало шансов быть признанной ‘практиками’ — законодателями. Но немногим избранным, занимающимся изучением собственно социологии, мы рекомендуем обратить внимание на этот общий факт, как на имеющий весьма важное значение. Тот, кто имеет понятие об общих законах жизни и знает, что эти общие законы управляют всеми социальными явлениями, поймет, что это двойственное изменение характера прогрессирующих правительств заключает в себе ответ на первый из всех политических вопросов. Он поймет, что специализация, в силу которой прогрессирующее правительство становится более способным к выполнению одной функции, теряя в то же время способность к выполнению других, ясно указывает истинные границы обязанностей государства. Он поймет, что, даже помимо всех других доказательств, один этот факт достаточно определяет, в чем заключается истинная сфера законодательства.

IX. Вмешательство государства в денежные и банковские дела

(Впервые напечатано в ‘Westminster Review’, январь 1858 г.)

Взаимное доверие между отъявленными мошенниками, не имеющими, как говорится, ni foi, ni loi, невозможно. Между людьми безусловной честности взаимное доверие должно быть безгранично. Это истины, не требующие доказательств. Представьте себе нацию, состоящую только из лгунов и воров, и всякие сделки между ее членами должны будут по необходимости совершаться или путем прямого обмена вещами, или при помощи денежных знаков, имеющих непосредственную ценность. Все то, что имеет вид платежного обещания, не может в среде этой нации заменить действительного платежа, так как в предположении, что подобные обещания не будут выполнены, никто не захотел бы принимать их. С другой стороны, представим себе нацию, состоящую из людей безусловно честных, людей, столько же охраняющих права других, как и свои собственные, и почти все торговые сделки между ее членами могут совершаться путем отметки по банкирским книгам их обоюдных долгов и претензий. В предположении, что ни один человек не выпустит долговых обязательств более, нежели сколько могут покрыть его имущество и долговые претензии, все бумаги будут иметь ход в той цене, какую они представляют. В таком случае монета будет требоваться лишь в качестве мерила ценности и с целью облегчать мелочные сделки, для которых она физически всего удобнее. Все это мы признаем за истины вполне очевидные.
Из вышесказанного следует, что в среде нации, не вполне честной и не вполне бесчестной, может существовать и существует смешанная денежная система, представляющая частью знаки непосредственной ценности, частью знаки кредитные. Соотношение между количествами этих двух родов знаков определяется совокупностью различных причин.
В том предположении, что законодательство не вмешивается и не нарушает естественного соотношения или равновесия между монетой и бумажными знаками, пропорция той и другой категории знаков будет зависеть, как видно из вышеизложенного, от степени совестливости народа. Каждый гражданин научается ежедневным опытом, кому из граждан можно довериться и кому нельзя. Ежедневный опыт указывает также, как далеко подобное доверие может простираться. Из личной опытности и из общего мнения, возникающего из опыта других, всякий в состоянии убедиться более или менее точно, какой кредит может быть оказан без риска. Если люди убеждаются, что соседи их мало заслуживают доверия, то лишь весьма малое количество платежных облигаций может поступить в обращение. Наоборот, обращение платежных обещаний будет значительно, если люди убедятся, что исполнение торговых обязательств довольно верно. Таким образом, первоначальным регулятором кредитной системы является степень честности, свойственной обществу, второй регулятор есть здесь степень осторожности. При одинаковости прочих условий очевидно, что в среде людей пылких, предприимчивых платежные обещания будут приниматься охотнее и будут обращаться более легко, нежели между людьми осторожными. Два лица, обладающие совершенно равной опытностью по отношение к торговому риску, будут при совершенно однородных обстоятельствах открывать кредит или отказывать в нем сообразно опрометчивости или осмотрительности каждого из них. Две нации, различающиеся степенью свойственной им осторожности, представят такое же различие в относительных количествах банковых билетов и векселей, обращающихся в их среде. Можно даже сказать, что контраст между результатами будет в этом случае резче контраста между причинами, их вызвавшими. Господствующая опрометчивость, делая каждого гражданина склонным открывать кредит сверх меры, развивает в нем также сверх меры и готовность обращать свой собственный капитал на рискованные предприятия, а последствием этого бывает чрезмерное требование кредита от других граждан. Тогда одновременно обнаруживается и усиленное требование кредита, и ослабление преград для него, и, следовательно, возникает несоразмерное количество бумажных денежных знаков. Наглядный пример подобных национальных свойств и их последствий представляют нам Северо-Американские Соединенные Штаты.
К этим сравнительно постоянным нравственным причинам, от которых зависит обычное в среде общества соотношение между действительными и условными деньгами, должно присовокупить еще некоторые преходящие нравственные и физические причины, которые производят временные изменения в помянутом соотношении. Осторожность народа подвержена большим или меньшим колебаниям. В пору мании железных дорог и при некоторых других лихорадочных увлечениях мы видим, как безрассудные ожидания овладевают целой нацией и побуждают членов ее открывать кредит и пользоваться им почти вовсе без расчета. Но главнейшие причины временных колебаний суть те, которые непосредственно поражают производительно затраченный капитал. Войны, неурожай хлеба, а равно потери всякого рода, порождаемые бедствиями других наций, обедняя общину, неизбежно ведут к увеличению количества платежных облигаций сравнительно с количеством действительных платежей. Что остается делать гражданину, который вследствие этих причин становится неспособным выполнить свои обязательства? Что остается предпринять торговцу, у которого круг покупателей сильно уменьшился вследствие высоких цен на хлеб, или фабриканту, у которого товар лежит в складах непроданным, или негоцианту, иностранные корреспонденты которого оказываются несостоятельными? Так как приход с дела оказывается недостаточным для покрытия обязательств, сроки которых уже наступили, то каждому из них приходится или изыскивать другие способы расчета, или прекратить платежи. Но, прежде чем прекратить платежи, всякий, конечно, постарается принести временные жертвы — предложить возможно выгодные условия лицу, которое согласится доставить необходимые средства расплаты. Если можно представить обеспечение банкиру и сделать заем, хоть и за высокий процент, — хорошо. Если нет, придется, может быть, заложить собственность на долгий срок лицу, пользующемуся кредитом- оно выдаст векселя или прикажет своему банкиру выплатить условленную сумму. Во всяком случае, появляются на рынке новые платежные обещания, если же затруднения улаживаются путем аккомодационных векселей, результат оказывается тот же. И количество появляющихся в обращении платежных обещаний возрастает пропорционально числу граждан, принужденных прибегнуть к тому или другому из указанных способов. Если мы приведем это положение к его общим началам, оно получит характер полной очевидности. Именно: все банковые билеты, чеки, векселя и пр. суть не что иное, как формы денежных требований, какие бы ни были технические различия между этими формами обязательств, различия, на которых приверженцы ‘денежного’ или ‘кредитного принципа’ основывают свои учения {Приверженцы так называемого ‘денежного’ или ‘кредитного принципа’ (currency principle) стараются доказать, что ‘когда дозволено выпускать банковые билеты, число билетов, находящихся в обращении, должна быть всегда совершенно равно количеству монеты, которая находилась бы в обращении, если бы билеты не существовали’. (см. ‘Основания политической экономии’ Г. Г. Маклеода, пер. М. П. Веселовского, стр. 569).} подходят под общее определение. При обыкновенном порядке вещей масса богатства, находящегося в руках или в распоряжении деловых людей, оказывается достаточной для выполнения этих обязательств, когда они представляются к платежу: обязательства эти удовлетворяются или соответствующей ценностью в монете, или выдачей взамен одних денежных требований других таких же требований, обращенных к учреждению несомненно состоятельному. Но может случиться, что масса богатства, находящегося в руках общества, значительно уменьшилась. Предположим, что заметная доля необходимых предметов или монеты, составляющей наиболее ходячую равноценность этих предметов, отправлена вон из страны с целью содержать армию или оказать помощь другому государству, или же, предположим, что урожаи хлеба и картофеля весьма скудны. Предположим, одним словом, что в данное время нация обеднела. Что от этого происходит? Очевидно, что часть денежных требований не может быть удовлетворена. А что может произойти от подобного неудовлетворения требований? Может случиться, что люди, не имеющие средств удовлетворить эти требования, или объявят себя несостоятельными, или покроют свои обязательства выдачей, прямо или косвенно, взамен их, других обязательств на свои товарные запасы, дома или земли. Это означает, что подобные обязательства, при недостатке подвижного (или оборотного) капитала для их удовлетворения, покрываются обязательствами, выданными на капитал неподвижный (или основной). Денежные требования, которые при ликвидации должны были бы исчезнуть из обращения, тут снова появляются в иной форме, и, таким образом, количество бумажных денежных знаков увеличивается. Если война, голод или другая причина обеднения продолжают действовать, тот же самый процесс повторяется снова. Люди, у которых нет неподвижного капитала для дальнейшего закладывания, делаются несостоятельными, те же, у которых неподвижный капитал еще оказывается, продолжают операцию залога и этим путем увеличивают количество платежных обещаний, находящихся в обращении. Очевидно, что, если члены общества, годовые доходы которых едва превышают цифру годовых денежных платежей, внезапно лишатся части этих доходов, они должны в соразмерности задолжать друг другу, и тогда документы, выражающее эти долговые обязательства, должны, в соответствующей мере, умножаться.
Это априористическое заключение вполне согласуется с опытом торговой практики. Последнее столетие неоднократно представляло доказательства истины этого вывода. После громадного вывоза золота в 1795-96 гг. в Германию на военные займы и в уплату по векселям, выданным на государственное казначейство британскими заграничными агентами, после огромных ссуд, сделанных английским банком правительству под влиянием нравственных побуждений, в обращении оказалось чрезмерное количество банковых билетов. В 1796-97 гг. обнаружились банкротства провинциальных банков, в Лондоне проявилась паника, и на Английский банк, фонд которого почти истощился, сделан был натиск. Платеж звонкой монетой был прекращен, и таким образом правительство разрешило отказ в покрытии платежных обещаний. В 1800 г. дальнейшие разорения, причиненные дурным урожаем, в соединении с допущенной законом неразменностью банковых билетов, вызвали столь значительное умножение последних, что они упали в цене. В мирное время 1802 г. страна немного устроила свои дела, и Английский банк был бы в состоянии покрыть свои обязательства, если бы правительство дозволило это. При возобновлении войны явление это повторилось, то же происходило и в позднейшее время — всякий раз, когда общество, увлекаясь безрассудными надеждами, обращало несоразмерную часть своего капитала в неподвижную форму. Мы имеем также и более наглядные пояснения, — пояснения внезапного прекращения торговых неудач и банкротств вследствие внезапного увеличения массы кредитных знаков. Когда в 1793 г. наступило общее расстройство дел, вызванное преимущественно неудовлетворительной банковой системой, развившейся в провинциях, вследствие монополии Английского банка, когда натиск, достигнув Лондона, так усилился, что напутал директоров банка и заставил их сократить выпуски, вызывая через то новые сильнейшие банкротства, — правительство (с целью смягчить зло, косвенно созданное самим законодательством) решилось выпустить билеты казначейства для лиц, которые могли представить соответствующие обеспечения. Этой мерой правительство давало возможность стесненным гражданам отдать неподвижные капиталы в залог под равноценные государственные платежные обещания, с помощью которых они могли удовлетворить поступившие на них требования. Мера эта имела волшебное действие Билетов казначейства потребовалось только на сумму 2 202 000 ф. ст. Одно лишь сознание, что сделать заем представляется возможным, делало во многих случаях само заключение займа излишним. Паника быстро рассеялась. Заключенные займы были очень скоро покрыты. В 1825 г., когда Английский банк, усилив панику чрезвычайной сдержанностью своих выпусков, опять внезапно изменил свою политику и в четыре дня выдал под разного рода обеспечения билетов на сумму 5 000 000 ф. ст., паника разом миновала.
При этом надо указать на две важные истины. Мы сейчас видели, что подобные расширения бумажного денежного обращения, естественно возникающие в пору обеднения народа или торговых затруднений, оказываются в высшей степени спасительными. Выпуск обязательств будущего платежа, когда не существует наличности для немедленной расплаты, есть одно из средств, смягчающих народные бедствия. Весь этот процесс сводится к отсрочке торговых обязательств, не могущих быть удовлетворенными немедленно Вопросы, возникающее при этом, суть следующие: все ли негоцианты, фабриканты, торговцы и т. д., которые вследствие неблагоразумных затрат, войны, голода и убытков по заграничным операциям лишены, до некоторой степени, средств уплатить предъявленные им требования, должны быть допускаемы к залогу принадлежащего им основного капитала, или же, при недопущении обязательств на этот неподвижный капитал, должны они быть объявлены несостоятельными? С одной стороны, если им будет дозволено воспользоваться кредитом, который охотно оказывается со стороны их сограждан под предлагаемые им ценности, то многие из них успеют преодолеть затруднения: благодаря постепенному накоплению новых капиталов они будут в состоянии мало-помалу уплатить свои долги в полной сумме. С другой стороны, если они будут объявлены несостоятельными, увлекут за собой других, которые, в свою очередь, повлекут за собой новые банкротства, — все кредиторы понесут страшные потери. При этом имущества, продаваемые на огромные суммы и во что бы то ни стало в такую пору, когда оказывается сравнительно мало людей, могущих делать покупки, будут отчуждаться не иначе как с явным убытком, и, следовательно, люди, которые в год или два могли бы получить удовлетворение в полной сумме, должны будут довольствоваться 10 шиллингами за фунт стерлингов. К этому злу присоединяется зло еще более сильное — вред, нанесенный общественному устройству. Множество учреждений, занимающихся привозом, производством и распределением продуктов, совершенно уничтожаются при этом, десятки тысяч людей остаются без занятий, и, прежде чем та или другая фабрика успеет возобновить производство, много времени будет потеряно, много труда будет потрачено и много возникнет новых бедствий. Но между этими двумя решениями какой сделать выбор? Предоставьте естественному процессу врачевания идти своим путем, и зло будет или обойдено в значительной мере, или распределится незаметным образом на значительный период времени. Приостановите этот процесс, и все зло, падая разом на общество, вызовет повсюду разорение и нищету.
Вторая важная истина состоит в том, что усиление обращения платежных обещаний, причиняемое абсолютным или относительным обеднением, приводится опять к нормальным пределам, лишь только потребность в расширении минует. Особенности подобных обстоятельств предполагают уже, что всякий, кто заложил свой неподвижный капитал с целью приобретения средств покрыть свои обязательства, совершил эту сделку на весьма невыгодных условиях, поэтому все такие люди чувствуют непреодолимое стремление освободить имущество из-под залога как можно скорее. Всякий, кто в пору коммерческих затруднений делает заем из банка, должен платить весомые проценты. Поэтому, лишь только наступает счастливая пора и барыши его начинают увеличиваться, он с радостью спешит избавиться от этого тяжелого налога, уплачивая взятую ссуду, причем он возвращает банку такое же количество его платежных обещаний, какое получил оттуда прежде, и таким образом обращение билетов уменьшается настолько, насколько оно увеличилось от первоначальной сделки. Рассматриваемый независимо от технических различий банкир исполняет в этом случае обязанность агента, именем которого торговцы выдают обращающиеся денежные обязательства на принадлежащие им имущества. Агент этот известен уже публике как лицо, выдающее обязательства на капитал частью подвижный, частью неподвижный, — обязательства, имеющие постоянный характер и представляющие по своим размерам полные удобства. В описанных выше особых обстоятельствах агент выпускает больше таких обязательств, под обеспечение передаваемых в его распоряжение капиталов, имеющих свойство неподвижности. Его клиенты закладывают свои имущества через его посредство, вместо того чтобы совершать эту сделку прямо от своего имени, — ради больших удобств, которые доступны ему и недоступны его клиентам. Но так как банкир требует за содействие и принимаемый на себя риск известной платы, то клиенты стараются как можно скорее выкупить свои имущества и покончить временные сделки, вследствие чего масса обращающихся кредитных знаков уменьшается.
Из этого мы убеждаемся, что баланс смешанной денежной системы заключает в себе, при всякого рода обстоятельствах, элементы для поддержания равновесия. Оставляя в стороне соображения о физических удобствах, мы видим, что среднее отношение бумаг к монетам зависит, во-первых, от степени взаимного доверия, развитого в народе, и, во-вторых, от степени благоразумия, свойственного народу. Когда вследствие необычайного развития благосостояния необычайно увеличивается количество торговых сделок, то в соответствующей мере увеличивается и количество знаков, как металлических, так и бумажных, выпускаемых для удовлетворения возникающих требований. Когда же вследствие войны, голода или чрезмерных затрат масса богатства, находящегося в руках граждан, оказывается недостаточной для уплаты их долговых претензий друг к другу, количество обращающихся долговых документов начинает увеличиваться по отношению к количеству золота, затем, по мере ликвидации возросших таким образом долгов, масса документов начинает опять уменьшаться.
Что эти регулирующие сами себя процессы действуют не вполне совершенно — это не подлежит ни малейшему сомнению. В человечестве, преисполненном несовершенств, они не могут действовать иначе, как несовершенно. Люди, которые бесчестны, опрометчивы или глупы, неизбежно несут наказания за свою бесчестность, опрометчивость или глупость. Тому, кто воображает, что помощью какого-либо патентованного законодательного механизма общество порочных граждан может быть приведено к одному уровню действий с обществом хороших граждан, мы не станем доказывать противного. С тем, кто думает, что действия людей, лишенных честности и предусмотрительности, могут с помощью каких-либо хитро придуманных парламентских актов быть направлены таким образом, чтобы дать результаты честности и дальновидности, нам нечего рассуждать. Если найдутся люди (и мы полагаем, что их не мало), которые убеждены, что в пору коммерческих затруднений, возникающих от обеднения или других естественных причин, зло может быть устранено одним росчерком министерского пера, — то мы не станем доказывать им, что это невозможно. Пусть они думают как хотят, но истина, что правительство не может выполнить ни одну из этих задач, несомненна. Правительство, как мы постараемся доказать, может только породить и в некоторых случаях порождает коммерческие бедствия. Мы постараемся также показать, что оно может усилить и в некоторых случаях действительно усиливает промышленные бедствия, вызванные другими причинами. Но если оно может создать затруднения или усилить их, то, с другой стороны, оно не в состоянии предупредить их.
Все, что правительство должно делать в подобных случаях, — это отправлять свою обычную обязанность: охранять правосудие. Обеспечение заключаемых обязательств есть одна из функций, входящих в его общую функцию — охранение прав граждан. А в числе обязательств, выполнение которых оно призвано обеспечивать, заключаются и обязательства, выражаемые в кредитных документах, векселях, чеках и банковых билетах. Если кто-либо выдает обещание платежа по востребованию или в определенный срок и не исполняет этого обещания, то правительство, в силу своей покровительственной роли, должно по требованию кредитора понудить исполнение обещания, во что бы это ни обошлось должнику, и если не вполне, то хотя в той мере, в какой средства должника допускают это. Обязанность правительства по отношению к денежным знакам заключается так же, как и в других случаях, в суровом применении законов о банкротстве ко всем, кто заключает обязательства, которых не в состоянии выполнить. Если оно слишком ослабит взыскание, являются злоупотребления, если оно усилит взыскание через меру — тоже. Взглянем на факты.
Если бы мы могли привести здесь в подробности историю Английского банка, показать, что привилегии, заключающиеся в первой его хартии, были подкупом, на который решилось несчастное правительство из крайней необходимости заключить значительный заем, и что вскоре затем состоялся закон, запрещавший составление банкирских товариществ более нежели из шести лиц, с целью предупредить выпуск билетов Компании Южного моря и тем охранить банковую монополию, если б мы представили, как правительственные льготы, расточавшиеся банку, сопровождались новыми претензиями со стороны банка к правительству, если б мы изобразили все это в подробности, — мы увидели бы, что банковое законодательство, на первых порах его, было организованным нарушением справедливости. Не восходя к слишком отдаленному периоду, начнем с происшествий, ознаменовавших конец прошлого столетия. Наши правители того времени вовлеклись в войну — с достаточными причинами или нет, мы не будем о том распространяться. Они выдали огромные суммы золота своим союзникам. Они требовали значительных ссуд от Английского банка, который не осмеливался отказать. Таким образом они вынудили банк к чрезмерному выпуску билетов. Другими словами, они столь значительно сократили подвижный капитал общества, что обязательства не могли исполняться, а громадное количество платежных обещаний заняло место действительных платежей. Скоро после того исполнение этих обещаний сделалось столь затруднительным, что было даже запрещено законом, т. е. платеж звонкой монетой был приостановлен. В этих последствиях — в обеднении народном и в обусловленном им ненормальном состоянии денежного обращения — государство является ответственным. Какая доля упреков ложится на правящие классы и какая доля на народ, в обширном смысле мы не беремся определять. Нам необходимо только заметить, что бедствие возникло из действий правительственной власти. Когда в 1802 г., после кратковременного мира, общественный капитал снова возрос до того, что выкуп платежных обещаний сделался возможным, Английский банк с нетерпением желал начать операцию обмена, но законодательная власть произнесла свое veto. Таким образом, вредные последствия системы неразменных денежных знаков продолжали существовать после того времени, когда они могли бы по естественному ходу вещей быть устранены. Еще гибельнее были другие последствия правительственного вмешательства. Когда платеж звонкой монетой был прекращен, правительство, вместо того чтобы охранять обязательную силу договоров, на время само подорвало эту силу, говоря банкирам: ‘Вы не обязаны расплачиваться монетой по платежным обещаниям, которые вы выпускаете’. Таким образом естественные преграды излишнему увеличению платежных обещаний были устранены. Что же из этого вышло? Банки, не будучи обязаны разменивать свои билеты на звонкую монету и без затруднения получая из Английского банка массы его билетов в обмен на неподвижные ценности, стали производить ссуды до каких угодно размеров. Так как банки не были вынуждены возвышать учетный процент соразмерно уменьшению находившегося в их распоряжении капитала и так как они получали прибыль от всякого займа (билетами) под обеспечение неподвижными капиталами, то развились ненормальная легкость в совершении займов и ненормальное желание делать ссуды. Так вызваны были безрассудные спекуляции 1809 г., — спекуляции, которые не только поддерживались описанными обстоятельствами, но в значительной степени были прямо созданы чрезмерными выпусками билетов. Такие выпуски, в свою очередь, неестественно возвышая цены, усиливали кажущуюся выгодность помещения капиталов. Не следует забывать, что все это случилось в такую пору, когда по-настоящему должна была бы господствовать самая строгая бережливость, в пору разорения страны от продолжительных войн, в пору, когда без заблуждений, порожденных законодательством, проявилась бы коммерческая сдержанность и осторожность. В тот именно момент, когда долги общества достигли небывалых размеров, оно было увлечено к еще более сильному увеличению долговых обязательств. После этого становится понятным, что и постепенное увеличение количества платежных обещаний, и падение их в цене, и торговые бедствия, возникшие из такого порядка вещей в!814-1816 гг., когда девяносто провинциальных банков обанкротилось, а еще большее число закрылось, — все это было создано самим же государством, частью вследствие войны, которая — была ли она необходима или нет — велась правительством, а частью вследствие вмешательства в дело обращения денег.
Прежде чем перейдем к позднейшим фактам, укажем мимоходом на подобное же искажение денежной системы, возникшее еще до того в Ирландии. При разборе дела парламентской комиссии в 1804 г. м-р Кальвиль, один из директоров Ирландского банка, заявил, что до обнародования запретительного билля этому банку, — билля, которым платеж звонкой монетой был приостановлен, директора в случае возрастания требований на выдачу золота обыкновенно прибегали к сокращению выпуска билетов. Говоря деловым языком, это значит, что они при достаточно сильном требовании возвышали учетный процент, а через то увеличивали получавшуюся ими прибыль и предупреждали опасность банкротства. В течение этого периода, не испытавшего еще регламентации, сумма обращавшихся билетов составляла от 600 000 до 700 000 ф. ст. Но лишь только закон взялся обеспечить банк против опасности банкротства, масса билетов стала быстро возрастать и очень скоро достигла 3 000 000 фунтов. Результаты, заявленные перед комиссией, были следующие: вексельный курс на Англию значительно упал, тотчас же вся доброкачественная монета была вывезена в Англию, вместо нее в Дублине (где нельзя было выпускать мелких билетов) появилась низкопробная монета, уменьшенная в ценности почти на пятьдесят процентов, в других же местах показались векселя, сроком на двадцать один день выпускавшиеся людьми всех сословий и на всякие суммы, даже на шесть пенсов. Это чрезвычайное размножение мелких векселей было вынуждено невозможностью производить иным путем розничную торговлю после того, как серебряная монета исчезла из обращения. Во всех этих бедствиях виновата была опять законодательная власть. Массы ‘серебряных билетов’ возникли вследствие вывоза серебра, вывоз серебра причинен был крайним падением вексельного курса на Англию, это падение произошло от чрезмерного выпуска билетов Ирландским банком, а этот чрезмерный выпуск зависел от признанной законом неразменности билетов. Хотя эти факты давно уже были приведены комиссией палаты общин, защитники так называемого ‘денежного принципа’ еще и теперь ослеплены до того, что указывают на это умножение шестипенсовых платежных обещаний, как на доказательство вреда нерегулированной денежной системы.
Возвращаясь к Английскому банку, перейдем прямо к акту 1844 г. Будучи еще протекционистом, веруя еще в благодетельную силу закона, направляющего торговлю, сэр Роберт Пиль задумал предупредить повторение денежных кризисов, какие случились в 1825,1836 и 1839 гг. Упуская из виду ту истину, что если денежный кризис не причинен вмешательством законодателей, то он возникает или от абсолютного обеднения, или же от разорения, производимого рискованными и чрезмерными затратами, и что против человеческого неблагоразумия так же, как и против атмосферической невзгоды, не существует лекарства, — он отважно провозгласил, что ‘лучше предупредить пароксизм, нежели усиливать его’, и предложил банковый акт 1844 г. как меру предупредительную. Как беспощаден был приговор природы над этим наследием протекционизма, мы знаем все. Денежная подвижная скала была такой же ошибкой, как и ее первообраз {Под этим первообразом разумеется echelle mobile, примененная в торговле хлебом. Опыты подобной системы, имеющей целью в обыкновенные годы обеспечить на национальном рынке всю хлебную торговлю, производились в Англии еще в XYII, а во Франции в XVIII в., но полного развитая она достигла в эпоху Реставрации.}.
Акт 1841 г. ограничил выпуски билетов Английского банка определенной суммой публичных ценностей в 14 000 000 ф. ст. с тем, чтобы каждый билет, выпускаемый сверх этой суммы, был обеспечен металлом. (11рим. пер.) Не далее как 3 года спустя возник первый из тех денежных кризисов, которые должны были быть предупреждены указанными мерами. Чрез 10 лет произошел второй такой же кризис. И в обоих случаях предупредительная мера до того усилила зло, что временная отмена акта сделалась безотлагательной необходимостью.
Казалось бы, что даже и при отсутствии подобных фактов всякий должен бы понять, что посредством парламентского акта невозможно помешать безрассудным людям совершать безрассудные поступки, а если нужны такие факты, то казалось бы, что история нашей торговли до 1844 г. представляет их достаточно. Но суеверное благоговение перед правительственными актами не хочет знать таких фактов. И мы не сомневаемся, что даже и теперь, когда несостоятельность подобных средств против спекуляции выказалась уже дважды и самым наглядным образом, когда опыт показал, что последние торговые катастрофы не имели ничего общего с выпуском банковых билетов, а напротив, как видно из примера Западного Шотландского банка, случились в пору сокращенных выпусков, когда в Гамбурге, где ‘денежный принцип’ был проведен с буквальной точностью, кризис обнаружился сильнее, чем во всех других местах, — даже и теперь остается еще много людей, верующих в действительность предупредительных мер, придуманных сэром Робертам Пилем. Как мы уже заметили, меры Пиля не только не принесли пользы, но даже усилили панику, для предупреждения которой были предназначены. Иначе и быть не могло. Мы показали уже в начале статьи, что увеличение количества платежных обещаний, являющееся в пору разорения, причиняемого войной, голодом, чрезмерными затратами или убыточными заграничными операциями, есть благодетельный смягчающий процесс — род отсрочки действительных платежей до тех пор, пока они сделаются возможными, — средство, предупреждающее всеобщее банкротство, естественный акт самосохранения. Мы показали, что таков не только априористический вывод, что многие факты из нашей торговой истории объясняют и доказывают естественность, благотворность и необходимость поддерживаемой нами теории. Если б этот вывод нуждался в подкреплении дальнейшим опытом, мы могли бы привести в пример позднейшие события в Гамбурге. В этом городе нет в обращении билетов, кроме таких, равноценность которых, заключающаяся в драгоценных металлах или камнях, хранится в банке, там никто не может получить, как у нас, банковые платежные обещания в обмен на кредитные бумаги. Отсюда произошло, что, когда гамбургские купцы, не получая переводов из-за границы, внезапно лишились средств к покрытию своих обязательств, причем закон не давал им возможности достать банковых платежных обещаний под залог имущества, — банкротство поразило их поголовно. И что же случилось впоследствии? Чтобы предупредить общее разорение, правительство вынуждено было постановить, что все векселя, которым наступили уже сроки платежа, должны воспользоваться еще месячной льготой и что немедленно должен быть учрежден государственный учетный банк для выпуска государственных платежных обещаний, с обеспечением другими процентными бумагами. Из этого видно, что правительство, разорив сначала своим запретительным законом целую массу негоциантов, было принуждено узаконить такую отсрочку платежей, которая — не будь даже этого закона — совершилась бы сама собой, в силу естественных причин. При этом новом подтверждении априористического вывода можно ли еще сомневаться, что наши последние коммерческие затруднения были только усилены актом 1814 г.? Не известно ли всем и каждому в Сити, что прогрессивно возраставшее требование на аккомодационные сделки обусловливалось в значительной степени убеждением, что вследствие банкового акта скоро не будет вовсе никаких аккомодаций? Не известно ли каждому лондонскому негоцианту, что его соседи, имевшие векселя, которым наступали сроки, предвидя, что при наступлении этих сроков банк будет производить учет за более высокие проценты или не будет учитывать вовсе, старались вперед реализовать эти векселя? Не известен ли всем и каждому тот факт, что подобное стремление собирать деньги не только сделало натиск на банк более сильным, нежели было бы при других обстоятельствах, но, извлекая из обращения как золото, так и билеты, сделало банковые выпуски на время бесполезными для публики? Не случилось ли при этом то же, что было в 1793 и 1820 гг., т. е. не оказалось ли, что лишь только запретительная мера была отмечена, как одно сознание, что займы могут быть заключены, предупредило потребность в действительном их применении? И в самом деле, один уже тот факт, что с отменой акта внезапно исчезла и паника, не служит ли достаточным доказательством, что акт был в значительной мере причиной возникновения паники? Посмотрим еще на дальнейший результат законодательного вмешательства. При обыкновенных обстоятельствах акт сэра Роберта Пиля, обязывая Английский банк, а отчасти и провинциальные банки держать в запасе больше золота, нежели они стали бы держать при других условиях, возложил на нацию налог, сообразный процентам с той доли золотой монеты, которая превышала потребность, — налог, который в течение последних тринадцати лет, по всей вероятности, достигал нескольких миллионов. Таким образом, в двух случаях, когда возникали кризисы, которые должны бы были быть предупреждены, акт, усилив натиск на банк, довел до банкротства много почтенных фирм, которые иначе удержались бы, и усугубил бедствия не только торгового, но и рабочего населения. Поэтому он дважды был отменяем именно в такую пору, когда благодетельное влияние его должно бы было выказаться наиболее сильно. Этот акт вел к напрасным расходам, злоупотреблениям и банкротствам. Между тем господствующее заблуждение еще столь сильно, что акт, по всей вероятности, будет удержан! ‘Но, — спрашивают наши противники, — неужели же можно дозволить банку выпустить все золото за пределы страны, не полагая этому никакой преграды? Неужели можно допустить до такой степени истощить запас золота, чтобы подвергнуть риску разменность банковых билетов? Неужели следует дать средства банку беспрепятственно увеличивать выпуски билетов и создавать таким образом систему обесцененных бумажных денежных знаков?’
В пору господства теории свободной торговли как-то странно давать ответы на подобные вопросы, и, если б само законодательство не путало фактов и идей, непростительно было бы делать такие вопросы.
