Въ нсколькихъ саженяхъ отъ села Покровскаго, подъ тнью старинныхъ раскидистыхъ ветелъ, лпилась на рк Ольшанк небольшая водяная мельница, принадлежавшая мщанину Обертышеву. Почти рядомъ съ мельничнымъ амбаромъ возвышался флигель, крытый тесомъ, съ крылечкомъ, на манеръ балкончика, и ярко расписными ставнями. Не подалеку отъ флигеля размщались и остальныя мельничныя постройки: изба для мельника и засыпокъ, хлбный магазинъ, крытый тесомъ, конюшня, каретникъ, небольшой скотный дворъ и, наконецъ, кузница. Во флигелечк съ расписными ставнями жилъ самъ хозяинъ этой мельницы, а въ изб его работники. Вс эти строенія, окруженныя тальникомъ, черемухой, ветлами и ракитами, тонули въ зелени этихъ деревьевъ и представляли собою самую изящную картину сельскихъ видовъ.
Жаркій майскій день клонился къ вечеру. Мельница была заставлена подводами помольцевъ и гремла на вс снасти. Брызги отъ водяныхъ колесъ, словно брилліанты, разсыпались во вс стороны, стонъ снастей далеко разлетался по окрестности. Помольщики мрами загребали хлбъ изъ возовъ и мры эти таскали на вышку мельницы. Стоявшій въ дверяхъ парень кричалъ при этомъ: ‘другая, третья, четвертая’ и чертилъ на косяк мломъ кресты и палочки. Вокругъ возовъ толпились стаи гусей, утокъ и куръ. Вс они громко кричали и подбирали упавшія зерна.
Въ это же самое время на крылечк домика сидла хозяйка мельницы, Агаья Петровна Обертышева, а рядомъ съ ней становой приставъ Панталоновъ. Не подалеку отъ крылечка виднлась тележка, запряженная тройкою ямскихъ лошадей.
— Вы бы лошадей-то отпустили, проговорила Агаья Петровна:— чего имъ тутъ стоять! а то отложить приказали бы, я бы снца велла бросить.
— Нельзя-съ, хать надо, проговорилъ становой.— А ужь если бы вы только знали, какъ не хочется!..
— Не хочется, такъ и не здите, переночуйте у насъ. Я бы васъ ухой угостила… только сейчасъ, передъ вами рыбки принесли, ужь такая-то рыбка, что прелесть просто!.. Окуни, да ерши, да вс какъ на подборъ, одинъ къ одному.
— Нельзя-съ, красавица моя, нельзя-съ.
— Нельзя-то, говорятъ, на небо влзть…
— Служба прежде всего.
— Дло не медвдь, въ лсъ не уйдетъ.
— Такъ-то такъ-съ, а все-таки…
— Да вы къ намъ сюда по длу что ли пріхали?
— По длу.
— По какому?
— Супругу вашему исполнительный листъ изъ окружного суда прислали, я и пріхалъ передать его.
— Это что же такое значитъ — исполнительный листъ?
— Какая вы, однако, любопытная! почти вскрикнулъ становой Панталоновъ и при этомъ, лукаво прищурившись, посмотрлъ на молодую и красивую Агаью Петровну.
Та засмялась.
— Ужь мы вс такія! Намъ завсегда все знать хочется…
— Не хорошо-съ.
— И дурного нтъ. Ну, скажите же.
— А если не скажу?
— Не скажете, такъ разсержусь и ухи не дамъ.
— Хорошо, хорошо, только не сердитесь. У супруга вашего дло было въ окружномъ суд, взыскивалъ онъ съ Курганова неустойку въ тысячу рублей…
— Знаю, знаю! перебила его Агаья Петровна.— Что же, присудили?
— Присудили.
Агаья Петровна отъ радости даже въ ладоши захлопала.
— Слава Богу, слава Богу! говорила она.— Авось теперь муженекъ троечку мн купитъ… Смерть хочется хорошую тройку имть.
— Будто у васъ лошадей нтъ?
— Есть, да не такія… мн лихихъ нужно… чтобы какъ вихорь носились, чтобы удержу имъ не было…
— Вотъ страсти-то!
— Вы что же и деньги съ собой привезли?
— Нтъ. Я привезъ только исполнительный листъ.
— Только-то! протянула Агаья Петровна и сдлала гримасу.
— Да, немного! подхватилъ становой.— Я хотлъ было съ сотникомъ прислать, да вспомнилъ про васъ…
— Я-то что же?
— А то, что хотлось посмотрть на васъ, полюбоваться вами…
— Охъ ужь! Чего на меня смотрть-то!.. Что я, уродъ что ли?
— Въ томъ-то и дло, что не уродъ!