Во-первых, господствующее убеждение, что отлив золота из страны составляет (по самой сущности своей и во всех случаях) зло, есть не что иное, как род политического суеверия, возникшего частью из старинного поверья, что богатство заключается исключительно в деньгах, а частью — из условий искусственно созданного законодательством порядка вещей, при котором отлив золота являлся действительно признаком искаженной денежной системы, — мы разумеем период прекращения размена билетов. Когда закон уничтожил миллионы договоров, охрана которых лежала на прямой его обязанности, когда он освободил банкиров от уплаты монетой по их обязательствам и сделал ненужными запасы золота, предназначавшиеся для платежей, когда он устранил, таким образом эту естественную преграду чрезмерным выпускам и обесцениванию билетов, когда он приостановил отчасти внутренний спрос на золото, который всегда соперничает и балансируется иностранным спросом, — естественным последствием этого должен был явиться чрезмерный отлив золота. Мало-помалу оказалось, что отлив золота был результатом чрезмерного выпуска билетов и что сопровождавшая этот выпуск высокая цена золота при платеже за него билетами выражала обесцененье билетов. Тогда-то и выработалась доктрина, которая учит, что неблагоприятное положение иностранных вексельных курсов, доказывая отлив золота, указывает на чрезмерное обращение билетов и на то, что выпуски билетов должны быть обусловливаемы состоянием вексельных курсов.
Так как подобное неестественное положение денежной системы держалось целую четверть столетия, то доктрина, обусловливающая эту систему, успела упрочить за собой место в общественном мнении. Заметим при этом одно из многочисленных вредных влияний законодательного вмешательства. Искусственный прием, годный только для положения, созданного искусственно же, пережил момент возвращения к естественному порядку вещей, через что понятия людей о денежной системе усвоили себе хроническую запутанность.
Дело в том, что если в период узаконенной неразменности банковых билетов отлив золота может доказывать и часто действительно доказывает чрезмерный выпуск билетов, то при обыкновенных обстоятельствах отлив золота имеет очень мало или даже вовсе не имеет связи с выпуском билетов и обусловливается чисто торговыми причинами. И такой отлив золота, обусловленный торговыми причинами, не только не представляет вреда, но, напротив, бывает хорошим признаком. Оставляя в стороне такие явления, как вывоз золота для вспомоществования иностранным армиям, причинами отлива его следует принять или действительное переполнение рынка товарами всякого рода, включая и золото (что и влечет за собою посылку золота за пределы страны для помещения капитала за границей), или же крайнее изобилие в самом золоте в сравнении с другими главнейшими товарами. И если в последнем случае отлив золота доказывает абсолютное или относительное обеднение нации, то он служит в то же время и средством, смягчающим вредные последствия такого обеднения. Посмотрим на этот вопрос с точки зрения политической экономии, и тогда мы убедимся в очевидности этой истины. Нация для своего домашнего обихода и потребления нуждается в известных количествах товаров, к числу которых принадлежит и золото. Все эти товары и в отдельности, и в совокупности подвержены истощению или от дурных неурожаев, или от опустошений, причиненных войною, или от убытков по заграничным оборотам, или от чрезмерного отвлечения труда или капитала в каком-либо специальном направлении. Когда проявляется таким образом недостаток в каком-либо из главнейших товаров, что может служить врачующим средством? Товар, который оказывается в излишестве (если же излишества нет, то тот, без которого легче обойтись), вывозится в обмен на добавочное количество недостающего товара. И действительно, вся наша заграничная торговля, в ее полном составе, как при обыкновенных, так и при чрезвычайных обстоятельствах состоит в подобном процессе. Когда же случается, что товар, который может быть отпущен, не требуется за границу, или (как было недавно) что главный иностранный потребитель на время лишился возможности покупать, или, наконец, что товар, без которого мы наиболее легко можем обойтись, есть золото, тогда само золото начинает вывозиться в обмен на предметы, в которых мы наиболее нуждаемся. Какую бы форму ни приняла подобная сделка, она, в сущности, не что иное, как приведение предложения различных родов товаров в соответствие со спросом на них. Факт, что золото вывозится, служит лишь доказательством, что потребность в золоте менее ощутима, чем в других предметах. При таких обстоятельствах отлив золота будет продолжаться и должен продолжаться до тех пор, пока других предметов будет столь много, а золота окажется столь мало, что спрос на золото сравняется со спросом на другие предметы. Тот, кто вздумает помешать этому процессу, будет так же благоразумен, как скряга, который, видя, что семья осталась без хлеба, предпочитает уморить ее с голоду, чем открыть свой кошелек.
Другой вопрос, делаемый нашими оппонентами, состоит в следующем: ‘Должно ли дозволять банку истощать его металлический фонд до того, что разменность билетов могла подвергнуться риску?’. Этот вопрос столь же малооснователен, как и первый. На него можно отвечать другим вопросом, поставленным несколько шире: ‘Должно ли допускать негоцианта, фабриканта или торговца затрачивать принадлежащие им капиталы таким образом, чтобы исполнение принятых ими на себя обязательств подверглось риску?’. Если на первый вопрос следует отвечать ‘нет’, то такой же ответ должно дать и на второй. Если на второй вопрос ответом должно быть ‘да’, то такой же ответ следует дать и на первый. Всякий, кто предположил бы, что правительство должно наблюдать за операциями каждого торговца с тем, чтобы обеспечить состоятельность расчета по каждой денежной претензии, которой наступит срок, мог бы также требовать, чтобы и банкиры были под подобным контролем. Но если никому не приходит в голову домогаться первого, то чуть ли не все готовы уверять, что последнее необходимо. Есть люди, которые, по-видимому, воображают, что банкир благодаря своим занятиям приобретает какую-то непонятную наклонность разоряться и что в то время, как торгующие другими предметами удерживаются от увлечений страхом банкротства, люди, торгующие капиталом, испытывают такое непреодолимое желание появиться на страницах газетных объявлений о несостоятельных должниках, что один только закон в состоянии удержать их от удовлетворения этого желания! Нет, кажется, надобности доказывать, что нравственная узда, действующая на других людей, должна действовать и на банкиров. Если же нравственные побуждения недостаточны для обеспечения полной безопасности, то можно быть уверенным, что никакие самые искусные законодательные уловки не в состоянии заменить эти побуждения с большим успехом. Господствующее мнение, что если дать банкирам свободу, то они могли бы и действительно стали бы выпускать билеты до безграничного количества, есть одно из нелепых заблуждений, — заблуждение, которое, однако, не возникло бы, если б сам закон не вызвал чрезмерных выпусков бумаг. Дело в том, во-первых, что банкир не может увеличить выпуск билетов по своему произволу. Единогласное свидетельство банкиров, опрошенных различными парламентскими комиссиями, убеждает, что ‘количество делаемых ими выпусков исключительно обусловливается размерами местных оборотов и ходом торговых дел известного околотка’ и что билеты, выпущенные сверх потребности в них, ‘тотчас же возвращаются в банк’. Во-вторых, банкир, вообще говоря, не пожелает выпустить билетов более, нежели позволяет безопасность: он предвидит, что если его платежные обещания, находящиеся в обращении, значительно превышают его средства к удовлетворению их, то он неизбежно рискует быть вынужденным к прекращению платежей, — результат, которого он столько же страшится, как и другие люди. Если б потребовались факты для доказательства этого, можно бы привести в пример историю двух банков: Английского и Ирландского. Оба эти банка, пока правительство не вмешивалось в их дела, обыкновенно соразмеряли свои выпуски с количеством металлического фонда, и нет сомнения, что они и впредь были бы не менее благоразумны, если б не утвердившееся в них сознание, что они могут опираться на государственный кредит.
На третий вопрос: ‘Следует ли допускать, чтобы банки выпускали билеты в таком количестве, которое бы причиняло обесценение?’ — ответ, в сущности, дан уже в двух первых. Обесценения билетов не может быть до тех пор, пока они обмениваются на золото по востребованию. До тех же пор, пока правительство, сознавая свою обязанность, настаивает на исполнении договоров, перспектива банкротства всегда будет служить к предупреждению таких выпусков, которые бы подвергли сомнению возможность размена билетов на монету. Пугало обесценения вовсе не существовало бы, если бы не неудачные вмешательства правительства. На примере Америки, где являлось подобное обесценение, мы видим, что виновато в нем одно правительство. Оно не настаивало на исполнении договоров, не признавало тотчас банкротами тех, кто был несостоятелен к платежу по билетам металлом, и если полученные нами сведения верны, то даже смотрело сквозь пальцы на оскорбления лиц, приносивших билеты для оплаты {Писано в 1858 г., когда ‘greenbacks’ [Greenbacks называются неразменные билеты, выпущенные в последнюю войну. Задняя сторона их зеленая, от этого они и получили свое название. (Прим. пер?)] не были еще известны.}. Во всех других случаях правительства сами играли главную роль. Так, обесцененные бумажные деньги во Франции во времена революции были бумаги государственные, то же самое было в Австрии и в России. Все обесцененные бумаги, которые встречались у нас в Великобритании, были во всех отношениях и в полном смысле бумагами государственными. В 1795-96 гг. никто другой как правительство вынудило чрезмерный выпуск билетов Английского банка, приведший к прекращению платежей звонкой монетой. В 1802 г. правительство же запретило возобновление размена, когда Английский банк желал восстановить его. То же правительство в течение четверти столетия поддерживало неразменность билетов, которые вследствие того чрезмерно увеличились числом и упали в цене. Полное искажение системы было приготовлено государственным вмешательством и упрочено государственной санкцией. Между тем теперь государство приходит в благородное негодование при виде преступления, совершенного его же подстрекательствами! Придумав свалить грех на плечи своих орудий, государство важным тоном укоряет банкиров в их проступках и с серьезным видом придумывает меры к тому, чтобы проступки эти не повторялись!
Итак, мы утверждаем, что ни для отвращения вывоза золота, ни для охраны против чрезмерных выпусков билетов вмешательство законодательной власти не может быть признано пригодным средством. Если правительство возьмется энергически за применение закона о всякого рода несостоятельностях, то собственный интерес банкиров и торговцев сделает все остальное, зло, возникающее из отсутствия торговой честности и торгового благоразумия, принадлежит к числу таких неблагоприятных влияний, которые вмешательство закона может только усилить, а никак не предупредить. Позвольте Английскому банку, вместе со всеми другими банками, руководствоваться лишь условиями их собственной безопасности и их собственных выгод, и из этих соображений возникнет именно столько умеряющей силы, сколько нужно для ограничения отлива золота или выпуска билетов: вот единственная преграда, которая с пользой может быть противопоставлена спекулятивной деятельности. Когда какое-либо обстоятельство ведет публику к усиленному черпанию денежных средств из банков, тотчас же обнаруживается повышение учетного процента, предписываемое как желанием получить более прибылей, так и желанием избегнуть опасного истощения банковых средств. Такое повышение учетного процента предупреждает чрезмерные требования, ограничивает чрезмерное увеличение обращения билетов, останавливает спекулянтов от заключения дальнейших обязательств и, если золото еще вывозится, уменьшает выгоды вывоза. Дальнейшие повышения учетного процента усиливают те же самые последствия, пока наконец никто не станет требовать учета, кроме лиц, которым угрожает прекращение платежей. Тогда увеличение кредитных знаков прекращается, а отлив золота, если он еще продолжался, останавливается вследствие домашнего спроса, превышающего требования из-за границы. Если же в пору коммерческих затруднений и под влиянием соблазна воспользоваться высоким учетом банки допускают, чтобы масса их билетов достигла несколько опасной цифры, то действия их оправдываются необходимостью. Операция эта, как уже упомянуто выше, состоит в том, что банки под залог надежных ценностей ссужают своим кредитом торговцев, которые без этой ссуды объявили бы себя банкротами. Никто не станет отрицать, что банки должны принимать на себя некоторый риск, чтобы спасти от неминуемого разорения массы людей вполне состоятельных. Кроме того, во время кризиса, который таким образом предоставляется своему естественному ходу, действительно наступает то нравственное очищение торговой сферы, которое, по мнению многих, может быть достигнуто лишь при содействии какого-либо парламентского акта. При описанных обстоятельствах люди, имеющие надежные ценности для залога, получат банковую ссуду, люди же, торговавшие без капитала или свыше своих средств, не имея в руках надежных ценностей, не получат ссуды и должны будут объявить себя банкротами. При господстве системы свободы хорошее само выработается из массы дурного, тогда как существующие ограничения банковых операций стремятся к тому, чтобы уничтожить и хорошие и дурные элементы вместе.
Таким образом, мнение, будто необходима особая регламентация для предупреждения неразменности и обесценения билетов, совершенно несправедливо. Несправедливо, что банкиры при отсутствии законодательного контроля достигли бы отлива золота из страны до самых крайних пределов. Несправедливо, будто бы ‘кредитные теоретики’ открыли на политическом организме такое место, которое без употребления правительственных вяжущих средств угрожало бы истечением кровью и смертью.
То, что нам остается еще сказать об общем вопросе, может быть с большим удобством выражено совокупно с объяснениями, касающимися провинциальных и акционерных банков, к которым мы намерены теперь перейти. Так как правительство, чтобы охранить монополию Английского банка, постановило, что товарищество, состоящее более чем из шести лиц, не может заниматься банкирским делом, и так как Английский банк отказался учредить конторы или отделения свои в провинциях, то из этого произошло, что в течение второй половины минувшего столетия, когда промышленность быстро развивалась и в банках встречалась крайняя потребность, многие частные торговцы, содержатели лавок и другие лица начали выпускать билеты с оплатой по востребованию. И когда из четырехсот мелких банков, которые возникли таким образом менее чем за в пятьдесят лет, большая часть закрылась при первых же неблагоприятных обстоятельствах (что повторялось и впоследствии, когда в Ирландии, где монополия Ирландского банка была подобным же образом охраняема, из пятидесяти частных провинциальных банков обанкротились сорок), когда, наконец, сделалось известным, что в Шотландии, где закон не ограничивал состава товариществ, в целое столетие едва ли представился один случай банкового банкротства, — законодатели решились уничтожить запрещение, приведшее к столь гибельным последствиям. Сделав, по выражению Милля, из основания надежных банковых учреждений своего рода наказуемое нарушение закона, удерживая в течение ста двадцати лет постановление, которое сначала было крайне неудобно, а потом привело к разорениям, повторявшимся несколько раз, правительство в 1826 г. разрешило свободное учреждение акционерных банков. И свободу эту простодушная публика, не умеющая проводить границу между прямой пользой и отсутствием вреда, считала за великое благодеяние.
Эта свобода не лишена была известных ограничений. Будучи в прежнее время (из желания охранить права своего protege, Английского банка) равнодушным к банковой состоятельности общества в обширном смысле, государство, подобно кающемуся грешнику, который вдается в аскетизм, сделалось вдруг чрезвычайно взыскательно в этом отношении и решилось раздавать от себя гарантии, вместо того чтобы искать естественной гарантии в меркантильной опытности самой публики. Обращаясь к лицам, желавшим поступить в пайщики банка, оно говорило: ‘Вы не должны соединяться на тех обнародованных во всеобщую известность условиях, которые вы признаете для себя выгодными, вы не должны пользоваться той степенью доверия, которая естественно вам принадлежит, в силу упомянутых условий’. Обращаясь к публике, оно говорило: ‘Вы не должны доверять той или другой ассоциации в такой мере, в какой признаете ее достойной доверия, смотря по свойствам ее членов или по ее внутренней организации’. Обращаясь к обеим сторонам, оно говорило: ‘Вы будете пользоваться от меня неизменной охраной’.
Какие же были результаты такого образа действий? Всякий знает, что правительственные гарантии оказались далеко не безгрешными. Всякий знает, что эти банки с правительственным устройством отличались характером неустойчивости. Всякий знает, как доверчивые граждане — с благоговением перед законодательной силой, которая не ослабевает, несмотря на беспрестанные разочарования, — безгранично отдались этим обеспечениям и, не руководясь уже своими собственными соображениями, вовлечены были в разорительные предприятия. Вред замены искусственными гарантиями естественных обеспечении, — вред, который всякому проницательному человеку давно уже бросался в глаза, сделался вследствие недавних катастроф очевидным для каждого.
Начиная настоящую статью, мы намерены были остановиться на этом предмете. Хотя образ действий, приведший акционерные банки к банкротству, был неоднократно описываем вскоре после случившихся событий, но мы приведем очевидное из всего этого заключение. Хотя в трех отдельных торговых обозрениях газеты Times было объясняемо, что ‘полагаясь на окончательную ответственность со стороны громадной массы ослепленных пайщиков, учетные дома снабжали кредитом эти банки безгранично, смотря не столько на достоинство представляемых векселей, сколько на обеспечение, заключающееся в делаемой банком бланковой надписи’, однако ни в одном из этих обозрений не выставлялось на вид, что, не будь закона о неограниченной ответственности, эти опрометчивые обороты не могли бы производиться. Впоследствии эта истица была признана как парламентом, так и журналистикой, и более распространяться об этом нечего. Мы прибавим только, что если б не существовал закон о неограниченной ответственности, то лондонские учетные дома не дисконтировали бы дурных векселей, что в таком случае провинциальные акционерные банки не открыли бы столь обширного кредита несостоятельным спекулянтам и что, следовательно, банки эти не подверглись бы разорению. Из этого очевидно, что банкротства, постигшие акционерные банки, были бедствиями, вызванными законодательством.
Мера, имевшая целью обеспечить провинциальную публику от опасных увлечений, состояла в ограничении обращения провинциальных банковых билетов. Акт 1844 г., установив подвижную шкалу для выпусков Английского банка, определил в то же время maximum выпуска билетов провинциальными банками и запретил дальнейшее открытие выпускных банков (banks-of-issue). Мы не имеем возможности распространяться здесь о последствиях этого запрещения, которое должно было тяжело лечь на тех особенно осторожных банкиров, которые в течение двенадцати недель, предшествовавших 27 апреля 1844 г., сократили свои выпуски на случай неожиданных событий, тогда как оно открывало полную свободу тем банкирам, которые в течение этого периода были наименее осмотрительны. Все, что мы можем заметить здесь, это то, что строгое ограничение провинциальных выпусков крайне низким максимумом (а низкий максимум был установлен преднамеренно) предупреждает проявление тех частных расширений обращения банковых билетов, которые, как мы показали уже, должны иметь место в периоды торговых затруднений. Кроме того, трансферт всех известных требований на Английский банк, как на единственный центр, из которого могут быть добыты чрезвычайные средства, сосредоточивает стеснение в одном пункте, тогда как иначе оно распределилось бы по разным пунктам — и через то вызывает панику.
Не прибавляя ничего более о неполитичности этой меры, обратим внимание на ее мелочность. Как предохранительное средство удержать разменность провинциальных банковых билетов, мера эта бесполезна, если только она не предупреждает банковых банкротств, а что она не в состоянии выполнить последней задачи, не подлежит сомнению. Если она уменьшает вероятность банкротств, причиняемых чрезмерным выпуском билетов, то зато усиливает возможность банкротств от других причин. Как должен был поступать провинциальный банкир, выпуски которого актом 1844 г. доведены до более низкого уровня, нежели тот, на котором он остановился бы при несуществовании подобного закона? Если он, при отсутствии этого закона, намерен был выпустить билетов больше, нежели имеет право по закону, и если резерв его, по его мнению, значительнее того, какой нужен для обеспечения дозволенных законом выпусков, то ясно, что ему оставалось только увеличить свои операции в других направлениях. Излишек находящегося у него капитала не должен ли был возбуждать его, или входить в более обширные спекуляции от своего лица, или допускать своих клиентов выдавать на него обязательства далее того предела, какой он назначил бы при других обстоятельствах? Если при отсутствии запрещения его неосмотрительность привела бы его к риску банкротства от чрезмерных выпусков билетов, то при настоящих обстоятельствах не может ли то же самое качество вовлечь его в опасность банкротства от чрезмерного развития банкового дела? А один из этих видов банкротства не так же ли гибелен для разменности билетов, как и другой вид?
При настоящих обстоятельствах дело представляется даже в худшем положении? Есть основание предполагать, что при такой протективной системе банкиры вовлекаются в еще более опасные предприятия. Они закладывают свой капитал путями менее прямыми, нежели выпуск билетов, и легко доходят, именно вследствие меньшей притязательности этого процесса, до больших затрат и увлечений, чем дошли бы при иных условиях. Торговец, обращающийся за помощью к своему банкиру в пору коммерческих затруднений, часто получает такой ответ: ‘Я не могу сделать вам прямой ссуды, потому что роздал уже ссуды на ту сумму, на какую был в состоянии, но, зная вас за надежного человека, я ссужу вам мое имя. Вот моя акцептация на сумму, которую вы требуете, в Лондоне всякий примет этот вексель к учету’. Теперь, так как займы, сделанные этим путем, не влекут за собой столь же непосредственной ответственности, как займы, сделанные в форме билетов (потому что они не подлежат немедленной оплате и не предполагают возможности приступа к банку), то банкир чувствует искушение расширить свои обязательства этим путем гораздо далее, чем он решился бы в том случае, если б закон не вынуждал его избрать новый канал для открытия кредита.
Обстоятельства последнего времени доказывают с полной очевидностью, что эти окольные дороги к открытию кредита занимают место путей, на которые распространилось запрещение, и что такие окольные дороги гораздо опаснее путей запрещенных. Не известно ли всем и каждому, что опасные формы бумажного денежного обращения развились до небывалых размеров именно со времени издания акта 1844 г.? Не представляют ли журналы и парламентские трения ежедневно указания на это обстоятельство? И причина этого явления не ясна ли для каждого до совершенной очевидности?
Уже путем априористических выводов можно бы было убедиться, что таков будет результат принятых мер. Прежде уже доказано, что масса обращающихся в данное время билетов определяется, при отсутствии постороннего вмешательства, размерами производимой торговли — количеством предстоящих платежей. Не раз было заявлено перед парламентской комиссией, что когда какой-нибудь местный банкир сокращает свои выпуски, то он вызывает через то усиленные выпуски со стороны соседних банкиров. В прежнее время неоднократно были приносимы жалобы на то, что, когда Английский банк, руководясь осторожностью, извлекал часть своих билетов из обращения, провинциальные банкиры немедленно увеличивали свои выпуски до соответственных размеров. Неужели же не понятно, что такое соотношение, существующее между двумя родами банковых билетов, существует также между банковыми билетами и другими видами бумажных денежных знаков? Как уменьшение билетов одного банка ведет только к увеличению билетов других банков, точно так же и искусственное ограничение обращения банковых билетов вообще ведет лишь к увеличению какого-либо другого рода платежных обещаний. И не понятно ли, что этот новый род обязательств, в силу их новизны и неустойчивости, представляет разряд менее безопасный? Каков же из этого логический вывод? Над векселями, чеками и другими бумагами, составляющими в совокупности девять десятых бумажных знаков королевства, правительство не имеет и не может иметь никакого контроля. Затем, ограничение, налагаемое правительством на остальную одну десятую, искажает прочие девять десятых, вызывая чрезмерное развитие новых форм кредита, — форм, которые, по указанию опыта, наиболее опасны.
Таким образом, вмешательство правительства, переходящего за пределы своих истинных обязанностей, ведет только к затруднениям, расстройству и плутням. Как уже говорилось, размеры кредита, какой люди намерены открыть друг другу, определяются единственно характером людей, их направлением, их обстоятельствами. Если правительство запретит одну форму кредита, люди найдут другую, по всей вероятности худшую. Будет взаимное доверие людей благоразумно или неблагоразумно, оно найдет для себя выход. Попытка стеснить это доверие законом есть лишь повторение старой истории о попытке вычерпать море.
Не следует упускать из виду, что, не будь этих более чем бесполезных государственных гарантий — всюду возникли бы известные естественные гарантии, которые положили бы действительные преграды чрезмерному развитию кредита и духа спекуляции. Не будь попытки упрочить безопасность посредством закона, очень может быть, что при стесненных торговых обстоятельствах банки соперничали бы один с другим в упрочении доверия публики, старались бы превзойти один другого успехами в приобретении этого доверия. Рассмотрим положение вновь возникшего акционерного банка с ограниченной ответственностью, не стесненного законодательной регламентацией. Он не в состоянии ничего начать делать прежде, чем успеет заслужить хорошее о себе мнение. На этом пути предстоит много затруднений. Организация его еще не изведана, и есть основание полагать, что на первых порах торговое сословие отнесется к нему недоверчиво. Поле деятельности уже занято прежними банками, с установившимися связями и репетицией. Вне обыкновенных условий удовлетворения существующим требованиям ему предстоит искать поборников системы, которая может оказаться менее надежной, чем прежняя. Как же он этого достигнет? Очевидно, что он должен найти какое-либо особое средство внушить обществу доверие к себе. Из числа многих банков, находящихся в подобных обстоятельствах, может быть, найдется один, который нападет на такое средство. Может случиться, например, что такой банк всеми лицами, вклады которых превысят 1000 ф. ст., даст право рассматривать свои книги, удостоверяться время от времени в положении своих обстоятельств и затрат. Такая система принята уже многими частными торговцами как способ внушить доверие лицам ссужающим их деньгами, система эта при действии соперничества могла бы развиться до значительных размеров. Мы предложили на эту тему вопрос лицу, долго и с успехом управлявшему акционерным банком, и он отвечал нам, что подобные приемы легко могли бы установиться, присовокупив, что при таких условиях вкладчик фактически становился бы пайщиком с ограниченной ответственностью.
Если бы подобная система упрочилась, она явилась бы двойным оплотом против неосторожного ведения дел. Одно лишь сознание, что всякое увлечение с его стороны сделается известным главным клиентам, не допускало бы банковое управление предаваться увлечениям. С другой стороны, и спекулянт не решался бы сделать слишком большой долг, если б он знал, что существование этого долга сделается известным и что от этого может потерпеть его кредит. И ссужающий и занимающий деньги одинаково удерживались бы от безрассудных предприятий. Для достижения этой цели достаточно было бы очень несложного надзора. Обязанность эту могли бы исполнить один или два вкладчика, при убеждении, что одна лишь возможность обнаружения злоупотреблений удержит распорядителей в границах благоразумия.
Если же кто-либо стал бы утверждать (а такие люди, может быть, и найдутся), что подобное наблюдение не привело бы ни к чему, если б кто-либо поддерживал мнение, что имея в своих руках гарантии безопасности, граждане не воспользуются ими, по-прежнему будут слепо доверять директорам и открывать безграничный кредит уважаемым именам, — то на это мы ответим, что такие граждане заслуживают, чтобы самые пагубные последствия пали на них всей своей тяжестью. Если они не умеют воспользоваться выгодами предлагаемой им гарантии, то пусть и несут за то ответственность. Мы не в состоянии оправдать ту неуместную филантропию, которая старается предохранить глупцов от заслуживаемого ими наказания. Кто защищает людей от последствий, причиняемых их глупостью, тот в окончательном результате сделает то, что свет переполнится глупцами.
Скажем в заключение несколько слов относительно положения, принятого нашими оппонентами. Оставляя в стороне постановления об акционерных банках, на которые глаза публики теперь, к счастью, уже открыты, и возвращаясь к банковой хартии, с ее теорией регулирования денежного обращения, мы хотя и не желали бы, но должны представить приверженцев этой теории в не совсем выгодном свете. Их обычная политика состоит в том, чтобы изображать всякий антагонизм равносильным увлечению в самые грубые заблуждения. Они обыкновенно допускают одну лишь альтернативу — или их собственный догмат, или такую дикую доктрину, о которой нельзя и говорить серьезно: ‘Держитесь нашей партии, иначе вы анархисты’ — вот сущность их выводов.
В каждом споре об этом предмете оппоненты наши очень смело уверяют, что они защитники ‘принципа’, на возражения же, делаемые им, отвечают упреком в ‘эмпиризме’. Мы, однако, не находим ничего эмпирического в том выводе, что обращение банковых билетов должно регулироваться точно таким же образом, как и обращение других кредитных знаков. Мы не усматриваем ничего ‘эмпирического’ в замечании, что естественная охрана, заключающаяся в предвидении банкротства, удерживая купца от выдачи слишком большого числа платежных обещаний на известные сроки, точно так же удержит и банкира от выдачи сверх меры платежных обещаний по востребованию. В нем же заключается ‘эмпиризм’ человека, который доказывает, что личные свойства и обстоятельства людей определяют количество кредитных обязательств, находящихся в обращении, и что денежное расстройство, которое по временам вызывается ненадежными характерами и изменчивыми обстоятельствами, может быть только усиливаемо, а никак не устраняемо правительственными врачеваниями. С другой стороны, мы не можем понять, в силу какого ‘принципа’ обязательство, написанное на банковом билете, должно быть рассматриваемо не так, как всякий другой договор. Мы не можем признать такого принципа, который требует, чтобы правительство контролировало дела банкиров, не допуская их до заключения обязательств, превышающих их средства, — и который не требует от правительства того же самого в отношении к другим торговым людям. Для нас непостижим такой ‘принцип’, который позволяет Английскому банку выпустить билетов на 14 000 000 ф. ст. с обеспечением государственным кредитом — и который не дает разрешения на пользование этим кредитом свыше упомянутой суммы, — ‘принцип’, который говорит, что билеты на 14 000 000 ф. ст. могут быть выпущены без обеспечении золотом, но настаивает в то же время, что за всякий фунт свыше этой суммы могут быть выпускаемы билеты лишь с непременным обеспечением их размена. Любопытно видеть, как из этого ‘принципа’ сделан был вывод, что средний размер обещания билетов по каждому провинциальному банку, в течение двенадцати недель 1844 г., был именно тот размер, который оправдывался капиталом банка. Не усматривая здесь никакого ‘принципа’, мы находим, напротив, что как сама мысль, изложенная выше, так и ее применение отличаются вполне эмпирическим характером.
Еще более удивительно уверение этих ‘кредитных теоретиков’, будто бы их доктрины — те же доктрины свободной торговли. В законодательной сфере лорд Оверстон, а в журналистике ‘Saturday Review’ поддерживали, между прочим, это мнение. Причислять к мерам свободной торговли то, что имеет явной целью ограничить свободные действия обмена, значит допускать невероятное противоречие в понятиях. Вся система законодательства о кредитных знаках имеет от начала до конца запретительный характер, она имеет этот характер и по духу, и в частностях. Можно ли назвать законом свободной торговли такой закон, который запрещает учреждение выпускных банков на пространстве шестидесяти пяти миль от Лондона? или такой, который говорит, что только имеющий правительственную привилегию может выдавать платежные обещания по востребованию? или такой, который в известный момент становится между банкиром и его клиентом и произносит veto против дальнейшего обмена между ними кредитных документов? Если б случилось, что два купца пожелали войти между собой в сделку, и если б в то самое время, как один из них собирался выдать другому вексель в обмен за купленные им товары явился бы чиновник, который остановил бы покупщика замечанием, что, рассмотрев его большую книгу, он не находит осторожной предполагаемую им покупку и что закон, во имя принципа свободной торговли, уничтожает эту сделку, — если б все это случилось, что сказали бы обе стороны? Если в этом примере вместо шестимесячных платежных обещаний мы поставим платежные обещания по востребованию, то он в равной степени применяется к сделке между банкиром и его клиентом.
Правда, что ‘кредитные теоретики’ находят очень сильное оправдание в том факте, что в числе их оппонентов есть защитники различных несбыточных планов и изобретатели постановлений, столь же протекционных по духу, как и их собственная теория. Правда, что в рядах их есть защитники неразменных ‘трудовых билетов’ и люди, старающиеся доказать, что в пору торговых затруднений банки не должны возвышать учетного процента. Но оправдывает ли этот факт беспощадный укор, обращенный из этого лагеря к лицу антагонистов, ввиду того явления, что против Банкового акта восставали высшие авторитеты в политической экономии? Неужели защитники ‘кредитного принципа’ не знают, что в числе их противников являются: Торнтон, давно известный писатель по части денежных вопросов, Тук и Ньюмарч, отличившиеся многотрудными исследованиями кредитной системы и цен, Фуллартон, которого сочинение ‘Regulation of Currencies’ есть мастерское произведение, Миклеод, которого книга {‘Основные начала политической экономии’ Пер. М. П. Веселовского.Спб., 1865.} изображает бесконечные несправедливости и нелепости, ознаменовавшие монетную историю Англии, Джемс Вильсон, член парламента, который в знании торгового, денежного и банкового дела не встречает себе соперников, Джон Стюарт Милль, стоящий в передовом ряду и как философ и как экономист? Неужели ‘кредитные теоретики’ не понимают, что мнимое различие между банковыми билетами и другими кредитными документами, различие, составляющее основу Банкового акта (в подкрепление которого сэр Роберт Пиль мог привести лишь слабый авторитет лорда Ливерпуля), отвергается не только вышеупомянутыми авторитетами, но и Госкиссоном, профессором Шторхом, доктором Траверсом Твиссом и известными французскими экономистами Жозефом Гарнъе и Мишелем Шевалье {См. Tooke’s ‘Bonk Charter Act of 1844’ etc.}? Разве они не знают, что против них стоят и глубокомысленные мыслители, и терпеливые труженики? Если они этого не подозревают, то пора же им приняться за изучение предмета, о котором они пишут с видом знатоков. А если они это знают, то не мешало бы им показывать несколько больше уважения к своим противникам.

X. Парламентская реформа: Опасности и предохранительные меры

(Впервые напечатано в ‘Westminster Review’ за апрель 1860 г.)

Тридцать лет тому назад страх грядущих зол волновал не мало умов в Англии. Инстинктивная боязнь перемены, с виду оправдываемая вспышками народной жестокости, вызывала в воображении многих призрак анархии, которая непременно должна наступить вслед за проведением билля о реформе. Среди фермеров царил хронический ужас: они боялись, как бы новоиспеченные участники политической власти как-нибудь не присвоили себе всех выгод, даваемых скотоводством и земледелием. Владельцы замков и больших поместий говорили о мелких собственниках, т. е. годовой доход которых равняется 10 ф. ст., что проявляет юридически условие избирательного права (ten-pound bouse holders) в таком духе, как будто те составляли армию хищников, грозящих разграбить и опустошить их владения. Были и среди горожан такие, которые рассматривали отмену старых укоренившихся зол как переход правления в руки черни, что для них, в свою очередь, было равносильно грабежу. Даже в парламенте выражались иногда подобные опасения, как, например, устами сэра Роберта Инглиза, позволившего себе намекнуть, что национальный долг, пожалуй, и не будет признаваться обязательным, если предполагаемая мера сделается законом.
Может быть, и теперь есть люди, испытывающие подобные же страхи при мысли о предстоящей перемене, полагающие, что рабочие и вообще люди низшего сословия, заполучив власть, сейчас же наложат руки на собственность. Мы надеемся, однако, что столь неразумно бьющие тревогу составляют лишь незначительную часть нации. Не только либеральная партия, но и консервативная понимает народ лучше и правильнее тех, кто строит такие мрачные предположения. Многие представители высшего и среднего классов признают тот факт, что в общем, если сравнить критически, поведение богатых людей в смысле честности ничем не отличается от поведения бедняков. Виды и степени соблазнов, которым подвергаются эти два слоя общества, различны, но нравственные устои того и другого, в сущности, одинаковы. Неуважение к правам собственности, проявляющееся среди народа, в широком смысле слова, в прямой форме, т. е. в виде мелких краж, в более богатой среде проявляется косвенными путями, в различных формах, однако ж не менее гнусных и часто гораздо более убыточных для сограждан. Торговцы оптом и в розницу сплошь и рядом совершают нечестные поступки, от обмеривания и обвешивания до злостного банкротства включительно, — некоторые из видов мошенничества были нами указаны в нашей статье ‘Торговая нравственность’ (Morals of the Trade). Плутни на скачках, подкуп избирателей, неуплата по счетам поставщиков, барышничество железнодорожными акциями, непомерно высокие цены, назначаемые помещиками за землю при продаже ее железнодорожным компаниям, подкуп и лихоимство при проведении через парламент частных биллей — все эти и другие примеры в том же роде показывают, что в высшем слое общества недобросовестность — явление не менее обычное, чем в низшем, хотя проявляется она и в иных формах, что процентное отношение в обоих случаях одинаково велико и что в смысле результатов оно такое же, если не большее зло.
А раз факты доказывают, что в смысли честности намерений один класс стоит другого, неразумно противиться распространению льготы на низший класс на том основании, что это грозит прямой опасностью собственности. Предполагать, что земледельцы и ремесленники в своей массе, пользуясь своей политической властью, будут сознательно несправедливы к своим более богатым согражданам, на это у нас не больше оснований, чем полагать, что эти более богатые сограждане уже теперь сознательно совершают легальные несправедливости по отношению к ремесленникам и земледельцам.
В чем же тогда опасность? Чего бояться? Если владение землей, домами, железными дорогами, капиталами и всякой иной собственностью и тогда будет обеспечено в той же степени, как и теперь, с какой же стати бояться злоупотребления новыми политическими правами? И каких, собственно, злоупотреблений есть разумное основание бояться?
О том, как могут злоупотреблять своими политическими правами те, кого предполагается наделить ими, мы можем судить по тому, как злоупотребляли ими те, которые обладали ими раньше.
Чем характеризовалось в главных чертах правление доныне господствовавших классов? — Нельзя сказать, чтоб эти классы искали всегда своей прямой выгоды в ущерб другим, но нередко они вырабатывали меры, косвенно выгодные для них. Добровольное самопожертвование являлось исключением, руководящее же правило было: законы должны оберегать частные интересы, все равно, в ущерб или не в ущерб интересам общественным. По справедливости, землевладелец имеет не больше прав на имущество недоимщика-арендатора, чем всякий другой кредитор, однако же землевладельцы, составляющие большинство законодателей, издавали законы, дающие им преимущество перед всеми другими кредиторами и обеспечивающие получение ренты. Пошлина, взимаемая правительством за ввод во владение наследством, перешло ли оно по закону или по завещанию, по справедливости должна бы ложиться тяжелее на более богатых, чем на сравнительно бедных, и на недвижимое имущество тяжелей, чем на движимое, однако же законом установлено обратное, закон этот держался очень долго и до известной степени остается в силе еще теперь. Право представления кандидатов на духовные должности идет совершенно вразрез с духом закона, однако же право это было утверждено парламентом и ревниво отстаивается доныне, причем вовсе или почти не принимается в расчет благо тех, для кого, собственно, существует церковь. Чем, как не влиянием личных мотивов, можно объяснить то обстоятельство, что в вопросе о покровительстве земледелию класс землевладельцев и подвластных им лиц резко разошелся во мнениях с другими классами, хотя факты для всех были одни и те же? Если нужно, можем привести еще более яркий пример: оппозиция англиканского духовенства отмене хлебных законов. Профессиональные проповедники справедливости и милосердия, постоянно осуждающие эгоизм и воображающие, что подают пример высокого самоотвержения, настолько, однако же, доступны влиянию мирских расчетов и соображений, что. когда им показалось, что интересы их в опасности, они почти единодушно воспротивились предлагаемой перемене. Из десяти с лишним тысяч друзей ex officio бедняков и нуждающихся только один (преподобный Томас Спенсер) принял деятельное участие в борьбе против налога, которым был обложен хлеб крестьянина ради обеспечения ренты землевладельцу.
Вот пример того, какими путями люди, стоящие у кормила власти, в наше время добиваются того, что выгодно для них в ущерб другим. Надо полагать, что и всякая общественная группа, получившая преобладание вследствие политической перемены, действовала бы аналогичными способами, жертвуя ради собственного блага благом других. Мы не видим причины думать, чтобы низшие классы были, по существу, менее добросовестны, чем высшие, но точно так же не видим и основания считать низшие классы более добросовестными. Мы утверждаем, что во всех обществах и во все времена уровень нравственности был в общей сложности одинаков для всех сословий, и потому нам кажется ясным, что, если богатые при случае издают законы, несправедливо покровительствующие им преимущественно перед всеми прочими, бедные, будь власть на их стороне, делали бы то же самое. Не совершая заведомых несправедливостей, они бессознательно руководились бы личными соображениями, и законодательство наше, блуждавшее до того в одном направлении, опять стало бы блуждать в другом.
Распространенные в среде рабочих взгляды и мнения только подтверждают этот абстрактный вывод. Чего теперь желают рабочие классы, того они, надо полагать, и добивались бы, если бы правительственная реформа отдала власть в их руки. Судя по этим ходячим взглядам, они, несомненно, добивались бы или помогли бы добиться многих вещей, весьма желательных. Вопросы, вроде вопроса о церковном налоге (Church-rates), были бы решены давным-давно, если бы политические права распространялись на большее количество лиц. Сильно возросшее влияние народа непременно сказалось бы на упорядочении отношений между группой, исповедующей религию, установленную государством, и между остальной частью общества. Были бы уничтожены и другие остатки сословного классового законодательства. Но, помимо идей, способных вызвать перемены, неоспоримо благодетельные, рабочие классы лелеют и другие, которые не могут быть осуществлены без грубой несправедливости по отношении к другим классам и — в будущем — без вреда для самих рабочих. Так, например, все они питают вражду к капиталистам. До сих пор еще как между земледельческими рабочими, так и между жителями городов сильно распространено убеждение, будто машины приносят только вред рабочим, причем выказывается желание не только устанавливать число рабочих часов, но и регулировать все отношения между нанимателями и наемниками. Рассмотрим вкратце факты.
Когда, присоединив еще одно ошибочное воззрение к несчетному числу таких же, внушенных ею народу, законодательная власть приняла билль о десятичасовом рабочем дне и тем самым признала, что ограничивать продолжительность работы есть обязанность государства, в среде рабочих классов естественно возникло желание добиться дальнейших улучшений своей участи тем же путем. Первым результатом этого явилась весьма крупная стачка ‘соединенных механиков’ (Amalgamated Engineers). Устав этого союза имеет целью ограничить различными способами предложения труда. Членам его не дозволяется работать более определенного числа часов в неделю, плата должна быть не ниже установленной. Никто не может быть принят в союз, не заработав себе на то права ‘пробной’ службой (probationary servitude). Союз ведет строгую регистрацию своих членов, отмечаются все перемены в жизни рабочего: брак, потеря одного места, переход на другое, — и малейшее упущение в доставке сведений наказывается штрафом. Совет решает безапелляционно все дела, частные и общественные. Какая тирания царит в союзе видно из того, что члены наказываются за сообщение посторонним каких бы то ни было сведений о делах союза, за порицание действий другого члена, за оправдание поведения оштрафованных и т. д. Обеспечив такими принудительными мерами единодушие в своей среде, члены союза путем долгого и упорного воздействия на своих хозяев вынудили их согласиться на множество различных уступок, по их мнению выгодных лишь для механиков. Позднее мы видим, как те же результаты были достигнуты такими же средствами во время стачки рабочих строителей (operative builders). В одной из первых прокламаций, изданных стачечниками, они заявили, что ‘имеют одинаковое с другими право на общественное сочувствие, проявляющееся теперь в широких размерах и направленное к тому, чтобы сократить число рабочих часов’, — чем разом выяснили и обольщение свое, и источник этого обольщения. Веря, как тому научил их верить парламентский акт, что отношение между количеством выполняемого труда и получаемой за него платой не естественное, а искусственное, они требовали, чтобы плата осталась та же, а число рабочих часов с десяти было уменьшено до девяти. Они рекомендовали хозяевам на будущее время принимать это в расчет при составлении контрактов, говоря, что они ‘питают полную уверенность в том, что желание их неизбежно осуществится’, — учтивый намек на то, что хозяева должны будут уступить могуществу их организации. В ответ на угрозу подрядчиков прекратить работы им напоминали, что ответственность за причиненное таким путем общественное бедствие ляжет на них же. Когда разрыв наконец совершился, стачечники пустили в ход все уже выработанные меры, чтобы вынудить подрядчиков уступить, и добились бы своего, если бы противники их, уверенные, что уступка будет равносильна разорению, не соединились для такого же дружного и единодушного отпора. Уже в течение нескольких лет перед тем подрядчики и архитекторы уступали многим сумасбродным требованиям рабочих, и требования эти, предъявленные им, были только логическим следствием предыдущего. Если б подрядчики согласились укоротить рабочий день и отменить систематические прибавочные работы, т. е. если бы выполнили то, чего от них добивались, рабочие вряд ли остановились бы на этом. Успех сделал бы их еще более требовательными, и чем дальше, тем больше бы ширилась и росла пагубная борьба труда с капиталом.
Наиболее совершенным образцом промышленной организации во вкусе рабочих, вероятно, является союз работников печатного дела (Printers Union). За исключением служащих в редакции Times’a. и еще в одном большом деле, где владельцы сумели отстоять свою независимость, все наши наборщики, тискальщики и т. д. входят в состав союза, регулирующего все отношения между нанимателем и наемником. Существует установленная плата за набор — столько-то за тысячу букв хозяин не может дать, а наборщик не имеет права принять меньшей платы. За печатание также установлена плата, и, кроме того, определено количество экземпляров, меньше которого вы не можете напечатать, не заплатив за несделанную работу. Наименьшее число экземпляров — 250, если вам нужно всего 50, вы все равно должны платить за 250, а если нужно 300 — за 500. Помимо регулирования цен и порядка печатания, союз работников печатного дела заботится еще и о том, чтобы уменьшить конкуренцию, ограничивая число учеников, поступающих в типографию. Эта лига так хорошо организована, что хозяева вынуждены были покоряться. Нарушение правил в какой-либо книгопечатне ведет за собой стачку всех служащих, а так как их поддерживает весь союз, хозяину обыкновенно приходится уступить.
И в других отраслях промышленности рабочие держались бы, если б могли, той же ограничительной системы, что наглядно доказывают часто повторяемые попытки в этом направлении. В стачках лудильщиков, жестянщиков (Tin-plate-workers), ткачей г. Ковентри, механиков, башмачников, строителей, — всюду обнаруживается явное стремление к регулированию заработной платы, числа рабочих часов и разных других условий труда, словом, к уничтожению вольного договора между наемником и нанимателем. Если бы рабочие повсюду добились своего, все отрасли промышленности были бы до того стеснены, что пришлось бы поднять цены на продукты производства, что легло бы тяжким бременем на те же рабочие классы. Каждый производитель, находящийся под покровительством своего союза во всем, что касается его профессии, платил бы крайнюю цену за каждый покупаемый им продукт, благодаря тому что и другие рабочие пользуются подобным же покровительством. Короче говоря, мы опять вернулись бы к старой (только в новой форме) и вредной системе взаимного обложения (taxation). В результате — уменьшение способности конкурировать с другими нациями и подрыв нашей иностранной торговли.
От подобных результатов следует предостерегать. Не рискованно ли дать политическую власть людям, которые держатся таких ошибочных взглядов на основы общественных отношений и упорно стремятся провести свои взгляды в жизнь? Это становится вопросом серьезным. Люди, подчиняющие свою свободу, как частных лиц, деспотическим постановлениями рабочих союзов, вряд ли достаточно независимы, чтобы хорошо воспользоваться своей свободой политической. Кто до такой степени плохо понимает истинный смысл свободы и допускает, что отдельная личность или корпорация имеет право запретить наемнику и нанимателю заключать между собой договоры, какие им угодно, тоже, по нашему мнению, почти не способен оберегать и свою собственную свободу, и свободу своих сограждан. Если понятия о честности так смутны, что люди считают долгом повиноваться приказаниям вождей союзов, отказываясь от права лично располагать своим трудом и ставить свои собственные условия, если, повинуясь этому извращенному чувству долга, они рискуют жизнью своих семейств, заставляя их голодать, если они называют ‘гнусным правилом’ (odious document) простое требование, чтобы хозяин и работник были свободны заключать между собою какие им угодно договоры, если чувство справедливости в них так притупилось, что они способны даже бить, лишать работы, морить голодом, даже убивать своих же собратьев, восстающих против диктатуры союза и отстаивающих свое право продавать свой труд кому угодно и по вольной цене, — словом, они доказали, что способны быть рабами и в то же время тиранами, мы смело можем погодить с распространением на них привилегий политических прав.
Цели, которых рабочие давно уже стремятся достигнуть с помощью частных организаций, — те же самые цели, каких они старались бы достигнуть, будь у них в руках политическая власть, путем общественных постановлений. Раз в таких вопросах, как вышеуказанные, убеждения их так прочны и решимость так сильна, что они систематически подвергают себя крайним лишениям в надежде добиться своего, — мы имеем полное основание ожидать, что такие взгляды под давлением такой решимости, скоро вылились бы в форму закона, если бы рабочие стояли у кормила власти. Для рабочих вопросы, касающиеся регулирования труда, представляют живейший интерес. Для кандидата в парламент лучший способ заручиться их голосами — поддакивать им в этих вопросах. Нам скажут, что дурных результатов можно опасаться только в том случае, если рабочие получат численный перевес в среде избирателей, на это можно возразить, что нередко, при двух приблизительно равносильных политических партиях, результаты выборов определяет третья, значительно меньшая. Припомним, что рабочие союзы в Англии насчитывают до 600 000 членов и владеют капиталом в 300 000 ф. ст., припомним, что эти союзы обыкновенно помогают друг другу и даже соединены в одно целое — ассоциацию рабочих вообще, припомним, что все они превосходно организованы и безжалостно пользуются своею властью над членами: во многих городах совместное воздействие их непременно должно иметь решающее влияние на результат общих выборов, хотя бы в каждом данном случае рабочие составляли лишь небольшую часть избирателей. Какого влияния может достигнуть небольшая, но сплоченная группа, нам это уже показали ирландцы в палате общин и еще нагляднее ирландские эмигранты в Америке. Организация рабочих союзов не менее совершенна, не менее сильны и побуждения, руководящие их членами. Судите же сами, как велико должно быть их влияние.
Правда, в городских советах и земледельческих округах класс ремесленников не имеет никакой власти, правда и те, что антагонизм между ними и земледельцами всегда будет ставить им преграды на пути к достижению цели. Зато, с другой стороны, в этих вопросах за рабочих будут стоять многие, не принадлежащие к рабочему классу. Множество мелких торговцев и других, также мало обеспеченных материально людей, будут заодно с ними добиваться урегулирования отношений между трудом и капиталом. В средних классах также найдется не мало доброжелательных людей, незнакомых с политической экономией и уверенных, что рабочие правы в своих стремлениях. Возможно, что даже и среди землевладельцев они встретят поддержку. Вспомним, как враждебно относились землевладельцы в парламенте к интересам фабрикантов во время агитации из-за десятичасового рабочего дня, и мы убедимся, что деревенские сквайры очень и очень способны поддерживать рабочих в издании постановлений, неблагоприятных для нанимателей. Правда, чувство раздражения, руководившее ими, тогда до известной степени угасло. Притом же, надо надеяться, что они с тех пор поумнели. Но все же, памятуя прошлое, надо и это принимать в расчет.
Итак, вот одна из опасностей, которая может повлечь за собой распространение избирательного права. Опасаться прямых нарушений прав собственности нелепо, но это вполне основательные опасения, что права эти могут быть нарушены косвенным путем, что закон может сдавить в железных тисках и рабочего, и капиталиста, запрещая одному распоряжаться по произволу своими деньгами, а другому продавать свой труд по вольной цене. Мы не подготовлены настолько, чтобы сказать, какой именно степенью расширения представительства могут быть обусловлены подобные результаты. Мы не беремся и высчитывать, насколько возрастет влияние рабочих, если льгота будет распространена на лиц, имеющих ценз в 5-6 фунтов, как не беремся и решать, хватит ли противных сил на то, чтобы парализовать это влияние. Мы просто хотели указать на одну из опасностей, о которых не следует забывать, — возможность в области промышленности издания постановлений пристрастных и несправедливых.
Обратимся теперь к другой опасности, отличной от предыдущей, но родственной ей. Распространение законодательства на не подлежащую ему область, перепроизводство законодательства (overlegislatiori), стесняющее обмен труда и капитала, есть зло, другое зло — когда законодательство через посредство государства, старается обеспечить обществу выгоды, которые труд и капитал должны бы доставлять ему сами по себе. А между тем лица, стоящие за такое превышение законодательной власти в одном случае, обыкновенно стоят за него и в другом, это естественно, хотя и печально. Люди, ведущие трудовую жизнь, мало скрашенную наслаждением, охотно внимают учению, требующему, чтобы государство снабжало их различными положительными преимуществами и удовольствиями. Нельзя ожидать, чтобы достаточно натерпевшийся бедняк относился особенно критически к тем, кто сулит ему даровые удовольствия. Как утопающий хватается за соломинку, так тот, чья жизнь — тяжелое бремя, хватается за что угодно, если ему светит оттуда хоть призрачный луч надежды на получение маленькой доли счастья. Поэтому мы не должны порицать рабочие классы за то, что они охотно слушают социалистов и веруют в ‘верховное могущество политического механизма’ (political machinery).
Да и не одни рабочие классы поддаются таким иллюзиям. К несчастью, их поддерживают и даже до известной степени вводят в заблуждение люди, стоящие выше их. И в парламенте, и вне его многие доброжелатели рабочих из высших и низших слоев общества являются деятельными проповедниками ложных учений. Во все времена издавалось и издается много законов, основанных на ложном убеждении, будто обязанность государства не только заботиться о том, чтобы в битве жизни люди боролись честным оружием, но и помогать каждому бороться, причем издержки на это покрываются деньгами, вынутыми предварительно из его собственного или из чужого кармана. Стоит заглянуть в газеты, чтоб убедиться, что за стенами палат ведется деятельная агитация в пользу дальнейшего развития той же политики, и что агитация эта грозит с каждым днем усиливаться. Целый ряд разнообразных примеров этого можем почерпнуть из деятельности Чэдвикской (Chadwick) и Шэфтсберийской школ. В протоколах общества, нелепо титулующего себя ‘Национальной ассоциацией покровительства социальной науке’ (National Association for the Promotion of social science), находим еще более многочисленные образцы действия этих пагубных заблуждений.
Говоря, что рабочие классы вообще и класс ремесленников в частности питают сильную склонность к социалистическим утопиям, в чем их, к несчастью, поддерживают и поощряют многие, кому следовало бы быть умнее, мы говорим не наобум. Мы не делаем выводов a priori касательно доктрин, которые легко могут прийтись по вкусу людям в их положении, и руководимся не только указаниями, почерпнутыми из газет. В нашем распоряжении прочный базис фактов, которые нам дает деятельность преобразованных муниципальных учреждений. Эти учреждения год от году расширяли свои функции, и вытекающие отсюда местные налоги в некоторых случаях оказывались до того тяжелы, что вызывали реакцию против политической партии, ответственной за реформу. Городские советы, вначале почти исключительно состоявшие из вигов, за последнее время переполнены консерваторами, и это благодаря усилиям состоятельных классов, наиболее страдавших от муниципальной расточительности. Кому же могла быть по душе такая расточительность? Беднейшей части избирателей. Кандидаты в городские советы не нашли лучшего средства привлечь на свою сторону большинство голосов, как затевая разные местные сооружения. Стоило предложить выстроить бани и прачечные на городской счет, чтобы сделаться популярным. Предложение поддерживать общественные сады на средства, собранные путем местных налогов, было встречено большинством рукоплесканиями. То же было и с проектом учреждения бесплатных библиотек. Он, конечно, был принят сочувственно как рабочими, так и людьми, желавшими к ним подладиться. В наших фабричных городах сплошь и рядом устраиваются дешевые концерты, если бы кто-нибудь, воспользовавшись этой идеей, предложил угощать рабочих музыкой на общественный счет, его, несомненно, провозгласили бы другом народа. То же и со всеми социалистическими затеями, которым нет счета и нет конца.
А раз муниципальные правления, в которых представительство поставлено весьма широко, обнаруживают такие тенденции, не следует ли заключить, что и центральная власть, основанная на более широком, чем ныне, базисе представительства, проявила бы подобные же стремления? Мы имеем тем более оснований бояться этого, что люди, стоящие за многообразное вмешательство государства в общественные дела, обыкновенно поддерживают тех, кто добивается законов, регулирующих труд. Эти две доктрины родственны одна другой, и поддерживают их в значительной степени одни и те же лица. Соединившись вместе, эти две партии будут очень могущественны, а так как к ним нередко будут взывать кандидаты, согласные с ними по обоим пунктам, они, хотя бы и составляя меньшинство, могут получить более сильное, чем следует, представительство в законодательной власти. В такой, по крайней мере, форме рисуется нам опасность. Руководимые филантропами, которых симпатии сильнее их умов, рабочие классы, по всей вероятности, будут содействовать перепроизводству законов не только агитацией в пользу регламентации промышленности, но и различными другими способами. Как далеко должно зайти расширение избирательного права, чтобы опасность стала серьезной, — этого мы определять не беремся, здесь, как и раньше, мы просто имели в виду указать возможный источник зла.
Какими же мерами можно предупредить это? Прежде всего не теми, какие, по всей вероятности, будут приняты. Для избежания зол, которые грозит повлечь за собой надвигающаяся политическая перемена, будут, как водится, прибегать к паллиативам вроде мелких ограничений, условий и т. д. В таких случаях обыкновенно стараются не высушить источник зла, а лишь преградить ему путь плотиной. Мы не верим в такие средства. Единственной надежной гарантией была бы перемена убеждений и побуждений. Но чтобы произвести такую перемену, нет иного средства, как дать ощутимо почувствовать заинтересованным лицам, до какой степени пагубно отражается на них чрезмерное законодательство. ‘Как же это сделать?’ — спросит читатель. Для этого надо лишь то, чтоб причины и следствия находились в их естественных соотношениях и чтобы было устранено все, что теперь мешает людям видеть ту реакцию, какую влечет за собой всякое действие законодателя.
В данный момент расширение общественной администрации популярно главным образом потому, что народу не внушены правильные понятия, что он не видит определенной связи между предлагаемыми ему выгодами и теми расходами, которыми придется окупать эти выгоды. Народ знает по личному опыту, что всякое новое учреждение с новым штатом служащих и некоторым денежным фондом в своем распоряжении приносит ему известные степени выгоды и удобства, в этом он убедился непосредственно, но что за издержки расплачивается нация, а следовательно, и он сам и каким образом это делается — этого он не знает, ибо непосредственного опыта у него нет. Финансовое управление устраивается так, что возрастание общественных затрат и усиление тягот, которые несет всякий трудящийся, как будто не имеют между собою ничего общего, и, разъединяя эти две идеи, поддерживает в народе ошибочную веру в то, что закон может давать что бы то ни было даром. Это, очевидно, и есть главная причина вышеуказанной муниципальной расточительности. Трудящийся элемент в наших городах пользуется общественной властью, хотя в большинстве случаев и не несет общественных тягот, или, вернее сказать, они не ложатся на него прямо. За небольшие дома в местечках все налоги платит обыкновенно землевладелец, в последние годы, в видах экономии и удобства, установился такой порядок, что даже и налог в пользу бедных землевладелец платит за всех своих арендаторов. Вначале это делалось по добровольному соглашению, но теперь это признано обязательным, причем домовладельцу, ввиду того что он вносит всю сумму налога сразу, избавляя власти от труда и хлопот собирания его по частям, делается скидка, соответственно числу ферм. Предполагается, что внесенную за арендаторов сумму он получит обратно в ренте. Таким образом, большинство муниципальных избирателей, не платя особо местных налогов, не получают постоянных напоминаний о связи и зависимости между общественными тратами и их личными издержками. А благодаря этому во всякой местной затее, хотя бы она была сумасбродна и стоила бешеных денег, население видит чистый выигрыш для себя, если только эта затея мало-мальски для него выгодна. Порешили, например, перестроить городскую ратушу. В этом вовсе нет надобности, но решение одобрено и принято большинством. ‘Для торговли это хорошо, а нам ничего не стоит’ — вот довод, который смутно мелькает в голове каждого и является решающим. Если кто-нибудь предложит купить соседний участок и превратить его в общественный парк, рабочие, разумеется, будут поддерживать его, приобретение места для даровых прогулок — чистая для них выгода, а что из-за этого могут увеличить налоги, это их не касается. Таким образом, по необходимости возникает тенденция расширять поприще общественной деятельности и умножать общественные расходы. Охотники за популярностью добиваются ее, ходатайствуя о разных сооружениях и начинаниях, которые должны быть выполнены городом. Политика у всех одна и та же, а люди, не одобряющие ее, не смеют энергично протестовать из страха потерять свои места на будущих выборах. В результате — местные администрации неизбежно получают анормальное развитие.
Если б налоги раскладывались на всех избирателей и взимались с каждого непосредственно, этому муниципальному коммунизму был бы нанесен жестокий удар, в этом, надо полагать, не усомнится никто. Если б каждый мелкий обыватель убедился, что каждая новая затея городских властей обходится ему в несколько лишних пенсов расхода на фунт, он начал бы соображать, высчитывать, стоит ли полученная выгода заплаченной за нее цены, и нередко приходил бы к отрицательному заключению. Он задался бы вопросом, не мог ли бы он, вместо того чтобы позволять местному правлению предоставлять ему какие-то отдаленные выгоды в обмен на известную сумму денег, — не мог ли бы он за та же самые деньги получить сейчас же и большие выгоды, и в большинстве случаев нашел бы, что это вполне возможно. Мы не беремся судить, как далеко может простираться влияние подобных соображений, но можем с уверенностью сказать, что оно будет благодетельно. Всякий согласится, что обывателю следует беспрестанно напоминать о зависимости между тем, что для него делается городом, и величиной суммы, которая с него взимается в пользу города. Нельзя отрицать, что привычка постоянно иметь в виду эту зависимость удержала бы в должных границах деятельность многих муниципальных правлений.
То же самое и с центральной властью. Здесь причины и следствия еще более разобщены между собою, и общественные предприятия, на первый взгляд, не имеют ничего общего с расходами, которые из-за них несут граждане. Налоги собираются таким незаметным образом, такими разнообразными и неуловимыми путями ложатся на массу, что массе едва ли возможно реально представить тот факт, что суммы, выдаваемые правительством на содержание школ, на эмиграцию, на контроль и надзор за рудниками, заводами, железными дорогами, судами и т. д., по большей части взяты из ее же кармана. Наиболее интеллигентные понимают это как отвлеченную истину, но истина эта не настолько ясна для них и памятна им, чтобы она могла влиять на их действия. Иное дело, если бы налоги были прямые и стоимость каждого нового государственного предприятия давала бы себя чувствовать каждому обывателю добавочным сбором. Тогда все, путем личного и часто повторяющегося опыта, убедились бы в том, что каждый раз, как государство даст вам что-нибудь одной рукой, оно что-нибудь отнимает у вас другой, эта истина сделалась бы всем ясной, и уж не так легко было бы распространять в обществе нелепые иллюзии насчет могущества и обязанностей правительства. Всякий придет к тому же заключению, если только припомнит, как принято объяснять введение косвенных налогов: без них де не хватало бы денег на поддержание государственного бюджета. Государственные люди понимают, что, если бы, вместо того чтобы брать с обывателя немножко здесь и немножко там, притом так, чтобы он этого или не замечает, или сейчас же забывает об этом, с него потребовали всю сумму разом, он вряд ли был бы в состоянии уплатить ее. Недовольство и ропот возросли бы до пределов совсем нежелательных. Не обошлось бы, конечно, и без принудительных мер, да и с их помощью не удалось бы собрать всей суммы налога, так как огромное большинство обывателей нерасчетливы и не способны копить. И полученного далеко не хватало бы на расходы, признанные необходимыми. Всякий, кто согласен с этим, должен поневоле признать, что при системе прямого обложения возникновение новых ведомств, влекущее за собой новые траты, встречало бы со всех сторон отпор. Вместо того чтобы умножить функции государства, возникла бы тенденция сократить их количество.
Итак, вот одна из предохранительных мер. Пропорционально понижению избирательного ценза надо приближаться к системе прямого обложения. Перемены нужны не в том направлении, какое открывает Compound-Housholders-Act 1851г., устраняющий необходимость для избирателя ранее подачи голоса уплатить налог в пользу бедных, но в направлении прямо противоположном. С властью распоряжаться государственным доходом должно быть неразрывно связано сознательное внесение своей доли в этот доход. Вместо того чтобы уменьшать прямые налоги, как того желают многие, следует, наоборот, распространить их на низшие и более многолюдные классы в той мере, в какой эти классы наделены политической властью.
Это наше предложение, по всей вероятности, не придется по вкусу политикам. Не в природе человека одобрять такую систему, которая стремится ограничить его власть, это не в порядке вещей. Мы знаем также, что значительное расширение прямого обложения будет в данный момент сочтено невозможным, пока мы еще не имеем и данных, чтобы доказать противное. Но это еще не причина восставать против уменьшения косвенных и увеличения прямых налогов, насколько позволяют обстоятельства. И если бы, когда первые уменьшатся, а вторые возрастут до высшей степени, возможной при данных условиях, — если бы с того момента правительство поставило себе за правило все добавочные суммы дохода собирать путем прямых налогов, это было бы действительно надежным оплотом против одного из зол, которое, по всей вероятности, повлечет за собою дальнейшее расширение политических прав.
Однако же этим не предотвратить другого указанного нами зла, а бояться его также есть разумное основание. Постоянные напоминания о связи между деятельностью государства и окупающими ее налогами помешали бы росту тех государственных учреждений (agencies), которые берутся снабжать граждан положительными удобствами и удовольствиями, но не ограничили бы отрицательных и не связанных с затратами вторжений закона в жизнь — стеснения индивидуальной свободы граждан, пагубного вмешательства в отношения между трудом и капиталом. Против этой опасности единственное средство — распространение более здравых понятий между рабочими и, как результат этих более здравых понятий, — нравственный прогресс рабочих классов. ‘Иными словами, надо воспитать народ’, — скажет читатель. Да, воспитать его необходимо, но это не то воспитание, в пользу которого ратует большинство. Обыкновенное школьное обучение вовсе не подготовляет к правильному пользованию политическими правами. Лучшее доказательство — тот факт, что ремесленники, ошибочные воззрения которых всего больше грозят опасностью, являются в то же время наиболее образованным классом рабочего населения. Распространение образования в том виде, в каком оно теперь дается народу, не только не обещает быть предохранительным средством, но, наоборот, грозит увеличить опасность. Поднимая рабочие классы вообще на уровень культурности ремесленников, мы рискуем не уменьшить, а скорее увеличить их способность причинять политический вред. Ходячая вера в то, что умение читать, писать и считать делает человека гражданином, кажется нам совершенно неосновательной, как и вообще ожидание множества различных благ от первоначального обучения. Между умением сделать грамматический разбор фразы и правильным пониманием причин, обусловливающих высоту вознаграждения, нет никакой связи. Таблица умножения не поможет рассмотреть несостоятельность доктрины, гласящей, что уничтожение собственности полезно для торговли. От долгой практики можно сделаться отличным каллиграфом, ничуть не научившись понимать тот парадокс, что с введением машин увеличивается число рабочих, употребляемых в той или другой отрасли производства. Точно так же не доказано, что обрывки геометрии, астрономии и географии помогают делать правильную оценку свойствам и побуждениям парламентских кандидатов. В сущности, стоит только сопоставить данные и ожидаемые от них следствия, чтобы убедиться, как несостоятельна вера в связь между ними. Когда мы хотим сделать из девочки музыкантшу, мы сажаем ее за фортепьяно, мы не даем ей в руки рисовальных приборов и не ждем, что музыкальная техника придет вместе с умением владеть карандашом и кистью. Заставить мальчика корпеть над книгами законов — крайне нерациональный способ готовить его в инженеры. И в этих и в других случаях мы ждем хороших результатов только при условии, что у человека была хорошая подготовка к известной функции, в смысле изучения и управления во всем, что касается этой функции. Как же можно ожидать, что человек будет хорошим гражданином, если полученная им подготовка не имеет ничего общего с обязанностями гражданина? Нам могут ответить, что, научив рабочего читать, мы дали ему доступ к источникам знания, из которых он может почерпнуть умение пользоваться своими избирательными правами, что изучение других предметов изощряет его способности и делает его лучшим судьей в политических вопросах. Это верно, и сама тенденция, несомненно, хороша. Но что, если книги, которые он читает, только подтверждают усвоенные им ошибочные понятия? Что, если существует целая литература, взывающая к его предрассудкам, снабжающая его лживыми доводами в пользу предварительных идей, за которые тот, само собой, спешит схватиться? Что, если он отвергает в науке все, клонящееся к тому, чтобы лишить его заветных иллюзий? Не должны ли мы признать, что образование, только помогающее рабочему укрепляться в своих заблуждениях, делает его скорее непригодным, чем пригодным, быть гражданином? Разве тред-юнионы не лучшее доказательство этому?
Как мало так называемое образование подготовляет к пользованию политической властью, об этом можно судить по некомпетентности лиц, получивших высшее образование, какое только можно у нас получить. Оглянитесь назад, на ошибки вашего законодательства, припомните, что люди, совершавшие их, по большей части кончили университет с ученой степенью, и вы должны будете сознаться, что близкое знакомство со всеми отраслями знания, которые наше цивилизованное общество считает ценными, может идти рука об руку с глубочайшим невежеством в области социологии. Возьмите юного члена парламента, только что вышедшего из Оксфорда или Кембриджа, спросите его, что, по его мнению, должен делать закон и почему он должен это делать? Или чего он не должен делать, и на каком основании? И сразу обнаружится, что ни знакомство его с Аристотелем, ни чтение Фукидида не подготовили его к ответу на тот первый вопрос, решение которого обязательно для законодателя. Довольно одного примера, чтоб показать, насколько образование, обыкновенно получаемое у нас, отличается от того, которое необходимо для законодателей, а следовательно, и для тех, кто избирает их: мы говорим об агитации в пользу свободы торговли. Короли, пэры, члены парламента, по большей части получившие образование в университетах, подрезали крылья торговле, стесняли ее покровительствами, запрещениями и премиями. Целый век держались у нас законодательные постановления, вред которых ясен для каждого, даже не особенно умного, человека. А между тем за эти столетия из всех высокообразованных законодателей нашей нации не нашлось ни одного, который бы понял их пагубность. Свет был пролит на дело не ученым, посвятившим себя общепринятой науке, но человеком, вышедшим из коллегии без диплома и посвятившим себя изысканиям, которыми не занимались в учебных заведениях. Адам Смит сам, по собственной инициативе, рассмотрел хозяйственные явления в жизни общества, производительные и распределительные деятельности, проследил их сложную взаимную зависимость и, таким образом, вывел общие руководящие принципы для политики. И после него люди, которые лучше всех поняли и оценили возвещенные им истины и настойчивой популяризацией их заставили в них уверовать общество, — эти люди также не имели ученых степеней и дипломов. И наоборот, люди, прошедшие обязательный curriculum, оказывались обыкновенно упорнейшими и жесточайшими противниками перемен, предписываемых политической экономией. В такой крайне важной области поборниками правильного законодательства были люди, которым недоставало так называемого ‘хорошего образования’, а противниками его, и притом в огромном большинстве, люди, получившие его!
Истина, за которую мы стоим и которой так странно пренебрегают другие, в сущности, почти труизм. Разве не подразумевает вся наша теория воспитания, что для политической власти необходима специальная подготовка, необходимо политическое образование? Для того чтобы образование могло руководить гражданином в его общественной деятельности, оно обязательно должно знакомить его с результатами этой деятельности.
Итак, второе и надежное предохранительное средство есть распространение не специально технических и разношерстных знаний, которое так ярко пропагандируется у нас, но распространение политических знаний или, говоря точнее, знания социологии. Главное — установить правильную теорию правления, правильное понимание назначения законодательства и его границ. Этого вопроса наши политики обыкновенно совсем не затрагивают в своих прениях, а между тем этот вопрос важнее какого бы то ни было другого. Изыскания, над которыми политики теперь смеются, называя их умозрительными и непрактичными, когда-нибудь будут признаны несравненно более практичными, чем исследования, ради которых они по целым дням корпят над Синими книгами и о которых препираются по ночам. Разглагольствования, каждое утро наполняющие столбцы Таймса, — вздор и пустяки в сравнении с основным вопросом: в чем, собственно, сфера действия правительства? Прежде чем обсуждать, каким образом закон должен урегулировать то или другое, не умнее ли будет задать себе сначала вопрос: подлежит ли это вмешательству закона? — и, прежде чем ответить на этот вопрос, поставить несколько более общих вопросов: что должен делать закон и чего он не должен затрагивать? Если законодательство вообще имеет границы, точное определение этих границ несомненно должно иметь гораздо более серьезные последствия, чем тот или другой парламентский акт, и, следовательно, само по себе несравненно более важно. Раз имеется в виду опасность злоупотребления политической властью, в высшей степени важно объяснить народу, для каких целей исключительно следует пользоваться этой властью.
Если бы высшие классы понимали свое положение, они, надо полагать, сообразили бы, что распространение в обществе здравых понятий по этому вопросу ближе чем что бы то ни было, затрагивает их благополучие и благо нации вообще. Влияние народа неизбежно будет возрастать. Если власть перейдет в руки масс раньше, чем она усвоит себе более правильные взгляды на общественный строй и законодательство, результатом этого будет весьма прискорбное вмешательство закона в отношения труда и капитала и столь же пагубное расширение государственной регламентации. А отсюда произойдет огромный ущерб: во-первых, нанимателям, во-вторых, наемникам и, наконец, всей нации. Если можно вообще предупредить это зло, его можно предупредить только одним путем: прочно укоренив в обществе убеждение, что функции государства имеют определенные границы и что границ этих ни в каком случае не следует переступать. Научившись распознавать эти границы высшие классы должны употребить все средства, чтобы сделать их ясными и для народа.
В нашей статье ‘Представительное правление и к чему оно пригодно’ мы поставили себе задачей показать, что, если представительное правительство, по самой природе своей, более всякого другого пригодно к отправлению правосудия и обеспечению справедливости в отношениях граждан между собою, — оно, в силу той же природы своей, менее всякого другого пригодно к выполнению различных добавочных функций, которые обыкновенно берет на себя правительство. На вопрос: ‘К чему пригодно представительное правление?’ — мы ответили: ‘Оно пригодно, чрезвычайно пригодно, более всех других пригодно именно к тому, что является настоящей задачей всякого правительства, и непригодно, совершено непригодно, особенно непригодно для делания того, чего правительство вообще не должно делать’.
К этой истине можно присоединить еще одну. По мере того как власть становится представительной и более приспособленной к охранению прав граждан, она становится не только непригодной для других целей, но прямо-таки опасной. Приспособляясь к своей главной и самой существенной функции, правительство утрачивает способность выполнять другие функции не только потому, что сложность его состава служит помехой его административной деятельности, но и потому еще, что при выполнении других функций оно поддается пагубному влиянию классовых интересов. Пока оно ограничивается предупреждением всяких насилий и нападений одного индивидуума на другого и защитой нации в целом от внешних врагов, чем шире его базис, тем лучше, ибо все люди одинаково заинтересованы в обеспечении жизни, собственности и свободы пользоваться своими способностями. Но как только оно берется доставлять гражданам положительные выгоды или вмешивается в специальные отношения между классами, тотчас же, по необходимости, возникает повод к несправедливости. Ибо в таких случаях непосредственные интересы классов не могут быть одинаковы. А потому мы повторяем, что, по мере расширения представительства, сфера правительственных начинаний должна быть ограничиваема.
Postscriptum. После того как были написаны эти страницы, лорд Джон Руссель внес билль о реформе (Reform-Bill). Здесь не мешает сказать об этом билле несколько слов, в применении к общим принципам, за которые мы ратуем.
Понижение избирательного ценза для сельских жителей встретит одобрение большинства, за исключением тех, чье незаконное влияние благодаря этому, уменьшится. Присоединение к избирателям земледельческих округов класса, менее непосредственно зависящего от крупных землевладельцев, не может не иметь благодетельных последствий. Даже если бы вначале это и не оказало заметного влияния на выбор представителей, оно все же будет хорошим стимулом к политическому воспитанию и вытекающим отсюда выгодам в будущем. О перераспределении мест мало что можно сказать, кроме того разве, что, хоть от этого еще далеко до правильного хода вещей, в настоящее время, пожалуй, и нельзя сделать ничего большего.
Правильно ли установлены границы избирательного ценза для городов — это вопрос очень спорный. Всякий, кто рассмотрит обе стороны его и взвесит факты, говорящие за и против, вероятно, почувствует некоторое колебание. Будучи убеждены, что везде и во всем следует руководиться идеей абстрактной справедливости, хотя бы и с большими ограничениями, мы были бы очень рады по возможности приблизиться к ней, ибо очевидно, что только с отменой несправедливых исключений в области политических прав исчезнут и вытекающие отсюда политические несправедливости. Тем не менее мы убеждены, что формы, необходимые для свободы сами по себе, не создадут реальной свободы при отсутствии соответственного национального характера точно так же, как самый совершенный механизм не станет работать при отсутствии движущей силы. По-видимому, есть основание думать, что в каждый данный период времени существует известная определенная норма свободы, к которой способен народ, и всякое расширение ее с одной стороны неминуемо влечет за собой ограничение ее с другой. Французская республика обнаруживает, пожалуй, не больше уважения к правам личности, чем вытесненный ею деспотизм, а французы избиратели пользуются своей свободой только для того, чтобы снова впасть в рабство. В Америке путы, налагаемые государством, заменены оковами общественного мнения, и граждане там во многих отношениях более стеснены, чем у нас. Если нужно доказательство тому, что равенство прав на представительство еще недостаточная гарантия свободы, мы имеем его в тех же тред-юнионах, организация их чисто демократическая, и между тем строгость и беззастенчивость их в отношении членов недалеко ушли от неаполитанской тирании. Если истинная цель состоит в том, чтобы добиться настолько большой свободы, какая только доступна для индивида, если средство, ведущее к этой цели, как обыкновенно думают, заключается в том, чтобы открыть массе доступ к политической власти, то, рассматривая дальнейшие степени понижения ценза, надо прежде всего поставить перед собою вопрос: повысится ли от этого средний уровень свободы граждан? Будет ли иметь каждый в отдельности большую, чем прежде, свободу по-своему добиваться намеченных себе в жизни целей? В данном случае вопрос надо ставить так: не будет ли добро, которое могут принести обладатели ценза в 7,6 или 5 фунтов, содействуя устранению существующих несправедливостей, отчасти или всецело парализовано злом, которое они же могут причинить, вводя несправедливости иного рода? Desideratum есть такое умножение числа избирателей, какое возможно допустить, не давая возможности народу приводить в исполнение свои обманчивые схемы чрезмерной государственной регламентации. Главное — определить, будет ли предлагаемое нам увеличение числа избирателей больше или меньше, чем нужно. Рассмотрим вкратце факты.
Цифры, приводимые лордом Русселем, показывают, что новый разряд избирателей будет состоять главным образом из ремесленников, а большинство ремесленников, как мы уже видели, соединены в одно целое общим желанием урегулировать отношения труда и капитала. Лорд Руссель ошибается: как класс, они далеко не ‘вполне пригодны к свободному и независимому пользованию политическими правами (franchise)’. Наоборот, они более, чем всякий другой класс, стеснены в своих действиях. Они — рабы авторитетов, ими же и поставленных. Зависимость фермеров от помещиков и рабочих от хозяев далеко не так велика, ибо каждый из них может перенести свой труд или капитал в другое место. Кара же за неповиновение правилам рабочих союзов настигает виновного, где бы он ни был. А следовательно, надо ожидать, что масса новоиспеченных городских избирателей (borough electors) будет действовать единодушно, по предписаниям центрального правления соединенных рабочих союзов. Мы только что получили известие, подтверждающее наши догадки. Только что опубликован адрес, поднесенный всем английским рабочим конференцией строительных ремесел (Conference of the Building Trades): рабочих благодарят за поддержку, советуют держаться той же организации, предсказывают в будущем успешное достижение целей и намекают, что пора возобновить агитацию в пользу девятичасового рабочего дня. Итак, мы должны быть готовы к тому, что индустриальные вопросы скоро сделаются очередными и руководящими, ибо для ремесленников они представляют более жгучий интерес, чем всякие другие. И можно с уверенностью сказать, что ими будет определяться большинство избраний.
Сколько же именно? Местах в тридцати новый разряд избирателей составит численное большинство, действуя единодушно, они непременно возьмут верх над уже имеющимися ныне избирателями, даже предполагая, что партии, враждующие теперь между собою, соединятся. В полдюжине других мест новоиспеченные избиратели составят возможное большинство, т. е. возьмут верх, если только местные либералы и консерваторы не сплотятся и не будут действовать вполне единодушно, что маловероятно. В городах приблизительно пятидесяти число избирателей возрастет в полтора раза и больше, иначе говоря, новая партия будет иметь возможность выбирать между двумя уже имеющимися партиями и, конечно, поддержит ту, которая обещает оказывать наиболее содействия планам ремесленников. Нам возразят, что для этого надо предположить, что весь новый разряд избирателей состоит из ремесленников, чего нет на самом деле. Это правда. Но с другой стороны, надо взять в расчет, что среди домохозяев с цензом в 10 ф. есть много ремесленников, а вольные граждане (freemen) почти сплошь те же ремесленники, а следовательно, общее число ремесленников в каждой отдельной группе избирателей будет не меньше, чем мы предполагаем. Если же принцип тред-юнионистской организации будет целиком применен к делу выборов, что, по нашему мнению, непременно и будет, под давлением его окажутся 80-90 городов, которые могут посадить в парламент от 100-150 представителей, предполагая, что найдется такое количество подходящих кандидатов.
Но ведь представители сельских общин не подлежат и не будут подлежать влиянию рабочих союзов, следовательно, надо ожидать антагонизма между ними и избирателями-ремесленниками, такой же антагонизм могут обнаружить и небольшие местечки. Возможно, однако же, что землевладельцы, раздраженные возрастающей властью богатого купечества, с каждым годом нагоняющего их, предпочтут примкнуть не к нанимателям, но к наемникам, а за ними и все, кто подвластен им. Так в былые времена дворяне, соединившись с народом, восставали против королей или короли вместе с народной массой шли против дворян. Но оставим в стороне эти отдельные возможности. В данный момент есть полное основание думать, что сельские избиратели по вопросам промышленности станут в оппозицию с городскими. Значит, вопрос надо ставить так нельзя ли обеспечить выгоды, проистекающие от дарования права голоса большему количеству граждан, — а выгоды эти, несомненно, будут велики, — поставив в то же время преграду сопутствующим им пагубным тенденциям? Возможно, что эти новые избиратели-ремесленники будут иметь большую силу делать добро, тогда как власть их приносить вред будет в значительной степени парализована. Но это следовало бы еще хорошенько обсудить.
Один только вопрос не возбуждает в нас никаких колебаний, а именно вопрос об уплате налогов как необходимом условии (ratepaying qualification). Из ответа лорда Русселя м-ру Брайту и позднее, из ответа его же м-ру Стилю, мы видим, что этот пункт предполагается оставить без изменений, т. е. что избиратели с цензом в 6 ф. будут сравнены с избирателями 10-фунтового ценза. В 1851 г. Compound-Householders-Act’ом, о котором мы уже упоминали, постановлено было, что нанимателей домов в 10 ф., за которых налоги уплачивают их хозяева, если они уплатили однажды налог подлежащим властям, на будущее время должно рассматривать как плательщиков налогов, и, соответственно этому, они должны получить право голоса. Иными словами, условие платы налогов является номинальным: на практике так оно и выходит, доказательством служит тот факт, что в Манчестере по выходе этого акта сразу прибавилось 4000 избирателей.
Удерживать это постановление и продолжать действовать в том же духе мы считаем безусловно вредным. Мы уже доказали, что по мере усиления власти народа необходимо приближаться к системе прямого обложения, и, следовательно, отмена уплаты налогов, как необходимого условия для получения права голоса, есть шаг назад, в смысле уменьшения личного опыта избирателя касательно расходов на общественное управление. Но это вовсе не единственное основание для неодобрения. Поставленная условием уплата налогов есть надежное испытание, — испытание, отделяющее в среде рабочих классов более достойных от менее достойных. Мало того, таким путем подбираются люди наиболее пригодные к пользованию правом голоса, обладающие специальными умственными и нравственными качествами, необходимыми для разумного политического поведения. Какие умственные свойства предполагает подобное поведение? Прежде всего, умение мысленно представлять отдаленные последствия. Демагоги легко вводят в заблуждение именно тех людей, которые видят перед собой лишь ближайшие результаты и не принимают в расчет отдаленных, хотя бы им и указывали на них, результаты эти представляются им смутными, туманными, теоретическими и не отвращают их от желания вцепиться зубами в обещанную кость. Наоборот, мудрый гражданин представляет себе грядущие беды так же ясно, как если бы они стояли у него перед глазами, и страх перевешивает в нем соблазн данного момента. Соответственно этим двум характеристикам, обязательное условие уплаты налогов делит арендаторов на два разряда: одни предоставляют платить за себя хозяевам и лишаются права голоса, другие сами уплачивают налоги, чтобы получить это право, одни не способны противиться искушениям, не способны откладывать и предпочитают лишиться права голоса, чем подвергать себя неудобству периодической уплаты налогов, другие противятся соблазну и делают сбережения, между прочим, с целью уплатить налоги и сделаться избирателями. Исследуем эти характерные черты, дойдем до источников их, и мы убедимся, что в большинстве случаев человек, непредусмотрительный в денежном отношении, будет непредусмотрителен и в области политики, и, наоборот, между людьми расчетливыми в житейском смысле найдется много недурных политиков. А потому было бы безумием отменить постановление, благодаря которому население само собой распадается на два разряда — людей, добивающихся гражданских прав, и людей, добровольно их теряющих.