— Васъ только послушай, вы наговорите съ три короба! Ну, ужь и мужчины только! вскрикнула она, всплеснувъ руками, украшенными кольцами и перстнями.— Ну, ужь народецъ!
— А что? спросилъ становой и при этомъ опять лукаво взглянулъ на Агаью Потровну.
— А то, что съ вами, мужчинами, даже рядомъ сидть нельзя женщин.
— Это почему?
Агаья Петровна засмялась и закрыла лицо руками.
— Сами знаете почему, проговорила она.
— Нтъ, не знаю.
— Не знаете, такъ и не надо.
И потомъ, вдругъ вскочивъ на ноги, прибавила:
— Однако, я съ вами заболталась, а на счетъ ухи и забыла распорядиться. Пойду въ кухню, а вы покамстъ въ комнатахъ посидите.
— А здсь нельзя разв?
— Можно и здсь.
— Вечеръ такой чудесный, что жаль разставаться съ чистымъ воздухомъ.
— Какъ хотите.
— Только, ради Господа, приходите поскоре, скучно безъ васъ.
— Охъ ужь! и блезирникъ только!
— Право, скучно.
— Ну, хорошо, хорошо. Сдлаю вамъ удовольствіе, приду сейчасъ. Вдь у насъ кухарки-то какія? Коли сама не доглядишь, такъ такую уху сварятъ, что въ ротъ не возмешь. Извстно, деревенскія бабы, чего он смыслятъ!..
— Вы сами-то приходите! Слышите, что ли?
— Слышу, слышу. Ишь вдь нетерпливый какой!
И Агаья Петровна скрылась въ темныхъ сняхъ, а становой Панталоновъ, самодовольно поправивъ шашку и револьверъ, снялъ кепи и принялся ерошить кудрявые волосы. Затмъ онъ вынулъ изъ кармана брюкъ серебряный портъ-сигаръ и, закуривъ папиросу, принялся что то-напвать въ ожиданіи Агаьи Петровны.
Константинъ Иванычъ Обертышевъ, хозяинъ описанной мельницы, былъ мужчина лтъ тридцати, красивый, высокій, съ кудрявой головой, крайне разбитной и ловкій. Мельницу, при которой числилось десятинъ пятьдесятъ заливныхъ луговъ и кустарника, онъ купилъ недавно, до этого же онъ жилъ въ сел Покровскомъ на квартир и имлъ лишь кабакъ и лавочку. Константинъ Иванычъ прибылъ въ село Покровское откуда-то изъ далека, и потому происхожденіе его оставалось въ неизвстности. Прибылъ онъ какъ-то случайно, словно съ неба свалился, случайно снялъ кабакъ, сталъ торговать водкой, а немного погодя, открылъ и небольшую лавчонку съ разнымъ необходимымъ въ сельскомъ быту товаромъ. Года черезъ два, достаточно укоренившись и ознакомившись съ нравами и обычаями мстнаго населенія, онъ сталъ прихватывать понемногу землицы, засвалъ ее бахчами и, сидя на бахчахъ этихъ въ шалаш, самъ продавалъ арбузы, огурцы и дыни. Затмъ, онъ началъ понемногу сять пшеничку, ленокъ, просцо и кончилъ тмъ, что пріобрлъ въ въ вчность описанную мельницу. Сдлавшись, такъ сказать, землевладльцемъ и перехавъ въ собственный свой домъ, Обертышевъ все-таки не бросалъ ни кабака, ни лавочки. Мельница, лавочка и кабакъ приносили Обертышеву такой доходъ, что онъ началъ жить уже не стсняясь или, какъ онъ выражался, ‘много свтле’, чмъ другіе купцы. Обертышевъ имлъ жену Агаью Петровну и сынишку лтъ семи. Агаья Петровна была женщина лтъ двадцати шести, красивая, статная, подъ пару мужу и такая же хлопотунья, какъ и онъ. Она хлопотала съ утра и до ночи. Подъ ея наблюденіемъ кухарка стряпала обдъ и ужинъ, подъ ея наблюденіемъ доились коровы и заготовлялись молочные скопы. Поспвала она всюду, и на огородъ, и на птичникъ, (птицы водила она пропасть, на томъ основаніи, что птица эта незамтно прокармливалась насчетъ помольцевъ) и въ свиной хлвъ, и на ледникъ и на погребицу. Она сама варила варенье, солила огурцы, капусту, арбузы, а посл обда, когда домашнія хлопоты прекращались, что-нибудь шила или вязала. Однако, вся эта домашная ‘дрызготня’, какъ выражалась сама Агаья Петровна, нисколько не убивала въ ней любви къ нарядамъ и даже щегольству. Пощеголять Агаья Петровна любила и одвалась всегда по послдней мод, а такъ какъ на туалетъ красавицы жены мужъ денегъ не жаллъ, то туалетъ ея считался лучшимъ во всей окрестности. Бывало, въ церкви нтъ нарядне, нтъ красиве Агаьи Петровны, и она, зная это, была совершенно счастлива. Въ особенности красива она была въ русскомъ костюм, когда пунцовая лента обвивала ея роскошную косу, когда бусы загорались на высокой груди ея, когда талія перехватывалась яркимъ поясомъ, а блыя, словно мраморныя руки обнажались до локтей. Тогда она въ полномъ смысл слова могла назваться русской красавицей.