XI. ‘Коллективная мудрость’

(Впервые напечатано в ‘The Reader’ от 15 апреля 1865 г.)

Для суждения о том, в какой мере человек обладает способностями законодателя, определенного критерия не существует. Мы редко узнаем, насколько близки или, напротив, далеки от цели расчеты наших государственных людей: медленность и сложность социальных реформ не допускают точного сравнения достигнутых ими результатов с составленными заранее предположениями. В некоторых случаях, однако же, нам представляется возможным оценить в полной мере мудрость парламентских решений. Одно из них, имевшее место несколько недель тому назад, дает нам мерило для суждения об их законодательных способностях, и мерило это настолько знаменательно, что мы не можем умолчать о нем.
По самому краю Котсуольда, как раз над долиной Северна, расположены ключи, которые, вследствие своего положения у самого длинного из целой сотни потоков, образующих своим слиянием Темзу, названы, в силу некоторой поэтической фикции, ‘источниками Темзы’. Имена, даже и в том случае, когда они являются поэтическими фикциями, наводят на заключения, а заключения, хотя и выведенные не из фактов, а из слов, одинаково способны влиять на наш образ действия. Таким образом случилось, что, когда недавно образовалось общество, чтобы снабжать Чельтенгам и некоторые другие соседние пункты водой из этих источников, это вызвало сильную оппозицию. Times поместил статью под заглавием ‘Угрожающее исчезновение Темзы’ (Threatened Absorption of the Thames), в которой сообщалось, что сделанное этой компанией парламенту предложение ‘вызвало в городе Оксфорде некоторое смущение, которое распространится, несомненно, по всей долине Темзы’ и что ‘подобная мера в случае ее осуществления уменьшит количество воды в этой благородной реке на миллион галлонов в день’. Миллион — слово, устрашающее и внушающее мысль о чем-то необъятном. Между тем переведение этих слов в мысль успокоило бы, может быть, страхи сотрудника Times’a. Рассчитав, что миллион галлонов воды можно было бы заключить в пространство в 50 куб. футов емкости, он убедился бы, что благородство Темзы не слишком бы пострадало от такой потери: дело в том, что течение Темзы выше того места, где на него влияет морской прилив, в течение 24 часов дает такое количество воды, которое в 800 раз превышает указанную выше цифру!
При вторичном чтении билля об утверждении этого вновь проектированного водопроводного общества в палате общин стало очевидным, что воображение наших правителей находится приблизительно под таким же давлением фраз вроде: ‘источники Темзы’, ‘миллион галлонов ежедневно’, как и воображение невежд. Хотя количество воды, которым предполагалось воспользоваться, относится к количеству, протекающему по Теддингтонскому шлюзу, приблизительно как 1 ярд к полумиле, многие члены полагали, что такая потеря будет серьезным несчастьем для страны. Не существует достаточно точного способа измерения, чтобы открыть разницу между Темзой, как она есть, и Темзой минус Сернейские ключи, несмотря на то, в палате серьезно утверждалось, что при предполагаемом уменьшении количества воды в Темзе ‘отношение содержания сточной к чистой было бы значительно увеличено’. Отнять у 12 часов одну минуту — вот пропорция, которая соответствовала бы тому количеству воды, которое желало отнять у Темзы население Чельтенгама. Тем не менее палата общин постановила, что предоставить его Чельтенгаму значило б ‘лишить города, расположенные по берегам Темзы, принадлежащих им прав’. Хотя из количества воды, проносимой Темзой мимо этих городов, 999 из 1000 частей не утилизируются, тем не менее наши законодатели считали великою несправедливостью, если бы одна или две из этих частей были присвоены обитателями города, жители которого могут иметь теперь ежедневно только четыре галлона гнилой воды на душу!
Но это очевидное неумение составить себе соответствующее истинным количественным отношением представление о причинах и следствиях какого-либо явления обнаружилось еще более разительным образом. Многие члены утверждали, что общество Thames Navigation Commissioners воспротивилось бы этому биллю, если бы оно не обанкротилось раньше, и эта гипотетическая оппозиция, как оказалось, имела в глазах членов большой вес. Если можно доверять газетным известиям, палата общин серьезно отнеслась к утверждению одного из своих членов, что в случае отвлечения Сернейских ключей ‘образуются отмели и перекаты’, и даже пророческое заявление, что объем и сила течения Темзы серьезно пострадают от потери 12 гал. в секунду, не вызвало, по-видимому, ни смеха, ни выражений удивления! Все количество воды, доставляемое этими ключами, могло бы быть приносимо потоком, текущим через трубу в 1 ф. в диаметре при скорости, не превышающей две мили в час. И между тем, когда заявлялось, что судоходность Темзы серьезно пострадает от такой потери, это никому не показалось смешным. Напротив, палата отвергла билль о чельтенгамском водопроводе большинством 118 против 88. Правда, что все эти данные не были тогда подобным образом сопоставлены. Но что удивительно, даже и при отсутствии специального сравнения, и что при этом не бросилось сразу в глаза, вода ключей, орошающая как-нибудь несколько квадратных миль, может представлять только бесконечно малую часть воды, вытекающей из бассейна Темзы и распространяющейся на пространство многих тысяч квадратных миль. Сам по себе этот вопрос не имеет большого значения, он занимает нас только лишь как пример законодательной мудрости. Вышеуказанное решение этого вопроса представляет собою один из тех небольших пунктов, с которых открывается вид на большое пространство, и этот вид неутешителен. На примере очень простого вопроса здесь обнаруживается почти невероятная неспособность представить себе соотношение между причиной и ее следствиями, между тем задача собрания, обнаружившего такую неспособность, заключается именно в решении вопросов, касающихся причин и результатов чрезвычайно сложного рода. Все процессы, имевшие место в человеческом обществе, возникают вследствие совпадения и столкновения человеческих действий, характер и размеры которых определяются человеческой природой в ее настоящем состоянии. Они являются настолько же результатом естественной причинности, как и все другие результаты, и точно так же предполагают определенные количественные отношения между причинами и следствиями. Всякий законодательный акт предполагает диагноз и прогноз, из которых каждый требует разумной оценки социальных сил и их действий. Прежде чем какое-нибудь зло может быть устранено, оно должно быть прослежено до своих корней, лежащих в мотивах и идеях людей, какими они в действительности являются при данных социальных условиях, — задача, требующая, чтобы действия, стремящиеся к известному результату, были приведены к одному знаменателю и чтобы существовало нечто вроде верного представления об их результатах как в качественном, так и в количественном отношении. Затем должны быть в должной мере оценены род и степень влияния тех побочных факторов, которые будут приведены в действие проектируемым законом. Каковы будут результаты, созданные новыми силами в их совместном действии с силами, прежде существовавшими, — задача еще сложнее предыдущей.
Нам, конечно, возразят на это, что люди, неспособные составить приблизительно верное суждение о самом простом вопросе физической причинности, могут быть, несмотря на это, очень хорошими законодателями. И это представляется для большинства людей настолько естественным, что молчаливое предположение противоположного покажется им нелепым, это последнее обстоятельство служит одним из многих показателей господствующего глубокого невежества. Справедливо, что эмпирические обобщения, которые люди извлекают из своих взаимных сношений, достаточны для того, чтобы внушить им некоторые представления о тех приблизительных результатах, которые явятся следствием новых мероприятий, и это заставляет их предполагать, что они вообще достаточно дальновидны. Между тем прошколенный точными науками ум скоро доказал бы им шаткость выводов, основанных на подобных данных. И если нужны доказательства неосновательности подобного рода выводов, то достаточное количество их представляет тот колоссальный труд, который тратится ежегодно законодательным собранием на исправление сделанных им в предшествующие годы ошибок.
Если бы нам возразили на это, что бесполезно останавливаться на такой неспособности палаты общин, раз мы лучших суждений получить не можем, ибо паллата состоит ведь из сливок нации, — мы возразили бы на это, что тут возможны два заключения, имеющих важное практическое значение. Во-первых, мы убеждаемся, насколько пресловутая интеллектуальная культура наших высших классов недостаточна для того, чтобы дать им возможность сделать более или менее правильный вывод даже из простых явлений, не говоря уже о сложных. Во-вторых, мы можем сделать еще и тот вывод, что если последствия тех сложных явлений, которые имеют место в человеческих обществах и которые представляют такие значительные трудности, так мало им доступны, то их вмешательство в подобного рода вопросы было бы полезно ограничить
В особенности в одном направлении считали бы мы разумным положить предел расширению их законодательной деятельности. Недавно высказано было предположение, что образование такого класса народа, который якобы делит, как с пренебрежением говорят, свои силы между работой и посещением церкви, следовало бы подчинить контролю того класса, относительно которого с такою же справедливостью можно было бы сказать, что он делит свои силы между клубом и охотой. Такой проект вряд ли много обещает в будущем. Если вспомнить, что в течение последнего полстолетия наше общество было преобразовано именно по идеям этого предполагаемого ученика, причем ему пришлось преодолеть упорное противодействие своего предполагаемого учителя, — такая комбинация вряд ли покажется удачной. И если она не предполагает такую же с первого взгляда, то еще менее благоприятною станет она тогда, когда будет поставлен на очередь вопрос о компенсациях в данном случае этого предполагаемого учителя. Британская интеллигенция, пропущенная, во-первых, сквозь наши университеты и, во-вторых, перегнанная еще раз в палаты общин, есть продукт, все же требующий еще очень серьезного улучшения в качественном отношении. Было бы очень грустно, если бы нынешний способ производства этой интеллигенции получил распространение и был прочно установлен навсегда.

XII. Политический фетишизм

(Первоначально напечатано В ‘The Reader’ от 10 июня 1865 г.)

Европейцу представляется чем-то поразительным, что индус, прежде чем приняться за дневную работу, молится импровизированному богу, слепленному им же самим в несколько минут из глины. Мы читаем с изумлением, почти с недоверием, о молитвах, предполагаемая сила которых зависит от ветра, приводящего в движение листки, где эти молитвы написаны. Когда нам говорят о том, что иной житель Азии, недовольный своими деревянными божками, опрокидывает и бьет их, это вызывает в нас смех и удивление.
Но чему же здесь удивляться? Того же рода предрассудки мы видим каждый день и в тех людях, с, которыми мы живем, правда, предрассудки не столь резкие, но по существу того же характера. Есть и такие идолопоклонники, которые хотят и не мастерят объектов своего поклонения из мертвого вещества, но которые, вместо этого, берут в качестве сырого материала живых людей, которые укладывают известную массу их в некоторую особенную форму, и думают, что после такой формовки у человечества появляются силы и свойства, каких до того времени не было. И в том и в другом случае сырой материал насколько возможно маскируется. При помощи прикрас декоративного характера дикарь помогает своей уверенности, что перед ним нечто более чем простое дерево. Точно так же и гражданин придает политическим учреждениям, созданию которых он способствовал, столь внушительные внешние атрибуты и названия, выразительно говорящие о власти, что его уверенность в ожидаемых от них благодеяниях усугубляется. То же сияние ‘божественного величия’, которым окружены короли, хотя сияние и не столь яркое, окружает и всех начальствующих лиц, до самых низких ступеней их, так что в глазах народа даже простой полицейский, одетый в форменное платье, является облеченным особою непостижимою властью. Даже более того, символы власти совершенно отжившие тоже вызывают благоговение даже у тех, кто хорошо понимает, что они уже отжили свое время. Людям кажется, что в формуле закона заключается какая-то особая сила, которая обладает способностью связывать людей, и что правительственный штемпель тоже не лишен такой сверхъестественной силы. Эти два вида идолопоклонства походят один на другой еще вот в каком отношении: в том и в другом случае вера, несмотря на вечные разочарования, держится в душе очень упорно. Трудно понять, каким образом идолопоклонник, избив резное изображение своего бога за неисполнение какого-нибудь желания, снова потом поклоняется ему и испрашивает милостей от него. Мы можем успокаивать себя тем, что, в свою очередь, и все идолы нашего политического пантеона терпят наказания за то, что не оправдали возлагавшиеся на них надежды, и тем не менее на них все же продолжают смотреть с полной надеждой, что в будущем обращенные к ним молитвы будут услышаны. В любой почти газете то и дело доказывается бестолковость, мешковатость, испорченность, бесчестность официализма в том или ином его проявлении. По всей вероятности, в половине передовых статей, какие пишутся, речь идет о какой-либо полнейшей официальной ошибке, возмутительной проволочке, поразительной подкупности, огромной несправедливости, невероятной расточительности в официальных сферах. И, однако, за таким бичеванием, в котором постоянно находит исход обманутое ожидание, следует непосредственно возобновление прежней веры: если такие-то благодеяния еще не имели место, на них продолжают надеяться и продолжают молить о новых. Что ни день, то новые доказательства, что старые правительственные механизмы сами по себе инертны, и если, по-видимому, они имеют силу, то обязаны ею общественному мнению, приводящему в движение их части, тем не менее одновременно с этим, тоже каждый день, нам то и дело предлагаются новые государственные механизмы, устроенные по шаблону старых. Эта неисчерпаемая доверчивость наблюдается и среди людей самой широкой политической опытности. Лорд Пальмерстон, который, вероятно, знает свою публику лучше, нежели кто-либо иной, между прочим, сказал, отвечая на запрос в палате: ‘Я вполне убежден, что ни одно лицо, принадлежащее к правительству все равно, — в высшем или в низшем управлении, — не позволило бы себе нарушить доверие в каком-либо деле, ему порученном’. Утверждать подобную вещь перед лицом бесконечного числа обличительных фактов лорд Пальмерстон мог лишь потому, что ему было прекрасно известно, до какой степени вера людей в официализм могущественнее, чем противоречащая ей действительность. В каких же случаях оправдываются надежды, возлагаемые на деятельность государства? Можно было бы подумать, что основные интересы людей побудят их воспользоваться вездесущим государственным аппаратом, например, в целях правосудия, но на деле выходит не так. С одной стороны, мы видим несправедливо осужденных, невиновность которых позднее доказывается и которым ‘прощают’ преступление, им не совершенное, и это — их утешение после незаслуженного страдания. С другой стороны, лорд-канцлер смотрит на тяжкие проступки иных сквозь пальцы, если ущерб, причиненный этими проступками, частью возмещен: более того, лорд-канцлер хлопочет о назначении преступнику пенсии. Один человек, действительно провинившийся, вознаграждается, тогда как другому, чья невиновность доказана, не возмещают ни перенесенных им страданий, ни имущественных убытков! Если эта удивительная несообразность и не очень часто проявляется в делах официального правосудия в форме такого резкого контраста, то частями она обнаруживается в бесконечном ряде случаев.
Мальчишка крадет на два пенса плодов — его ждет тюремное заключение, тысячи фунтов стерлингов переходят из государственных касс в карман частного лица — за это оно не несет никакого наказания. Но ведь это аномалия? В том-то и дело, что нет! Это — узаконенная форма для массы судебных решений. Теоретически государство — защитник прав своих подданных, на практике же оно постоянно действует как нападающая сторона. По общепризнанному принципу правосудия, всякий истец, начавший несправедливое судебное преследование, обязан возместить судебные издержки ответчика: государство же по сие время упорно отказывается покрывать судебные издержи граждан, несправедливо привлеченных им к судебной ответственности. Больше того: оно сплошь и рядом пыталось добиваться обвинения с помощью преступных средств. Некоторые из наших современников, вероятно, еще помнят, как в процессах, преследующих акцизные нарушения, государство подкупало присяжных: когда выносился приговор в пользу государства, присяжные получали двойное вознаграждение, — это вошло в обычай, а чаще всего дело кончалось лишь тогда, когда адвокат ответчика, в свою очередь, тоже давал обещание вдвойне вознаградить присяжных, если их вердикт будет в пользу его клиента!
И не в одних только высших сферах судебной администрации зло официального отношения к делу всегда и во все времена так явно бросалось в глаза, что даже вошло в поговорку, оно проявлялось не только в судебной волоките, способной отравить жизнь человека, не только в разорительных судебных издержках, благодаря которым самое слово ‘канцелярия’ стало каким-то пугалом, не только в процессах коммерческих судов, — процессах, которые всегда вели за собой такие чудовищные издержки, что кредиторы бегали от судей хуже чем от чумы, проявлялось не только в сомнительном характере самих тяжб, благодаря которому лучше согласишься вынести грубейшую несправедливость, лишь бы избежать еще худшей несправедливости во имя закона, так как последний результат, столь же вероятен, как и первый, — но проявлялось всюду, в самых низших сферах судебной администрации, где ежедневно можно наблюдать множество промахов и нелепостей. Кому не известны ходячие насмешки, сочиненные на полицию? Что могут нам возразить на это? Что в такой массе людей, несомненно, должны быть и нечестные, и неспособные? Да, но в таком случае, по крайней мере, те распоряжения, которые идут к этим людям сверху, должны быть справедливы и обдуманны. Однако одного взгляда достаточно, чтобы убедиться, что на деле это вовсе не так. Возьмем, для примера, хорошо всем знакомую историю с телеграммой, отправленной по крайне важному и безотлагательному делу одним ирландским административным учреждением, ничтожный расход на эту телеграмму был занесен в отчет, который представляется в главное управление в Лондоне, там это вызвало возражение, возникла длинная переписка, прежде чем последовало разрешение на отпуск требуемой суммы, и то с оговоркой, что впредь таких утверждений даваться не будет, если на подобный расход предварительно не будет испрошено согласия главного управления в Лондоне. Мы не отвечаем за достоверность факта, но вот вам другой, за достоверность которого мы можем поручиться, а он, в свою очередь, подтвердит возможность и вышеприведенной истории. Один из моих друзей, заметив, что его обворовал повар, бежит в полицейское бюро, излагает там свое дело, дает самые точные указания о дороге, по какой должен был, по его мнению, скрыться вор, и просит полицию распорядиться по телеграфу о его задержании во время пути. На это ему отвечают, что без разрешения сделать этого нельзя, на получение же разрешения потребовалось довольно много времени. В результате вор, прибывший в город в тот самый час, какой был указан моим другом, ускользнул: следов его так и не нашли. Перейдем к другой области полицейской деятельности: к упорядочению уличного движения. Ежедневно на улицах Лондона десятки тысяч легких экипажей с седоками, спешащими по крайне нужным делам, задерживаются какими-нибудь четырьмя телегами и столькими же ломовыми фурами, которые там и сям ползут медленным шагом. Эти телеги и фуры — ничтожное меньшинство в общем движении: ускорив их движение или приурочив его к утренним и вечерним часам, полиция значительно уменьшила бы неудобство. Но вместо того, чтобы заняться устранением препятствий, действительно затрудняющих уличное движение, полиция занимается совсем другим: она следит за всем тем, что вовсе уже не является такой помехой этому движению. Так, недавно еще продавцам афиш запрещалось ходить по улицам под тем предлогом, что они будто бы мешают движению толпы: многие из них, неспособные к другой работе, лишились благодаря этому ежедневного заработка в размере одного шиллинга и были таким образом как бы поставлены в ряды нищих и воров. Есть примеры похуже этого. Несколько лет тому назад между полицией и маленькими продавщицами апельсинов возникла настоящая война: их гнали отовсюду, говоря, что они мешают прохожим. А между тем ежедневно на самых людных пунктах неподвижно торчат субъекты с игрушками, надувающие детей и родителей, чтобы продать эти игрушки: они сами издают разные звуки и уверяют покупателей, что так кричит игрушка, а рядом стоит полисмен и с отеческим видом наблюдает, как сколачивается деньга путем обмана и надувательства, и, если вы его спросите, почему он не находит нужным вмешаться, он вам ответит, что он не получал на это приказаний. Неправда ли, милый контраст! Если вы недобросовестный торговец, то вы можете смело собрать вокруг себя на тротуаре небольшую толпу, не опасаясь, что вы получите выговор за задержку движения. Если вы честны, вас оттолкнут далеко от края тротуара, как докучную помеху, оттолкнут куда? — на нечестную дорогу.
Такая беспомощность официальной машины в тех случаях, когда дело идет о нашей защите от несправедливости, по-видимому, должна была бы заставить нас относиться скептически к другим ее предначертаниям. Уж если в деле судебной защиты и полицейской охраны, в котором свои же неотложные интересы должны побуждать граждан требовать от официальной машины правильного функционирования, уж если здесь эта машина, в теории являющаяся защитником гражданина, становится так часто его врагом, если слова ‘прибегать к закону’ звучат для нас равносильно фразе ‘обеднеть’ и, может быть, даже ‘разориться окончательно’, — то, разумеется, в других делах, где наши интересы, поставленные на карту, менее настоятельны, никак уж нельзя ждать, чтобы официальная машина оказалась на высоте своего положения. Но такова сила политического фетишизма! Ни упомянутый ряд опытов, ни другие, им подобные, которыми нас дарит каждое административное учреждение, не могут поколебать всеобщей веры. Несколько лет тому назад обществу были предъявлены факты относительно употребления капитала Гринвичского госпиталя: оказалось, что только одна треть этого капитала шла на призреваемых моряков-инвалидов, две же остальные уходили на издержки по администрации: но ни этот факт, ни другие, ему подобные, не помешают нам создавать все новые административные учреждения. Притча о людях, которые фильтровали воду, чтоб удалить из нее едва заметную мошкару, и в то же время не замечали, как глотали в ней целых верблюдов, как нельзя более подходит к действиям официальной машины. Полюбуйтесь, с какой тщательностью здесь относятся к мелочам бюджета, как все сортируется, раскладывается по небольшим пакетам, перевязанным красной лентой, и в то же время по какой-то необъяснимой безалаберности целый департамент, и притом такой, как департамент по выдаче патентов и привилегий, оставляется совершенно без контроля. Разумеется, это ничуть не мешает раздаваться голосам, предлагающим ввести в торговых компаниях отчетность наподобие правительственной. Общество узнает, нисколько, однако, не теряя от этого своей веры, такие невероятные нелепости, которых, казалось бы, не могло создать даже и самое больное воображение! Возьмем, например, практикующийся в правительственных учреждениях, как обнаружилось недавно, порядок поощрения служащих: чиновник одного из отделений департамента занимает по смерти своего начальника его место, новый пост, конечно, налагает на него новые, более сложные обязанности, но жалованья ему не прибавляют, в то же время в другом отделении чиновник, ответственность которого ничуть не увеличилась, получает прибавку содержания из образовавшихся таким путем остатков.
Мы никогда не кончили бы, если б вздумали перечислять все такие промахи и нелепости: это наследство, переходящее от поколения к поколению, ни комиссии, ни отчеты, ни дебаты ничего с этим поделать не могут. И в то же время каждый год приносит новую жатву проектов в области административных начинаний, и с каждым новым проектом общество снова и снова рассчитывает получить наконец-то, чего оно от этого проекта ждет. А возьмем между тем армию — в ней царит система производства, которую нельзя назвать иначе, как организованным торжеством невежества, но которая тем не менее продолжает действовать вопреки постоянным нападкам, возьмем адмиралтейство — ни для кого не тайна, что его организация никуда не годна и что все его поступки способны только вызывать смех, возьмем церковь — она цепляется за давно отжившие формы, вопреки общественному мнению, которое их отвергает, — и, несмотря на все это, с каждым новым днем все настоятельнее и настоятельнее раздаются требования о необходимости распространять законодательные определения на новые области. Что нужды, что наши строительные законы повели лишь к постройке менее прочных домов, чем прежде, что нужды, что инспекция каменноугольных копей бессильна предупредить взрывы рудничного газа, что нужды, что введение инспекции на железных дорогах, лишь увеличило число катастроф на этих дорогах, среди нас, будто на смех всем таким неудачам и многим другим, свидетелями которых мы постоянно бываем, царит и продолжает царить то, что Гизо так удачно называет ‘грубым обольщением, верою в верховное могущество политического механизма’.
Великую услугу оказал бы обществу тот, кто взял бы на себя труд проанализировать законы, изданные… ну хотя бы за последние 50 лет, кто сравнил бы результаты, ожидавшиеся от этих законов, с результатами, действительно полученными. Для того чтоб написать такую полную откровений и в высшей степени поучительную книгу, достаточно было бы привести мотивы, вызвавшие то или другое законодательное определение, и показать, сколько зла, подлежащего теперь устранению, было порождено предыдущими мероприятиями. При этом для исследователя было бы всего труднее, разумеется, удержаться в должных рамках при повествовании, которое легко может сделаться бесконечным, о розовых надеждах, всегда кончавшихся неожиданными крушениями. В заключение было бы очень полезно указать, насколько выигрывал тот воздержанный законодатель, который после ряда убедительных уроков решился наконец раз навсегда прекратить свои законодательные попытки.
Не думайте, однако, чтобы и подобная сводка фактов, при всем богатства и поучительности содержания, могла хоть сколько-нибудь повлиять на изменение среднего уровня умов. Политический фетишизм будет жить, доколе люди будут лишены научного образования, доколе они будут считаться лишь с ближайшими причинами, не ведая о причинах более отдаленных и более общих, которые двигают первыми. И пока то, что теперь называют образованием, не будет свергнуто настоящим образованием, цель которого объяснить человеку сущность мира, в котором он живет, до тех пор новые политические иллюзии будут расцветать на иллюзиях погибших. Но и теперь уже есть избранные умы — и ряды их все пополняются, — умы, для которых вышеупомянутая книга не прошла бы бесследно, для них-то и стоило бы ее написать.

XIII. Специализация управления

(Эта статья в первый раз была напечатана в ‘The Fortnightly Review’, Deu., 1871)
Что рыбу труднее достать на берегу моря, чем в Лондоне, — это факт, хотя и противоречащий здравому смыслу, но тем не менее несомненный. Не менее несогласным со здравым смыслом является и тот факт, что в Западной Шотландии, изобилующей быками, за мясом приходится посылать за 200 или 300 миль в Глазго. Правители, которые под влиянием здравого смысла стремились подавить те или другие мнения, запрещая содержащие их книги, не думали, что запрещение этих книг повлечет за собой распространение этих мнений, точно так же и правители, которые, руководясь здравым смыслом, запрещали взимать большие проценты и не помышляли, что они делают таким образом условия займа еще более тягостными для заемщиков. Человек, который в тот момент, когда книгопечатание заменило переписывание книг, предсказал бы, что число лиц, занимающихся книжным делом, вследствие этого увеличится, был бы признан абсолютно лишенным здравого смысла. Таким же показался бы и человек, который в эпоху замены экипажей железными дорогами сказал бы, что число лошадей, которое понадобится для перевозки пассажиров и груза со станции и на станцию, превысит число их, замещенное паровозами. Таких примеров можно бы было привести бесчисленное множество. Те, которые помнят, что самые простые явления производят действия, часто в высшей степени отличные от тех, какие при этом ожидались, поймут, как часто это должно иметь место среди явлений сложных. Что воздушный шар поднимается от действия той же силы, которая вызывает падение камня, что таяние льда может быть значительно задержано посредством завертывания его в одеяло, что самый простой способ воспламенить калий это бросить его в воду, — все это истины, которые человеку, знакомому только с внешнею стороной предметов, покажутся очевидными нелепостями. И если даже тогда, когда факторы немногочисленны и несложны, результаты могут абсолютно противоречить кажущейся возможности, тем более могут они часто разниться там, где факторы многочисленны и взаимно связаны. Французское изречение по поводу политических событий: ‘Всегда случается то, чего не ожидаешь’, — изречение, которое французы в последнее время не раз подтверждали на деле, должно бы постоянно иметься виду у законодателя и у тех, которые стремятся ускорить законодательную деятельность. Остановимся на минуту и рассмотрим ряд, по-видимому, невозможных результатов, созданных социальными силами.
Вплоть до последнего времени думали, что язык — сверхъестественного происхождения. Что этот разработанный аппарат символов, столь удивительно приспособленный для передачи мыслей от одного ума к другому, есть дар чудесный, это казалось бесспорным. Люди не могли себе представить, каким путем могли явиться эти многосложные соединения слов различного порядка, рода и вида, с их формой, делающей их способными соединяться между собою и составлять вечно новые комбинации, вполне точно передающие любую идею по мере ее возникновения. Гипотеза, что и язык слагался медленно и постепенно в общем процессе эволюции из постоянного употребления знаков, первоначально главным образом химических, затем частью мимических, частью вокальных и, наконец, уже только вокальных, — эта гипотеза никогда не приходила в голову людям на ранних ступенях цивилизации, когда же она наконец пришла им в голову, они сочли ее слишком чудовищною нелепостью. Между тем эта чудовищная нелепость оказалась истиной. Эволюция языка, теперь уж достаточно изученная, показывает нам, что все отдельные слова, все выдающиеся черты структуры речи имели естественный генезис, и дальнейшие исследования ежедневно приносят нам новые и совершенно очевидные доказательства того, что этот генезис с самых первых шагов был явлением вполне естественным, и не только естественным, но и самопроизвольным. Ни один язык не был создан по искусственно составленной схеме каким-нибудь правителем или какой-нибудь законодательной коллегией. Не на съезде ученых изобретались части речи и устанавливались правила для их потребления. Мало того, начавшись без всякого юридического основания или установленной власти, этот процесс продолжался сам собой, и ни один человек того не заметил. Только под влиянием потребности во взаимном общении, в обмене мыслей и чувств, только из личных целей люди мало-помалу развивали речь, абсолютно упуская из виду, что они делают не только то, чего требуют их личные интересы. И это бессознательное отношение продолжается даже и теперь. Возьмите все население земного шара, и вы вряд ли найдете одного человека из миллиона людей, который знал бы, что в своей повседневной речи он продолжает далее тот самый процесс, при помощи которого развился язык.
Я начинаю, таким образом, прямо с основного пункта той аргументации, которую намереваюсь привести дальше. Останавливаясь на минуту на этом примере, я имел главным образом в виду показать, насколько результаты социологических процессов превосходят все представления не только так называемого здравого смысла, но даже и представления развитого здравого рассудка, и что даже те, которые до самой высокой степени развили в себе ‘научное употребление воображения’, не в состоянии их предвидеть. Но главным образом мне хотелось показать, как поразительны результаты, достигнутые косвенным и бессознательным образом кооперацией людей, просто занятых преследованием своих личных целей. Перейдем теперь к специальному предмету этой статьи.
Я с большим сожалением следил за той поддержкой, какую оказывал своим заслуженным высоким авторитетом проф. Гексли школе политиков, которая вряд ли нуждается в поддержке, потому что у нее так мало противников. Я сожалею об этом тем более, что до сих пор люди, подготовленные к изучению социологии предварительным изучением биологии и психологии, почти не высказывались по данному вопросу, и то, что проф. Гексли, который в силу как своей общей эрудиции, так и специальных познаний наиболее подготовлен судить об этом вопросе, пришел к выводам, изложенным в последнем номере ‘Fortnightly Review’, подействует обескураживающим образом на небольшое число лиц, пришедших к противоположным взглядам. Но как бы я ни сожалел об открытом противодействии проф. Гексли обшей политической доктрине, мною исповедуемой, я не имею здесь в виду возражать на его доводы вообще, меня удерживает от этого частью нежелание останавливаться на пунктах разногласия с человеком, которого я так глубоко уважаю, частью же сознание, что то, что я выскажу, будет повторением главным образом того, что было мною уже раньше так или иначе высказано. На одном только вопросе я считаю себя обязанным остановиться. Проф. Гексли молчаливо вопрошает меня и ставит, таким образом, передо мной альтернативу, выход из которой для меня очень неприятен. Не отвечая на его вопросы, я тем самым позволяю заключить, что не имею на него ответа и что, следовательно, доктрина, которую я исповедую, не выдерживает критики, приходится, следовательно, дать на этот вопрос соответствующий ответ. Как это мне ни неприятно, я вижу, что как общественные, так и личные интересы требуют, чтобы я сделал это.
Если бы я имел возможность полнее разработать свою статью, на которую ссылается проф. Гексли, вопрос не был бы, может быть, вовсе поднят. Эта статья заключается следующими словами: ‘Мы намеревались высказать здесь некоторые замечания относительно различных типов социальной организации, а также сказать несколько слов о социальных метаморфозах, но мы достигли уже указанных нами здесь границ’. Это дальнейшее развитие понятий, которые я имею в виду изложить в ‘Основаниях социологии’, я должен наметить здесь в кратких чертах, чтобы сделать свой ответ достаточно понятным. Мне придется при этом сказать многое, что было бы совершенно излишне, если бы этот ответ предназначался исключительно только для проф. Гексли, — в таком случае достаточно было бы легких намеков на общие явления организации, с которыми он неизмеримо более знаком, чем я. Но так как убедительность моего ответа должна быть отдана на суд обыкновенного читателя, то этот последний должен быть снабжен необходимыми для этого данными, причем точность моего изложения подлежит контролю проф. Гексли.
Первоначальная дифференциация в структурах организмов, как она обнаруживается в истории каждого отдельного организма, так же как и в истории всего органического мира в его целом, есть дифференциация на части внешние и внутренние, — на части, поддерживающие непосредственное общение с окружающею средой, и части, не находящейся в непосредственном с нею общении. Мы видим это как в тех мельчайших низших формах, неправильно, хотя и удобопонятно называемых иногда одноклеточными, так и в наиболее развитом отделе существ, которые на основании серьезных соображений рассматриваются как агрегаты существ более низких. У этих сложных организмов различают две оболочки — эндодерму и эктодерму, мало отличающиеся одна от другой, из них одна служит для образования пищеварительного мешка, другая является внешней оболочкой тела. Согласно описанию их, данному проф. Гексли в его Oceanic Hydrozoa, эти слои представляют обыкновенно, если и не всегда, так как существуют исключения, особенно между паразитами, органы питания и органы внешних сношений. В зародышах высших типов каждый из этих слоев делается двойным, благодаря присоединению образовавшегося между ними и расщепившегося на два средних слоя, из внешнего двойного слоя развивается вся внешняя оболочка тела, с его конечностями, нервной системой, органами чувств, мышцами и т. д., тогда как из внутреннего двойного слоя развивается пищевой канал, с его придаточными органами, а также сердце и легкие. Хотя в высших типах эти две системы органов, поглощающих и расходующих пищу, настолько связаны разветвлением кровеносных сосудов и нервов, что это деление не может быть точно проведено, но в целом все же вышеизложенный контраст остается в силе. Следовательно, уже в самом начале возникает это разделение, которое предполагает одновременно кооперацию и антагонизм: кооперацию — так как в то время как наружные органы доставляют внутренним пищу в сыром виде, внутренние органы перерабатывают и доставляют наружным органам материал готовый, который дает им возможность исполнять свое назначение, антагонизм — потому что каждая система органов, существующих и развивающихся за счет этого переработанного материала, не может присвоить себе какую-либо часть общего запаса, не уменьшая на такую же величину запас, нужный для других частей. Эта общая кооперация и этот общий антагонизм усложняются специальными кооперациями и специальными антагонизмами, как только две большие системы органов достигают известной степени развития. Первоначально простой пищевой канал, дифференцируясь на различные части, становится агрегатом структур, которые благодаря кооперации лучше исполняют свои функции, между которыми тем не менее возникает антагонизм, так как каждая из них должна восстановить свои потери и приобрести материал для дальнейшего развития за счет общего запаса питания, необходимого для них всех. Точно так же, когда наружная система развивает специальные органы чувств и конечности, между ними также возникают вторичные виды кооперации и вторичные виды антагонизма. Разнообразие комбинаций их действий успешнее обеспечивает питание, но вместе с тем деятельность каждой отдельной группы мышц или нервов вызывает трату некоторой части питательного материала, предназначенного для внешних органов, и происходит за счет всего организма. Таким образом, общий план строения как в целом, так и в деталях заключается одновременно в комбинации и расчленении. Все органы объединяются на почвы служения интересам организма, в состав которого входят, но при этом все они имеют и свои специальные интересы и конкурируют один с другим из-за распределения между ними крови.
Форма управления, контроля и координации развивается вместе с развитием этих систем органов, наконец, появляются две управляющие системы. Возникает общее различие между двумя управляющими системами, принадлежащими к двум большим системам органов. Вопрос, образовалась ли внутренняя управляющая система первоначально из внешней или нет, здесь не важен: в развитом состоянии она в значительной мере независима {Здесь и в дальнейшем изложении я имею в виду управляющие системы Vertebrata потому, что их соотношения в этом большом отделе животного царства гораздо лучше изучены, а не потому, что подобных соотношений не существовало также и в других отделах его. Например, в большом отделе Annulosa эти управляющие системы представляют отношения для нас в высшей степени поучительные. Ибо в то время, как низшие Annulosa имеют только одну систему нервных узлов, высший их тип (как, напр., моль) имеет нервную систему, управляющую внутренними органами, а также более ясную систему, управляющую органами внешнего сношения. И этот контраст аналогичен одному из контрастов между культурным и некультурным обществом, ибо в то время, как у некультурных и малокультурных существует только простая система управляющих органов (agereus), y вполне цивилизованных, как мы вскоре увидим, существуют две системы управляющих органов (ageneus) соответственно внешней и внутренней структурам.}.
Если мы рассмотрим их соответственные функции, мы поймем происхождение этого различия. Для того чтобы внешние органы могли успешно кооперировать в целях захватить добычу, избежать опасности и т. д., необходимо, чтобы они находились под такой властью, которая была бы способна направлять их соединенные действия то так, то иначе, в зависимости от изменения внешних обстоятельств. Необходимо в каждый данный момент быстрое применение к более или менее новым условиям, и, следовательно, нужен сложный централизованный нервный аппарат, которому все эти органы быстро и безусловно повиновались бы. Управляющий центр, необходимый для внутренней системы органов, другого рода и гораздо проще. Когда приобретенная внешними органами пища уже попала в желудок, необходимая кооперация внутренних органов, хотя и изменяется несколько в зависимости от количества или рода пищи, тем не менее представляет общее единообразие и должна происходить более или менее одинаково, каковы бы ни были внешние условия. В каждом случае пища должна превратиться в кашицу, перемешанную с различными растворяющими выделениями и передвигаемую по известному пути, на котором та часть ее, которая служит для питания, задерживается поглощающими поверхностями. Для того чтобы эти процессы совершались успешно, участвующие в них органы должны быть снабжены годною для этого кровью, для этой цели сердцу и легким приходится работать с большею силой. Эта кооперация внутренних органов, происходящая со сравнительным единообразием, регулируется нервной системой, в значительной мере независимой от той более высокой и более сложной нервной системы, которая управляет органами внешними. Акт глотания, конечно, главным образом происходит при помощи высшей нервной системы, но проглоченная пища раздражает одним своим присутствием местные нервы, посредством этих последних местные нервные узлы и косвенно, через нервные сплетения с другими узлами, возбуждает все остальные внутренние органы к кооперативной деятельности. Правда, функции симпатической или узловой нервной системы, или ‘нервной системы органической жизни’, как ее иначе называют, не вполне исследованы. Но раз мы положительно знаем, что некоторые из ее сплетений, как например, сердечные, представляют те центры местной стимуляции и координации, которые могут действовать самостоятельно, хотя и находятся под влиянием высших центров, мы можем смело заключить, что другие и более обширные сплетения, распространенные между внутренностями, тоже являются такими местными и в значительной степени независимыми центрами, тем более что нервы, которые они посылают к внутренностям для соединения со многими второстепенными узлами, рассеянными среди них, значительно превосходят в количестве сопровождающие их цереброспинальные волокна, и предполагать, что-либо другое значило бы оставить открытым вопрос: в чем заключаются их функции? — а равно и вопрос: каким образом совершаются эти бессознательные координации внутренностей? Нам остается только исследовать род кооперации, существующей между этими двумя нервными системами. Эта кооперация является одновременно и общей и частной. Общая кооперация — это та, при помощи которой каждая система органов получает возможность возбуждать к деятельности другую систему органов. Пищевой канал вызывает посредством известных нервных сплетений высшей нервной системы ощущение голода и побуждает таким образом делать усилия, какие необходимы, чтобы добыть пищу. И обратно: действие нервно-мышечной системы или, по крайней мере, ее нормальная деятельность посылает внутрь сердечным или иным сплетениям целый ряд стимулов, возбуждающих деятельность внутренностей. Специальная кооперация — та, при помощи которой одна система как бы сдерживает косвенным образом другую систему. Волокна симпатической нервной системы сопровождают каждую артерию на всем протяжении органов внешнего сношения и обусловливают ее сокращение, обратное действие вызывается некоторыми цереброспинальными волокнами, сплетающимися с симпатическим нервом во внутренней полости, блуждающий и другие нервы производят задерживающее действие на сердце, кишечник, поджелудочную железу и т. д. Несмотря на некоторые сомнительные подробности, интересующий нас здесь факт достаточно очевиден. Соответственно двум системам органов, существуют две нервные системы, в значительной мере независимые одна от другой, и если не подлежит сомнению, что высшая система воздействует на низшую, то также несомненно и то, что низшая очень сильно влияет на высшую. Сдерживающее действие симпатической нервной системы на кровообращение при помощи нервно-мышечной системы неоспоримо, таким образом, становится возможным то, что при усиленной работе внутренних органов нервно-мышечная система утомляется в такой значительной степени {Идя навстречу возражению, которое будет мне, может быть, сделано, что опыты Бернара, Людвига и др. относительно некоторых желез показывают, что нервы цереброспинальной системы управляют выделительным процессом, я хотел бы высказать, что как в этих случаях, так и во многих других, в которых изучены были относительные функции цереброспинальных нервов и симпатической нервной системы, брались органы, в которых ощущение является или стимулом деятельности, или сопутствующим ему фактором, и что поэтому эти случаи не позволяют нам делать заключений применительно к случаям, где речь идет о внутренних органах, которые при нормальном состоянии исполняют свои функции без ощущений. Возможно даже, что функции симпатических волокон, сопровождающих артерии внешних органов, играют просто вспомогательную роль по отношению к центральным частям симпатической системы, которые возбуждают и регулируют работу внутренних органов, — вспомогательную в том смысле, что они задерживают прилив крови к внешним органам в тех случаях, когда она необходима внутренним, цереброспинальная система производит задержку (кроме ее действия на сердце), действующую в обратном смысле. И возможно, что это есть способ поддержать ту конкуренцию из-за питания, которая возникает, как мы видели с самого начала, между этими двумя большими системами органов.}.
Дальнейший факт, интересующий нас здесь, заключается в том контрасте, который представляет у различных родов животных степень развития этих двух больших систем, которые соответственно обусловливают внешние и внутренние функции. Существуют такие активные существа, у которых органы движения, органы чувств, вместе с комбинирующим их действия нервным аппаратом, занимают значительное место по сравнению с органами питания и их придатками, и в то же время существуют такие малоактивные создания, в которых те же органы внешних сношений занимают очень незначительное место сравнительно с органами питания. И что еще замечательно и для нас особенно поучительно — это то, что тут часто имеет место метаморфоза, характерной чертой которой является значительное изменение в соотношении этих двух систем, — метаморфоза, сопровождающая глубокое изменение в образе жизни. Наиболее обычная метаморфоза иллюстрируется очень разнообразно миром насекомых. В течение личиночного периода в жизни бабочки ее органы питания значительно развиты, тогда как внешние органы развиты очень мало, а когда затем, во время периода покоя, внешние органы претерпевают громадное развитие, делающее возможным деятельное и многообразное приспособление насекомого к окружающему миру, пищеварительная система становится сравнительно незначительной. С другой стороны, у низших беспозвоночных наблюдается очень обычная метаморфоза противоположного характера. Молодой индивидуум с совершенно ничтожной пищеварительной системой, но снабженный конечностями и органами чувств, свободно плавает по всем направлениям. Затем он устраивается в таком месте, где можно находить пищу, не прибегая к движениям, теряет в значительной степени свои внешние органы, развивает систему внутренних органов и, по мере роста, принимает вид, чрезвычайно мало напоминающий первоначальный вид, приспособленный почти исключительно к питанию и размножению.
Но обратимся теперь к организму социальному и к тем аналогиям в строении и функциях, которые могут быть в нем прослежены. Понятно, что аналогии между явлениями, которые представляет собою индивидуум, т. е. агрегат физически связный, и явлениями, которые представляют физически несвязный агрегат индивидуумов, распространенных на большом пространстве, не может быть видимой или ощутимой, здесь возможна только аналогия между системами, между методами организации. Существующие аналогии являются продуктом несомненной общности обеих организаций: в той и другой существует взаимная зависимость частей, что и составляет зерно всякой организации. Этим определяется и параллелизм между организмом индивидуальным и социальным. Понятно, что этот параллелизм сопровождается и глубокими различиями между агрегатами. Одно из основных различий заключается в том, что, в то время как в индивидуальном организме есть только один центр сознания, способный ощущать удовольствия или страдания, в организме социальном этих центров столько же, сколько в нем заключается индивидуумов, а самый их агрегат не чувствует ни удовольствия, ни страданий, — обстоятельство, коренным образом изменяющее их цели.
Рассмотрим же теперь вышеупомянутый параллелизм. В обществе, как и в индивидууме, имеется ряд структур, делающих его способным воздействовать на окружающую среду, как, например, приспособления для нападения и защиты, армия, флот, укрепленные и снабженные гарнизоном пункты. И вместе с тем общество имеет организацию промышленную, поддерживающую все те процессы, которые создают жизнь нации. И хотя обе системы органов — системы внешней и внутренней деятельности — и не находятся между собой в совершенно таком же отношении, как внешние и внутренние органы животного, так как промышленные органы в обществе людей сами снабжают себя сырыми материалами, вместо того чтобы получать их от внешних органов, они тем не менее связаны отношением в другом смысле аналогичным. Тут сразу открываются перед нами явления как кооперации, так и антагонизма. При помощи системы оборонительной промышленная система получает возможность поддерживать свои функции, не испытывая вреда со стороны внешних врагов, и, с другой стороны, при помощи промышленной системы, снабжающей ее материалом для питания, оборонительная система получает возможность поддерживать эту безопасность. И в то же самое время эти две системы находятся во взаимном антагонизме, так как обе в своем существовании зависят от общего для них обеих запаса продуктов. Далее, в социальном, как и в индивидуальном, организме эта первичная кооперация и первоначальный антагонизм подразделяются на вторичные виды кооперации и антагонизма. Присматриваясь к промышленной организации, мы замечаем, что земледельческая и мануфактурная отрасли взаимно помогают одна другой посредством обмена своих продуктов, но в других отношениях находятся между собою в антагонизме, так как каждая стремится взять наибольшую сумму продуктов, принадлежащую другой, в обмен на свои собственные продукты. То же самое замечается и во всех областях мануфактурной деятельности. Из общего дохода, получаемого Манчестером за свои товары, Ливерпуль старается захватить возможно большую долю за доставляемый им сырой материал, Манчестер стремится дать возможно меньше, и оба они в то же самое время кооперируются в снабжении остальной части общества необходимыми для него ткацкими фабрикатами, причем опять-таки стараются получить от него общими силами возможно больше за свои товары.
Таков, с теми или другими изменениями, обычный ход вещей во всех отраслях промышленной организации. Побуждаемые своими собственными потребностями или потребностями своих детей, и единичные личности, и более или менее агрегированные группы их быстро открывают у своих сограждан какую-нибудь, неудовлетворенную потребность и охотно удовлетворяют ее в обмен на удовлетворение своих собственных потребностей, и действие этого процесса неизбежно ведет к тому, что самая сильная потребность, удовлетворение которой оплачивается лучше других, привлекает наибольшее число работников, так что при этом получается постоянное уравновешивание потребностей и служащих для их удовлетворения приспособлений.
Мы переходим теперь к регулятивным структурам, управляющим действиями этих двух кооперирующих систем. Как в индивидуальном организме, так и в социальном внешние части находятся под строгим контролем центра. Для приспособления к изменчивым и неожиданным переменам в окружающей среде внешние органы должны быть способны к быстрым комбинациям как оборонительного, так и наступательного характера, а для того чтобы действия их могли быстро комбинироваться сообразно каждому возникающему требованию, эти органы должны быть всецело подчинены высшей исполнительной власти: армии и флот должны управляться деспотически. Совершенно другое дело регулятивный аппарат, потребный для промышленной системы. Система, поддерживающая питание общества, как и система внутренних органов питания индивидуума, имеет регулятивный аппарат, в значительной степени отличающийся от того, который управляется внешними органами. Не в силу правительственного указа сеет фермер столько-то пшеницы и столько-то ячменя или делит свою землю в надлежащем отношении на пашню и луга. Не по телеграмме ‘Ноте Office’a’ изменяется производство шерстяных изделий в Лидсе так, чтобы оно точно соответствовало существующим запасам и ожидаемому количеству шерсти. Стеффордшир производит надлежащее количество гончарных изделий, Шеффилд — ножовый товар с быстротой, соответствующей спросу, также без всякого поощрения или задержки со стороны законодательной власти. Получаемые фабрикантами и фабричными центрами импульсы к усилению или сокращению производства совершенно другого происхождения. Они побуждаются к усилению или сокращению размеров своей деятельности частью прямыми заказами распределителей, частью косвенными указаниями, заключающимися в отчетах о состоянии рынка на всем пространстве государства. Регулятивный аппарат, благодаря которому эти промышленные органы дружно кооперируют, действует приблизительно так, как симпатическая нервная система у позвоночного животного. Между большими центрами производства и распределения существует система сообщения, побуждающая или задерживающая их деятельность сообразно изменяющимся обстоятельствам. Между главнейшими провинциальными городами и Лондоном существует ежечасная передача известий, в зависимости от которых изменяются цены, заказываются товары, переводится с места на место капитал, смотря по тому, где больше надобность в нем. Все это происходит без всякого министерского надзора, без предписания со стороны тех исполнительных центров, которые комбинируют действия внешних органов. Существует, однако же, один чрезвычайно важный род влияния, которое эти высшие центры производят на различные виды промышленной деятельности, а именно: задерживающее влияние, предупреждающее агрессивные действия прямого или косвенного характера. Необходимое условие, при котором только и возможно нормальное течение продуктивного и распределительного процесса: где происходит работа или трата, там должен быть пропорциональный приток материала для восстановления. И обеспечение этого не менее важно, чем обеспечение исполнения договоров. Совершенно аналогично тому, как физический орган, исполняющий свои функции и не получающий соответственного притока крови, должен прийти в упадок, причем и весь организм страдает, так и промышленный центр, выработавший и выславший свой специальный товар и не получивший в обмен соответствующего количества других товаров, должен прийти в упадок. Если мы спросим, какое необходимое условие для предупреждения этого местного расстройства питания и упадка, мы увидим, что оно заключается в том, чтобы взаимные соглашения неукоснительно приводились в исполнение, товары оплачивались по условленным ценам и правосудие надлежащим образом отправлялось.
Еще один выдающийся параллелизм должен быть здесь описан, а именно тот, который существует между метаморфозами, имеющими место в обоих вышеупомянутых случаях. Эти метаморфозы аналогичны в том отношении, что обе представляют изменения во взаимных соотношениях внешней и внутренней системы органов, а также и в том, что происходят при аналогичных условиях. С одной стороны, мы видим простой тип маленького общества — это кочующая ватага дикарей, — тип по своей организации совершенно хищнический Он представляет не что иное, как кооперативную структуру для военных целей- промышленная часть почти совершенно отсутствует и, поскольку существует, представлена исключительно женщинами. Когда кочующее племя становится оседлым, начинает обнаруживаться и промышленная организация, особенно там, где посредством завоеваний приобретен класс рабов, который может быть принужден к работе. Тем не менее хищнический строй еще долго сохраняет за собой господство. За исключением рабов и женщин, все политическое целое состоит из частей, организованных для нападения и защиты, и действует успешно соответственно тому, насколько власть над ним централизована. Общества подобного рода, продолжая подчинять себе соседние общества и развивая довольно сложную организацию, тем не менее сохраняют преобладающий хищнический тип, при котором промышленные структуры возникают в таком именно количестве, какое необходимо для поддержания существования структур, служащих для нападения и защиты. Прекрасный пример последнего типа представляет Древняя Спарта. Отличительные черты подобного социального типа следующие: каждый член господствующей расы есть воин, война составляет главное дело жизни, каждый член подчинен строгой дисциплине, приспосабливающей его для этого дела, централизованная власть управляет всеми видами социальной деятельности до подробностей повседневной жизни человека включительно, и, наконец, благосостояние государства — все, и индивидуум живет только для его пользы. Эти черты сохраняются до тех пор, пока окружающие общества по своему характеру продолжают требовать и поддерживают в действии воинствующую организацию. Когда, благодаря главным образом завоеваниям и образованию крупных агрегатов, воинственная деятельность становится менее постоянной и война перестает быть занятием каждого свободного человека, тогда начинают брать верх промышленные структуры. Не останавливаясь в подробностях на этом переходном моменте, достаточно взять как образец мирного или промышленного типа Северо-Американские Штаты до последней войны. Тут военная организация уже совершенно исчезла: редкие местные сборы милиции превратились в увеселительные сборища, и все, что имеет отношение к военному делу находится во всеобщем презрении. Отличительные черты мирного или промышленного типа следующие: центральная власть сравнительно слаба, она почти вовсе не вмешивается в частные действия индивидуумов и, наконец, государство не представляет уже нечто такое, для блага чего существуют отдельные лица, напротив, оно само должно служить на пользу этих отдельных лиц.
Нам остается только еще прибавить, что эта сопутствующая развитию культуры метаморфоза очень быстро регрессирует, как только внешние условия перестают быть для нее благоприятными. Во время последней войны в Америке похвальба м-ра Сэуорда (Seward) — ‘мне достаточно прикоснуться к этому колокольчику, и каждый человек в самом отдаленном штате станет пленником государства’ (похвальба не пустая, вызвавшая горячее одобрение со стороны многих членов республиканской партии) — показывает нам, как быстро рядом с развитием воинствующей деятельности стремится к осуществлению и полезный для нее тип централизованной структуры и как скоро нарождаются соответствующие чувства и идеи. Наша собственная история с 1815 г. представляет двойной пример такого рода метаморфозы. В течение тридцатилетнего мирного периода воинствующая организация сократилась, воинственные чувства значительно охладели, в то же время быстро расцвела промышленная деятельность, признание индивидуальных прав граждан получило большую определенность, и многие ограничительные и деспотические постановления совершенно исчезли. И обратно: со времени оживления воинственной деятельности и воинственного строя на континенте возродилась и наша собственная организация, служащая для защиты и нападения, и более резко обозначилось стремление к усилению центральной власти, обычно сопровождающее этот строй.
Закончив это несколько длинное вступление, я готов приступить к ответу на поставленный мне вопрос. Процитировав некоторые места из того моего опыта (‘Социальный организм’), который я несколько пополнил на предшествующих страницах, и высказав некоторое согласие с моими мнениями, — согласие, которое я высоко ценю, так как оно исходит от такого авторитетного судьи, проф. Гексли приступает со свойственной ему тонкостью к анализу несоответствия, существующего якобы между некоторыми приведенными в этом опыте аналогиями и моей доктриной об обязанностях государства. Ссылаясь на одно место в моей статье, в котором я излагаю функции индивидуального ума, как ‘уравновешивающего интереса жизни — физические, умственные, моральные, социальные’, и сравнивая их с функциями парламента, ‘уравновешивающего интересы различных классов общества’, присовокупляя, что хороший парламент тот, в котором партии разделяются соответственно этим различным интересам так, что их соединенное законодательство дарует каждому классу столько, сколько совместимо с правами других классов’, проф. Гексли говорит:
‘Все это представляется совершенно справедливым, но если сходство между физиологическим и политическим организмом может служит указанием не только того, что последний представляет, и как стал тем, что он есть, но также чем он должен быть и чем стремится стать, я не могу не думать, что истинный смысл данной аналогии глубоко противоречит отрицательному взгляду на функцию государства.
Представим себе, что, согласно этому взгляду, каждая мышца стала бы утверждать, что нервная система не имеет права вмешиваться в ее сокращения, за исключением тех случаев, когда они являются помехой для сокращения других мышц, или что каждая железа настаивала бы на своем праве выделять секрет, поскольку это не мешает выделениям других желез, представим себе далее, что каждая клеточка пользуется полною свободой следовать своим ‘интересам’ и что laisser faire сделалось всеобщим законом, — что станется в таком случае с физиологическим организмом?’.
Первое, что я замечу на этот вопрос, это то, что, если бы я придерживался доктрины Прудона, который прямо называет себя ‘анархистом’, и если бы наряду с этой доктриной я высказывал вышеизложенную теорию социального строя и его функций, непоследовательность, доказываемая этим вопросом, была бы очевидна и вопрос должен бы быть признан не имеющим ответа. Но так как я не разделяю мнений Прудона и считаю, что в пределах своих истинных границ правительственные действия не только законны, но и в высшей степени важны, я не понимаю, какое отношение я имею к вопросу, который по смыслу своему предполагает с моей стороны отрицание законности и важности правительственной деятельности. Я не только утверждаю, что ограничительная власть государства по отношению к отдельным индивидуумам, корпорациям или классам индивидуумов необходима, но утверждал даже, что она должна быть более реальна, должна быть шире, чем в настоящее время {См. Social static, ch. XXI, ‘The Duty of the State’. См. также опыт ‘Чрезмерность законодательства’.}. А так как выполнение такого контроля предполагает существование соответствующего контролирующего аппарата, то вопрос, что случилось бы, если бы действия этого контролирующего аппарата были воспрещены, не может поставить меня в затруднительное положение. По поводу этого общего взгляда на вопрос я должен еще заметить, что, сравнивая национальное совещательное собрание с совещательною ролью нервного центра у позвоночного животного, как соответственно уравновешивающих интересы общества и индивидуума, причем оба действуют посредством процесса представлений, я не отождествляю эти два ряда интересов, ибо в обществе (по крайней мере, мирном) эти интересы относятся главным образом к внутренним действиям, тогда как в живом индивидууме они имеют дело преимущественно с действиями внешними. Те ‘интересы’, о которых я здесь говорю, которые, по моему мнению, уравновешиваются представительным правящим органом, это те противоречивые интересы различных классов и различных индивидуумов, уравновешивание которых заключается только в предупреждении агрессивных действий и в отправлении правосудия.
От этой общей постановки вопроса, не касающейся меня, я перехожу теперь к более специальной постановке его, которая меня действительно касается. Разделяя действия правящих структур как в индивидуальных, так и в политических организмах на положительно-регулятивные и отрицательно-регулятивные, т. е. на такие, которые возбуждают и направляют, в отличие от тех, которые только задерживают, я должен сказать, что если бы мне здесь предложили вопрос: что случится, если контролирующий аппарат перестанет действовать? — я должен бы был дать два совершенно противоположных ответа, смотря по тому, какая из этих двух систем органов имеется при этом в виду. Если бы в индивидуальном организме каждая мышца в отдельности стала независимой от совещательных и исполнительных центров, из этого возникло бы совершенное бессилие: при отсутствии мышечной координации невозможно было бы стояние на ногах, еще менее — воздействие на окружающую среду, и организм стал бы добычей первого встречного врага. Для того чтобы надлежащим образом комбинировать действия этих внешних органов, большие нервные центры должны исполнять функции, имеющие одновременно положительно-регулятивный и отрицательно-регулятивный характер — они должны предписывать действия и задерживать их. То же самое относится и к внешним органам политического организма. Для того чтобы сделать возможными те быстрые комбинации и приспособления, которые необходимы ввиду изменчивых действий внешних врагов, нужно, чтобы структуры, служащие для защиты и нападения, деспотически управлялись центральною властью. Но если, вместо того чтобы спрашивать, что случилось бы, если бы внешние органы в том и другом случае были освобождены от контроля больших правящих центров, мы спросим, что случилось бы, если бы внутренние органы (промышленные коммерческие организации в одном случае, питательные и распределительные — в другом) были лишены подобного контроля, ответ получился бы иной. Оставим в стороне дыхательную и некоторые другие менее важные служебные части индивидуального организма, не имеющие аналогичных частей в социальном организме, и ограничимся рассмотрением поглощающих, обрабатывающих и распределяющих структур, которые встречаются в обоих. Мне кажется, можно было бы с успехом утверждать, что как в одном, так и в другом случае они не нуждаются в положительно-регулятивном контроле со стороны больших правящих центров, а только в отрицательно-регулятивном. Но обратимся к фактам {Во избежание возможного недоразумения по поводу терминов положительно-регулятивный и отрицательно-регулятивный позволю себе пояснить их несколькими краткими примерами. Если человек владеет землей, а я обрабатываю ее для него всю или только некоторую часть ее или научаю его способам обработки ее, мои действия положительно-регулятивны, но если, предоставляя его хозяйство всецело его собственным силам и разумению, я только удерживаю его от захвата чужой жатвы или нарушения чужих границ или засорения чужого поля, мои действия отрицательно-регулятивные. Между обеспечением человеку его целей или поддержкой его в достижении их и удержанием его, когда он при этом врывается в жизнь других граждан, разница весьма значительная.}.
Пищеварение и кровообращение совершаются в полном порядке у лунатиков и идиотов, хотя высшие нервные центры у них расстроены или в некоторых своих частях даже совершенно отсутствуют. Жизненные функции не прекращаются во время сна, они становятся только менее интенсивными, чем тогда, когда мозг бодрствует. В детстве, когда цереброспинальная система почти бессильна и не в состоянии выполнять даже таких простых действий, как управление сфинктерами, функции внутренних органов деятельны и правильны, и даже у взрослого остановка мозговой деятельности, проявляющаяся нечувствительностью, или даже общий паралич спинной мозговой системы, вызывающий неподвижность всех конечностей, не останавливают этих функций в течение довольно продолжительного времени, хотя они и начинают неизбежно ослабевать за отсутствием спроса, который предъявляется к ним со стороны активной системы внешних органов. Зависимость этих внутренних органов от положительно-направляющего контроля высших нервных центров так незначительна, что их самостоятельность становится иногда очень неудобной. Никакое предписание, посланное внутренним органам, не в силах остановить понос, точно так же, когда неудобоваримое блюдо ускоряет ночью кровообращение, вызывая бессонницу, никакое веление мозга не может заставить сердце биться спокойнее. Не подлежит сомнению, что эти жизненные процессы значительно видоизменяются под влиянием общего возбуждения и задержки со стороны цереброспинальной системы, но что они в очень значительной степени независимы, это не может, мне кажется, подлежать сомнению. Тот факт, что перистальтические движения кишечника могут продолжаться после перерезки его нервных волокон и что сердце (у хладнокровных позвоночных, по крайней мере) продолжает пульсировать еще некоторое время после отделения его от туловища, ясно показывает, что свободная деятельность этих жизненных органов служит потребностям всего организма в целом, независимо от действия его высших регулирующих центров. И это еще более подтверждается произведенными под руководством Людвига опытами Шмулевича (если только этот факт достоверен), показывающими, что при выбранных надлежащим образом условиях выделение желчи может быть поддержано еще некоторое время в вырезанной печени только что убитого кролика, если через нее продолжает проходить кровь. Есть ответ, и, как мне кажется, ответ достаточно удовлетворительный, даже и на коренной вопрос. ‘Допустим, что каждая отдельная клетка свободна следовать своим собственным интересам и что laisser aller господствует над всем, — что станет в таком случае с физиологическим организмом?’ Ограничивая вышеупомянутым образом круг этого вопроса теми органами и частями органов, которые ведают жизненные процессы, мнение, утверждающее, что хотя они преследуют свои отдельные ‘интересы’ (ограниченные здесь ростом и размножением), но благополучие всего организма достаточно обеспечено, мне кажется очень правдоподобным. Согласно опытам Гунтера, произведенным над коршунами и чайками, та часть пищевого канала, которой приходится перемалывать более твердую пищу, чем та, какою обыкновенно питается животное, приобретает более толстую и твердую внутреннюю оболочку. Когда сужение кишечника препятствует прохождению содержимого, мышечные стенки участка, лежащего выше этого места, утолщаются и проталкивают содержимое с большей силой. Если на каком-нибудь участке кровеносной системы кровообращение встречает серьезное препятствие, то при этом обыкновенно происходит гипертрофия сердца или уплотнение его мышечных стенок, дающие ему возможность гнать кровь с большею энергией. Точно так же и желчный пузырь утолщается и усиливает свою деятельность, когда закупоривается проток, через который изливается его содержимое. Все эти изменения происходят совершенно независимо от мозга, помимо каких бы то ни было его предписаний без всякого сознания о течении этих процессов. Они вызываются ростом или размножением или приспособлением местных единиц (будут ли то клетки или волокна), порождаемыми усилением или изменением выпадающей на их долю деятельности. Единственное условие, которое непременно должно предшествовать этому произвольному приспособительному изменению, это то, что эти местные единицы должны быть снабжены усиленным притоком крови сообразно их усиленной деятельности, — требование, соответствующее тому, которое в обществе гарантируется справедливостью, а именно что больший труд должен вести за собою большую плату. И если бы понадобилось прямое доказательство того, что система органов, свободно выполняя свои отдельные, независимые функции, содействует тем самым благу всего агрегата, в состав которого она входит, мы найдем его в обширном классе существ, которые совершенно лишены нервной системы и тем не менее обнаруживают, по крайней мере некоторые из них, значительную степень активности. Прекрасный пример этого представляют океанические Hydrozoa. Несмотря на ‘многочисленность и сложность органов у некоторых из них’, эти животные не имеют нервных центров, т. е. лишены регулирующего аппарата, который координировал бы действия их органов. Один из высших видов группы заключает в себе различные части, которые носят название ценосарка, полипита, щупалец (tentacula), гидроциста, nectocalyces, genocalyces и т. д., и каждая из этих различных частей заключает в себе множество частично независимых единиц — нитевидные клетки, реснитчатые клетки, сокращающиеся волокна и т. д., так что весь организм в целом представляет группу разнородных групп, из которых каждая, в свою очередь, есть более или менее разнородная группа. При отсутствии нервной системы устройство неизбежно должно быть таково, что различные единицы и различные группы единиц, имеющие каждая в отдельности свою собственную жизнь, без всякого положительного контроля со стороны остальных, в силу своего устройства, а также относительного положения, в котором она развивалась, способствуют существованию как друг друга, так и всего агрегата в целом. И если такова деятельность ряда органов, не связанных нервными волокнами, то тем более это возможно по отношению к ряду органов, которые, подобно внутренним органам у высших животных, имеют специальную систему нервных путей для возбуждения друг друга к совместной деятельности.