Агаья Петровна, также, какъ и Константинъ Иванычъ, была откуда-то издалека, и прошлое ея, какъ и прошлое Константина Иваныча, было совершенно неизвстно. Правда, ходили слухи, что лтъ одинадцать тому назадъ, когда Агаь Петровн было всего пятнадцать лтъ, она попала на содержаніе къ какому-то барину, что прожила съ нимъ два года и имла отъ него ребенка, впослдствіи умершаго, что баринъ, задумавъ жениться, далъ Агаш отсталого дв тысячи рублей, что будто именно съ этихъ двухъ тысячъ Константинъ Иванычъ, женившійся на Агаш, и началъ свои комерческія операціи, но такъ какъ слухи эти завезены были какимъ-то зазжимъ торгашемъ, случайно попавшимъ въ село Покровское, то они и требовали подтвержденій.
Насколько хлопотала Агаья Петровна, настолько же неусыпно хлопоталъ и Обертышевъ, только хлопоты его были иного характера. Заручившись мельницей, онъ уже ни въ кабак, ни въ лавк самъ не сидлъ, а поручилъ дло это нраказчикамъ. Тмъ не мене, онъ все-таки очень хорошо зналъ и видлъ, что творится у него въ заведеніяхъ. Онъ зналъ, какой именно товаръ въ теченіи дня былъ проданъ и отпущенъ изъ лавки, зналъ кому именно былъ проданъ и какъ именно: въ долгъ шли на чистыя деньги. Точно такъ же зналъ онъ и кабацкую продажу: сколько было продано чарки и ведерной. Онъ зналъ, сколько въ теченіи дня сработала мельница и сколько взято ржи, пшеницы, овса и проса. Онъ зналъ по имени и по отчеству всхъ окрестныхъ крестьянъ, зналъ, сколько у кого коровъ, овецъ, лошадей, зналъ мужицкіе посвы, урожаи, зналъ дурныя и хорошія стороны крестьянъ, ихъ семейныя отношенія, даже ихъ образъ мыслей. Онъ водилъ хлбъ-соль съ попами, помщиками, чиновниками, ссужалъ нуждавшихся деньгами, умлъ и объхать, и обойти и вмст съ тмъ очень хорошо зналъ какъ обласкать, польстить и пригрозить. Обладая такими качествами и, кром того, мельницей, кабакомъ и лавочкой, Обертышевъ опуталъ всхъ такими крпкими путами, что свободно могъ брать живьемъ всякую намченную жертву. Въ особенности, попадались мужики. Мужики эти, будучи ‘обязанными’, работали на Обертышева словно крпостные. Они прудили ему плотины, прорывали канавы, косили сно, рубили дрова и хворостъ, чистили конюшни и хлвы и даже пахали огороды. Не легче приходилось попамъ, помщикамъ и деревенской аристократіи, какъ-то: фельдшерамъ, судебнымъ приставамъ, адвокатамъ, судейскимъ письмоводителямъ, учителямъ и писарямъ, наводнившей въ послднее время наши села и деревни. Попамъ все еще можно быть жить, по той причин, что батюшки сами знаютъ ‘гд раки зимуютъ’, но аристократіи приходилось подчасъ и очень круто. Поставленные въ необходимость все, что только требовалось, забирать въ лавочк и въ кабак Обертышева, люди эти сначала снимали съ себя свои шубы, сюртуки, часы, а затмъ, когда снимать было нечего, попадали на скамью подсудимыхъ. Тоже самое происходило и съ мелкими помщиками. Они продовали ему за безцнокъ то лошадку, то экипажецъ, то участокъ лску на срубъ, то чуть не даромъ сдавали ему землю и покосы.