Обратимся теперь к тем параллельным явлениям, которые наблюдаются в социальном организме. И в нем, как в индивидуальном организме, мы видим, что, в то время как система внешних органов должна быть строго подчинена большому правящему центру, регулирующему ее в положительном смысле, система внутренних органов не нуждается в подобном положительном регулировании. Производство и обмен, которыми поддерживается национальная жизнь, действуют одинаково успешно как тогда, когда парламент заседает, так и тогда, когда он не заседает. В то время когда министры охотятся на тетеревов или гоняют зайцев, Ливерпуль продолжает свой импорт, Манчестер фабрикует, Лондон распределяет, и все идет своим обычным порядком. Все, что необходимо для нормального выполнения этих внутренних социальных функций, — это чтобы сдерживающая или запрещающая структуры оставались в действии: ибо деятельность всех этих отдельных индивидуумов, корпораций, классов должна быть направлена так, чтобы не нарушать известных условий, необходимых при одновременном существовании других деятельностей. Пока порядок не нарушен и исполнение договоров повсеместно обеспечено, пока для каждого гражданина в отдельности для всякой комбинации граждан в целом обеспечено полное условленное удовлетворение за произведенную работу или изготовленный товар, пока каждый можжет пользоваться трудами свои рук, не нарушая подобных же прав других граждан, — эти функции успешно будут выполняться, и, несомненно, более успешно, чем при всяком другом способе регулирования. Для того чтобы вполне убедиться в этом факте, достаточно рассмотреть происхождение и деятельность главнейших промышленных структур. Мы остановимся только на двух из них, наиболее разнородных по своей природе.
Первая из этих структур та, при помощи которой производятся и распределяются предметы питания. В четвертой вступительной лекции в курс политической экономии (Introductory Lectures on Political Economy) архиепископ Уэтли (Whately) замечает:
‘Многие из наиболее важных предметов производятся совместной деятельностью лиц, которые никогда о них и не думают и не имеют ни малейшего сознания о своем участии в общей деятельности: и это происходит с такой точностью, полностью и правильностью, с какою вряд ли могла бы сравниться самая деятельная доброжелательность, руководимая величайшею человеческой мудростью’.
И далее, в подкрепление своей мысли, он прибавляет: ‘Пусть кто-нибудь вдумается в задачу ежедневного снабжения разнообразным провиантом такого города, как Лондон, с его миллионным населением’. Он указывает затем на те многочисленные и серьезные затруднения, сопряженные с неаккуратным подвозом запасов, способностью к порче многих из них, с колеблющимся числом потребителей, разнородностью их требований, изменчивостью запасов и необходимостью сообразоваться с размером потребления и, наконец, со сложностью распределительного процесса, который должен доставлять каждому семейству потребное количество этих многочисленных товаров. Рассмотрев все эти бесчисленные трудности, Уэтли завершает свою картину так:
‘И между тем эта задача исполняется лучше, чем она могла бы выполняться при самом большом усилии человеческого ума, и исполняется посредством деятельности людей, из которых каждый думает только о своих насущных интересах, — людей, которые, имея перед глазами цель своекорыстную, исполняют каждый свою роль с тщательностью и усердием и бессознательно соединяются между собой для применения наиболее разумных средств и для осуществления задачи, обширность которой поразила бы их, если бы они над ней задумались’.
Но хотя широко распространенная и сложная организация, при помощи которой производятся, перерабатываются и распределяются по всему государству различные роды съестных припасов, и является результатом естественного развития, а не государственного установления, хотя государство не определяет, где и в каком количестве следует разводить скот и сеять хлеб, и не устанавливает на них цены с тем, чтобы запас не был израсходован прежде, чем явился новый, хотя оно ничего не сделало для того значительного улучшения в качестве, которому подверглись с течением времени съестные припасы, и не ему принадлежит заслуга устройства того усовершенствованного аппарата, при помощи которого хлеб, мясо и молоко являются к нам ежедневно с такой же правильностью, с какою совершается сердцебиение, — тем не менее, государство не играло при этом исключительно пассивной роли время от времени оно причиняло большой вред Эдуард I, запретивший всем городам давать пристанище скупщикам (forestallers), и Эдуард VI, объявивший преступлением покупку зерна с целью перепродажи его, препятствовали тем самым процессу, при помощи которого потребление приноравливается к предложению, и сделали все, что было в их силах для того, чтобы вызвать в стране неизбежное чередование изобилия и голода. То же самое было и с многочисленными законодательными попытками регулирования той или другой отрасли торговли съестными припасами, до печальной памяти хлебных законов включительно Поразительной успешностью этой организации мы обязаны частной предприимчивости, тогда как расстройством ее мы обязаны положительно-регулятивной деятельности государства. В то же время государство не исполнило надлежащим образом своей отрицательно-регулятивной деятельности, необходимой для поддержания порядка в этой организации. Мы все еще не имеем быстрого и безвозмездного способа нарушения договора, как скоро торговец продает под видом требуемого товара нечто, не соответствующее ему по качеству. Как на второй наш пример укажем на организацию передачи исков и долгов, чрезвычайно облегчающую торговлю. Банки не были придуманы правителями или их советниками Они развивались очень медленно из частных сделок торговцев между собою. Основателями их были люди, которые ради безопасности держали свои деньги у золотых дел мастеров и брали от них расписки, эти золотых дел мастера начали отдавать под проценты доверенные им деньги, выплачивая в то же время более низкий процент собственникам их Когда, как это вскоре случилось, расписки в силу передаточных надписей стали переходить из рук в руки, это положило начало банковскому делу, развивавшемуся с этого момента все шире и шире, несмотря на многочисленные помехи. Банки возникли в силу того же самого стимула, который породил и все остальные роды торговых предприятий. Многочисленные формы кредита постепенно дифференцировались из первоначальной его формы, и банковая система, развившаяся и усложнившаяся, объединилась вместе с тем посредством самопроизвольного процесса в одно целое Ликвидационная контора (Clearing house), представляющая собою место для сведения счетов между банкирами, возникла сама собою из стремления к сбережению времени и денег И когда в 1862 г Дж. Леббоку удалось — не в качестве законодателя, а в качестве банкира — распространить преимущества этого учреждения на провинциальные банки, объединение стало настолько полным, что в настоящее время сделка между любыми коммерсантами на пространстве всего государства может быть совершена путем записи и сведения баланса в банковых книгах. Эта естественная эволюция, скажем мимоходом, достигла более высокой степени развития у нас, в Англии, нежели там, где положительно-регулятивный контроль государства выражен более резко. Во Франции нет ликвидационной конторы, так широко распространенный у нас способ платежа посредством чеков там очень мало в ходу и притом в очень несовершенной форме. Я не хочу этим сказать, что государственная власть в Англии была только пассивной зрительницей этой эволюции. К несчастью, она с самого начала имела сношения с банками и банкирами, и не к пользе как этих последних, так и всего населения вообще. Первый депозитный банк был в некотором смысле государственным банком купцы из предосторожности хранили свои деньги на монетном дворе в Тоуэре. Но когда Карл I самовольно присвоил себе их собственность и вернул ее лишь по принуждению и только много времени спустя, он разрушил их доверие Карл II, вступавший для поддержания государственных дел в постоянные сделки с наиболее богатыми из частных банкиров, также нанес значительный удар банковой системе в том виде, в каком она тогда существовала: собрав в казначейство около полутора миллиона, принадлежавших этим банкирам денег, он украл их и тем самым разорил целую массу негоциантов, довел до нищеты 10 тыс. вкладчиков и вызвал целый ряд помешательств и самоубийств. Хотя результаты сношений государства с банками в последующие времена и не были столь же зловредными, они тем не менее причинили вред косвенным путем и, может быть, даже в более сильной степени, чем прежде. Так, в награду за заем государство даровало Английскому банку специальные привилегии, в отплату за увеличение суммы займа и продление срока его банку предоставлено было дальнейшее сохранение этих привилегий, самым сильным образом противодействовавших развитию банкового дела. Но это не все: государство поступило еще хуже. Принудительным выпуском кредитных билетов оно привело Английский банк на край банкротства, а потом уполномочило его не платить по своим обязательствам. Еще более: оно запретило Английскому банку выполнять свои обязательства, когда банк хотел это сделать. Бедствия, порожденные положительно-регулятивным воздействием государства на банки, слишком многочисленны и не могут быть здесь перечислены. О них можно прочесть в сочинениях Тука, Ньюмарча, Фуллертона, Маклеода, Вильсона, Д. Ст. Милля и др. Упомянем здесь только, что, в то время как частные предприятия граждан, направленные к достижению личных целей, развили огромный коммерческий аппарат, чрезвычайно содействовавший всему коммерческому развитию, действия правительства неоднократно нарушали его в очень значительной степени и, причиняя, с одной стороны, громадное зло своим положительно-регулятивным воздействием, с другой — причиняли не меньшее зло, хотя и другого рода, своими неудачными действиями в смысле отрицательно-регулятивном. Единственной же задачи, которую могли исполнить, они не исполнили: они не настаивали достаточно последовательно на исполнении договоров между банкирами и их клиентами, перед которыми те принимают на себя обязательства.
Между этими двумя видами торговли — торговлей съестными припасами и торговлей деньгами — могут быть размещены все остальные виды ее, подобным же образом возникшие и организованные и точно так же до поры до времени расстраиваемые вмешательством государства. Но оставим их в стороне и перейдем теперь от положительного метода разъяснения к методу сравнительному. Если нас спросят, действительно ли свободная кооперация людей, преследуя личные интересы, в то же время служит достижению общего блага, мы можем найти указания для решения этого вопроса в сравнении результатов, достигнутых в странах, где свободная кооперация была наиболее деятельна и наименее стеснена, с теми результатами, к которым пришли в странах, где свободная кооперация пользовалась меньшим доверием, чем государственная деятельность. Для доказательства достаточно будет привести два примера, заимствованные из жизни двух выдающихся европейских наций.
В 1747 г. во Франции учреждена была Ecole des Ponts et Chaussees для подготовки гражданских инженеров, в 1795 г. возникла Ecole Polytechnique, которая ставила себе между прочим задачею общую научную подготовку тех лиц, которые должны были впоследствии получить более специальное образование в качестве гражданских инженеров. Принимая в соображение эти две даты, мы имеем право сказать, что в течении целого столетия Франция имела учрежденные и поддерживаемые государством заведения для подготовки искусных работников в этой области — двойную железу, если можно так выразится, для выделения, в интересах общего блага, искусных инженеров. В Англии мы до последнего времени не имели учреждений для подготовки гражданских инженеров. Совершенно бессознательно, помимо всякого намерения, мы предоставили эту область действию закона спроса и предложения, — закона, который, по-видимому, встречает теперь по отношению к образованию не более признания, чем в прежнее время, в дни налогов и ограничений, по отношению к торговле. Но это только между прочим. Мы хотим здесь лишь напомнить, что наши Бриндлей, Смитон, Ренни, Тельфорд и все остальные вплоть до Георга Стефенсона приобрели свои познания без помощи или надзора государства. Сравним теперь результаты, полученные в этих двух государствах. Недостаток места не позволяет нам произвести детальное сравнение, приходится удовлетвориться результатами, проявившимися в последнее время. Железные дороги возникли впервые в Англии, а не во Франции и распространялись у нас быстрее, чем в этой стране. Многие железные дороги во Франции проводились по планам, составленным английскими инженерами, и управлялись этими последними. Первые железные дороги во Франции строились английскими подрядчиками, и английские локомотивы служили моделями для французских производителей. Первый французский труд о паровых двигателях, появившийся около 1848 г. (по крайней мере, я имел издание этого года), принадлежал перу графа Памбура, изучавшего это дело в Англии, и сам труд его состоял исключительно из чертежей и описаний машин, построенных английскими мастерами.
Второй пример нам доставляет та образцовая нация, которую нам так часто в последнее время ставят в пример как образец, достойный подражания. Попробуем сопоставить Лондон и Берлин в отношении одного приспособления, имеющего первостепенную важность для удобства и здоровья граждан. Когда в начале 17 в. источники и местные акведуки вместе с водовозами не могли удовлетворить потребности Лондона в воде и когда проявлявшийся с давних пор недостаток воды не мог ни заставить городскую общину перейти от составления планов к делу, ни побудить центральное правительство прийти на помощь населению, тогда дело проведения Нью-Ривера к Ислингтону взял в свои руки купец Гью Мидлтон. Когда он сделал уже наполовину свое дело, к нему присоединился король, но не в качестве правителя, а в качестве спекулянта, рассчитывающего на выгодное помещение капитала, и его преемник впоследствии воспользовался его долей после того, как образовалась New River Company, закончившая устройство распределительной системы. С течением времени образовались новые водопроводные компании для утилизации других источников, давшие Лондону запас воды, возраставший вместе с ростом города. Теперь посмотрим, что происходило в то же самое время в Берлине? Явилась ли там в 1613 г., когда Гью Мидлтон завершил свое дело, столь же успешная система? Отнюдь нет. Прошел 17-й век, прошел и 18-й, наступила, наконец, и половина 19-го, а Берлин все еще не имел водоснабжения, подобного лондонскому. Что же тогда случилось? Сделало ли наконец отеческое правление то, что давно должно было сделать? Нет. Соединились ли, наконец, граждане с целью устроить это в высшей степени желательное дело? Еще раз — нет! Оно было в конце концов исполнено гражданами другой нации, более привычными соединять свои усилия для достижения личных интересов, служащих вместе с тем и общему благу. В 1845 г. образовалась английская компания для устройства в Берлине надлежащего водоснабжения, и потребные для этого работы были исполнены английскими подрядчиками — Фоксом и Крамптоном.
Если мне скажут, что крупные предприятия древних народов вроде акведуков, дорог и т. п. могут служить примером того, что и государство может выполнять подобные задачи, или что сравнение между ранним развитием внутреннего судоходства на материке и позднейшим появлением его у нас в Англии, противоречит нашему утверждению, — я отвечу, что, несмотря на кажущееся несоответствие, и эти факты согласны с вышеизложенной общей доктриной. Пока преобладает воинственный социальный тип и промышленная организация еще мало развита, существует только один координирующий фактор для регулирования обоих видов деятельности, как это происходит у низших типов индивидуальных организмов, что мы видели и выше. И только тогда, когда достигнут уже значительный прогресс в том процессе метаморфозы, который развивает промышленную организацию насчет милитарного строя и который создает вместе с тем существенно независимый координирующий фактор для промышленных структур, — только тогда свободные кооперации для разнообразных целей внутренней жизни начинают превосходить в смысле успешности деятельность центрального правящего органа.
Нам возразят, быть может, что действия индивидуумов, вызванные нуждой и поощряемые конкуренцией, несомненно достаточно сильны для удовлетворения материальных потребностей, но не для достижения других целей. Я не вижу, чтобы подобное положение находило себе подтверждение в фактах. Достаточно беглого взгляда, чтобы убедиться, что не менее многочисленны возникшие подобным же образом приспособления для удовлетворения наших высших потребностей. Тот факт, что изящные искусства расцвели у нас не так пышно, как на материке, объясняется скорее свойствами национального характера, поглощением энергии другими видами деятельности и угнетающим влиянием хронического аскетизма, нежели отсутствием благоприятствующих факторов: последние в избытке создаются индивидуальными интересами. Наша литература, в которой мы никому не уступаем, ничем не обязана государству. Та поэзия, которая имеет непреходящее значение, есть поэзия, созданная без поощрения со стороны государства, и, хотя мы и имеем обыкновенно и поэта-лауреата, получающего вознаграждение за сочинение верноподданнических стихов, мы можем тем не менее сказать, — ничего не отнимая у ныне здравствующего лауреата — оглядываясь на ряд наших поэтов, что поэзия ничего не выиграла от покровительства государства. То же самое можно сказать и относительно других литературных форм: они также ничем не обязаны покровительству государства. Они и созданы потому, что в обществе существовал вкус к ним, этот вкус, продолжая существовать, служит постоянным стимулом для творчества, и между массой ничтожных произведений появляется также и многое такое, что не могло бы быть лучше и при существовании академического или какого-либо иного надзора. И то же самое относится и к биографии, истории, научным трудам и т. д. Еще более поразительный пример фактора, вызванного к жизни потребностями нематериального характера, представляет газетная пресса. Каков был генезис этого удивительного приспособления, дающего нам ежедневно краткий обзор мировой жизни за предшествующий день? Что содействовало объединению всех этих издателей, их товарищей, сотрудников, фельетонистов, репортеров, сообщающих нам о парламентских прениях, публичных митингах, судебных заседаниях и полицейских происшествиях, этих музыкальных, театральных и художественных критиков, этих корреспондентов со всех концов мира? Кто придумал и довел до совершенства эту систему, которая в б часов утра дает жителям Эдинбурга отчет о прениях в палате общин, окончившихся в 2-3 часа ночи, и в то же самое время рассказывает им о происшествиях, случившихся накануне в Америке? Это не государственное изобретение, не им оно и вызвано к жизни. Законодательство не содействовало ни малейшим образом ее усовершенствованию или развитию этой системы. Напротив, она выросла вопреки целой массе помех, воздвигаемых на ее пути государством, вопреки бесконечному ряду испытаний, которым последнее ее подвергало. Долгое время запрещалось печатание отчетов о парламентских прениях: в течение целого ряда десятилетий газеты подвергались гнету цензурных мероприятий и преследований всякого рода, в течение значительного периода времени действующие законы не допускали дешевой прессы и сопутствующего ей просветительного влияния.
От военного корреспондента, письма которого дают воюющим нациям единственные достоверные отчеты о том, что делается на театре войны, до мальчишки-газетчика, разносящего третье издание с только что полученными телеграммами, — вся организация является продуктом свободной кооперации частных лиц, стремящихся к удовлетворению своих личных интересов, удовлетворяет в то же время интеллектуальным потребностям своих сограждан, по крайней мере, не малому числу из них, стремясь также приносить пользу своим согражданам и сообщая им более ясные представления и более возвышенные понятия. И даже более. В то время как пресса ничем не обязана государству, последнее в неоплатном долгу перед прессой, без которой оно на каждом шагу терпело бы задержки в исполнении своих функций. Тот фактор, который государство когда-то изо всех сил стремилось уничтожить, деятельности которого оно на каждом шагу воздвигало препятствия, дает теперь правителям — известия, предваряющие их депеши членам парламента, — руководящее знакомство с общественным мнением и возможность, сидя на своих скамьях в палате общин, обращаться к своим избирателям и, наконец, обеим законодательным палатам — полный отчет об их действиях.
Я не вижу поэтому, каким образом может явиться сомнение относительно пригодности возникших таким образом факторов. Та истина, что при взаимной зависимости, создаваемой социальной жизнью, неизбежно возникают такие условия, при которых каждый, работая для собственной пользы, служит вместе с тем интересам других, была, по-видимому, долгое время одним из тех открытых секретов, которые остаются секретами именно благодаря тому, что для всех открыты. До сих пор еще очевидность этой истины вызывает, как кажется, недостаточно ясное сознание всего ее значения. Факты показывают нам, что, если бы даже не существовало между людьми других форм свободной кооперации, кроме тех, которые порождаются личными интересами, можно было бы с достаточным основанием утверждать, что при отрицательно-регулятивном контроле центральной власти эти интересы выработали бы в соответствующей последовательности приспособления, необходимые для удовлетворения всех социальных нужд и для нормального отправления всех существенных социальных функций.
Существует, однако же, особый вид свободной кооперации, возникающий, подобно всем прочим, независимо от государственной деятельности и играющий значительную роль в удовлетворении некоторых родов потребностей. Как ни обычен этот вид свободной кооперации, он упускается обыкновенно из виду в социологических исследованиях. Как из газетных статей, так равно и из парламентских прений можно было бы заключить, что, помимо силы, заключающейся в своекорыстной деятельности человека, не существует никакой другой социальной среды, кроме правительственной. Как будто бы нарочно закрывают глаза на тот факт, что кроме своекорыстных интересов люди имеют также интересы сочувствия, и эти последние, действуя в каждой личности, сообща создают результаты вряд ли менее значительные, чем те, которые вызываются эгоистическими интересами. Правда, на ранних ступенях социальной эволюции, пока социальный тип имеет преобладающий милитарный характер, созданные таким образом учреждения еще не существуют, в Спарте было, вероятно, очень немного, а, может быть, и вовсе не было филантропических учреждений. Но по мере возникновения социальных форм, приближающихся к мирному типу, — форм, при которых развивается промышленная организация, и деятельность людей принимает характер, не иссушающий постоянно их симпатических чувств, структуры, порождаемые этими чувствами, увеличиваются в числе и значении. К эгоистическим интересам и созданным ими кооперациям присоединяются альтруистические интересы с соответственными кооперациями, и чего не делают одни, то делается другими. Тот факт, что в своем изложении опровергаемой им доктрины проф. Гексли не указывает на действия альтруистических чувств, как дополняющие действия чувств эгоистических, удивляет меня тем более, что сам он обнаруживает в такой высотой степени эти чувства и своею собственной жизнью доказывает, каким сильным социальным фактором они могут стать. Пользуясь полезным выражением Конта, бросим беглый взгляд на результаты, созданные у нас индивидуальным и коллективным ‘альтруизмом’.
Я не буду останавливаться, несмотря на то что и здесь обнаруживаются некоторые следы этих чувств, на тех многочисленных учреждениях, которые дают людям возможность уравновешивать свои шансы в жизни, как то страховые общества, обеспечивающие против бедствий, порождаемых преждевременной смертью, несчастными случаями, огнем, крушениями, ибо происхождение их по преимуществу меркантильное и эгоистическое. Я ограничусь также только упоминанием о тех многочисленных кружках взаимопомощи, возникших среди рабочего класса в силу свободной инициативы, в целях взаимной помощи на случай болезни и приносящих, несмотря на свои недостатки, очень значительную пользу, — ибо и они, хотя заключают в себя более значительный элемент симпатии, тем не менее поддерживаются главным образом своекорыстным расчетом. Оставим их в стороне и обратимся к организациям с более резко выраженным альтруистическим характером, и прежде всего к тем, которые служат религиозным интересам. Если мы в Шотландии и Англии исключим из этой области все то, что не установлено законом: в Шотландии — епископальную церковь, свободную церковь, соединенных пресвитерианцев и другие диссентерские корпорации, в Англии — методистов, индепендентов и различные менее значительные секты, если мы от государственной церкви отнимем все то, что было внесено в нее за последнее время добровольным усердием, особенно заметным благодаря появившимся повсюду новым храмам, затем, если мы и из остальной ее части исключим еще ту энергию, которую возбудило в ней в течение последнего столетия соревнование с диссентерами, — мы последовательно доведем ее до того унизительного, инертного состояния, в котором застал ее Джон Уэслей. И вы убедитесь тогда, что более половины организации и неизмеримо более половины ее функций не правительственного происхождения. Взгляните на бесчисленные учреждения для облегчения человеческих бедствий — больницы, даровые лечебницы, богадельни, на различные благотворительные общества, которых в одном Лондоне насчитывается около 600-700. Начиная с нашего громадного св. Фомы (st. Thomas), превосходящего размерами сам дворец законодательства, до обществ Доркаса и сельских кружков, заботящихся об одеянии неимущих, мы имеем целую массу благотворительных учреждений, разнообразных по роду и многочисленных по количеству, которые поддерживают, быть может даже слишком широко, установленное законом учреждение, и сколько бы вреда рядом с добром они иногда ни причиняли, они принесли его все же гораздо менее, чем закон о бедных до его изменения в 1834 г. Наряду с этим существуют и более яркие примеры значения подобных учреждений, как, например, Anti-Slavery Society, общество, поставившее себе целью борьбу против рабства и добившееся его уничтожения, несмотря на чрезвычайно сильную оппозицию в парламенте. Если мы станем искать примеры более близкие нам по времени, мы найдем их в быстрых и успешных действиях во время безработицы на хлопчатобумажных фабриках в Ланкашире, так же как и в организации помощи в прошлом году в разбитой и разоренной Франции. И наконец, взгляните на нашу образовательную систему как она существовала вплоть до последнего времени. За исключением тех школ, которые открываются людьми для личных выгод, все остальные школы и колледжи были открыты или поддерживались частными лицами в интересах своих сограждан или их подрастающего поколения. За исключением тех немногих школ, которые были в большей или меньшей мере основаны королями, многочисленные субсидированные школы, рассеянные по всему государству, возникли благодаря альтруистическим чувствам (поскольку, впрочем, основатели их не руководились желанием приуготовить себе тепленькое местечко на том свете). И когда, несмотря на все эти приспособления для распространения просвещения, бедный попал почти всецело под власть богатого, откуда явилось спасение? Возникла новая альтруистическая организация, поставившая себе целью просвещение народа, поборовшая противодействие духовенства и правящего класса, принудившая их выступить на путь соревнования и создавать подобные же альтруистические организации, пока система школ, местных и общих, церковных, диссентерских и светских, не привела народную массу из состояния почти полного невежества к такому, при котором почти вся она обладает некоторыми зачатками знания. Не будь этих свободно развившихся органов, и невежество было бы у нас всеобщим явлением. И эти возникшие в силу одной только частной инициативы органы, эгоистического или альтруистического происхождения, создали не только то знание, которым обладает теперь народ и промышленный класс, и даже не только знание тех, которые сочиняют книги и пишут руководящие статьи, но также и знание людей, которые в качестве министров и законодателей правят страной. Между тем теперь, как это ни странно, наша интеллигенция с пренебрежением относится к своим отцам и презирает тех, которым обязана своим существованием и самым сознанием своего собственного значения, как будто бы они не сделали и не могли сделать ничего ценного! Прибавлю еще один только факт. Этим свободным органам мы обязаны не одною только учебной организацией и плодотворными результатами ее на поприще народного просвещения, — им же мы обязаны также и значительным прогрессом культуры в качественном отношении, прогрессом, который в последнее время, к счастью, начинает уже сказываться. Распространение научного образования и научного духа создано не законами и чиновниками. Наши ученые общества возникли благодаря свободной кооперации людей, заинтересованных в накоплении и распространении тех истин, которые составляют предмет их занятий. Хотя Британская ассоциация и получала время от времени незначительные субсидии, но вызванные ими научные результаты очень незначительны по сравнению с результатами, достигнутыми помимо такого рода поддержки. Убедительное доказательство могущества возникающих подобным образом учреждений и представляет нам история Королевского института. Являясь продуктом альтруистической кооперации, он имел целый ряд выдающихся профессоров, как-то: Юнг, Дэви, Фарадей и Тиндаль, и вызвал такой ряд блестящих открытий, в сравнение с которыми не могут идти открытия какого бы то ни было поддерживаемого государством учреждения.
Итак, я полагаю, что люди, вынужденные, в силу условий существования гражданского общества, искать удовлетворения своих потребностей путем удовлетворения потребностей своих сограждан и побуждаемые чувствами, развившимися в них под влиянием социальной жизни, служат чужим потребностям независимо от своих собственных, находятся под влиянием двух родов сил, соединение которых вполне достаточно для поддержания полезной деятельности во всех ее видах. Факты, как мне кажется, вполне подтверждают мой взгляд. Правда, что apirori человек вряд ли счел бы возможным, чтобы люди могли достигать подобных результатов при помощи бессознательных коопераций, так же точно, как ему трудно было бы представить себе apirori, что такой же бессознательной кооперации обязан своим развитием и человеческий язык. Но рассуждение a posteriori, самое надежное, когда факты у нас налицо, убеждает нас, что это так, что люди действительно могут совершать подобное, что они совершили уже в прошлом много поразительного и в будущем совершат, может быть, еще больше. Я думаю, что вряд ли какое-либо научное обобщение имеет более широкий индуктивный базис, чем наш взгляд, что эти эгоистические и альтруистические чувства представляют собою своего рода силы, соединение которых способно вызвать к жизни и поддерживать все те виды деятельности, которые создают здоровую, нормальную национальную жизнь, — при одном только условии, чтобы они были подчинены отрицательно-регулятивному контролю центральной власти, чтобы весь в совокупности агрегат индивидуумов, действуя посредством закона и исполнительных органов в качестве его агентов, налагал на каждого индивидуума, на каждую группу индивидуумов те ограничения, которые необходимы для предупреждения прямых или косвенных агрессивных действий.
В дополнение к моей аргументации здесь не лишнее будет показать, что громадное большинство тех зол, для пресечения которых призывается на помощь государственная власть, возникает, непосредственно или косвенно, благодаря тому, что последняя не исполняет надлежащим образом своих отрицательно-регулятивных функций. Начиная с траты, может быть, 100 миллионов национального капитала на непроизводительные железнодорожные линии, траты, за которые ответственна законодательная власть, так как она разрешила нарушение контрактов первоначальных собственников {См. опыт ‘Нравственность и политика железных дорог’.} и кончая железнодорожными катастрофами и сопровождающими их смертельными случаями, вызванными небрежностью, которая никогда не достигла бы своих настоящих размеров, если бы существовал достаточно легкий способ нарушения договора между компанией и пассажиром, — почти все недостатки железнодорожного хозяйства возникли благодаря бездеятельности правосудия. Итак, везде и всюду мы видим одно и то же: если бы ограничительная деятельность государства была быстра, успешна и безвозмездна для потерпевших, почти все доводы в пользу положительной деятельности государства исчезли бы сами собою. Теперь с моей стороны, будет уместно перейти к следующим замечаниям по поводу названия, данного этой теории государственной деятельности. Возможно, что название ‘административный нигилизм’ вполне соответствует высказанному В. Гумбольдтом взгляду: я незнаком с его трудом. Но я решительно не вижу, каким образом оно может выражать защищаемую мною доктрину, точно так же не усматриваю и того, чтобы ей вполне соответствовало другое, более положительное, название — ‘полицейское государство’. Понятие о полицейском государстве не заключает в себе понятия об организации для целей внешнего покровительства. Я же вполне признаю, что до тех пор, пока каждая нация занимается грабежом, все другие нации должны быть настороже, чтобы посредством армии, или флота, или того и другого вместе в случае надобности отразить нападение грабителей. Между тем название полицейского государства, в обычном своем значении, не обнимает собою этих необходимых в борьбе с внешними врагами приспособлений для нападения и защиты. С другой стороны, оно не покрывает и всей относящейся сюда области. Выражая собою совершенно определенно представление об организации, необходимой для предупреждения и наказания уголовных нарушений, оно совершенно исключает представление о не менее важной организации для противодействия нарушениям гражданского характера, — организации, в высшей степени существенной при надлежащем исполнении отрицательно-регулятивных функций. Хотя полицейская власть может быть рассматриваема как подразумеваемая поддержка для решений во имя закона по всем вопросам, возникающим в судах nisi prius, но так как полицейская власть здесь редко проявляется видимым образом, то название ‘полицейское государство’ не указывает на эту очень важную часть отправления правосудия. Я не только не стою за политику laissez-faire в том смысле, какой обыкновенно придается этим словам, но защищаю более деятельную власть той категории, которую я различаю как отрицательно-регулятивную. Одна из причин, почему я настаивал на исключении государственной деятельности из других областей, заключается в том, чтобы сделать ее более успешной в ее настоящей сфере. И я старался показать, что неудовлетворительное исполнение государством его обязанностей в пределах его настоящей сферы продолжается и до сих пор, потому что его время тратится главным образом на исполнение фиктивных обязанностей {См. опыт ‘Чрезмерность законодательства’.}. Существует целый ряд фактов, как, например, в случае банкротства, — трата трех четвертей, а иногда и более, имущества несостоятельного должника на расходы, вынуждение кредиторов под опасением проволочки и незначительности размера платежей при окончательном расчете принимать всякое предложение, как бы оно ни было невыгодно, в силу таких условий оказывается, что закон о банкротстве предоставляет как бы премию мошенникам, — все это факты, которые давно прекратили бы свое существование, если бы граждане сосредоточили свое внимание на установлении надлежащей судебной системы. Если бы надлежащее исполнение государством его существеннейших функций составляло решающий вопрос при выборах, нам не приходилось бы видеть, — что теперь не редкость — как дрожащий от холода поселянин, крадущий колья из чужого палисадника, чтобы нагреть свой коттедж, или голодный рабочий, укравший что-нибудь из чужого огорода, подвергаются каре, превосходящей по своей строгости древнееврейские наказания, тогда как громадные финансовые мошенничества, разоряющие тысячи людей, остаются безнаказанными. Если бы отрицательно-регулятивная деятельность государства в вопросах внутреннего управления имела преобладающее значение в умах людей как в сфере законодателей, так и вне ее, то образ действий, которому подверглись недавно г-да Уолкер из Корнгилля, был бы невозможен: обокраденные на сумму в б тыс. ф., потратив 950 ф. на награды за открытие и преследование воров, они не могут добиться возвращения им их собственности, найденной на ворах: таким образом они несут на себе издержки по отправлению правосудия, тогда как Лондонская корпорация наживает на их потере 940 ф. Вышеизложенный взгляд основывается именно на том, что, по моему мнению, эти вопиющие злоупотребления и упущения, характеризующие состояние нашего правосудия, требуют исцеления прежде всех других зол и что это исцеление может идти только рука об руку с постепенным сведением внутренних функций государства исключительно к отправлению правосудия. Все организации, к какому бы роду они не принадлежали, иллюстрируют для нас тот закон, что успешность какой-либо деятельности может идти только рука об руку со специализацией как строения, так и функций, — специализацией, которая неизбежно предполагает сопутствующее ей ограничение. Как я уже говорил в другом месте, развитие представительного строя есть развитие такого типа правления, который наиболее приспособлен к такому отрицательно-регулятивному контролю и менее всех других годится для положительно-регулятивной власти {См. опыт ‘Представительное правление’.}. Это учение, утверждающее, что, в то время как отрицательно-регулятивная власть должна расширяться и улучшаться, положительно-регулятивная должна постепенно сокращаться, и что одна перемена предполагает другую, может быть по справедливости названо учением о специализации управления, если говорить о нем с точки зрения администрации. Я сожалею, что характер моего изложения привел к неверному истолкованию этого учения. Или я не объяснил своей мысли надлежащим образом, что меня удивляет, или место, потребное для того, чтобы доказать, что не входит в обязанности государства, настолько превышает место, которое приходится употребить для определения его обязанностей, что эти последние производят очень слабое впечатление. Как бы то ни было, но тот факт, что проф. Гексли так истолковал мой взгляд, доказывает, что он нуждается в более полном разъяснении, ибо, если бы он понял меня согласно моей мысли, он не подвел бы, как мне кажется, моего положения под такую рубрику и не счел бы нужным возбудить вопрос, на который я здесь дал посильный ответ.
Postscriptum. После окончания этой статьи до моего сведения дошел заслуживающий некоторого внимания факт, относящийся к вопросу о деятельности государства. Существует, по крайней мере, одна область, в которой государство преуспевает, — это почтовое ведомство. И это последнее приводится иногда как доказательство превосходства государственного управления над частным.
Я не подвергаю сомнению удовлетворительность нашего почтового устройства и не думаю утверждать, что эта отрасль государственного управления, в настоящее время хорошо поставленная, могла бы быть с пользою изменена. Возможно, что тип нашего социального строя настолько уже в этом отношении установился, что радикальная перемена была бы невыгодна для нас. По отношению к тем, которые придают большое значение такому успеху, я ограничился лишь замечанием, что успехи, приведшие наше почтовое ведомство к таким почтенным результатам, не были созданы правительством, напротив, — они были ему навязаны извне. В доказательство я сослался на то, что система почтовых карет (mail-coach) была создана частным предпринимателем Пальмером и должна была при своем возникновении преодолеть официальную оппозицию, что реформа, предпринятая мэром Роуландом Гиллем (Rowland-Holl), была проведена наперекор мнению чиновников, далее я указал на то, что и при теперешнем положении почтового ведомства многое в нем делается частными предпринимателями, что правительство для большинства своих внутренних сообщений прибегает к помощи железнодорожных компаний, для внешних сообщений — к пароходным обществам, ограничиваясь местным собиранием и распределением почтового материала.
Что касается общего вопроса, смогла ли бы частная предприимчивость, в отсутствии существующей почтовой системы, создать свою систему, настолько же или еще более успешную, я могу сказать только то, что аналогичные явления, которые представляет нам наша газетная система с ее успешной организацией продажи газет, служат нам ручательством в этом случае. И только недавно я убедился не только в том, что частная предприимчивость вполне способна создать нечто подобное, но и что, если бы не формальное запрещение, она сделала бы давно то, что государство сделало только недавно. Вот доказательство:
‘Облегчение корреспонденции между различными частями Лондона не входило первоначально в число задач почтового ведомства. Но в царствование Карла II один предприимчивый гражданин Лондона, Виллиам Докрей, учредил, с большими издержками, городскую почту, которая доставляла письма и посылки шесть или восемь раз в день в бойкие и многолюдные улицы близ биржи и четыре раза в день в предместья столицы… Лишь только сделалось ясным, что спекуляция будет выгодною, герцог Йоркский тотчас же восстал против нее, как против нарушения его монополии, и судебные места постановили решение в его пользу!’ (Маколей. Ист. Англии II. Полн. собр. соч., VI, стр. 382 и сл.).
Таким образом, оказывается, двести лет тому назад частная предприимчивость создала местную почтовую систему, в отношении дешевизны и частоты распределения подобную той, которая основана недавно и превозносится как продукт государственной деятельности. Судя по результатам, достигнутым частною предприимчивостью в других областях, в которых она точно так же начинала с малого, мы можем заключить, что начатое таким образом дело распространилось бы по всему королевству, сообразно существующей в нем потребности и насколько позволили бы обстоятельства. Следовательно, мы и в этом отношении ничем не обязаны государству, напротив, мы имеем основание предполагать, что при отсутствии правительственного запрещения мы давным-давно имели бы почтовую организацию, подобную нынешней.
Postscriptum. Когда настоящий опыт был перепечатан в третьей серии моих ‘Опытов научных, политических и философских’, я включил в предисловие к нему несколько объяснений, относящихся к ответу проф. Гексли. За отсутствием этого предисловия, теперь уже несвоевременного, я нахожу эту приписку наиболее подходящим местом для этих разъяснений. Поэтому привожу их здесь:
‘Выскажу здесь несколько слов по поводу краткого возражения на мои доводы, сделанного проф. Гексли в предисловии к его книге, озаглавленной ‘Critiques et Adresses’. В ответ на приведенные им основания, заставляющие его, по его словам, настаивать на том, что название ‘административный нигилизм’ вполне соответствует изложенной мною под названием ‘отрицательно-регулятивной’ системе, я мог бы с таким же правом спросить, соответствует ли название ‘этический нигилизм’ тому, что осталось бы от десяти заповедей, если бы исключить из них все положительные предписания. Если восемь заповедей, которые все по существу или буквально подходят под рубрику: ‘ты не должен’, составляют ряд правил, который вряд ли может быть назван нигилистическим, то я положительно не могу себе представить, каким образом может быть названа этим именем административная система, ограниченная подкреплением такого ряда правил, особенно если к наказанию за убийство, воровство, прелюбодеяние и лжесвидетельство она прибавляет наказание за все менее значительные нарушения, начиная с самоуправства, нарушения договора и кончая нарушением спокойствия соседей. Относительно второго существенного вопроса, поскольку ограничение внутренних функций государства исключительно только отрицательно-регулятивными согласно с тою теорией социального организма и его органов власти, которую я защищаю, я имею право сказать, мне кажется, что несостоятельность моего возражения пока еще не доказана. Мне молчаливо предложен был вопрос, как согласить аналогию, проведенную мною между государственной организацией, управляющей действиями политического организма, и теми нервными организациями, которые управляют органическими действиями живого индивидуума, с моим убеждением, что социальные деятельности в главном взаимно согласуются. Я ответил следующее: я признаю необходимыми положительно-регулятивные функции государства в отношении к средствам нападения и обороны, необходимые в интересах национального самосохранения в течение хищнического фазиса социальной эволюции, и я не только признаю важность его отрицательно-регулятивных функций в отношении внутренней социальной работы, но и настаивал на том, чтобы они исполнялись более успешно, чем до сих пор. Тем не менее, признавая, что внутренняя социальная работа должна подчиняться тому сдерживающему воздействию государства, которое заключается в предупреждении агрессивных действий граждан, прямых или косвенных, я утверждал, что координация этих внутренних социальных деятельностей исполняется другими органами другого рода. Я старался доказать, что эти два утверждения не противоречат друг другу, показывая, что в индивидуальном организме эти жизненные процессы, соответствующие процессам, составляющим жизнь нации, также регулируются существенно независимой нервной системой. Проф. Гексли напоминает мне, что новейшие исследования все более подтверждают влияние цереброспинальной нервной системы на процессы органической жизни, чему можно бы, однако, противопоставить возрастающую очевидность влияния симпатической нервной системы на цереброспинальную. Но, признавая указанное им влияние (которое соответствует тому влиянию правительства, какое я считаю необходимым), я полагаю, что мои положения не опровергнуты, поскольку очевидно, что внутренние органы, управляемые своей собственной нервной системой, могут поддерживать жизненные функции и тогда, когда контроль цереброспинальной системы существенно задержан, например сном, действием анестезирующих средств или какими-либо другими причинами, вызывающими нечувствительность, они подтверждаются также и тем, что значительная степень координации может существовать даже между органами существа, совершенно лишенного нервной системы’.