Насколько Обертышевъ былъ добрымъ хозяиномъ, на столько же былъ онъ и нжнымъ семьяниномъ. Жену свою онъ любилъ, а отъ сынишки Ванятки былъ положительно въ восторг. Обдлывая свои дла, онъ слдилъ и за потребностями времени и, какъ только Ванятк минуло семь лтъ, такъ Обертышевъ вмст съ женой и сыномъ създилъ въ городъ и, пріискавъ тамъ учителя, засадилъ сына за грамату. Ванятка былъ мальчикъ шустрый, толковый, ученье шло успшно, и не прошло мсяца, какъ мальчуганъ сталъ уже разбирать печатанное и выводилъ искусно азы и цифры. Отецъ былъ въ восторг, дарилъ сыну пряники, орхи и, поглаживая его по голов, говаривалъ: — ‘учись, Ванятка, да только не заучивайся, чтобы дурака изъ тебя не вышло!’ Одновременно съ обученіемъ, Обертышевъ посвящалъ сына и въ тайны комерціи. Онъ бралъ его съ собой въ лавку, въ кабакъ и тамъ подъ веселую руку училъ, какъ нужно торговать и обходиться съ людьми. Мальчуганъ прислушивался, задумывался и соображалъ. На мельницу Ванятка бгалъ постоянно, онъ разсматривалъ механизмъ, ковалъ жернова и любовался водой, падавшей на колеса. Онъ умлъ отличать сухой хлбъ отъ сырого и, встряхивая его на рученк, довольно врно опредлялъ его качество.
Такъ жилъ Обертышевъ на своей мельниц съ своей красивой женой и сыномъ и въ такомъ-то именно положеніи застаетъ ихъ нашъ разсказъ.
Агаья Петровна успла уже крикнуть кухарку и растолковать ей, какъ именно слдуетъ варить уху и что именно изготовить еще къ предстоявшему ужину, снова вышла на крыльцо и, усвшихъ рядомъ съ становымъ Панталоновымъ, спросила:
— Ну, о чемъ же мы будемъ съ вами разговаривать?
— Мало ли о чемъ! чуть не вскрикнулъ Панталоновъ, умильно взглянувъ на Агаью Петровну.
— Нтъ, однако?
— Напримръ, если мы выберемъ темой любовь. Это такая тема, на которую можно говорить безостановочно нетолько нсколько часовъ, но даже всю жизнь, и никогда разговоръ, кром удовольствія, ничего не принесетъ.
— Ну васъ, перебила его Агаья Петровна.— При такихъ разговорахъ, кром гадости, ничего ожидать нельзя.
— Вамъ не нравится? ну, будемъ говорить о другомъ. Что касается до меня, то я въ обществ столь прелестной дамы, какъ вы, всегда краснорчивъ. Ахъ да, скажите кстати, куда похалъ вашъ мужъ?
— Къ Курганову.
— Что такое случилось?
— Что случилось? не знаю, только сегодня утромъ Кургановъ писалъ мужу записку и просилъ безпремнно побывыть вечеромъ.
— Такъ-съ, замтилъ Панталоновъ и потомъ вдругъ, взглянувъ на окрестность и какъ бы вдохновившись прелестью картины, прибавилъ восторженно:— Боже мой! какъ хорошо у васъ здсь! Я все смотрю и восхищаюсь. Воздухъ душистый, пахнетъ черемухой… вода, лсъ, соловьи поютъ про любовь. Кругомъ все тихо, только пснь любви, да тихій говоръ водъ… Сиди, слушай и дыши! Будь эта мельница моею, я не разстался бы съ этимъ уголкомъ. Такъ бы и жилъ здсь, такъ бы и умеръ въ объятіяхъ любимой жены!..
— Возьмите, да женитесь.
— Женился бы…
— Зачмъ же дло стало?
— А затмъ, что не нашелъ еще такой красавицы, какъ вы.
— Охъ ужь! Будетъ вамъ языкомъ-то болтать, замтила Агаья Петровна и засмялась самымъ заигрывающимъ смхомъ.— Красивыя-то, говорятъ, глупы. Правда это, или такъ только болтаютъ? Нтъ, вы лучше на дурнушк женитесь. Съ красивой-то женой жить безпокойно.
— Это почему?
— Пожалуй, ревность замучаетъ.
— Зачмъ же ревновать, крли жена любить будетъ?
— Да. Надйтесь на насъ!
— Будто нельзя?
Но Агаья Петровна только захохотала.
— А вашъ-то мужъ, ревнуетъ васъ?
Агаья Петровна продолжала хохотать.
— Вотъ это отлично, проговорила она.— Да здсь и ревновать-то не къ кому! Вы-то бываете рдко, да и человкъ надежный, степенный, а больше и кавалеровъ нтъ. Живемъ въ глуши, въ лсу… окром поповъ, да помщиковъ старенькихъ, нтъ никого. Да и ревновать-то ему недосугъ, потому съ утра до ночи въ хлопотахъ, покоя себ не знаетъ. А ночь придетъ, доберется до постели, такъ и спитъ, какъ убитый.
— А вотъ по ночамъ-то именно ревнивые мужья и задаютъ женъ своихъ.
— Можетъ, и такъ, только мой меня не задаетъ.
И она опять засмялась.
— Вы что же сметесь-то? спросилъ Панталоновъ.
— Весело — и смюсь.
— Нтъ, однако?
— Смотрть на васъ смшно!
— Вотъ это отлично! обидлся становой.
— Я не про васъ однихъ — я про всхъ мужчинъ.
— Что же такое?
— Смшно на васъ смотрть на всхъ. Какъ только сядете вы рядомъ съ молоденькой дамой, такъ у всхъ у васъ такіе смшные глаза длаются, что безъ смха даже смотрть нельзя.
И Агаья Петровна засмялась самымъ веселымъ смхомъ.
— Что же въ нихъ смшного?
Агаья Петровна взглянула на станового и опять засмялась.
— Вы только сметесь…
— То есть вс-то ваши мысли, вс-то ваши думы такъ насквозь и видно.
Становой даже глаза протеръ.
— Какія же такія мысли?
— Все будете знать, скоро состаритесь. А вы еще такой молоденькій, такой кудрявенькій…
Панталоновъ и улыбнулся, и умилился.
— Послушайте, Агаья Петровна, проговорилъ онъ.— Вы ужасная женщина! Вы въ состояніи измучить человка и только ради своей потхи…
— Я веселая, перебила Агаья Петровна.
— Другимъ-то съ вами не больно весело.
— А коли не весело, такъ я уйду…
— Нтъ, нтъ, останьтесь… Я не то хотлъ сказать… И сладко, и жутко — вотъ что…
— Нтъ, ужь сказано, такъ назадъ не возьмешь. Слово не воробей, за хвостъ не поймаешь… А я-было съ вами на лодочк хотла покататься… Хотла по лсу погулять, да цвточковъ нарвать. Я смерть люблю цвточки! Такъ-то въ молодости разъ… набрала я цвточковъ въ лсу, сдлала изъ нихъ вночекъ, а на встрчу-то баринъ одинъ съ ружьемъ… Я какъ вскрикнула, какъ вздрогнула… И вночекъ мой съ головы упалъ, и цвточки вс ралетлись!.. Тю-тю! значитъ, пропало все…
— Агаья Петровна, красавица моя! не уходите! умолялъ становой.— Я сейчасъ лодку пригоню…
Но Агаья Петровна опять уже хохотала.
— Скоро сказка говорится, да дло мшкотно творится, проговорила она.— На лодк-то плавать тоже съ опаской надо. Что подъ лодкой-то? вода! Кувырнешься — и пропалъ, утонулъ… А тамъ тебя, подъ водой-то, раки облпятъ, да грызть начнутъ… Сомы большущіе подплывутъ, носъ, уши отъдятъ, за руки ухватятъ и пойдутъ жевать…
— хала царевна, да до терема не дохала. Теремъ-то, вишь, на гор стоялъ, а подъ горою-то царевичъ поджидалъ… А вонъ, и мой царевичъ возвращается, проговорила она, указывая рукою на гору, съ которой медленнымъ шагомъ спускался Константинъ Иванычъ въ тележк, запряженной въ одну лошадь.
— Разв это онъ? спросилъ становой.
— Онъ самый. Что, аль досадно!.. Вишь онъ у меня молодецъ какой, смотрть любо.
И потомъ, перемнивъ тонъ, прибавила:
— Ну, вотъ вамъ и хозяинъ, коли скучно съ хозяйкой. Счастливо оставаться, а я на кухню пойду, уху варить.
— А за цвточками-то когда?
— А вотъ подождемъ, когда зима подойдетъ.
— Вотъ т разъ!
— Что, аль ручки ознобить боитесь?.. Вишь зябкій какой. Можно въ шубу окутать, отогрть… Знаете, какъ псня про морозъ поется: ‘И у блой груди мн тепло, привольно!’
И, захохотавъ, она убжала въ сни.
— Чортъ! проговорилъ Панталоновъ.
И принялся закуривать папиросу.
II.
Дйствительно, немного погодя, подъхалъ и Обертышевъ. Подъхалъ онъ шагомъ. Не торопясь вышелъ изъ тележки, не торопясь поглядлъ вокругъ и, увидавъ въ дверяхъ рабочей избы какого-то парня, крикнулъ:
— Гараська! Чего губы-то распустилъ! Аль не видишь? возьми лошадь!
И затмъ, снявъ фуражку, онъ отеръ потъ со лба, поправилъ кудрявые волосы, потянулся, отряхнулъ кнутикомъ пыль съ поддевки и только тогда, обратясь къ становому, проговорилъ:
— Здравствуйте. Все ли въ добромъ здоровьи?
— Ничего. Живемъ, хлбъ жуемъ.
— И слава Богу. По длу, что ли?