XIV. От свободы к рабству

(Впервые напечатано в качестве введения к сборнику антисоциалистических опытов, вышедшему в начале 1891 г. под заглавием: ‘В защиту свободы’)

Суждения здравого смысла об общественных явлениях нередко оказываются в резком противоречии с фактами: так, например, меры, направленные к изъятию из обращения той или другой книги, усиливают ее распространение в публике, попытки ограничить ростовщичество только ухудшают положение должников, принуждая их платить еще более высокие проценты, некоторые продукты оказывается всего труднее достать на месте их производства и т. п. Одним из наиболее любопытных примеров этого рода является тот факт, что чем больше улучшается порядок вещей, тем громче становятся жалобы на его недостатки.
В те дни, когда народ не имел никаких политических прав, жалобы на его порабощение слышались очень редко, когда же свободные учреждения в Англии достигли такой высокой степени развития, что наш политический строй сделался предметом зависти народов континента, — нарекания на аристократический образ правления все росли и росли, пока не привели к значительному расширению прав и привилегий граждан, после чего вскоре начались новые жалобы на дурное положение вещей, вытекающее из того, что вышеупомянутое расширение недостаточно. Если мы припомним, как обращались с женщиной в эпоху варварства, когда она таскала на себе тяжести и выполняла все работы, а в пищу получала только объедки, остававшиеся после мужчин, если проследим, далее, ее положение от средних веков, когда она прислуживала мужчинам за трапезой, и до наших дней, когда во всех наших общественных начинаниях требования женщин всегда выдвигаются на первый план, — мы увидим, что в пору наихудшего отношения к женщине, она, по-видимому, наименее сознавала, что к ней относятся дурно, теперь же, когда ей живется лучше, чем когда бы то ни было, ее недовольство своим положением все растет, и она заявляет о нем с каждым днем все громче, причем самые громкие вопли несутся из женского ‘рая’ — Америки. Сто лет тому назад едва ли можно было найти хоть одного человека, который бы при случае не напивался допьяна, а неспособность выпить бутылку-другую вина вызывала общее презрение, но тогда не возникало никакой агитации против пьянства, теперь же, когда за последние пятьдесят лет добровольные усилия общества трезвости, в связи с более общими причинами, привели людей к сравнительной трезвости, раздаются громкие требования законов для предупреждения гибельных последствий торговли крепкими напитками. То же самое с образованием. Несколько поколений назад умение читать и писать на практике ограничивалось высшими и средними классами населения, требования элементарного образования для рабочих никем не высказывались, а если и высказывались, то вызывали только смех, но когда при наших дедах, стала распространяться, по почину немногих филантропов, система воскресных школ, за которыми последовало учреждение приходских (day-schools), вследствие чего лица, умеющие читать и писать, перестали составлять исключение в массе, а спрос на дешевую литературу сильно возрос, — тогда начали кричать, что народ гибнет от невежества и что государство должно не только воспитывать народ, но и насильно давать ему образование.
То же самое замечается и относительно пиши, одежды, жилища и жизненных удобств населения. Во всех этих отношениях положение его с течением времени несомненно улучшается. Не говоря уже о первобытной варварской эпохе, прогресс сразу бросается в глаза, если сравнить время, когда большинство крестьян питалось ячменным или ржаным хлебом и овсяной мукой, — с нынешним, когда везде распространено потребление белого пшеничного хлеба, или дни, когда носили грубые одежды до колен, а ноги оставались голыми, — с нашими, когда у работника, как и у хозяина, все тело прикрыто платьем, состоящим из двух и более слоев ткани, древнюю эпоху лачуг в одну горницу без печной трубы или XV век, когда даже в помещичьих домах стены были по большей части не обшиты панелями и не оштукатурены, — с нашим, когда в любом крестьянском коттедже не меньше двух комнат, а в домах ремесленников обыкновенно их несколько, причем всюду имеются печи, камины, окна со стеклами, большею частью также обои и крашеные двери. Стоит провести такого рода параллель, и достигнутый в этом отношении прогресс, повторяем, становится очевиден.
Еще рельефнее выступает прогресс, совершающийся на наших глазах. Кто оглянется на 60 лет назад, когда пауперизм и нищенство имели гораздо большие размеры, чем ныне, тот будет поражен сравнительной обширностью и роскошной отделкой новых домов, занимаемых рабочими улучшением одежды, как рабочих, которые по воскресеньям носят платья из тонкого сукна, так и женской прислуги, соперничающей в нарядах со своими госпожами, повышением уровня потребностей, ведущих к повышению спроса на пищу лучшего качества среди трудящегося люда, — все результат двоякой перемены: повышения заработной платы и удешевления жизненных припасов, с одной стороны, и перераспределения налогов, облегчившего низшие классы за счет высших, — с другой. Такой наблюдатель будет поражен также контрастом между той ничтожной ролью, какую играл в глазах общества вопрос о благосостоянии народа тогда, и тем огромным значением, какое ему придается теперь, когда и в парламенте и вне его планы облагодетельствования народной массы являются обычными темами для обсуждения и от каждого более или менее состоятельного человека ждут участия в каком-либо филантропическом предприятии. И, однако же, в то время как прогресс в области духовной и физической жизни масс совершается значительно быстрее, чем когда-либо прежде, а понижение процента смертности показывает, что в общем жизнь стала не так трудна, — именно в это время все громче и громче раздаются голоса, твердящие, что зло слишком велико и ничто не может помочь горю, кроме разве социальной революции. При наличии очевидного улучшения жизни, в связи с ее увеличенной продолжительностью, которая уже сама по себе достаточно убедительный признак общего улучшения, все с большей настойчивостью заявляют, что дело обстоит совсем скверно, что общество необходимо разрушить до основания и перестроить его по новому плану, и здесь, как и в вышеприведенных примерах, чем меньше становится зло, тем чаще и громче на него жалуются, и чем больше выясняется могущество естественных причин, тем более возрастает уверенность в их бессилии.
Это не значит, что зло, подлежащее врачеванию, незначительно. Да не подумает никто, что, подчеркивая вышеуказанный парадокс, мы хотим умалить страдания, выпадающие на долю большинства людей. Участь огромного большинства людей всегда была и остается такой печальной, что тяжело и думать о ней. Бесспорно, существующий тип социальной организации не может удовлетворить человека, который любит ближнего и желает ему блага, бесспорно и то, что проявления человеческой деятельности, сопровождающие этот тип организации, далеки от совершенства. Строгость классовых различий и поразительное неравенство средств противоречат тому идеалу человеческих отношений, который любит себе рисовать благожелательно настроенное воображение, а средний уровень человеческого поведения, под давлением и воздействием общественной жизни, как она сложилась ныне, во многих отношениях непригляден. Правда, многие противники свободной конкуренции странным образом игнорируют проистекающие от нее огромные блага — забывают, что большая часть продуктов и приспособлений, отличающих цивилизованное состояние от дикого и делающих возможным существование значительного населения на небольшом пространстве, появились и усовершенствовались благодаря борьбе за существование, правда, они игнорируют тот факт, что каждый человек, страдая в качестве производителя от понижения цен вследствие конкуренции, в то же время выигрывает как потребитель, от удешевления всего, что ему приходится покупать, правда, они усиленно подчеркивают дурные стороны конкуренции и умалчивают о хороших, тем не менее нельзя отрицать, что зло велико и является значительным противовесом выгодам. Весь строй нашей жизни поощряет ложь и нечестность. Он вызывает бесчисленные обманы и надувательства всякого рода и дешевые имитации, во многих случаях вытесняющие с рынка подлинные продукты: он приводит к употреблению фальшивых мер и весов, он создает подкупы, наблюдаемые в большинстве торговых отношений, начиная от отношений фабриканта к покупателю и кончая отношениями лавочника к прислуге, обман поощряется в такой мере, что, если приказчик не умеет правдоподобно лгать, его бранят, и очень часто добросовестному купцу приходится выбирать между злоупотреблениями, практикуемыми его конкурентами, и банкротством, от которого пострадают его кредиторы. Кроме того, мошенничества более крупных размеров, обычные в коммерческом мире и ежедневно обнаруживаемые на суде и в газетах, в значительной мере вызываются, с одной стороны, постоянным гнетом, который оказывает конкуренция на высшие индустриальные классы, с другой — необузданной роскошью, которую они вынуждены поддерживать как наглядное доказательство их успехов в коммерческой борьбе. К этому ряду мелких зол следует присоединить то большое зло, что при такой системе распределение доходов совершается крайне непропорционально, и на долю тех, кто надзирает и регулирует, приходится слишком значительная часть сравнительно с тем, что получают действительно работавшие.
А потому пусть никто не толкует вышеприведенных наших слов в том смысле, что мы придаем слишком мало значения недостаткам нашего основанного на конкуренции строя, который мы еще 30 лет назад описывали и порицали {См. опыт: ‘Торговая нравственность’.}. Но речь идет не об абсолютном зле, а об относительном: о том, действительно ли зло, от которого мы страдаем теперь, больше того, с каким пришлось бы мириться при другом общественном строе, и действительно ли усилия, направленные к уменьшению зла по принятому до сих пор пути, имеют больше шансов на успех, чем если бы они были направлены совершенно иначе.
Этот-то вопрос мы и намерены рассмотреть, прежде всего мы должны извиниться, что начинаем с изложения довольно известных — по крайней мере, для некоторых — истин, прежде чем приступить к выводам, менее общеизвестным.
Говоря вообще, каждый человек работает, чтобы избежать страданий. В одном случае стимулом является воспоминание о муках голода, в другом — вид плети в руках надсмотрщика, Непосредственный руководитель — страх — вызывается в человеке представлением о наказании, будет ли оно причинено физическими условиями или человеческой волей. Он должен иметь господина, будь то природа или его ближний. Если над ним властвует безличная природа, мы говорим, что он свободен, когда же он находится под личным воздействием другого человека, стоящего выше его, мы зовем его, смотря по степени зависимости, рабом, крепостным, вассалом. Мы оставляем, конечно, в стороне незначительное меньшинство лиц, получающих средства к жизни по наследству, это — общественный элемент случайный, не необходимый. Мы говорим лишь о том огромном большинстве людей, как образованных, так и необразованных, которые содержат себя трудом, физическим или умственным, и трудятся либо по доброй воле, никем не принуждаемые, имея в виду лишь выгоды и невыгоды, естественно вытекающие из их действий, либо по принуждению, поневоле, побуждаемые мыслью о выгодах и невыгодах, создаваемых искусственно.
Люди могут работать совместно, обществом, точно так же добровольно или по принуждению, эти две формы власти во многих случаях сливаются, но по существу своему противоположны. Употребляя слово кооперация в широком смысле, а не в том ограниченном, какой ему обыкновенно придают теперь, можно сказать, что общественная жизнь должна быть построена либо на добровольной, либо на принудительной кооперации, или же, выражаясь словами сэра Генри Мэна, людей должна соединять или система договора, или система status, т. е. система, при которой индивиду предоставлена полная возможность достигать наилучшего, чего он может достигнуть собственными усилиями, причем успех или неудача зависят от его способностей и умения, или такой режим, где каждый имеет свое определенное место, несет обязательный труд и получает определенную долю пищи, одежды и крова.
Система добровольной кооперации и есть система, положенная в основу современной промышленности во всех цивилизованных государствах. В простейшей форме мы видим ее на всякой ферме, где рабочие, получающие жалованье от самого фермера и исполняющие непосредственно его приказания, вольны оставаться или уходить, когда им угодно.
Пример более сложной формы представляет любое промышленное предприятие, в котором имеются разные степени подчинения: во главе предприятия стоят хозяева, затем управляющие и конторщики, еще ниже — надсмотрщики и десятники и, наконец, рабочие разных категорий. В обоих случаях мы видим совместный труд или кооперацию между хозяином и работниками с целью получения там жатвы, здесь — обработанных продуктов. Одновременно с этим существует гораздо более широкая, хотя и бессознательная кооперация участников одного предприятия с участниками всех других — иначе говоря, со всеми трудящимися членами общества. Ибо в то время как каждый предприниматель и каждый рабочий в отдельности заняты своей специальной отраслью труда, другие предприниматели и рабочие производят другие предметы житейского обихода, необходимые как для себя, так и для него. Отличительная черта этой добровольной кооперации — всех ее форм, от самых простых и до самых сложных, — заключается в том, что все участники ее работают вместе в силу соглашения. Тут никто не навязывает условий и не принуждает подчиняться им.
Правда, в некоторых случаях наниматель предлагает, а наемник принимает условия неохотно, говоря, что его вынуждают так поступать обстоятельства. Но что такое обстоятельства? В одном случае — это полученный заказ или заключенный контракт, которые не могут быть выполняемы без уступок с его стороны, в другом — он соглашается на более низкую плату, чем желал бы, потому что иначе ему негде будет взять денег на пищу и топливо. Общая формула не говорит: ‘Сделай это, иначе я заставлю тебя’, но говорит: ‘Сделай это или же уходи и пеняй на себя’.
С другой стороны, примером принудительной кооперации может служить армия — не столько наша английская армия, куда поступают на службу на известный срок и по договору, сколько континентальные, состоящие из солдат, вербуемых по набору. Здесь ежедневные занятия в мирное время, чистка и уборка, парады, учения, караулы и прочее, а также различные маневры в лагере и на поле битвы производятся по приказу начальства, так что у солдата не остается никакой возможности выбора. Общий для всех закон — это безусловное подчинение низшего чина высшему, начиная от простого солдата до обер- и штаб-офицеров. Сфера индивидуальной воли ограничена волей начальства. Нарушения субординации влекут за собой, смотря по тяжести проступка, лишение отпуска, сверхурочные занятия, карцер, розги, наконец, высшую кару — расстрел. Тут нет уговора повиноваться в пределах определенных обязанностей, под страхом лишения места, тут просто говорят: ‘Делай все, что тебе велят, иначе тебе угрожают страдания, а может быть, и смерть’.
Эта форма кооперации, воплощаемая армией, в прежние времена была формой кооперации, обнимавшей собой все гражданское общество. Хронические войны везде и во все времена порождали военный тип организации не только войска, но и мирной общины. Пока общества ведут между собою деятельную борьбу и война считается единственным занятием, достойным мужчины, общество представляется как бы армией в состоянии покоя и армия — мобилизованным-обществом, элементы же, не принимающие участия в боях, — рабы, женщины и крепостные составляют как бы интендантство. Естественно поэтому, что в отношении массы лиц последнего разряда применяется дисциплина, по существу тождественная с военной, хотя и менее выработанная. Раз при таких условиях войско является правящим сословием, а остальные элементы общества не способны к сопротивлению, естественно, те, кому подчинено войско, подчинят себе и несражающиеся элементы, и принудительный режим будет приложен к ним с теми лишь изменениями, какие вытекают из различия обстоятельств. Военнопленные становятся рабами, бывшие вольные хлебопашцы в завоеванной стране — крепостными. Вожди небольших племен становятся в зависимости от вождей больших, мелкие землевладельцы-дворяне делаются вассалами крупных и так далее в восходящем порядке: все это потому, что общественная иерархия власти по существу своему однородна с иерархией власти военной организации.
И в то время как рабы имеют дело с принудительной кооперацией в ее элементарной форме, та же система отчасти господствует и над всеми прочими высшими слоями. Клятва верности, приносимая каждым своему сюзерену, гласит: ‘Я — твой слуга’.
Повсюду в Европе, и в особенности у нас, в Англии, этот тип принудительной кооперации постепенно утрачивал силу, уступая шаг за шагом место кооперации добровольной. Как только война перестала быть главной задачей жизни, социальный строй, порожденный войной и к ней приноровленный, стал мало-помалу изменяться, переходя в строй иного рода, созданный промышленной жизнью и наиболее выгодный для интересов промышленности. Пропорционально уменьшению части общества, преданной наступательным и оборонительным действиям, росла часть, посвятившая себя производству и распределению. Увеличиваясь численно, выигрывая в силе, чувствуя себя в городах менее под властью военного сословия, это промышленное население построило свою жизнь на началах добровольной кооперации. Само собой, муниципалитеты и цехи, проникнутые отчасти идеями и правами военного типа общества, вносили в свои постановления известную долю принудительности, тем не менее производство и распределение совершались преимущественно на основании договора — по соглашению — как между продавцами и покупателями, так и между хозяевами и рабочими.
Как только эти социальные отношения и формы деятельности стали господствующими среди городского населения, они стали влиять и на все общество в целом: принудительная кооперация все более и более расшатывалась благодаря тому, что явилась возможность откупаться деньгами от военных и гражданских повинностей, вместе с тем расшатывались сословные перегородки и уменьшалось значение классовых различий. Мало-помалу, когда ослабела власть промышленных корпораций, равно как и власть одного сословия над другим, добровольная кооперация сделалась общим принципом.
Купля-продажа стала обязательной для получения какого бы то ни было рода услуг, точно так же как и для приобретения товаров всякого рода.
Жизненные тяготы, порождая недовольство условиями жизни, постоянно поддерживают и возбуждают в нас желание изменить свое положение. Всякому известно, как утомительно продолжительное пребывание в одной и той же позе, всякому приходилось замечать, как самое удобное кресло, в котором вы сначала чувствовали себя превосходно, после нескольких часов сидения становится настолько невыносимым, что вы охотно меняете его на жесткий стул, которым раньше пренебрегали. То же происходит и с общественными организациями. Освободившись после долгой борьбы от суровой дисциплины старого режима и заметив, что, при всех относительных достоинствах нового режима, и оно не лишено неудобств и недостатков, люди снова начинают испытывать недовольство, вызывающее в них желание попробовать другую систему, которая если не по форме, то по существу оказывается тою же, от которой предшествующие поколения с великой радостью избавились.
Ибо, как только общество отказывается от режима, основанного на взаимном договоре, оно, по необходимости, должно принять режим status’a. Раз оставлена добровольная кооперация, она должна быть заменена принудительной. Без организации труд обойтись не может, какая-нибудь организация труда должна существовать: если не возникшая путем соглашения при условии свободной конкуренции, так навязанная высшей властью!
При всем внешнем различии между старым порядком, при котором рабы и крепостные работали на своих хозяев, подчиненных баронам, которые, в свою очередь, были вассалами герцогов или королей, — и новым строем, к которому теперь стремятся, в котором рабочие работают небольшими группами под наблюдением надсмотрщиков, подчиненных старшим надзирателям, подчиненным, в свою очередь, местным управляющим, опять-таки поставленным в зависимость от окружных, непосредственно получающих распоряжения от центрального правительства, — оба, по существу, основаны на одном и том же принципе. Как в том, так и в другом строе должны существовать установленные степени и вынужденное подчинение низших степеней высшим. Это — истина, с которой коммунисты и социалисты недостаточно считаются. Недовольные существующим порядком вещей, где каждый заботится о себе и все вместе о том, чтобы никто не плутовал, они считают, что было бы несравненно лучше для всех, если бы все сообща заботились о каждом в отдельности, — но не останавливаются на мысли о том, при помощи какого механизма можно осуществить это? Если каждый явится предметом забот всех, взятых вместе, то эти все, объединенные в одно целое, неизбежно должны иметь в своем распоряжении необходимые на это средства. То, что дается каждому в отдельности, должно быть взято из накопленного общими силами, а потому все непременно потребуют от каждого соответствующего взноса, должно определить его долю участия в составлении общественного капитала, т. е. в производстве, взамен чего он получит содержание. Значит, для того чтобы быть обеспеченным, он должен отказаться от независимости и повиноваться тем, кто указывает ему, что ему делать, когда, где и кто даст ему его долю пищи, одежды и жилья. Раз конкуренция устранена, а вместе с ней — купля-продажа, не может быть уже добровольного обмена данного количества труда на данное количество продукта, соотношение между тем и другим определяется установленными должностными лицами и становится обязательным. Свобода выбора отсутствует как при выполнении труда, так и при получении вознаграждения, каково бы оно ни было, ибо рабочий не может по желанию отказаться от места и предложить свой труд в другом месте. При этой системе он может быть принят в другом месте не иначе как по распоряжению властей. Ясно, что раз установился такой порядок вещей, член общины, не подчинившийся властям в одном месте, не мог бы получить работы в другом, ибо этот порядок вещей немыслим при условии, что каждый рабочий имеет право произвольно наниматься и уходить. Отдавая приказы капралам и сержантам, капитаны промышленности должны исполнять приказания своих полковников, эти — приказания генералов и так далее, до главнокомандующего включительно, и повиновение так же обязательно для всех чинов промышленной армии, как и для чинов военной. В той и другой правило одно и то же: делай, что тебе предписано, и получай, что тебе причитается.
‘Ну что же, пусть так, — возразит социалист, — рабочие сами будут выбирать себе должностных лиц, и, значит, эти последние будут всегда подчинены контролю управляемой ими массы. Под страхом общественного мнения они, несомненно, будут действовать справедливо и честно: в противном случае они будут отставлены от должностей путем народного голосования, местного или общего. Не обидно повиноваться властям, когда сами эти власти подчинены контролю народа.’ И социалисты всецело верят в эту привлекательную иллюзию.
Железо и медь — предметы более простые, чем плоть и кровь, а мертвое дерево — чем живой нерв, машина, сделанная из первых материалов, работает более точно, чем организм, построенный из элементов второго рода, именно потому, что движущая сила в организме — энергия живых нервных центров, тогда как машину приводят в движение неорганические силы: вода или пар. Ясно отсюда, что гораздо легче предвидеть и рассчитать действие машины, чем деятельность организма. А между тем как редко расчет изобретателя относительно действия нового аппарата оказывается правильным! Просмотрите список патентов, и вы увидите, что из пятидесяти изобретений одно оказывается полезным на практике. Как ни легко осуществим кажется автору план его изобретения, на деле какая-нибудь зацепка препятствует ожидаемому действию и полученный результат далеко не соответствует ожидаемому. Что же сказать о тех схемах, которые имеют дело не с мертвыми силами вещества, а со сложными живыми организмами, с деятельностью, гораздо менее доступной предвидению и включающей кооперацию многих подобных организмов. Очень часто им не понятны даже те единицы, из которых должно сложиться реорганизованное политическое целое. Каждому из нас приходится иногда дивиться чьему-либо поведению или даже поступкам своих родственников, которых он отлично знает. Если так трудно предвидеть поступки индивида, возможно ли сколько-нибудь точно определить заранее действие того или другого общественного строя? Авторы большинства социальных схем исходят из предположения, что все будут правильно поступать и судить честно, будут мыслить, как они должны мыслить, и действовать, как они должны действовать, и держатся этого взгляда, невзирая на повседневный опыт, доказывающий, что люди не делают ни того, ни другого, и забывая, что его сетования на существующий порядок вещей доказывают его убеждение в том, что людям как раз недостает того благоразумия и той честности, которые нужны для осуществления его плана.
Конституции на бумаге вызывают улыбку на лице всякого, кто видел их результаты, такое же впечатление производит и социальная система на бумаге на тех, кто наблюдал действительные факты. Как далеки были люди, делавшие Французскую революцию, и главные инициаторы установки нового правительственного аппарата от мысли, что одним из первых действий этого аппарата будет обезглавливание всех их! Как мало авторы американской декларации независимости и создатели республики предвидели тот факт, что несколько поколений спустя законодательство станет добычей интриганов что оно создаст обширное поприще для борьбы и конкуренции искателей мест, что политическая деятельность повсюду будет загрязнена вторжением в эту сферу чуждого элемента — баланса, поддерживающего равновесие между партиями, что избиратели, вместо того чтобы голосовать самостоятельно, будут представлять собой тысячеголовое стадо, руководимое несколькими вожаками (bosses), и что сфера общественной деятельности будет закрыта для людей достойных, благодаря оскорблениям и клеветам профессиональных политиков. Так же мало предугадывали события авторы конституции различных других государств Нового Света, в которых бесчисленные революции с поразительным постоянством обнаруживали контраст между ожидаемыми результатами политических систем и результатами, достигнутыми в действительности. То же самое приходится сказать и о предлагавшихся системах общественного переустройства, поскольку они были испробованы на практике. За исключением социальных схем, предписывавших безбрачие, история всех остальных представляет собою ряд неудач, одно из последних свидетельств дает нам история Икарийской колонии Кабэ, рассказанная одним из ее членов, г-жою Флери Робинзон в ‘The Open Court’, — история последовательно повторявшихся расколов, распадения на группы, все более и более мелкие, сопровождавшегося многочисленными случаями отпадения отдельных членов и закончившегося полным распадением. Причина неудачи подобных как общественных, так и политических схем одна и та же.
Развитие путем превращения — универсальный закон, господствующий как на небесах, так и на земле, в особенности в органическом мире, и прежде всего среди животных. Ни одно существо, не исключая самых простых и ничтожных, не начинает своего бытия в той форме, какую оно принимает впоследствии, и в большинстве случаев несходство первичной и позднейшей формы так велико, что родственная связь их казалась бы совершенно невероятной, если бы возможность ее не подтверждалась ежедневно на любом птичьем дворе и в любом саду. Более того, многие существа меняют форму по нескольку раз, причем каждый раз с ними происходит, по-видимому, полное превращение: например, яичко, личинка, куколка и окончательная форма (imago). Закон метаморфозы — общий закон, управляющий развитием как планеты, так и любого семени, произрастающего на ее поверхности, этот же закон управляет и обществами, взятыми в целом, и составляющими их отдельными учреждениями Ни одно из них не кончает так, как начало, и разница между первоначальной и конечной формой бывает так велика, что вначале переход из одной в другую показался бы совершенно невероятным. В грубейшей форме общества — диком племени — вождю повинуются, как военачальнику в военное время, но лишь только война прекратилась, он лишается своего выдающегося положения, и даже там, где непрерывные войны вызвали потребность в постоянном вожде, этот последний отличается от других только большим влиянием, в остальном же, так как и все, сам себе строит хижину, сам добывает себе пищу, сам делает для себя оружие и домашнюю утварь. Здесь нет и намека на то, что произойдет с течением времени, когда путем завоеваний, объединения племен и соединения образовавшихся таким образом нескольких отдельных групп в одну сложится наконец нация и первоначальный вождь превратится в царя или императора, которые с высоты своего блеска и роскоши деспотически властвуют над многими миллионами при помощи сотен тысяч солдат и сотен тысяч чиновников. Когда первые проповедники христианства, миссионеры, люди скромной внешности и аскетического образа жизни, странствовали по языческой Европе, проповедуя забвение обид и воздаяние добром за зло, никому из них не приходило в голову, что со временем их преемники составят обширную иерархию, с огромными земельными владениями по всему свету, с сановниками церкви, надменность и спесь которых растет пропорционально их положению, с воинствующими епископами, самолично водящими в бой своих ратников, с Папой во главе, с высоты своего величия повелевающим королями.
То же было и с промышленной системой, которую многие теперь жаждут устранить. В ее первоначальной форме не было и намека на фабричную систему или родственные ей организации труда. Хозяин работал вместе со своими учениками и одним-двумя наемниками, отличаясь от них только своим положением главы дома, он делил с ними стол, кров и сам продавал продукты общего их труда. Лишь с ростом промышленности стали применять большее количество рабочих рук, а участие хозяев в производстве стало ограничиваться общим надзором и руководством. И уже в новейшее время сложился такой порядок вещей, где сотни и тысячи человек работают за известную плату под надзором всякого рода служащих, также состоящих на жалованье, а высшее руководство принадлежит одному или нескольким лицам, стоящим во главе дела. Первоначальные небольшие полусоциалистические группы производителей, подобные большим семьям или родам древних времен, мало-помалу распались, не будучи в состоянии выдержать конкуренцию с более крупными предприятиями, с лучшим разделением труда, эти последние совершенно вытеснили первые, ибо они успешнее служили нуждам общества. Но нам нет надобности заглядывать далеко назад, в глубь веков, чтобы найти пример достаточно значительной и непредвиденной трансформации.
В тот день, когда в Англии впервые вотировали в виде опыта 30 000 ф. ст. из государственных сумм на нужды образования, всякий назвал бы идиотом того, кто вздумал бы предсказывать, что через 50 лет сумма, расходуемая на этот предмет из средств общегосударственных и местных, достигнет цифры 10 000 000 ф. ст., и кто заявил бы, что вслед за заботами об образовании государство возьмет на себя попечение о народной одежде и пище, что родителей и детей, лишенных всякой свободы выбора, будут принуждать, хотя бы они умирали с голоду, — под страхом арестов и штрафов — давать и получать то, что государство с непогрешимой самоуверенностью пока называет образованием. Повторяем, никому бы не пришло в голову, что из такого невинного, на первый взгляд, зародыша вырастет с такой быстротой тиранический режим, которому смиренно покоряется народ, мнящий себя свободным.
В общественных отношениях, как и в прочих вещах, изменение неизбежно. Было бы безумием рассчитывать, что новые учреждения сохранят в течение долгого времени характер, приданный им учредителями. Быстро или медленно, они преобразуются в учреждения, несходные с тем, что предполагалось вначале, столь несходные, что их не узнали бы даже сами их инициаторы. Какая же метаморфоза предстоит в интересующем нас случае? Ответ, подсказанный приведенными выше примерами и подкрепленный разнообразными аналогиями, очевиден.
Основная черта всякой прогрессирующей организации — развитие регулятивного аппарата. Для того чтобы части целого работали сообща, необходимы приборы, управляющие их действием, и пропорционально размерам и сложности целого, обилию требований, подлежащих удовлетворению различными путями, должны возрастать размеры, сложность и энергия направляющего аппарата. Что дело обстоит именно так с организмами отдельных особей — это не нуждается в доказательствах, но легко видеть, что то же происходит и с общественными организмами. Помимо регулятивного аппарата, какой необходим и в нашем обществе для обеспечения национальной защиты, общественного порядка и личной безопасности граждан, в социалистическом строе должен быть еще регулятивный аппарат, заведующий всеми видами производства и распределения, в том числе распределением долей всевозможных продуктов между отдельными местностями, рабочими учреждениями и лицами. При существующей системе добровольной кооперации, с ее свободными договорами и конкуренцией, нет нужды в официальном надзоре за производством и распределением.
Благодаря спросу и предложению и желанию обеспечить себе средства к жизни путем служения нуждам прочих, естественно слагается этот удивительный порядок вещей, при котором пищевые продукты ежедневно доставляются каждому обывателю на дом или же ожидают его в соседних с его домом лавках, к услугам обывателя повсюду разнообразная одежда, в любом месте можно иметь готовый дом, обстановку, топливо, сколько угодно духовной пищи, начиная с грошовых газеток, названия которых часами выкрикивают на улицах разносчики, кончая массой еженедельно выходящих романов и менее обильным количеством научных книг и учебников, — и все это за незначительную плату. И по всей стране, как при производстве, так и при распределении, минимальный надзор оказывается вполне достаточным, все многообразные удобства и блага жизни, требуемые ежедневно повсюду, доставляются куда следует, без всякого иного воздействия, кроме погони за наживой. Вообразите себе теперь, что эта промышленная система, основанная на добровольном труде, заменена системой труда обязательного повиновения, обеспеченного надзором должностных лиц. Вообразите только, какое множество чиновников потребуется для распределения всяких благ жизни среди населения страны, по городам, местечкам и деревням, что теперь выполняется торговцами! Подумайте, далее, что еще более сложная администрация потребуется для исполнения всего того, что теперь делают фермеры, фабриканты, купцы, что понадобится не только местный надзор с различными градациями местной власти, но и центральная администрация с филиальными отделениями, для правильного распределения всего необходимого между всеми и в надлежащее время. Прибавьте сюда штаты чиновников, которые будут заведовать рудниками, железными и простыми дорогами, каналами, другие штаты, нужные для заведования ввозом, вывозом и торговым судоходством, контингенты лиц, обязанных заботиться о снабжении городов не только водой и газом, но и средствами передвижения — трамваями, омнибусами и пр., а также о распределении силы, электрической и иных. Прикиньте сюда уже имеющуюся администрацию почтового, телеграфного и телефонного ведомств и, наконец, огромные штаты служащих в армии и полиции, при помощи которых будет достигаться принудительное исполнение предписаний этого огромного объединенного регулятивного механизма.
Представьте себе все это и задайте себе вопрос: каково же будет положение простых рабочих? Уже теперь на континенте, где правительственные организации лучше выработаны и распоряжаются более властно, чем в Англии, слышны вечные жалобы на тиранический характер бюрократии, на высокомерие и грубость ее представителей. Что же будет, когда не только общественная деятельность граждан, но и весь их домашний обиход будут подчинены контролю? Что произойдет, когда разные части этой огромной армии чиновников, объединенной интересами, общими всем правителям, интересами власть имущих по отношению к подвластным, будут иметь под рукой необходимую им силу для обуздания всякого неповиновения, выступая притом в роли ‘спасителей общества’? Каково придется всем этим рудокопам и плавильщикам, землекопам и ткачам, когда все элементы, в чьих руках управление и надзор, спустя несколько поколений сольются, и, таким образом, образуется ряд каст с возрастающим влиянием, когда эти элементы, имея все в своей власти, привыкнут жить для собственных выгод, когда, стало быть, сложится новая аристократия, гораздо более выработанная и лучше организованная, чем старая? Что делать тогда отдельному труженику, если он не удовлетворен своим положением: считает, что он получает меньшую, чем ему следует, долю продуктов, или что его заставляют работать больше, чем он обязан, или если он желает взять на себя обязанности, к исполнению которых он сам себя считает годным, но его начальство смотрит иначе, наконец, если он желает действовать независимо, на свой страх? Этой недовольной единице, единственной во всем огромном механизме, скажут, покорись или уходи! Самая мягкая кара за неповиновение — исключение из промышленного союза. Но если, как предполагают, возникнет международная организация труда, исключение из промышленной организации в одной стране будет равносильно исключению отовсюду, — промышленное отлучение будет означать голодную смерть.
Что такое положение вещей неизбежно — это заключение, основанное не на дедукции только, не только на индуктивных выводах из вышеприведенных данных прошлого опыта или из аналогий, представляемых организмами разного рода, но и на повседневном наблюдении того, что происходит у нас перед глазами. Та истина, что регулирующий аппарат всегда склонен к усилению своей власти, иллюстрируется примерами. Возьмем любое организованное человеческое общество, ученое или иное. История каждого из них наглядно показывает, как администрация, постоянная или отчасти меняющая свой состав, постепенно захватывает в свои руки все большую и большую власть и направляет по-своему деятельность общества, встречая лишь незначительное сопротивление даже и в тех случаях, когда большинство не согласно: боязнь всего, что сколько-нибудь смахивает на революцию, удерживает и запугивает большинство. То же самое и в акционерных компаниях, например железнодорожных. Предложения директоров правления утверждаются обыкновенно беспрекословно или после самого поверхностного обсуждения, а если окажется сколько-нибудь значительная оппозиция, ее сопротивление непременно будет сломано подавляющим большинством тех, кто всегда стоит за существующую власть. Только в случае крайних непорядков в управлении недовольство акционеров доходит до желания переменить администрацию.
Не иначе обстоит дело и в обществах, созданных людьми труда и принимающих интересы последнего особенно близко к сердцу, в рабочих союзах (trades-unions). И люди, стоящие во главе правления, становятся мало-помалу всесильными. Члены этих обществ подчиняются властям, ими поставленным, даже когда они не одобряют их образа действий. Они уступают, чтобы не нажить себе врагов среди своих же собратий, что нередко сопряжено с потерей места и всякой надежды на заработок. Последний рабочий конгресс показал нам, что и в этой молодой организации уже раздаются жалобы на ‘интриганов’ (wie-pullers), ‘вожаков’ (bosses) и ‘несменяемость должностных лиц’. Но если такое верховенство руководителей наблюдается в обществах весьма недавнего происхождения, члены которых имели полную возможность отстоять и обеспечить свою независимость, то какова же будет власть руководителей давно уже существующих учреждений, получивших мало-помалу широкую и сложную организацию, — учреждений, которые контролируют жизнь отдельной единицы не отчасти только, а целиком?
Нам скажут в ответ: ‘Против всего этого мы примем меры. Образование станет достоянием всех, каждый будет следить зорко за администрацией, и всякое злоупотребление властью будет тотчас же предупреждено’. Ценность подобных упований была бы незначительна даже и в том случае, если бы мы не могли воочию видеть причины, действие которых должно разрушить эти надежды, ибо в сфере человеческих начинаний самые заманчивые и, казалось бы, многообещающие планы терпят крушение совершенно непредвиденным манером. В настоящем же случае крушение неизбежно должно быть вызвано очевидными причинами. Деятельность учреждений определяется свойствами человеческой натуры, а присущие этой натуре недостатки неизбежно должны повлечь за собой вышеуказанные последствия. Человеческая натура не в достаточной степени одарена чувствами, потребными для того, чтобы помешать росту деспотической бюрократии.
Если бы понадобились косвенные доказательства, большой материал в этом смысле могло бы доставить поведение так называемой либеральной партии, — партии, которая забыла, что лидер не более как представитель политики заранее известной и принятой, и которая считает себя обязанной подчиняться той политике, какой решил держаться лидер без согласия и ведома партии, партии, до того забывшей основную идею и смысл либерализма, что она не возмущается, видя попранным право частного суждения — этот корень либерализма, и называет ренегатами тех из своих членов, которые отказываются поступиться своей независимостью. Но мы не станем тратить время на подбор косвенных доказательств того, что природа людей в общем не такова, чтобы ставить преграды на пути развития бюрократической тирании. Достаточно рассмотреть прямые данные, доставляемые классами, среди которых идеи социализма наиболее популярны и которые видят свой прямой интерес в распространении этих идей, — мы говорим о рабочих классах. Они-то главным образом и войдут в состав обширной социалистической организации, их свойствами определится и природа последней. Каковы же эти свойства, поскольку они выразились в уже существующих рабочих организациях?
Вместо эгоизма предпринимателей и эгоизма конкуренции мы теперь имеем дело с бескорыстием системы взаимопомощи. Насколько же проявляется это бескорыстие во взаимоотношениях рабочих? Что сказать об ограничении доступа новых рабочих рук к каждой отрасли труда или о препятствиях к переходу из низшего разряда рабочих в высший? В явлениях подобного рода незаметно альтруизма, — а ведь он-то и должен служить основой социализма. Напротив, всякий заметит здесь такое же открытое преследование личных выгод, как и в среде купцов. Поэтому, если отбросить мысль о внезапном исправлении людей, придется заключить, что искание частных выгод будет управлять поступками всех классов, входящих в состав социалистического общества
Индифферентное отношение к стремлениям других сопровождается активным нарушением чужих прав. ‘Будь заодно с нами, или мы лишим тебя средств к жизни’ — вот обычная угроза со стороны любого рабочего союза рабочим той же отрасли труда, стоящим вне союза. Члены его ревниво оберегают свою свободу установления размера заработной платы, однако же они не только отрицают свободу всякого, кто вздумает не согласиться с ними, но несогласие с ними считают за преступление. Людей, настаивающих на своем праве самостоятельно вступить в договор, они клеймят прозвищем ‘плутов’ и ‘изменников’, по отношению к ним проявляют грубость, которая перешла бы в полную безжалостность, не будь уголовных кар и полиции. Рядом с таким попранием свободы людей своего класса замечается стремление давать решительные предписания классу хозяев: не только условия и порядок работ должны сообразоваться с этими предписаниям, но нельзя нанимать кого-либо, кроме тех, кто принадлежит к данному союзу, более того, в иных случаях угрожает забастовка, если хозяин войдет в сделку с предприятиями, дающими работу не членам союза. Не раз рабочие союзы — особенно недавно возникшие — обнаруживали стремление навязывать свои требования, нимало не считаясь с правами тех, кого они понуждают к уступкам. Превратность понятий и чувств дошла до того, что соблюдение права считается преступлением, нарушение же его — добродетелью {К удивительным заключениям приходят люди, когда они забывают простой принцип, что каждый вправе стремиться к достижению своих жизненных целей с ограничениями, обусловленными исключительно подобными же действиями прочих людей. Поколение назад мы слышали громкие заявления о ‘правах на труд’, т. е. о правах требовать труда, еще и теперь иные считают общество обязанным доставлять труд каждому в отдельности. Сравните с этим доктрину, господствовавшую по Франции в эпоху высшего расцвета монархии, что ‘право трудиться есть право короля, которое он может продать, а подданные обязаны купить’. Контраст поразительный, но иногда приходится наблюдать и еще более поразительные контрасты. Мы присутствуем при возрождении деспотической доктрины, разница в том лишь, что короля заменяли рабочие союзы. Действительно, теперь союзы распространяются повсюду, каждый рабочий должен вносить установленную сумму в тот или другой союз, — в случае же, если он не сделается членом союза, у него силой отнимут работу: таким образом, дошло до того, что право труда принадлежит теперь союзу, и он может это право продать, а отдельные рабочие обязаны его покупать!}.
Параллельно с грозной наступательной политикой в одном направлении замечается податливость в другом. Применяя принуждение к находящимся вне союза, организованные рабочие в то же время вполне подчинены своим вожакам. Для того чтобы победить в борьбе, они жертвуют своей личной свободой, свободой своего суждения и не проявляют недовольства, как бы ни были безапелляционны предъявляемые к ним вождями требования. Повсюду мы видим такое подчинение, что целые организации рабочих единодушно бросают работу или возвращаются к ней по приказу своих заправил. Они не могут противиться и круговому обложению для поддержки стачечников, все равно, одобряют они или нет поступки последних, наоборот, они должны даже принимать меры против упорствующих членов их организации, не принявших участия в сборе.
Эти явления должны наблюдаться при всякой новой организации общества, и спрашивается: что последует из этого, когда будут устранены все препятствия, стесняющие их влияние? В настоящее время отдельные группы людей, в среде которых мы встречаем указанные явления, входят в состав общества отчасти пассивного, отчасти враждебного, независимая пресса имеет возможность критиковать и осуждать эти группы, они подчиняются контролю закона, полиции. Если при таких условиях группы эти вступают на путь, уничтожающий личную свободу, что же будет, когда обособленные организации, управляемые раздельными регуляторами, сольются между собою и охватят собою все общество, управляемое единой системой таких регуляторов, когда должностные лица всех категорий, включая и руководителей прессы, станут частями регулятивной организации, а последняя будет одновременно создавать законы и приводить их в исполнение? Фанатические приверженцы социализма способны на самые крайние меры для осуществления своих взглядов, подобно безжалостным ревнителям религии прошлых времен, они считают, что цель оправдывает средства. А раз установится общая социалистическая организация, то обширная, широко разветвленная и объединенная в одно целое корпорация лиц, руководящих деятельностью общества, получит возможность применять принуждение беспрепятственно, насколько это покажется нужным в интересах системы, т. е. в сущности, в их собственных интересах, не преминет распространить свое суровое владычество на все жизненные отношения действительных работников, и в конце концов разовьется чиновная олигархия с более чудовищной и страшной тиранией, чем какую когда-либо видел свет.
Я позволю себе предупредить ошибочное заключение. Кто думает, что предыдущее рассуждение предполагает довольство существующим порядком, тот глубоко заблуждается. Нынешнее состояние общества переходное, как и все предшествовавшие. Я надеюсь и верю, что создастся в будущем общественный строй, столь же отличный от настоящего, сколь нынешний разнится от предшествовавшего, — с его закованными в латы баронами и беззащитными крепостными. В ‘Социальной статике’ так же как в ‘Изучении социологии’ и в ‘Политических учреждениях’, ясно выражено желание организации, более благоприятной счастью массы, чем нынешняя. Моя оппозиция социализму исходит из убеждения, что он задержит движение к высшей ступени и вернет худшее состояние. Только медленное изменение человеческой природы путем общественной дисциплины, и только оно одно может создать непрерывное изменение к лучшему.
Почти все как политические, так и социальные партии допускают в своих рассуждениях то основное заблуждение, будто со злом можно бороться непосредственно действующими и радикальными средствами. ‘Стоит вам только сделать это, и зло будет предупреждено.’ ‘Примите мой план — и нужда исчезнет’. ‘Общественная испорченность бесспорно уступит такой-то мере.’ Повсюду встречаешь подобную уверенность — явную или подразумеваемую. Но все-таки предположения неосновательны. Возможно устранить причины, усиливающие зло, возможно изменить форму, в какой оно обнаруживается, но непосредственное врачевание немыслимо. Постепенно, на протяжении тысячелетий, люди, размножаясь, принуждены были по необходимости выйти из своей первоначальной дикости, когда небольшое число их могло прокормиться первобытным способом, и перейти в цивилизованное состояние, при котором пропитание, необходимое огромной массе людей, можно добыть лишь постоянным трудом. Цивилизованный образ жизни требует от человека совершенно других данных, чем нецивилизованный, и много пришлось претерпеть, чтобы одно состояние заменить другим. Организация, не гармонирующая с жизненными условиями, должна была, по необходимости, порождать несчастье, а эта организация, которая была унаследована от людей первобытных, не гармонирует с условиями жизни нынешних людей. Поэтому-то невозможно сразу создать удовлетворительный общественный строй.
При наличности нравов и характеров, наполнивших Европу миллионами солдат то с целью завоевания, то с целью отмщения, — нравов, побуждающих так называемые христианские нации, с одобрения десятков тысяч служителей религии любви соперничать друг с другом в разбойничьих предприятиях по всему свету, несмотря на вопли туземцев, в среде людей, нарушающих в общении с более слабыми расами даже примитивное правило-жизнь за жизнь, и за одну жизнь берущих несколько, — невозможно путем какой-либо комбинации создать гармоничное сообщество. Основа всякой осмысленной деятельности в обществе — чувство справедливости, требующее личной свободы и вместе с тем внимательное к свободе других, а в настоящее время чувство это существует у людей лишь в очень недостаточной степени.
Поэтому нужна, прежде всего, долгая непрерывная дисциплина общественной жизни, где каждый делает свое дело, относясь с должным вниманием к аналогичному стремлению других делать свое дело, и где человек получает все плоды своего труда, но одновременно не должен взваливать на других невыгоды, какие могут произойти от его деятельности: разве только они по доброй воле захотят взять на себя эти невыгоды. Считать, что возможно обойтись без такой дисциплины, значит не только потерпеть неудачу, но это может привести к чему-либо еще худшему, чем то, от чего желательно избавиться.
Бороться с социализмом следует, значит, главным образом не в интересах класса предпринимателей, но еще более в интересах рабочих. Тем или иным путем производство должно быть регулируемо, и элементы, регулирующие по самому существу вещей, всегда будут менее многочисленны, чем действительные производители. При добровольной кооперации, как теперь, элементы, регулирующие производство, преследуя личную выгоду, берут себе такую долю продукта, какую только могут, но, как показывают в наши дни успехи рабочих союзов, эгоизм хозяев находит себе преграду. В принудительной же кооперации, какую повлечет за собой социализм, регулирующие элементы, преследующие свои виды с не меньшим эгоизмом, не натолкнутся уже на согласное сопротивление свободных рабочих, и власть их, которой не пригрозят уже отказом работать с целью вынудить новые условия труда, будет расти, расширяться и крепнуть, пока не станет совершенно неодолимой. В конечном результате получится, как я уже отметил, общество, подобное древнему Перу, на которое страшно смотреть, где вся масса населения, прихотливо распределенная по группам в 10, 50, 100, 500 и 1000 человек, находилась во власти чиновников соответствующих степеней, прикованные к своим участкам, люди опекались в своей частной жизни так же, как в промышленной деятельности, неся бремя труда в интересах правительственной организации без всякой надежды на освобождение.

XV. Американцы

Разговор с интервьюером и речь, сказанная автором во время его пребывания в Северо-Американских Соединенных Штатах в 1882 г.