Но, не дождавшись отвта, обратился къ подбжавшему работнику:
— Отпряжешь коня, выводи его хорошенько. Вишь какъ взмылился. Слышишь, что ли?
— Ужь не кургановскій ли? спросилъ онъ, подсаживаясь къ становому.
— Его.
— Это ничего, хорошо! Съ такими длами завсегда милости просимъ. А я только-что отъ него, къ себ приглашалъ.
— Зачмъ?
— Извстно зачмъ! Нужда-то одна у господъ. Денегъ взаймы просилъ.
— Вотъ это хорошо. Вы съ него взысканіе имете, а онъ денегъ проситъ.
— Это ничего. Мы вдь съ нимъ пріятели…
— Много просилъ?
— Много-то, положимъ, что немного, а все-таки триста монетъ.
— Что же, дали?
— Радужную далъ. Что станешь длать! Чуть не плачетъ, бдняга. Жаль стало… Да что! на пустяки все проситъ-то!.. Давать-то не хочется. Старикъ, а разумъ словно у ребенка у малаго. Письмо, изволите видть, получилъ сегодня изъ Питера отъ сына, пишетъ, что кончилъ ученье и сюда детъ… Ну, вотъ, онъ и хочетъ послать сыну денегъ. Теперича вы разочтите: изъ Питера до насъ въ третьемъ класс 18 рублей стоитъ, багажъ, положимъ, два рубля… вдь сундуки-то поди не ахти какіе, это составитъ двадцать рублей. На станцію за нимъ можно своихъ лошадей послать, слдовательно, четвертного билета за глаза довольно, а онъ триста рублей загнулъ! ‘На что же, говорю, Дмитрій Иванычъ, вамъ денегъ столько?’ А онъ мн: ‘Какъ на что? Вдь я его четыре года не видалъ. Надо, говоритъ, ему рублей сто послать, вдь человкъ молодой, тоже поди пощеголять любитъ, потомъ и здсь… вдь у меня никакой провизіи нтъ. Надо, говоритъ, все это справить… кроватку желзную купить, занавсочки на окна повсить, столикъ письменный пріобрсти. Вдь онъ, говоритъ, человкъ ученый, кандидатъ университета!’ И пошелъ, и пошелъ!.. ‘Онъ, говоритъ, у меня одинъ остался, надо, чтобы ему было хорошо, покойно, чтобы отдохнулъ онъ. Вдь онъ, говоритъ, тринадцать лтъ учился, шутка сказать! вдь это чуть не полжизни!’ Меня даже досада взяла. ‘Ну, говорю ему, Дмитрій Иванычъ, вы меня извините-съ, а на такіе пустяки у меня денегъ нтъ-съ, а коль угодно, говорю, сотенный билетъ извольте получить и росписочку пожалуйте-съ’.— ‘Мало, говоритъ, дай хоть двсти’.— ‘Ни копейки больше-съ. Намъ, говорю, деньги нужны-съ, для насъ он оченно даже дороги-съ!’ Такъ сотенную только и далъ и больше съ нимъ разговаривать не сталъ.
И потомъ, перемнивъ тонъ, прибавилъ:
— Однако, пожалуйте-ка въ горницу, чайкомъ побалуемся.
Они вошли въ комнату.
— Эка жена-то у меня исправная какая! вскрикнулъ Обертышевъ, посматривая съ улыбкой на накрытый блой скатертью столъ, на которомъ киплъ блестящій самоваръ и стоялъ чайный приборъ.— Вс привычки мои до тонкости изучила!.. Знаетъ, что посл дороги люблю чайку напиться.
— Пожалуйте-съ, проговорилъ Обертышевъ, указывая на диванъ.
Панталоновъ и Обертышевъ услись, причемъ послдній взялъ шитую шерстями подушку, подложилъ ее себ подъ локоть и почти развалился на диван. На Обертышев была тонкаго сукна поддевка на распашку, изъ-подъ которой выглядывала вышитая русская рубаха съ косымъ воротомъ, застегнутымъ блестящей запонкой. Рубашку эту вышила ему Агаья Петровна. Шаровары были на немъ плисовыя, заправленныя за высокія голенища щегольскихъ сапогъ. Видно было по всему, что Обертышевъ былъ франтъ и что онъ, сознавая свою эффектную наружность, свой ростъ, любилъ порисоваться и потеатральничать — именно потеатральничать, потому что онъ и говорилъ, и ходилъ, какъ говорятъ и ходятъ актеры на сцен. Пришла Агаья Петровна, сла разливать чай, и разговоръ завязался.
— Давно ужь не видала я его. Ребенкомъ-то хорошенькій такой былъ… Поди теперь совсмъ большой сталъ.
— Не маленькій. Сейчасъ отецъ карточку показывалъ. Щеголемъ такимъ, съ усиками, съ бородкой… Хоть куда парень сталъ, выправился.
— Онъ и тогда красивый былъ.
— Что тамъ красиваго!.. Щедушный, длинный, да узенькій… Нтъ, теперь ничего: въ плечахъ шире сталъ… ничего!
— Надолго прідетъ? спросила Агаья Петровна.
— Неизвстно.
— Поди старикъ-то радъ небось?
— Воскресъ словно! бгаетъ такъ, что не догонишь…
И, отгрызя кусочекъ сахару, онъ прибавилъ:
— Николай Иванычъ кланяется теб…
— Ты нешто былъ у него?
— Зазжалъ на минуту. Проса купилъ у него сто четвертей. Хочу къ рабочей пор пшена надлать. Пшена-то нигд нтъ, такъ требованіе будетъ большое, однимъ экономіямъ сколько понадобится. Маненичко просцо-то только, словно, затхлымъ припахиваетъ, да ничего, каша не духи, не нюхать ее, и то сказать! Завтра надо подводы посылать.
И, подавая жен выпитый стаканъ, спросилъ:
— На базар-то была, что ли?
— Была.
— Небось мало народу-то было?
— Мало вовсе.
— Лтомъ, завсегда такъ. А не замтила, въ кабакъ-то ходили?
— Кабакъ ничего, торговалъ хорошо.
— Ну, и слава Богу. А въ лавк какъ?
— И въ лавк тоже ничего. Леща-то энтого, сомнительнаго, всего расхватали…
Обертышевъ даже съ мста привскочилъ отъ радости.
— Расхватали?
— Расхватали всего.
— Слава теб Господи! Ботъ это отлично, а то я за эту за самую тару шибко побаивался, такъ и полагалъ, что выкидывать придется. Не поврите ли, прибавилъ онъ, обращаясь къ становому:— вся-то тара сверху до низу словно ржавчиной какой-то пропиталась… Лещъ былъ томный, синій, осклизлый какой-то. Вдь вотъ какіе мошенники, а продаютъ. Ну, что бы я сталъ длать-то, кабы не раскупили? Вдь она, тара-то, пятьдесятъ рубликовъ заплачена была. Да что еще, подлецы, длаютъ, вы послушайте-ка. Какъ откупорилъ я эту самую тару, да какъ понюхалъ, а изъ нея, съ позволенія сказать, какъ изъ дурного мста понесло, такъ я сейчасъ же, въ ту же минуту пишу письмо въ городъ къ тому самому торговцу, у котораго, значитъ, купилъ ее. ‘Такъ и такъ, пишу, лещъ такой, что только выкинуть годится’, а онъ, подлецъ, замсто того, чтобы деньги обратно возвратить, пишетъ: ‘Смотрлъ бы, когда покупалъ: у тебя, говоритъ, гд глаза-то были!’ Вдь вотъ анаема какая. А опосля я что узналъ? Что лещъ этотъ ветлянскій, гд, значитъ, чума-то была, и что леща этого потихоньку отъ начальства въ Волг мыли, да опять сызнова солили. Вдь вотъ что, антихристы, длаютъ! Я даже, признаться, продавать сомнвался: ну-какъ, думаю, вс очумютъ… ей-Богу, съ мста не сойти…
— А сами-то пробовали? спросилъ становой.
— Ну, вотъ еще! Что я, не понимаю, что ли!
— А я такъ полагаю, вмшалась Агаья Петровна: — что отъ вареной рыбы ничего этого быть не можетъ, по тому самому, что вся эта чума выкипитъ. Гд же ей тамъ оставаться, когда вода блымъ ключемъ въ котл-то кипитъ.
— Вотъ это отлично! заговорилъ Панталоновъ.— Разв при становыхъ о такихъ беззаконіяхъ можно говорить?
— Какія же беззаконія! удивился Обертышевъ.
— Какъ какія? Тухлую рыбу продаете и считаете это законнымъ!
— Такъ нешто мы виноваты, коли намъ такую прислали? Мы покупали хорошую-съ…
Панталоновъ даже засмялся.
— Ахъ, вы шутникъ, шутникъ! проговорилъ онъ.— Ну, да ничего, свои люди… Хорошаго человка обижать не слдуетъ.
— Это врно-съ. Слава Богу, кажется, еще никогда не ссорились.
— Зачмъ ссориться! замтилъ Панталоновъ.
И, вынувъ портъ-сигаръ, онъ закурилъ папиросу и поблагодарилъ хозяйку за чай. Въ комнату вбжалъ Ванятка.
— Должно быть. И приставъ судебный, и писарь волостной, вс туда пошли…
— Ну, такъ и есть. Безъ картъ, да безъ водки не обойдется…
И, немного помолчавъ, Обертышевъ прибавилъ:
— Нтъ, я свово Ванятку до большихъ наукъ доводить не хочу, потому эти самыя науки, при нашемъ дл, окромя дурного, ничего не предоставляютъ.
— Почему же это? спросилъ становой.
— По всему. Насмотрлся я довольно, и такъ замчаю, что, окромя баловства, ничего изъ этого не выходитъ. Вотъ хоть возьмемъ къ примру Суслова, Ивана Степаныча. Человкъ, можно сказать, изъ назьма вышелъ, а дло велъ за первый сортъ, мыловаренный заводъ открылъ, мыла его всмъ извстны были, деньги лопатой загребалъ, а пріхалъ изъ Москвы сынокъ ученый и пошло все прахомъ! Не понравилось ему, изволите видть, какъ эти самыя мыла выдлываются. Нынче-де по новому, по ученому это не такъ длается… Старику-то Суслову попридержаться слдовало бы, а онъ, съ дуру-то, доврился, волю далъ сынку… Вотъ и пошелъ этотъ самый ученый заводъ устраивать, машинъ разныхъ повыписалъ, духовъ разныхъ… къ заводу близко подойти невозможно было, такъ тебя духами и обдаетъ, а кончили тмъ, что въ какихъ-нибудь два-три года отъ капитала и отъ завода одинъ только духъ и остался. А еще въ какой-то, вишь, практической академіи обучался. Какая тамъ практическая!.. Послалъ бы сына къ Семену Абрамычу на мельницу, на крупчатку, вотъ тамъ такъ практическая академія настоящая… Небось бы вышелъ человкомъ! А то что тамъ!
— Такъ вдь въ этомъ не наука виновата! слиберальничалъ Панталоновъ, взглянувъ на Агаью Петровну.
— Не знаю-съ, оборвалъ Обертышевъ: — только я замчаю, что съ тхъ самыхъ поръ, какъ у насъ пошло ученье, дураковъ не впримръ больше развелось. Вотъ по этому-то по самому я и не желаю сына до большихъ наукъ доводить. Вотъ грамата, ариметика — это, точно, нужно, а остальное — пустое дло-съ.
И, обратясь къ Ванятк, онъ спросилъ:
— Такъ, что ли, шельмецъ?
— Такъ.
— Ну, вотъ и ладно. А на мельниц былъ?
— Сейчасъ оттуда.
И вдругъ, быстро обернувшись лицомъ къ отцу, Ванятка вскрикнулъ, всплеснувъ рученками:
— Ну, тятька. Вотъ какую я штуку скажу теб…
— Какую?
— Тамъ сейчасъ вора поймали…
— Какъ вора? вскрикнули Обертышевъ и Агаья Петровна.
— Такъ, вора, мужика. Мшокъ съ мукой хотлъ было украсть, ужь совсмъ изъ мельницы вышелъ, да спасибо мельникъ увидалъ. Такъ съ мшкомъ и поймалъ при свидтеляхъ…
И потомъ, немного подумавъ и погладивъ по голов Ванятку, Обертышевъ проговорилъ, обращаясь къ становому:
— Ну, сударь, народъ до тхъ поръ изворовался, что никогда такого воровства не было. Ни стыда, ни совсти — ничего этого въ немъ нтъ. Не поврите, другъ у друга воровать принялись. Какъ бы, кажись, своего брата не пожалть, вдь ужь хорошо знаютъ, что мужику кажинное зернушко потомъ и кровью достается, такъ нтъ-съ! и тутъ неймутся. Другъ у друга замки ломаютъ, холсты, хлбъ воруютъ. Кажись бы, возможно ли это дло… картошку — и то другъ у друга по ночамъ выкапываютъ, яйца изъ-подъ насдокъ таскаютъ… А ужь надуть, обмануть человка — это для нихъ плевое дло! Я вдь ужь ихъ отлично постигъ-съ!.. Ты вотъ ему на грошъ повришь, а онъ тебя на гривну надуетъ.
— А вонъ и вора ведутъ! крикнулъ Ванятка.
— А ну-ка, ну-ка, постой-ка! проговорилъ Обертышевъ и, ссадивъ сына, подошелъ къ окну, мимо котораго слдовала процессія.— Вишь, каналья, и шапку въ рукахъ несетъ, и рожу перекосилъ…
И Обертышевъ вышелъ въ прихожую, въ которую вошли одновременно и воръ, и мельникъ, и свидтели.
— Что? проговорилъ Обертышевъ, принявъ грозную позу и засунувъ руки въ карманы шароваръ.
— Да вотъ… началъ запинаясь мужикъ:— къ твоей милости, пятишницу принесъ… А ты ужь того…