I. Разговор 20 октября 1882 г.

— Отвечает ли то, что вы видели, вашим ожиданиям?
— Оно их далеко превзошло. Несмотря на все что я читал об Америке, я не имел достаточно ясного представления о том колоссальном развитии материальной культуры, которое мне пришлось здесь повсюду наблюдать. Размеры, богатство и роскошь ваших городов и в особенности великолепие Нью-Йорка просто поразили меня. Хотя я и не видел еще чудес вашего Запада, вашего Чикаго, но некоторые из ваших не столь людных городов, как, например, Кливленд, поразили меня как результат деятельности одного только поколения. Обыкновенно, когда мне приходилось бывать в местах с несколькими десятками тысяч жителей, где телефоны у каждого под рукой, мне становилось как будто бы стыдно за отсутствие предприимчивости в наших городах, в которых часто при 50 и более тысячах жителей телефоны совершенно отсутствуют.
— Вы усматриваете, я полагаю, в этих результатах великие преимущества свободных учреждений?
— Вот теперь-то и выступает на сцену одна из неудобных сторон интервьюирования. Я был в вашей стране менее двух месяцев, видел относительно небольшую ее часть и сравнительно мало людей, и между тем вы хотите, чтобы я высказал вам совершенно определенное мнение по такому серьезному вопросу.
— Но вы согласитесь, может быть, отвечать с оговоркой, что вы передаете только лишь свои первые впечатления?
— Ну хорошо, с этим условием я могу ответить, что хотя свободные учреждения и были отчасти причиной вышеуказанного явления, но, во всяком случае, причиной не главной, как мне кажется. Прежде всего, на долю американцев выпало беспримерное счастье: у них громадные минеральные богатства и обширные пространства девственной почвы, производящей все в изобилии и притом при самых незначительных расходах на культуру. Само собою разумеется, что одно уже это обстоятельство должно было значительно способствовать достижению такого колоссального результата. Затем, они выиграли также и в том отношении, что получили в наследство все искусства, приспособления и методы, созданные другими, более древними, обществами, оставляя в то же время в стороне существующие там неудобства Они имели возможность выбирать из продуктов всего предшествующего опыта, присваивая себе все, что хорошо, и отвергая все, что дурно. Затем, помимо этих благодеяний фортуны, американцы располагают еще факторами, заключающимися в них самих. В лицах американцев я замечаю всегда непреклонную решимость — нечто вроде: ‘сделай или умри’, — и эта черта характера, в соединении с рабочей силой, превосходящей силу других народов, создает, понятно, прогресс, беспримерный по быстроте развития. К тому присоединилась также и их изобретательность, поддерживаемая необходимостью экономии труда и так разумно поощряемая. У нас, в Англии, немало таких безрассудных людей, которые, вполне признавая, что человек, работающий руками, имеет справедливое право на продукты своего труда и если обладает особенным умением, то может совершенно справедливо воспользоваться своим преимуществом, в то же время полагают, что если человек работает головой, может быть, многие годы и, соединяя талант с настойчивостью, создает какое-либо ценное изобретение, то выгода от этого по справедливости принадлежит не ему, а публике. Американцы были в этом отношении гораздо дальновиднее. Громадный музей патентов, который я видел в Вашингтоне, красноречиво свидетельствует об уважении к правам изобретателей, и нация очень много выигрывает, признавая в этом направлении (хотя и не во всех остальных) право собственности на продукты ума. Не подлежит сомнению, что в области механических приспособлений американцы опередили все другие нации. Если бы у вас параллельно с вашим материальным прогрессом развивался в такой же мере и прогресс более высокого рода, вам ничего большего не оставалось бы желать.
— Это несколько двусмысленное объяснение. Что вы хотите этим сказать?
— Вы поймете меня, когда я расскажу вам, о чем я думал на этих днях. Когда я размышлял над всем, что я у вас видел: над вашими обширными фабриками и торговыми заведениями, над кипучей торговлей на ваших уличных тележках и возвышающихся над вашими головами железных дорогах, над вашими гигантскими гостиницами и дворцами на Fifth Avenue, — мне вдруг пришли в голову итальянские средневековые республики, мне вспомнилось при этом, что по мере расширения их коммерческой деятельности, по мере развития искусства, возбуждавшего зависть всей Европы, возведения княжеских чертогов, которые до нашего времени не перестают удивлять путешественников, население их постепенно утрачивало свободу.
— Вы хотите этим сказать, что мы находимся на том же самом пути?
— Мне думается, что так. Вы сохраняете свободные формы, но, насколько я могу судить, вы утратили уже значительную долю самой сущности свободы. Правда, те, которые вами управляют, не пользуются для этого людьми, вооруженными кинжалами, они действуют посредством целой армии людей, вооруженных избирательными бумажками и так же слепо повинующихся их команде, как повиновались некогда своим повелителям слуги феодальных баронов, эта армия дает своим вождям возможность так же успешно подчинять себе волю большинства и предписывать обществу свои требования, как это делали и их прототипы в старину. Не подлежит сомнению, конечно, что каждый из ваших граждан подает голос за кандидата, которого желает избрать на ту или другую должность до президента Штатов включительно, но им руководит при этом сила, вне его лежащая и почти не оставляющая ему свободы выбора. ‘Пользуйтесь вашими политическими правами, как мы вам указываем, или откажитесь от них’, — такова альтернатива, которая предлагается вашим гражданам. Политический механизм, находящийся теперь в действии, весьма мало походит на тот, который имелся в виду на заре вашей политической жизни. Тем, которые создавали вашу конституцию, очевидно, и не снилось, что двадцать тысяч граждан пойдут к избирательным урнам под предводительством ‘хозяина’. На противоположном конце социальной скалы Америка представляет явление, аналогичное тому, которое имело место в различных деспотических странах. В Японии, как вы знаете, перед последней революцией, божественный правитель, микадо, номинально всемогущий, в действительности был марионеткой в руках своего первого министра, шогуна. Мне представляется, что ваш ‘peuple souverain’ (самодержавный народ) стал почти такою же марионеткой, говорящей и двигающейся по желанию того, кто держит в руках нити.
— Так что, республиканские учреждения, по-вашему, никуда не годятся?
— Вовсе нет, я далек от такого вывода. Лет тридцать тому назад мне часто приходилось толковать о политике с одним приятелем, англичанином, я тогда, как и теперь, всегда защищал республиканские учреждения. Когда мой приятель в своих возражениях ссылался на их несостоятельность здесь, у вас, я отвечал всегда, что Америка получила свою форму правления благодаря счастливой случайности, а не в силу естественного процесса и что вам придется вернуться назад для того, чтобы быть потом в состоянии идти вперед. И все события последнего времени вполне, как мне кажется, подтвердили этот взгляд, а то, что я вижу теперь, еще более меня укрепляет в нем. Америка доказала в небывалом до сих пор масштабе, что ‘бумажные конституции’ не могут действовать так, как от них требуется. Истина, впервые выраженная Макинтошем, что конституции не делаются, а развиваются, составляющая только часть более обширной истины, что человеческие общества во всех частях своей организации не создаются, а развиваются, совершенно разбивает старое представление, что мы можем создать по своему желанию ту или другую систему правления, ясно, что если ваш политический строй был сфабрикован, а не явился как продукт естественного развития, естественного роста, то он должен будет развиться в нечто совершенно отличное от того, что имелось в виду при его создании, нечто согласное с характером граждан и с условиями жизни данного общества. Так оно, очевидно, и было у вас. На почве ваших конституционных форм выросла та организация профессиональных политиканов, совершенно непредвиденная вначале, которая и сделалась в значительной мере силой правящей.
— Но разве просвещение и распространение политических понятий не подготовят людей, способных пользоваться свободными учреждениями?
— Нет. Это составляет главным образом вопрос характера и только в слабой степени вопрос знания. Что же касается всеобщего заблуждения относительно просвещения как панацеи против политических бед, то оно прекрасно могло бы быть развеяно доказательствами, ежедневно появляющимися на столбцах ваших газет. Разве все эти люди, которые управляют и контролируют все ваши учреждения — муниципальные, федеральные, государственные, которые орудуют на ваших предвыборных митингах и собраниях и ведут ваши партизанские войны, разве все это не образованные люди? А разве их образование удержало их от участия, или допущения, или, по крайней мере, терпимости по отношению к подкупу, к шушуканью с депутатами в преддверии вашего законодательного собрания, к другим бесчестным приемам, которые опорочивают деятельность вашей администрации? Газеты преувеличивают, может быть, все эти явления, но что сказать против свидетельства преобразователей вашей администрации, людей, принадлежащих к различным партиям? Если я верно понимаю, они восстают против системы — позорной и опасной, по их мнению, которая выросла под сенью ваших свободных учреждений, и указывают на пороки, для предупреждения которых образование оказалось бессильным?
— Понятно, что честолюбивые и бессовестные люди постараются захватить для себя общественные должности и находят поддержку для своих эгоистических целей в образовании. Но разве эти цели не будут расстроены или, вернее, разве правительство не будет иметь лучших исполнителей, когда повысится уровень знаний во всем народе?
— Очень мало. Ходячая теория утверждает, что если детям объясняют, что то или другое дурно и почему дурно, то, выросши, они будут поступать хорошо. Но если только принять в соображение деятельность учителей религии в течение последних двух тысячелетий, то нам станет ясно, что вся история, как мне кажется, противоречит этому выводу, так же точно как и поведение тех образованных людей, на которых я указывал выше, и я, право, не знаю, почему вы ожидаете лучших результатов от масс. Личные интересы будут направлять и их туда же, куда они направляют теперь людей, выше их стоящих, и образование, которое не заставляет теперь последних заботиться об общем благе более, чем о частном, потом не заставит делать это и первых. Проистекающая от политической честности выгода имеет такое общее и такое отдаленное значение, а часть ее, выпадающая на долю каждого отдельного гражданина, так неосязательна, что средний гражданин, как бы он ни был образован, будет обязательно заниматься своими личными делами и не почтет нужным бороться против всякого замеченного злоупотребления. Корень зла тут заключается не в недостатках сведений, а в недостатках известного нравственного чувства.
— Вы думаете, что люди не имеют достаточно ясного представления об общественных обязанностях?
— Можно, пожалуй, и так сказать, но тут есть и нечто другое, более специальное. Вы, может быть, удивитесь, если я скажу вам, что американцы, по моему мнению, не имеют достаточно живого сознания своих собственных прав и в то же самое время, как естественное последствие этого, и достаточно живого сознания чужих прав, так как эти две черты органически между собою связаны. Я заметил, что они терпеливо сносят различные мелкие вмешательства и предписания властей, которым англичане, напротив, очень склонны противиться. Я слышал, что живущие здесь англичане известны своею наклонностью роптать в подобных случаях, и я в этом не сомневаюсь.
— Разве вы полагаете, что человеку стоит ссориться из-за всякого пустого посягательства на его права? Мы, американцы, находим, что это отнимает слишком много времени, портит кровь и вообще не стоит труда.
— Вот именно это-то я и понимаю под словом характер. Эта-то легкая готовность подчиняться мелким обидам, потому что восставать против них скучно, безвыгодно или непопулярно, и ведет к привычке переносить несправедливости и к падению свободных учреждений. Свободные учреждения могут существовать только при поддержке граждан, и потому каждый из них обязан неукоснительно протестовать против всякого незаконного действия, всякой попытки к присвоению верховенства, всякому превышению власти со стороны должностных лиц, как бы ничтожно оно ни казалось. Как говорит Гамлет, иногда ‘благородно спорить и из-за соломинки ‘, когда эта соломинка олицетворяет собою принцип. Если американец, как вы говорите, в таких случаях ставит себе прежде вопрос, может ли он пожертвовать столько-то времени и труда и стоит ли ими жертвовать, — путь для испорченности несомненно открыт. Все эти уклонения от более высоких к более низким формам начинаются с пустяков, и только непрерывная бдительность может их предупредить. Как сказал один из ваших старинных государственных людей: ‘Свобода покупается ценою постоянной бдительности’, — и эта бдительность требуется гораздо менее по отношению к внешним покушениям на национальную свободу, чем по отношению к незаметному росту домашних вмешательств в область личной свободы. Участвуя в некоторых частных администрациях, я всегда настаивал на том, что совершенно неправильно считать, что все обстоит благополучно, раз нет доказательств противного, — наоборот, следовало бы считать, что дело обстоит плохо, пока не будет доказано противное. Вы можете видеть всегда и везде, что частные корпорации, акционерные банки, например, страдают от несоблюдения этого принципа, и то, что относится к этим маленьким и несложным частным предприятиям, имеет еще более важное значение для больших и сложных общественных администраций. Людям внушают, и они этому, я думаю, верят, что ‘сердце человеческое в высшей степени обманчиво и безнадежно испорчено’, и, веря этому, они, однако, как это ни странно, возлагают неограниченное доверие на тех, которым вверяют те или другие функции. Я не такого дурного мнения о человеческой природе, но, с другой стороны, и не такого хорошего, чтобы верить в то, что она и без надзора будет идти прямым путем.
— Вы раньше намекнули, что американцы, не отстаивая в достаточной мере в мелких вещах своей индивидуальности, не питают зато и достаточного уважения в индивидуальности чужой.
— Разве я это сказал? Вот вам и второе неудобство интервьюирования. Я должен был оставить это мнение про себя, раз вы меня о нем не спрашивали, теперь же мне приходится или сказать то, чего не думаю, что для меня невозможно, или отказаться отвечать, зная, что моему молчанию будет придано более значения, чем оно на самом деле имеет, или, наконец, войти в подробности, которые могут даже показаться обидными. Выбираю последнее, как наименьшее из всех этих зол Черта, о которой я говорю, проявляется различным образом и в важных, и в мелких обстоятельствах жизни. Она проявляется в той бесцеремонности, с какой ваши газеты обращаются с личностью граждан, — в расклеивании афиш с сенсационными заголовками, касающихся ваших общественных деятелей, в обсуждении деятельности частных лиц и самих их в печати. У вас существует, кажется, представление, что общество имеет право вторгаться в частную жизнь граждан сколько хочет, а это, по-моему, есть своего рода нравственное воровство. Затем, в более широких размерах, эта черта проявляется в безвозмездном присвоении чужой собственности вашими железными дорогами, она же обнаруживается и в действиях ваших железнодорожных автократов, не только в захвате ими прав пайщиков, но и господстве их над вашими судами и над государственным управлением. Дело в том, что свободные учреждения могут сохранять свой истинный характер только там, где каждый гражданин ревниво оберегает свои права и с такою же ревностною симпатией относится и к чужим правам, — не посягает на права других, будь то в крупных или мелких вещах, но и другим не позволит посягать на свои права. Республиканская форма правления есть наивысшая его форма, но именно потому-то она и требует для своего осуществления наивысшего типа человеческой природы, — типа, пока еще нигде не существующего. Мы не доросли еще до него, да и вы также.
— Но мы думали, что вы, м-р Спенсер, приверженец свободного правления в смысле упразднения стеснений и предоставления людей и вещей самим себе, т. е. того, что называется laisser faire?
— Это составляет предмет вечного недоразумения со стороны моих оппонентов. Высказывая порицание вмешательству государства в различные сферы, в которых частная деятельность людей должна быть совершенно свободна, я, однако же, всюду и везде высказывал убеждение, что в своей специальной сфере, в поддержании справедливых отношений между гражданами, деятельность государства должна быть развита и тщательно организована.
— Но, возвращаясь к вашим разнообразным критическим замечаниям, должен ли я прийти к выводу, что вы не питаете особенных надежд относительно нашего будущего? — Относительно вашего будущего пока возможны только самые неопределенные и общие заключения. Факторы, находящиеся в действии, слишком многочисленны, слишком крупны, слишком превосходят всякую меру, как в смысле количества, так и в смысле интенсивности. До сего времени мир никогда не видел таких социальных явлений, какие могли бы идти в сравнение с теми, которые представляют Соединенные Штаты. Общество, занимающее колоссальное пространство, сохраняя при этом свою политическую целость, — это факт до сих пор небывалый Это прогрессивное присоединение к государственному организму обширных групп поселенцев различной крови, и при том в таких размерах, нигде еще не имели места. В прежние времена обширные империи, составленные из различных народностей, образовались путем завоевания и присоединения. Теперь же ваше обширное сплетение железных дорог и телеграфов стремится сплотить этот обширный агрегат штатов таким путем, которым никогда до сих пор подобные агрегаты не сплачивались. Кроме того, существуют и другие, менее крупные, кооперирующие факторы, совершенно непохожие на все те, которые были известны ранее, и невозможно сказать, что из всего этого выйдет. Что все это приведет впоследствии к разного рода затруднениям, даже и очень серьезным, кажется мне в высшей степени вероятным, но каждая нация имела и будет иметь свои затруднения. Вы преодолели уже одно большое затруднение и имеете право надеяться, что справитесь и с другими. Справедливо, как мне кажется, предположить, что американская нация как по своей многочисленности, так и вследствие разнородности своего состава будет еще долгое время вырабатывать свою окончательную форму, но эта окончательная форма будет по своему достоинству очень высока. Один громадной важности результат, мне кажется, и теперь уже достаточно очевиден. Мы можем заключить, основываясь на данных биологии, что случайное смешение родственных разновидностей арийской расы, составляющей население ваших Штатов, создаст в будущем более высокий тип человека, нежели существовавший до сих пор, — тип человека более гибкого, лучше приспособляющегося, более способного подвергнуться тем видоизменениям, которые необходимы для создания совершенной социальной жизни. Я думаю, что, каковы бы ни были те затруднения, которые им предстоит побороть, каковы бы ни были те треволнения, которые им придется пережить, американцы могут спокойно ждать того времени, когда они создадут цивилизацию более высокую, чем все те, какие когда-либо существовали.

II. Речь

Господин Президент и милостивые государи! Одновременно с вашей благосклонностью меня постигла большая неблагосклонность судьбы: ибо именно теперь, когда я нуждаюсь в полном обладании всем доступным мне красноречием, расстроенное здоровье заставляет меня опасаться, что я окажусь далеко не на высоте своей задачи. Я вынужден поэтому просить вас отнести хоть часть недостатков моей речи на долю крайне расстроенной нервной системы. Рассматривая вас как представителей всей американской нации, я понимаю, что случай дает мне возможность выплатить вашей нации долг благодарности. Я должен бы начать с того времени, когда, лет двадцать тому назад, мой высоко-почтенный друг, профессор Юманс, стремясь к распространению в Америке моих сочинений, заинтересовал ими гг. Апльтон, которые с тех пор оказывали мне всегда так много уважения и любезности, и, наконец, я должен бы перечислить все те доказательства сочувствия, которыми Америка поощряла меня в борьбе, бывшей для меня долгое время очень тяжелой. Но, высказав таким образом вкратце, как глубоко я обязан моим многочисленным и в большинстве случаев неизвестным мне друзьям по эту сторону Атлантического океана, я должен особенно помянуть все то внимание и гостеприимство, которое было ими оказано во время моего последнего пребывания здесь или, и еще более, то сочувствие и те добрые пожелания, для выражения которых многие из вас совершили столь большой путь с значительным ущербом времени, которое так дорого для американца. Я могу с уверенностью сказать, что улучшение здоровья, которое вы мне с такою сердечностью желаете, будет действительно в известной мере осуществлено благодаря этим пожеланиям, так как приятные впечатления содействуют здоровью, а вы, конечно, не сомневаетесь, что воспоминание об этом собрании останется для меня навсегда источником приятных чувствований. Теперь высказав вам, хотя и в коротких словах, свою искреннюю благодарность, я намереваюсь поспорить с вами. В немногих словах, сказанных мною по поводу американских дел и американского характера, я позволил себе несколько критических замечаний, которые были приняты гораздо более добродушно, чем я мог, по справедливости, ожидать, поэтому может показаться странным, что я опять собираюсь критиковать, тем более что недостаток, о котором я намерен говорить, большинству вряд ли даже покажется недостатком. Мне кажется, что в одном отношении американцы слишком далеко ушли от дикарей. Я не хочу этим сказать, что они вообще слишком цивилизованны: в обширных частях населения, даже в давно населенных областях, не замечается избытка тех добродетелей, которые необходимы для поддержания социальной гармонии, особенно на дальнем Западе действия людей обнаруживают не слишком много той ‘мягкости и теплоты’, которые, как говорят, отличают культурного человека от дикаря. Тем не менее в одном отношении мое утверждение все же справедливо. Вам известно, что первобытный человек лишен способности применяться к обстоятельствам. Движимый голодом, опасностью, местью, он способен к временному напряжению энергии, но не надолго: его энергия имеет спазматический характер. Монотонный ежедневный труд для него невозможен. Совсем другое — человек более цивилизованный. Строгая дисциплина социальной жизни постепенно развила в нем способность к постоянным занятиям, так что у нас и еще более у вас работа стала для многих своего рода страстью. Этот контраст в характерах имеет еще и другую сторону. Дикарь думает только об удовлетворении своих потребностей в настоящую минуту и не заботится об удовлетворении их в будущем. Американец, наоборот: страстно преследуя будущие блага, он не замечает того блага, которое представляет ему сегодняшний день, и, когда это будущее благо достигнуто, он пренебрегает им, устремляясь снова в погоню за другим, еще более отдаленным, благом.
Все, что я видел и слышал во время моего пребывания среди вас, убеждает меня в том, что этот медленный переход от обычной инертности к постоянной деятельности достиг крайней своей точки, с которой должно начаться обратное движение — реакция. Повсюду меня поражал вид лиц, на которых написано глубокими чертами, сколько тяжелого им пришлось перенести. Меня поразил также значительный процент людей с седыми волосами, и мои расспросы подтвердили для меня тот факт, что у вас волосы седеют лет на десять ранее, чем у нас. Кроме того, в различных кругах мне приходилось встречать людей, которые или сами страдали нервным расстройством, вызванным переутомлением, или могли назвать знакомых, умерших от переутомления или расстроивших свое здоровье — некоторые навсегда, другие временно, причем они должны были потратить продолжительное время в попытках восстановить его. Я только повторяю мнение всех наблюдательных людей, с которыми мне приходилось беседовать по этому вопросу, и утверждаю, что эта жизнь под высоким давлением принесла населению громадный вред, систематически подтачивая его организм. Тонкий мыслитель и поэт, которого вам пришлось так недавно оплакивать, Эмерсон, в своем опыте о джентльмене говорит, что первое требование, которое предъявляется к джентльмену, — это чтобы он был хорошим животным. И это требование всеобщее — оно распространяется на человека, на отца, на гражданина. Нам достаточно толкуют о ‘презренном теле’, и эти фразы побуждают многих преступать законы здоровья. Но Природа спокойно устраняет тех, которые так пренебрежительно относятся к одному из прекраснейших ее произведений и предоставляет населять мир потомками тех, которые не были так безумны.
Помимо этого непосредственного вреда, это явление влечет за собой еще другое косвенное зло. Исключительная преданность труду приводит к тому, что развлечения перестают нравиться, и, когда отдых становится наконец необходимым, жизнь кажется скучною вследствие отсутствия в ней единственного интереса — интереса к работе. Ходячее мнение в Англии, что для американца, когда он путешествует, главное заключается в том, чтобы в возможно кратчайшее время увидеть возможно больше видов природы, оказывается распространенным и здесь: признано, что удовлетворение, доставляемое ему самим передвижением, поглощает почти всякое другое удовлетворение. Когда я был недавно на Ниагаре, где мы с наслаждением провели целую неделю, я узнал от хозяина гостиницы, что большинство американцев приезжает туда на один только день. Фруассар, сказавший о современных ему англичанах, ‘что они наслаждаются грустно, по своему обыкновению’, если бы дожил до наших дней, несомненно, сказал бы об американцах, что они наслаждаются поспешно, по своему обыкновению. У вас, еще более, чем у нас, отсутствует то увлечение минутой, которое необходимо для полного наслаждения, и этому увлечению мешает вечно присущее сознание многосложной ответственности. Таким образом, помимо серьезного физического вреда, причиняемого переутомлением, оно создает еще и другое зло, понижая ту ценность, которую в противном случае представляла бы часть жизни, посвященная досугу.
Но этим не исчерпывается еще все зло. Ко всему прочему присоединяется еще вред, причиняемый всем этим потомству. Поврежденное здоровье отражается на детях, и вред, причиняемый им таким образом, далеко превосходит то благо, которое вносит в их жизнь большое состояние. Когда наука сделает нашу жизнь в должной мере рациональною, люди поймут, что из всех обязанностей человека забота о здоровье одна из наиболее важных, и не только в интересах личного благополучия, но также и в интересах потомства. Здоровье человека будет рассматриваться как унаследованное достояние, которое он обязан передать потомству если и не улучшенным, то, во всяком случае, не умаленным, люди поймут тогда, что оставленные в наследство миллионы не могут вознаградить за слабое здоровье и пониженную способность наслаждаться жизнью. Затем нужно упомянуть также и о вреде, причиняемом своим согражданам несправедливым отношением к конкурентам. Я слышал, что один ваш крупный торговец прямо старается давить всякого, кто конкурирует с ним, естественно, что человек, становясь рабом своей страсти к накоплению, захватывает чрезмерную долю торговли или вообще профессии, которою занимается, затрудняет жизнь всем остальным, занимающимся ею, и исключает из нее многих таких, которые могли бы заработать себе, благодаря ей, необходимые средства к жизни. Вот, следовательно, помимо эгоистического мотива, еще два альтруистических, которые должны бы удерживать от чрезмерного труда.
Дело в том, что мы нуждаемся в новом жизненном идеале. Оглянитесь на прошлое или вглядитесь хорошенько в настоящее, и вы убедитесь, что идеал жизни изменяется в зависимости от социальных условий. Всякому известно, что быть искусным воином составляло высшую цель у всех более значительных народов древности, как оно составляет теперь у большинства диких народов. Если мы припомним, что, по древнескандинавским представлениям, время на небесах проводится в ежедневных войнах, причем полученные раны магически исцеляются, мы увидим, как глубоко может укорениться представление, что война есть единственное соответствующее человеку занятие, все же остальное, вся промышленная деятельность, годится только для рабов и низшего класса людей. Т. е., другими словами, когда хроническая борьба между различными расами вызывает постоянные войны, является жизненный идеал, соответствующий потребностям этой борьбы. В современных культурных обществах, особенно в Англии, еще более в Америке, все это радикально изменилось. Вместе с ослаблением милитаристской деятельности и с развитием деятельности промышленной, занятия, считавшиеся прежде постыдными, стали пользоваться почетом. Обязанность воевать сменила обязанность трудиться, и как в одном, так и в другом случае жизненный идеал так прочно установился, что вряд ли кому приходит в голову подвергнуть его пересмотру. Промышленная деятельность, как цель существования, практически заменила в этом отношении войну.
Суждено ли этому современному идеалу удержаться в будущем? Не думаю. Раз все остальное подвержено постоянному изменению, невозможно, чтобы один только идеал оставался неизменным. Древний идеал соответствовал эпохе покорения человека человеком и расцвету сильнейших рас. Современный идеал соответствует эпохе, господствующею целью которой является покорение сил природы и подчинение их человеку. Но когда обе эти цели в существенном будут достигнуты, тогда сложится идеал, который будет, вероятно, в значительной степени отличаться от нынешнего. Возможно ли предвидеть характер этого различия? Я думаю, что да. Лет двадцать тому назад большой мой друг, а также и ваш, хотя вы его никогда не видели, Джон Стюарт Милль, прочел вступительную речь в колледже st.-Andrew по случаю своего назначения на должность ректора его, эта речь заключала в себе много замечательного, как все, что исходило из-под его пера, но в ней сквозило молчаливое признание того, что цель жизни — учиться и работать Мне хотелось тогда выдвинуть противоположный тезис. Я охотно постоял бы за то, что жить нужно не для того, чтобы учиться или работать, а наоборот: учиться и работать нужно для того, чтобы жить. Знание должно прежде всего служить для направления нашего поведения при всевозможных обстоятельствах жизни в таком духе, чтобы сделать наше существование полным. Всякое другое употребление знания имеет побочное значение. Вряд ли нужно говорить, что первая цель работы — доставление материала и средств для полного существования и что все другие цели работы имеют только подчиненное значение. Между тем в представлении людей подчиненное в значительной степени завладело местом главного. Апостол культуры, как ее обыкновенно понимают, Мэтью Арнолд, не придает почти никакого значения тому факту, что первейшее назначение знания есть правильное регулирование всех действий, а Карлейль, прекрасный представитель ходячих мнений о труде, настаивает на его достоинствах, исходя из совершенно других оснований, а отнюдь не из того, что он поддерживает существование. Во всех человеческих действиях можно проследить тенденцию превращать средства в цели. Всякий может убедиться в этом на примере скупца, который, находя удовлетворение исключительно в накоплении денег, забывает, что ценность их заключается единственно в том, что они доставляют возможность удовлетворения наших желаний. Еще менее распространено понятие, что то же самое относится и к труду, посредством которого накопляются деньги, что промышленность, в смысле ли физической работы или умственного труда, есть только средство и что так же неразумно отдаваться ей до отказа от той полноты жизни, которой она должна служить, как и неразумно со стороны скупца копить деньги и не пользоваться ими. Поэтому я думаю, что, когда настоящая эпоха активного материального прогресса сослужит человечеству свою службу, наступит более разумное распределение труда и наслаждения. Одно из оснований для этого мнения заключается в том, что процесс эволюции во всем органическом мир вообще дает возрастающий запас энергии, не поглощенной удовлетворением материальных потребностей, и обещает еще больший запас в будущем. Я имею также и другие основания, на которых здесь не останавливаюсь. Говоря коротко, я могу сказать, что нам уже достаточно проповедовали ‘евангелие труда’, пора уже проповедовать евангелие досуга (relaxation).
Мой послеобеденный спич вышел совсем не по форме. Особенно странным покажется то, что, намереваясь высказать свою благодарность, я говорю нечто сильно напоминающее проповедь. Но мне казалось, что я не могу лучше доказать свою благодарность, как посредством выражения симпатии к вам, которая и внушает мне мои опасения. Если, как я предвижу, неумеренность в работе принесет вред главным образом англо-американской части населения, если в результате ее получится подначивание организма не только у взрослых, но и у детей, на которых, как я вижу из ваших ежедневных газет, эта чрезмерная работа также очень дурно влияет, если конечным следствием всего этого будет исчезновение тех из вас, которые являются наследниками свободных учреждений и наиболее к ним подготовлены, — тогда выступит на сцену новая помеха в процессе выработки того великого будущего, которое предстоит американской нации. Этим тревожным мыслям я прошу вас приписать необычный характер моей речи.
Затем мне остается только проститься с вами. Отплывая в субботу на germanic’e, я увезу с собою приятные воспоминания о сношениях со многими американцами вместе с сожалением о том, что плохое состояние моего здоровья помешало мне войти в соприкосновение с большим числом ваших сограждан.
Postscriptum. Здесь не лишнее будет прибавить несколько слов относительно причин этой чрезмерной активности американской жизни, — причин, которые могут быть отождествлены с теми, которые в последнее время действовали отчасти и у нас и вызвали аналогичные, хотя и менее крупные результаты. Генезис этого чрезмерного поглощения энергии тем более заслуживает внимания, что он прекрасно иллюстрирует одну общую истину, которая должна бы всегда присутствовать в сознании законодателей и политиков, а именно, что косвенные и не предусмотренные результаты какого-либо действующего в жизни общества фактора бывают часто, если и не всегда, обширнее и важнее, чем непосредственные и предвиденные результаты.
Это высокое давление, тяготеющее над американцами и наиболее интенсивное в местах, подобных Чикаго, где благосостояние и развитие достигли высших пределов, является, как это признают также и многие интеллигентные американцы, косвенным результатом их свободных учреждений, а также отсутствие того классового различия, которое существует в более старых обществах. Общество, в котором люди, умирающие миллионерами, так часто начинали жизнь с бедности и где (перефразируя французскую поговорку о солдате) всякий мальчишка-газетчик носит в своей сумке президентскую печать, есть, по необходимости, общество, в котором все подвержены погоне за богатством и почестями, — погоне гораздо более интенсивной, чем та, которая может существовать в обществе, где все почти вынуждены оставаться в рамках и том сословии, в котором родились и имеют только очень слабую возможность приобрести состояние. В тех европейских обществах, которые в значительной мере сохранили старый тип устройства (как, например, у нас, в Англии, вплоть до того момента, когда сильное развитие индустриализма стало открывать все новые поприща для производящих и распределяющих классов), так мало шансов к преодолению препятствий и сколько-нибудь значительному повышению в общественном положении или в приобретении богатства, что почти всем приходится удовлетворяться своим положением ввиду слабой уверенности в возможности подняться. Замечательно сопутствующее этому явление: исполняя с некоторой успешностью, как того требует умеренная конкуренция, свою ежедневную, сообразную его положению задачу большинство привыкает довольствоваться теми удовольствиями, которые доступны в их положении, и то только в пределах предоставленного им досуга. Иначе дело обстоит там, где громадное развитие промышленности значительно увеличивает шансы на успех, и еще более там, где классовые ограничения ослаблены или совершенно отсутствуют. Не только потому, что время, занятое ежедневной работой, поглощает более энергии и мысли, но также и потому, что сам досуг отнимается посредством прямого сокращения свободного времени или заботами о своем деле. Понятно, что, чем больше число людей, приобретших при таких условиях богатство или более высокое общественное положение, тем сильнее подстрекает это остальных, устанавливается повышенный уровень деятельности, который постоянно продолжает повышаться. Общественное одобрение, сопровождающее успех и становящееся в такого рода обществах наиболее обычным видом одобрения, все более усиливает стимул к деятельности Борьба становится все более и более упорною, является постоянно возрастающий страх банкротства, страх быть ‘оставленным’ (left), как говорят американцы, многозначительное слово, характеризующее расу, в которой какой-нибудь сильный человек бежит, а другие сильные стараются поспеть за ним, — слово, говорящее о той страстной поспешности, с какой каждый переходит от только что достигнутого успеха к преследованию нового дальнейшего успеха. По контрасту между англичанами нашего времени и тем, чем они были лет сто тому назад, мы можем судить о том, как аналогичные причины вызвали здесь, и даже в значительной степени, аналогичные результаты.
И даже те. которых эта интенсивная борьба из-за богатства и почестей непосредственно не подстрекает, подвергаются косвенному ее влиянию. Ибо один из ее результатов заключается в повышении уровня жизни вообще и, следовательно, в повышении среднего размера общих расходов. Частью для личного удовольствия, но еще более для того, чтобы вызвать удивление других, добившиеся богатства ведут роскошный образ жизни. Чем более увеличивается их число, тем острее становится их соревнование в приобретении того внимания, которое общество посвящает людям, отличающимся расточительностью. Соревнование распространяется все шире и шире книзу, и, наконец, для того чтобы считаться ‘респектабельными’, люди с относительно небольшими средствами чувствуют себя обязанными увеличить расходы на квартиру, меблировку, платье, стол и должны больше работать, чтобы добыть потребные для этого средства, этот процесс достаточно ясно проявляется у нас, еще яснее он обнаруживается в Америке, где расточительность еще значительнее, чем у нас. Таким образом, оказывается, что, хотя на первый взгляд и представляется несомненным, что упразднение всех политических и социальных преград и открытые для всех поприща деятельности должны приносить одну только выгоду, из этой выгоды подлежит сделать большой вычет. Между людьми, добившимися в более старых обществах трудовой жизнью известного положения, найдутся многие, которые конфиденциально готовы признаться, ‘что игра не стоит свеч’, и которые, видя, как другие готовятся идти по их стопам, качают головой и говорят: ‘Если бы они только знали…’. Не принимая во всем объеме такой пессимистической оценки успеха, мы должны все же сказать, что обыкновенно стоимость-то свечей и поглощает значительную долю выигрыша в игре. И то, что в таких исключительных случаях происходит у нас, в Англии, проявляется еще чаще в Америке. Доведенная до крайней степени интенсивности жизнь, которая может быть изображена как сумма из трех слагаемых — большого труда, большого барыша, большого расхода, — сопровождается таким быстрым изнашиванием, которое в значительной степени уменьшает в одном направлении то, что приобретается в другом. Все вместе взятое: ежедневное напряжение в течение многих часов тревоги, наполняющие многие другие часы, сознание, занятое чувствованиями безразличными или неприятными, оставляющими сравнительно мало времени для занятия его приятными впечатлениями, — стремятся понизить уровень жизни более, чем он повышается тем удовлетворением, которое вносится успехом и сопряженными с ним выгодами. Так что может случиться, как оно часто и бывает, что счастье постепенно понижается по мере возрастания благосостояния. Несомненно, что пока ничто не нарушает порядка, это отсутствие каких бы то ни было политических и социальных ограничений, открывающее свободный простор борьбе за богатство и почести, значительно содействует материальному прогрессу общества — развивает промышленные искусства, расширяет и улучшает организацию промышленности, увеличивает благосостояние, но из этого отнюдь не следует, что оно увеличивает ценность индивидуальной жизни, как она выражается в среднем состоянии ее самочувствия. Что это будет так в будущем — это не подлежит сомнению, но относительно настоящего времени оно, по меньшей мере, очень сомнительно.
Дело в том, что общество и его члены находятся в таком состоянии взаимодействия, что, в то время как, с одной стороны, характер общества определяется характерами составляющих его членов, с другой — деятельность его членов (и вместе с теми и их характеры) находится в зависимости от изменяющихся потребностей общества, — перемена в одном влечет за собой изменение другого. Что общественная жизнь в значительной мере воздействует на волю членов общества, направляя ее сообразно своим целям, — это факт, не подлежащий сомнению. То, что существует в воинствующую стадию жизни, когда социальный агрегат вынуждает входящие в его состав единицы к совместным действиям для общей обороны и жертвует жизнью многих из них для охраны целого, то же самое, только в другой форме, происходит, как нам теперь известно, и в течение промышленной стадии. Хотя кооперация граждан перестала теперь быть принудительной и сделалась добровольной, но социальные силы заставляют их осуществлять социальные цели в то время, как они сами, по-видимому, стремятся только к достижению личных целей. Человек, работающий над новым изобретением и думающий только об обеспечении своего личного благосостояния, в гораздо большей мере служит благосостоянию общества, для примера приведем контраст между состоянием, приобретенным Уаттом, и тем благом, которое доставила человечеству паровая машина. Тот, кто вводит в употребление новый материал, улучшает какое-нибудь производство или совершенствует какую-нибудь отрасль промышленности, делает это с целью опередить своих конкурентов, но его личный выигрыш при этом ничтожен по сравнению с тем, что выигрывает общество вследствие облегчения жизни его членов. Без их ведома или даже вопреки им, Природа заставляет людей из чисто личных мотивов осуществлять ее общие цели, — Природа в смысле одного из наших обозначений конечной причины вещей, и цель, отдаленная, если не непосредственная, в смысле высшей формы человеческой жизни.
Тем не менее никакой аргумент, как бы он ни был убедителен, не может рассчитывать на значительный успех, — разве только повлияет на одного, другого. Как в стадию напряженной милитаристской деятельности невозможно убедить людей, что существует добродетель более высокая, чем избиение врагов, так в эпоху быстрого материального роста, требующего безграничного простора для деятельности каждого члена общества, трудно убедить, что жизнь имеет более высокое назначение, чем работа и накопление богатства. До тех пор, пока одним из наиболее сильных чувств является стремление к одобрению общества и страх перед его осуществлением, пока страстная погоня за общественным положением, путем победы над врагами или устранения конкурентов, продолжает быть господствующим явлением и, наконец, пока страх перед общественным осуждением сильнее страха перед Божественным правосудием (что доказывается существованием в христианских обществах обычая дуэли), — этот чрезмерный труд, одерживаемый честолюбием, будет, по-видимому, продолжаться с незначительными только изменениями. Страстное преследование почестей, сопряженных с успехом, первоначально на войне, в более позднее время в промышленности, было необходимо для населения Земли более высокими типами людей и для покорения ее поверхности и ее сил потребностям человека Когда выработка этих потребностей приведет к концу и когда, следовательно, уменьшится простор для удовлетворения честолюбия, это последнее займет, вероятно, со временем менее заметное место среди других мотивов человеческих действий. Те, которые извлекают из учения об эволюции ее очевидные выводы и которые верят, что процесс модификации, приведший жизнь к ее настоящей высоте, должен продолжать вести все выше и выше, легко могут предвидеть что ‘последний дефект благородного ума’ в ближайшем будущем будет постепенно уменьшаться. Так как сфера стремлений сузится, то и стремление к одобрению потеряет свой преобладающий характер. Одновременно может взять верх более высокий идеал жизни. Когда представление о том, что нравственная красота выше умственной силы, достигнет всеобщего признания, когда желание внушать почтение будет в значительной мере заменено желанием внушать любовь, свойственная нашему тезису цивилизации погоня за почестями будет значительно ослаблена. Рядом с остальными преимуществами может тогда явиться и рациональное распределение труда и отдыха, и тогда установится и надлежащее равновесие между относительными правами сегодняшнего и завтрашнего дня.

Конец третьего и последнего тома опытов

————————————————————

Первоисточник текста: Сочинения Герберта Спенсера в 7 томах. Полные переводы с английского под редакцией Н. А. Рубакина. Том 6. Часть III. — Санкт-Петербург: АО ‘Издатель’, 1899. С. 266.
OCR Козлов М.В., 2001.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека