Одна и две, или любовь поэта, Соколовский Владимир Игнатьевич, Год: 1834

Время на прочтение: 289 минут(ы)

В. И. Соколовский

Одна и две, или любовь поэта
Роман из частной жизни

Опальные: Русские писатели открывают Кавказ. Антология: В 3 т. Т. 2
Ставрополь: Изд-во СГУ, 2011.

Часть первая

Его высокопревосходительству Ивану Ивановичу Дмитриеву

Ваше высокопревосходительство!
Во время оно, в Греции, жил-был поэт Лизипп… Покойник, которому да поднесет Юпитер рюмку нектара, говаривал: ‘Кто не хочет видеть Афин — тот глуп, кто видит их и кому они не нравятся — тот гораздо глупее, но кому они нравятся и кто оставляет их — тот глуп в самой высочайшей степени’.
Узнавши случайно сии знаменитые аксиомы, я, как человек осторожный, нисколько не упрекнул его в пристрастии… Даже напротив!.. Поверя собственные свои чувства, я решился выразить их, подражая убедительному лаконизму почтеннейшего господина Лизиппа, и потому говорю прямо, от души и без всяких вычур следующее.
У кого есть такой Высокий одобритель, как Вы, — тому хорошо, кто может написать какую-нибудь безделицу и посвятить Ему — тому очень хорошо, но кто успеет угодить этим посвящением — тому уж будет так хорошо, как нельзя лучше!..

В. Соколовский

Мешай с твоею мудростию небольшой прием глупости.
Гораций. Од. 12

Глава I. Обыкновенные вещи

Уговор — лучше денег.
Обветшалая русская поговорка

Вы купили мою книгу, вы взяли ее из публичной библиотеки, вы достали ее у ваших знакомых, вы хотите непременно прочесть ее всю — от начала и до конца: куда как это умно придумано!.. Как же вы читаете?.. Про себя?.. Вот вам вольтеровские кресла — раскиньтесь на них, вот вам кушетка — облокотитесь на эту эластическую подушку… Вы ленивы?.. Вот вам пуховик — утоните в нем и читайте себе с богом!.. Или, может быть, вы любите читать вслух?.. Вам всегда хочется иметь вокруг себя самых внимательных собеседников?.. Вы немножко эгоист, милостивый государь, но кто же не внук своей бабушки?.. Придвиньте же ваш стул к этому круглому или четырехугольному столу, взгляните с некоторою уверенностью на все собрание, сядьте прямо против хозяйки, если вы в гостях — это самое интересное место… Вы дома?.. Так велите же подать трубки этим двум господам военным, если только запах хорошего Пе-А не делает вертижа у ваших дам. Этому толстому советнику, старому, бесцеремонному другу вашего семейства, прикажите прибавить нюхательного табаку и пуншу: у него уж почти нет ни того, ни другого, а ведь вы знаете, что привычка — вторая натура… Этого молоденького артиллериста с черными усиками поместите как можно ближе к себе, только чтобы стул его был чуть-чуть сзади вашего: этак ему очень ловко меняться взглядами с хорошенькой блондиночкой, которая вяжет для него чудный бисерный кошелек.
Теперь попросите позволения пододвинуть к себе эту бронзовую лампу с матовым зонтиком, или эти две восковые свечи в серебряных подсвечниках, или, наконец, эти сальные свечки, от которых так некстати страдает нежное обоняние какой-нибудь мещанки во дворянстве… Все стихли!.. Пользуйтесь счастливою минутою: прокашляйтесь и начинайте…
Кто из нас не знает поговорки, что на вкус, любовь и цвет — товарища нет… Ведь поди недаром же бессмертный Гавриил Романович сказал как-то:
И словом — тот желал арбуза,
А тот — соленых огурцов.
И в самом деле, всякий желает чего-нибудь особенного, но это что-нибудь так разнообразно в своих оттенках, в своей частной сущности, что, право, никак нельзя представить себе, чтобы все люди имели одну и ту же общую цель: собственную выгоду… Сверх того, одному нравится одно, другому — другое… О примерах ни слова!.. Разнообразность человеческих требований видна везде и во всем: в частной жизни, в службе и особенно в литературе. Тут решительно у каждого читателя свои желания: один хочет, чтоб его смешили, другой или другая непременно добивается слез, а иным просто ничего не хочется, и они-то будут самыми строгими ценителями…
Вот небольшое вступление к моему большому повествованию, затем, чтобы многие не обманулись в своих ожиданиях… В эпиграфе сказано: ‘Уговор лучше денег’, — и потому я считаю долгом предупредить всех чувствительных читательниц и читателей, чтобы они не трудились брать в руки моей книги… Все эти охотницы и охотники до театральных нечаянностей и до разных разностей, от которых замирает сердце, волосы становятся дыбом и мороз пробегает по коже, — все они могут обратиться со своими требованиями куда следует, по принадлежности…
Есть еще люди, с которыми мне не хотелось бы иметь никакого дела, но стоит ли говорить о недотрогах (prudes), и можно ли пересказать о прочих таковых же?.. Судите только после этого, каково положение писателя!.. Что голова — то приговор, что голова — то критика. Хорошо еще, если кто из нашей братии речист, в свою меру, на бранные возгласы, но я… я человек самый кроткий, к тому же у меня нет ни покровителей вообще, ни друзей — в литературе. Я иду своею собственной проселочной дорожкой, я, не во гнев иным, не подражаю никому, хоть иногда характер моих сочинений и сбивает, может быть, на Лалла-Рук, я имею, благодаря богу, свои особенные правила, я люблю читателей-друзей, с друзьями — свободу, и потому на всякий случай усерднейше прошу всех людей с претензиями закрыть мою книгу на этой же странице и далее не делать ни шагу: что за охота читать автора, который находит безнравственное в одном развращении души.
Я пишу быль, я передаю вам о том, что видел собственными глазами или что мне случилось узнать от самых верных свидетелей, и надобно сказать правду, что я передаю это решительно без всяких пропусков…
Я помню слова Монтеня и верую в них, а старичок сказал, что наша жизнь состоит отчасти из глупости, отчасти из мудрости, и кто говорит только о последней, тот не договаривает большей половины… Что же за надобность вдаваться в ошибки, когда можно их избегнуть?
Да! мои прелестные!.. Да! мои почтеннейшие!.. Я не поручусь здесь за что другое, а уж истина так верна, так верна, как дружба Кастора и Поллукса, как молодая жена в первый день после брака… (дальше не ручаюсь…), одним словом, — как математика!
Предваря таким образом всех и каждого о самом себе и о своем творении, мне очень позволительно воскликнуть вместе с Теофрастом:
‘Итак я начинаю свою речь! Вам остается вникать в ее смысл и рассматривать со вниманием, есть ли в моих словах истина’.
Или, не трогая древних, я могу сказать словами шутливого Фильдинга:
‘После сего отступления, которое показалось мне необходимым, я приступаю к описанию истинного происшествия’.
Вы уже сыграли двенадцать робертов, а до ужина еще битых два часа… Что делать, когда нечего делать?.. Сие почитаем!..

Я не учу — я рассказываю.
Монтень

Глава II. Чудные вещи

Любовь родится вдруг…
Какая-нибудь черта красоты
оковывает наше внимание
и решает нашу участь.
Ля-Брюйер

Лет двадцать тому назад, то есть когда мне было ровно двадцать три года и когда я только что надел штаб-офицерские эполеты, совсем не лихая тройка втаскивала в Петербург мою нетерпеливую особу. С досады я раз десять начинал бранить ямщика, своего Петрушку, и лошадей или, принимаясь за кроткие средства, обещал двум первым на водку и трем последним на овес, однако ж ничто не помогало: чем далее, тем тише подвигался я вперед по весенней слякоти… Быстро наполнялась мера моих страданий — вдруг два полоза кибитки скользнули на мостовую очищенных улиц, что-то страшно визгнуло внизу, отозвалось в душе и безбожно начало тиранить несчастные барабанчики моих ушей… Голова моя пошла кругом, меня проняла лихорадка, я сперва вышел из терпения, потом вышел из повозки и, не помня себя, без оглядки пустился на Офицерскую, в дом доброго моего приятеля… Мне казалось, что за мною гонятся и что меня заставят дослушать всю убийственную увертюру, которая оглушила меня на моем тюфяке.
Вбежавши во двор, я в каком-то невольном страхе запер за собою калитку, в три прыжка очутился в бельэтаже и через минуту был в объятиях прежнего своего товарища Григория Федоровича Смельского.
Размен приветствий перерывался дружескими поцелуями, наконец он потащил меня в гостиную, в моем дорожном сюртуке, в моих грязных сапогах.
‘Лизанька! — сказал он, входя, своей жене. — Рекомендую тебе моего друга Петра Петровича Пролева, о котором я так часто рассказывал. Добрый малый, славный шалун и ветреник донельзя’. Я поблагодарил его за рекомендацию, поцеловал маленькую беленькую ручку миленькой хозяйки и удивительно как ловко раскланялся с ее гостьями.
Семейственная картина была в роде Лафонтена… Смельская сидела посредине дивана за чайным столиком и по временам кормила полугодовалую свою дочку сухариками, размоченными в теплом молоке. Гостьи занимались своими работами. Крошечный двухлетний сынишка моего друга, толстенький и веселенький, пробирался около кресел, беспрестанно падал на мягкие ковры, закрывавшие весь пол, и хохотал от души до тех пор, пока няня не поднимала его… Серебряный самовар кипел, шумел и иногда очень удачно выигрывал свои самоварные вариации… Белый хлеб, намазанный маслом, и сухари лежали чинно в хорошенькой корзиночке. Все было так чисто, так мило, что какой-нибудь романист прошедшего столетия, верно, бы разнежился и стал бы вас уверять, ‘что хотя и не было тут излишней роскоши, хотя на дорогих столах не горела выписная бронза и не красовался драгоценный фарфор, хотя стены не блистали мрамором, а пышные карнизы золотом, но зато все эти сокровища, которые обольщают только одну суетность, заменялись добродетелью, порядком, тишиною, семейственным счастьем и прочими разными разностями’.
Так, или почти так, описал бы вам этот затейник дом и семейство Смельского, но я бы солгал, повторивши эти приторные пошлости. Сверх того, меня удерживают от подобного повторения две чрезвычайно важные причины. Во-первых, я историк, а не романист, следственно, ложь и вымысел не мое дело, во-вторых, право, пора и нам, русским, знать совесть, пора оставить эти обветшалые крайности, эти неестественные преувеличения, которые смешат всех честных людей, пора перестать раздавать по Сенькам шапки… И к чему эти Прямодушины, эти Простаковы?.. К чему этот целый дом людей отличных или, наоборот, эта безобразная картина глупостей и пороков, которые гнездятся под одною кровлею?.. К чему эти Софьи, которые никогда не дают промаха, которые влюбляются и разлюбляют по каким-то высшим вычислениям?.. Как позабыть, что зло и добро давным-давно перемешаны и что на свете нет совершенства?.. Мне кажется, что очень недурно выкинуть этот дрязг из головы, только, конечно уж, не на бумагу.
У Смельского был большой, богатый дедовский дом. Приятель мой любил и картины, и вещи, покупал их — и не разорялся, жил, как говорится, в свое удовольствие: любил угостить хорошеньким обедом, давал в год два именинных бала, с тех пор как женился на своей Лизаньке, держал две лихих четверни, и все это не мешало ему быть очень счастливым… И как будто богатый молодой человек непременно должен быть повесой, непременно должен не уметь наслаждаться настоящим?.. Конечно, слишком немногим дается все, правда и то, что богатство или родовая знатность очень часто бывает посильным вознаграждением какого-нибудь недочета, но ведь это только очень часто, а не всегда… Все, господа, не без исключений!
После расспросов, обыкновенных между военными, о сослуживцах, о переводах, о зимних квартирах, о наградах, о старых и новых начальниках речь перешла к положению Смельского.
— Ну, давно ли ты женат?
— Да вот уж четвертый год, братец.
— А когда изволил променять свой гвардейский мундир на этот статский сюртук?
— Почти тотчас же после свадьбы.
— И ты мог так скоро облениться?.. Жаль, очень жаль!.. Ты бы ушел далеко!
— Григорий Федорович вышел в отставку по моей просьбе, — сказала Смельская.
— Виноват!.. Но если я задумаю жениться, то еще прежде свадьбы непременно испрошу у моей будущей супруги позволение оставаться во фронте до nec plus ultra.
— А ты разве не начинал еще задумывать?
В эту самую секунду принесли самовар, и как-то случайно глаза мои встретились с двумя прелестнейшими черными глазами какой-то полненькой пятнадцатилетней брюнеточки, которой я почти и не заметил прежде с попыхов… Чудная вещь все эти хорошенькие глазки!.. Я вспыхнул и онемел — но длинные ресницы опустились, и только изредка сквозь эти мягкие, шелковистые занавески светлелся волшебный огонек черных, больших очей.
— Что ж, брат, ты замолк?.. По всему видно, что ты начинаешь задумывать, — продолжал Смельский, повторяя, таким образом, для шутки свой прежний вопрос.
— Начинаю, любезный, начинаю! — отвечал я, почти не понимая, о чем идет речь.
— Ага, господин гусар, попались!.. — подхватила Смельская, улыбаясь. — Кто же она — блондинка или брюнетка?
— Брюнетка.
— И, верно, очень мила?
— Чрезвычайно!
— А давно ли вы познакомились с нею?
— Вот презатруднительный вопрос! Она мне нравится до того, она так неожиданно обворожила меня собой, что я всякий раз нахожу в ней какую-нибудь новую прелесть и всякий раз думаю, что вижу ее только в первый раз.
— Однако ж вы все-таки можете мне сказать, когда именно было первое ваше свидание.
— Уверяю вас, что я и по сию пору не успел еще опомниться: мои воспоминания так смутны, что мне, право, кажется, будто я узнал ее только сегодня.
Едва успел я договорить — и моя брюнеточка, верно, уж нечаянно, уронила ножницы и как-то очень долго не могла найти их.
— Не посветить ли вам, Наталья Николаевна? — сказала Смельская.
— Ах, не трудитесь, сделайте милость! Я уж нашла теперь! — отвечал звонкий, приятный голосок.
Когда все пришло в прежний порядок, веселая хозяйка стала продолжать.
— Вы извините меня, Петр Петрович, а я опять к вам со своими расспросами, вы так дружны с моим мужем, что я позволяю себе подобную докучливость.
— Помилуйте! Какая же тут докучливость? Напротив, я чрезвычайно благодарен вам за ваше участие.
— Итак, если это не тайна, скажите мне имя вашей брюнеточки.
— Вот это для меня совсем уж не трудно: ее зовут любимым моим именем — Натальей.
Тут опять что-то упало, опять надобно было поднимать, и на этот раз я был подогадливее прежнего. Я бросился услуживать, увидел что-то белое: верно, клубочек, подумал я, схватил — это была ее рука… Я стал извиняться в неловкости, брюнеточка стала извиняться в том, что заставила меня беспокоиться, Смельские стали смеяться… Вдруг сильный стук у ворот обратил общее внимание… Все замолкли, но у меня, не знаю от чего, билось сердце и горела правая рука… Чудная вещь!..
— Это что значит? — закричал Смельский. — И кто изволил придумать запираться с девятого часа?.. Эй!.. Кто-нибудь!.. Беги!.. Да если это Николай Иванович, так просить сюда!.. Послушай! — продолжал он вполголоса, обращаясь ко мне: — Ты увидишь сейчас предоброго, прелюбезнейшего старика: это Смолянов… Он нанимает у меня соседние комнаты, и мы друг у друга почти каждый день… Эта хорошенькая малютка — его дочь, и если ты хочешь, я тебя с ними познакомлю.
— Вот мило!.. Да хотеть?.. Ты меня очень обяжешь!..
— Раненько же вы, Елизавета Павловна, начинаете привыкать к затворничеству, — сказал вошедший старик приятной, веселой наружности, целуя руку хозяйки, — и верно, в эту темнедь я бы попраздновал трусу, если бы не было со мной вот этого храброго защитника.
Тут он указал на десятилетнего карапузика — кадета, который, как и следовало всякому честному малому, не обращая внимания ни на хозяйку, ни на хозяина, ни на гостей, целовал свою сестру и очень заботливо перетаскивал запас конфет из ее ридикюля в свой кивер.
— Хорош, хорош, брат Владимир, — продолжал старик Смолянов, — ты же позабыл Елизавету Павловну, — тогда только конфектный воин подошел в свою очередь к ручке и потом шаркнул несколько раз со всеми претензиями на ловкость.
Я очень люблю смотреть, как раскланиваются дети: они сперва укрепятся на одной ножке, потом отставят другую — и пресмешно засеменят на одном месте.
— Однако ж я пойду искать виноватого по горячим следам, — сказал Смельский.
— Пожалуйста, не трудись, — отвечал я, и тут же описал мое бегство из повозки, мой испуг и невольное движение руки, чтобы запереть за собою калитку… Все смеялись… Вслед за тем я был отрекомендован Смолянову, и уж разумеется, что при сей верной оказии мне было очень возможно познакомиться и с его дочерью… Мы стали вклёпываться в знакомство лиц, и по справке оказалось, что с год тому назад нам случилось провести несколько минут вместе на станции по Московскому тракту. Вечер, ужин и час после ужина прошли неприметно. Вы, конечно, догадаетесь, что из уважения к старичку я уступал ему место подле хозяйки и сам, как-то без всякого намерения, садился рядом с Наташей. Год незнакомого знакомства — не шутка! Есть о чем поразговориться!.. Куда вы и вы ехали, как вы и вы проводили время, надолго ли вы и вы в Петербурге? — Не знаю и не знаю, было ответом, но кто же, господа, знает будущее?..
— Завтра день рождения моего кадета, он хочет дать нам сытный обед, и потому покорнейше просит всех присутствующих пожаловать к нему в два часа пополудни, не исключая даже ни меня, ни своей сестры, — сказал Смолянов, прощаясь со всеми…
Вы сейчас только слышали, до какой степени я уважаю старость и потому, конечно, найдете очень естественным и, может быть, весьма похвальным, что я взял свечку и решился проводить милого, почтеннейшего старичка до его комнат по темному коридору…
Как умен архитектор, строивший дом дедушке Смельского: он сделал в этом темном коридоре две маленьких лестницы… Разумеется, что тут надобно поддерживать даму: ведь мало ли что может случиться! Я предложил свои услуги Наталье Николаевне — и опять у меня загорелась правая рука, и опять сильнее забилось сердце.
Как мне нравится, что в пятнадцать лет она так осторожна!.. И что за охота рисковать?.. Она так тихо спускается, так тихо поднимается!.. Верно, она знает, что береженого и бог бережет.
Мы раскланялись и пожелали друг другу покойной ночи… Покойной ночи!.. Как легко пожелать это и как трудно иногда этим воспользоваться!.. К тому же, господа, не чудные ли вещи все эти хорошенькие глаза, этот мягкий, обманчивый клубок и эти маленькие лестницы?..
Простившись с хозяевами, я пошел в свою комнату: усталый и сытый Петрушка дремал на стуле. Я разбудил его, разделся, лег, погасил свечку, зажмурил глаза, но спать и лежать зажмурившись — большая разница!.. Я не спал!.. Повернусь направо — передо мною черные глаза, клубок и две лестницы, повернусь налево — передо мною две лестницы, клубок и черные глаза, лягу ничком — опять та же история, лягу навзничь — еще хуже: надо мной летала какая-то знакомая тень, надо мной сияли и горели дивные очи, как волшебные огни, а искры-то вот так и сыпались на меня из этих очей, и прямо на сердце, прямо в душу… Воля ваша! А все это очень чудные вещи!..
Однако ж я поутру проснулся — и это удивительно как хорошо доказывает, что я спал.
— Петрушка!.. Бриться!.. Духов!.. Помады!.. Новый вицмундир!.. Новые эполеты!.. Все новое!.. Понимаешь?
— Понимаю-с, Петр Петрович!
Мне показалось, что он сделал ударение на слове понимаю-с, и я закричал на него:
— Врешь, дурак!.. Ты ничего не понимаешь.
— Я ничего не понимаю, Петр Петрович.
— Ну то-то же!.. Бриться!
— Готовое.
— Который час?
— Половина одиннадцатого-с… Прикажете подавать кофе?
— Хорошо!.. (Кофе принесен)… А что, встал Григорий Федорович?
— Он уехал к обедне в больницу вместе с барынею и барышней Смоляновой.
— Разбавь-ка одеколон водою и подай мне в стакане… Понимаешь?
— Понимаю-с!.. Не прикажете ли нанять карету?
— Не надобно!.. Я сегодня целый день дома.
— Понимаю-с!.. Стало быть, изволите кушать у Григория Федоровича?
— Нет! Меня просил к себе Смолянов.
— Понимаю-с!
— Послушай! Не смей говорить, что ты что-нибудь понимаешь. Слышишь?
— Понимаю-с, Петр Петрович! Я не буду понимать-с!..
Через полтора часа я завтракал у Смельских. Еще через полтора я стал беспрестанно поглядывать на часы, наконец, мы собрались и пошли.
Так как дом Смельского не перестраивали в эту ночь, то нам опять надобно было проходить две маленьких лестницы… Я подал руку Елизавете Павловне: она опиралась гораздо крепче, нежели вчерашняя моя спутница, и — чудная вещь! — у меня нисколько не горела правая рука, нисколько не участилось биение сердца!.. Отчего бы это, подумал я?.. Ответа не было, потому что душе моей было не до ответов…
Мы обедали весело… После кофе Наталья Николаевна села за арфу, Елизавета Павловна за фортепьяно, а мне дали флейту Смельского.
Согласен, что трио очень хорошая вещь, но гармонические дуэты я предпочитаю всему на свете, особливо в молодости они восторгали меня до небес. Конечно, и теперь иногда, под веселый час, выполнишь с Натальей Николаевной довольно удачно одну или две штучки в неделю, только надобно признаться, что уж далеко не так, как бывало: прежде как-то играешь, играешь, кажется, весь уничтожишься от упоения, а смотришь, сердце громко повторяет усладительное: bis.
Быстро протекли недели Великого поста. После ранней обедни в первый день праздника я пошел к Смоляновым с поздравлением.
— Петр Петрович!.. Не по-христиански!.. Не по-христиански, Петр Петрович!.. — говорил мне Николай Иванович, когда я хотел поцеловать руку Натальи Николаевны.
— Пожалуйста, de capo, продолжал он, — если не хотите поссориться!
Она вспыхнула: она походила на розу, а я с этим de capo с ног до головы был настоящий мешок.
‘И неужели вы не поцеловали?’ — спросят меня все мужчины… ‘И неужели вы осмелились?’ — скажут мне все светские дамы. — Поцеловал, господа!.. Осмелился, милостивые государыни!.. Другие времена, другие нравы, и разве я виноват, что заслужил искреннюю дружбу и полную доверенность?
Говоря откровенно, я страдал от этого христианского поцелуя и через две недели, не переставая страдать, я начал действовать.
Прошел день!.. О, это был ужасный день!.. Я лег после полночи и встал прежде первых петухов, то есть я ложился только для того, чтобы измять постель. Наконец прошла и ночь, но легче ли мне от этого?.. Мне должно было дожидаться до двенадцати часов: вот время, назначенное для ответа.
— Петрушка!.. Карету!.. Живо!..
— Куда прикажете ехать?
— На Выборгскую к самому последнему дому, оттуда к самому последнему дому на Песках, потом на Васильевский остров в самую последнюю линию и так далее.
Петрушка посмотрел на меня выпуча глаза, кажется, что пожал потихоньку плечами, захлопнул дверцы, вскочил на запятки и закричал:
— На Выборгскую!
— На Выборгскую! — повторил кучер, и карета понеслась.
На этот раз бедный Петрушка понимал, я думаю, только то, что у него заболит голова от ужасной, продолжительной тряски… Наконец я воротился.
— Стой!.. Дверцы!.. Проворнее!..
Тут следовали гигантские прыжки на лестницу… Я вошел в залу: стенные часы звонко и медленно били двенадцать, этот бой отзывался на душе…
— Да или нет? — сказал я, входя в гостиную Смельских, и, верно, очень трогательно, потому что Елизавета Павловна громко засмеялась. — Ради бога, скажите мне: да или нет?
— Нет, милостивый государь, нет! Извольте прежде садиться.
— Не мучьте, пощадите меня! Выговорите только одно слово: да или нет?
— Что с вами делать? Верно, уж приходится сказать, радуйтесь же: да!
Едва она произнесла это роковое да, и я уже упал к ее ногам, рядом со мною лежали опрокинутые кресла с лопнувшей спинкой, немного подалее — богатый экран, разбитый вдребезги… Елизавета Павловна помирала со смеха, а я… я был в таком положении, о котором и по сию пору не могу отдать себе никакого отчета. Помню только, что через минуту я увлек Смельских к Смоляновым, через две я обнимал и Наталью Павловну, и доброго старика, ее отца, через три дня нас обручили, через две недели я возвратился из церкви с молодою женою, отобедал, отужинал и, запирая дверь своей спальни, тихонько сказал Петрушке быть осторожным! И добрый Петрушка, от избытка сердечной радости, прокричал во все горло свое любимое: понимаю-с!

Не бойся ничего, моя милая…
Небо покрыто облаками…
Я не увижу румянца стыдливости…
Мы подождем ночи…
Демутье

Глава III. Чин

Там, добрый маркиз,
верно срисованный,
первый засмеется над самим собою.
Ж.Б. Руссо

Я уснул утомленный, впрочем, как и не утомиться человеку, озабоченному свадьбой… Но каково же было мое пробуждение?.. Меня ласкало какое-то обворожительное, роскошное прикосновение чего-то сладостного, нежного, чего-то неизъяснимо прелестного… Я открыл глаза… Ее уста касались моей щеки, ее глаза горели над моими огнем любви и желания… Мне тотчас пришла мысль, что, будучи женихом, я обещался ей исполнять все, что только она захочет. Давши слово — держись!.. О! На этот счет и в то время, и после я был всегда самым честным человеком… Через несколько мгновений… я… я пошел одеваться…
— Вы очень бледны, Петр Петрович!
— Вы очень глупы, Петр Иванович!.. — так разменялся я приветствиями с моим Петрушкой.
Я нарочно не спешил с туалетом и только через полтора часа отправился в будуар моей Наташи… Как ей к лицу этот щегольской визитный капот! Эта пышная уборка головы!.. Но это для света, для толпы!.. А для меня? — Для меня этот вспыхнувший румянец, этот жгучий взгляд, эта чудная полуулыбка, которая так много значит, это нежное пожатие руки и эти…
Одиннадцать часов вечера, показывали бронзовые столовые часы: я позабыл их завести вчера, и что ж мудреного?.. Меня самого так далеко завела любовь!
Но, господа! Уж рассказывать ли вам полно все эти мелочные подробности, которые так приятны для меня и которые вовсе не занимательны для вас?.. К тому же я вам должен сказать, что вся вторая глава моего истинного происшествия, или, если вам угодно, моих истинных происшествий, есть только эпизод, а не начало истории. Она помещена мною с тою целью, чтобы показать вам, как я близок к Смоляновым. Маленький кадет, которого видели вы в тени, на последнем плане, в семейственной картине у Смельских — есть герой моей книги… Таким образом, знавши наши отношения, вы можете ручаться за истину моего рассказа и закладывать в споре любую пустую голову: в закладах недостатка не будет.
Я провел Наташу в гостиную Смельских: мы знали, что там сидит и наш старичок… К чему ж во мне этот гордый вид, к чему эта самонадеянность при входе к ним?.. Таков всегда человек!.. Такова наша слабость!.. Богач не берет взяток — и беспрестанно твердит о своей бескорыстности, недалекий бедняк рано приходит к должности, поздно возвращается домой — и жалуется на скудость наград, наш брат, писатель по цеху, напишет какую-нибудь небылицу в лицах, разделит ее на четыре части (как, например, я, многогрешный), назовет ее романом (тоже, как я), да еще каким романом? — Историческим! Прошу покорно! — И только в силу этого названия требует себе диплома на бессмертие!.. Журналист вовремя издает свой тощий журнал — и безжалостно грызет своих товарищей за их неисправность: ему нет никакого дела до побочных обстоятельств… Молодая жена прожужжала уши своим знакомкам, говоря о верности… И разве все, что им удастся сделать хорошо, не есть их долг?.. И разве я… К чему же во мне этот гордый вид? К чему эта самонадеянность? К чему я так значительно пожал руку Смельского?.. О, жалкая смесь Бардуса с Ньютоном!.. Но как много взято от Бардуса и как мало от Ньютона!..
Прошел, промчался медовый, сахарный, серебряный, золотой, одним словом, какой вам угодно первый месяц после свадьбы. За ним прошли еще и еще месяцы, прошел год, два, два с половиною, прошло пять лет, прошло десять. Я командовал бригадою, по-старому любил свою двадцатишестилетнюю Наташу, боролся, играл в жмурки и возился со своими четырьмя ребятишками, которые всякий день после обеда, когда я ложился отдыхать, называли своего папиньку какой-нибудь горой и преспокойно переправлялись через меня вместе с игрушками.
Старик Смолянов давным-давно служил в Сибири, и из всего общего нашего семейства оставался в Петербурге только один Владимир Николаевич, которому наступил тогда двадцатый год. По чрезвычайной слабости здоровья, его выпустили из корпуса к статским делам. Время этого выпуска есть начало нашего повествования.
Кто не бывал кадетом, тот никак не может обнять, не может постигнуть вполне обширной, обольстительной идеи: я выпускной].. Для того слова: басистый голос, большие каблуки, отпущенные виски и прорезные кармашки будут словами, ничего не значащими, но у какого старого, былого кадета не дрогнет сердце при звуке этих волшебных слов?.. А чего стоит мысль, великолепная, гигантская мысль: я скоро прапорщик!.. Прапорщик!!! Ведь это только легко выговорить!.. А, смею спросить, кто выдерет мне уши? Кто оставит меня без пирога или поставит к столбу! Кто осмелится не пустить меня со двора! Кто, дерзкий, не позволит мне носить шелкового галстука?.. Для вас, господа, это мелочность, но поговорите-ка с любым из моих товарищей, и вы увидите, что он скажет.
‘Я выпускной!‘ — говорит каждый счастливец, и каждый шьет, клеит, покупает альбом. За какое множество голов работали в разные времена: Карамзин, Жуковский, Пушкин!.. А сколько прелюбопытной своедельщины!.. Надобно, непременно надобно написать что-нибудь на память своим товарищам, впрочем, тут главная сила не в стихах и не в прозе… Подпись!.. Подпись!.. Вот важная вещь!.. Как иному, бывало, усладительно расчеркнуться: Такой-то артиллерийской бригады прапорщик такой-то… А как громко, как звучно можно произнести этот короткий и сильный период: Бугского уланского полка корнет N. N!.. К несчастию, мы должны сказать, что участь нашего героя не была блистательна до такой высокой степени. Смешно же, в альбоме, под стихами своего сочинения подмахнуть сухое, приказное выражение: Чиновник 12-го класса… Он подписывался просто: Владимир Смолянов, но он был Поэт, и хотя ни в генеральном регламенте, ни в табели о рангах не означено сравнительного достоинства сего великого звания, но кто в девятнадцать лет не строит воздушных замков? Не ценит себя высоко? Не передает своего имени позднему потомству?
Наступило Рождество, и молодой Смолянов оставил корпус, но как он вступил на поприще света?.. Без покровителей, почти без знакомства и что всего-то хуже — вовсе без денег… Я полагаю, что положение утопающего, который не имеет никакой надежды на спасение, должно быть очень неприятно, но окружите этого бедняка людьми, у которых есть все средства, чтоб помочь ему, и которые однако ж остаются праздными зрителями его погибели, потом поставьте себя на месте несчастного… Не знаю, что бы сделал иной, а я бы, мне кажется, треснул с досады.
Больно горевал мой безденежный чиновник 12-го класса, и горевал еще более от сознания, что он сам во всем виноват. Что бы ему написать пораньше к отцу в Сибирь или ко мне во вторую армию — и дело было бы в шляпе, а то он все откладывал да и остался ни с чем. Между тем денежное пособие, данное от корпуса, текло, как вода из решета, еще несколько дней — и он не мог бы удовлетворять давнишней, прекрасной своей привычки: кушать и пить ежедневно.
Я вспомнил теперь, что какой-то древний затейник (потому что есть и новые затейники) сказал очень замысловато и как следует, с должною важностью, что самая лучшая привычка — не иметь никакой привычки… Бьюсь об заклад и держу бесконечно великое число против ноля, что он, верно, не подводил под эту мудрую сентенцию весьма похвальной привычки: хорошо есть и запивать чем-нибудь вкусным. Впрочем, здесь речь не о затейниках, а о том, что моему герою предстояла вовсе несытная жизнь, и если это нисколько не важно для первых одиннадцати классов, то для него, бывшего тогда в двенадцатом, подобная статья казалась слишком чувствительною и трогательною… Наше воображение не знает меры ни в чем, и мы представляем себе будущность или завлекательною, как миленькая девушка в шестнадцать лет, как что-нибудь чужое для греховодника, как лисице виноград, как взятка для совестного судьи… Или страшною, как ребенку — розги, как проказнице-святоше — нечаянный приезд мужа, как мне — ваше нерасположение, мои любезные читатели.
Точно то же было и с Вольдемаром…
Несмотря на свое простодушие и на искусство обманывать самого себя, он не смел в то время раскрашивать свою даль яркими и блестящими красками, он только грустил и восклицал от безделья: ‘Ах, какая досада!.. Ах, как я глуп!.. Что ты будешь делать?’.
Но в этой главе я еще не знаю и сам, что он будет делать в следующей. Там мы увидим, поправит ли судьба его первую ошибку… Жаль одного, что…

Глупость прошедшая весьма редко предостерегает человека от глупости настоящей.
Гельвеций

Глава IV. Человек в гороховой шинели

Я люблю хвалить: я нахожу в этом какое-то наслаждение.
Шабанон

Однажды… Не правда ли, господа, что это слово чрезвычайно заинтересовало вас?.. Верно, начнутся происшествия, подумаете вы, и — едва ли обманитесь… Итак, однажды шел мой Владимир Николаевич по Невскому проспекту — и это просто было одним неоспоримым доказательством, что у него не оставалось ни гроша денег, потому что он был большой неохотник ходить и при первой возможности всегда нанимал извозчика, впрочем, у него и теперь точно та же привычка… Вот он шел, шел, смотря, как факир, на конец своего носа, вдруг…
Виноват!.. Мое сравнение очень неудачно: у сказанного факира был, как мне помнится, красный, сухой и длинный нос, а у Владимира Николаевича нос короткий, толстый и круглый… Желающие могут видеть его портрет — Московской губернии, такого-то уезда, в селе, которого название вертится на языке, и только что вертится.
Вдруг человек в гороховой шинели, с двенадцатью висячими воротниками, остановился перед ним и сказал:
— Позвольте вас спросить, вы не Владимир ли Николаевич Смолянов?
— Точно так!
— Давно ли вы вышли из корпуса?
— Около трех месяцев.
— Где, как и чем вы живете? — было последующими вопросами…
Вольдемар рассказал о своем затруднительном положении.
— Да знаете ли что?.. Переезжайте-ка в мой домишко! — продолжал, немного подумавши, человек в гороховой шинели, с двенадцатью висячими воротниками. — Я хороший приятель вашего старшего брата и очень коротко знаком с вашим батюшкой… Правда, у меня несколько тесновато, зато вы не будете один, и вместе скорее придумаем, что нам делать… Согласны ли вы?
— С большим удовольствием, если…
— Ну, если с большим удовольствием, так займемтесь же перевозкою.
— Вам остается только перевезти одного меня, потому что я весь тут, как вы видите, со всем движимым и недвижимым имением.
— Тем лучше! Менее хлопот!.. А ваша квартира?
— Я там ничего не должен: сегодня последний день, за который я заплатил вперед.
— Оно и кстати: стало быть, дело в шляпе… Извозчик!
— Куда прикажете?
— К Таврическому саду.
— Пятиалтынный.
— Гривенник.
— Дешево, сударь.
— Гривенник.
— Садитесь, барин!..
Вместо одного, сели два барина, и поехали.
— К воротам направо!.. Стой!..
Взошли. Новичок отрекомендован хозяйке дома, его обласкали, как родного. Он говорил мне впоследствии об этом милом и почтеннейшем семействе, стало быть, я очень верно могу рассказать вам некоторые подробности, и сделаю это тем охотнее, что такие люди, как человек в гороховой шинели, с двенадцатью висячими воротниками, непременно должны быть на виду.
Никита Петрович Хворостов служил по одному из министерств, жил одним жалованьем, нанимал маленькую квартиру, имел милую, добрую и умную жену и крошечного сынишку Федю, такого милашку… Но я не знаю вашего вкуса и потому предоставлю самим докончить сравнение… Мне сказывали, что Никита Петрович, возвращаясь в три часа пополудни от должности, обыкновенно говаривал своему Феде всегдашнее свое шутливое приветствие: ‘Здгастуйте, Федой Никитич!’ — и Федой Никитич обыкновенно бежал к своему папе, обвивался около него своими пухленькими ручонками и целовал во что попало: в губы, в нос, в галстук или в колючий подбородок, что потом Никита Петрович подходил к своей жене, целовал ее… (Послушайте Наталья Николаевна, поцелуйте меня!)… целовал ее, брал у нее руку, и вместо того, чтобы прикладывать ее к губам, он шутя прикладывал ее к фраку, к жилету, ко лбу, к уху: тогда ему драли уши, и все кончалось самым аппетитным объятием. (Ах, боже мой!.. Наталья Николаевна!.. Да поцелуйте меня еще раз, но покрепче, сделайте милость, покрепче!) Странная вещь, милостивые государыни! Я никак не могу говорить о поцелуях, чтобы не поцеловать в то же время кого-нибудь поинтереснее.
Далее… я мог бы и сам продолжать свое повествование, но мне попался на глаза старый дневник Владимира Николаевича. В этом дневнике, как вы и сами увидите впоследствии, перебрано все до последней нитки, и потому я решился выписывать из него кое-какие отрывки с дипломатическою точностью.
Тут двойная выгода: читая собственные записки молодого Смолянова, вы будете все больше и больше узнавать его, а я, занявшись перепискою чужого, все буду меньше и меньше утруждать свою голову — а это вовсе не шутка для человека, которого мать-природа позабыла наделить прилежанием к письменности…
Может быть, милые мои читательницы и особенно почтеннейшие мои читатели найдут некоторое сходство в слоге Владимира Николаевича с моим, может быть, они станут подозревать, что тут есть или подлог, или вымысел, но пусть мой Султан вышибет меня из седла, если подозрения их действительно справедливы. Это сходство произошло оттого, что я сам нарочно приноравливаюсь как можно более к слогу моего героя, чтобы переходы не были слишком резкими. К тому же, да позволится мне доложить всем и каждому, что я пишу обыкновенно в высоком роде, и, если сказать правду, пишу чрезвычайно удачно.
Очень может статься, что вы изволили читать что-нибудь из моих творений: не правда ли — прелесть!.. А мои оды!.. О, это истинно великие произведения!.. В самой маленькой сто тридцать семь строф. Особенно силен я в стихах на случаи, например, на взятие или на отдачу чего-нибудь, на победу или на поражение, на переход или на переезд через что-нибудь и так далее. Но мой chef-d’oeuvre — это стихотворные возгласы на Новый год:
‘Гряди — и возвеличь того-то!..’.
И новый год грядет непременно, жаль только, что он возвеличивает чрезвычайно редко по моему назначению.
Что же касается до существования дневника, то в этом вы можете быть решительно уверены… Не стать же мне выдумывать?.. Итак, я начну выписывать, потом рассказывать сам, потом опять выписывать, а между тем история станет подвигаться вперед да вперед, завязка совьется и разовьется, происшествия вызреют и наконец вы будете иметь литературный завтрак.

Дела имеют также свою зрелость, как и плод.
Клементий XIV

Глава V. Верные расчеты

Ты прислал мне скверную лошадь
и пять хороших ослов:
я не сяду на лошадь, потому что она
скверная, и на ослов, потому что они ослы.
Григорий Великий

18… года, ‘ —‘ месяца, ‘ —‘ числа.
Как добр, как благороден, как приветлив почтенный Никита Петрович. Супруга его, Елизавета Алексеевна, — милая, обязательная дама. Я у них со вчерашнего дня и пробуду… Но как знать, до которых пор я пробуду?.. Со дня на день я ожидаю письма от батюшки со вложением — а письма нет как нет!.. Я просил у него полторы тысячи рублей, но если его обстоятельства расстроены?.. В таком случае… В таком случае я буду довольствоваться малым… Сделаю себе одну чистенькую, но скромную, очень скромною пару платья… Добрый Никита Петрович постарается ввести меня в службу по министерству, таким образом, утро будет посвящено должностным занятиям, обедать буду или тут, где живу теперь, или у Эльминых, или у генеральши Блатовой… Они все так ласкают меня… Время от обеда до чаю займется чтением, вечер — для литературы… Какая обольстительная будущность! Какое тихое, безвестное, но прочное счастье!.. Душевное спокойствие, чистая совесть, один или два истинных друга, одинаковых со мною лет, одинаковых склонностей, мы станем посвящать свой досуг чтению, прогулкам, у нас все общее… Быстро, невидимо будет пролетать наша жизнь: труд, один труд составит все наши желания, а огорчения?.. Нет! Я не предвижу никаких… И кто захочет делать неприятности человеку, который всеми силами будет стараться заслужить общую любовь? О!.. Я твердо уверен, что нет ничего легче, как быть счастливым!..
Вчерашний вечер, проведенный в разговорах с Никитой Петровичем и с лейтенантом Поречным, его приятелем, показался мне не более получаса: столько шуток, столько острот, столько смеха!.. В начале двенадцатого мы отужинали… Я лег счастливым и счастливым проснулся сегодня… Меня беспокоит только моя болезнь и чрезвычайная слабость, но, благодаря молодости, свободе и хорошей натуре, я уже далеко не то, что был при выходе из корпуса, вероятно, что весна восстановит меня совершенно… Дай Бог!..
На другой день.
Вчера, часа за два до ужина, мы с Никитой Петровичем стали беседовать о разных разностях… Я сказал ему, что завел дневник. ‘И это очень хорошо! — отвечал он. — Поверьте моей опытности, что такая мелочная, бесполезная, по-видимому, вещь ведет ко многому. Записывайте все и записывайте непременно каждый день. Полчаса, много, час времени — небольшая трата, набрасывайте кое-как ваши мысли, делайте замечания и на себя, и на других, но, главное, не обманывайте самих себя и выставляйте ваши поступки, ваши чувства, ваши слова в настоящем свете: через год вы увидите в себе большую перемену… Я уже и не говорю вам о пользе выводов и общих итогов: она чрезвычайна… Конечно, толпа не постигает ее, но зачем позволять себе увлекаться вслед за общим, бездоказательным мнением?’.
Мне кажется, что я его понял довольно хорошо, и тем охотнее согласился с ним, что мы сошлись как-то во многом. От дневника речь перешла к Франклину и к его теории нравственного исправления.
Никита Петрович показал мне так ясно пользу, которую может она принести, что я решился строго подчинить себя ее правилам. Для меня теперь даже чрезвычайно удивительно, почему и все люди без исключения не следуют за такою мудрою руководительницею, тем более что это так легко: стоит только ненавидеть зло, то есть не делать ничего худого, но разве тут может встретиться какое-нибудь затруднение?.. Не понимаю!.. Мы свободны — и выбор слишком не труден. Впрочем, пускай себе другие делают, что они хотят, по крайней мере, я с нынешнего же числа поставлю себе священным законом не делать зла, потому что оно зло, и удаляться от порочных как можно далее, потому что они не достойны человека честного.
Воображаю, как будет мне сладостно самое исполнение добра, когда теперь одно мое твердое намерение делает меня и довольным и веселым.
За ужином говорил я о своих мечтаниях относительно будущего своего житья, о счастии, которое меня ожидает, и тому подобное. Никита Петрович слушал меня со вниманием, но я беспрестанно замечал, что он улыбается, особенно, если я говорил с большим жаром, — и это мне показалось довольно странным… Что же тут смешного?.. Все так просто, так естественно!.. При случае расспрошу его об этом…
Половина первого. Сон начинает клонить меня… Я же сегодня много ходил — итак — довольно!..
Через несколько дней.
Как оживляет человека радостная весна: веселее встаешь, видя красный день, сон и аппетит несравненно лучше, прогулки и свежесть воздуха (я говорю про наш конец) чрезвычайно полезны.
Я провожу свое время так хорошо, так хорошо, как нельзя более… Одно только наводит иногда на меня большую тоску: мне страх как хочется навестить своих однокашных товарищей — и не в чем показаться к ним. Сюртучок, который сшил я себе по выходе из корпуса, почти износился, потому что не сходит с плеч, и прийти в нем мне как-то совестно, а писем от батюшки все нет да нет… Уж не случилось ли с ним чего-нибудь… Беда! Что будет тогда с моей маленькой сестреночкой?
Но к чему я огорчаю себя грустными предположениями… Не сам ли я написал очень поздно к батюшке?.. Он живет так далеко… Может быть, он занят чем-нибудь особенно важным… Может быть, он давно уже и послал ко мне деньги… Может быть, я получу их на днях, тогда поскорее обзаведусь всем необходимым, полечу к товарищам — И… Боже мой!.. Как много радостного предстоит мне!..

Надежда есть сон человека бдящего.
Аристотель

Глава VI. Письмо

Имею счастье быть Вашего Королевского Величества
весьма покорный, весьма послушный и весьма избитый слуга.
Мариньи

‘То плачет человек, то в радости смеется!..’ — сказал бессмертный архангельский рыбак. Мне тоже удавалось видеть это и за собою, и за другими. Впрочем, и нельзя же иначе. Наш век не то, что старина. Попробуй-ка все гераклитствовать над суетою сует этого юдольного, печального мира — и, конечно, не минуешь желтого дома, а быть Демокритом — куда как не ловко: обрежут нос, обрежут уши, укоротят язык и при сей верной оказии препроводят туда, где еще не ходили телята со своим достопочтенным Макаром. Надобно вам сказать по секрету, что это местоположение очень и очень далеко, чуть ли, например, не втрое далее, нежели от нашей главной квартиры до Лиссабона, только, кажется совершенно в противную сторону.
Часто и долго грустил мой молодой Смолянов, воспоминая о своем безденежье. Между тем быстро проходили ночи (я бы легко мог сказать: между тем быстро проходили дни, но это слишком обыкновенно), и бедняжке все не было легче.
Наступила пятница пятой недели Великого поста. Вооружаясь ‘Садами’ Делиля, Поэт сел подле растворенного окна и старался занять свои мысли роскошными описаниями роскошной природы. Деревья пышного Таврического сада, едва распустившись, тихонько шелестели маленькими своими листиками, воздух был ароматен на чудо, одним словом, это было утро прелестное, романическое, утро, каких мало… Я не могу сказать утвердительно, точно ли пели в это время какие-нибудь воздушные певицы, но, верно уж, пели: эти старые песни молоденьких птичек так же необходимы в подобных описаниях, как соль ко щам: без них невозможно составить обворожительного целого.
Вдруг против самого окна раздался конский топот: Вольдемар взглянул и увидел, что вершний почтальон осаживает свою лошадь и вглядывается в надпись над воротами. ‘Кого тебе надобно, любезный?.. — закричал он, бросивши под стол Делиля с его садами. — Кого тебе надобно?’ — повторил он еще громче, высовываясь из окна: в это мгновение центр тяжести перешел за точку упора — и молодой Поэт упал, как сноп, в грязную канавку, но, не теряя присутствия духа, провозгласил оттуда еще раз:
— Кого тебе надобно, любезный?.. Не Смолянова ли?
— Да, ваше почтение, мне нужно Владимира Николаевича Смолянова.
— Ну, братец, я и Смолянов, и Владимир Николаевич… Вот тебе мой последний двугривенный: только развязывай сумку и говори поскорее, на сколько повестка?
— Покорно благодарю-с, ваше благородие, но к вам, сударь, нет никакой повестки: я привез один простой пакет.
— Как!.. Без всякого вложения?
— Никак нет-с, ваше благородие, там, поди, есть и письмо.
Пакет! Простой пакет! Со вложением простого письма! Куда как весело! И в какое время?.. Когда деньги нужны, как говорится, до зарезу! Тут только почувствовал Вольдемар, что у него препорядочно болят и голова, и правая нога, тут только увидел он, что несколько больших и маленьких зевак остановились подле и тешились над грязною его физиономиею. Печально взял он письмо и, повеся голову, отправился прямо на кухню. В первых попыхах, при первом взгляде на него веселая кухарка покатилась со смеху, но когда эта добрая женщина увидела, что у бедняка невольно выступают крупные слезы и, смешиваясь с грязью, каплют потихоньку на изношенный сюртучок, когда она заметила его бледность, его грусть, тогда она так заботливо стала суетиться около него, так охотно чистила и вытирала его платье, так проворно сбегала в комнату за хорошим мылом, что через десять минут все было приведено в порядок.
Пришедши в свою маленькую комнату, Вольдемар положил на стол нераспечатанное письмо, бросился на постель, закрыл подушкою лицо, стал плакать, плакать, потом стал мечтать и думать обо всем вдруг, потом — вздохнул, потом — уснул…
— Что, много ли вы прочитали сегодня? — сказал Никита Петрович, разбудив Поэта.
— Много ли я прочел?.. Я не читал ничего совершенно.
— И прекрасно! Это самое лучшее средство не обременять памяти. Но от кого вы получили письмо?
— От батюшки.
— Что ж он пишет?
— Я вам говорю, что я решительно ничего не читал… Признаюсь, мне как-то страшно распечатать этот пакет: батюшка знает, что мне нужны деньги, что я нахожусь в крайности, он имеет всю возможность пособить мне — и прислал только одно простое письмо… Уверенный в любви батюшки, в его доброте, я никак не могу предполагать, чтоб тут не было чего-нибудь особенного, необыкновенного, чего-нибудь печального.
— Ну, вы предполагайте себе что хотите, а я прочту за вас это письмо, потому что, наконец, надобно же знать, о чем пишут к вам.
Никита Петрович распечатал пакет и прочел сперва про себя, потом вслух:
‘Милый мой сын,
Я не отвечал на твое письмо так долго, потому что был очень занят ревизией одного из дальних уездов и кучею других довольно важных дел, к тому же ты и сам пишешь, что раньше апреля, или даже мая, не думаешь оставить корпуса.
Хотя мне и жалко, что ты не пойдешь по следам старших твоих братьев, то есть не вступишь в военную службу, но зато я очень порадовался, когда узнал из твоего письма, что тебе дадут вместо первого прямо второй офицерский чин. Это доказывает, что ты старался и успел заслужить справедливое предпочтение перед другими.
Ты просишь у меня полторы тысячи рублей… Просьба очень умеренная, судя по тому, что тебе должно прилично одеться и обзавестись разною мелочью, если только ты вздумаешь служить в Петербурге, но признаюсь, мой милый сын, я бы очень желал, чтобы ты начал службу свою под моим надзором. Кто лучше отца озаботится о твоих пользах?.. Впрочем, наперед говорю, не жди от меня никакой потачки и помни старинную пословицу: служба службой, а дружба — дружбой. По всем делам казенным ты для меня чужд: тогда я просто твой начальник, дело другое в домашнем быту — там я твой отец и друг.
Очень верю, что ты никак не ожидал такого незаманчивого предложения служить у меня, но таких отношений отца к сыну требует непременно справедливость, польза общая и твоя собственная. Мы не имеем почти никакого состояния — следственно, надобно приучаться к трудам, надобно узнать дело, да и кроме того — укор в пристрастии был бы для меня чрезвычайно тяжел.
Объявив тебе свое желание и свои виды, я, впрочем, оставляю решительно на твою волю, ехать ли в Сибирь или жить в Петербурге, однако же, во всяком случае, соловья не кормят баснями… Тебе нужны деньги… У меня нет на этот раз ни копейки, но ты верно тотчас же получишь их, если только явишься к одному из моих давнишних знакомых, Андрею Яковлевичу Сурдинскому, который живет в собственном доме подле Симеоновского моста, я писал к нему с нынешней же почтой, и тебе стоит отрекомендоваться, показать мое письмо, взять полторы тысячи и дать ему расписку, потому что старик аккуратен как нельзя более. Не предвижу, чтобы ты встретил какие-нибудь затруднения: Сурдинский богат, как Крез, и к тому же должен мне шесть тысяч рублей, по одному переводу, сделанному с его собственного вызова.
Считаю не нужным советовать тебе не сорить понапрасну деньги: в этом случае я полагаюсь на твою смышленость. Прощай, мой милый сын! Я буду просить Бога, чтобы Он благословил все твои начинания. В случае выезда не торопись, береги свое здоровье.
Любящий тебя отец Николай Смолянов’.
— Ну, теперь спрашивается, о чем вы изволили плакать? — сказал Никита Петрович, складывая письмо. Вольдемар бросился обнимать его, как будто он был вестник счастья.
— Ах, как я рад!.. Как велико мое блаженство!.. И батюшка мог сомневаться, что его желание не будет для меня законом?.. Я еду! Я лечу!.. Я обниму его колена!.. Я буду стараться утешать его в старости!.. Мне кажется, что дня через три или через четыре я могу и выехать… Не правда ли, Никита Петрович?
— Точно неправда, Владимир Николаевич!.. Но поговоримте об этом немного погодя. Ваш батюшка замечает чрезвычайно справедливо, что соловья не кормят баснями: вы спали — я работал в департаменте, а всякая работа возбуждает аппетит. Пойдемте-ка лучше обедать.
За столом Федя, который слышал повествование кухарки о блистательном падении моего героя, запомнивши несколько слов, проговоренных громче обыкновенного, сказал, разумеется, без всякого намерения: ‘Кого тебе надобно, любезный?..’. Все засмеялись, Вольдемар покраснел, но не отстал от других и сам забавлялся над своим комическим нетерпением.
Когда впоследствии мне пересказывали этот случай, я невольно подумал: куда как болтливы все нынешние кухарки, ну что бы, право, брать им пример со своих барынь: ведь любо-дорого смотреть, что это за молчаливые создания! Так нет! Трещат и трещат!.. Ох, эти мне кухарки!..
Время обеда прошло очень весело…
— Так как же! Вы хотите ехать непременно через три или через четыре дня?
— Непременно, Никита Петрович, непременно!
— Оно и хорошо!.. Сыну почтенного, уважаемого начальника почти должно явиться оборванным.
— Да разве я не могу заказать себе платье, я готов заплатить вдвое, втрое, только чтобы все было готово через два дня.
— Конечно!.. Притом тут есть еще и та выгода, что вы удивите такою щедростью весь Петербург и верно уж будете предметом общих разговоров.
— Насмешка!.. Но что же мне делать?
— Спокойно дождаться завтрашнего утра, навестить Сурдинского, попросить у него денег и потом, сообразясь с вашим капиталом, сделать необходимые покупки, наконец, решившись на одно из двух: ехать, или оставаться здесь…
— И не говорите об этом! Я еду, или не будь я Владимир Смолянов!
— Счастливый путь!.. Только вам все-таки придется вместо трех-четырех дней прожить три-четыре недельки, чтобы сыскать попутчика, потому что у вас нет своего человека, а ехать одному в такую дальнюю дорогу и с вашим здоровьем — значит рисковать собою ни за денежку.
Возражать было нечего, точно так же, как мне нечего говорить, как мучительно было для Вольдемара дожидаться этого завтрашнего утра.
Наконец оно настало… Сюртучок вычищен с большим старанием, галстук подвязан гораздо опрятнее, извозчик нанят на целый день, затем, что предполагалась большая езда, значительные покупки и даже некоторые посещения. Человек, имеющий в кармане порядочный запас собственных наличных денег, не совестится показываться в изношенном платье: это совсем не то, когда нет ни платья, ни денег… Итак, извозчик нанят, и Поэт, исполненный надежд, отправился за золотым руном, воображая заранее, как он получит полторы тысячи рублей и как он не позавидует никому на свете, имея в руках эту сумму… Вот образцовая умеренность в желаниях!.. Вот примерное благоразумие!.. Вот что значит не забираться высоко!..

Каждому предназначена своя участь, которою он должен быть очень доволен.
Алкуин, дьякон Йоркской церкви

Глава VII. Аудиенция

Разговор.
Мне кажется, что такой человек,
как вы, должен помнить о подобных вещах.
Чиновник парижской полиции

Да, милостивый государь!
Но перед таким человеком,
как вы, я не такой человек, как я.
Корбинелли

Прекрасный трехэтажный дом Сурдинского если не гляделся, то, по крайней мере, отражался в светлых водах Фонтанки. Сильно билось сердце Вольдемара, когда всходил он по великолепной лестнице, ведущей на второй этаж, еще сильнее, когда взошел он в переднюю, где два жирных лакея-дурака играли в умники, но когда один из них, обглядев его с ног до головы, грубо спросил у него, кого ему надобно, — тогда он решительно потерял все присутствие духа.
На повторенный вопрос, в том же ласковом тоне, он насилу мог проговорить:
— Дома ли Андрей Яковлевич?
— У себя.
— Пожалуйста, доложи, мой любезный, что с ним хочет видеться сын Николая Ивановича Смолянова…
Умник вспомнил эту фамилию, еще раз посмотрел с какою-то недоверчивостью на Вольдемара, положил карты, вынул платок, утер себе нос, тихонько приподнялся, поправил воротничок и волоса — и пошел с докладом.
Около десяти минут прошло в неизвестности, следственно, мой бедный проситель имел время оправиться: он сочинил на досуге рекомендательные и приветственные фразы, даже успел углубиться в мечтания, но жирный человек воротился и громогласно сказал свое торжественное: ‘Извольте пожаловать!’.
Превосходный паркет столовой, двух зал и двух гостиных, через которые вели Вольдемара, горел под его ногами и ярко отражал от себя лучи солнца к расписному потолку… Наконец, ему отворили дверь в огромный кабинет…
Полупрозрачные зеленые шторы были опущены, и сквозь них, по всей комнате, разливался слабый, но чрезвычайно приятный свет. Огромный стол, занавешенный до полу темно-оливковым сукном, стоял почти на средине кабинета, на этом столе, в самом строгом порядке, в самой точной симметрии, расставлены были разные бронзовые, хрустальные и серебряные вещицы. Два больших вызолоченных сфинкса служили подножиями двух ламп и занимали собою четверть длины всего стола. Три или четыре кипы бумаг, чинно связанные цветными шелковыми шнурками, лежали на одной оконечности того же стола, между маленькими статуйками Минервы и Меркурия, на другой, между бронзовым амурчиком и фарфоровыми грациями, покоились огромные счеты с десятимиллионными косточками. Маленький небесный глобус стоял под столом, а большой земной, вероятно, нужный для справок, подле самого стола, на круглом мраморном пьедестале. Черные вольтеровские кресла, обращенные к дверям, гордо возвышались из-за противной стороны стола.
На этих-то креслах сидело что-то очень маленькое, очень толстое и очень красное. Оно было закутано в белый халат и прикрыто сверху колпаком такого же цвета… Это был сам хозяин.
— Х-ха-ха-ха! Господин Смолянов!.. Здравствуйте, мой почтеннейший!.. Х-ха-ха-ха!.. Здравствуйте!..
— Позвольте иметь честь рекомендоваться вам: я сын вашего старого знакомого, Николая Ивановича Смолянова.
— Ну, мой любезнейший, так вы сын моего старого друга Николая Ивановича?.. Х-ха-ха-ха!
— Точно так.
— Точно так… X ха!.. Очень рад, что точно так!.. X x. x. x. !.. А как вас зовут?
— Владимиром.
— Стало быть, мой почтеннейший, вы Владимир Николаевич… Не правда ли?.. Х-ха-ха-ха!.. Садитесь-ка!.. Ну!.. Как поживает ваш батюшка: все ли по-прежнему?.. Х-ха-ха-ха!
— Слава богу.
— Слава богу, лучше всего!.. X ха ха ха!
— Он приказал мне искать вашего знакомства и просить у вас денежного пособия.
— Денежного пособия!.. Х-ха-ха-ха!.. А сколько этак например вам нужно?
— Мне необходимы для обзаведения и для проезда в Сибирь полторы тысячи рублей!..
— Полторы тысячи рублей!.. Х-ха-ха-ха!.. Вы разочли очень хорошо, мой любезнейший, только я не дам вам ни гроша, ни гроша, мой почтеннейший!.. Х-ха-ха-ха!
— Мне пишет батюшка, что вы должны ему до шести тысяч рублей…
— Ровно шесть, мой любезнейший, х ха ха ха!
— И что из этой суммы я могу взять сколько мне будет нужно. Вы, конечно, знаете его руку, и вот это письмо может доказать вам справедливость моих слов.
— Да, да, мой почтеннейший: это писано точно Николаем Ивановичем, да вы-то, благодетель, точно ли Владимир Николаевич?.. X хэ. хэ. ха!
— Откуда же мне взять это письмо?
— А разве нельзя поднять на улице?.. И это бывает, мой любезнейший! Х-ха-ха-ха!
— Но я могу представить вам благородных свидетелей из моих знакомых, что я точно Владимир Смолянов.
— Свидетелей?.. Х-ха-ха-ха!.. У кого в кармане полторы тысячи рублей, тому в большом городе легко набрать благородных свидетелей: есть, батюшка, люди, которые все сделают за деньги… Х-ха-ха-ха!
— Вы можете узнать обо мне в корпусе, из которого я только что вышел.
— В корпусе? Х-ха-ха-ха!.. Хорошо, мой почтеннейший: я посмотрю, я узнаю.
— Но покуда вы узнаете, а я все буду находиться в ужасной крайности.
— Х-ха-ха-ха!.. Вы будете находиться в ужасной крайности… Сохрани вас Бог!.. Этому горю можно еще пособить!.. Вот возьмите-ка покуда, мой любезнейший, эти пятнадцать рубликов… Х-ха-ха-ха!
— Покорно вас благодарю: это будет подаяние, а я пришел просить денег, которые вы должны моему батюшке.
— Х-ха-ха-ха!.. Ну так вы не в крайности, мой почтеннейший.
— Мое положение точно очень затруднительно, но я все-таки не нищий.
— Х-ха-ха-ха!.. Как вам угодно, батюшка, как вам угодно!.. Х-ха-ха-ха!.. Навестите-ка меня недельки через полторы, а между тем я посмотрю, я узнаю… Куда ж вы отправляетесь?
— Я поеду домой.
— Вы поедете домой!.. Х-ха-ха-ха!.. Ну, прощайте, прощайте, мой почтеннейший, смотрите ж, через полторы недельки ко мне… Х-ха-ха-ха!.. Я вас жду, любезнейший… Х-ха-ха-ха!.. Не сердитесь же на меня: вы может быть и в самом деле Владимир Николаевич.. Х-ха-ха-ха!.. Только для такого человека, как я… Х-ха-ха-ха!.. Непременно нужно узнать, точно ли вы такой человек, как выговорите… Х-ха-ха-ха! Прощайте!.. Прощайте!.. Х-ха-ха-ха!
— Куда прикажете? — спросил извозчик, когда Вольдемар уселся на дрожки.
— Пошел назад к Таврическому саду!
Против обыкновения Никита Петрович воротился уже в это время домой.
— Что?.. Верно, первый блин комом? — спросил он у взбешенного Поэта.
— Вы никак не можете представить, что я вытерпел!.. Вообразите себе кусок мяса свекловичного цвета — это Андрей Яковлевич Сурдинский, вообразите беспрерывный, какой-то глупый хохот, как хохот человека помешанного — это его разговор!.. — Тут Вольдемар пересказал все Хворостову почти от слова до слова и заключил свой рассказ объявлением твердого намерения, что с этих пор никогда нога его не будет в доме Сурдинского.
— Напрасно вы даете такое торжественное обещание!.. Иногда поневоле надобно покоряться обстоятельствам, к тому же я узнал сегодня случайно, что Андрей Яковлевич человек очень добрый, только уж зато аккуратен до невероятной странности. Завтра воскресенье: я свободен, поедем к нему вместе, с нами будет еще один из его знакомых, и втроем мы уладим все дело.
Это успокоило Вольдемара… Как сказано, так и сделано!.. На другой день после обедни они отправились к Сурдинскому. Он принял их с обыкновенным своим хохотом, посадил всех, познакомился с Хворостовым, оставил всех трех обедать, кормил трюфелями, поил шампанским и, вы-шедши из-за стола, решился, наконец, дать Поэту… полтораста рублей, взяв наперед по расписке с обоих свидетелей. После кофе стали прощаться.
— Ну, прощайте, прощайте мои любезнейшие! X x. x. x. !.. Приходите-ка ко мне почаще… Я рад этаким гостям… Х-ха-ха-ха!.. А вы, мой почтеннейший, навестите-ка меня через полторы недельки… А я между тем посмотрю и узнаю… Х-ха-ха-ха!.. Право, ну узнаю! До свидания!.. Х-ха-ха-ха!..

Такой-то глуп: я — это говорю, он — это доказывает.
Карл Дюкло

Глава VIII. Толкучий рынок

Если бы весь свет открылся вдруг
нашим взорам, чтобы мы тогда увидели?
Демокрит

Полтораста рублей!.. Что я с ними сделаю?.. Как я извернусь этими полутораста рублями?.. Можно ли быть до такой степени недоверчивым?.. Как поеду я в Сибирь?.. Как я останусь здесь?.. Хорошо еще, ежели этот красный хомяк успеет надуматься в свои полторы недельки… Но каково ждать?.. О! Это ужасно!..
Так мечтал Вольдемар, лежа на своем пуховике…
— Полноте-ка скучать, — сказал Никита Петрович, входя в его комнату, — дела-то ваши, кажется, поправляются!
— Как!.. Что вы говорите?.. Доканчивайте поскорее!
— Андрей Яковлевич прислал за вами свою коляску и просит вас теперь же приехать к нему.
— Но как же он узнал мою квартиру?
— Я уж и сам не знаю, впрочем, об этом мы расспросим после, а теперь вам все-таки нечего мешкать.
— Но помилуйте!.. Как я поеду в этакую пору: теперь, я думаю, час двенадцатый ночи?
— Двенадцатый ли, первый ли, все равно, это не ваше дело, мой совет — ехать к нему поскорее. Разве вы не знаете, что богачи очень часто нарочно странничают и делают глупости, чтобы только чем-нибудь обратить на себя мелочное внимание зевак?.. Отправляйтесь-ка с богом!..
Вольдемар накинул шинель, влез в коляску, и лихая четверня быстро помчала его к Сурдинскому… Он вошел к нему в кабинет, и снова знакомый хохот оглушил его… Не знаю почему, но эта хохотня богатого причудника не показалась в то время отвратительною бедному Поэту.
— Ну что, мой почтеннейший, разве я не посмотрел, не узнал?.. От меня ничто не скроется!.. Х-ха-ха-ха!.. Точно! Точно!.. Вы сын закадычного моего друга Николая Ивановича… Х-ха-ха-ха!.. Подите ж, обнимите меня… Х-ха-ха-ха!.. Ведь вы на меня не сердитесь?
— Помилуйте! Не переменять же вам правил чрезвычайно благоразумной осторожности для одного маловажного случая.
— Славно, Владимир Николаевич, славно!.. Х-ха-ха-ха!.. Я, признаться сказать, не ожидал от вас этого… Х-ха-ха-ха!.. Теперь, вот вам целая кипа ассигнаций… Х-ха-ха-ха!.. Берите, мой почтеннейший, сколько душе угодно.
Обрадованный Поэт отсчитал тысячу триста пятьдесят рублей.
— Я взял такую сумму, которая с прежними полутораста рублями составит ровно…
— Ровно полтораста рублей, мой любезнейший… Право, ну так… Х-ха-ха-ха!
— Помилуйте!.. Как полтораста?..
Ему отвечали одним хохотом, который становился все громче, громче и наконец… разбудил его.
Пуховик соскользнул потихоньку с кожаного дивана, разбогатевший мой герой лежал на полу слишком небрежно, перед ним стоял Никита Петрович и хохотал во все горло… Было утро понедельника… Коляска, шкатулка с деньгами и тысяча триста пятьдесят рублей, которые были уже в руках, — все лопнуло!
Во время обеда положено было прибегнуть к дешевым средствам толкучего рынка… Полтораста рублей — капитал для такого места… Там все низкие товары, начиная от совести сидельцев до подкрашенного платья в разноцветных заплатках, от сапогов, затертых воском, до семилеровых краденых часов, от двухгривенной бриллиантовой булавочки до двухрублевой жемчужной нитки, — одним словом, все можно купить по самым сходным ценам… Волею или неволею надобно было согласиться, и Смолянов отправился с Хворостовым принимать и раздавать толчки.
Обстоятельства были тесны, как всякий толкучий рынок, и потому… Но сперва позвольте мне изложить здесь несколько мыслей, которые сию секунду блеснули в моей голове.
Взгляните, милостивые государыни и милостивые государи, на все и на всех! Не правда ли, что все это просто толкучий рынок?.. Торговая площадь обширна до невероятности, бесчисленное множество товаров заманчиво разложено на маленьких и больших столиках, вот ряды — пройдемтесь по некоторым.
Посмотрите! Посмотрите, пожалуйста!.. Это ряд славы. Тут есть торговля оптовая и торговля по мелочи. Вот отделение современной славы.
Не смешно ли смотреть на этого молодого и богатого человека знатной фамилии, который предъявляет огромный список своих дурачеств и настоятельно требует патента на название: славный малый… Будь он беден — и его бы назвали негодяем, но ему выдано по желанию, потому что он такой знатный богач.
Но тише!.. Узнаемте, о чем толкует этот тщедушный и тщедушный литератор с этим толстеньким журналистом: здесь не грех подслушивать.
— Ради Бога, милостивый государь, — говорит первый, — не позабудьте данного для вас обеда на пятнадцать человек, свежей стерляжьей ухи и двух дюжин шампанского… Но это еще не все, и если вы будете столько добры, что сдержите ваше обещание, то я повторю для вас то же самое.
— Будьте покойны! — отвечает толстенький журналист и на другой же день печатает, что такой-то N. N. пишет славно, несмотря на злословие завистников, которых, впрочем, нет у этого господина N. N., несмотря на хвалебный возглас журналиста.
Заметя этих почтенных, скромных людей, которые проходят мимо лавок и не торгуются, вы, может быть, спросите у меня: кто они такие и неужели они не нуждаются в славе?.. Не беспокойтесь!.. Их закликнут сами купцы, только не с такою бесстыдною навязчивостью, как это делают многие московские сидельцы… Слова мои оправдались, и мы постараемся узнать, что будет говорить им этот купец.
‘Милостивые государи!.. Я у вас в долгу… Вот в этих невидимых сосудах хранится ваша кровь, пролитая за отечество, вот списки ваших полезных трудов, ваших глубоких ран, вот превосходные примеры вашего бескорыстного самоотвержения, примите же дипломы на неподдельное уважение людей благомыслящих, мы знаем, что оно приятнее для вас громкого площадного шума… Между тем, справедливость передает ваши имена беспристрастной истории’.
Потрудитесь взглянуть теперь направо, на эти маленькие и бедные лавки: это ряд славы добрых дел. Но вы ошибетесь, если будете судить по вывеске… Здесь вы почти не будете наслаждаться этою славою: вы человек — и общая хвала может сделать вас суетным и гордым, здесь совесть ваша берет только квитанцию для предъявления там, где следует.
Прямо перед нами огромные ряды почестей и тепленьких местечек… Взгляните, какая ужасная давка!.. Какая крикливая и неотвязчивая толпа мелкотравчатых и увесистых честолюбцев!.. Как мне жалко этих бедных сидельцев, которые должны продираться сквозь буйное и нелепое сборище искателей, чтобы самим отыскивать достойных и давать им заслуженные награды.
Я, право, не надивлюсь, как еще их достает на все!..
Перейдемте теперь в ряды браков и любви… Боже ты мой, что за бесконечная суета! Здесь по большей части аукционная продажа.
— Тысяча душ и красота… То и другое не расстроено: кто что?
— Семьсот душ и майор!
— Двести душ и его превосходительство!
— Раз двести душ и его превосходительство… Кто больше?
— Четыреста пятьдесят заложенных душ, связи и его сиятельство!
Раз четыреста пятьдесят заложенных душ, связи и его сиятельство… Кто больше?.. (Молчание)… Два!.. Кто больше?.. (Молчание)… Три!.. Завами, ваше сиятельство!..
Подвинимтесь подальше: мне хочется знать, о чем хлопочет этот уютненький немец… А! И он тоже намеревается пристроить свою дочку.
— Прекрасное воспитание, целомудрие, удивительная способность к хозяйству и мягкий нрав с пятью тысячами рублей на государственные ассигнации. Нужен честный человек, преимущественно из дворян… Не угодно ли приступить?
Голос из толпы. — Вечный титулярный советник, чрезвычайная бережливость, 800 рублей жалованья и беспрекословное повиновение будущему тестю.
— Чувствительно обязан вами, господин вечный титулярный советник, но кто больше? Другой голос… Военный офицер на ходу, любовь в душе и ни гроша за душой.
— Последняя статья не совсем благообразна, но вы на ходу и потому получайте сие неоценимое сокровище, — сказал немец, указывая на свою дочь, и потом весело закурил трубку с коротеньким чубуком.
Далее смотреть нечего… Почти все картины одинаковы. Тут невольно вспомнишь романс одного из наших молодых литераторов, где между прочими прекрасными есть два прелестнейших стиха:
На звуки золота как звонко Ты откликаешься — люблю!
Впрочем, кроме золота, слова связи, на ходу и тому подобные вещи имеют свою физиономию.
Но вы устали?.. Присядьте и вглядитесь в самих себя… Что такое вы сами? Тот же толкучий рынок… Для страстей открыта область души, для софизмов открыта область разума: и там и тут вечная суматоха, и те и другие толкутся беспрестанно и очень часто сбивают с толку честных людей.
Обращаюсь к моему огорченному герою.
Не прошло трех часов с прибытия на толкучий рынок — и он был уже в полном наряде… Синий фрак с желтыми пуговицами, палевая жилетка с зелененькими цветочками, широкие брюки нежного горохового цвета, щегольские сапожки на высоких каблучках и с двадцатью дорожками на подъеме, перчатки табачного цвета и лиловый шейный платок, наконец, круглая пуховая шляпа и синяя шинель, подбитая коленкором, все это вместе давало ему вид человека порядочного.
Приобретение такого блестящего гардероба и остаток тринадцати рублей, за всеми расходами, очень порадовали молодого Поэта, который до этих пор не видал в своем кармане более полтинника… Вся шестая неделя прошла неприметно в посещении товарищей и знакомых, на седьмой положено было говеть…
Кто вдохнул в него мысль говеть — непременно на этой седьмой неделе… Зачем не на шестой, не на пятой?.. Как много сберег бы он тогда душевного спокойствия. Сколько ужасных страданий, сколько горьких слез не омрачали бы печалью его тихой жизни, но кто же знает будущее?.. И всегда ли какое-то тайное предчувствие предостерегает нас?.. И всегда ли мы его слушаемся?
Я должен пересказать теперь одно происшествие, обыкновенное для большей части молодых людей, но здесь довольно интересное по своим последствиям… Верно уж все догадались, что дело будет идти о любви. Да, любезные читатели!.. Кто из вас не испытал этих сильных, учащенных биений сердца, этих жгущих печалей, этих обворожительных восторгов, этих слез, этих мечтаний и надежд?.. А что они такое?
— Птицы певчие!.. — прокричал протяжно разносчик дребезжащим своим голосом, проходя мимо моих окошек.
Точно, мой любезный, точно! — подумал я: все это птицы певчие, они попоют-попоют, позабавят нас на несколько весенних дней — и поминай как звали!..

Что такое человек? Что такое человек?
Его знание — невежество, его величие —
низость, его сила — бессилие,
его удовольствие — страдание.
Гераклит

Глава IX. Она

Наши братья анатомисты очень похожи
на носильщиков, которые знают все
улицы, все переулки, но которым
не известно, что делается в домах.
Жан Мери

Пускай в этой девятой и в следующей десятой главе говорит сам Поэт… Дело дошло не до шуток… Развернемте же его записную книжку.
Апрель, вторник Страстной недели.
Вчера я начал говеть в церкви Таврического дворца… Я выбрал себе постоянное место на левой стороне подле окон… Занятый вполне высокими религиозными мыслями, я во время священного служения не замечал ничего окружающего, но при выходе из церкви… Боже мой! Что случилось со мною при выходе из церкви!
Остановясь на паперти, я глядел рассеянно на толпу проходящих… Вдруг… Вдруг передо мною явилась… она!
Я чувствую, я уверен, что это милое, обворожительное, полуземное существо необходимо для моего бытия… Я никогда не видал ее прежде, но ее черты знакомы моему сердцу, как черты лица брата, с которым расстались мы от колыбельных дней и с которым свиделись в возрасте мужества… Так! Взоры ее должны светлеть перед моими взорами!.. Я должен беспрестанно слышать ее голос, беспрестанно любоваться ее лицом, ее походкой, ее очаровательными приемами, иначе… иначе жизнь моя будет бесконечным бедствием… Нет! нет!.. Или она всегда со мною — или я не могу существовать!..
Во время вечерни я не спускал с нее глаз, она заметила это и покраснела, однако ж потом я еще раза два или три уловил ее взгляды.
Так! Я не отводил от нее своих взоров, но как чисты, как возвышенны, как святы были в это время мои мечтания!.. В них не было ничего земного, ничего, что бы могло набросить какую-нибудь печальную тень на этот олицетворенный идеал прекрасного!.. Когда я смотрел на ее черные, ослепительные очи, в которых ярко виднеют и высокий ум, и небесная доброта, мне казалось, что я вижу две путеводных звездочки для высокого подвига душевного усовершенствования. Когда ее слова достигали моего слуха — я трепетал, я был счастлив… то были звуки, наполнявшие меня умилительным благоговением.
После вечерни к ней подошел тот же самый старый и дряблый полковник… Вот хорошо!.. Я, кажется, забыл сказать об нем прежде!.. Он был и у обедни… Когда стали расходиться, он раскланялся с нею и с ее матерью и на улице подал им обеим руки. Я слышал, как, обращаясь к девушке, он называл ее Елизаветой Егоровной… Итак, ее зовут Елизаветой!.. Какое прелестное имя!.. Но зачем тут беспрестанно этот полковник?.. Как неприятно его желтое лицо, как глупы его серые глаза в красном поле!.. Неужели он смеет любить мою Лизу?.. Нет! Это, верно, должен быть кто-нибудь из ее родственников…
За ужином Никита Петрович подшучивал над моею молчаливостью, но слишком вскользь, так что я не был поставлен в затруднительное положение… Я сложил все на головную боль.
Что-то теперь делает моя дивная полубогиня?.. Двенадцатый в исходе!.. Она спит!.. Как прелестны должны быть ее сновидения, но и я… и я буду счастлив во время сна: она не расстанется со мною.
Через два дня.
Вчера она приобщалась Святых Тайн… Как чудесно светлелось ее пленительное лицо, когда, по совершении обряда, она шла к своей матери, чтобы поцеловаться с нею!.. Проходя мимо, она взглянула на меня, и я заметил, что этот взор выражал благодарность… Неужели я поклонился?.. Неужели невольно я исполнил то, что так пламенно хотел и что не решался сделать?.. Потом, когда я в свою очередь воротился на свое место, мне показалось… Но нет!.. Я в этом точно уверен!.. Я видел это собственными глазами: она поздравила меня своим выразительным взглядом… Я не слышал под собой земли… я весь… был один восторг…
Вскоре подошел к ним и красноглазый… Признаюсь со стыдом, что я не мог удержаться от улыбки и от какой-то невольной радости, когда он, рассыпаясь в поздравлениях, зацепился за что-то шпорами или шпагой и чуть-чуть было не полетел со всех ног на пол…
При выходе из церкви, и поутру и вечером, она оборачивала назад свою голову и взглядывала на меня… О, сладостная, упоительная мечта!.. Неужели она поняла мои чувства?
Сегодня поутру жестокая головная боль удержала меня дома. Ко мне приехал Зоров, доктор, который меня пользует. Он короткий приятель Никиты Петровича, его визиты — просто дружеские посещения.
— Вы очень переменились в последнее время… Я замечаю в вас что-то особенное, — сказал он, входя ко мне.
— Напротив! Я чувствую себя очень хорошо.
— А мне так сказывала Елизавета Алексеевна, что вы ничего не кушаете.
— Я говел.
— Что вы сделались грустны и молчаливы… что-с?.. И это оттого, что вы говели? Я молчал.
— Позвольте-ка мне ваш пульс.
В это время кончилась обедня… Прихожане шли мимо… Я взглянул на улицу — и вспыхнул… Она нечаянно посмотрела в окно и увидела меня… Между тем Зоров, не выпуская моей руки, следил за всеми малейшими моими движениями, и, когда я нагнулся, чтобы выставить свою голову, он отвел меня почти силой и прибавил, улыбаясь:
— Берегитесь, чтобы опять не потерять равновесия. Я покраснел снова.
— Но ваш пульс… Странная вещь! Он бьется, как у человека влюбленного.
— Иван Федорович! Пощадите меня ради бога!
— Ничего, молодой человек, ничего! Особенно если дело идет об Елизавете Егоровне Буклиной, которая сию минуту прошла мимо окошек.
— О ней! Точно о ней!.. Но скажите, неужели вы ее знаете?
— Вот прекрасно!.. Покойный Егор Антонович был мне старый и престарый друг… Эту малютку Лизу я знавал, когда она была еще вот этакой крошкой… Теперь я езжу к старушке из месяца в месяц, но если вы хотите, я могу познакомить вас на нынешних же праздниках, разумеется, испрося наперед позволение… У Лизы есть брат Василий немного моложе вас: он добрый малый — и вы с ним сойдетесь.
— Но вы не шутите?.. Вы не смеетесь надо мною?
— Что ж тут смешного, если я хочу ввести вас в хороший дом… Но довольно!.. Довольно!.. Я вспотел от ваших объятий… Сядемте лучше и поговорим об этом посерьезнее. Вы добры, вы умны, но вы молоды, неопытны и что еще хуже — вы чрезвычайно нетерпеливы. Я сам женился в ваши лета, хотя и знал очень хорошо, что бессмертный Платон не советует жениться раньше 30 лет, а великий Аристотель даже раньше 35, но я женился и по сие время живу очень счастливо. Впрочем, надобно вам сказать откровенно, что я имел руководителя… Дела такого рода требуют чрезвычайной осторожности: их надобно начинать подумавши да и подумавши, и потому всего лучше, если вы на первый раз выкинете из головы вашу любовь…
— Нет!.. Это невозможно!.. Я скорее умру!
— Но ваша поездка в Сибирь?
— Я остаюсь в Петербурге, или не будь я Владимир Смолянов!
— Это другое дело!.. Но вы не имеете еще никакого места, а служить должно непременно.
— Я определюсь тотчас после праздников.
— Дай Бог!.. Дай Бог!.. Впрочем, во всяком случае, поспешность и неосторожность будут для вас очень вредны… При первом знакомстве обуздывайте себя, бывайте у Буклиных как можно реже, иначе вы испортите все дело…
— Конечно!.. И мне кажется, что пять или шесть раз в неделю…
— Помилуйте, Владимир Николаевич, помилуйте!.. Да этого много и в месяц!.. Говорю вам, бывайте как можно реже, ведите себя так, чтобы за вами не стали замечать… Потом, когда вы познакомитесь покороче… Но прежде скажите, согласны ли вы со мною, что женитьба есть вещь очень важная и что, следовательно, нам необходимо узнать наперед совершенно ту особу, с которою мы хотим соединить нашу участь?
— Это выше всякого противоречия!
— Очень рад, что вы так думаете и рад тем более, что хотя кое в чем могу быть вам полезен. Слушайте же теперь со вниманием. Вы влюблены, стало быть, вы видите все сквозь призму очарования: вы только чувствуете, а не судите. Но есть превосходный способ узнать истину: кроме безошибочности, он хорош и тем, что вы будете в одно и то же время изучать и наслаждаться. При свиданиях с Лизой старайтесь вглядываться во все ее черты, во все ее движения и потом передавайте все мне. Моя опытность и кое-какие сведения докончат остальное: вы будете знать ее вдоль и поперек. Чтобы не позабыть, запишите-ка теперь же, на что в особенности должно быть устремлено ваше внимание.
Когда я приготовил бумагу и перо, Зоров стал продолжать следующим образом.
— Знаменитый Гельдер говорит в своей пластике, что шея, лоб, брови, корень носа, глаза, губы и уши суть знаки, открывающие обычные страсти нераздельного, и потому вы должны заметить:
Пункт первый. — Толстоту и длину шеи… Это ведет ко многому!
Пункт второй. — Устройство лба… Тут, не вдаваясь в метоскопизм, то есть в челогадательство, можно по некоторым прямым и кривым линиям узнать об умственных способностях.
Пункт третий. — Абрис, цвет и положение волос у бровей.
Пункт четвертый. — Форму носа, толстоту его и до какой степени подвижны носовые крыльца.
Пункт пятый. — Относительно глаз, вы должны заметить, как тупы или как остры углы их, находящиеся у корня носа.
Пункт шестой. — Величину, сжатость или, наоборот, полноту губ и, наконец:
Пункт седьмой. — Присмотритесь, соразмерно ли приплюснуты уши и не подернуты ли они пухом. Это последнее обстоятельство может иметь большое влияние на семейственное счастье, потому что пушок означает сластолюбие… Но постойте! Постойте!.. Еще не все! Я вспомнил сейчас, что Аристотель, и потом Цицерон, в превосходной книге своей De Legibus, советуют непременно обращать внимание на подбородки, и потому прибавьте еще:
Пункт восьмой. — Относительно подбородка заметить, к какому из трех главных родов принадлежит он: к вдавшимся, к перпендикулярным или к остроконечным.
Теперь на первый раз довольно: вы сделаете наперед свои наблюдения и потом напишите их мне на особом листке, ваши отметки будут для меня самыми понятными иероглифами… Этим кончатся наши физиономические исследования, а там… а там мы перейдем к патагномии, то есть к созерцанию человека в его действиях и к объяснению невидимого по видимым явлениям и знакам… Тогда от нас ничто не скроется — это вы увидите!.. Вы убедитесь тогда, что я недаром изучал бессмертных писателей, каковы Монтень, Бэкон, Лейбниц, Вольф, Геллерт, Ляшанбр и еще несколько других… Да!.. Вы убедитесь в этом!
Однако ж прощайте! До свидания!.. Я заговорился, а меня ждут мои больные… Пусть разговор наш будет покуда между нами… Прощайте!
Он обнял меня крепко, с каким-то самодовольствием и уехал.
Постараюсь угодить ему самыми верными замечаниями, к тому же он точно сказал правду: я буду в одно и то же время изучать и наслаждаться… Как высоко будет это чистейшее наслаждение!.. Взгляды ее зажгут в душе моей небесное вдохновение… Слова ее упоят меня восторгами… Да!.. Я узнаю тогда вполне неземное блаженство… Я буду самым счастливейшим из смертных во время этих невинных, обворожительных свиданий, потому что одна мечта о них отделяет меня от всего ничтожного… Сердце мое тонет в море радости, и какой-то дивный пламень греет и освящает всю духовную мою природу… Я ложусь… Но могу ли я спать, когда мне так сладостно воображать перед собою мою пленительную Лизу?.. Нет!.. Я буду думать о ней, все о ней… только о ней одной!.. Нет!.. Я не расстанусь с Лизой!

Стачка гениев.
Мне приятно общество с прекрасными
и честными женщинами.
Монтень

Потому что и у меня есть также разборчивые глаза.
Цицерон

Глава X. Она же

Я не могу высказать, как я уважаю красоту,
это могущее и выгодное качество.
Монтень

На другой день. Суббота.
Какой день!.. Какой счастливый день!.. Сегодня я виделся с нею у обедни… Она меня любит… Или я потерял рассудок и вижу все иначе, нежели оно есть на самом деле… Когда ее мать клала земные поклоны, мы обменялись с нею приветственными взорами… В конце литургии лица и предметы стали кружиться передо мною, я хотел выйти, но колена мои подогнулись — и я покачнулся во впадину окна… Когда я пришел в себя, я сидел на ступенях церковного крыльца, меня поддерживал ливрейный лакей Буклиных, передо мною стоял брат Лизы, которого я узнал тотчас же по лицу.
— Наконец-то вы пришли в себя!.. Что это у нас за народ?.. Когда вам сделалось дурно, никто из стоящих подле вас не тронулся с места… Моя сестра заметила первая ваш обморок, в ту же секунду сказала мне — и я, вот вместе с ним, вывел вас.
— Я, право, не приищу слов, как мне благодарить вас и добрую Елизавету Егоровну, которой угодно было принять во мне участие.
— Как!.. Вы знаете имя моей сестры!
— Так же, как и ваше, и я очень благодарен своему обмороку: он доставляет мне приятнейшее удовольствие познакомиться с Васильем Егоровичем Буклиным, о котором я слышал так много прекрасного.
— Вы чрезвычайно меня удивляете, но кто мог рассказать вам о нас?
— Доктор Зоров, который был у меня в то время, когда ваша маминька и ваша сестрица проходили из церкви мимо моих окон.
— Позвольте же узнать и мне, с кем я имею честь знакомиться?
— Я Владимир Николаевич Смолянов.
— Смолянов!.. Смолянов!.. Боже мой, какая знакомая фамилия… Ах, дай Бог памяти!.. Смолянов… Да!.. Не родня ли вы Якову Афанасьевичу Сашину?
— Это мой родной дядя.
— Вот прекрасно!.. Вот встреча!.. Сашин не только давнишний друг нашего дома, но даже свой со стороны покойного моего батюшки… Признаться ли, что я и сам благодарен теперь вашему обмороку. Обнимимтеся же как родные!
Мы обнялись и крепко пожали друг у друга руки… В это время народ стал выходить из дверей… Я вздрогнул и оробел, когда из-за голов показалась знакомая мне соломенная шляпка.
— Какая приятная новость, маминька! — сказал Буклин, обращаясь к почтеннейшей старушке. — Рекомендую вам нового своего приятеля и родственника: это Владимир Николаевич Смолянов, племянник Сашина.
Я подошел, как трус, уличенный в преступлении, раскланялся хуже, чем желтый полковник, и пробормотал что-то, как ребенок спросонья, однако ж, немного погодя, я собрался с духом и начал благодарить сперва Анну Ивановну, то есть мать молодых Буклиных, а потом и миленькую Лизу.
Не знаю, за что именно и как я благодарил их обеих, помню только, что я выразился очень дурно, несвязно и нелепо, но это все-таки лучше, нежели не сказать ни слова.
Хотя моя квартира была очень близка, но мы шли так тихо, что успели расчесться в родстве. Я приходился старушке каким-то племянником в четвертом или пятом колене.
— Итак, я имею счастье быть вашим братом, — сказал я Лизаньке.
— Мне это очень приятно!.. Мы все-таки любим почтенного вашего дядюшку.
— И вы позволите называть вас сестрицею?
— С большим удовольствием, если это вам нравится.
Она проговорила эти последние слова так обязательно, она взглянула на меня так мило, ее полненькие, чудные губки так хорошо обрисовались в это время, что мне… мне хотелось броситься к ее ногам в ту же секунду, но я вспомнил, что мы на улице, и, что еще хуже, я вспомнил, что мы живем в таком веке, в котором должно скрывать от людей даже самые лучшие, самые высокие чувства, я вспомнил жалкие, оледеняющие законы приличий, вздохнул — и стал раскланиваться.
Мы приостановились… Это было против самых моих окошек.
— Если мой племянничек не отозван, — сказала мне Анна Ивановна, — то новая тетушка ожидает его завтра в два часа к обеду.
— Я почту себе за особенную честь…
— Без церемоний, племянничек, пожалуйста, без церемоний!.. Я жду вас как родного.
— А мне позволите разговеться с вами?.. — закричал кто-то из окна. Все обернулись… Зоров, выставив голову, ожидал ответа.
— Ах, это вы, Иван Федорович.
— К вашим услугам.
— Приезжайте!.. Приезжайте!.. Я выдеру вам для праздника уши за то, что вы нас забыли.
— Так уж и быть… извольте!.. Чем кто не шутит!
Между тем брат Лизы растолковал мне, где они живут, поклоны начались снова, и мы расстались.
Войдя в комнаты, мне должно было пересказать обо всем. Когда я кончил, Зоров обещался заехать за мною на другой день в исход второго часа и просил, чтобы я был готов к этому времени… Ужасно нужно просить, когда я буду готов с раннего утра!..
Желтяк, который шел из церкви тоже вместе с нами, едва удостоил кивнуть мне головой, когда я ему поклонился. Большая мне надобность в его поклонах!.. Не велика еще фигура!..
Какая досада, что у меня нет другой пары платья!.. Ох, этот мне Андрей Яковлевич Сурдинский!..
Кончаю этим покуда мои выписки из дневника… Может быть, иным покажется странным, что мой Поэт, и еще Поэт влюбленный, следственно, проникнутый насквозь возвышенными и священными чувствами, как цветок ароматом, как стих Языкова благозвучностью, мог сердиться без причины на полковника и унижать себя досадою, зачем, дескать, нет другой пары платья, может быть, они скажут, что этого быть не может, но дневник у меня по сию пору, поверку сделать легко, и тогда всякий уверится, что я не виноват в подлоге… Да уж полно виноват ли и Поэт, что он написал это?

Ах! Как трудно (говаривал Агезилай)
и любить, и быть мудрым в одно и то же время!..
Плутарх

Глава XI. Самое беспристрастное рассуждение

Величайшая ошибка человеческой мудрости —
есть излишек доверенности, с которою мы судим о
будущем по настоящему, о целой жизни по одной минуте.
Ж.-Ж. Руссо

Не будь у меня превосходной памяти, и я бы должен был остановиться на этом месте в моем повествовании. Сегодня поутру развернул я дневник Вольдемара, чтобы продолжать свои выписки, хвать! Трех листков как не бывало, именно с самого того места, на котором я вчера кончил, а четыре следующих странички сверху донизу залиты чернилами. Следствие, произведенное по горячим следам, открыло преступницу: моя маленькая Сонечка изволила употребить часть драгоценной рукописи на…
— На что бишь ты, Сонечка, употребила ее?
— На выкройки для кукол, папинька!
Вот видите ли!.. Но у меня прекрасная память, и вы можете быть спокойны.
Воскресенье и вторник Светлой недели были для Вольдемара днями блаженства!.. Добрая старушка, Анна Ивановна Буклина, ласкала его, как родного сына, а четырнадцатилетняя резвушка Лиза сбросила с костей до четырех колен и обходилась с ним, как с двоюродным братом.
— Пойдемте-ка, братец, я вам спою что-нибудь, если только вы любите слушать дурное пение… Полюбуйтесь этими нелепыми рисунками — это труды вашей сестрицы… А как вам нравится эта бисерная работа — не правда ли — чудо! Например, этот тоненький, порхающий Амур чрезвычайно похож на стрекозу, а эта богиня любви — ни дать ни взять моя нянюшка.
Так лепетала Лиза, и разумеется, что Поэт находил ее пение — очаровательным, ее ландшафты — прекрасными для настоящего времени и обещающими удивительные успехи в будущем, ее бисерные картинки — произведениями самого утонченного вкуса. И он не льстил, потому что первая, пламенная, настоящая поэтическая любовь не знает лести, а уж она не виновата, что иногда почти все предметы видит навыворот, или украсит до того, что копия, нарисованная воображением, столько же похожа на оригинал, сколько роза похожа на крапиву. Впрочем, я не применяю этого к Лизе: она точно очень умна, весьма добра, чрезвычайно находчива, удивительно мила и непостижимо как хороша собою.
Не говорю ни слова о молодом Буклине. Еще в воскресенье он и новый братец его заключили вечный оборонительный и наступательный союз на ты… Это так обрадовало Лизу, что когда новые друзья скрепили его чистосердечным объятием, то она в два-три прыжка подскочила к своему родному братцу и уж не знаю за что, только расцеловала его крепко и прекрепко.
Возвратясь во вторник домой, Вольдемар нашел новое письмо от своего отца. Между прочим, там было сказано: ‘Заботясь о тебе, я на всякий случай писал с сею же почтою к прежнему своему сослуживцу и другу, почтеннейшему генералу Путову, чтобы он снабдил тебя деньгами, если только ты, почему бы то ни было, не получишь их от Андрея Яковлевича, и проч.’.
Это существенное благо хотя и было, по мнению Поэта, далеко ниже его духовных наслаждений, но запас никогда не дерет кармана. Он был рад, и рад тем более, что завтра кончались полторы недельки, назначенные Сурдинским, чтобы посмотреть и узнать о нем, а ему страх как не хотелось услышать еще раз его хохотливые отказы.
Время не ждет нас, говорит поговорка — и время летело. Всякий день, ложась спать, Вольдемар давал себе слово побывать у генерала Путова непременно завтра — и завтра снова повторялось то же самое обещание… Да и когда ж, в самом деле, было ему успеть?.. Сами посудите…
Утром доктор предписал ему прогулку, конечно, нет спора, очень было бы можно пройтись и до старого сослуживца своего отца, но изволите видеть, в таком случае надобно повернуть из ворот направо, и тогда никак бы нельзя было говорить, проходя мимо одного дикинького домика: ‘С добрым утром, сестрица!’. И никто бы не выставил из окошка миленькой головки, с черными блестящими кудрями, рассыпанными по плечикам… но по каким плечикам!.. Никто не кивнул бы этакой головкою с таким ласковым приветом, никто звонким, приятным голоском не сказал бы ему в ответ: ‘Покорно вас благодарю, братец!’. Никто не спросил бы его с участием о здоровье и не прибавил бы вполголоса, но слишком внятно: ‘Заходите-ка вечером!..’. Нет!.. Удивительно, как глупа эта правая сторона — и он повертывал всегда налево, и ему кивали миленькой головкой, благодарили его за приветствие, спрашивали о здоровье, и потом, когда он возвращался домой, его приглашали немножко отдохнуть, потому что он верно уж устал. Тут приближалось время обеда — когда же было ехать к Путову?.. Не вечером же? Это так неучтиво! Сверх того, он был всегда приглашен на вечер, а не исполнить слова, данного хорошенькой девушке, значило бы не иметь никакого понятия о приличиях…
Наступила суббота Фоминой недели… Это был день рождения маленького Феди.
— Не проведете ли вы сегодня вечер вместе с нами?.. У меня будет кое-кто из своих, — сказал Вольдемару Никита Петрович, — часу в пятом или шестом после обеда.
— Я так и располагался.
— Ну, очень рад!.. А когда вы располагаетесь съездить к Путову?
— Я поеду завтра, непременно завтра!
— Стало быть, этак дней через десять вы махнете и в Сибирь?.. То-то вы обрадуете Николая Ивановича!
— Да знаете ли что, Никита Петрович, уж не остаться ли мне здесь?.. Я давно хотел поговорить с вами об этом посерьезнее… Некоторые мои замечания и самые беспристрастные рассуждения почти совершенно убедили меня, что служба в Петербурге может открыть мне гораздо лучший карьер, нежели служба в Сибири… И что я там выиграю?.. Впрочем, оставя службу, меня чрезвычайно беспокоит и то, что в такой далекой и глухой стороне, какова Сибирь, я наверно буду лишен всех средств к дальнейшему образованию… К тому же, не сами ли вы говорили мне несколько раз, что одна только столица может вполне развернуть способности молодого человека.
— Точно! Я как-то говорил об этом, хотя и не выдавал за положительное правило, но ваш батюшка?
— Разве он не предоставил мне всего на собственный мой выбор?.. Разве ему не одинаково приятно будет слышать, что я своим старанием начинаю открывать себе хорошую дорогу, или видеть это собственными глазами.
— Все так!.. Но где же ваше твердое намерение?
— Придумавши и убедившись в чем-нибудь лучшем и более полезном, мне кажется, не только можно, даже должно оставлять без действия прежние свои предположения, иначе это будет упрямством, а не твердостью характера.
— Согласен!.. Но не удерживают ли вас какие-нибудь мелочные причины, которые впоследствии могут сделаться важными и отвлечь от дельных занятий?.. Смотрите, не обманывайте самих себя, и если стали думать и обсуживать, так думайте и обсуживайте обо всем.
— Уверяю вас, что последнее мое намерение есть плод одного здравого и самого беспристрастного рассуждения: тут не входили в расчет никакие мелочи, я заботился об одной истинной пользе.
— Хорошо! Я верю вам на слово… Стало быть, теперь мне можно начать приискивать вам местечко?
— Вы меня чрезвычайно обяжете.
— А между тем, завтра вы все-таки съездите к генералу?
— Непременно!
Этим кончился разговор — и Вольдемар остался очень довольным. Он был твердо убежден, что ему удалось провести Никиту Петровича, что он мистифицировал себя прекрасно и что тайна его непроницаема… Ироническая улыбка прозаика ускользнула от наблюдения Поэта.

Невозможно услышать два мнения совершенно
одинаковых, не только от разных людей,
но и от одного человека в разное время.
Монтень

Глава XII. Кафедра физиономики

Если бы добродетель захотела
осчастливить людей своим появлением,
чей образ могла бы избрать она, кроме твоего,
чтобы привлекать и оковывать наши сердца?
Виланд

Через час или через полтора по окончании разговора, который я пересказал вам в XI главе, к Никите Петровичу сошлось и съехалось несколько коротких его знакомых. Подали чай и пунш… Раздали карты для двух бостонных партий: два туза выбрали себе места, двойки, тройки и четверки сели где кому следовало… Когда началась игра, Зоров взял Вольдемара за руку и пошел с ним в его комнату.
— Ну, Владимир Николаевич, готовы ли ваши замечания?.. В продолжение двух недель вы, как я слышал, бывали у Буклиных почти каждый день, и должно полагать, что вам известна теперь вся подноготная.
— Отметки мои готовы давно, и вы увидите, что я не проронил ни одной черты.
— Тем лучше! Тем лучше!.. Мне будет гораздо легче объяснять вам значение частей, жаль только, что в первый раз я не поговорил с вами поподробнее о патагномии.
— Не беспокойтесь и об этом: я, как нарочно, созерцал мою Лизу и в ее действиях, а потому вам очень можно приступить теперь к объяснению невидимого по видимым знакам и явлениям.
— От часу не легче!.. Прекрасно, Владимир Николаевич, прекрасно!.. Вы обещаете многое!.. Как!.. Не позабыть даже ни одного из моих выражений!.. Я в восхищении от вас!.. Начнемте же рассматривать ваши замечания… Наперед воображаю, как они точны и основательны!.. Потрудитесь прочесть их, только, пожалуйста, не торопясь.
Пункт первый… Прелестная шея моей очаровательной Лизы нежна, бела и удивительно как хорошо сложена: я не видал ничего подобного в этом роде. Пункт второй…
Позвольте!.. Позвольте!.. Вы ничего не сказали о ее толстоте и длине… Впрочем, если она сложена хорошо, так она точно должна быть хорошо сложена… Это удовлетворительно!.. Продолжайте!..
Пункт второй… Лоб наклонен несколько назад, он, как мне кажется, занимает целую треть лица и пленительно закругляется кверху, но, признаюсь вам, я не заметил на нем никаких прямых и кривых линий, потому что он гладок и бел, как драгоценный мрамор Каррары.
— Неужели ваше описание верно?
— Как нельзя более!
— От души поздравляю вас! Узнайте же, милостивый государь, что лбы, подобные этому, имели одни только самые знаменитые люди… Взгляните на бюсты Гомера, Платона, Ньютона, Монтескье, Кларка и Адиссона, взгляните, сравните и восхищайтесь!
Пункт третий… Я по сию пору не мог еще налюбоваться на правильные и лоснящиеся дуги черных ее бровей… Вот все, что я могу сказать вам о сих последних.
— И довольно!.. Признак хорош! Читайте далее!
Пункт четвертый… Нос чуть-чуть приподнят, что мне чрезвычайно нравится, широта его соразмерна как нельзя более с его длиною… Носовые крыльца бывают изредка несколько подвижны.
— Этакой нос, сударь, есть очень верная примета сильной души, умеющей страдать, и высоких умственных дарований, а подвижность крыльц ручается за чувствительность… Таково мнение древних и новых физиономистов.
Пункт пятый… Глаза Лизаньки неизъяснимо превосходны: они не велики…
— У Венеры были тоже маленькие глаза: по крайней мере, я читал это у бессмертного Винкельмана… Однако ж извольте продолжать.
— Они не велики, но так внятно выражают ее светлые мысли и огонь ее священных чувств…
— Прекрасно!.. Прекрасно!.. Я помню, что у Бюффона есть точно такой же период.
— И огонь священных ее чувств, что дивный, упоительный восторг невольно объемлет всю душу, когда любуешься ими… Они черны, с каким-то прелестным желтоватым отсветом и смотрят так хорошо, что на них можно засмотреться.
— Это, мой любезнейший Владимир Николаевич, не глаза — а чудо! Прочтите только физиономические наблюдения неаполитанца Порта, прочтите знаменитые творения Роберта Младшего — и вы увидите, что я вам говорю правду… Досадно, что вы не заметили разреза глаз, но довольно и того, что вы сказали… Перейдемте к шестому пункту.
Пункт шестой… Редко можно найти подобные уста: какая свежесть, какой абрис, какая пропорция! Они такие полненькие!.. Такие хорошенькие! И если бы я любил Лизу хотя немного менее, если бы сердечное мое чувство не было бы возвышенно и чисто до самой превосходной степени, то быть может, что во мне родилось бы земное желание прикоснуться к ним своими устами!
— Довольно!.. Довольно!.. Нельзя желать ничего лучшего, впрочем, я говорю об устах, а не о поцелуях.
Пункт седьмой… Уши соразмерной величины и нисколько не покрыты пухом.
— Очень рад!.. Этим вы успокоили меня насчет будущего состояния вашего лба.
Пункт восьмой и последний… Кругленький, миленький ее подбородок принадлежит к числу перпендикулярных.
— Еще раз поздравляю вас: да это, сударь, клад — а не девушка!.. Как можно соединять в себе все возможные совершенства… Знаете ли, что нам почти незачем теперь обращаться к патагномии. Замечания ваши, которые вы мне сейчас прочли, не позволяют уже предполагать в Лизе ничего, кроме изящного. Однако ж не дурно, если вы скажете несколько слов об ее походке. Это вещь очень важная! Недаром же Демосфен повторял многим и несколько раз, что говорить дерзко и ходить прытко — одно и то же.
— Походка Лизы плавна, легка и как-то особенно приятна, но она любит бегать, скакать, танцевать.
— Это безделица!.. Это совершенно ничего не значит!.. Веселый характер, молодость — и только! Тут главное дело плавность и приятность, и, конечно, великий Демосфен осуждал в Никоболюсе совершенно противные качества… Признаться сказать, Владимир Николаевич, нашли же вы сокровище!.. Но расскажите-ка мне о своих успехах, если только хотите удостоить меня полной своей доверенности. Например, замечена ли ваша любовь? Отвечают ли вам на нее?.. А?
— Может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что меня любят.
— Что тут за ошибки!.. Я уверен, что вы любите друг друга. Приискивайте-ка себе поскорее место… Пишите к своему батюшке, а там веселым пирком да и за свадебку, как говорили наши предки. Я сам улажу все дело… Потом, когда вы женитесь, мы прибегнем к творениям того же Роберта Младшего, о котором я недавно упоминал, и вместе с вами займемся его мегалантропогенезиею, то есть изучением средств рождать великих людей, — и после приведем их в исполнение.
— Очень благодарен, почтеннейший Иван Федорович, но нельзя ли вам растолковать мне эти средства прежде моей свадьбы, чтобы уж после не было для вас никакого беспокойства.
— Извольте!.. Как вам угодно! Это не сделает для меня никакой разницы!.. Однако ж пойдемте, чтобы не обратить на себя внимания.
Он встал в самом лучшем расположении духа, опять взял Вольдемара за руку и вместе с ним пошел в залу.
После четырех туров карты были оставлены… Их заменила самая веселая, самая дружеская беседа. Анекдоты сыпались за анекдотами. Всех больше, всех лучше и всех занимательнее рассказывал лейтенант Поречной. Он говорил после каждого и обыкновенно, вместо предисловия, произносил слова: ‘Нет! Это что за анекдот, а вот анекдот!..’. Разумеется, это была одна шутка, которая, впрочем, очень заинтересовывала слушателей. Таким образом вечер промчался неприметно.
После ужина один из гостей посмотрел на часы, взял шляпу и сказал весьма торжественно начало какой-то старинной французской сказки:
— Нет такой компании, которая бы не расходилась, говорил царь Дагоберт, а потому и нам пора отправляться восвояси… Прощайте, Никита Петрович!
— Нет! Это что за анекдот, а вот анекдот! — закричал Поречной, подвязывая свой кортик. — Одна здешняя пансионерка писала при наступлении каникул в деревню к своей матери: ‘Дражайшая маминька! Все мои подруги разъехались, я скучаю одна в пансионе: позвольте и мне разъехаться!..’. А вы, Никита Петрович, позвольте нам. Спасибо за вечерок!.. Приезжайте-ка поскорее в нашу сторону. Господа! Милости просим в Коломну… Но что откладывать — то хуже! Я ожидаю вас завтра: это будет ровно за полгода до моих именин…
Все дали слово, и каждый разъехался куда ему следовало.

Комедия кончилась — вы можете разойтись.
Демонакс, философ критский

Глава XIII. Орест и Пиллад

С каким восторгом я воображаю будущее!..
Мои дети улыбаются мне, резвяся на моих руках:
я поддерживаю их нетвердые шаги.
Гесснер

На другой день, часу в двенадцатом утра, Вольдемар отправился к генералу Путову.
— Дома ли его превосходительство? — спросил он у швейцара.
— Дома, но сейчас изволит отправляться.
Несмотря на слабые и больные свои ноги, Поэт поспешил взбежать на лестницу… Вдруг перед ним засияла звезда… Не знавши лично Путова, он обратился с вопросом к какому-то чиновнику, который шел за генералом. Получив утвердительный ответ, он стал догонять последнего, нечаянно наступил ему на шинель и растерялся совершенно.
— Что вам угодно? — произнес генерал совсем не дружеским тоном.
— Виноват, ваше превосходительство!.. Честь имею рекомендоваться вашему превосходительству… Я… ваше превосходительство… пришел к вашему превосходительству…
— Вижу, сударь, что вы пришли, но кто вы такой?
— Я, ваше превосходительство, сын Николая Ивановича Смолянова.
— А! Владимир!.. Я ждал тебя давно!.. Очень рад, что ты навестил меня, жаль только, что немного поздно… Впрочем, я еще успею… — прибавил он, подумавши. — Пойдем! Пойдем, братец, ко мне.
В зале, в которую вошли они, было еще около десяти чиновников, являвшихся по делам службы.
— Ну как ты поживаешь, мой друг? — продолжал генерал, входя в гостиную.
— Довольно хорошо, ваше превосходительство.
— Мало!.. Надобно жить очень хорошо… Ко мне пишет твой отец, чтобы я снабдил тебя деньгами… Сколько ж тебе надобно?
— Мне необходимы полторы тысячи рублей.
— Изволь, с большим удовольствием… Садись-ка вот сюда и напиши к отцу в двух строчках, что ты получил от меня эту сумму… А вот тебе и деньги.
Ободренный ласкою и обрадованный своим богатством, Вольдемар кончил все в две минуты — и рассыпался в благодарностях.
— Если хочешь, служи у меня, я тебе дам на первый раз 750 рублей жалованья, а там можно и прибавить, смотря по твоей работе.
— Я почту себе за особенное счастие служить под начальством вашего превосходительства.
— Тем лучше!.. Теперь прощай! Мне некогда… Я обедаю в четыре часа: приходи, когда тебе вздумается… До свидания!
Когда Вольдемар вышел на улицу, он не слышал под собой земли, он позабыл, что у него болят ноги, и вопреки наставлению великого Демосфена шел очень прытко. Накупив разных галантерейных вещиц, разумеется, самых необходимых, он завернул к лучшему портному, заказал лучшую пару платья, прекрасную модную шинель и нашел, что у него за всеми расходами останется с лишком восемьсот рублей.
Ему казалось, что состояние его обеспечено, и он, будучи чрезвычайно доволен своею настоящею участью, погрузился в самые сладостные мечты о будущем.
Милая жена, то есть Лиза!.. Дети, хорошенькие, как купидончики!.. Боже мой! Как это весело!.. С какою радостью будет он возвращаться домой от своей должности!.. С какою горячностью обнимет он свою Лизаньку… А дети-то!.. Проказники, право!.. Один обвивается вокруг шеи, другой тянет его за фалду, а милашка дочь играет его орденским крестом. (Уж тогда верно он будет иметь его.) Показывая таким образом самому себе самые увлекательные картины, он прогуливался по Невскому проспекту, устал, когда вспомнил, что он идет пешком, и зашел в кондитерскую.
В угловой комнате, между другими посетителями, обратили на себя его внимание два молодых человека, разговаривавших о чем-то вполголоса. Один из них был верткий, тоненький и маленький,
другой еще тоньше, несколько повыше и бел донельзя… Лицо первого было очень благообразно, лицо второго было подвижное и вечно улыбающееся. Серые глаза светлели у обоих. Сидя подле, Вольдемар мог расслышать большую половину разговора и потому нехотя узнал, что они сибиряки, что они коллежские секретари, что им дадут летом чины титулярных советников и что, наконец, зимним путем они поедут назад в Сибирь, но уже штаб-офицерами.
Желая познакомиться со своими земляками, герой наш обратился к маленькому, который был возле него:
— Извините меня, что я вас обеспокою своим вопросом: вы, кажется, из Сибири?
— Точно так! — отвечал маленький: — А вам, верно, знакома эта сторона?
— Как же! Я там родился.
— Ваша фамилия?
— Смолянов.
— Боже мой! Неужели вы сын Николая Ивановича, нашего почтеннейшего начальника!
— Это мой батюшка.
— Скажите пожалуйста!.. Вот приятнейший случай!.. То-то я смотрю, что ваше лицо мне чрезвычайно знакомо… Вы удивительно как похожи на вашу сестрицу, а ваша сестрица удивительно как хороша собою!
Тут, не дожидаясь никакого ответа, оба незнакомца подошли к Смолянову.
— Позвольте нам иметь честь познакомиться с вами.
— Помилуйте, господа!.. Мне очень приятно!
Засим следовали объяснения, поклоны и дружеские пожатия рук. Потом начались расспросы и рассказы: где живете вы, где вы изволите квартировать, долго ли пробудете в Петербурге или останетесь в нем служить и так далее… Все это кончилось тем, что два коллежских секретаря увлекли к себе губернского откушать, что Бог послал, по их выражению.
Очень не мешает сказать, что из двух коллежских секретарей маленького и благообразного звали Иваном Дмитриевичем Арским, а воскового и вечно улыбающегося — Васильем Петровичем Вельским… Я почитаю также непременным для себя долгом упомянуть, что сей последний имел очень занимательный нос.
Это был косвенно-усеченный с одного конца эллипсис, толщиною в сорокакопеечный переплет какой-нибудь грамматики или краткого землеописания, только две больших ноздри расширялись вроде сегментов и сквозили до такой степени, что в них всегда было видно, говоря словами одной анакреонтической песни,
Как сквозь жилки голубые
Льется розовая кровь.
У маленького была довольно плавная походка с пришаркиванием, которое, как вы знаете, так необходимо для всякого порядочного человека. В приемах Арского видна была ловкость и непринужденность.
Восковый человечек ходил на цыпочках с отрывистой прискачкой и кланялся таким образом, что оконечности его носа, вздернутого кверху и выдавшегося вперед подбородка и вечно согнутых колен, касались одной и той же прямой линии, перпендикулярной к поверхности земного шара, все же прочие части тела по возможности выдавались назад. Одним словом, это было существо, которое давало все удобства проходить по себе не только простую, но даже сферическую геометрию: стоило только заставлять его кланяться, любезничать, ходить, лежать, садиться — и наблюдательный взор, верно, отыскал бы в нем все линии, площади и тела… Казалось, что природа хотела осуществить в нем всю высшую часть математики.
— Отчего ж это вы не изволите решаться ехать к нам? Здешняя служба будет для вас очень трудна, Владимир Николаевич! — сказал восковый по приходе на квартиру.
— Как быть!.. Зато будет хорошо, когда привыкну.
— Конечно так! Я с вами совершенно согласен! Только воля ваша, что вы ни говорите, а все как-то лучше жить под крылышком. Вы бы получали хорошенькое жалованьице и жили бы себе припеваючи.
— Нет, Василий Петрович, мой батюшка пишет мне совсем другое: он говорит, что именно-то с меня и будет взыскивать как можно строже.
— Полноте, пожалуйста!.. Он шутит!.. Уж мы знаем его вдоль и поперек, да вот хоть спросите у Ивана Дмитриевича: он у Николая Ивановича человек домашний.
— Конечно, Николай Иванович очень добр, очень снисходителен, но захочет ли сам Владимир Николаевич терять понапрасну время?
— Помилуйте! — подхватил восковый. — Да кто вам говорит о потере времени?.. И разве нет никаких занятий, кроме наших скучных дел?.. Я уверен, что с таким умом, с такими способностями, с таким образованием Владимир Николаевич не потратит даром ни одной минуты.
— Это лесть, Василий Петрович, потому что вы хвалите меня в глаза, не зная обо мне ничего совершенно.
— Кто?.. Я льщу?.. Полноте скромничать!.. Неужели вы думаете, что уж этого никак нельзя заметить с первого же взгляда?.. Спросите-ка у Ивана Дмитриевича, и он верно подтвердит вам мои слова!
— Чтобы и меня в мою очередь не назвали льстецом, мне приходится отмолчаться, но внутренне я решительно согласен с Васильем Петровичем.
— Вот видите ли!.. А вы уж тотчас и за подозрения! Нет, сударь!.. Я человек прямой и говорю всегда то, что чувствую… Если вы не верите, так спросите Ивана Дмитриевича.
— О! На этот счет я смело могу ручаться за моего товарища.
— Скажите ж нам, чем вы особенно любите заниматься: верно, книгами?.. Литературой?
— Вы угадали!
— Смешно ж не угадать!.. Вы так и смотрите писателем. Вот спросите хоть у Ивана Дмитриевича.
— Точно, Владимир Николаевич! В вас есть какая-то счастливая особенность: эта бледность, которая так идет к вам, эти блестящие глаза, эта томность и эта приятная небрежность одежды — все это вместе дает вам очень интересный вид.
— Вот видите ли!
— Да вы, господа, сведете меня с ума своими похвалами.
— Перестаньте!.. Не стыдно ли вам!.. И разве вы не любите правды?.. Но скажите пожалуйста, что вы избрали: прозу или поэзию и какой именно род?
— Я пишу стихами, однако ж по сию пору не предпочел еще никакого рода исключительно.
— Ну будь я не я, если мне не удалось читать ваших превосходных сочинений!
— Не может быть, Василий Петрович: я не печатаю и даже никому не показываю своих стихов. Вы ошибаетесь!.. Разве только не видали ли вы моей оды к Человеку, с которой я дал кое-кому два или три списка.
— Вот то-то же! А спорите!.. Если вам хочется знать, как я восхищался этой одой, так спросите вот у Ивана Дмитриевича… Особенно мне понравился приступ… Как бишь он начинается?.. Ах, какая проклятая память!..
Сосуд нечистый и преступный
Для влаги чистой и святой!
— Точно! точно!
Сосуд нечистый и преступный
Для влаги чистой и святой!
— Как это удалось вам соединить игру слов и богатую, высокую, неподражаемую мысль… святой — преступный, чистый — нечистый!.. Ей-богу, прелестно!.. Хоть кому бы написать — так впору!.. Уж вы, верно, одолжите меня и позволите списать, чтобы выучить на память?
— Да это не стоит труда списывать!
— Побойтесь Бога, что вы говорите!.. Как вам можно судить о собственных своих произведениях?.. Предоставьте это другим!
Во время обеда и с час после него разговор продолжался в подобном роде. Два хозяина, один перед другим отличались угождениями и предупредительностию. Они, казалось, были так откровенны со своим гостем, так полюбили его, что этот гость был вне себя от радости и сказал им:
— Господа! Сегодняшний день я отмечу и в дневнике, и на сердце одним из счастливейших в моей жизни.
Объятия возобновились и кончились. Потом новый Орест и новый Пиллад стали склонять Вольдемара ехать вместе с ними в Сибирь. Все убеждения были напрасны, наконец Арский хотел тронуть его за самую живую струну для всех молодых людей и стал говорить о женщинах и любви.
— Если бы вы знали, какие есть у нас девушки… Особенно одна… Это чудо!.. Да вот вам свидетель: спросите у Василья Петровича… Я ручаюсь головой, что вы верно влюбитесь в нее.
— Не ручайтесь, Иван Дмитриевич!.. Вы прозакладуете!
— Разве только в одном случае, ежели вы уже влюблены… Ага, милостивый государь!.. Вы покраснели!.. Так вот отчего вам не хочется оставить Петербурга… Теперь мы понимаем-с… Как бы я желал видеть предмет вашей любви: он должен быть очарователен!
— Если уж, господа, дело пошло на откровенность, то я вам скажу, что девушка, которую я люблю, которую я буду любить до моей смерти, выше всякого описания: ее непременно надобно видеть, чтобы постичь ее красоту.
— Стало быть, я довольно хорошо узнал ваш вкус.
— А как ее фамилия?.. — прибавил восковый таким тоном, как будто он спросил от нечего делать: ‘А как зовут жену китайского императора?’.
— Как ее фамилия?.. Но зачем вам знать ее фамилию?
— Я спросил вас, ей-богу, из одного участия, впрочем, если это секрет — так и не говорите, пожалуйста.
— Напротив!.. Теперь-то я и скажу для доказательства, что у меня нет от вас ничего тайного: ее зовут Елизаветой Егоровной Буклиной… Однако ж, господа, ведь это между нами?
— Разумеется!.. И вы можете сомневаться?
Потом эти любезнейшие коллежские секретари от общего перешли к подробностям, и, схватывая слово по слову, они узнали все до последней нитки.
Вольдемар был в восторге: он нашел людей, которые принимают в нем участие, понимают его и слушают очень охотно: он мог наговориться досыта о своей Лизаньке… Конечно, и Зоров очень добр, очень его любит и тоже толкует с ним о его брюнеточке, но какая разница!.. Здесь ловят на лету каждое его выражение, отгадывают каждую мысль, а там он должен слушать цитаты из бессмертных творений бессмертного неаполитанца Порта и рассуждать о знаменитой мегалантропогенезии знаменитого Роберта Младшего!
Время до чая сократилось в полчаса, так оно было приятно!
— Хороши же мы с тобою! — сказал Арский своему товарищу. — Мы и позабыли сообщить Владимиру Николаевичу приятнейшую новость… Понимаешь?
— Боже мой!.. Как не понять! Знаете ли, кто приехал вчера в Петербург?
— Как же мне знать?
— Ваш дядюшка Яков Афанасьевич Сашин.
— Что вы говорите?.. Где ж он остановился?
— Ах, как жаль, что я не могу рассказать вам его квартиры, но заезжайте к нам завтра утром часу в десятом — и я поеду вместе с вами.
— Нельзя ли теперь?
— Досадно, очень досадно, что мы должны вам отказать по одной особенно важной причине, но сегодняшний вечер не сделает большого расчета.
— По крайней мере не дальше завтрашнего дня?
— Непременно!
Вольдемар распростился с ними и поехал к Поречному. Я не стану говорить моим читателям, что вечер проведен был чрезвычайно весело: быть у Поречного и скучать — значит быть вдруг и сыту и голодну… Гости разъехались за полночь, однако ж Вольдемар успел еще написать в своем дневнике следующие строки.
‘Опять целый день счастия и радостей!.. Удивительно, как сердце мое может выносить столько сильных ощущений!.. Из крайности я перешел сегодня в довольство, мне предложено хорошее место, я нашел вдруг двух добрых, искренних друзей, а в любви моей прелестной Лизы я почти не сомневаюсь. Чего же не достает мне?.. Я счастлив теперь, и что еще ожидает меня? Одни удовольствия и наслаждения!’.
Он лег — и последними мечтами его были деньги и Лиза… место и Лиза… друзья и Лиза… потом одна только Лиза и Лиза… наконец он уснул и все-таки видел… Лизу!

Высочайшее благо смертных — есть любовь.
Феррье

Глава XIV. Ментор и Телемак

В наше время друзья похожи на дыни:
из полсотни насилу выберешь одну хорошую.
Мерме

Проснувшись на другой день рано утром, Вольдемар решился на дело, почти неслыханное в историях пламенной любви… Очень не мудрено, что все прелестные читательницы и все добрые мои читатели восстанут против него, назовут бесчувственным, жестоким, притворщиком, а какой-нибудь риторик, смертный охотник до фигуры уподобления, скажет мне напрямки: ваш герой носит в груди своей карманный погреб… Все это очень легко может случиться со стороны читающих, но все это будет вопиющая несправедливость.
Молодой Смолянов имел чувствительное, мягкое, пламенное сердце, он страстно любил свою Лизу, но он был Поэт, а Поэты бывают иногда очень странны. Так и с ним!..
Проснувшись поутру в понедельник, он начал думать, думать и придумал наконец не видать очаровательной своей брюнетки целых три дня. Надобно сказать, впрочем, что тут входили в расчет очень важные вещи.
Во-первых, лучший его портной дал честное слово непременно к утру четверга приготовить ему лучшую пару платья и прекрасную модную шинель, выходит, что в тот день он мог явиться к обеду у Буклиных в самом блистательном виде, а в этом предполагался чрезвычайно приятный сюрприз… Раз — причина!
Во-вторых, он думал весьма основательно, что, не показываясь Лизе три дня сряду, он узнает и определит с математическою точностью, до какой именно степени она его любит, потому что у невинной и простосердечной девушки в четырнадцать лет самая заветная, сердечная тайна тотчас же может быть видна как на ладони. Вольдемару стоило только быть потом как можно внимательнее при первом свидании и пристально замечать, как его примут: по-прежнему ли, или с холодностию, или, наконец, покрасневши и с этою очаровательною грустью, которая потом разольется в самых нежных упреках… В одном случае это будет значить, что его любят, но что этак же любят и многих, в другом, самая холодность приема есть уже очень хороший признак: отсутствие милого братца замечено еще в первый день, во второй и в третий стали на него сердиться… О, его любят предпочтительно перед многими!.. В остальном случае на него не могли и сердиться: строго рассматривали собственные свои поступки, боялись, что, может быть, огорчили его чем-нибудь, сами на себя взводили напраслину, раскаивались, не зная, в чем, грустили и плакали… Тут не остается никакого сомнения, что его любят предпочтительно перед всеми!.. Таковы могли быть последствия решимости Вольдемара не посещать Буклиных до четверга: он, как вы видите, мог узнать многое… Два — причина!
В-третьих, у него было в виду еще одно обстоятельство: он наслаждался до бесконечности, когда видел ежедневно свою хорошенькую, миленькую Лизаньку, и хотел узнать, до какой точки может возвыситься это наслаждение, если он не увидит ее целых три дня сряду. Одним словом, он вздумал эпикурействовать, то есть увеличивать свое счастие некоторыми значительными лишениями… Три — причина!.. Стало быть, на каждый день по одной. Воля ваша, а этого чересчур достаточно.
Но если мои читатели и теперь не переменят своего мнения о моем герое, то мне остается напомнить им еще раз, что он Поэт, что он был тогда молодой человек двадцати лет, неопытен, как ребенок, чрезвычайно доверчив к другим по простоте сердца и, грех утаить подобное противоречие, доверчив к самому себе, по человеческой гордости.
Предполагая, наконец, что все извинили моего родственника, — я спокойно продолжаю свое повествование.
Пробило десять часов — и Вольдемар отправился к новым своим друзьям.
— Не сердитесь ли вы на меня, Василий Петрович, я что вам немножко задержал?
— Помилуйте!.. Как вам не грех!.. Если я и досадовал, так только от того, что долго не видал вас: вот хоть спросите у Ивана Дмитриевича… Однако ж нам нечего мешкать: ваш дядюшка встает в шестом часу — и мы приедем как раз к завтраку: он это очень любит!
Удивительная тишина царствовала в больших покоях, которые занимал Сашин. Лакеи ходили на цыпочках по разостланным коврикам: только изредка, из дальнего кабинета, раздавались глухие звуки сухого кашля. Казалось, что даже и шумный гул столичного движения не смел приближаться к этой обители спокойствия: он слышнел, как отдаленная буря.
Когда Вольдемар переступил порог, его обдало сперва кипятком, потом как будто облепило снегом, он вздрогнул, сердце его, как говорится, ёкнуло, холодный пот выступил на лбу, он никак не мог понять причину своего страха, хотел было отыскивать ее, но об них доложили — и слуга раскрыл дверь. Таким образом, он отправился, не оправившись.
— Ах, батюшки мои!.. Тебя ли я вижу, любезный Владимир?.. Поди, поди, брат, ко мне поскорее и обними старика, который тебя душевно любит.
Между тем, как они заключают друг друга в родственные объятия, от которых храбрый Вольдемар нехотя пришел в себя, я успею на скорую руку предупредить всех, что добрый его дядюшка, который (между нами будь сказано) говорил очень и очень протяжно, был уже предупрежден Вельским обо всем и знал насчет Вольдемара всю подноготную. Сгоряча вы, может быть, назовете это изменою, предательством, поступком самым низким и черным, может быть, что я и соглашусь с вами внутренно, но почтеннейший мой Василий Петрович или думал об этом совершенно иначе, или просто ничего не думал и только следовал какому-то непреодолимому, врожденному влечению… Предполагаю, впрочем, наверняка, что в подобных пересказах он находил какое-то особенное удовольствие и что даже считал священным долгом передать тайну дружбы — попечительности родства.
Вельский уехал тотчас после завтрака: он торопился к должности. Дядя и племянник остались наедине.
— Садись-ка ко мне поближе, любезный мой племянничек, и поговори со стариком откровенно насчет твоих планов и намерений: ум хорошо, говорит пословица, а два и того лучше… Подумаем, пообсудим вместе, авось, и моя опытность будет тебе полезна.
— Я очень рад, дядюшка, что имею случай воспользоваться вашими советами, что же касается до моей откровенности, то вы можете быть в ней решительно уверены.
— Дай Бог, чтоб это было справедливо: мы посмотрим. Начнем с того, что у тебя нет никакого состояния и что тебе надобно служить и служить очень ревностно, чтобы выслужить себя кусок хлеба. Иному, друг мой, это достается даром, но тут необходимы тетушки и дядюшки, только совсем не такие, как я с моею старухою… Ты должен работать и работать так, чтобы труды твои были замечены и оценены… Правда, сперва ты поскучаешь, а потом втянешься и не захочешь отстать… Ну, что ж?.. Согласен ли ты в этом отношении со стариком?
— Как нельзя более, дядюшка!.. Мои мысли совершенно одинаковы с вашими.
— И прекрасно!.. Теперь потрудись рассказать мне, где именно ты намерен служить?
— Сначала я предполагал было отправиться в Сибирь, чтобы находиться при батюшке, но потом единогласный совет всех моих знакомых переменил мое намерение. Все они говорят мне одно и то же, что эта поездка не принесет мне никакой пользы и что служба по министерству несравненно почетнее и выгоднее для будущего, нежели служба в Сибири.
— Все это так, любезный Владимир, но послушай беспристрастно старика, которого, когда он был молод, слушали старики. Я уж и не говорю, как бы ты обрадовал своего отца, приехавши к нему после долгой разлуки, не стану напоминать тебе, что он стар и дряхл, что, может быть, чужая рука скоро закроет ему глаза и что ты в одном бесчувственном, немом письме получишь его последнее благословение, и то если смертная болезнь не отнимет у него силы призвать на тебя покровительство небесное, я умолчу об этом, потому что ты, как добрый сын, должен помнить сам подобные вещи, сам должен стараться, чтобы в эти немногие, остальные дни жизни твоего родителя мог бы ты утешать его своим присутствием, своею заботливостью и любовью…
— Ах! Не говорите!.. Не продолжайте, дядюшка!.. Я еду!.. Я еду сегодня… завтра… когда вам угодно! — восклицал Вольдемар, отирая слезы. — Я еду… только ради Бога, не ужасайте меня близкой кончиной моего батюшки!.. Я готов оставить все, но я исполню сыновнюю обязанность!..
Дядя прослезился сам, встал, обнял Вольдемара и прибавил тихим, дребезжащим голосом.
— Милый друг! Я умею оценить твою решимость, ты добрый и примерный сын: Бог видит твои слезы и наградит тебя за них.
В продолжение нескольких минут в комнате царствовало совершенное молчание.
Только тот, чье сердце было когда-нибудь согреваемо первою, чистою, возвышенною любовью, кого радовали сладкие надежды на счастие, кого лелеяли волшебный мечты о взаимности, — только тот может представить себе полную и верную картину борьбы, которая кипела тогда в душе Поэта… Он невольно содрогался при мысли, что ему должно будет не видаться с ненаглядною Лизою… Он напрягал все силы души и все не мог постигнуть, как он станет существовать без нее, как он не услышит ее очаровательного голоса, не увидит ее пленительного лица целые недели, месяцы, годы… не увидит, может быть, целую вечность… Целую вечность!.. Нет! Это невыносимо!..
Несколько раз порывался он взять назад свое слово, но в то же время священный голос природы твердил о другом.
Он напоминал ему неусыпные заботы отца о его младенчестве, нежную любовь к нему доброго старца, его великодушные пожертвования, его седины, близость гроба, этот потухающий взор умирающего, который в каком-то тягостном полузабытье будет искать кого-то и не найдет, кому передать последний взгляд любви, наконец, эту чуждую руку, которая равнодушно скрестит на оледеневшей груди иссохшие и недвижные руки… Такие картины будущего были ужасны!
В то же самое время юное, пылкое сердце его говорило ему: ‘Я буду всегда любить твою Лизу, но я не могу быть неблагодарным…’. И он невольно уступал перед собственною благородною решимостью, он сжимал руку своего дяди, он плакал, как плачут те, у которых отнято все… Все, кроме жизни и способности чувствовать свои несчастия!.. Вдруг слезы его остановились, какая-то радостная мысль засветлела в его взорах и невольно проявилась в легкой улыбке.
— Дядюшка!.. Дядюшка!.. — воскликнул восторженный молодой человек. — Я нашел средство соединить и то, и другое, я могу ехать в Сибирь — и быть счастливым, мне стоит только жениться на ней. Вы сами ускорите мое блаженство: вы можете быть сватом… вы будете сватом… вы непременно должны быть моим сватом… Вы согласны?.. Не правда ли, дядюшка?.. Скажите одно слово: успокойте… обрадуйте… осчастливьте меня… У ваших ног я жду вашего ответа!
— Помилуй, мой друг!.. Встань! Успокойся!.. Расскажи мне путем, о ком ты говорил сейчас, что тут за сватовство, и кто такая та, которую ты любишь?.. Признаюсь, племянник, я ничего не понял из твоих восклицаний.
Добрый дядя грешил против совести, говоря таким образом, но он не хотел выставить Вельского в настоящем свете.
— Ах!.. И точно!.. Я вам не говорил об ней ни слова… Она… Но вы ее знаете, дядюшка… Это дочь Анны Ивановны Буклиной.
— Может ли это быть?.. Разве почтенная моя старая приятельница постоянно живет теперь в Петербурге?
— Она воспитывает здесь своих детей.
— Так вот что, любезный!.. Теперь я все понимаю, и если только эта малютка Лиза пошла по матери, так мне нисколько не удивительно, что она вскружила тебе голову… В прошлое время, когда мы, старики, были твоих лет, вся молодежь увивалась около милой Анны Ивановны… Бывало, братец, и я, несмотря на наше свойство…
— Но, дядюшка, скажите мне: угодно ли будет вам замолвить за меня несколько слов?
— Трудно!.. Очень трудно, любезный мой Владимир, отвечать тебе на этот решительный вопрос… Хорошо зная вашу братию молодых людей, я наперед предугадываю все твои возражения… Ты скажешь мне, что для вас довольно самих себя, что вы будете пренебрегать пустыми требованиями
светских приличий, что уединение и любовь составят ваше счастие, что ваши желания ограничатся куском черного хлеба и стаканом ключевой воды… Положим, так!.. Все это, мой друг, чрезвычайно хорошо, потому что умеренность есть краеугольный камень земного благополучия. Но что скажешь ты, не имея в виду ничего, кроме бедности, что ты скажешь о будущих своих детях, о воспитании этих детей?.. Что ты будешь говорить о беспрестанных лишениях, которым подвергнешь навсегда любимую и прекрасную девушку, невинных и близких сердцу своих малюток?.. Какими глазами посмотришь ты на добрую мать своей жены, если та будет страдать, видя в какой тяжелой нужде живет ее дочь?.. Прибавлю еще одно, и чуть ли не самое важное в настоящем случае: ты молод — но взгляни в зеркало!.. Посмотри на свое лицо: смотри, как изнурен ты физическими страданиями!.. Тебе надобна вольная, свободная жизнь, а не семейственные хлопоты, душевный покой и беззаботность, а не печальные картины недостатка и невольной печали.
— Но… позвольте, дядюшка…
— Знаю, знаю, о чем ты хочешь сказать!.. Верно, ты станешь уверять меня, что вы готовы пожертвовать всем друг для друга. Не сомневаюсь и в этом, но я спрошу у тебя, захочешь ли ты сам жениться на своей Лизе, будучи в таком жалком, расслабленном положении? Жениться для того, чтобы, может быть, вскоре оставить ее сиротою или, что еще хуже, чтобы передать своим детям это болезненное изнеможение, которое заставит их сожалеть о своем существовании и даже заронит в их душу страшный для тебя упрек… Что ты ответишь им тогда на это?
— Нет, дядюшка!.. Нет… Я не могу быть… Я не буду злодеем! Есть Существо, Которому все известно, Которое видит мое прямосердечие… Вот вам перед Его лицом моя рука, мое честное слово… Я оставляю ее… Да!.. Я оставляю ее навсегда!
— Зачем крайности, молодой человек?.. Зачем этот решительный приговор: навсегда!.. Что не годится нынче, то может быть очень хорошим через несколько времени. Я давно и коротко знаю Анну Ивановну, как женщину благоразумную, кроткую и благородную… Я уверен, что дочь ее имеет прекрасное нравственное образование и может составить счастие доброго человека, но она еще очень молода — ты тоже, повремени немного… Эй, послушайся старика, которого… извини мое повторение… которого слушались старики, когда он был еще молод! Между тем ты выздоровеешь, сделаешься поопытнее, привыкнешь к серьезному делу и, Бог даст, вступишь на такую дорогу, которая обеспечит твою будущность, а Лиза успеет научиться своим обязанностям, и тогда, если сердце ее не переменится… тогда совсем другое дело… Я сам тряхну менуэт на твоей веселой свадьбе!.. Полно же горевать, молодой человек!.. Обними-ка старика!
— Ах, дядюшка! Вы себе не можете представить, сколько я вынес в сегодняшнее утро!.. Какие ужасные перемены!.. Какие быстрые, решительные переходы от одного сильного чувства к другому: от отчаяния к светлым надеждам, от надежд — к мучительной горести!.. Но теперешнее мое душевное положение невыразимо: это не спокойствие, а какая-то унылая бездейственность, горький плод горькой необходимости… Дорого мне стоило убедить себя в невозможности настоящего счастия, но я вытерпел эту пытку и как будто закалился в ней… Мне кажется, что с этой минуты для меня будут чужды все посторонние впечатления… Я употреблю все мои труды, все мои способности, чтобы сблизить с собою мое грядущее счастие… Прелестное имя Лизы будет для меня волшебным Фаросом, к которому я пойду с постоянным терпением. Быть может, что судьба вознаградит меня за это!
— Люблю и хвалю твою рассудительность и твою благородную решимость, которую ты высказал так кудряво, впрочем, тебе будет не так трудно, как ты думаешь: страшен сон, да милостив Бог!
Вслед за тем дядя поговорил еще несколько о поездке, которую выставлял в самом лучшем виде, и сказал, что он никак не может ожидать ничего хорошего от службы племянника в Петербурге, и, наконец, переменяя исподволь щекотливый предмет разговора, свел к самым обыкновенным вещам.
— Ступай-ка прогуляйся перед обедом, да приезжай есть мою хлеб-соль, только, пожалуйста, пораньше: я уж сорок лет обедаю во втором часу.
— Я не заставлю вас дожидаться!
— Тем лучше!.. Потом я отдохну немного, а там, напившись чаю, отправимся вместе в театр.
— Ах, какая мысль, дядюшка!.. Как-то на днях, державши пари против Лизы, я проиграл ей билет в ложу бельэтажа, теперь будет очень кстати заплатить ей свой долг, это чрезвычайно ее обрадует: она так любит спектакли… Я не скажу об вас ни слова, когда буду отдавать билет, и наперед воображаю удивление Лизы и ее матери при встрече с вами в театре.
— Ну, хоть это и не совсем ловко, но сегодня ты можешь делать что тебе угодно: я очень рад, что тебя это занимает, к тому же и с Анной-то Ивановной я человек свой, и так короток и дружен, что нам нечего церемониться… Распорядись как вздумается: я на все согласен.
— Прощайте ж, дядюшка!
— Прощай, любезный мой племянник… до свидания!
— Пошел в театр!.. — закричал Вольдемар — и дрожки покатились…

Я не знаю, чего желает этот молодой человек [Брут],
но все, что он желает, — он желает пламенно.
Цезарь

Глава XV. Эдип в Афинах

Все действия человека так противоречат друг другу,
что нет возможности приписать их одному и тому же лицу…
Монтень

Трудно, почти невозможно пересказать, что думал Вольдемар и что он чувствовал или, наоборот, чего он не думал и чего он не чувствовал… В душе его была какая-то чудная смесь всего и ничего… Иногда, содрогаясь при одном воспоминании о данном слове, он хотел воротиться назад и сказать своему дяде, без всяких церемоний, что он не выедет из Петербурга ни за какие коврижки… Но между тем он безмолвствовал… Извозчик ехал вперед, а слезы все катились да катились из глаз Поэта.
То вдруг он как будто холодел ко всему, ничто окружающее не развлекало его внимания: оно устремлялось в какую-то мечтательную отдаленность, он задумывался… думал… думал…
— Что ж ты остановился, как вкопанный?
— Да ведь вы сами, сударь, приказали ехать к театру.
— Точно… Постой же здесь: я сейчас выйду.
Билет был взят и отвезен к Буклиным. Таким образом, намерение Смолянова не быть у них три дня уничтожилось само собою, но как же можно было знать утром, что этот старый дядя будет говорить такие чудные вещи? Я уверен, что всякий правоверный мусульманин, будучи на месте моего героя, непременно бы воскликнул: ‘Нет Бога, кроме Бога, а Мухаммед — Пророк Его!’.
— Вы обедаете с нами? — спросила Вольдемара его названая тетинька.
— Извините меня!.. Я сегодня отозван.
— Итак, до вечера! Я тороплюсь кончить письмо.
Она ушла в свой кабинет, он тоже взялся было за рукоятку замка, чтобы идти в прихожую, только вдруг что-то беленькое мелькнуло из боковой комнаты, и прежде, нежели изумленный Поэт успел опомниться, — перед ним стояла его Лиза.
— Братец!.. Добрый мой братец!.. — пролепетала с непритворным участием эта милая малюточка. — Скажите мне, пожалуйста, отчего вы так скучны?
— Я скучен?.. Напротив!.. Это вам так кажется, сестрица!
— Сделайте милость, полноте притворяться!.. Вы меня не обманете: да и за что ж вам меня обманывать?.. Что я вам такое сделала?
— Уверяю вас, милая сестрица.
— Перестаньте, ради Бога!.. Посмотрите только, какие у вас заплаканные глаза… Скажите ж мне, братец, всю правду… Если я не успею развеселить вас, так, по крайней мере, поплачу вместе с вами.
— Милая Лиза!.. Ах, Боже мой!.. Извините меня!.. Простите мое невежество… Но вы так добры и сострадательны… А я так несчастлив!.. Сегодня некогда… Завтра вы узнаете все.
Надобно сказать правду, что этот коротенький разговор вполголоса, с таким патетическим окончанием, сделал большой переполох в сердцах братца и сестрицы.
‘Он так несчастлив! — думала она, и алмазные слезки струились по ее розовым щекам… — Он так несчастлив! — грустно повторяла невинная девушка… — Бог с ним!.. Он меня не любит!.. Что бы ему сказать мне об этом прежде!.. Верно, он, бедненький, влюблен в кого-нибудь, и ему не отвечают любовью… Как мне его жалко!.. Может быть, я знакома с этою красавицею… О! Тогда бы я, верно, стала хвалить его перед нею!.. Я бы заставила ее полюбить моего доброго, моего милого братца!.. Не понимаю, отчего ж это мне казалось сперва, что он любит одну меня. Ах, я глупенькая!.. Глупенькая!.. Впрочем, не ошибаюсь ли я?.. Посмотрим, что-то он скажет мне завтра?.. Ведь обещался пересказать все… Ах! Если бы только я могла помочь ему!..’.
Таковы были мысли этого прелестного создания… Она предавалась им в продолжение всего дня… То украдкой вздыхала и плакала, то алыми горящими устами она грела свой платок, прикладывала его к своим глазам, чтобы осушить слезы, — и снова вздыхала и плакала.
Наконец, пробило шесть часов. Для вечернего костюма выбрано было платье, которое, по словам милого и доброго братца, всех лучше шло ей к лицу, она даже пожертвовала модною прическою и убрала свою голову так, как убирала года с два тому назад.
‘Пусть смеются надо мною те, у которых в запасе много смеха, — думала она, — зато эта уборка понравится моему миленькому братцу’. Ударило семь — и Буклины отправились.
Совсем другое происходило в сердце Вольдемара.
Участие Лизы, ее ласки, эти выражения, которые так ясно обнаруживали ее любовь, — все это вместе сильно поколебало в нем его великодушное самоотвержение… Он думал, что для него, конечно, будут тяжелы несколько минут, в которые придется ему выслушать упреки своего дяди, но что значат эти несколько минут в сравнении с целою жизнью!.. К тому же он предполагал очень основательно, что в случае настойчивости со стороны Сашина ему стоит только решиться сказать напрямик этому старику, что он имеет от своего отца позволение ехать или не ехать и что в силу этого позволения он остается, не едет и не поедет! Такова была, по крайней мере, последняя его мысль, с которою он вступил в покои своего родственника.
Кроме двух закадычных своих друзей, он нашел там еще каких-то трех или четырех чиновников… Вскоре, после обыкновенной рекомендации, гости возобновили прежний разговор.
Вольдемар сел в угол и ничего не видел, ничего не слышал. Через полчаса кто-то сказал ему шепотом:
— Молодой человек!.. Не стыдно ли быть малодушным, как ребенок?.. (Это сильно кольнуло самолюбие Поэта.) Вижу, — продолжал тот же голос, — что ты начинаешь сбиваться с избранного тобою пути… Вижу, что ты хочешь изменить честному слову, данному перед лицом Неба… Вижу, что ты не хочешь слушать старика, которого…
— Не оканчивайте, дядюшка!.. Я вам повторяю мое слово: только не оканчивайте!
— Смотри же, милый друг, помни, что…
— Кушать готово! — сказал отрывисто длинновязый лакей в длиннополом сюртуке какого-то сомнительного цвета, и старик, которого, когда он был молод, слушали старики, не успел досказать, что именно следовало помнить молодому человеку.
Вкусный обед, приправленный хорошим вином, есть, по моему мнению, одна из самых счастливых и душеспасительных выдумок… Тут человек проявляется в полном его блеске, и кто всегда неловок, не шутлив или угрюм за столом, тот верно уж везде угрюм, не шутлив и неловок. Ободрительные взоры дяди, рассказы Арского и лесть другого коллежского секретаря развлекли понемногу Поэта, сколько можно было развлечь его в настоящем положении. Он даже улыбнулся, когда восковый человек, по своей привычке, стал беспрестанно ссылаться на свидетельство маленького, и когда маленький отвечал тем же, ссылаясь в случае нужды на воскового. Впрочем, это взаимное рукомытие он почитал одним только следствием их дружбы, единомыслия и одинаковости понятий.
Когда встали из-за стола, старик отправился отдыхать, гости отправились по домам, а Вольдемар отправился к своим благоприятелям.
— Что это вы так скучны, почтеннейший Владимир Николаевич? Неужто худые вести от молоденькой Буклиной?
— То-то и жалко, Василий Петрович, что напротив!.. Я теперь почти уже не сомневаюсь в ее любви и между тем должен быть несчастлив по стечению обстоятельств.
— Полноте шутить!.. Может ли это статься?.. Разве не затевает ли чего-нибудь Яков Афанасьевич?
— Да!.. Он взял с меня не только честное слово, но даже почти клятвенное обещание, что я непременно поеду в Сибирь.
— Ну, Иван Дмитриевич!.. Не говорил ли я тебе наперед, что этот старик, при всей своей доброте, верно, чем-нибудь повредит Владимиру Николаевичу… А?
— От того-то я и не соглашался с тобою, что он очень добр… Кто ж бы мог это предвидеть?.. Однако ж, покуда расскажите-ка нам поподробнее все дело, очень может быть, что еще как-нибудь удастся и поправить, особливо с вашим умом.
Вольдемар передал им почти от слова до слова весь утренний разговор с дядею.
— Вы извините меня, Владимир Николаевич, — сказал, наконец, Арский, — а ваш дядюшка очень странен по своим мнениям, которые пахнут прошедшим веком. Для меня чрезвычайно забавны его уверения, что никак нельзя в одно время и любить пламенно, и служить ревностно… Не знаю, как это вы оплошали, а я бы, признаюсь, ни за что бы не поддался этому старику, которого когда-то слушали старики.
— Но я не устоял, стало быть, дело кончено, теперь надобно подумать о том, нельзя ли его переделать… Не приищете ли вы, господа, каких-нибудь средств?
— По-моему, — сказал восковый, — вы должны покориться обстоятельствам… Как быть, Владимир Николаевич!.. Плетью обуха не перешибешь… Яков Афанасьевич может выставить ваше благородное упорство с самой дурной стороны перед вашим батюшкой, и, вот хоть спросите у Ивана Дмитриевича, это может навлечь вам большие неприятности.
— Поэтому нет никакой надежды?
— Почти что так!.. Впрочем, мы похлопочем и завтра же поговорим о вас с дядюшкою… Авось либо и уломаем его!
— Сделайте милость! Обяжите меня… Я никогда не позабуду этой услуги, и будьте уверены, что благодарность моя…
— Полноте, пожалуйста, говорить о своей благодарности! Нам нужна только одна ваша дружба! — сказал маленький и не преминул при сей верной оказии сослаться на своего товарища.
Говорить ли, что эти друзья отправились вместе с Вольдемаром в театр, когда они узнали, что там будет и Лиза. Такое любопытство слишком естественно!
Легко может быть, что некоторые из моих читателей, или кто-нибудь один из них, или, наконец, все захотят узнать, почему Арский и Вельский так усердно старались выжить из Петербурга молодого Смолянова?.. В таком случае я буду отвечать некоторым, или кому-нибудь одному, или всем вообще, что они оба служили под начальством его отца, стало быть, хотели выслуживаться… Разумеется, что привезя с собою Вольдемара, они бы постарались выставить свои небывалые подвиги чрезвычайно рельефно… Разумеется, они сказали бы, что неопытный человек был завлечен, что он стоял на краю пропасти, что он даже упал в нее и что, наконец, если бы (чего Боже сохрани!) они не подоспели бы на помощь, тогда не видать бы ему своего сына, как собственных ушей!.. А все это, господа, такие вещи, которыми даже у самых холодных людей можно выторговать самое теплое местечко.
Свидание со старым другом дома, совершенно неожиданное для Буклиных, было очень интересно… Анна Ивановна протирала себе глаза, Лиза повеселела на несколько минут: они обе пеняли Вольдемару, что он не порадовал их прежде…
Не знаю, правда ли, но мне говорили, впрочем, самые верные люди, что мастерское представление превосходного Эдипа, которого давали в тот вечер, было совершенно потеряно для наших общих знакомых… Только один Василий Егорович смотрел в оба глаза и не проронил ни полслова, а старики и молодые слишком были заняты друг другом, чтобы обращать внимание на что-нибудь другое. Однако ж, чуть ли не придется сделать небольшого исключения для почтеннейшего дядюшки… Не понимаю, как успевал он, подражая Цезарю, заниматься вдруг тремя очень важными вещами: следить за ходом трагедии, беседовать с Анной Ивановной и чрезвычайно наблюдательно присматривать за юными страдальцами, которые между тем очень усердно менялись самыми пламенными взглядами… Но этого мало!.. Он даже успел скинуть долой с костей десятка три или четыре полновесных лет, и, надобно отдать справедливость его беспристрастию, — он сознался, что, будучи на месте племянника, трудно, почти невозможно не влюбиться по уши в такую живую, румяную, чудную брюнеточку, какова была Лиза.
При разъезде, когда Вольдемар упивался блаженством, ведя под руку и поддерживая в тесноте свою миленькую сестрицу, когда его сердце, обманутое софизмами страсти, начинало громко говорить ему отрадное для него слово: останься… в это самое мгновение неумолимый дядя подошел к нему с другой стороны, сжал ему руку и спросил выразительно: ‘Нравится ли тебе, мой друг, эта дочь, эта кроткая Антигона, которая не оставила своего дряхлого старика?’.
Бедный юноша не отвечал ни слова, но его обдало гробовым холодом… Он задрожал, побледнел и, как испуганный привидением, отскочил от своей прелестной Лизы.
‘Братец!’ — сказала она вполголоса — но он был уже далеко… Около нее толпились незнакомые лица, и ей показалось, что все в мире оставили ее беспомощной сироткой…
Но, милостивые государыни и милостивые государи, не довольно ли для вас на сегодняшний вечер этих пятнадцати глав?.. Надобно сказать, что я такой человек, который знает честь и совесть, и потому я чрезвычайно боюсь, чтобы как-нибудь не наскучить вам… Может быть… Простите моему авторскому самолюбию!.. Может быть, иные скажут мне: ‘Помилуйте!.. Нам очень приятно!’, — но я все-таки не увлекусь от их учтивости, положу свое перо в чернильницу, пойду ужинать и, наконец, пожелаю всем вам хорошего аппетита и приятной ночи: чем и кончится на этот раз вся история.

Большая книга есть большое зло.
Каллимах П. Г.

Конец первой части

Часть вторая

Глава XVI. Я поеду!.. Нет!.. Я не поеду!..

Будучи испорчены, мы едва можем уверить себя,
чтобы сия простота, столь естественная, могла быть возможною…
Фенелон

Какая ночь!.. Какая ужасная, мучительная ночь!.. Подкрадемся тихонько к этому окошку… Не бойтесь! На дворе страшная темнеть, и нас не увидят… Приподымемся немного и посмотрим во внутренность комнаты из-за этой сторы, которую позабыли опустить.
Золотая икона горит от сияния лампады… Вы верно не улыбнетесь: вы знаете, как непростительна будет эта улыбка над священным порывом чистой и невинной души, над безотчетною, но глубокою горестию.
Взгляните же на этот ковер, разостланный по полу… Видите ли вы на нем эту прелестную девушку, стоящую на коленях?..
Длинные, лоснящиеся волосы очаровательно раскинулись в крупных кольцах по ее прекрасным плечикам, по ее белой, обнаженной груди… И эта грудь волнуется… и эти руки крепко сжались на ней… и эти умоляющие взоры устремлены на икону… и эти маленькие уста детски лепечут какую-то молитву…
Нет! вы не будете смеяться над бедною Лизой!.. Горесть ее отзовется у вас на сердце.
Но что ж делает ее милый братец!
Приехавши домой, он бросился не раздевавшись в свою постелю — и не выронил ни одной слезы, не произнес ни одного слова… Он лежал неподвижно, не понимая, ни где он, ни что он… Только одно кипящее и расстроенное воображение рисовало перед ним какие-то неясные фантасмагорические картины, но он смотрел на них, как человек, занятый чем-нибудь важным, как человек, углубленный в самого себя, смотрит на предметы, его окружающие, и видит их очерки, будто бы колеблющиеся в тумане…
Являлася ли перед ним его Лиза, звала ли она его с любовью в свои невинные объятия или, обливаясь слезами, прощалася с ним и, как тень, исчезала в непонятном туске, видел ли он бедствующего Эдипа с его Антигоною или слышал укоризненный голос дяди: он был одинаково молчалив, одинаково ко всему равнодушен, и казалось, что, бледный, с раскрытыми глазами, он каждую минуту готов был перейти от бесчувствия временного к вечной бесчувственности.
Однако ж природа сберегла его: он уснул, но слова: Поеду!.. Поеду непременно! — были первыми при его болезненном пробуждении… Это было неизбежным следствием всего случившегося. Едкий вопрос дяди, сказанный накануне, проникнул всю его душу, сильно потряс ее и безжалостно уничтожил в ней собою светлую зарю обольстительных надежд… Убитый печалью, он не ожидал уже никакой помощи ни от верных своих друзей, ни от кого на свете… Он думал, что ему остается только сходить к Лизе, пересказать ей все и навсегда проститься с нею: навсегда потому, что он никак не предполагал пережить разлуки.
Предугадывая всю опасность свидания с прелестною сестрицею, он вооружился всем своим мужеством и довольно бодро отправился к Буклиным.
Анны Ивановны не было дома. Лиза сидела одна в гостиной за какою-то работою, только, не знаю почему, эта работа ни на волос не подвигалась вперед… Лизаньке непременно было надобно посматривать зачем-то в окно и беспрестанно оборачиваться к дверям, чуть только кто-нибудь отворял их… Наконец она бросила свое шитье, быстро побежала в залу и встретила своего братца довольно странным и чрезвычайно торопливым выражением:
— Говорите!.. Говорите поскорее!.. Время очень дорого!
Она схватила руку Вольдемара и потащила его в гостиную.
— Скажите же мне о вашем несчастии… Я думала об этом целый вечер и целую ночь и придумала только одно, что вы верно должны быть очень влюблены в кого-нибудь.
— Вы отгадали, сестрица… Я люблю страстно, пламенно, люблю так, как только может любить человек…
— И кто ж та, которая очаровала вас? — спросила Лиза дрожащим голоском и потупляя свои глазки.
— Кого же мне любить, кроме вас?.. Я живу… я дышу вами.
— Как?.. Неужели вы меня любите?.. И будто только одну меня?
— Одну вас — и больше никого на свете!
— Боже мой!.. Как я рада!.. Как я счастлива!..
Она не могла сказать ничего более: Вольдемар держал ее в своих объятиях, уста их слились, радостные слезы смешались на их щеках, сердца замерли от восторга, и небо было свидетелем их духовного союза.
Раз в целую жизнь — и не более, даются нам подобные мгновения, но зато как они сладостны!.. Тут, несмотря на пыл объятий, нет ничего земного… Тут душа погружается в какое-то небесное самозабвение… Тут нет пола… тут сливаются одни возвышенные чувства и два сердца гармонически отвечают друг другу на каждое биение… Тут в один прием вливаем мы в себя драгоценное питье из какого-то очаровательного сосуда, и уже никогда до гроба никакая невидимая рука не подаст нам снова этого волшебного кубка, но и под холодом седин отрадно, усладительно будет воспоминать былое… Тут последний предел наших восторгов: еще одна лишняя капля — человек уничтожился бы от избытка наслаждения: так много небесного было бы невыносимо для земного.
После первых, дивных соприкосновений Лизанька принялась опять за расспросы и наконец узнала это печальное все, эту загадку несчастия, которую она так нетерпеливо хотела отгадать.
— Что я сделала твоему дядюшке?.. — сказала она тоскливо. — Бог с ним!.. И ты дал ему слово?
— Дал, милая Лиза!.. Я не знаю сам, как оно сорвалось у меня с языка…
— И ты оставишь меня, мой добрый братец?
— Боже мой!.. Как ужасно мое положение!.. Я не хочу тебя обманывать: кажется, все восстало против бедного твоего друга, но скажи мне, если судьба разлучит меня с тобою на несколько времени, не позабудешь ли ты своего братца, не выйдешь ли ты за кого-нибудь другого?
— Никогда!.. Никогда!.. И пусть этот поцелуй будет залогом моей вечной любви.
— Ах, как много облегчила ты мои страдания!.. Теперь я дышу свободнее, и когда бы не эта разлука…
— Но разве нельзя тебе оставаться здесь?.. Если мы еще очень молоды для супружества, мы можем подождать, сколько будет угодно твоему дядюшке… О! Я согласна дожидаться хоть до самой старости, только вместе с тобою!.. Милый, добрый мой братец! Умоляю тебя моими слезами, не покидай меня здесь: иначе я умру от тоски.
Она зарыдала и бросилась в его объятия… Все закипело в груди Вольдемара.
— Нет! Я не могу тебя оставить! — воскликнул он, еще раз прижал ее к своему сердцу, стремглав выбежал из дому и, вскочивши на первые наемные дрожки, повторял беспрестанно вслух: Никак не поеду… Никогда не поеду!.. Ни за что не поеду!
Извозчик оборотился, посмотрел на него с сардонической улыбкой и спросил, пожимая плечами:
— Да куда ж, барин, прикажите вас везти?
— Разумеется, к дядюшке! — закричал Поэт, но немного погодя опомнился и рассказал все толком.
Это наконец убедило ямщика, что его седок не совершенно еще сумасшедший, но что на него находит только часами.

Если ты утверждаешь, что подобное состояние
слишком похоже на глупость, то я вполне
разделяю твое мнение, милая сестра!
Виланд

Глава XVII. Две нечаянности

При виде таких быстрых и неожиданных
перемен мы сделались на несколько
времени неподвижны и безгласны.
Бартелеми

Входя в кабинет дяди, Вольдемар ожидал жестокой бури — и обманулся.
— Что скажешь ты нового твоему старику?.. Ты что-то, братец, чрезвычайно в большом переполохе?
— Дядюшка… Я приехал…
— Ну, племянник, я очень рад.
— Я приехал, дядюшка, сказать вам решительно, что я не могу ехать, что это выше сил моих и что слово, которое я вам дал, было сказано мною в какой-то горячке.
— Жалею об тебе, любезный мой друг, но пословица говорит: вольному воля, спасенному рай!.. Если не хочешь слушать моих советов, так делай что тебе угодно.
Тут дядя встал и начал ходить потихоньку из угла в угол. Потом, как будто ничего не бывало, он, чем дальше, тем ласковее, стал говорить о разных посторонних предметах и даже шутил гораздо более обыкновенного.
У Вольдемара отлегло на сердце: он видел, что страх его был напрасен, что туча пронеслася мимо и что заря блаженства разгорается для него гораздо ярче прежнего.
Мои читатели, конечно, поверят мне, что ему очень хотелось обрадовать такою внезапною, неожиданною переменою свою миленькую сестреночку, но приличие удерживало его у снисходительного дяди, и тем более что тот завел речь о собственных своих делах.
— Все как-то не ладится у меня, любезный Владимир! Мой поверенный пишет ко мне, что он не может мне выслать денег раньше недели, а мне теперь-то в них и крайняя нужда… Нет спора, что я бы мог и занять на это время, но я, брат, не очень люблю эти займы.
— Помилуйте, дядюшка! Да у меня есть теперь около тысячи четырехсот рублей, и на этакое короткое время, мне очень можно и чрезвычайно приятно служить вам.
— А что? И в самом деле!.. Ну-ка! Раскошеливайся, племянник!.. Спасибо, что надоумил!.. Вот пришлось же и тебе поклониться.
Простодушный Поэт, оставив себе какую-то безделицу из мелочи, отдал Сашину весь свой капитал и был очень рад, что сделал удовольствие старику… Немного погодя он стал прощаться с дядей, почитая себя некоторым образом вправе быть несколько посвободнее.
Статься может, что вы, господа читающие, и упрекнете его за это, но вам стоит только взглянуть вокруг себя и то же самое вы увидите во всех и в каждом.
Почти всякий, кто только делает хотя небольшое одолжение другому, смотрит на свои великодушные поступки слишком в увеличительное стекло, а принимающий это одолжение видит все как-то навыворот. Пожалуй, вы станете спорить со мною, вы начтете мне тысячи исключений… Согласен, господа!.. Очень согласен! Но люди прямодушны и правосудны по большой части до поры и до времени… Поссорьте одолжающего с одолженным, и вы увидите, что заговорят они.
‘Какой низкий человек, этот господин А.А.! — воскликнет первый из них. — Чем он платит мне за все мои благодеяния’ и т.д. Второй в свою очередь будет беспрестанно твердить своим знакомым: ‘Смотри пожалуй, как зазнался этот господин Б.Б. Раз как-то замолвил за меня одно слово, да уж и думает, что я должен быть вечно его всепокорнейшим слугою!’ и прочее и прочее.
Я не стану входить в разбор, кто из них прав, кто виноват: может быть, все благодеяния первого состояли в каком-нибудь ласковом взгляде, которым он удостоил господина А.А., статочное дело и то, что слово, которое замолвил когда-то господин Б.Б., спасло жизнь или честь второго крикуна, но я все-таки повторю, что мне, на моем веку, часто и очень часто случалось слышать подобные речи… Конечно, видывал я людей и молчаливых на этот счет, но спрашивается, сколько их в десяти тысячах? Первой, другой, да и обчелся!
Впрочем, как бы то ни было, но я знаю очень верно, что, отдавши деньги, Вольдемар раскланялся с дядею и полетел — разумеется, к Лизе, потому что он недаром же сказал ей поутру, что он любит ее страстно, пламенно, что он любит только ее одну и больше не любит никого на свете.
Остаток этого дня и весь следующий Поэт провел почти безвыходно у Буклиных. И братец, и сестрица были детски веселы… Счастливцы не могли наговориться и, что очень странно, никак не могли наслушаться, хотя, если сказать правду, они беспрестанно повторяли одно и то же, и ежеминутно спорили только о том, кто кого больше любит. Зная, как догадливы все прелестные мои читательницы, я не стану предупреждать их, что все эти повторения и споры велися вполголоса, и то когда наши молодые герои оставались сам-друг. Такая осторожность, будучи похвальна сама по себе, хороша еще и тем, что увеличивает собою ценность кое-каких самых невинных наслаждений… Например, не правда ли, что всегдашнее ты не имеет почти никакой приятности, но ты, услышанное от прелестной и любимой девушки не только до брака, но даже и прежде сватовства… О!.. Этакое ты невыразимо усладительно!.. Возьмите опять поцелуй… Конечно, поцеловаться никогда не дурно, если есть охота, да сами посудите, какая же разница между поцелуем позволенным и тем, который делается в каком-нибудь темном коридоре, когда всякий скрип двери отдается в душе?.. Правда, иногда подобные штуки и не проходят даром: случается, что в маскараде на беленьком и хорошеньком личике отпечатаются нафабренные усики, случается, что тут явится откуда-нибудь троюродная тетушка… но тем-то это все и дорого!.. Или, неужели вы почтете за безделицу, когда, сидя лицом к лицу с осторожною маминь-кой, с небаловницей бабушкой или с кем-нибудь подобным, нечаянно встретишь под столом своею рукою знакомую рисовальную ручку, сожмешь ее, получишь в ответ самое лакомое пожатие и, таким образом, мастерски надуешь и осторожную маминьку, и небаловницу бабушку… Все это чрезвычайно важные вещи, милостивые государыни, и кто не испытал их, тот не испытал еще очень многого!
Сама Анна Ивановна не могла наглядеться на свою Лизаньку: так была она жива и мила. Представьте же себе, какими высочайшими восторгами должен был упиваться влюбленный Поэт… Его маленькая сестрица казалась ему еще прелестнее, и все, что она ни делала, он почитал чудом совершенства… Начинала ли она петь — и он почитал ее примадонной всего подлунного мира, садилась ли она за фортепьяно — и он готов был божиться, что ее музыкальное искусство, вероятно, должно быть несравненно выше искусства знаменитого Алфараби, который лет с девятьсот или с тысячу тому назад очаровательными звуками своей лютни тешил Его Величество Сейфеддулета, султана Сирии, заставивши его своею игрою сперва поплакать, потом посмеяться и наконец уснуть.
Счастие приветно улыбалось молодому человеку: весело встал он утром на третий день своей новой жизни, исполненной настоящих наслаждений и надежд на будущее… Располагаясь писать решительный ответ к своему отцу, он достал почтовую бумагу, очинил перо, сел, начал, как следует, собираться с мыслями, — вдруг двери его комнаты растворились, и он увидел перед собою незнакомого человека.
— Кого вам угодно? — спросил он вставая.
— Позвольте узнать, не вы ли Владимир Николаевич Смолянов?
— К вашим услугам!
— Я прислан к вам от вашего дядюшки с этим письмом.
— Извините же меня, что я прочту его при вас, но садитесь, сделайте милость.
Вольдемар распечатал письмо. Медленно прочел первую строчку, скорее — другую, остальное пробежал глазами с быстротою молнии и за тем только вскочил со стула, чтобы упасть без чувств на пол.
— Воды!.. Воды!.. — закричал незнакомец — и в маленьком доме поднялась суматоха… Прочтем покуда письмо: от нас нет секретов, к тому же и в нем, верно, есть какая-нибудь любопытная особенность, потому что от вещей обыкновенных не падают в обморок люди необыкновенные, каковы Поэты.
‘Любезный племянник!
Я брат твоей покойной матери и друг твоего отца… Мне должно было позаботиться о твоей участи. Я начал советами — и не имел успеха, хотя, когда я был еще молод, меня слушивали и старики, извини же, что я нашелся вынужденным прибегнуть совершенно к другим средствам.
Знаю, что ты будешь на меня сердиться, но зато после, верно, и сам скажешь мне спасибо. Сперва узнай хотя немного свет — и потом женись на ком хочешь, теперь же, по моему мнению, которое совершенно согласно с мнением твоего отца, тебе необходимо съездить наперед в Сибирь и послужить там, иначе излишнею мягкостью своего сердца, своею неопытностию и своим легковерием ты погубишь и себя и свою Лизу… Деньги, данные мне тобою и совершенно мне не нужные, возвратит тебе все сполна по приезде твоем к отцу податель сего письма чиновник Захар Алексеевич Винтов, который проводит тебя до самого места… Призови на помощь все свое благоразумие, не предавайся горести и не хлопочи понапрасну переделать то, что мною уже сделано… Ты сегодня же убедишься в невозможности оставаться здесь… Я расчелся с твоим портным, о котором ты как-то говорил мне. Платье и все нужное для дороги уложено в чемодан Винтова: он человек преданный мне, и ты можешь быть спокоен относительно твоей поездки… Прощай же!.. Отправляйся с Богом!.. Желаю тебе здоровья и счастливого пути. Кланяйся от меня своему отцу. Остаюсь истинно любящий тебя дядя

Яков Сашин’.

Все изгладилось… все исчезло…
нить моих мыслей порвалась…
я перестал чувствовать свое существование.
Бюффон

Глава XVIII. Удачные посещения

На бедного Макара и шишки валятся.
Русская поговорка

Опомнившись, Вольдемар стал придумывать, на что бы ему решиться, наконец он схватил шляпу и, позабывши безмолвного Винтова, дядю и все на свете — бросился к Буклиным.
— Господ нет дома! — сказал ему человек, который сидел внизу, у растворенного окна.
— Но я могу подождать их!
— Они, сударь, уехали к знакомым на дачу и, кажется, прогостят там два или три дня. Так изволила сказать барыня.
Сильно сжалось сердце Поэта, однако ж делать было нечего, и он отправился к генералу Путову… Этот почтенный приятель его отца улыбнулся немного, когда он взошел в его кабинет:
— А!.. Здравствуй, мой милый!.. Что?.. Верно ты пришел проститься со мною?
— Напротив, ваше превосходительство!.. Я хотел было беспокоить вас просьбою о месте, которое вы изволили мне обещать.
— Опоздал, любезный!.. Вчера я отдал его другому и теперь не предвижу скорой вакансии… Я бы советовал тебе ехать поскорее к отцу, чем тратить здесь время на какие-нибудь пустяки… Прощай!.. Извини меня… Мне некогда!
Этим кончилось свидание с Путовым, но у моего героя оставалась еще одна надежда… Может быть, думал он, этот хохотун Сурдинский успел уж теперь посмотреть, увидеть и убедиться, что я точно тот, за кого выдаю себя, и если только мне удастся выручить у него деньги, тогда пятьсот дядей не выживут меня из Петербурга.
Едва растворил он двери в кабинет, и громогласное ‘х-ха-ха-ха!’ разлилось в перекатах по огромным комнатам.
— Мое почтение, батюшка Владимир Николаевич!.. Мое нижайшее почтение… х-ха-ха-ха!.. Что изволите сказать новенького?.. Х-ха-ха-ха!..
— Ничего особенного, почтеннейший Андрей Яковлевич, но мне хотелось бы возобновить свою просьбу о деньгах, в случае вашей уверенности, что я точно сын Николая Ивановича Смолянова.
— Да как же иначе-то, мой любезнейший?.. Х-ха-ха-ха!.. Что ж мы, батюшка, за люди, чтобы не быть в этом уверену?.. Х-ха-ха-ха!.. Вчера посетил нас ваш почтеннейший дядюшка и сказал, что вы, любезнейший, точно вы, и чтоб я не давал вам ни гроша, мой почтеннейший… Х-ха-ха-ха!.. Как же нам не поверить, прости Господи? X ха!
— Итак вы отказываете мне решительно?
— Решительно, мой любезнейший! X ха!
— Прощайте же, милостивый государь!.. Я знаю, что никакие просьбы мои не тронут вас и что вы не захотите сделать доброго дела, одолжив меня.
— Х-ха-ха-ха! Точно не тронут и точно не захочу, мой почтеннейший!.. Х-ха-ха-ха!.. Приходите-ка ко мне почаще обедать… Я рад этаким гостям… Х-ха-ха-ха!
Надобно было иметь всю кротость Вольдемара, чтобы хладнокровно выдержать подобный прием, чтобы уйти от этого Сурдинского без истории и не заткнуть ему хохотливого рта носовым платком. Но бедному молодому человеку было не до ссоры.
Возвратясь домой, он нашел преданного Винтова на том же самом стуле, на котором он его оставил. Печальное лицо Никиты Петровича досказало ему остальное, то есть, что ему непременно должно ехать, потому что дядя, который был накануне у Путова и Сурдинского и который в настоящее утро успел уже навестить Буклиных и открыть ей и свои намерения, и свои опасения, этот неумолимый дядя просил письмом и Хворостова, чтобы он также споспешествовал со своей стороны его родственным заботам о счастии племянника.
Надобно было покориться обстоятельствам, и тем более, что отказы Путова и Сурдинского, как людей самых надежнейших, истребили в голове Поэта даже самую мысль о возможности промыслить где-нибудь деньги.
‘Я еду! — воскликнул наконец Вольдемар торжественным голосом. — Но он будет отвечать за все мои несчастия!’.
Винтов, которому было сдано все маленькое имущество Поэта, собрался ехать на свою квартиру и осмелился доложить, что в шестом часу после обеда он будет ожидать Владимира Николаевича на Неве, в лодке, которая нанята до самой Казани, так, дескать, угодно было распорядиться дядюшке, чтобы тряска почтовой езды не повредила бы слабому здоровью племянника… Мне кажется, впрочем, что тут входили в расчет и меры против внезапного бегства.
Последний обед в Петербурге был очень скучен… Добрый Зоров, который приехал случайно и которому, однако ж, все было пересказано, утешал, сколько мог, своего грустного пациента и наконец прибавил: ‘Я не имею чести знать вашего дядюшки, но у него непременно должен быть глубокий вертикальный разрез между бровями, а это, по свидетельству Роберта Младшего и других ученых, значит рассудительность и дальновидность… Не скрою от вас, что мне бы очень хотелось ощупать его череп для поверки доктора Галля, с которым, говоря по совести, я не согласен во многом: я желал бы знать, есть ли у почтеннейшего Якова Афанасьевича шишки упрямства и стойкости характера. После сегодняшних его поступков, я предполагаю решительно, что в нем должны быть эти качества… Такое наблюдение было бы чрезвычайно полезно для мудрой науки физиономистов и черепословов’.
Мне очень жаль, что я никак не могу сообщить моим читателям ответ Вольдемара, потому что он ничего не отвечал.
В исходе пятого часа прикатили к Вольдемару два грустных и растроганных друга. В пять часов все вместе поехали провожать его. В шесть обнялись с ним. В половине седьмого канат был отвязан, лодка тронулась и веслы стали рассекать, пенить и крутить воду… Вольдемар ответил несколько раз на поклоны своих знакомых, бросил прощальный взгляд на исчезающий Петербург, с грустным, протяжным вздохом послал к милой своей Лизе тысячу поцелуев и объятий, лег в приготовленный для него наскоро маленький шалашик — и горько, горько заплакал…
Чрез час смолкнул в отдалении невнятный гул шумного города, лодка шла на парусе, все стихло — и только мелкие, вспененные струи однообразно журчали около борта, расходяся за кормою двумя серебряными ленточками.
Я не скажу никому из любопытствующих, что делала в это время бедная Лиза: всему есть свое время и место… Это впрочем никому не мешает согласиться со мною, что, воспоминая о своем братце, она очень основательно могла сказать: он был и сплыл.

Прощай, Франция!..
Прощай, прелестная страна!..
Прощайте, мои прекрасные дни!..
Мария Стюарт

Глава XIX. Сюртук с бархатными отворотами

За неимением гвоздя — теряется подкова,
за неимением подковы — теряется лошадь,
за неимением лошади — погибает всадник:
его настигнет и убьет неприятель.
Франклин

Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается, и это заведение, говоря вообще, нравится мне чрезвычайно. Такой закон порядка вещей доставляет две бесценные выгоды: всякий может гораздо больше пересказать и переслушать сказок и гораздо меньше сделать дела… И что же вышло бы, если бы эта присказка должна была говориться навыворот?.. Люди переделали бы все свои дела в какие-нибудь пять или, много-много, в десять лет, а потом и сели бы, поджавши руки… Я уж и не говорю о бедных охотницах или охотниках до пересказов… Судите, каково было бы их несчастное положение: происшествий тьма-тьмущая, а перо и язык еле-еле ворочаются… Да это не жизнь — а просто божеское наказание!.. И как бы опять наскучивали всем наши братья писатели, особенно такие, как я,
грешный, который лучше всего знает, как в жарком деле отмахнуть одним мастерским ударом чью-нибудь ненужную голову, как поднять лошадь в длинный галоп — и далее… Но теперь — теперь совсем другая статья!.. В двадцати или в тридцати строчках я могу передать и ясно и удовлетворительно все, что только мне известно о путешествии моего героя из Петербурга в Сибирь.
Например, от столицы до Мологи он обливался слезами, от Мологи до Нижнего — он плакал, от Нижнего до Казани — он грустил очень, от Казани до Перми — он грустил, да не очень, от Перми до Екатеринбурга он был уныл и безмолвен, а в Екатеринбурге он даже улыбнулся, будучи у некоторых знакомых своего отца: там, между прочим, чрезвычайно понравился ему некий муж глубокой учености, удивительной правоты и примерного нелицеприятия, который рассказывал простодушно, что он пользуется хорошим состоянием по милости покойного своего деда, бывшего Дотр-Метелем при дворе императрицы Екатерины, что батаника есть наука чрезвычайно полезная для торговли и что мы, русские, за ее введение обязаны блаженной памяти императору Петру Великому, который не погнушался своими державными руками построить первый бот.
Приобщив сии редкие сведения к прочим таковым же, Вольдемар отправился далее, и чем ближе подвигался он к цели своего путешествия, тем сноснее была его безмолвная печаль.
Впрочем, никто из читателей моих не должен заключать поэтому, чтобы беспредельная любовь Поэта подчинялася тройному обратному правилу, то есть будто бы чем более он удалялся от Лизы, тем менее любил ее… Напротив, господа!.. Но он был добрый сын и добрый брат, и мечты о близком свидании с родными невольно облегчали его грусть.
Углубясь в безотчетные думы о своих сердечных обстоятельствах, Вольдемар летел на почтовых… Сибирские ямщики не кормят соловья баснями, они не распевают на козлах никаких песен, это как водится у нас в России, зато уж как покатывают — только держись!.. Проехать триста верст в сутки все равно, что купить калач.
Дорожный товарищ Вольдемара, чиновник Захар Алексеевич Винтов, был услужлив, почтителен, исправен и точен, как немец, как математик, как хороший переписчик или, если вам угодно — как Природа. Он расплачивался на станциях, бранился, в случае нужды, с мужиками, чрезвычайно хлопотал о продовольствии, принимал через каждые два часа по стаканчику какого-то целебного настоя, от которого, впрочем, сильно припахивало простым винцом, через каждые два часа предлагал своему спутнику: ‘Не благоугодно ли и вам укрепить свой желудок?..’, — а во время самой езды спал без просыпа от утра до вечера и от вечера до утра.
Конечно, от такого человека нельзя было ни ожидать, ни требовать большого развлечения, но зато иногда систематический Винтов одолжал чем-нибудь за целую неделю молчания.
Например, раз как-то Вольдемар увидел, что, при самом восхождении солнца, его спутник был уже сильно восторжен. Принимая в нем участие, молодой человек сказал ему:
— Помилуйте, Захар Алексеевич, как это вы не бережете своего здоровья?
— Позвольте спросить, в каком именно отношении?
— Да хоть бы в отношении к вину… Посмотрите, утро только что начинается, а вы уж препорядочно веселы, мой любезный!
— Эх! Владимир Николаевич!.. Куда как вы неопытны, как посмотрю я на вас!.. Разве вы не изволите знать поучительного старинного присловья, что ранняя птичка — носок прочищает, а поздняя птичка — носок прочищает!
Вольдемар захохотал над этим дубликатом прочищения носов, а Винтов посмотрел на него с улыбкою самодовольствия, как на человека побежденного, покачал значительно головою, потом значительно покачнулся, обнял подушку — и захрапел… Это не мешало ему, однако ж, толкать спросонья ямщика и приговаривать: ‘Ну!.. Ты!.. Пошевеливай!..’. Иногда, для большого убеждения, он прибавлял кое-какие очень сильные и резкие фразы, и потом нос его начинал опять разыгрывать свои рулады, до первой перемены и до нового приема.
Однажды, в прекрасный день июня, когда солнце начало уже спускаться за горы, перед нашими путешественниками открылся мало-помалу прекрасный вид города Т……. Большая широкая река, расстилаясь у его подножия, красовалась своими пышными островами… Вечер был прелестен… Сердце молодого Поэта билось от нетерпения и радости, когда, переправившись через реку, он сел в последний раз в повозку… Ямщик подвязал у заставы язычок колокольца, вскочил на козлы, свистнул по всем по трем — и лошади, как вихрь, взвилися на гору.
‘Направо!.. Сдерживай!.. В ворота налево!..’ — кричал проснувшийся Винтов — и повозка остановилась перед крыльцом, и Вольдемар переходил уже из объятий своего отца в объятия сестры.
Разумеется, что с обеих сторон не могли нарадоваться, не могли наглядеться, и это очень естественно, потому что всякому свое и не мытое — бело, разумеется, что три четверти бесчисленных вопросов остались без ответа и что, ложась в тот день спать, никто из действующих в этой семейственной сцене не мог дать себе почти никакого отчета ни о том, что он слышал, ни о том, что он говорил: так были полны сердечные излияния. Старик Смолянов даже занемог с радости и не прочел в тот день письма, которое привез ему Захар Алексеевич от Якова Афанасьевича.
Но оставим покуда это письмо и перейдем к одному мелочному случаю, который удивительно как важен по своим последствиям.
Вы узнали из эпиграфа этой главы, каким образом может погибнуть всадник только потому, что лошадь худо подкована. Остроумное выражение Франклина чрезвычайно хорошо показывает, что для полного успеха в каком бы то ни было предприятии нам непременно должно обращать свое внимание даже на самые безделицы, затем что иная безделица может наделать очень много дела… Все это и благоразумно, и осторожно, но скажите, кому же придет в голову подумать, что сюртук с бархатными отворотами может иметь влияние на участь честного человека, особенно Поэта?.. И однако ж на деле вышло точно так, как вы сами это увидите…
Такова неизбежная зависимость судеб человеческих от самых ничтожных обстоятельств… Чем же мы, слабые, гордимся в слепоте своей, когда даже самое счастие или несчастие людей избранных, каковы писатели, весьма часто бывает подчинено нелепому своеволию какого-нибудь временного или много-много что вечного цехового мастера… Часто одна выкройка, один шов, одно машинальное движение иглы есть ключ к решению самых трудных психологических задач, к изысканию начальных причин симпатии или антипатии, а мы — мы бог знает куда заносимся!.. Такова, господа, неисповедность путей, которыми суждено проходить человеку, от колыбели до гроба!.. Повторю еще раз: кто бы подумал, что если бы не было в Екатеринбурге глупого портного, то жизнь Вольдемара приняла бы, может быть, совсем другое направление и я, конечно, бы находился в неприятной невозможности беседовать с такими прекрасными людьми, каковы все мои читатели… Но верно, чему быть — того не миновать!.. Послушайте же!
Помните ли вы этот сюртучок, который сшил себе герой моего рассказа по выходе из корпуса?.. Он носил его, носил, обратил из сюртука для прогулки в сюртук домашний, потом из домашнего в дорожный, и наконец износил до того — хоть брось. Впрочем, как же и не износиться такой бренной вещи, когда самый человек изнашивается с летами, когда перед нами исчезают знаменитые роды и поколения и царства преходят за царствами!
Последняя степень разрушения постигла сию часть дорожной одежды в Екатеринбурге. Призванный портной задумался немного при первом взгляде на вещь, но потом лицо его вдруг просветлело и он, как будто вдохновенный свыше, сказал с какою-то отрадною самоуверенностью: ‘Не беспокойтесь, сударь, за десять рублей я вам поставлю его заново!’.
Сказал, молча завязал в узелок данное ему платье и удалился, как человек, который знает себе цену и вполне отдает должную справедливость своей неистощимой изобретательности.
Ровно через сутки явился он назад с торжествующим видом, бережно развязал лёгенькую свою ношу, встряхнул сюртук и произнес значительно:
— Извольте-ка надеть — и полюбоваться!
Вольдемар взглянул в зеркало — и онемел от удивления… Две огромные вставки изношенного бархата чернелися на его груди в виде роскошных отворотов.
— Помилуй!.. Что ты сделал?.. Это такая гадость, что нельзя надеть!
Портной посмотрел на Поэта с явным негодованием и, вероятно, от презрения, не отвечал ни слова.
Между тем нетерпение подстрекало своим чередом молодого путника, лошади были готовы, сердиться было смешно, перешивать — некогда, к тому же и сам Винтов, преломивши печать безмолвия, принял сторону артиста и, осмелившись доложить, что обновленный сюртук очень пристал к Владимиру Николаевичу, прибавил с некоторою почтительною уклонкою головы:
— Не рассудите ли за благо выкушать на дорожку посошок, чтобы подкрепить свой желудок. Все это вместе убедило Вольдемара, что делать было нечего: он расплатился, поехал и приехал
в этом сюртуке, в нем взошел он в родительский дом, и в нем-то увидела его Раиса Яковлевна Бенина, миленькая и молоденькая девушка, приятельница его сестры.

Кто знает, будем ли мы любить то, что мы любим,
будем ли желать того, что мы желаем, и будем ли то, что мы есть?
Ж.-Ж. Руссо

Глава XX. Идеалистика любви

Страсти вводят нас в заблуждение потому,
что они обращают все наше внимание на одну сторону предмета,
ими представляемого, и не позволяют рассматривать его с остальных.
Гельвеций

Батюшков сказал:
Ты прав, любезный друг: от первых впечатлений,
От первых сильных чувств заемлет силу гений…

И он тоже прав в свою очередь, по крайней мере, я согласен с ним по силе и возможности моих понятий, но мне кажется также, что в деле любви эти впечатления еще несравненно важнее… Тут часто один беглый взгляд, брошенный на человека, может быть, в сатирическом расположении собственного духа, делает чудеса… Ум наш, готовый всегда находить в других что-нибудь худое, тотчас отыскивает в новом лице или смешную, или дурную сторону, предупреждает об этом сердце, и оно, несмотря на свою слабость, всегда помнит подобные замечания рассудка — а рассудок и любовь, как вода и огонь, не любят жить вместе… Впрочем, если я говорю это, то я разумею здесь обыкновенную, и хотя чрезвычайно возвышенную, но все-таки земную любовь, и рассудок, который или предупрежден в пользу любимого предмета, или не смеет ничего видеть, чтобы не огорчить сердца, а то, конечно, можно соединить и воду и огонь, стоит только и то, и другое привесть в самое утонченное, духовное состояние, — и тогда какой блистательный результат получится от подобного соединения!.. Но до этого гораздо выше, нежели до светлой небесной звезды… Спустимся же немного пониже!..
Точно в таком сатирическом расположении духа, о котором я говорил вам сию минуту, была Раиса Бенина в день приезда моего героя. Вы уже знаете, что он еще на крыльце перебывал несколько раз в объятиях отца и сестры, но когда все они вместе вошли в комнаты, тогда сцена радостных приветствий повторилася невольно сама собою.
Заметя в самые первые минуты семейственного счастия какую-то молоденькую девушку, стоящую в стороне, Вольдемар поклонился ей учтиво, но довольно сухо и что всего-то хуже — второпях довольно неловко… Девушка, забытая в это время всеми, имела полную возможность обглядеть приезжего с головы до ног, она успела заметить, что у него были чересчур поэтические и, следственно, не слишком казистые формы, что две вставки изношенного бархата составляли очень уж не нарядное украшение его дорожного костюма, что беспорядок запыленных волос придавал какое-то довольно неприятное выражение его сухому, загорелому лицу и что, наконец, несмотря на десятилетнюю жизнь в Петербурге, он кланяется довольно странно.
Говорить ли вам, что все эти замечания сделаны были несравненно быстрее, нежели я успел рассказать вам об них?.. Воздавая цесарю цесарево, надобно признаться откровенно, что умная, острая женщина гораздо скорее сделает выкладку достоинств и недостатков мужчины, гораздо вернее подведет итоги этим выкладкам и несравненно точнее сделает его определение, нежели какой-нибудь наш брат усач, хоть будь он семи пядей во лбу, узнает, что таится в сердце умной, остренькой и вдобавок хорошенькой девушки. Нет сомнения, что мужчины теряют тут только оттого, что они далеко не так тонки в искусстве хитрить и притворствовать, как почти все женщины вообще, смешно также думать, чтоб я не исключал из этого числа всех прелестнейших моих читательниц, которые в науке разгадывать нас и оставаться самим непроницаемыми руководствуются только одним совершенным благоразумием и ничем более, но это дело стороннее, а здесь важно то, что после быстрых замечаний, выкладок и подведения итогов Вольдемар решительно не понравился Раисе… Эти проклятые бархатные заплатки казались ей смешными до уморы, это сухое и неловкое приветствие несколько досадным, а вы сами согласитесь со мною, милостивые государыни, что если наше появление возбуждает в женщинах только эти два действия, то есть смех и досаду, тогда нашему брату непременно должно вспомнить между скобочное выражение всех старых комедий: (берет шляпу и уходит) — и непременно взять шляпу и уйти.
Ничего нет удивительного, если те, которые полюбопытнее других, спросят меня, зачем молодому Смолянову искать любви этой Бениной?.. Неужели он так скоро мог позабыть свою Лизу?
Сохрани его Бог, милостивые государыни!.. Он беспрестанно помнил об этом дивном создании, и оттого-то именно, после первых попыхов, он и обратил особенное внимание на Раису… Пристально вглядывался изумленный Поэт во все черты лица ее, потом ощупывал свою голову, потом опять вглядывался, наконец сперва протер, потом сходил даже промыть свои глаза — и все-таки не верил им, ничто не помогало: ему казалось, что перед ним сидит добренькая его сестреночка Лиза, только старее целыми двумя годами той, которую он оставил в Петербурге.
Сходство было удивительно!.. Та же кругленькая, как шарик, маленькая головка, те же черные, пламенные глаза с дивным желтоватым отсветом, то же простодушно-плутовское выражение лица (если только бывает подобное выражение, по крайней мере, на бумаге), одинаковая талия, но какая, господа, талия? — Десять вершков в окружности и правильная, как цилиндр!.. Те же скатистые, полненькие плечики, та же маленькая, уютная ножка, та же грудь… Виноват!.. Здесь она была как-то несколько повыше, а это, как вы сами знаете, очень и очень не дурно!.. Одним словом, Вольдемар был до того околдован подобною находкою, что, вообразивши, будто он видит перед собою свою Лизу, которая выросла, выровнялась и смотрела уже совсем не ребенком, он в забывчивости начал один из своих рассказов следующим образом: ‘Когда я выехал третьего года из Петербурга…’ и прочее… К счастию, однако ж, никто не заметил этой хронологической ошибки. Мудрено ли, что после такого чудного сходства Вольдемар полюбил Раису со второго взгляда, потому что первый взгляд его был сделан вскользь и, следственно, он ничего не мог видеть.
‘Полюбил Раису?..’ — повторяете вы протяжно, посматривая на меня с недоверчивостию… ‘Вольдемар полюбил Раису, будучи влюблен в Лизу?.. Но разве сердце наше в состоянии любить двух в одно и то же время?.. И какою любовью?.. Поэтическою, то есть почти неземною?.. Нет, господин Пролев, воля ваша, а это что-то мудрено!’.
Согласен, что это мудрено для нас, но не для Поэта… Вы увидите сию минуту, как мастерски молодой Смолянов умел поставить себя на такую точку, что новую любовь его не только никак нельзя было назвать изменою прежней любви, но она послужила даже самым лучшим доказательством его постоянства.
В Раисе он любил не Раису, а свою миленькую Лизу, которая уже достигла своего семнадцатилетнего возраста… Стало быть, самый предмет любви оставался тот же, изменились только лета: но что значит время для душ возвышенных?.. Я уверен, что мой герой охотно бы женился даже на этой новой Лизе и, по моему мнению, весьма справедливо бы считал себя самым вернейшим из всех самых верных любовников.
Конечно, в подобных обстоятельствах какой-нибудь наш брат человек дюжинный не обратил бы, может быть, никакого внимания на это новое лицо, чтобы, как говорится, выдержать характер, или, в случае неустойки, остался бы кругом виноватым, но, повторю, это могло бы случиться только с человеком дюжинным, и неужели Поэт обязан подводить себя под общие, сжатые правила?.. К чему же тогда годится этот самотворящий дух, эта роскошная свобода мыслей, это высокое искусство созидать вещи, никогда не существовавшие, или украшать земное небесным?.. К чему, спрашиваю вас, милостивые государыни, послужит все это?.. Вольдемар, как и следовало, ни на минуту не поколебался в выборе нового поприща для кипящих своих чувств.
Пламенное воображение молодого человека тотчас убедило его, что Раиса есть только самое превосходнейшее олицетворение его ненаглядного идеала — Лизы… И чем другим, кроме идеала, могла быть для него тогда эта последняя?.. Тысячи верст разделяли их, будущее приготовляло, по-видимому, огромный запас препятствий к их соединению, голос надежды был слаб, как голос умирающего: что же оставалось Поэту, кроме новой любви?..
Я со своей стороны, не будучи романтиком и не умея выражаться чересчур красно, скажу попросту, без затей, что Вольдемар почел Раису вторым томом своей Лизаньки, или, если хотите, чтобы сравнение было точнее, то он смотрел на обеих этих девушек, как на разные экземпляры одного и того же прекраснейшего сочинения, одного и того же великолепнейшего издания, согласитесь после этого, что смешно же быть причудливу до такой степени, чтобы любить преимущественно один экземпляр и пренебрегать другими.
Вот, прелестнейшие мои читательницы, разрешение вашего вопроса. Сообразя все, как я сказал, при втором взгляде на Бенину и решась продолжать с нею то, что начато было с молоденькою Буклиной, Смолянов непременно должен был искать ее любви, но зачем же он не причесал своих волос, входя в комнату, зачем он поклонился так небрежно, а главное, зачем он не отрезал от сюртука этих несчастных бархатных отворотов?.. Все это покуда самые мудреные задачи!.. К чему же понапрасну ломать голову?.. Пусть время потрудится за нас… Может быть, последствия докажут, что не все то хорошо, что кажется хорошим, и наоборот… Но что будет, то будет, а будет то — что Бог даст, говаривал Богдан Хмельницкий!.. Подождем!..
Ложась в тот день спать, Вольдемар повторил мысленно почти все то же, о чем я сейчас говорил вам… Вывод был одинаков, что он любит одну девушку, а не двух, что он и не думал изменять Лизе, что сердце его не заслуживает никакого упрека и что, верно, сама миленькая сестреночка одобрила бы его чувства…
Я не могу сказать, впрочем, ничего утвердительного, согласилась ли бы Лиза с его поэтическими доказательствами и какими бы глазами посмотрела она на этот второй том самой себя, но что до этого?.. Одна была далеко, другая, так сказать, под руками: выбор, кажется, не затруднителен… Он сделан и утвержден — и Поэт заснул очень довольным.

Весьма часто мы видим в вещах то, что хотим в них видеть.
Гельвеций

Глава XXI. Маленький домик

Общество без женщин есть год без весны и весна без цветов.
Франсуа I, король французский

На другой день старик Смолянов обнял своего нового гостя с горячностию и со слезами на глазах благодарил его за сыновнюю любовь и за сделанное им пожертвование: ‘Не красней, мой милый Владимир… Твой поступок приносит честь твоему доброму сердцу, и мне, на старости моих лет, доставляет такое утешение, которому бы позавидовал каждый отец… Не сердись на меня, если я скажу тебе, что вашу модную любовь я считаю величайшею глупостью, но эта глупость свойственна молодым летам, она очень извинительна для вашей братьи, однако ж ты оставил все, чтобы только порадовать мое одиночество… Спасибо тебе, добрый сын! Бог наградит тебя за это!’.
Он опять прижал его к своему сердцу, и Вольдемар покраснел снова: ему было совестно принимать незаслуженные похвалы, но внутренне он чрезвычайно благодарил дядю за его ложь, которая увеличивала и укрепляла семейственную любовь.
Добрый Сашин, как узнал он после, писал к его отцу, что, несмотря на самую беспредельную привязанность к молодой Буклиной и на ее взаимность, племянник его с величайшим самоотвержением пожертвовал всем и с радостью полетел в Сибирь, чтобы принести утешение своему отцу.
Между тем домашний писарь приготовил визитные карточки и довольно большой список всех палатских председателей и советников, у которых следовало быть приезжему. Николай Иванович дал ему все нужные наставления, рассказал, с кем и как он должен иметь дело, представил в коротких словах очерк собственных своих отношений к разным лицам и отпустил его колесить по городу.
Нам не для чего следить за Вольдемаром и таскаться из дома в дом с минутными посещениями, незачем уверять, что все чиновники, которых только он застал дома, приняли сына своего начальника отлично, приветливо и почтительно, что все они просили его жаловать и напредки: первое — не стоит труда, последнее — само собою разумеется, как это пресерьезно повторяет всякий раз московская театральная афишка, объявляя летом дважды в неделю о спектаклях в Нескучном саду и о том, что там же продаются разные прохладительные пития.
Мы взойдем лучше невидимками в небольшой домик, где живет семейство Бениных, познакомимся с ним и подождем там нашего героя.
Я бы мог вам сказать, что в некотором царстве, в некотором государстве предки Якова Петровича Бенина были люди очень значительные, что прадед его был даже фельдмаршалом, и фельдмаршалом довольно значительным, но какое нам дело до его родословного дерева?.. Возьмем и рассмотрим только одну ветвь, которая находится у нас перед глазами.
Жизнь этого почтеннейшего и благороднейшего старика есть нить самых тяжких опытов. Бедность, потери и страдания были его всегдашними спутниками, и никогда существенные бедствия и несправедливые гонения не угнетали так жестоко человека, который был бы великодушнее, добрее и честнее Бенина…
Он был высокого роста, хорошо сложен, и, несмотря на свои шестьдесят лет и на серебро своих волос, в его лице было что-то неизъяснимо приятное: тихая задумчивость — отпечаток былого горя и кроткая улыбка — отсвет всегдашнего мягкосердечия, придавали чрезвычайное благообразие всем чертам лица его… Видеть и не полюбить Якова Петровича было или делом невозможным, или обстоятельством, которое бы очень дурно рекомендовало нового человека.
В то время, о котором я теперь рассказываю, у него была супруга и три прекрасных дочери… Казалось, что судьба, которая наконец доставила ему место почетное и выгодное, судя по его скромным желаниям, хотела вознаградить добродетельного старца невыразимым счастьем жить посреди милого и любимого семейства.
Получивши прекрасное образование, он посвящал свой досуг книгам и наставительным беседам с дочерьми… В уединении и тишине погасал безоблачный вечер его ненастливого дня.
Все это очень хорошо, но, господа, у него были, как я вам сказал, три прекрасных дочери, а это такое обстоятельство, которое невольно придает живость повествовательному слогу, к тому же, замечу мимоходом, моя Наталья Николаевна уехала навестить какую-то больную, и, следовательно, я свободно могу предаться некоторому восторгу, который всегда очень сильно волнует мою кровь, если я вижу хорошеньких или даже если я только говорю о них: мои уши находятся теперь в совершенной безопасности от действия маленькой, весьма похвальной ревности моей дражайшей супруги. Итак, поскорее к делу, чтобы не пропустить золотого времени.
Старшая дочь, Александра, была вдова… Но не пугайтесь этого названия!.. Это была не женщина — а чудо!.. Высокий рост, бюст такой, каких мало, томные, прелестнейшие голубые глаза, превосходно оттененные блестящим шелком черных, длинных ресниц, правильные, прекрасно обрисованные черты лица, приятный и, как говорят французы, серебристый голосок, наконец, представьте себе возможное совершенство всех форм и дивных округлостей, соедините все эти достоинства вместе, и вы, вероятно, согласитесь со мною, что тут было, чем полюбоваться… Конечно, для целости, или лучше сказать, для полноты этой блестящей картины ей не доставало заманчивого названия девушки, но что значит эта небольшая потеря, когда так много еще оставалось для охотников до изящного?..
Надобно, впрочем, сказать вам откровенно, что Александра Яковлевна любила покойного своего мужа и после его смерти почти отреклась от света и мирских соблазнов… Она посвятила себя молитве и была богомольна, очень богомольна, страх как богомольна… Ей вздумалось, наконец, самыми тяжкими работами, самым строгим постом изнурять свою восхитительную, но греховную земную оболочку.
Сие последнее обстоятельство, будучи весьма похвально само по себе, доказывало однако ж, что в ней таились еще пожелания суеты сует… Это логическое заключение ободрило двух или трех смельчаков, которых сперва устрашал не на шутку ее вечный смиренно-томный вид. Они явились с предложениями своих рук и должны были спрятать их в карманы, потому что, по странному противоречию с их догадками, на подобные вещи не было никакого требования.
Что прибавить мне в заключение, для совершенной полноты портрета, о ее образовании?.. Здесь, к сожалению, я должен сказать раз и навсегда, для нее и для всех, что прекрасный пол в Сибири только воспитывается, а не образовывается… Весь курс наук, который проходят сибирские барышни, сжат в самые уютные рамочки.
Он почти ограничивается одними словами читать и писать, потому что, на самом деле, девяносто девять из ста ставят вместо букв какие-то египетские каракули и не читают ничего совершенно.
Мне, впрочем, случилось узнать как-то недавно, что с некоторого времени имена Жуковского и Пушкина успели перелететь через Урал, успели промчаться по снеговым равнинам дикой и холодной Сибири, но этим перелетом имен, кажется, и кончилась вся история… Несколько первостатейных дам, которые наряду с другими также не прикасаются к книгам, знают, и то, еще только может быть, знают, что Жуковский написал баллады, а Пушкин поэмы, но не спрашивайте у нас, что за зверь баллада или поэма: мы знать не знаем, ведать не ведаем — меньше сплетней!
Думаю, что здесь кстати я могу пересказать для молодежи один истинный анекдот, переданный мне самым достоверным человеком, бывшим в тех…
— Почему ж только для молодежи? — спрашивают меня все люди известных лет…
— Потому-с, что этот анекдот…
— Да! Понимаем, какого он сорта… Но зачем же вы его помещаете?
— Затем, что я пишу без пропусков, как это сказано было выше, и что иногда маленький листок какой-нибудь скандалезной хроники обрисует гораздо более, нежели целые листы пошлых рассуждений.
— В таком случае вы можете рассказывать и не для одной молодежи.
— С большим удовольствием!.. Итак, послушайте!
Один из приехавших в Сибирь молодых людей, человек довольно хорошего образования и большой мастер писать невинные стишки для домашнего обихода, свел очень удачную интрижку с прехорошенькою девушкою… Согласитесь, что такое начало, право, хоть куда!.. Все шло и двигалось своим порядком, вдруг бес стихотворства угораздил его написать к ней какое-то страстное послание… При первом сладостном наедине он посадил ее к себе на колена и начал декламировать с жаром свое чувствительное произведение… Красавица слушала его молча, казалось, даже с большим вниманием, и потом, когда он кончил, спросила его своим сибирским наречием, со всем простодушием детства:
— Это чево ж такое, мой друг?
— Это стихи, моя милая!.. Я хвалю тебя в них моим приятелям и рассказываю им, как я счастлив, что ты меня любишь.
Тут он хотел было прижать ее по обыкновению к своей восторженной груди, но она вырвалась от него и, заливаясь слезами, закричала:
— Поди прочь от меня, неблагодарный!.. Ты не от отца рожден, а от тигра… Ты божился никому не сказывать, что ты занимаешься со мною и теперь хочешь похвастаться перед приятелями… Поди же прочь! Я не могу тебя видеть!
Все доказательства, убеждения и отговорки сочинителя были напрасны: разрыв был сделан решительно, и с тех пор он поневоле уже не занимался ни ею, ни с нею.
Окончу в коротких словах о воспитании.
Девушка, которая умеет хорошо присесть, которая танцует мазурку или если она посягает пополам с грехом даже и на французскую кадриль, дошла уже до самого рубикона сибирской учености, остается только запастись приданым и выйти замуж, чтобы, вытанцовывая прелестное соло, составить счастье какого-нибудь заседателя приказа общественного призрения или советника палаты… Французского языка, музыки и рисованья почти нет и в помине: я уж и не упоминаю о чем-нибудь посерьезнее.
Впрочем, все, что я ни говорил теперь, относится только к одним туземкам, а там ведь есть и приезжие, из которых многие такие хорошенькие… Виноват!.. Я хотел сказать: такие образованные!
После всего этого мудрено ли, что и все три прелестные дочери Бенина, за неимением средств и возможности, подходили под общее правило с другими своими подругами… Это скорее вина времени и места, нежели отцов и матерей.
Портрет Раисы уже известен моим читателям… Она точно чрезвычайно во многом походила на Лизу, хотя, конечно, не до такой степени, как это казалось изобретательному воображению нашего Поэта.
Не только с переполоха от встречи при первом свидании, но даже и впоследствии, когда ему было время осмотреться и одуматься, он одинаково не находил важной, существенной разницы между этими двумя девушками: так нечаянность отуманила его зрение!
Раису, по всей справедливости, можно было назвать прекрасною: она умела держать себя лучше всех своих подруг без исключения, все наряды ее показывали отличный вкус, она танцевала превосходно, была умна, мила, скромна и вообще очень интересна, но в ней не было этой блестящей какой-то особенности, этой невыразимой приятности всех движений, этого увлекательного искусства занять каждого и, наконец, этой очаровательной непринужденности, то есть всех тех качеств, которые везде и вдруг отличают человека светски образованного и которыми вполне обладала его миленькая Лиза.
Все это очень легко заметил бы посторонний, но когда же мы бываем справедливыми судьями в собственных своих делах?
Так и Вольдемар, по странному, чисто поэтическому капризу сердца, не хотел ничего видеть… Он произвольно слил в своем воображении два милых ему существа в одно, представил его себе олицетворенным в Раисе (ибо душа его непременно требовала близости обожаемого предмета), потом, преклонив свое колено перед сим полумечтательным божеством, он зажег фимиам любви и хваления.
Иначе не могло и случиться! Грусть о разлуке с Лизою погубила бы его ни за денежку, между тем как он очень мог сделаться впоследствии если не деловым, так по крайней мере весьма дельным человеком.
Приведись мне писать все это в то самое время, когда мой путешественник приехал в Т……, так я верно бы не преминул уведомить всех холостых моих читателей, для вызова желающих, что сердце Раисы было тогда еще свободно, но вместе с тем я бы посоветовал им поторопиться к явке с законными актами, потому что судьба назначала, по-видимому, самые близкие сроки торгам, переторжкам и последнему окончательному торгу чувств сибирской застенчивости с требованиями природы: любить и быть любимым.
О Фелисате, третьей дочери Бенина, хорошенькой десятилетней малютке, из которой могла бы сформироваться со временем прелестная блондиночка, я не скажу вам ничего до следующей главы.
Глухой стук дрожек, въехавших на деревянную мостовую огромного двора маленького домика, отозвался в крошечных комнатках квартиры советника, шаткие окончины ответили на лошадиный топот слабым дребезжанием, дверь растворилась, и немного погодя Поэт, пришаркивая, взошел в приемную.
Разменявшись обыкновенными приветствиями, добрый старик посадил своего гостя и прибавил со всею патриархальною искренностью: ‘Я уважаю вашего батюшку как добрейшего начальника, как человека, которому я одолжен очень много, люблю его, как любил бы я старшего своего брата… Душевно рад, что имею удовольствие познакомиться с вами: мне бы хотелось только, чтобы это знакомство обратилось в дружество, тогда беседы наши были бы для меня еще приятнее’.
Эти простые слова были сказаны с такою ласкою и с таким добродушием, что они невольно очаровали Вольдемара… Он рассыпался в уверениях, что ему чрезвычайно лестно заслужить внимание и любовь друга своего отца и что он употребит к достижению этого все возможные средства.
Говоря таким образом, Поэт нисколько не грешил против совести: во-первых, вид, приемы и разговор почтенного старца решительно обворожили его и, во-вторых, как же ему было не стараться снискать любовь самого Бенина, если…
Но, милостивые государыни, я вижу по вашим глазам, что вы все изволили догадаться, о чем должна была идти речь во втором пункте и потому не договорю его.
Когда кончились общие места первых разговоров при знакомстве, когда, наконец, старик Бенин, которому, в свою очередь, также понравился молодой Смолянов, пригласил его бывать к нему как можно чаще, тогда речь перешла как-то к его семейству и, наконец, Яков Петрович сказал, вставая: ‘Позвольте-ка мне познакомить с вами мою старуху и моих дочерей. Одну из последних вы уже знаете: сестрица ваша Любовь Николаевна совершенно завладела ею, теперь я вам покажу остальных’.
Он ушел и оставил Вольдемара в удивлении от приятной нечаянности… Ему уже было известно и по рассказам и по опыту настоящего утра, что дамы сибирские сберегаются родственниками для особенных случаев и для больших оказий, в остальное время они невидимки: их не встретить в доме ни утром, ни вечером, только именинные дни и летние прогулки вызывают их из затворничества.
Между тем через минуту старик воротился, и вслед за ним вошла его жена и две дочери.
Вольдемар снова был обласкан и снова постарался блеснуть красноречием, которым, впрочем, судьба обделила его довольно безбожно.
Наконец он раскланялся и поехал домой, полный различных мыслей, впечатлений и надежд и как нельзя более довольный, что какая-то невидимая и непостижимая рука, разлучивши его на короткое время с пленительною Лизой, таким чудесным образом сближает его теперь с нею, облекши только ее в другие формы…

Куда, подумаешь, гениальные-то люди сильны на выдумки!
Жаль одного, что иногда самый величайший враг наш есть воображение.
Клементий XIV

Глава XXII. Учитель

Победа, любезный Аристип!.. Аразамбес… Но я начинаю тем, чем должно кончить, так радость от успеха вскружила мне голову… Послушай же!.. Такое происшествие заслуживает, чтобы его рассказать в роде Геродота.
Виланд

Первый месяц с приезда прошел незаметно… Потом Вольдемар определился в службу, и тогда время полетело еще скорее…
Утро проходило обыкновенно в должностных занятиях, но где изволил бывать Поэт от обеда и до чаю?.. Куда возил его смирный, гнедой рысак на рессорных беговых дрожечках?.. Это такая статья, которая требует, чтобы о ней рассказать если не в роде Геродота, так, по крайней мере, как можно поподробнее.
В предыдущей главе мои читатели не проронили, может быть, слов Якова Петровича, который сказал Вольдемару, что сестрица его Любовь Николаевна совершенно завладела Раисою. Почти так было и на самом деле.
Будучи ровесницами, имея большое сходство в характерах, они неприметно соединились самою тесною дружбою… Раиса чуть ли не каждый день приезжала к Любиньке и всегда довольно рано… Надобно вам сказать, что сестра Поэта мастерски играла на фортопьянах и по дружбе к новой его Лизе давала ей уроки… Это обыкновенно делывалось поутру, за час или за полтора до обеда, после которого ученица протверживала одна заданный ей урок и к вечернему чаю возвращалась домой… Скажите после этого, когда же было видеться с нею молодому Смолянову.
Утром он составлял записки, экстракты и выписки, а это, как вы сами знаете, совсем не льнет к упоительным мечтам о блаженстве любви… Видеться за обедом было все равно, что не видеться… Конечно, душа наслаждалась в некоторой известной степени, потому что обожаемый предмет был довольно близок: на него можно было смотреть, любоваться и не налюбоваться им, но ни на волос далее… Вся прелесть разговора, который бы восхищал сердце, все очарование полунамеков и недосказанных слов, заставляющих догадываться очень о многом, все эти нечаянные встречи глаз во время какого-нибудь рассказа о любви, о счастливом супружестве и о прочем тому подобном, короче — все, что только интересно, что мило и отрадно для сердец чувствительных, — все это было потеряно для Вольдемара.
После обеда, как я уже сказал, Раиса протверживала свой музыкальный урок: приходить к ней в это время значило беспокоить ее.
Не видя ничего со всех сторон, кроме затруднений, Вольдемар не на шутку погрузился в думы и наконец придумал такое средство, которое показалось ему и, кажется, точно было самым лучшим, чтобы, сохраняя приличия, видеть свою любезную и говорить с нею как можно больше и как можно чаще.
В одно воскресенье, обдумавши хорошенько свой план, он поехал обедать к Бенину… Старик был рад от всего сердца и хлопотал только о том, понравятся ли гостю его простые кушанья, которые, впрочем, были очень вкусны и хороши, но этому гостю еда не шла и на ум…
Он беспрестанно собирался с духом, чтобы начать преднамеренный разговор и беспрестанно робел… Все пугало его: и приступ, и середина, и конец, особенно последний, потому что он боялся отказа, как самой невыгодной развязки… К счастью, очень благоприятный случай представился сам собою и избавил Поэта от чрезвычайного труда начинать речь издалека и потом искусно и незаметно свести ее к желаемой точке.
— Как жаль, Владимир Николаевич, — сказал Бенин, — что у нас почти совершенно нечего читать!.. Я, при своем убожестве, не могу жертвовать в год более двухсот рублей, а много ли получишь за эту сумму?
— Повремените немножко, Яков Петрович!.. Недели через две или через три мы начнем следить за ходом современного просвещения, мы будем знать, что делается у нас в России и даже что делается за границей. Я давно уже послал деньги для получения шести журналов: мне не хотелось было говорить вам об этом, покамест их не пришлют к нам, но теперь сорвалось уже с языка, и, стало быть, делать нечего.
— Напротив! Вы сделали чрезвычайно хорошо, что сказали, от этого ваш прекрасный сюрприз не потерял нисколько своей ценности: две —три недели подождать не мудрено, особенно когда знаешь, как щедро будешь награжден за свое терпение… И мы получим вдруг за целые полгода?
— Непременно!.. А наши дамы будут иметь журнал с картинками мод.
— Конечно, Владимир Николаевич, — сказала старушка Бенина, — хорошо иметь и образчики мод, но мне и моему Якову Петровичу делается всегда очень грустно, что наши дети не получили никакого образования и что они, кроме нарядов, не знают ничего дельного… Для этих двух, — продолжала она, показавши на старших дочерей, — прошло уже невозвратимое время: они выросли, когда нам нужно было думать о хлебе, а не о науках… Теперь, благодаря Бога, мы не нуждаемся по-прежнему, а все-таки, к нашему горю, нет никакой возможности научить хоть чему-нибудь нашу бедную Фелиссу… Скажите, где сыскать человека, которому бы можно было вверить воспитание ребенка? Признаюсь вам, у меня не достает духа, чтобы нанять кого-нибудь из этих несчастных1, которых ссылают сюда за преступления, других учителей нет, между тем время идет да идет.
— Согласен с вами, что такие потери очень досадны, — отвечал Вольдемар, — и тем более что они невозвратимы, впрочем, здесь есть один человек, который с большою охотою будет преподавать Фелисате Яковлевне все, что только ему известно… Конечно, знания его слишком невелики, но все-таки ваша дочь может получить самые необходимые сведения… Я говорил с ним об этом и боюсь только одного, чтобы цена, им просимая, не показалась вам слишком высокою для его трудов.
— Вот в этом-то наша и беда, любезный Владимир Николаевич!.. Однако ж я готова лишить себя всего, чтобы только доставить эту выгоду моей Фелисаньке… Может быть, мы как-нибудь и сколотимся, может быть, и он также сбавит что-нибудь по вашей просьбе.
— Извините!.. На этот счет вы не должны нисколько полагаться на меня… Я буду первый, который посоветует ему неуступчивость.
— Это уж что-то и не понятно!.. Объясните мне поскорее вашу загадку, скажите, чего он хочет за свои уроки?
— Вашего расположения и вашей дружбы!
— А! Теперь я поняла!
— Ты поняла только теперь, а я так понял с самого начала, куда клонит Владимир Николаевич, — проговорил с улыбкою развеселившийся Бенин, — но это невозможно, любезный мой внучек, это никак невозможно!
Я позабыл сказать моим читателям, что, по шуточным расчетам мнимого родства, Вольдемар называл всегда Якова Петровича дедушкою.
— Отчего ж невозможно? — воскликнул молодой человек, которому ласковая улыбка старика придала очень много смелости. — Мне совершенно нечего делать после обеда: всякий день я понапрасну теряю это время. Не лучше ли же мне проводить его в самых легких занятиях с Фелисатой Яковлевной? Это, развлекая меня, принесет ей пользу… Вы, не церемонясь со мной, ложитесь себе спокойно почивать, дамы будут в своей комнате, а мы останемся в этой и станем потихоньку подвигаться вперед. Потом, напившись у вас чаю, я буду возвращаться домой, и, таким образом, все пойдет у нас, как заведенная машина. Уверяю вас, что это не составит для меня никакого труда и что ваш отказ огорчит меня чрезвычайно.
Яков Петрович и жена его не соглашались долго, наконец, просьбы Вольдемара и особенно уверения, подобные последнему, произвели свое желаемое действие. Вставши из-за стола, старики обняли восхищенного молодого человека и сдали ему с рук на руки молоденькую, закрасневшуюся девушку в полное его распоряжение.
Время до вечера и самый вечер, посвященный прогулке, были проведены отлично, приятно. У Поэта от радости были и ушки на макушке…
Он наперед мечтал, как с этого времени будет для него всегда невыразимо интересен каждый вечерний чай, как он абонирует себе место подле Раисы и как ему наконец представляется возможность говорить с нею посвободнее, потому что у себя дома отец его, несмотря на свою доброту, был довольно строг и подчас несколько странен в своих требованиях, а тут совсем другое дело!.. Ему даже показалось, что он заметил во время прогулки в тот же самый день какую-то особенную внимательность со стороны Раисы, и это воображаемое начало победы возносило его на седьмое небо.

О, Рахиль! Дева прелестная
и так постоянно любимая!..
Счастлив тот… (и так далее).
Ж.-Ж. Руссо

Глава XXIII. Плоды лекций

Пренебрегши языком знаков,
который говорит прямо воображению,
мы потеряли самый красноречивый язык.
Ж.-Ж. Руссо

На другой же день лекции были открыты, и на другой же день за первым вечерним чаем, невыразимо интересным по ожиданию, Вольдемар очень хорошо заметил, что разговоры его с прелестною девушкою не только не делаются посвободнее, но час от часу сжимаются, что чем ближе садится он к Раисе, тем больше одолевает его застенчивость, и что, наконец, желанные минуты глаза на глаз, которые иногда выдавались, приводят его в совершенный тупик.
Вы поверите, что замечания такого рода были для него острее ножа, но делать было нечего… Поздно говорить тому ‘я не дюж’, кто уже взялся за гуж… День за днем, неделя за неделею, месяц за месяцем проносились своим порядком неизвестно откуда и неизвестно куда, а моему Вольдемару не было от этого нисколько легче.
Иногда светлелись перед ним искры сладостной надежды, но это были или над болотные огоньки, или падающие звезды: вспыхнут, прогорят один миг и исчезнут!
Несмотря на все перетолкования поступков Раисы в самую лучшую для себя сторону, какой-то внутренний, неумолимый голос говорил ему, что она его не любит. Впрочем, я должен сказать правду, что, на мои глаза, подобное выражение этого таинственного гласа слишком неотчетисто и неудовлетворительно.
Слово не любить предполагает какое-то неприятное чувство, а Раиса была, напротив того, довольно хорошо расположена к Вольдемару… Она любила с ним танцевать, потому что он лучше всех говорил ей в это время комплименты, лучше всех умел оценить изящность ее наряда, и это ей нравилось затем, что она, несмотря на примерную свою скромность, все-таки была молоденькая, хорошенькая девушка и, следственно, имела порядочный запас мелочного тщеславия, которым если кто из женщин и не наделен с избытком, так это разве одни только вы, прелестные мои читательницы.
Она смеялась от души его эпиграммам, которыми, как будто взваром, он обдавал иных под веселый час… Иногда она даже не спускала с него глаз по целым часам, но она и не думала, однако ж, любоваться им в это время, как любовалась когда-то малюточка Лиза… Тут были совсем другие побудительные причины.
Вольдемар получал журналы, стало быть, у него не было недостатка в материалах для легкого чтения. Он любил читать вслух и умел это делать довольно хорошо, по крайней мере манера его чтения нравилась Раисе, а она была большая охотница слушать повести, и особенно веселые… Часто в длинные зимние вечера в гостиной у Любиньки садилась за круглый стол своя семья и несколько коротких знакомых… Поэт выбирал себе место посередине этой группы и начинал читать громогласно, как, может быть, читаете теперь вы мою истинную историю, любезный читатель, за что при сей верной оказии я и приношу вам свою чувствительную благодарность…
Иногда все дамы, увлеченные интересом рассказа, оставляли свои работы и не спускали глаз с декламатора, то же случалось и с Раисой, но это еще вовсе не доказывало ее любви, между тем как молодой человек требовал самой неограниченной, самой безусловной, одним словом, такой любви, от которой бы в одно и то же время дышало жаром и огнем и веяло бы счастьем и радостью…
Одинаковая, всегдашняя, безотрадная неудача приводила в отчаяние бедного Поэта… Что уж он ни делал, чтобы только понравиться холодной своей красавице!..
Например, однажды засел он сиднем за переводом какой-то чрезвычайно занимательной повести, в которой ясно и вразумительно было доказано, что девушка, не отвечающая любовью на любовь честного человека, делает очень и очень дурно, потому что тоска и горесть могут отнять у него жизнь, которой она не в состоянии дать, по крайней мере, ему.
Он трудился над этим переводом сорок дней и почти сорок ночей, истратил бездну чернил и, верно, наделал бы больших бед, если бы, к счастью, они не подсыхали… Кончив свою книжицу, он приправил ее в некоторых местах удивительно затейливыми стишками, чистенько переписал на веленевую бумагу, велел переплести в сафьян зеленого цвета, означающего надежду, обрезать золотом и, наконец, для красоты и важности вклеить розовую ленточку, которая, в свою очередь, была символом продолжительной любви… Потом в день рождения Раисы он поднес ей этот наставительный подарок, и если впоследствии не мог сказать утвердительно, прочла ли она его труды или нет, зато уже он точно был уверен, судя по теории вероятностей, что она не поняла или просто не хотела понять его намеков и была с ним по-прежнему вежливою, ласковою, но не далее!
Не знаю, как кто другой, а я со своей стороны все эти несчастия приписываю гибельному впечатлению, которое сделано в душе девушки бархатными вставками на дорожном сюртуке Вольдемара.
Кто что ни говори, но мне кажется, что если первое чувство человека при первой встрече с другим было неприятно и возбуждало насмешку, то последнее, конечно уж, не будет романическою любовью… Тут хлопотать нечего, искания не подкупят сердца:

Оно само себе предписывает законы.
Ж.-Ж. Руссо

Глава XXIV. Старые знакомцы

Разговор.
Я даю вам свою голову, если…
N.N.

Я принимаю ее: мелочные подарки поддерживают дружбу.
Монтескье

В подобном положении находились дела моего героя, когда наступило 1 марта… День был такой ненастный, что хоть бы и на заказ — так впору!
Буран2 свирепствовал с самого утра… Белые сугробы, как будто волны, разбитые в брызги и пену, носились по опустевшим улицам… Сильные порывы ветра отрывали и рассеивали по воздуху пышные и блестящие занавесы снега, которыми сибирская зима любит украшать нижние оконечности крышек… Там с крепкого крюка сдергивался ставень, и стекла звенели и звякали, рассыпаясь от удара… В другом месте ломало трубу, и камни с грохотом катились по обнаженной кровле, кое-где заносило целые домики, гул и стук был ужасен!.. Но мой Поэт любил природу во всех ее изменениях, и в те минуты он любовался величественным ее неистовством.
Он находил какую-то грустную отраду, какое-то печальное утешение сравнивать эту воздушную борьбу со своею духовною борьбою, со своими душевными страданиями… Молча сел он к окну и почти целое утро был неподвижен… Задумчивость овладела им в высочайшей степени: он не видел и не слышал, что буран затих около полудня и что солнце давно уже осветило все его проказы.
Вдруг — четыре посторонние руки скрестились на его груди. Он взглянул направо и увидел приветствующее и благообразное лицо маленького человечка, он взглянул налево — и имел нелицемерное удовольствие заметить знакомый ему геометрический нос, который по-прежнему сквозился на свете, средний разрез улыбавшегося рта изображал на физиономии воскового приятеля совершенно правильную циклоиду: стоило только отметить оконечности и середину этого разреза буквами А, В и С и начать вышние вычисления о ее законах.
Вольдемар онемел от удивления и радости!.. При неудачах и бедствиях любви приятно поплакать и отдохнуть в лоне бескорыстной дружбы!
Так как почти обыкновенно случается, что приятная нечаянность встречи лишает нас возможности говорить последовательно, то и в этот раз вопросы и ответы сыпались без порядка, как ни попало, и по большой части после первых, особенно кратковременных свиданий, мы можем сказать отчетисто только одно, что мы видели собственными глазами такую-то или такого-то.
Ударило час, три истинных друга пошли к столу, и молодой Смолянов не успел даже распечатать писем, которые он получил от Хворостова и Зорова, познакомившихся на его проводах с Арским и Вельским… Зато уже после обеда все было наверстано: обоюдные рассказы и пересказы были бесконечны и многословны до такой степени, что я не в состоянии даже дать вам об них и приблизительного понятия. Вольдемар открыл приезжим почти всю свою душу, намекнул о том, что он несчастлив, но утаил настоящую причину.
— Неужели вы, Владимир Николаевич, по сию пору так верны первому предмету своей страсти, этой миленькой Лизаньке, которой мы имели счастье любоваться в театре вместе с Васильем Петровичем? — сказал Арский. — Что бишь тогда давали?.. Да!.. Эдипа!.. — продолжал он. — И чуть ли уж не впечатление, сделанное на вашу душу прекрасною ролею Антигоны, извлекло вас из объятий любви и дружбы… Удивляюсь же вашему постоянству!.. И как вам не грешно жить так долго и не приволокнуться здесь ни за кем… Хоть бы за Раинькой Бениной, например?
Вольдемар, который, как я уже повторял вам несколько раз, считал настоящую свою любовь не новою, а только продолжением прежней страсти, и был твердо уверен, что он не причастен измене, нисколько не смешался от подобного вопроса, как этого можно было бы ожидать.
— Да, милые мои друзья! — сказал он, взявши обоих за руки, — Я люблю мою Лизу и буду любить ее до тех пор, пока это сердце не перестанет биться в моей груди!.. Может быть, теперь есть некоторые изменения в имени, в летах, но сущность предмета и любви к нему остались одинаковыми.
— Помилуйте, Владимир Николаевич! — воскликнул Вельский, вскакивая и составляя распростертыми своими руками фигуру архимедова рычага. — Помилуйте! Вы меня удивляете! Положим, что время уходит и лета изменяются, но как может перемениться имя?.. Клянусь вам как честный и благородный человек, что я тут ничего не постигаю!.. Я уверен, что Иван Дмитриевич точно так же не понимает вашей загадки… Вот спросите хоть его: он здесь налицо… Впрочем, я со своей стороны готов прозакладывать свою голову, ежели…
— Благодарю вас за жертву, но мне нечего и не для чего спрашивать… Уважьте покуда мою тайну… Я вам ее открою, но для этого мне надобно вас приготовить… Потерпите немного!
Такая торжественность ответа остановила дальнейшие расспросы, и хотя два друга, перемигнувшись очень искусно, тотчас поняли все дело без всяких приготовлений и открытий, но как на ту пору не было никакой нужды зарезать одним размахом простосердечного своего приятеля, то они оба притворились бестолковыми до глупости и через несколько минут разошлись по домам.
Вольдемар занялся чтением писем.
Полученное от Никиты Петровича было наполнено разными столичными новостями и особенно касающимися до литературы… Оно имело свой частный интерес, между тем как письмо Зорова довольно любопытно для всех, читающих эти страницы.
Считаю долгом поместить его в особой главе… Оно перенесло Вольдемара в былое, оно волшебно представило пламенному Поэту близость его ненаглядной сестрицы, его милой Лизаньки. Молодой Смолянов перечувствовал снова свои минувшие восторги,

Потому что воспоминать значит собственно чувствовать.
Гельвеций

Глава XXV. Физиономические поверки

Какая кротость!.. Какое терпение!..
Их печальный вид выражает упрек,
их молчание — жалобу, невинность!
Томсон

Вот уже около года, любезный Владимир Николаевич, как мы расстались с вами… В течение этого времени мне очень приятно было слышать раз или два стороною, что вы живете в довольстве и веселии… Веселитесь, пользуйтесь этими невозвратными днями молодости: пусть дух ваш будет всегда в самом лучшем расположении и пускай улыбка счастья и радости не сходит с вашего лица.
Такова должна быть стихия молодости, к тому же невинный смех и невинная веселость суть лучшие признаки доброты душевной: в этом я уверен и по собственному опыту и по уважительному свидетельству древних и новых мыслителей.
Я не стану вам вычислять многих: так здесь просты все физиономические и патагномические результаты.
Стараясь быть как можно более кратким, я только спрошу у вас, согласны ли вы, что лица, имеющие какую-то особенную приятность (несмотря на то, правильны ли они или неправильны в своих очерках), принадлежат включительно людям добрым? Впрочем, тут нечего и спорить. Далее следует привести мнения Геллерта и Ляшанбра, из которых первый утверждает, что разум, сердце и характер рисуются на лице, а последний сказал очень остроумно, что нет никакой нужды в отверстии, чтобы видеть движения души: все они четкими буквами написаны на физиономии каждого.
Потом, после сего прекрасного авторитета, надобно убедить себя в истине, доказанной веками, что душевные действия, беспрестанно повторяемые, оставляют после себя на лицах свойственные им отпечатки, которые и разнообразят выражения лиц.
Почти точно то же говорит и Ювенал в своей IX сатире… Переведу его слова, потому что вы, кажется, не знакомы с нашею латынью:
‘Мучение или беспокойство души открывается так же, как и радость, по внешнему виду человека: сии два противоположные чувства дают совершенно разные выражения лицам’.
Довольно ли для вас этого?.. Остальное докончу сам.
Радость есть чувство приятное, следовательно, и частые отражения оной на физиономии придадут ей приятность, которая по обратному выводу будет доказывать доброкачественность самой души… Все это слишком вразумительно, чтобы распространяться более.
Не скрою от вас, что я, по свойственному всем самолюбию, был чрезвычайно рад и доволен, когда время и опыт совершенно подтвердили справедливость первых моих замечаний насчет этой малюточки Лизы, в которую вы были так влюблены.
Помните ли вы, любезнейший Владимир Николаевич, о моих ответах на восемь важных пунктов, данных мною для вернейшего и ближайшего рассмотрения прекрасного предмета вашей любви и для узнания душевных его качеств?.. Если вы помните сии ответы, так узнайте же мои дальнейшие над вашею хорошенькою сестрицею, сличите их с прежними и порадуйтесь вместе со мною.
Толи через неделю, толи через две после вашего отъезда я завернул к Буклиным, спрашиваю, дома ли, и узнаю, что они уехали еще накануне на дачу к Софье Петровне Лажиной, чтобы провести у нее несколько дней.
Эта Лажина знакома мне очень давно. День был для меня совершенно свободный: я уже успел навестить всех своих пациентов и потому тотчас же отправился прямо к ней.
Добрая старушка хозяйка и Анна Ивановна были мне очень рады, не знаю ничего о чувствах Лизы, только я заметил, что она вся вспыхнула, когда я взошел в комнату.
Весь день, как вы можете себе представить, был проведен мною чрезвычайно приятно в кругу таких милых дам… Мне особенно нравилась простота и непринужденность, царствовавшая в доме почтеннейшей Софьи Петровны… После обеда я, по стариковской своей привычке, уснул, как дома, и потом, не отыскавши дам, отправился один-одинехонек в оранжерею, чтобы полюбоваться превосходным собранием редких растений и цветов, до которых хозяйка большая охотница.
Через десять или пятнадцать минут, когда я почти с умилением остановился перед благовонною и пышною кашемирскою розою, чтобы снять с ее стебля маленького червячка, мне послышался позади меня какой-то шелест. Оглядываюсь — это была Лиза.
Вы верно бы сказали, будучи на моем месте, что в это мгновение судьба поставила вас между двумя самыми прелестнейшими цветами, но я не нашелся на тот раз и начал просто:
— А!.. Елизавета Егоровна!.. Что скажете вы хорошенького?
— Что мне сказать вам, Иван Федорович? — отвечала она, снова краснея, и потом прибавила с робостью и вполголоса, занавешивая свои блестящие глазки своими глянцевыми ресницами: — Я думала, не скажете ли вы чего-нибудь?
— Понимаю, понимаю вас, Елизавета Егоровна, и очень благодарен за доверенность. Впрочем, вы можете положиться на меня смело: я человек скромный и душевно люблю вашего братца и вас самих.
— Оттого-то я и пришла к вам, что была в этом уверена, но скажите мне, неужели вы ничего не слышали о нем?
Решительно ничего!.. Да если сказать вам правду, так еще и некогда было слышать. Вы не должны, впрочем, беспокоиться: он человек молодой и, несмотря на некоторое расслабление, по своей счастливой комплекции вынесет всякую дорогу… Потом, Бог даст, мы получим от него хорошие вести, а там, годика через три, через четыре опять увидимся с ним и уже общими силами постараемся никогда не расставаться…
— Да!.. Видите ли вы какие, Иван Федорович!.. Вам легко говорить: годика через три, через четыре, а каково-то мне?
— Что ж мне делать, любезная Елизавета Егоровна?.. Я не хочу обманывать вас пустыми рассказами и обольщать несбыточными надеждами… Как быть! Потерпите!
— Я уж и то терплю очень много и не знаю, что из этого будет?.. Поверите ли вы, что глупое мое сердце не предвещает ничего доброго?.. Глаза мои не осушались несколько дней после отъезда моего миленького братца, я и теперь часто плачу о нем, только уж втихомолочку… Маминька сама со слезами просила меня, чтобы я не убивала ее своею грустью, а я очень люблю мою маминьку, чтобы не послушаться ее: у меня теперь только и света в окошке.
— Неужели Анна Ивановна не подает вам никакой надежды?
— Нет! Маминька сказала, что мы оба еще чрезвычайно молоды, что нам надобно подождать, но потом прибавила, что ей самой нравится мой Володинька… Виновата, Иван Федорович!.. Я хотела сказать, что ей нравится Владимир Николаевич, что если он не переменится в течение некоторого известного ей времени, то она охотно согласится на наше соединение и что, наконец, она во всяком случае решительно никогда не будет противиться моему выбору, чтобы я никак не могла пенять на нее за мои несчастия.
— И слова, и поступки вашей маминьки превосходны! Положитесь же на нее и на Бога!.. Может быть, время все переделает.
— Как я буду рада, если ваше пророчество сбудется когда-нибудь!.. Между тем я хочу попросить вас, — продолжала она, снова понижая свой голосок, — если вы будете писать к моему… к Владимиру Николаевичу, то, сделайте милость, поклонитесь ему от меня и потрудитесь сказать, чтоб он так же не забывал своей сестрицы, как она не забывает своего братца.
Этим кончился наш разговор, потому что едва я успел дать ей слово (которое теперь и сдерживаю), как вдруг в дверях оранжереи раздался голос Вариньки, дочери Софьи Петровны и задушевной приятельницы вашей сестрицы… Лиза вспорхнула от меня, как птичка, и я не видал уже ее с тех пор.
Ну что, любезный мой Владимир Николаевич!.. Не оправдываются ли теперь на самой практике мои прежние теоретические замечания?
Вспомните только, что я вам сказал в пункте четвертом о ее носе и о небольшой подвижности носовых крылец, а в пункте седьмом о пухе на ее ушах и о намеке на будущее состояние вашего лба, вспомните это и сравните мои ответы с настоящими поступками, чувствами и действиями Лизы.
Посмотрите, какая рассудительность!.. Какая сила души, умеющей страдать!.. Какое постоянство в любви!.. Какая доброта сердца и примерная привязанность к матери!.. Не говорил ли я вам тогда же, что это клад, а не девушка?.. Порадуйтесь же счастию своего выбора и продолжайте со своей стороны быть верными этой невинной девушке, этой прелестной малютке: такая благородная и возвышенная страсть, доказывая, что вы умеете ценить и любить истинно прекрасное, составляет в то же время украшение сердца и есть одна из лучших рекомендаций для молодого человека.
Если я до сего места рассказывал вам обо всем с отличным удовольствием, то мне невольно делается грустно при переходе к наблюдениям самым неприятным. Душевно желаю, чтоб я ошибался в моих расчетах, но долг дружбы и любви, которые я к вам чувствую, заставляют меня объявить опасения моей опытности и, если можно, предостеречь вас добрым советом от дурных последствий.
Вы можете послушать меня или не послушать: на это есть у вас хороший запас рассудка и доброй воли, но, по крайней мере, сказавши свое мнение, я останусь совершенно правым, ибо сделаю все, что требует от меня совесть.
Я намерен говорить с вами о подателе сего письма Василье Петровиче Вельском и об его товарище… Признаюсь вам, любезный мой друг, что оба они кажутся мне людьми ненадежными, особенно первый. О втором я могу заключить в дурную сторону только по давнишней его связи с Вельским, по связи, которую может допустить человек неопытный, доверчивый и простодушный, как вы, и то, впрочем, на самое короткое время, а не господин Арский, имеющий, несмотря на свою молодость, порядочный пай хитрости и дальновидности… Хотя я и полагаю слишком большое расстояние между сими двумя людьми, хотя Арский, по-моему, далеко лучше Вельского, но тем не менее оба они люди фальшивые, вредные и опасные, потому что обладают искусством притворства в высочайшей степени.
Не подумайте, Владимир Николаевич, чтобы я чересчур много полагался на свою опытность и на свои посильные сведения… Я не осмелюсь поставить себя на одной доске с великим Демокритом, который в бедном дровосеке-абдеритянине предузнал знаменитого основателя секты софистов или который до того умел читать по лицу о самых тайных действиях, что как-то раз он приветствовал названием девушки одну молоденькую прислужницу из дома Гиппократа (по словам же других — его дочь), а на другой день назвал ее женщиною: и это в самом деле было справедливо… Нет!.. Я не занесусь так далеко!.. Но есть вещи, которые уже слишком явны, чтобы их не видеть, особенно в моих летах. К ним-то отношу я и личину господина Вельского.
Зная очень хорошо, что нравственные способности открываются нашему наблюдению из профиля, преимущественно по тому углу, который составляется из линии лба и из перпендикуляра, поставленного у корня носа, или по расстоянию, которое разделяет сей перпендикуляр с другим, поставленным на верхней оконечности лба, — я старался как можно пристальнее всматриваться в сии части его лица — и всегда находил одни самые дурные признаки.
Потом с горестью обратил я внимание на острый и выдавшийся подбородок, который непременно означает лукавство. Вслед за тем короткий, покрытый морщинами и шишковатый лоб, совершенно горизонтальные ресницы, угловатые брови, неприятная улыбка сомкнутого рта и много других явлений, взятых вместе, убедили меня наконец, что этот человек имеет в себе самые злокачественные начала и что он не может и не должен быть не только вашим другом, но даже вашим частым собеседником… Худое чрезвычайно прилипчиво, да и кроме того, что за радость быть или обманутым или осмеянным?
Вот вам отчет моих наблюдений. Может быть, я и ошибаюсь, но советую держаться настороже: предусмотрительность никогда не вредна.
В заключение скажу вам, что вскоре после моего свидания с Буклиными они уехали в степную свою деревню и с тех пор нет об них ни слуха, ни духа… Верно, Анна Ивановна занимается устройством своих дел, пришедших в беспорядок от небрежности.
Прощайте!.. Думаю, что я уже и надоел вам своим письмом, которое так длинно и так скучно, что годится в любой роман. Желаю вам счастья и прошу не забывать преданного вам друга
Ивана Зорова.

Разговор.
От кого ты научался мудрости?
Саади

От слепых, которые не подвинут вперед ноги,
не попробовав сперва палкою того, на что они хотят ступить.
Философ персидский

Глава XXVI. Комедия особого рода

Но обратимся к животным…
Их виды неисчислимы…
Одни из них имеют по две ноги…
Одни из них ходят… Другие ползают.
Фенелон

Пять раз перечитал Вольдемар это дружеское письмо и пять раз принимался плакать от радости, что в мире есть прелестное существо, которое любит его до такой степени! Но он никак не мог однако ж надивиться, почему и та, которая так похожа на его миленькую сестреночку, любит его неодинаково с этою последнею?
Сам Поэт никогда не разлучал их в пиитических своих мечтаниях: мысль о Лизе вела к мысли о Раисе, любовь к первой невольно порождала любовь к другой, и, наоборот, раздельное их счастье было для него слитым… Каким же образом они, составляя для него одно целое, могли иметь разные чувства? Это казалось для него противоречием, которое было вне всякого порядка вещей!
Устремлял ли он потом исключительное свое внимание на какое-нибудь одно из двух милых ему существ, и везде встречал одни и те же препятствия, в разных только видах. С одной стороны, дальность расстояния и решительная невозможность встречи, с другой, безответность и порою даже холодность, но тысячи верст можно было и пройти и проехать, а где отыщешь волшебный магнит, который бы притягивал к нам любое женское сердце?
Очевидно, что большая трудность была в достижении ближайшей цели, и, конечно, всякий другой на месте Вольдемара упал бы духом, но он хотел действовать поэтически… Душа его была (как ей и следовало быть) пылка и возвышенна: препятствия только подстрекали ее… Он подумал с полминуты — и решился продолжать свои неутомимые ухаживания за Раисою.
Что же касается до предостережения, которое сделал моему герою опытный Зоров, относительно двух его друзей, то он не обратил на него никакого внимания.
Молодой Смолянов был так обласкан своими друзьями, они так любили, так хвалили его, они так старались угождать ему, что он всю невыгодность отзыва о них приписал сбивчивости науки, которою занимался Зоров, ошибочности выводов и, наконец, какому-то странному предубеждению этого почтенного человека против всех сухопарых людей.
Вскоре после того, как Арский и Вельский возвратились из Петербурга отягченные почестями, то есть чинами коллежских асессоров, дававшими им право на родовое дворянство и, по безлюдью, на советничьи места, Вольдемар имел честь познакомиться с их супругами, которые хотя и постоянно жили в Т……., но по сибирскому обычаю не принимали никого во время отсутствия своих
мужей, по крайней мере, ни одна туземка не делает этого явно.
Я вам не буду ничего говорить о сих двух последних дамах и не сказал бы даже о знакомстве с ними Вольдемара, если бы преждевременная смерть их не имела бы большого влияния на участь многих действующих лиц моей истории.
Вельская умерла через месяц по приезде своего мужа и оставила его неутешным и несчастным вдовцом. В судорогах и конвульсиях влачился он за холодными и бездушными останками бывшей своей подруги и во время перехода своего до могилы он чрезвычайно искусно и проворно мастерскими движениями рук, ног и целого тела представил почтеннейшей публике все возможные прямые и кривые линии.
Может быть, некоторые из чувствительных моих читателей и особенно из читательниц попеняют мне за то, что я подтруниваю над человеком в такую горестную минуту его жизни, но я чувствую себя правым и смотрю на упрекающих меня прямо в оба глаза.
Надобно вам сказать по секрету, что Вельский не любил своей жены и был очень рад ее отъезду к прапрадедам и прабабушкам… К чему же это шарлатанство? Это осквернение священных чувств глубокой горести и надежды на вечное свидание гнусным притворством?.. Шила в мешке не утаишь даже и от людей: все они знают, особенно в маленьких городках, семейственный быт каждого так же твердо, как дважды два четыре, если еще не потверже, спрашивается: кого же эти фокусники хотят обманывать и морочить?
Нет! Воля ваша, милостивые государыни! А эти проделки не по нутру моему гусарскому сердцу: они дерут мне глаза и душу, и я бы скомандовал за них: на конюшню! Да еще не велел бы и плакать.
Сюда-то относится и мой эпиграф. Жаль только, что Фенелон, классифицируя животных и говоря, что одни из них ходят, другие ползают, не досказал, что есть и такие, которые целую жизнь свою кривляются и шарлатанят… А ведь какой многочисленный разряд животных подобного сорта!.. Можно ли сделать этакий непростительный промах?..
Изо всех присутствовавших на похоронах Вельской только один Вольдемар верил ото всего сердца непритворности рыданий и скорби полуживого своего друга… Собственные слезы не позволяли ему даже утешать его… Он шел молча, однако ж изредка принимался кряхтеть потихоньку, надрываясь от увесистой тяжести Вельского, который (прости Господи!) как угорелый метался из стороны в сторону и наваливался с размаха то на того, то на другого из своих благоприятелей.
Чтобы закруглить эту главу чем-нибудь поотраднее и поприятнее для слуха, нежели слова: похороны, слезы, гроб и могила, я могу с большим удовольствием уведомить всех соболезнующих о потере Вельского, вопреки собственным его чувствам, что он остался не совсем одиноким в этой юдоли плача и житейского треволнения.
Он имел плод, или залог любви, или, наконец, что вам угодно, в лице Анны Васильевны, шестилетней своей дочки, которая, между нами будь сказано, была так проста и так толста, что ее безгрешно можно было назвать узелком с мясом, с костями и с прочим.
Василий Петрович, как говорили добрые люди, не любил и этой малютки, но на ту пору она очень пригодилась ему для полноты сцен и для большого эффекта. В случае каких-нибудь посещений ему было что охватить своими руками, было над чем проливать слезы и делать трагические восклицания…
‘О tempora! О mores!..’ — проговорил когда-то Марциал… Люди пожили и поопытнели… Один из новейших прибавил к старому: ‘O pecora! О boves!’. И он прав!.. Можно ли в таком человеке, как Василий Петрович, предполагать более двух начал: души и тела?.. Где следы проявления третьего, отличительного нашего свойства?.. Нет!.. В господине Вельском не было духа! Вот что он был с душком — это дело десятое!

И злы, и низки, они не имеют даже бодрости, чтобы сделаться…
Ж.-Ж. Руссо

Глава XXVII. Что-то вроде теплых вод

Наконец великолепное светило дня оставляет Овна
и вступает в блистательный знак Тельца.
Томсон

Наступила весна!.. Я бы мог воскликнуть что-нибудь и другое, но мне непременно хочется сказать: наступила весна!
Признаюсь, я люблю эту свободу мыслей и письма, мне нравится повсеместное хозяйничанье каждого, кто только умеет держать в руках перо, или кисть, или трость, обмакивать их в какой-нибудь жидкий и цветной состав и потом выводить ими разные фигурки, начиная или с левой стороны к правой, или с правой к левой, или сверху книзу, или… Виноват! Чуть было не проговорился: или снизу кверху, но этак, кажется, никто не пишет на нашей грешной планете.
Человек, вооруженный письменным орудием, делает все, что только угодно его душе… Все перемены воздушные, все чувства, мысли и действия человека — все зависит от его прихоти, но, объявивши о наступлении весны, я нисколько не употребил во зло неограниченной своей власти, потому что это случилось на самом деле.
Слышите ли вы это благовоние, которым растворена свежесть и теплота воздуха?.. Вы не слышите — и это очень естественно, потому что весна сибирская — большая мотовка на наряды и чрезвычайно скупа на духи. Она растормошит весь модный и щегольской магазин цветов, уберется ими, как куколка, потом намочит кончик платка несколькими каплями ординарной воды шиповника и не более… Я уверен, что эта весна понравилась бы покойному беспокойному Наполеону, который не жаловал никаких уханий.
Зато, если вам нечем нежить свое обоняние, то ваше зрение натешится вполне… Что за картины!.. Какие смелые очерки!.. Какой великолепный колорит!.. А это небо?.. Полюбуйтесь им!.. Как оно светло!.. Как глубоко!.. Как оно прозрачно и тонко!.. Вот того и гляди, что разорвется от малейшего дуновения ветра — и вы увидите тогда… Но я уж, право, не знаю, что вы тогда увидите, потому что оно ни разу еще не разрывалось…
Итак, наступила весна… Старик Смолянов принялся посвящать все свободное время охоте, которая была для него пуще неволи, …Любинька принялась хлопотать около своего сада, …Арский принялся грустить о том, что его жена стала часто хворать, …батальонный командир принялся за парады, которые расцвечали губернское однообразие и окончание которых имело еще ту особенность, что музыканты возвращались в казармы молча и только или у того, или у другого дома (по назначению) начитали играть:
‘Здравствуй милая, хорошая моя!’.
Это значило, что воинское сердце начальника растаяло и что он строит куры…
Добрый Бенин продолжал по-прежнему коптеть над книгами и журналами, …восковый вдовец продолжал гримасничать и плутовать по силе и возможности, …Александра Яковлевна продолжала быть образцом набожности, …Раиса продолжала не любить Вольдемара, …Вольдемар продолжал любить Раису, учить Фелисату и не находить толку ни в том, ни в другом… Наконец его взяла одурь, и он объявил всем и каждому о своем намерении путешествовать для поправления здоровья.
Сборы были не велики: стало быть, кончилось скоро… Вольдемар радовался своему отъезду тем более, что ему удалось как-то уговорить Вельского отправиться вместе с ним для рассеяния горести.
В общем совете положено было взять направление на юг, погостить в Б……, где было очень хорошее общество (чуть ли не лучшее во всей Сибири) и где оба путешественника имели родных, потом посетить Алтай, проникнуть в его великолепные ущелины, полюбоваться гигантскими Белками3 и поплавать по Иртышу, который со своими дикими, скалистыми берегами неописанно хорош в его верховье.
Как сказано, так и сделано!.. Запрягли удалую четверню в длинный и чрезвычайно покойный карандас4, привязали чемоданы, накинули на них тюфяки и подушки, посадили двух путешественников с двумя постными лицами, бич хлопнул, колоколец стал пороть дичь не хуже иной барыни — и пошло писать…
По приезде в Б……. Вольдемар остановился в доме двоюродной своей сестры, доброй и кроткой женщины, которая уже давно была замужем. Первый выезд его был сделан к одному из старых наших знакомых, то есть к дядюшке Якову Афанасьевичу, который, оконча свои петербургские дела, опять возвратился в родимую Сибирь.
Это свидание имело всю приятность, какую могут чувствовать только хорошие родные. Добрый Поэт забыл в эти минуты, что дядя своими заботами о его счастье сделал его несчастливым, что по его милости он потерял в одном месте и не надеется ничего выиграть в другом, что, может быть, он был бы теперь самым благополучнейшим человеком в объятиях своей Лизы и вместо того должен страдать почти без цели от холодности Раисы. Все это позабыл он навсегда с самой первой минуты свидания.
Кроткий старик обнял его с такою непритворною ласкою, не знал куда посадить его и даже прослезился от радости, особенно когда внимательность, уважение и заботливость племянника уверили его, что Телемак не сердится на своего Ментора за опасный скачок с очаровательного острова Калипсы.
— Вижу, любезный молодой человек, — сказал наконец дядя, — вижу и не боюсь говорить тебе это в глаза, что ты имеешь прекрасное сердце и благородную душу… Вижу, что ты понял и оценил чистоту моих намерений и согласился со стариком, с которым (говоря без всякого хвастовства), когда он был еще молод, соглашались иногда и старики… Мне очень весело было слышать, что ты усердно и успешно занимаешься службой… Посмотри-ка, как мы пойдем с тобой в гору!.. Не правда ли, племянник?
— Не знаю, дядюшка, но, по крайней мере, я буду стараться.
— И прекрасно!.. За Богом, братец, молитва, а за царем служба не пропадают! Однако ж, скажи-ка мне, долго ли ты погостишь у нас?
— Думаю, что около месяца или больше… Мне бы хотелось посоветоваться со здешним доктором насчет моей болезни: я слышал, что он очень искусен.
— О! В этот раз слухи не обманули тебя нисколько… Господин Глюкман человек редкий по своей части. Оно делает у нас чудеса!.. Я познакомлю тебя с ним сегодняшним же утром: в двенадцать часов он обыкновенно навещает старика, любит пить у меня водку и закусывать славными груздями.
В самом деле, не прошло получаса, и Глюкман явился к Сашину во всем своем блеске.
Природа, бесконечно разнообразная в своих творениях, жестоко подшутила над обстановкою частей тела этого ученого мужа.
Голова его, большая и круглая, как будто кочан, без всяких околичностей лежала прямо на плечах, так что жир и мясо бедной, сдавленной шеи высовывались из-под нижней челюсти в виде хорошо зажаренной сосиски и обвивались пышным кольцом около вышесказанного кочана, широкое лицо его лоснилось и горело в пурпуровых, сизых и фиолетовых отливах, маленькие, серенькие, едва видные глаза беспрестанно ходили ходуном, курчавые, огненного цвета волосы покрывали огромный его череп, два горба смиренно покоились на его спине и груди… Затем следовал живот, который служил образцом мастерского и презанимательного механического опыта, до какой степени может растягиваться человеческая кожа.
К этому-то любопытному туловищу прицеплены были в надлежащих местах коротенькие ножки и коротенькие ручки. Каждая из двух последних вотще протягивалась к своей родимой сестрице, чтобы дружески пожать ее: везде огромное пространство разделяло их оконечности и только у одного рта они вполне осязали взаимное прикосновение.
Глюкман ходил очень тихо, говорил очень скоро, прибавляя почти ко всякому слову частицу та, и кланялся совершенно незаметно, что делал он, по его выражению, для сохранения своей-та немецкой-та фашности… А признаться сказать, очень велика эта важность!
Старик дядя тотчас же познакомил своего племянника с будущим его доктором, который с головы до ног оглядел нового своего пациента, пощупал пульс, полюбовался языком и расспросил о некоторых подробностях, довольно неинтересных для человека постороннего, одним словом, вся медицинская исповедь сделана была по форме.
Тогда Карл Карлович всунул, по обыкновению, большой палец левой руки в одну из фрачных петелек, правую руку поместил в боковой панталонный карман, отставил одну ногу и сказал со всею возможною и должною самоуверенностью: ‘Будьте-та покойны!.. Я все понимаю-та!’. Потом, взглянув с умилением на поставленную закуску, он прибавил: ‘Однак-ше теперь-та не мешает фыпивать одна или другая рюмочка фотки и покушать-та груздошков, для сохранения своей-та немецкой-та фашности’.
Между тем как господин Глюкман производил самый опустошительный набег на тарелку с груздями, Вольдемар невольно вспомнил о последовательности немецких имен, в которой был твердо уверен один из его сослуживцев. Этот приятель думал, что имена немцев совершенно зависят от их возраста, что до тридцати лет они все без изъятия называются Иванами Ивановичами, потом переходят в Карлы Карловичи, и, наконец, в шестьдесят лет каждого из них должно называть Адамом Адамовичем, если не хочешь огорчить старости.
В то время, о котором идет речь, почтенный Глюкман быстрыми шагами подвигался к своему Адамству, но, умея разрушать себя ядом невоздержности, он чрезвычайно хорошо знал все противоядия и мастерски употреблял их в свою пользу.
Таким образом, несмотря на лета, образ жизни и на тугие телесные обстоятельства, он был надежнее многих, и Вольдемар наперед уже предполагал, как прославленное искусство Карла Карловича вполне восстановит его силы, придаст ему бодрость, свежесть, хороший цвет лица и следственно… Но я думаю, что это следственно очень понятно для каждого… Разумеется, он думал тогда, что Раиса, заметя в нем такую счастливую перемену, удивится, смилосердится, разнежится и невольно отдаст свое сердце в полное его распоряжение… Бедный Певец! Верно, он не знал, что девушки никогда не позабывают ни бархатных заплаток, ни сухих и неловких поклонов… Ему не пришло и в голову, что у него есть искренний, задушевный приятель Иван Дмитриевич Арский, который… но об этом после…
На другой день доктор приехал на квартиру молодого Смолянова, повторил свои расспросы, прописал рецепты для пилюль, для микстур и для ванн — и с тех пор все пошло своим порядком, хотя, впрочем, все может идти как следует и без господ Глюкманов.

Держите голову в прохладе, ноги в тепле,
не отягощайте желудка — и без всякой боязни
насмехайтесь над докторами.
Боэргаав

Глава XXVIII. Человеческие слабости

Непорочность есть самое лучшее украшение хорошей жизни.
Бакшилид

Теперь я хотел было попросить вас, мои прелестные читательницы, привстать и пройтись немножко для моциона, чтобы узнать некоторые местности того дома, в котором гостил Вольдемар, но я вижу, что вам очень не хочется оставлять своих работ и тревожить свои маленькие и миленькие ножки, которые так рисовально выставлены из-под пышных ваших платьев и так хорошо покоятся на этих маленьких подушечках… Сидите же себе с Богом: я и так могу показать вам все входы и выходы, потрудитесь только следовать за мною мысленно.
Вошедши в крепкие и большие ворота, вы увидели бы на правой руке прекрасный деревянный дом, в котором жила двоюродная сестра Вольдемара со своим мужем… Они занимали всю половину, прилегающую к улице, со стороны двора были расположены передние, детские и два кабинета: последние достались в распоряжение Смолянова и Вельского. Длинный и широкий двор расстилался между задним фасадом дома и красивеньким, раскрашенным сенником, стоящим напротив… Между этим сенником и домом с левой стороны тянулся глухой и высокий забор, с правой — по свежей зелени молодого сада чернелась легонькая решетка, в середине которой, наконец, едва виднелся из-за деревьев прехорошенький, новенький флигелек, вдавшийся совершенно во внутренность сада… Вот все, что нужно было приобщить к сведению.
Я сказал почти сию минуту, что Смолянов и Вельский заняли по приезде своем два кабинета, находившиеся с надворной стороны дома, впрочем они жили там вместе не более двух или трех дней… Василий Петрович думал было перейти сперва к одному из давних своих родственников, однако ж потом, не знаю, почему-то, согласился на просьбы хозяйки и своего дорожного сотоварища: он остался там, где и был, но Вольдемару следовало принимать ванны: ему надобен был покой и приют, и потому он перебрался в садовый флигель… Там он ночевал, там парил свое грешное тело, потом отдыхал и завтракал в постели и приходил тогда только в комнату Вельского, когда ему нужно было чем-нибудь заняться.
Время шло неприметно и, следственно, приятно, или, если вы хотите, оно шло приятно, следственно, неприметно… Приезжие успели пообглядеться, посмотреть на других и показать себя… Не могу вам сказать ничего решительного, как нашли их другие, но зато я твердо уверен, что они оба со своей стороны и, разумеется, каждый втихомолку нашли, что горничная их хозяйки чрезвычайно интересна.
Как! — воскликнут мои читатели: — И этот неутешный вдовец со своею неутешною печалью, и этот возвышенный Поэт со своею возвышенною любовью, и они оба могли унизить себя до волокитства за какою-нибудь горничною?
Ваше восклицание очень естественно, но позвольте остановить вас при самом начале.
Во-первых, Соничка была не какая-нибудь горничная, а такая, каких мало!.. Вы верно без отговорок согласитесь в этом со мною, если только представите в соединении следующие превосходные достоинства.
Шестнадцать лет, свеженькое, кругленькое личико, плутовские голубые глазки и плутовскую улыбку, прелестные каштановые волосы, хорошенькой стан, и… как вы думаете, что я вам прибавлю на закуску?.. Я прибавлю то, чего вы никак не ожидаете, я прибавлю — непорочность!.. Да, милостивые государи! Полную, совершенную, доказанную непорочность поступков, мыслей и чувств… Это вовсе не безделица в наш порочный век, и притом в горничной шестнадцати лет.
Одно уже описание Сонички почти совершенно оправдывает двух моих друзей, мне можно было бы остановиться на этом же месте, и, несмотря на то, однако ж я буду продолжать дальше и скажу самое убедительное во-вторых.
Во-вторых, Вельский страдал душою о невозвратной потере бесценной супруги, Смолянов любил сердцем свою вторую, ненаглядную сестрицу Раиньку, но все, что было в них физического, невзирая на все тайные и непостижимые соотношения с нравственным, оставалось в стороне и действовало своим чередом. К тому же они оба могли предполагать очень основательно, как должно быть приятно, нежась в объятиях подобного существа, поверять ему свои горести об ужасных тратах, о мучительной безнадежности любви, как отрадно разделять с ним эти печальные чувства или, по крайней мере, позабыть все существенные бедствия на несколько упоительных мгновений, утопая в невыразимо очаровательном лоне сладострастия и неги!
Скажу еще, что если Вельскому хотелось мучить других своим притворно-приторным отчаянием и если Поэту хотелось мучить себя своими бесплодными исканиями, то в этом была их собственная воля, которую по всем правам могли они отменять с одиннадцати часов вечера до седьмого часа следующего утра.
Я окончу их защищение, повторяя слова, не помню, какого-то старика, который сказал, что человек есть животное, исключая только тех немногих мгновений, когда он бывает человеком… Это понятно, истинно и выше всех возражений.
Как бы то ни было впрочем, а здесь сила в том, что Вельский и Смолянов нашли белокуренькую Соничку девушкою хоть куда!
Это последнее выражение вмещает в себе чрезвычайно много мыслей, что, конечно, известно и всем моим читателям, если им случалось когда-нибудь обращать на него свое особенное внимание.
Два слова: хоть и куда, соединенные вместе и поставленные там, где им следует быть, лучше всего доказывают наше самолюбие.
Сочинители, которые пользуются славою, артисты всех родов, которые заслужили известность, люди, которые заслужили известность, люди всех званий, которые наметали руки или даже головы к своим исключительным занятиям, красавицы, которые не налюбуются своим прекрасным целым или обворожительными частями, мужчины, которые похожи на женщин, одним словом, все, совершенно все, рассматривая какое-нибудь новое лицо, оценя в нем его отличительное достоинство, которому уже отдана справедливость, все они говорят одно и то же: сущность отзывов одинакова у всех, изменяется только образ выражения.
‘Такой-то пишет хоть куда!’ — говорит про новичка старый сочинитель — и это значит: такой-то пишет точно хорошо, но все далеко еще не так, как я, знаменитый и препрославленный литератор.
Начальник препоручает исполнить что-нибудь одному из своих подчиненных… Товарищ последнего, одобряя выбор, говорит: ‘Наш начальник прав! N. N. сделает все хоть куда!’. И это значит: ‘Конечно и N. N. может кончить это дело, но какая же разница, если бы оно было препоручено мне?’.
Так точно, или почти так, говорили, говорят и будут говорить все, смотря по времени, месту и обстоятельствам, и я могу уверить, что выражение хоть куда можно подвести хоть куда!
В настоящем случае и вдовец и Поэт, называя прекрасную горничную своей хозяйки девушкою хоть куда, понимали через это, что даже и для них впору и не совсем стыдно заняться ею от нечего делать и что они, пожалуй, осчастливят ее своим снисходительным вниманием.
Статочное дело, что два друга и не отдали себе подобного отчета в своих мыслях, тем не менее, однако ж, я уверен, что таковы были тайные причины начала волокитства и надежды на успех. Извините же им, господа, эту человеческую слабость!.. Искать наслаждений так извинительно!.. Сверх того, почему знать, может быть, они оба положили себе за правило, что…

Не предаваясь удовольствиями,
надобно только их придерживаться.
Ботрю

Глава XXIX. Сенник

В эти счастливые минуты,
когда ты бросаешься в его объятия
и обвиваешь его своими руками, скажи,
прелестная богиня, чтобы укротить его,
скажи несколько тех сладостных слов,
которых прелесть так восхитительна.
Лукреций

Наступательные действия начались, но прежде, нежели я представлю все циркум- и контроваллационные линии, все траншеи, которые вели с двух противных сторон, к одной и той же крепости, два различных неприятеля, совершенно не думая о соперничестве: прежде всего этого я должен сказать моим читателям несколько слов о внутренности раскрашенного сенника, о котором я недавно упоминал.
При первом шаге в него вы бы, конечно, догадались, что туда ходил кто-нибудь ночевать.
В одном углу, выметенном чисто-начисто, стояла небольшая красная кровать. Постельное белье было очень опрятно: ночной чепчик и ночная кофточка, мастерски вымытые и мастерски сложенные, лежали чинно под верхней подушкой. Одним словом, все показывало, что особа, занимавшая этот уголок, была рождена хотя от бедных, но честных и благородных родителей, как говаривали в старину. На сей раз это была совершенная правда, если только слово благородство относить к поступкам, а не к званию… Тут спала добренькая, миленькая, непорочная Соничка.
Для девушек в шестнадцать лет бывает иногда удивительно тягостно проводить ночи в комнатах: бедняжечкам и жарко и душно в тех темницах. Им хочется дышать посвободнее: в них и без того и кипит и горит что-то неведомое… Конечно, не всегда и сенники или темные беседки приносят ощутительную пользу, но Соничка находила, что ей там гораздо лучше, нежели где-нибудь.
Всякий день после ужина, раздевши и уложивши свою барыню, она отправлялась тихохонько через то крыльцо, которое находилось у самых ворот, тут повертывала она направо, то есть во двор, и это было как раз, если вы только поняли мое описание, у самых окон Василья Петровича.
Несчастный, одинокий, растерзанный душевными страданиями вдовец сиживал обыкновенно в это время у окна и (может быть) погружался в мрачный хаос унылых дум или мечтал о жизни будущей и о том, как вознаградится ему там, что потеряно им здесь, все это очень легко может быть, и я охотно поверил бы ему на слово относительно чистоты его чувств и мыслей: но тем не менее я решительно убежден, что его серенькие глаза были одарены самым редким кошачьим зрением.
Чуть только, бывало, мелькнет из-за угла белокурая горничная, чтобы идти через двор в свой сенник, — Вельский в то же мгновение переносился, как молния, от безукоризненных помыслов к земным пожеланиям.
Тщательно, герметически закупоренный в белый халат, он очень проворно высовывался почти во всю свою длину из растворенного окна и в темноте чрезвычайно сбивал на какой-то березовый обрубок. Жаль, что в этом мраке погибала ни за денежку его обыкновенная геометрическая улыбка, иначе, вероятно бы, Соничка растаяла от нее, как снежный комок на раскаленной сковороде.
И так он тотчас высовывался, преклонялся долу и, составляя своим туловищем параллельную линию к поверхности земли, начинал заигрывать шепотом.
— Послушай, Соничка!
— Что вам угодно, сударь?
— Не страшно ли тебе, моя миленькая, одной в твоем сеннике?
— И!.. Что вы, сударь!.. Я не трусливого десятка!
— Однако ж, знаешь ли, все-таки будет получше, если мы будем вдвоем… А?.. Не правда ли?
— Не беспокойтесь, барин!.. Мне и одной очень хорошо.
— Ну полно же шутить, плутовка: я приду навестить тебя.
— Если только вы придете, так я подыму такой шум, что разбужу всех соседей! — отвечала ему горничная, сильно возвышая свой голос.
— Тише! Тише! — восклицал восковый. — Разве ты не понимаешь шуток?
И березовый обрубок исчезал еще скорее, нежели показывался, и окно быстро закрывалось.
Подобные проволочки, разумеется, с некоторыми изменениями, будучи повторены пять или шесть раз, брошены, наконец, за негодностью, и Вельский начал придумывать ближайшие и вернейшие средства.
Между тем Соничка, отражая всякий раз эти первые приступы с одинаковою храбростью, должна была, как это легко могут представить себе читатели, проходить каждый день мимо флигеля.
В нем также сидели у растворенного окна, но сцены были совершенно другого рода: здесь не беспокоились о взаимном одиночестве, желали только покойной ночи и приятного сна, спрашивали, когда прикажут приготовить ванну, что подать к чаю: сливок или варенья, отвечали: что и когда тебе угодно.
Тут еще была одна особенного рода странность, что Соничка день ото дня становилась как будто глуше и всякий вечер все ближе да ближе подходила к окошку, чтобы только получше расслышать ответы и приказания молодого барина. Наконец однажды она подошла так близко, что Поэт, разумеется, нечаянно, в темноте, второпях, вместо того, чтобы шепнуть на ухо что-то очень нужное, встретил как-то полненькие губки миленькой горничной и поцеловал их с таким аппетитом, что у него чуть-чуть не выпрыгнуло сердце.
Когда он опомнился, лихорадочная дрожь трясла все его члены: он был здоров и болен, его холодило и жгло, он радовался чему-то и от чего-то печалился, он хотел постигнуть нечто и не постигал ничего, он сел на кровать, потом лег, потом опять сел, потом вскочил и подбежал к окну, потом снова погрузнул в пуховик и заснул, когда добрые люди начинали уже вставать.
Мне, как верному и точному историку, хорошо знающему свою часть, непременно должно сообщить моим читателям, что этот первый, сладкий поцелуй случился именно в тот же вечер, когда Вельский в последний раз закрыл свое окно, чтобы не раскрывать его для ночных проделок… Он вдруг бросил решительную атаку и днем начал вести подземные галереи для закладки мин, а после ужина составлял собою обсервационный корпус. Не зная даже и по слуху политики Махиавеля, он по какому-то тайному сродству проник и постигнул все ее кривизны, годные для мелочи, и предположил достигать того изменою и хитростью, чего нельзя было получить силою.
Впрочем, я не завлекусь в большие подробности, описывая пути, которыми шли два друга к одной и той же цели. Мне удавалось замечать на своем веку, что иногда самое лучшее средство — не предпринимать никаких средств. К тому же здесь была с одной стороны совершенная неопытность в подобных делах, и потому само благоразумие требовало предоставить все случаю.
Один Вельский знал всю невыразимую заманчивость земной любви. Он, чтобы не забыть ее наслаждений, хотел сделать одну главную и несколько частных репетиций, но Вольдемару предстоял дебют… И какой дебют! Тут, господа, поневоле станет в тупик любая голова, и что ж бы выходило хорошего, если бы добыча не наклевывалась иногда сама собою?
Прошла неделя от начала новой эры, то есть от того времени, когда Поэт поцеловал ошибкою хорошенькую горничную, и хорошенькая горничная так привыкла к этим поцелуям, что наконец в восьмой день… Но сделайте милость, подождите немножко…
Я сказал вам, что в Б……. было прекрасное общество: почти весь круг мужчин состоял из людей хорошо образованных, и, кроме того, многие из молодежи очень и очень не напрасно посвящали свой досуг музыке, пению и театру. Гостиная дам была в свою очередь далеко выше всех сибирских гостиных, некоторые из них, учившись в Петербурге, служили образцами для своих подруг в делах моды, тона, вкуса и светских приличий… Там незачем было входить очертя голову в этот хорошенький, пестренький, цветущий кружок милых дам, как это случается делать нам зачастую в наших уездных городах, когда мы по необходимости должны бываем слушать самые подробные рассказы о посеве и урожае, о коврах и ткацких, о соленьях и вареньях, и о прочем и о прочем, так что, сложивши все вместе, легко можно составить самую полную таблицу сельского хозяйства и народной промышленности целого такого-то уезда… Конечно, все это очень хорошо для статистика, но зачем же звать и потом мучить встречного и поперечного?
К счастью, в Б……. был совсем другой обычай: тамошние дамы находили удовольствие говорить или о последнем спектакле, или о концерте, который давали накануне, или истощали всю свою изобретательность, чтобы придумать целым торжественным заседанием какую-нибудь новую, веселую, загородную прогулку.
Чего, бывало, ни переделается и ни переговорится там в один вечер, как об этом мне рассказывали люди самые беспристрастные!.. Чего ни увидите и ни услышите вы в течение нескольких часов!.. Тут и шарада в действии, и чтение повести, тут и соло, и дуэт, и несколько французских кадрилей, тут и кошка и мышка, и горелки, и котильон. Словом, тут было все, что только угодно душе, уставшей от серьезного… Мудрено ли после всего этого, что Вольдемар, вопреки строгих запрещений господина Глюкмана, своего почтеннейшего доктора, засиживался иногда на подобных вечерах до вторых петухов?
Однажды, и это было именно в тот самый восьмой день, о котором я немного проговорился вам, молодой Поэт возвращался очень поздно в свой флигелек.
Июньская ночь была темна, но тиха, тепла и прекрасна… Душа его утопала в безотчетных, сладостных мечтах, он мог сказать только одно, что на сердце его было и светло, и радостно: так счастливо подействовали приятные впечатления последнего вечера! Погрузясь в тихую задумчивость и не замечая ничего, что его окружало, он машинально отпер калитку, взошел во двор, засунул засов и самыми медлительными шагами пошел к своему приюту… Казалось, что весь дом и все окрестности на пушечный выстрел были объяты мертвым сном… Я оставил здесь слово казалось потому, что на самом деле не было такого всеобщего усыпления: кому-то не доставало обыкновенной порции поцелуев. Этот обдел не давал спать, и при малейшем шорохе у ворот что-то беленькое тотчас же выглядывало из сенника… Наконец ожидание не обманулось: Вольдемар вступил в ограду и шел, как уже вам сказал, шаг за шагом, не обращая ни на что своего внимания… Вдруг — два полузвонких и вполне обворожительных для слуха ‘кха!.. кха!..’ громко отозвались в его груди и колючими электрическими искрами рассыпались по всем оконечностям его тела… Кровь вспыхнула, дремавшие силы закипели, он остановился на минуту, как вкопанный. По всему было видно, что если он до того времени блуждал в странах неведомых в мире фантазии, то ему наконец пришел бред заблудиться в мире юдольном, от неотразимого натиска соблазнов. Но минута смущения прошла: Поэт уже осыпал Соничку своими пламенными поцелуями, прерывистые вздохи обратились в какой-то неясный шепот, и хотя между ними не было, по-видимому, ничего решительного, но… но никогда холодные железные ванны не были так кстати для молодого человека, как на следующее утро.

Глава XXX. Сплетня

Здравствуй, кумушка! Знаешь ли ты,
что соседка Маланья подралась с соседкой Феклой?
Что ж ты вытаращила глаза? Ах, Господи прости!
Ты верно и слыхом не слыхала об этом!..
Да откуда ж это ты, моя родимая?
Из истории о Брице Аманеиче

Проницательные глаза и чуткие уши воскового человека все видели и все слышали, однако ж он по-прежнему продолжал притворствовать с Вольдемаром и только изредка осмеливался распоряжаться румянцем стыдливости бедной девушки, вызывая его наружу довольно понятными полунамеками. Впрочем это не расстраивало порядка вещей, и в раскрашенном сеннике все шло как нельзя лучше.
Тогда только Вельский, увидя, что побежденная и победитель заключили между собою самый дружественный союз, рассчитал по пальцам, что если ему невозможно ничего выиграть, так, по крайней мере, ему легко повредить счастливцам.
Убедившись в необходимости такого благородного преднамерения, он начал свои действия издалека, как это и следовало искусному политику: все последствия, удача и неудача — все входило в расчеты Василья Петровича, и надобно отдать честь его предусмотрительности, потому что во всяком почти случае он оставался совершенно в стороне и что самый подозрительный едва ли бы узнал в нем зачинщика кутерьмы.
У непорочной Сонички была подружка одинаковых с нею лет, не дурна собой, не глупа и страх как плутовата. Деньги, которые иногда сближают самые неизмеримые расстояния, самые далекие крайности: знатность и ничтожность, ум и глупость, красоту и безобразие, эти же деньги сблизили и подругу белокурой нашей горничной с Васильем Петровичем. Плутовка Фаяна за удвоенную или, может быть, за утроенную плату согласилась исполнить некоторые похвальные наставления Вельского, который, разумеется, представил ей все в виде шутки.
Тот глуп или зол, кто для своей потехи бросает камень в делах ума, но тот безрассуден или низок и подл, кто бросает его в делах сердца.
В первом случае семь умных могут иногда помочь рассудку вытащить этот камень, но во втором, где часто от одной искры загорается сырой бор, где беспрестанно надобно иметь в виду, что наши чувства чрезвычайно изменчивы, что мы очень склонны к переходам от любви к ненависти, от привязанности к непреодолимому отвращению, от всех возможных пожертвований к самым неутомимым преследованиям… О! В этаком случае все мудрецы целого света, начиная от востока до запада и от юга до севера, все они не только почти всегда бесполезны, но даже вредны подчас, от странного своеволия сердца, которое порою раздражается еще более от здравых представлений разума.
Дела семейные, дела интриг и любви очень любят покрывать себя завесою тайны и не требуют никакого посредничества без собственного вызова действующих лиц. От того-то для меня нет ничего несноснее этих хлопотунов, этих пострелов, которые везде поспели, и если бы мне препоручил кто-нибудь составить полный список всех живущих глупцов, что, конечно, заняло бы чрезвычайно много времени, то, не колеблясь ни минуты, я поместил бы в первом разряде всех, кто мешается не в свое дело… Люди же, которые разрывают искренние связи других, которые находят удовольствие в ссорах и любят подливать в огонь масла, — эти люди заняли бы у меня самое почетнейшее место в списке мерзавцев и негодяев.
Но обратимся к Василью Петровичу, если только мы удалялись от него.
Он подробно рассказал Фаяне, как, что и когда надобно говорить ей, как она должна взять с Сонички не только обещание, но по крайней мере три божбы, что та никому ни о чем не проговорится, наконец он уверил вертлявую шалунью, что изо всего этого выйдет только одна умора… Читатели мои увидят сейчас, что его предсказание чуть было не сбылось слово в слово.
Выучивши как можно тверже свой урок, Фаяна явилась перед сумерками на одну вечерку3, где была и Соничка…
А что такое вечерка? — спросят меня мои читательницы. Это подражание нашим балам, милостивые государыни. Вся разница в том, что на вечерках гораздо лучше, нежели у нас, сохранилась цель подобных собраний. Здесь просто хотят повеселиться и предаются плясу от всей души и от всего помышления своего… У нас напротив: у нас простота старины забыта совершенно… Скованность этикета, вычуры модничанья, холод пустых приличий, чересчурие требований на исключительную внимательность, одним словом, все отравляет удовольствие… И потом, к чему ж годна эта ходьба вместо танцев? И особенно (чего уж я никак не могу постигнуть), к чему годно это прищуривание, которое, к несчастью, принято большею половиною московских дам и составляет их неотъемлемый тип. Я бы отдал даром все прожитые мною годы, если бы человек знающий потрудился растолковать мне, кто именно и какими доводами уверил наших красавиц, что это прищуривание идет им к лицу и что оно учтиво и прилично?.. Куда ни обернись, везде видишь целые дюжины слепотствующих, которые суживают глазки и углубляются в рассматривание кого-нибудь, потом они отворачивают свое хорошенькое или нехорошенькое личико в другую сторону и делают иногда такую мину, которая значит в переводе: ‘Ты не годишься для нас, любезнейший! Мы поищем чего-нибудь получше!’.
С Богом! Мои красавицы! Но и вы наряду с другими скучаете целый вечер!.. Где же веселость, эта бывалая цель собраний?
Конечно, бывают балы, на которых царствует непринужденность, но много ли их?.. Что же заманивает на издержки? — Два, три дня ободрительного говора людей праздных! Вот баюканье хозяйского самолюбия! Вот из чего бьются очень многие!.. Признаться, стоит же овчинка выделки!
Между тем, как я читал диссертацию о балах и нелепом прищуривании, вечерка шла своим чередом. Напоследок она кончилась… Все танцы были вытанцованы, весь смех был высмеян, все присказки были пересказаны, оставалась одна сказка, и эту сказку Фаяна оставила на закуску для одной Сони.
Обе подружки вышли вместе: им было почти по пути, да хоть бы и не так — отчего же не сделать крюку для дружбы?.. Вот делать для нее крючки — это большая разница!
Я не буду передавать моим читательницам и читателям всего их разговора с дипломатическою точностью, а скажу просто, по гусарской совести, что Фаяна взвалила много напраслины на беззащитную голову бедного Поэта. Она объявила за тайну, что Владимир Николаевич ходит к ее барыне недаром, что у них-де шашни с самого приезда, что ей удалось подслушать, как он подымал на смех Соничку и ругал ее негодницей, что ей, Фаяне, известно, как он хвастает перед всеми и каждым своею удачею, и что, наконец, он хочет ее бросить и так обесславить, что она не сыщет себе не только жениха, но даже любовника.
Надобно представить себе положение несчастной девушки!.. Каково достигнуть семнадцатилетнего возраста, расцвести, как роза, быть предметом общей любви и общих похвал и потом вдруг, в пять, в десять минут упасть так низко, в такое ничтожество и почувствовать на себе весь убийственный гнет ядовитой насмешки и неотразимого презрения… Нет! Господа, это такой переход, который трудно вынести и нашему брату, не только существу слабому и беспомощному!..
Соничка не проронила ничего, но ни одна слезинка не показалась на ее голубых очах, ни одного вздоха, ни одного полуслова не вырвалось из ее груди… Она шла, как жертва, приговоренная к
казни, как жертва, у которой тиранство отняло даже последнюю отраду — отраду чистосердечной исповеди… Она шла, как несчастливица, которую сперва оттолкнули от себя друзья, потом родные, потом отец и мать… Родная мать, которая носила ее под своим сердцем!..
Я не смеюсь и не преувеличиваю… Сила чувств очень часто бывает уделом самых незначительных лиц, и отчаяние бедной горничной, оплакивающей свое минутное заблуждение, свою гибельную ошибку, может быть гораздо сильнее отчаяния девушки образованной, девушки высшего класса. Там, против явного презрения, есть эгида богатства или знатности, там, даже против угрызения совести, есть софизмы, но здесь — здесь нет ничего, кроме бедствий!
Когда Фаяна перестала говорить, Соничка остановилась против нее, сжала ее руку и взглянула на нее такими глазами, что та невольно затрепетала и вскрикнула от испуга… Лицо блондинки сделалось бледно, как полотно, свет месяца освещал все ее черты, бывшие в судорожном движении: какой-то мертвый отблеск придавал ее физиономии еще более ужасного.
‘Соничка!.. Соничка!.. Христос с тобою! Чево это ты?.. Послушай меня!.. Я тебе расскажу всю правду!’ — оробевшая девушка хотела уже признаться во всем, но страх отнял у нее язык… Соничка повременила с полминуты, потом снова сжала ей руку и, оттолкнувши от себя изо всех сил, бросилась бежать домой, как серна.
Она сказалась больною и чрез четверть часа лежала уже в постели, задыхаясь от страдания… Все это очень не мудрено…

Люди гораздо сильнее чувствуют печаль, нежели радость.
Тит Ливий

Глава XXXI. Итальянский порыв

Одно слово может все испортить.
Сээ-Ма-Коанг, китайский историк

Ужин в тот вечер был, как нарочно, самый веселый… У хозяев дома собралось человек пять или шесть хороших знакомых: лишняя бутылка хорошенького винца прибавила против обыкновенного несколько лишних шуток, анекдотцев и смеха… Как нарочно, подтрунивали над двумя путешественниками, которые, сидя на одном месте, изучали юг Сибири и любовались его красотами, один — погружаясь ежедневно в ванну, а другой — потея над перепискою с земскою полициею о доставке вернейших статистических сведений… Наконец, как этому и следовало быть, все разошлись по своим местам: кто пошел к молодой и прекрасной супруге, кто к старой и не прекрасной, кто на грустную одинокую постель, а был один и такой, который отправился прямо в сенник…
Нет обыкновенной приветливой встречи: это что-то новое, но эта новость очень грустна… Впрочем, она может быть нездорова, или, может быть, она уснула от усталости, протанцевавши целый вечер… Ее надобно разбудить… Ей верно легче, если она больна… У нее, конечно, восстановились силы, если она устала.
— Соничка!.. Соничка!.. — нет ответа… Надобно взять ее за руку, надобно пожать эту хорошенькую руку: она так мило, так внятно умеет отвечать на эти пожатия… Боже мой! Как холодна эта рука!.. Но Соничка не спит сном могильным: она сильно и судорожно сдавила его пальцы.
— Друг мой!.. Посмотри на меня: это я!
— Ах! Это вы, Владимир Николаевич! Обнимите же меня! Согрейте меня! Она захохотала…
Не понимая нисколько ни этого хохота, ни неприятной странности собственных чувств, Вольдемар однако же тотчас обвил ее оледеневший стан своими руками, но сам трепетал невольно, но это объятие ужасало и холодило его.
Вдруг… вдруг что-то быстро скользнуло по нем вдоль левого бока, и потом, почти в одно мгновение, это же самое место было обдано чем-то теплым… Он схватился за бок… И деревянный черешок большого ножа остался в его руке… Удар был слаб и неверен, но такая ужасная нечаянность жестоко поразила Поэта: едва только через минуту он мог собраться с мыслями. Отбросив ножик, он стал допытываться, что могло побудить Соничку на такое злодейство.
Долго молчала она и наконец открыла ему все, кроме виновников… Вольдемар любил эту пылкую девушку и стал оправдываться… Он уверял, клялся, обличил всю нелепость клеветы и напомнил, что дама, о которой ей насказали, была ему очень близкая родственница и женщина самых высоких понятий об истинной чести.
Кто прав, тому не трудно оправдываться, по крайней мере, если какое-нибудь несчастное стечение обстоятельств не обрушится на человека для его погибели… Он говорит прямо, высказывает все, не сбивается в противоречиях и слова его вообще дышат убеждающим красноречием.
Чем дальше, тем внимательнее слушала Соничка, тем дыхание ее становилось свободнее, любовь снова закипела у нее на сердце, которое охотно стало верить каждому слову, напоследок она зарыдала, соскочила с постели и бросилась обнимать колена Вольдемара.
Но внезапно новая мысль блеснула в ее голове — и она поднялась, она проворно сняла с Поэта его разрезанное платье, сорвала с головы своей белый платок и со всею заботою, со всею любовью, со всею услужливостью самого искреннего раскаяния она перевязала у него довольно резкую царапину, сделанную ножом.
Потом она опять хотела умолять о прощении, но чрезвычайные переходы в чувствах от одной крайности к другой изнурили ее совершенно — и она почти без всякого признака жизни упала на кровать… Быстро разливался внутренний жар, дыхание ее становилось пламенным, помутневшие глаза закрылись, через полчаса она была уже в сильном бреду…
Оставив ее в таком положении, Вольдемар побежал в комнату Василья Петровича, не позабывши, из опасений, взять с собою окровавленного ножа… Впопыхах, он без всякой церемонии разбудил спящего своего друга — и надобно было видеть это картинное пробуждение!..
Все, что может трепетать в человеке, — все трепетало в Вельском: пальцы, руки, ноги, сердце, голова — все ходило ходуном, даже бедные уши шевелились понемногу от лихорадочной щелкотни зубов.
‘Помилуйте!.. Владимир Николаевич!.. Опомнитесь!.. Бог с вами?.. Что вы?.. Не погубите человека, который любит вас всей душой… Не оставьте мою дочь несчастной сироткой!.. Скажите мне, ради нашего Создателя, что я вам такое сделал?’.
И все эти восклицания переливались самою мелкою дробью самого неописанного страха…
Несмотря на неприятность своего положения, Вольдемар не мог удержаться от смеха, и только этот смех, как сильный толчок Геркулесовой руки, свалил гору страдания с охолодевших плеч испуганного коллежского асессора.
Разумеется, что, услышавши два или три слова, он понял все и снова вздрогнул невольно от мысли, что его остроумная выдумка могла иметь вовсе нешуточные последствия. Он успокоился только тогда, когда Вольдемар повторил ему раз пять или шесть, что его рану даже нельзя и назвать раною, — так она маловажна… Потом, после самого точного и последовательного рассказа с одной стороны и после самого внимательного слушания с другой, оба друга приступили к рассуждению, что надобно делать.
В этом ночном совещании Вельский налегал особенно на две вещи: первое, чтобы оставить все в непроницаемой тайне, и, второе, чтобы в настоящее же утро выехать из города. И то и другое было нужно восковому человеку для предосторожности, чтобы какой-нибудь нечаянный случай не мог вывести его на свежую воду… Что же касается до Вольдемара, то он охотно согласился на сии предложения. Ему и самому совсем не хотелось обнаруживать несчастного проступка Сонички, сверх того, он думал довольно основательно, что его присутствие может повредить больной, потому что оно напоминало бы ей неприятное происшествие или, гораздо скорее, заставило бы ее проговориться в жару своей горячки.
В заключение таинственного совета было положено разбудить одну из дворовых женщин и послать ее к горничной, а самим начать от безделья укладываться… На дворе светало, и моим друзьям было вовсе не до сна.
Читатели мои поверят мне, каково было удивление хозяев, когда они узнали поутру о решительных сборах своих гостей… Они дивились тем более, что все просьбы, все убеждения остались бесполезными… Вольдемар насилу даже согласился отобедать вместе с ними в последний раз, и двоюродная сестра его напрасно терялась в различных догадках, которые были одна другой несправедливее.
В двенадцать часов, когда уже все было уложено, молодой Смолянов отправился к Сашину, у которого застал он и своего доктора.
Дядя не хотел и верить, чтобы его любезный племянник уезжал так скоро… Он закинул руки на спину, стал ходить из угла в угол и проговорил раза три: ‘Да нет, братец!.. Полно, пожалуйста, подшучивать над стариком!’.
Эта же самая внезапность намерения сильно подействовала и на Карла Карловича. Он находился в это время на половине курса своего лечения, ожидал от него самых блистательных результатов — и вдруг каприз молодого человека разрушал все. Он проглотил проворно и не жевавши большой и сочный груздь, который в ту минуту подносил ко рту, потом, пыхтя, приподнялся с дивана и, будучи слишком изумлен нечаянностью, растерялся до того, что против старинного, всегдашнего своего обыкновения, против всякого порядка вещей, он поместил всю левую руку в панталонный карман, между тем как ее нужно было прицепить большим пальцем к одной из фрачных петелек. Конечно, через полминуты он принял настоящую свою позицию, но тут главное дело — первое движение, и я сказал об этом затем, чтобы хорошо обозначить впечатление, произведенное на него словами Вольдемара.
Через час, в который успели надавать с одной стороны советов, с другой — обещаний исполнять их, путешественники возвратились на свою квартиру: там уже накрывали на стол и лошади были готовы.
Пользуясь суматохой, которую всегда делают приезды и отъезды, ранние обеды и тому подобные обстоятельства, Вольдемар успел сбегать в сенник, чтобы навестить свою Соничку… Она не узнала его… Подле нее застал он одну старую нянюшку, которой препоручена была больная… Доброе лицо этой женщины внушило ему совершенную доверенность: он счел лучшим признаться ей в своей связи и попросить ее, чтобы она всеми силами старалась не пускать никого к Соничке во время ее бреда… Старушка обещалась исполнить все и, получивши деньги, чуть было не переломила от поклонов своей сухой спины.
Наконец Поэт подбежал к постели, запечатлел на огненных устах страдалицы прощальный поцелуй и…….через два часа закрытый карандас несся по столбовой дороге: впереди звенел колоколец, на козлах раздавалось по временам: ‘Ох, вы!.. Ну-ну!.. Покатывай!’. Внутри карандаса храпели наблюдатели, сзади вилась пыль — и только… Да и чему же больше оставаться от всех людей, от всех наших действий.

Sic transit gloria mundi.
Не знаю кто

Конец второй части

Часть третья

Глава XXXII. Мечты

Какое приятное препровождение времени, мой милый друг,
блуждать по вселенной так, как я, и видеть в ней
собственными глазами все великое и достойное удивления!
Виланд

Я вам сказал как-то, что в Сибири проехать триста верст в сутки, все равно что купить калач, но мои два друга носили на себе название путешественников и потому ехали важно, тихо, в пользу ума и в увеселение очей.
У них было все что только нужно: и записные книжки, и книги для справок, и справки для будущих книг… Запас рекомендательных писем и общая сибирская гостеприимность отворяли для них все двери. Ни один предмет, хотя несколько достойный внимания, не ускользнул от их похвальной наблюдательности… Случалось ли им бывать на рудниках, и тогда со всем рвением к познанию горного дела они облачались в рубашки особого рода, прицепляли спереди к петлям небольшие фонарики и потом мужественно спускались в преисподнюю, чтобы только видеть тайники сребра и злата, этих окаменелых Эвридик человеческого рода, около которых хлопочут запачканные и задымленные Орфеи.
Всякий день прибавлял что-нибудь в итоге их сведений. Тут, например, они узнавали, что драгоценный металл, как будто желая отделаться от людской ненасытности, забился, спрятался в тяжелошпатовую руду, лег на жесткую постелю рогового камня и вместо одеяла накинул на себя слои глинистого сланца… В другом месте они расспрашивали о генеральном содержании годовой сортировки руд, и, убеждаясь по опыту, что для полутора золотников звонкого и блестящего вещества надобно разбивать с величайшим усилием целый пуд твердых камней, — они вместе с царем израильским оплакивали суету сует здешнего мира… Спускаясь в третий рудник, они были уже как дома… Все шахты, штольни, флигельорты, квершлаги, штреки и гезенги — одним словом, все было им известно и обо всем они могли бы рассказать вам по пальцам.
Так началось их путешествие, но нам, то есть моим читательницам, читателям и мне, нам нет никакой нужды надевать на себя лишние рубашки, следить все их шаги, лазить по шахтам и изучать минералогию… И Вельский и Смолянов, оба они могут сами издать общие свои замечания под каким-нибудь затейливым названием, с приложением виньеток, картинок, планов и карт. Все это будет очень любопытно в своем месте, и желающие, конечно, с удовольствием прочтут их наставительную книгу, а теперь…
Теперь я перенесу вас за пятьдесят верст в сторону от Змеевского рудника в деревню Багрышиху или эту деревню, со всем ее живописным местоположением, перенесу к вам —
И станем продолжать рассказ!
Пламенный, громоносный июль красовался во всем своем блеске на светлом небе южной Сибири… Утро было великолепное… В непроницаемой тени густого тальника, пышно раскинутого по низменным берегам Белой, на большом тюменском ковре, сидели два моих путешественника в патриархальной простоте нравов вместе со своими проводниками… Самовар, взятый из деревни, которая была в виду, шумел очень аппетитно для алчущих и жаждущих собеседников… Оседланные лошади подпрыгивали в своих путах по необозримой равнине… Короче, весь оживленный пейзаж был очень мил и стоил трудов искусной кисти.
Вид прекрасной, девственной, пустынной природы невольно расположил Поэта к тихой задумчивости… Красоты неодушевленные еще яснее напомнили ему о живых… Вся картина краткой его жизни с ее происшествиями, все чувства и мысли, все, в каких-то таинственных изображениях, в каких-то четких буквах, выпечатлялось внятно перед напряженным его воображением.
Светлым, радостным, бесплотным духом приносилась к Вольдемару его дивная Лиза… Она раскрывала перед ним свои невинные объятия, она говорила сладким голосом слова любви и неги, она нашептывала ему, покрываясь румянцем стыдливости, о первом драгоценном поцелуе, о первых упоительных мгновениях взаимного признания, ее ароматное дыхание веяло какою-то небесною жизнью на его сердце — и оно трепетало от восторга!.. Они не повторяли друг перед другом высказанных уже клятв: казалось, что слово не любить было равно чуждо и незнакомо для обоих и что с той и другой стороны чувство равнодушия точно так же нельзя было соединить с их обыкновенными чувствами, как оцепеняющий холод несуществования с огненным духом бытия.
Но там, где являлась Лиза, мог ли не появляться там ее повторенный образ?.. Нет!.. Фантазия не могла разделить того, что было соединено страстью сердца, — и Раиса, украшенная до последней возможности поэтическою прихотливостью, носилась перед Вольдемаром, как тень, вызванная из-за пределов земного волшебством заклинателя.
Она блистала всею полнотою заемной красоты другого существа, в ней отражались те же милые для сердца черты, те же радостные для взгляда и заманчивые движения, она говорила тем же звонким, обворожительным голоском, но эти милые черты не дышали любовью, но эти заманчивые движения не напоминали ни чистых объятий, ни жгучих поцелуев, но этот звонкий, обворожительный голосок не высказывал тех дивных слов, от которых бы сердце было проникаемо невыразимым блаженством, как светлая капля воды золотистым отблеском солнца.
Душа Поэта могла создать восхитительный образ, но всему есть предел — и отрицательный полюс духовного магнетизма напоминает иногда о себе слишком некстати.
Мечты Вольдемара набросили улыбку на лицо ненаглядного видения, но эта улыбка была холодна: в ней не сияло ни ответа, ни сочувствия… Ужасающий признак безнадежности самовольно выходил из какого-то тумана — и слезы, крупные, горькие слезы навертывались невольно на глазах страдальца… В смущении, в забытие, он обращался к Лизе и умолял ее всеми возможными мольбами, чтобы она, отражался для него в образе Раисы, была и в этом последнем одинаково ласкова к нему, но Лиза делалась грустною и исчезала в отдалении. Поэт взглядывал в другую сторону — Раисы не было также, и мечтатель, окруженный тягостным мраком неизвестности, одинок в пространстве и времени, видя перед собою одну ужасающую бездну неудач и страданий, сидел на большом тюменском ковре, под непроницаемою тенью густого тальника и прихлебывал понемножку из огромного стакана душистый цветочный чай…

Чтобы понять изображение какой-нибудь страсти,
надобно прежде самому быть ее игрушкою.
Гельвеций

Глава XXXIII. Дружеское излияние

Разговор.
Что это ты спрятал под шинель?
Человек без шинели
Да я затем и спрятал, чтобы ты не видал.
Человек в шинели

О чем это вы так задумались, мой дорогой Владимир Николаевич? — сказал Вельский вполголоса, пожимая у Смолянова ту руку, которая была на свободе.
— Кто?.. Я о чем задумался?
— Да, вы, мой бесценный товарищ, вы!.. Впрочем, зачем же мне допытываться, когда я сам знаю все очень хорошо?
— Вы знаете все очень хорошо?.. Уж полно, так ли, Василий Петрович?
— Ах, царь ты мой небесный! Да как же иначе?.. Вот, когда Бог даст, мы воротимся с вами домой, так вы, пожалуй, себе спросите хоть у Ивана Дмитриевича, и он, верно, скажет вам то же самое, что мы с ним давно разгадали все ваши сердечные делишки…
— Послушайте!.. Одно название моих священных чувств сердечными делишками хорошо показывает, что вы не знаете ничего, вместе и с вашим Иваном Дмитриевичем.
— Ну, вот, вы уж и сердитесь!.. Я говорил шутя, да и то знаете, кое о чем по мелочи… Например, мне показалось, что вы от нечего делать вздумали теперь вспомнить о средней дочери старика Бенина… Не знаю, как для вас, а на мои глаза это чрезвычайно аппетитная девочка…
— Нет, Василий Петрович! Верно, вы встали сегодня с постели левою ногой!.. Сердитесь на меня или не сердитесь, но я вам скажу прямо, что такие выражения удивительно странны… Воля ваша!.. Я никак не могу надивиться, как пришло вам в голову этого ангела, эту прелестную Раису назвать грязным именем аппетитной девочки, и потом, как будто говорить о ней, значит говорить кое о чем по мелочи!
Виноват, любезный Владимир Николаевич, виноват!.. Мне не приходило и в голову, что это заденет вас за такую живую струну… Я, право, думал, что Раиса Яковлевна есть лицо, совершенно для вас постороннее… Да и кто ж бы вообразил, что после Елизаветы Егоровны…
— Напротив!.. Напротив!.. Напротив!.. Милостивый государь!.. Она-то прежде всех и бросится в глаза после Елизаветы Егоровны!.. Однако ж это вовсе не доказывает, чтоб я был влюблен в Бенину, и вам никак нельзя хвастать, что вы поймали меня на слове.
— Да помилуйте, Владимир Николаевич!.. Какое же тут хвастовство?.. И стоит ли эта провинциалка, чтобы в нее вам влюбиться?
— Ах, Боже мой! Как вы сегодня досадны!.. Понимаете ли вы, что она стоит этого, может быть, больше всех на свете, исключая одной Лизы?
— Да что ж я, наконец, за такой пошлый дурак, чтобы не понять этого, мой несравненный друг.
— И за всем тем, несмотря на подобную уверенность относительно достоинств Раиньки, вы, я думаю, все-таки не можете видеть тут ни на волос моей любви?
— Уж разумеется!.. Какая тут любовь и кто ее увидит?.. Я, благодаря Создателя, не оглупел еще до такой степени, чтобы мне выдумать небылицы… Но дайте же вашу руку, да не огорчайтесь на меня, ради Бога… Ведь у меня, право, если иногда и сорвется с языка что-нибудь, так уж, конечно, спроста… О! Я далеко не такой мастер обделывать свои дела, как вы!
— Да!.. Кстати напомнили вы мне об этих делах!.. Во всю нашу дорогу от Б……и до этого места
я беспрестанно ломал голову, что за каналья, что за низкая душонка вмешалась в мою тамошнюю интригу?.. Скажите мне на милость, кто поперхнулся ею?.. У кого она села бельмом на завистливом глазу?.. Признаюсь вам, что все мои предположения и догадки не привели меня решительно ни к чему… Я столько же знаю теперь, как и тогда, когда поварской ножик так ласково поцеловался с моим боком.
— Ах, Владимир Николаевич! Говорите, пожалуйста, потише, остерегайтесь этих людей: они вот, кажется, и отошли и ловят наших верховых, а спросите по совести, так верно не проронят ни одного слова.
— Все это очень хорошо, почтенный Василий Петрович, да не о том теперь речь, — продолжал Вольдемар, понижая голос… — Скажите-ка лучше мне, не напали ли вы на какой-нибудь след?
— Вот то-то и плохо, что не напал!.. Бьюсь, бьюсь и никак не приложу ума!.. Впрочем, если можно, так и не говорите мне об этом. И по сию пору не могу вспомнить без ужаса, как я чуть-чуть было не умер от страха, боясь за вашу жизнь.
— Да! Когда вы подумали, что я пришел вас зарезать!
— Но ведь вы не знаете настоящей-то причины моего испуга?.. Поверите ли, когда я увидел вашу перевязку и кровь на вашем белье, — мороз так и подрал меня по коже в ту же минуту… О себе я и не думал! Мне тотчас представилось, что вы, может быть, не чувствуете боли только сгоряча и что между тем ваша рана очень опасна… Вот отчего я вспереполошился.
— Благодарю вас от души, мой добрый Василий Петрович!.. Однако ж неужели вы думаете в самом деле, что все концы последних плутней навсегда спрятаны в воду и что мы с вами не узнаем этого мерзавца или этой мерзавки, которым угодно было вмешаться не в свое дело?
— Да!.. Я почти совершенно уверен, что нам не удастся узнать бездельников… Ведь эти люди, мой несравненный Владимир Николаевич, совсем не то, что мы с вами… Они затем и скрывают свои пакости, чтобы их никто не узнал, следственно, это делается с большою осторожностью, с некоторою наметкою, с особенным искусством… Но стоит ли хлопотать из таких пустяков?.. Поблагодарите-ка лучше всемогущего и милосердного Бога за спасение вашей жизни и плюньте на все эти дрязги… Мало ли что случается в свете: на все не насердишься, на всякое чихание не наздравствуешься… Скажу вам без лести, что вы очень умны и очень добры, но все-таки вы очень молоды, мой любезный Владимир Николаевич, стало быть, вам нет никакой возможности, как и всякому другому честному человеку, избежать от разных плутней людей бессовестных и низких, которыми угодно благому Провидению наказывать нас за наши грехи!.. И притом, неужели вы хотите узнать виноватого затем только, чтобы отмстить ему?.. Не лучше ли пренебречь, нежели связываться с этою дрянью… А? Как вы думаете?
— Точно!.. Точно, Василий Петрович! Я согласен с вами! — воскликнул развеселившийся Поэт, проворно вскакивая с ковра. — Вы мастерски умеете утешать своих друзей — и вот вам самый горячий поцелуй за ваш добрый совет!.. Не осрамлю себя мщением!.. К черту все мерзавцы и бессовестные негодяи!
— Браво! Браво, любезный Владимир Николаевич… К черту все мерзавцы и бессовестные негодяи!
— Милый Вельский!.. Поцелуемся еще раз.
— Хоть тысячу!
— Эй! Народ!.. Публика!.. Снаряжайся в два мига: живо! Проворно!.. Винтовки за плечи! На коней!.. Передовой, вперед!.. В поход!.. Марш, марш!
И презанимательная кавалькада понеслась по полю.

По-моему, ничто не может сравниться с истинным другом.
Гораций

Глава XXXIV. Тигирецкая долина

Когда я рассматриваю все сии чудеса,
моя грудь возвышается, мои мысли теснят одна другую,
но я не могу их развернуть: я плачу, я падаю изнеможенный,
и в моем лепете выражается изумление к Предвечному!
Гесснер

‘Осаживай!’ — закричал вожатый, проскакав во весь дух версты две с половиною, и вдруг круто повернул налево, прямо в реку… Всадники столпились около него и закинули свои ноги на спины лошадей, потому что Белая, чрез которую переезжают обыкновенно вброд, была довольно глубока в то время.
И я тоже остановлюсь здесь на одну минуту: мне очень хочется уговориться кое о чем с моими читателями… Впоследствии, когда кончились все старые истории и начались новые, для того, чтобы им также кончиться в свою очередь, Вольдемар рассказывал мне очень часто об этом путешествии и всегда с одинаким восторгом. Он говорил, что никогда не забудет тот день, в который он в первый раз увидел величественные красоты Алтая… Бывало, при всяком воспоминании, при всяком разговоре о хорошем местоположении он непременно вплетал как-нибудь описание своей ненаглядной Тигирецкой долины, так что наконец я нехотя выучил все наизусть.
Теперь, как историку моего родственника, мне кажется, что я согрешил бы весьма тяжко, если бы, имея возможность и случай, не повторил его рассказов об алтайских диковинках… К чему же брать на себя лишний грех, особенно на старости лет, хотя, впрочем, подчас моя Наталья Николаевна и не находит меня еще очень старым, по какой-то весьма основательной причине!
Так, милостивые государыни!.. Это повторение есть мой долг, но, к несчастью, я очень хорошо знаю, что многие вовсе не любят описаний такого рода, и потому-то меня берет смелость предложить всем подобным нелюбительницам или небольшую прогулку, или что-нибудь другое поинтереснее, а ведь вам должно же быть известно, что и в самое коротенькое время можно сделать такое дело, которое завяжется надолго… Между тем я займусь с остальными, если только у меня будут остальные, и когда кончу, тогда прегромко и во всеуслышание закричу: nopal.. Смотрите же, чур быть на виду или, по крайней мере, на такой благородной дистанции, чтобы можно было докликаться…
Ну, господа, мы закинули ноги, а дамы?.. Дамы могут сесть себе преспокойно в эту воздушную колесницу, в которую без всякой женировки могут поместиться целые женерации. У этой колесницы (которую достал я по случаю из цейхгауза воображения) глухое дно, и наши красавицы понесутся у нас над головами без всякой видимой опасности.
Переправившись через Белую, вы тотчас же въедете в длинное ущелье, которое тянется на тринадцать или на четырнадцать верст, и должны будете пробираться тихонько против течения быстрой, шумящей серебряной Ускучевки, маленькой, вертлявой речки, извивающейся между гор всеми возможными зигзагами… Ради бога, будьте осторожнее! Видите ли вы, как густо сплелась эта акация с черемухой и эта береза с тальником и осиной?.. Наклоняйтесь беспрестанно, иначе ветви расцарапают ваше лицо. Смотрите как можно чаще под ноги своей лошади: конечно, она привычна и цепка, но эти сорок шесть бродов одной и той же Ускучевки, которые вы должны перебресть в ущелье, быстры до невероятности, а эти кругляки богатейших разноцветных яшм, которые с таким грохотом катятся по дну, — они очень скользки и — того и гляди, что ваша лошадь обступится… Советую же вам держаться как можно крепче в седле: не то вы окунетесь ни за понюх табаку.
Вот небольшая площадка: остановимся на ней и отдохнем немного… Здесь, чуть-чуть впереди нас, тянутся справа и слева по крупным обрывам гор несколько беленьких полосок… Вы ошибаетесь, если вы думаете, что это лежат тонкие слои вечного или запоздалого снега: перед вами, разбившись в брызги и в белую пену, падают оттуда и отсюда двенадцать ручьев и почти в одном месте сливаются в Ускучевке… Не правда ли, чрезвычайно жаль, что в эту тесноту не заглядывает красное солнышко? Уж как бы оно роскошно поиграло своими золотыми лучами с этими падающими водяными глыбами!.. Какими бы цветными дорогими каменьями не осыпало оно закраин этих великолепных ключей!.. А нравится ли вам эта пленительная смесь шума водопадов, журчанья и плеска Ускучевки, грохота яшм, которые несутся в Белую, шелеста листьев, наконец пения, свиста и щелканья птиц?.. Какой усладительный концерт дикой, младенчествующей природы!.. Все внимает ему!.. Но вы раскрыли ваши уста, вы вскликнули — и эхо, заслыша властительный голос человека, встрепенулось от своего усыпления и ответило вам громкими торжественными раскатами… Ага!.. Вы гордитесь!.. Вы приосанились!.. Улыбка самодовольствия и мысль о собственном достоинстве скользит по вашему лицу… Надобно пользоваться минутою счастливого расположения вашего духа, надобно поставить вас в невозможность отказаться от небольшого риска.
Видите ли вы эту глубокую каменистую трещину в аршин ширины? Видите ли этот великолепный столб брызгов, который падает туда с ужасным шумом? Вот ваша дорога: иначе вы не проедете вперед… Не подавайтесь же назад, когда вы были так горды за минуту: держитесь ближе к утесу и не думайте об опасности… Пригнитесь немножко к шее вашей лошади, и когда я скажу три, тогда дайте ей хорошенькие шпоры, и дело будет в шляпе… Готовы ли вы?.. Теперь слушайте!.. Р… а-а-з… Дв-а-а… Три!.. Ну вот видите ли! Вы уж и на другой стороне, вы целы и невредимы… Конечно, вас обдало, как из ведра, но что ж это за важность?.. Бог вымочит, Бог и высушит!
Нам остается только три версты до конца ущелья: тут будет немного попросторнее, и мы можем ехать маленькою рысью…
Взгляните же, как внезапно, за этим крутым поворотом, раздвинулись совершенно в противные стороны те горы, между которыми вы сейчас пробирались… Порадуйтесь: это ворота Тигирецкой долины.
Полдень!.. Но свежесть горного воздуха ослабляет томительность июльского жара… Не разглядывайте отдельно всех частей этой ослепительной картины, этого необъятного, исполинского храма, над которым Всемогущая рука накинула с такою роскошью этот горящий, прозрачно-лазоревый, легкий купол… Созерцайте, если можете, всю величественность целого — и благоговейте!..
Спешимся и взберемся на эту крутую сопку1, сядем на груду камней, как на развалины обелиска, простоявшего, может быть, целые тысячелетия, и окинем нашим взором всю пространную долину с западной ее стороны, которая так же, как и прочие, замкнута высокими горами… Слева от нас и прямо перед нами, то есть на север и на восток, тянутся те же гигантские возвышенности… Дремучие леса величественно увенчивают их вершины, по быстрым скатам ярко пестреют цветочные узоры… Все прелестно!.. И молодые рощицы, и одинокие столетние кедры, кое-где рассеянные, и мрачная полоса нагорного леса, которая так резко отделяет богатые летние ковры земли от воздушной ткани небесной… все прелестно!.. Но посмотрите на юг!
Вот где алтарь разверстого перед вами храма!.. Вот где природа употребила всю свою силу, чтобы проявить всю свою красоту!.. Вот три цепи гор, которые виднеют одна из-за другой, как три необъятные уступа великолепнейшего амфитеатра! Нижняя ступень так же юнеет свежею зеленью, так же роскошно убрана цветами, как и другие горы, окружающие долину, но темные леса не шумят, не колышут своими ветвями на гладкой ее вершине.
В мрачной, но пышной одежде векового бора выходит из-за нее второй уступ, как будто древняя поросшая мхами стена какого-нибудь крепкого и величественного замка. Посмотрите, как эти густые облака покоятся на черном хребте этого уступа… Но что же далее за сим покрывалом, которое соткалось из душистых испарений долины и так небрежно накинулось по местам на темную полосу непроходимых лесов?..
Далее блестящие, вечные, неподвижные волны снежных и льдистых алмазов… Какое ослепительное отражение света!.. Какой драгоценный венец!.. И только дерзость и любопытство человека осмеливаются попирать его иногда своими ногами!
Наконец, на одной из самых высочайших вершин, на глыбах затвердевшего снега, лежит огромный рогатый Лев2, который, может быть, от начала времен стережет эту прелестную долину.
Пять светлых шумящих речек3 извиваются перед вашими глазами в самых разнообразных направлениях… Прибавьте ко всему этому прекрасную деревеньку, белеющий лагерь казаков, живописно раскинутый по берегам Тигирека, прибавьте богатые пашни, красующиеся кое-где по скатам, и эти маленькие зеленые пирамидальные сопки с каменистыми оконечностями, так кстати и хорошо размещенные по всему пространству, оживите все это пасущимся табуном и стадом — и вы не налюбуетесь сею дивною картиною!..
Пора! Милостивые государыни, пора!.. Я кончил описание!..
— Ну что, мой любезный Василий Петрович, — сказал напоследок Вольдемар, когда глаза его утомились уже от рассматривания красот, — не правда ли, что подобные вещи могут вознаградить за небольшую ломоту в пояснице, которую вы чувствовали дорогой?
— Седьмерично и стократно, дорогой мой Владимир Николаевич!.. Божусь и клянусь, как честный и благородный человек, что если бы Иван Дмитриевич был с нами, то и он бы наверно сказал вам точно то же!.. Впрочем, хоть мне теперь и очень покойно, а знаете, не лучше ли будет послать нам в деревню за телегой, не для чего иного прочего такого, как единственно для разнообразия?
Отпустив эту любимую свою остроту, Вельский осклабил физиономию и, сдерживая лошадь, насторожил уши для благоприятного ответа.
— И!.. Полноте!.. Как вам не грех!.. Видите ли, что деревня у нас под носом.
— Да! Знаю я это под носом!.. Разве вы забыли, как мы славно обманулись с вами, проехав шесть верст от Колыванской шлифовальни?.. Ведь, кажется, тащились тогда около самого Белого озера, тут же близехонько торчала и Синюха… Мы взглянули на воду, да и подняли спор: вы стали уверять, что плавает утка, я говорил что гусь, а ямщик растолковал, что это лодка с двумя рыбаками… Подите ж после этого, верьте глазам!.. С виду оставалось мало-мало разбежаться, да и соскокнуть в воду, а на самом-то деле ехали-ехали, насилу доехали!4… Вот посмотрите, и здесь будет то же!.. Впрочем, для меня все равно, потому что я не устал нисколько.
— Нет, Василий Петрович, здесь большая разница!.. Здесь все показывается в настоящем виде, без уменьшения, а там, бог знает от чего, так сильно приближает дальние предметы.
— Хорошо, хорошо! Толкуйте себе! А мы еще напляшемся до обеда.
Однако ж страх разбитого Вельского был напрасен: через полчаса варилась уже для них уха из свежей рыбы… Вольдемар уселся делать отметки в своей записной книжке, а товарищ его лежал неподвижно на хозяйской кровати, уверяя, что он старается вспомнить и сообразить все малейшие подробности их путешествия, чтобы потом описать все вдруг и самым верным образом.
Как бы то ни было, только один из двух беспрестанно от чего-то ахал, другой поминутно охал, и в этих интересных занятиях прошло у них все время от обеда и до вечера… Ужин был ранний, и часу в девятом в исходе оба путешественника, утомленные верховой ездой, заснули самым крепчайшим сном, распорядившись наперед, чтобы лошади были готовы с восходом солнца… Им предстоял еще один и гораздо труднейший подвиг: взобраться на вершину Сторожевого Льва.
Много трудов вынесли они на следующее утро, начиная с того, как их обоих посадили в седлы и как потом сняли еле живых с измученных лошадей.
Я не стану пересказывать вам ни об их страданиях и муках от ужасных беспокойств и опасностей, ни о наслаждениях картинными видами: все это, при вашем настоящем знании Тигирецкой долины, будет слишком общими местами, чтобы стоило распространяться об них в особенности… Один только обед моих путешественников в теплых ваточных шинелях на холодной спине почтенного Льва заслуживает, конечно, особенное внимание читателей.
Над ними было вечно безоблачное небо, внизу чернело море туч, кое-где блестящие, снежные Белки смело и гордо прорезывались своими главами сквозь эту мглу и сияли от солнца, как будто очарованные острова с кристальными чертогами каких-нибудь волшебниц… Гром гремел в глубине, молний не было видно.
Все это, милостивые государыни, сбивает немножко на Олимп, в котором, конечно, не доставало полного комплекта богов, но где поэзия и плутовство нашли бы себе покровителей.
За исключением воздушного обеда, все остальное так просто, как нельзя больше… Взъехали высоко, съехали свысока — и тем кончился весь бал!.. К тому же и Вольдемар и Вельский, почти тотчас же по возвращении в деревню, и сами забыли обо всех своих тогдашних впечатлениях, по крайней мере на весь остаток дня, потому что Василий Петрович, добравшись до кровати, лег пластом и захрапел во всю ивановскую, а Смолянов получил целых три письма… Родные знали чем угодить и послали нарочного.
Может быть, эти письма сделают чрезвычайно важные перевороты в душе Поэта, но наперед говорю…

Не требуйте от молодого человека степенности старика.
Шевиньяр-де-ля-Паллю

Глава XXXV. Бедная Лиза!

Хотя они не говорили ничего, кроме безделиц,
но эти прелестные безделицы имеют такую высокую цену
в устах тех, которые любят друг друга!
Из нового Абеларда

Спуститься с Олимпа и найти на земле три письма, это, господа, вовсе нешуточное дело!.. Тут непременно надобно уединение — и Вольдемар отправился на цветистый берег веселого Ионыша, сел на тропу и стал рассматривать пакеты.
Вот этот, который прежде всех попался ему на глаза, подписан слишком интересно, чтобы распечатать его, не подумавши… Почерк незнакомый и чуть ли, кажется, не женский… Большая гербовая печать, вероятно, второпях приложенная боком, также незнакома ему и своим несчастным отпечатком подтверждает первую догадку: рука, которая владела ею, не привыкла еще делать хрупкие оттиски геральдических знаков нашего хрупкого, мелочного тщеславия… Это письмо вообще очень любопытно, и его надобно прочесть первым.
За ним следует тоненькое письмецо… Позвольте!.. Позвольте!.. Дай бог памяти!.. Чья бишь это рука?.. Да!.. Точно!.. Это рука Ивана Дмитриевича Арского, но отчего ж такая нетвердость почерка и что бы значила эта черная печать?.. О!.. Это письмо непременно надобно прочесть вторым, потому что тут что-то кроется…
Наконец, третий пакет от сестры Любиньки… Оно распечатается после всех: ведь надобно же оставить что-нибудь и на закусочку!
Отложив два последние письма, Поэт взял первое: печать разломана, и разорванный конверт отлетел в сторону… В руках его очутилась небольшая записочка и еще одно письмо, запечатанное облаткой… Прочтем наперед записку…
‘Милостивый государь, Владимир Николаевич!
Я не имею удовольствия знать вас и от того еще более убеждена, что делаю худо, отсылая к вам эти немногие строки, но подобное нарушение моего долга есть первая и, может быть, последняя жертва дружбе… Лизанька Буклина, которую я люблю больше всех на свете после моей маминьки, умоляла меня в последнем своем письме всеми мольбами, чтобы я узнала от доктора Зорова ваш адрес и переслала к вам то, что при сем прилагается… Просьбы бедной моей подруги были так неотступны, что я, как видите, исполняю их. Вы, конечно, догадаетесь, что все это сделано мною тайно от всех, и потому мне позволительно требовать того же и с вашей стороны… Одна только твердая уверенность, что вы оцените побудительную причину моего поступка и будете действовать, как следует благородному человеку, позволила мне решиться написать к вам. Не обманите же моих надежд — и не отвечайте мне.
Уважающая вас, Варвара Лажина’.
‘Прелестная, добрая, редкая девушка!.. — подумал Вольдемар, прочитавши эту записку. — Какое самоотвержение!.. Какая примерная дружба!.. Мне кажется, что я непременно полюбил бы ее с первого свидания… О! Будь уверена, что тайна твоего письма умрет вместе со мною!’.
Каким же образом узнал я и потом рассказываю это всем? — спросят меня любопытные… Тут есть большая разница… Во-первых, я не давал слова молчать, во-вторых, почему вам знать, может быть даже, я имею позволение говорить сколько угодно моей душе, и, в-третьих, неужели вам неизвестно, господа, что одно и то же обстоятельство бывает иногда делом важным, требующим тайны, а в другое время становится предметом собственных же наших шуток и служит пищею дружеских разговоров и веселых воспоминаний… Особенно и чаще всего это случается с романическою любовью… Впрочем, если я знаю и говорю, так это значит, что я знаю и могу говорить, потому что и у меня в свою меру достало бы молчаливости, если бы на это воспоследовало какое-нибудь требование, как любил иногда выражаться знаменитый казуист Вельский.
Давши таким образом самому себе честное слово быть скромным, Вольдемар положил в карман записочку Варвары Александровны Лажиной и потом с невольным трепетом взялся за письмо своей хорошенькой Лизаньки… Полюбопытствуем же, как пишут иные влюбленные брюнеточки.
‘Добрый, миленький мой братец!
Это уж пятое письмо к тебе, которое я начинаю сегодня. Из первых четырех не годилось ни одно: все что-нибудь да не так, все как-то не нравится: или почти ничего не выражает, или слишком печально, а мне вовсе не хочется огорчать твоего доброго сердца… И здесь ты увидишь, что я не умею писать толково: я рассказываю все без порядка, что взбредет мне в голову, да ведь ты, мои миленький, не будешь смеяться надо мною… Не правда ли?.. Я очень, очень тебя люблю, мне хочется только поговорить с тобой, хочется передать, что у меня на сердце, а уж где мне заниматься вашим красноречием?.. Буду писать, как ни попало, только смотри, не разлюбил ли ты меня?.. Тогда, пожалуйста, не дочитывай моего письма, а не то, если я узнаю, мне будет страх как совестно… Я умру от стыда… Да нет!.. Верно мой дружочек не разлюбил своей сестреночки: мне бы тотчас сказала об этом сердечная тоска…
Ах! Если бы ты увидел меня теперь!.. Ты бы никак не узнал своей прежней, петербургской Лизаньки… Я стала такая бледная, что боюсь глядеться в зеркало, а бывалого смеха нет и в помине… Я очень хорошо вижу, что это убивает мою голубушку маминьку, да посуди сам, что ж мне бедной делать?.. Ты ведь знаешь, что я не умею притворяться: я и принуждаю себя, только верно все невпопад, иначе и она бы стала хоть немножко повеселее.
Да! Кстати о притворстве! Я расскажу тебе об одной моей попытке.
Недавно маминька была именинница, вот я и встала себе пораньше, умылась, выслала за чем-то девушку, да и в комод… Отыскала там свой ящичек с красками, взяла кусочек кармина — и чуть-чуть подрумянилась… Мне хотелось, чтобы свежесть моего лица порадовала маминьку, и чтобы она хоть в этот день была не так задумчива, как обыкновенно… Ну вот и хорошо!.. Вот встала и маминька… Вот я и отнесла к ней свой подарочек, приготовленный потихоньку… Смотрю — она стала вглядываться в меня, да так пристально, что у бедненькой твоей сестреночки совсем было замерло сердце… Вот узнает!.. Вот увидит!.. — думала я… Только нет, слава Богу! Она обманулась и поздравила меня с хорошим румянцем.
Это утешило меня до такой степени, что я и в самом деле развеселилась не на шутку… Так прошло утро, и обед, и время после обеда, часу до шестого… Мне для полного счастья не доставало только тебя.
Тут мы пошли одни в сад, потому что никто из соседей не был зван, и, стало быть, гостей не было.
Вот мы и начали прохаживаться по аллеям, и когда зашли далеко, тогда вдруг на мою беду полился страшный дождик. Маминька была в салопе, я в одном платьице, и потому она подозвала меня и, обнявши, закрыла от дождя одною полой, так что ее рука пришлась прямо на мое лицо, на которое уже попали несколько капель.
Туча была маленькая, и дождь прошел скоро: нас почти и не замочило под деревом… Когда мы стали пробираться домой по грязным дорожкам, маминька взглянула нечаянно на свою руку и не могла надивиться, отчего у нее переменился цвет правой ладони.
Сперва осмотрелась она около себя, потом взглянула на твою бедненькую сестреночку, и, заметив, что у меня одна щека сделалась вдруг бледнее другой, она тотчас догадалась обо всем… Наконец, после долгих расспросов, узнав настоящую причину моей проказы, она сделалась еще грустнее, нежели накануне… Боже мой! Уж как я пеняла себе потом за свою неосторожность, только того, что сделано, никогда не воротишь.
Хотя добрая маминька и не говорит мне никогда о своих делах, однако я сама все знаю: старая моя нянюшка рассказала мне обо всех подробностях.
Вообрази, дружочек, что вместо шестисот душ, которые мы имели после батюшки, у нас теперь всего-навсего около полутораста: остальные все как-то описаны и проданы, только мы не получали денег… Маминька слишком вверилась двум своим приказчикам, а эти бессовестные люди и обманули ее кругом: они разорили крестьян и не заплатили куда-то каких-то процентов.
Маминька должна была продать много дорогих вещей и вырученными деньгами насилу поправила своих мужичков.
Теперь мы живем в степной деревне одни-одинехоньки… Сперва, было, маминька и выезжала со мною к соседям, только потом, когда я заметила, что эти выезды очень тяжелы для нее, тогда я сама сказала ей, что и мне совсем не хочется бывать в гостях, и с тех пор мы делаем одни самые необходимые визиты.
Из наших обыкновенных посетителей для меня всех несноснее этот желтый полковник, который следил за мною в Петербурге и которого ты верно помнишь… На мое несчастье, его полк стоит в нашем уездном городе.
Каково тебе покажется: он намерен за меня свататься… Маминька еще не говорила со мною о нем ни слова, только мне уж известны его затеи: опять та же нянюшка узнала обо всем, по ее словам, как-то случайно, от полковничьего камердинера… Сначала и она, старушка, туда же с уговорами, только я так на нее рассердилась, что заплакала… Посмотрю, как-то она заговорит еще после этого?
Вот в каком положении бедная твоя Лиза!.. Все мои радости прошли для меня!.. Мне остается одна сладкая надежда, что, может быть, судьба сжалится когда-нибудь надо мною и я увижу своего миленького братца… Но повторю еще раз: не разлюбил ли ты меня?.. Заменила ли какая-нибудь другая твоей названой сестрицы?.. Что ж тогда будет с моим несчастным сердцем?.. Нет!.. Не хочу и думать!.. Одна мысль о твоем непостоянстве раздирает мне душу!.. Представь же себе, что будет со мною, если я в этом уверюсь?
Прощай, мой миленький братец!.. Приезжай, если можно, в Россию: возврати мне мое счастье! Вспомни только об известных тебе блаженных минутах, которые мы провели вместе, перед отъездом твоим из Петербурга, и не нарушай своего слова… Обо мне не беспокойся: ты, или никто, будет так же, как и прежде, всегдашним, постоянным желанием и намерением любящей тебя —

Лизы Буклиной.

P.S… Еще несколько слов… Если ты меня любишь, если ты хочешь, чтоб я писала к тебе еще, то отвечай мне поскорее, то есть непременно с первой же почтой или много-много со второй, потому что месяца через три мы переселимся куда-нибудь в другое место… Маминька хочет продать свою деревню и купить поближе к Москве… Теперь покуда она еще не выбрала.
Не получив ответа, не стану уведомлять тебя о нашем переезде: это будет значить, что ты или не существуешь вовсе, или, по крайней мере, для меня.
Целую тебя без счета’.
Вольдемар, который начал чтение письма сидючи, стоял как вкопанный, когда он дочел последнюю строчку… Очень сожалею, что никак не могу сказать утвердительно, который именно период этого послания поднял и вытянул его, как струночку, впрочем, оттого я ничуть не меньше знаю, что он точно стоял на ногах и стоя осыпал поцелуями почти сподряд каждое слово, написанное рукою его ненаглядной Лизаньки.
Наконец он воскликнул в каком-то исступлении: ‘Нет, мой милый ангел!.. Нет!.. Этого никогда не случится!.. Ты не должна знать страданий!.. Ты будешь, ты непременно будешь моею!’.
Проговорив эти важные и непреложные сентенции, Вольдемар пустился опрометью на свою квартиру… Все кипело в его груди… Он весь предался Лизе и, следственно, был сам не свой.

О ты, которая дороже для меня самой жизни!..
Нет сомнения, что я буду любить тебя вечно!
Катулл

Глава XXXVI. Неизменная решимость

Страсти в мире нравственном то же,
что движение в мире физическом,
движение созидает, разрушает, сохраняет,
одушевляет все, и без него — все мертво!..
Так и страсти оживляют мир нравственный.
Гельвеций

Едем!.. Едем!.. — вскричал Поэт, вбегая в светелку5. Едем, Василий Петрович!.. Я не в состоянии выносить более ни минуты!.. Я буду с ним стреляться, если это нужно!.. Какая дерзость!.. Какая ужасная, непостижимая наглость: видеть, что его не любят, — и осмелиться искать руки ее!.. Скажите, пожалуйста, что вы думаете об этом, почтенный Василий Петрович?
Вельский, который тоже получил письмо от Ивана Дмитриевича и который умолчал о том, потому что Арский, извещая его за тайну о своем сватовстве за Смолянову, просил употребить самое искусное ходатайство перед братом молодой девушки, Вельский, несмотря на свое просонье, с первых же слов Вольдемара применил все к затеям своего друга, вовсе не думая ни о Лизе, ни о желтом полковнике…
Он по-своему смекнул в одну минуту все дело, предположив, что верно Любовь Николаевна сама написала обо всем к брату, и к тому же, вдобавок, объявила решительно, что она нерасположена к Арскому и что тот докучает ей своими исканиями, злоупотребляя любовью к нему старика Николая Ивановича… Все это, будучи, впрочем, совершенной правдой, мелькнуло у него в голове, как молния, и он решился стараться за своего товарища, хотя речь шла в то время совсем о других лицах.
— Что ж вы, Василий Петрович, думаете об этом?.. — повторил Вольдемар.
— Вы, любезный Владимир Николаевич, спрашиваете это у меня?
— Боже мой!.. Разумеется, у вас. Здесь, кажется, нет больше никого.
— В таком случае, я попрошу, чтобы вы наперед немного успокоились… Поверьте, в подобных обстоятельствах надобно иметь гораздо более хладнокровия: иначе мы будем видеть все не так, как следует.
— Точно!.. Точно!.. Я согласен с вами!.. Хладнокровие никогда не вредит.
— Ну, вот этак гораздо лучше… Теперь подумайте хорошенько и скажите мне по совести, что он вам сделал и за что вы рассердились на него до такой степени?
— Что он мне сделал?.. Он мне ничего не сделал, но я его ненавижу и презираю, потому что она его не любит.
— Это слишком бездоказательно, любезный Владимир Николаевич, и признаюсь вам, я никак не могу добиться, как бы согласить это с вашим здравым и основательным умом.
— Полноте, пожалуйста!.. Тут нет никакого дела до моего ума: тут, сударь, страдает сердце.
— Не понимаю, отчего ж ему страдать? Он любит ее — вот и только!
— Да как он смеет ее любить?
— Что вы?.. Что вы, Владимир Николаевич?.. Помилуйте!.. Да кто же запретит любить кого захочется?
— Ну, пускай себе он и любит ее, только не смей свататься.
— Скажите, отчего жив этом не попробовать счастья?
— Наконец, пусть его пробует: я знаю, что ему откажут, но если он осмелится докучать…
— Тогда он поступит очень безрассудно…
— Нет!.. Тогда он дорого поплатится со мною.
— Там будет уж ваша воля, а теперь покуда поговорим откровенно… Нет спора, что она прекрасная и милая девушка, но, впрочем, чем же и он не жених?
— Он?.. Чем же он не жених?.. С его отвратительною рожею?
— Которую вы так часто хвалили.
— Вы клеплете на меня в глаза: если я и сказал о нем что-нибудь хорошее, так верно в насмешку или шутку, а вы, конечно, можете понять и то и другое.
— Согласен с вами, однако все-таки…
— Ах, боже мой! Да что тут за возражения?.. Я уверен, что если бы вы прочли эти строки, то заговорили бы совсем другое… Вот извольте, пробегите их, начиная с этого места: из наших обыкновенных посетителей… и так далее до конца… Посмотрю, что вы скажете мне на это.
Вельский взял поданное ему письмо и, увидев подпись Лизы Буклиной, тотчас догадался обо всем еще прежде, нежели прочел… Он был чрезвычайно обрадован, что их взаимные ошибки остались непоясненными: иначе это, конечно, бы повредило его дружественным намерениям будто бы не нарочно похваливать Арского перед Вольдемаром… Гора свалилась у него с плеч, когда он узнал, о чем шел настоящий спор… Планиметрия невольно заблистала на его осклабленном лице, когда он представил себе, что малейшее продолжение подобного разговора, в котором один не знал и не понимал, о чем говорит другой, могло вести за собою самые неприятные последствия.
И точно!.. Я думаю, что почти всем моим читателям, или, по крайней мере, очень многим из них, часто на своем веку случалось слышать споры такого рода и видеть, как иногда из одного недоразумения поднималась страшная Гоморра. Когда я выразился таким образом, так этим доказывается только то, что я не отдаю никакого предпочтения Содому, и что если он может где-нибудь подниматься, так отчего же в свою очередь не подняться иногда и Гоморре?
— Ну, Василий Петрович!.. Говорите!.. Говорите!.. Советуйте мне быть похладнокровнее.
— Да полноте сердиться на меня, мой дорогой Владимир Николаевич: теперь, после прочтения этих строк, я нахожу себя кругом виноватым… Ведь я, знаете ли, думал, что ваша прелестная Лизанька только что равнодушна к нему, а она просто не может его терпеть: это тринадцатое дело!.. Да он же и такой неотвязной… Что за мерзавец, в самом деле! Она в Петербурге — и он там, она в деревне — и он тоже.
— То-то! Вот видите ли?.. А уж всегда любите спорить.
— Э!.. Полноте!.. Не ставьте всякого лыка в строку, притом же все, что я делаю и говорю, все это я делаю и говорю, любя вас… Скажите-ка лучше, что вы намерены начать?
— Ехать сегодня же домой, открыться во всем батюшке и выпросить у него позволение отправиться в Россию… Вы, может быть, захотите также помочь мне своими просьбами.
— Боже мой! Как вам не стыдно говорить, что я, может быть, захочу… Клянусь вам всем святым, что я буду стоять на коленах, буду плакать, рыдать, одним словом, буду делать все, чтобы только угодить вам, но наперед говорю, что я не ожидаю хорошего успеха.
— Отчего же?
— Как отчего?.. Ваш батюшка так любит вас и так привык к вам, что он верно не захочет и слышать о разлуке.
— Но если от этого зависит счастье двух человек?
— Все это так, только он-то навряд поверит этому.
— Нет, полноте, не спорьте со мною… Вы не знаете моего батюшку.
— Дай бог, чтоб я ошибся!

Каждый, смотря по внутреннему убеждению в достоинстве
или в не достоинстве своих действий,
имеет сердце, полное надежды или страха.
Овидий

Глава XXXVII. Бедный Вольдемар

Надобно вникать в природу вещей
и видеть с точностью, чего она требует.
Цицерон

Между тем подали чай, пришел хозяин, и мои друзья принуждены были переменить предмет разговора.
Когда речь зашла о скором отъезде, тогда Вельский старался употребить все свое искусство, чтобы отсрочить его хотя до завтра: так расколотили его живописные путешествия по величественному Алтаю. Сверх того, солнце уже закатывалось, и покуда бы они закусывали на дорогу, покуда бы делалось то да другое, должна была наступить ночь — и тогда каково ехать этим проклятым Ускучевским ущельем?.. А пуще всего, каково перепрыгивать через адскую трещину, которой не было никакой возможности миновать?..
Красноречие его взяло наконец верх над нетерпением Вольдемара, и этот последний отправился прогуливаться, чтобы обсудить посерьезнее важные свои преднамерения относительно Лизы.
Напоследок он устал и ходить, и обсуживать, сел где-то под деревом и, пользуясь светом погасающих солнечных лучей, прочел следующее письмо от Арского.
‘Простите меня, что я так долго не мог выбрать времени, чтобы писать к вам, любезнейший друг мой Владимир Николаевич!.. И теперь я в состояния набросать только несколько строчек, так смущены все мои мысли, так сильно взволнованы все мои чувства!.. Мне кажется, что судьба хочет познакомить меня со всеми тяжелыми испытаниями бедствий.
Тотчас после вашего отъезда у меня сильно захворала жена… Болезнь казалась сперва слишком маловажною, чтобы думать об опасности, но перелом был решителен и чрезвычайно несчастлив: через неделю после него я уже рыдал над преждевременной могилой своей неоцененной подруги.
Удрученный горестью, я было начинал думать, что для меня потеряны все надежды на земное благополучие, и вдруг увидел к нему новую, надежную дорогу: мысль, что милосердное Провидение сжалилось надо мною, возвратила мне большую половину потерянных сил… Теперь я дышу несколько свободнее, теперь я позволяю себе мечтать иногда, что, может быть, невозвратная моя потеря вознаградится мне по благости Небесной.
Заочно не могу сказать вам ничего яснее… Приезжайте, возвращайтесь скорей, любезный и милый Владимир Николаевич!.. Доставьте мне сладостную, отрадную возможность забыться на минуту в лоне дружбы, разделить с нею свои страдания и поверить свои тайны…’.
Здесь Вольдемар приостановился, невольно отер слезу и подумал: ‘Какой редкий человек! Какой превосходный друг!’. Простодушие Поэта никак не смекнуло, что господин Арский в ожидании его возвращения забылся на минуту в лоне пустословия и мастерски подкатывал своему благоприятелю турусы на колесах… Смолянов не догадался, что из всех чувствительных и трогательных выражений Ивана Дмитриевича только одно название умершей жены неоцененною подругою было верно и согласно с истинными его чувствами: он в самом деле не умел или, лучше сказать, не хотел оценить этой доброй женщины.
Впрочем, во время моего отступления можно отереть самые изобильные ручьи слез, и потому будем продолжать чтение письма… Из остальной половины его вы увидите, что Иван Дмитриевич, не читая Цицерона, вникал в природу вещей и знал с точностью, чего она требует:
‘Но собственные мои несчастия почти не помешали мне занимать себя участью того, кто так дорог моему сердцу.
Вы таитесь перед вашим другом, и я не смею докучать вам, впрочем, оттого я ничуть не меньше могу все видеть и почти должен сообщать вам обо всех моих наблюдениях… Не знаю, как вы примите мое чистосердечное усердие к вашим пользам, но, по крайней мере, может быть, уважите причины, которые заставляют меня не выпускать из виду ничего, что только касается до вас.
Она… не назову ее… вы догадаетесь сами и без того… она сделалась очень грустна после вашего отъезда… По всему видно, что сердце ее невольно дало обет принадлежать вам навеки…
На днях, будучи в вашем доме, я с намерением заговорил при ней о вас, отдавал должную справедливость достоинствам и заметил с особенным удовольствием разлив румяной зари на ее ланитах… После этого вы должны оставить все сомнения и радоваться своей победе.
Мне известно также, стороною, что она очень торопится приготовить подарок для дня вашего ангела, предполагая, что вы возвратитесь сюда к этому времени… Человек, который говорил мне об этом подарке, уверяет, что в нем искусство и вкус до такой степени утончены и прекрасны, что не знаешь, чему отдать предпочтение… Если бы я не был вашим искренним другом, то я верно бы позавидовал вам…
Приезжайте же скорее: утешьте любовь и дружбу, которые вместе скучают о вашем отсутствии… Тогда я вам открою нечто, от чего зависит участь моей жизни, и буду умолять о вашем содействии.
Если не хотите обрадовать нас, любезнейший Владимир Николаевич, скорым своим возвратом, то хотя не забывайте о тех, которые привязаны к вам… Я же, со своей стороны, останусь всегда вернейшим вашим другом.

Иван Арский’.

Дошедши до последней точки этого сентиментального письма, Вольдемар перечел его снова — и снова произнес прежние свои восклицания: ‘Какой редкий человек! Какой превосходный друг!’.
Нельзя сказать, чтобы он не подосадовал немного на то, что сердечная тайна его проникнута, но в замену того, какое богатое, усладительное вознаграждение нашел он в таинственных балясах редкого человека!..
Он любим Раисою… Его отсутствие наводит на нее тоску и грусть!.. О! Как велико стало теперь его счастье!.. А чего стоит этот подарок?.. Эта заботливость угодить чем-нибудь милому человеку?
‘Прелестное создание!.. — воскликнул он наконец. — Ты возвращаешь жизнь убитой душе моей непритворною своею любовью!.. Но ты увидишь, что я умею быть благодарным: я употреблю все мои силы, чтобы сделать тебя благополучною… Надобно ехать в Т……., надобно признаться во всем батюшке и просить его благословения… Тут мне незачем будет расставаться с ним, и он верно согласится исполнить мои просьбы, мои мольбы: ему так дорого счастье его детей!.. Василий Петрович говорит правду, что для старика, который уже привык ко мне, был бы тяжел мой отъезд из Сибири… Какой преумный и предобрый этот Василий Петрович!.. Как он умеет это все обсудить и придумать!’.
А Лиза?.. А безотвязчивость желтого полковника? — спросят меня читатели.
Все забыто, милостивые государи, по пословице: не сули журавля в небе, а дай синицу в руки… Так, впрочем, отвечаю только я, но сам Поэт ответил бы вам, конечно, совсем другое.
Он наверно не стал бы даже говорить ни о невозможности одного брака, ни о видимой возможности другого, а завел бы вас просто в такую фантастическую трущобу, осыпал бы вас с головы и до ног такими неоспоримыми доказательствами своей правоты и верности к петербургской брюнеточке, наконец, он так бы мастерски представил вам торжественность предметов своей любви, что если бы вы и собственными своими глазами увидели его свадьбу с Раисою, то все-таки думали бы, что он женился на Лизе… Эти господа Поэты умеют иногда удивительно как хорошо морочить честных людей и нашу братию профанов… Подчас они даже любят делать белое черным и черное белым, чтобы тешиться легковерием толпы.
Наконец, Вольдемар принялся за письмо сестры, и надобно сказать правду, что оно удивило его не на шутку.
Любинька, уведомив его наперед о смерти жены Арского и о том, как этот последний был на похоронах еще неутешнее Василья Петровича, — рассказала ему потом о происшествии вовсе неожиданном… На пятый день после печальной церемонии несчастный вдовец явился к ней с униженными предложениями своего сердца и своей руки!..
‘Ты можешь представить себе, мой друг, — писала сестра Поэта, — как удивило меня это поспешное сватовство… До сего времени я была так расположена к Ивану Дмитриевичу, как бывают расположены к хорошим и коротким знакомым, но с самой первой минуты его искания он потерял все права не только на какую-нибудь особенную, исключительную привязанность, даже на уважение…
Боже мой! Мне и теперь кажется, что я вижу все это во сне!.. Растолкуй мне, есть ли какая-нибудь возможность сделать подобное предложение, и когда же?.. И после чего?
Только за пять дней — и не больше, его несли, как мертвого, за гробом жены, за пять дней он вырвался, как исступленный, из рук своих знакомых и чуть-чуть не бросился в могилу!.. За пять дней он умолял, чтобы его, хотя из милости, зарыли вместе с нею… И потом через пять дней позабыть эту комедию и приняться за новую!
Может быть, я выразилась слишком жестко, но воля твоя, милый брат, а я почти уверена, что честный человек не может сделать подобного поступка… Если он любил меня еще при жизни своей жены, в таком случае зачем же эти трагические сцены при похоронах?.. Приличие требовало только одного грустного вида: чем же назвать все остальное?
Он обратился сперва к батюшке, который, будучи уже слишком расположен к нему, отправил его ко мне в ту же минуту… Я выслушала его с величайшим изумлением, но, несмотря на то, вдруг сообразила все, собралась с духом и без всякой запинки отказала ему решительно’.
Остаток письма имеет частный интерес и здесь не заслуживает пересказа.
Тут только понял наконец Вольдемар все затейливые и таинственные восклицания Арского… Тут он постиг, какую новую и надежную дорогу к благополучию увидел его благоприятель, хотя впрочем слово надежную показалось ему довольно неуместным, после крепкой рогатки, переброшенной через эту дорогу решительным отказом Любиньки… Тут он узнал, чем предполагалась вознаградиться потеря Ивана Дмитриевича.
Дочитав письмо, он невольно разделял сначала удивление своей сестры, как я уже и сказал об этом, но потом мало-помалу стал передаваться на сторону Арского…
Смерть жены, несмотря на холодность к ней, могла жестоко огорчить его, как человека чрезвычайно чувствительного, а раннее сватовство могло быть следствием пламенной страсти… Нет! Любинька слишком виновата перед ним… Она чересчур опрометчива… Впрочем, это можно еще поправить терпением и настойчивостью… Арский прав!.. Арский точно прекраснейший, предобрейший человек!.. Он будет хорошим мужем… Ему надобно помочь!
И как же иначе?.. Арский писал, что Раиса любит Вольдемара, что она сделалась очень грустна после его отъезда и что она готовит ему подарок, в котором не знаешь, чему отдать предпочтение: искусству или вкусу… Как же вы назовете подобные вещи?.. Неужели пустяками?.. Нет! Или и после этого Арский не предобрейший человек, так кого же считаете вы предобрым?
Погрузившись в сладкие думы, таким образом, заботясь о судьбе своего друга, он постарается поправить его небольшую ошибку в поспешности и примирит с ним свою сестру, как та напоследок отдаст справедливость достоинствам такого прекрасного жениха, каков Иван Дмитриевич, Вольдемар медленно возвращался на свою квартиру, и возможность счастья близкого к нему человека невольно рождала мысль о возможности собственного счастья… Он утопал в море мечтательных восторгов.
Пришедши в комнату, он нашел Вельского в больших хлопотах около приготовляемого ужина, и как товарищ его прималчивал, так и он не говорил ничего со своей стороны… Верно, они оба знали и думали тогда, что утро вечера мудренее, а потому и откладывали все до завтра.
На другой день то же самое молчание: один по обыкновению предавался мечтам, другой выжидал счастливых минут и удобных случаев… Но по приезде в Багрышиху, где лошади были уже запряжены в карандас, Вольдемар подошел к Вельскому и сказал ему очень значительно:
— Нам надобно переменить маршрут: оставим в покое Иртыш и Плитняжную крепость6 и все
на свете: мы должны ехать, мы должны торопиться, мы должны лететь в Т……. Там предстоит для
нас многое… Там вы все узнаете!
Тон этой краткой и убедительной речи имел слишком много торжественности, чтобы отвечать на нее противоречиями, и потому Вельский выразился просто:
— Распоряжайтесь, мой друг, как вам заблагорассудится.
Вольдемар поблагодарил его пожатием руки… Чрез пять минут они были в дороге по направлению к северу, так сильно подействовали на Василья Петровича слова Поэта… Видите ли господа, что…

Речь, предназначаемая для выражения истины,
должна быть проста и безыскусственна.
Сенека

Глава XXXVIII. Канун торжества

Даст ли нам завтра Юпитер дождик или ведро,
но он никак не может сделать,
чтобы случившееся не случилось.
Гораций

Как жаль, что мне нельзя быть у вас! — сказал Арский, вздыхая.
— Видишь какой гусь!.. А обо мне и не пожалеет!.. — подхватил Вельский. — Разве мне меньше твоего хочется полюбоваться балом, который задает любезный наш Владимир Николаевич целому городу?
— И не говорите мне лучше, господа, об этом! — отвечал им Вольдемар. — Я чуть ли не больше вашего досадую, что вы оба не будете у меня… Благодаря вашим пособиям, эта беседка убрана, право, недурно.
— Помилуйте!.. Что вы?.. Как недурно?.. Можно ли назвать такую уборку недурною?.. Клянусь вам как честный и благородный человек, что это прелестно!.. Превосходно!.. Очаровательно! — кричал Вельский, прыгая, как сумасшедший козел, по огромной зале садовой беседки.
— Стало быть, эти гирлянды и букеты точно вам нравятся? — спросил молодой Смолянов.
— Кому ж они не понравятся? — отвечал Арский. — Особенно вы мастерски придумали сделать вот эти цветочные узлы: поглядеть просто — так ничего, а всмотрись-ка хорошенько, ан и увидишь кое-что.
— Тише!.. Тише, пожалуйста!.. Будто вы заметили?
— То-то и есть, что заметил!.. Если кто хоть мало-мало не простофиля, то как раз увидит тут Л и Р, то есть: Любезная Раиса.
Ну, да, да, да!.. Положимте, что так… Эй! Кто-нибудь!.. Лестницу, молоток и маленьких гвоздей: я сам хочу поправить верхние венки, — закричал Вольдемар, чтобы как-нибудь избавиться от продолжения подобного разговора, и когда между тем он взлез под потолок, тогда никак не мог нарадоваться, что даже от такого тонкого и проницательного человека, каков Иван Дмитриевич, ускользнула его высокая, любимая, поэтическая мысль соединения Лизы с Раисою в одно восхитительное целое.
— Вы верно думаете о чем-нибудь другом, любезный мой Владимир Николаевич? — проговорил снизу неотвязчивый Арский. — Ваш венок глядит куда-то в сторону…
— Будто? — отвечал Поэт, смущенный такою неожиданностью.
— Да как же!.. Опустите правый бок!.. Ниже… еще ниже!.. Ну, вот так!.. Прекрасно!.. Теперь посмотрите, как ввалилась середка… Вколотите в нее два или три гвоздика.
— Хорошо что ли?
— Очень хорошо!.. Принимайтесь теперь за другой, а я похлопочу около свечей.
— Сделайте милость!.. Только, пожалуйста, велите ставить так, как я вам рассказывал, чтобы не могли загореться гирлянды.
— Будьте покойны!
— А где же Василий Петрович?
— Он пошел хлопотать около шкаликов на той беседке, которая в большой аллее.
— Ах, какой он добрый! Дай Бог ему здоровья!
Весь этот разговор происходил в большой беседке публичного сада, в которой желающие могли давать праздники.
Вольдемар приехал накануне поздно вечером и на другой же день по приезде чуть свет занялся приготовлениями к балу.
Часу в девятом утра было разослано до сотни билетов с приглашением на бал и ужин… Потом, вместе с двумя своими друзьями, он пробыл в саду почти до глубокой ночи, украшая танцевальную залу так, как только было можно… Наконец часу в одиннадцатом вечера все было готово, и назавтра — назавтра должно решиться многое.
Отужинав, Поэт отправился к своей сестре, чтобы поговорить с нею обо всем поподробнее: бальные хлопоты отняли у него возможность сделать это прежде.
Разумеется, что речь началась Арским и что Любинька снова подтвердила свой отказ… Несчастный вдовец испортил все дело так, что хоть брось: поступок его произвел чересчур уж невыгодное впечатление в сердце молодой девушки, которая, после притворной печали маленького человека, не верила ему ни на грош.
Вольдемар был очень привязан к своей сестре и потому, видя, что она не любит Ивана Дмитриевича не на шутку, исподволь совершенно переменил разговор.
— Ну, как ты, мой друг, проводила без меня время?
— Не совсем-то хорошо… Съездила раза два за город и простудилась… Зато я могу тебя порадовать чем-нибудь другим, хоть ты и таишься от своей сестренки.
— Говори! Говори!.. Посмотрим! Только, полно уж, не знаю ли я наперед этих радостей.
— Например, что все семейство твоего названого дедушки и особенно милая Раичка…
— Да! Знаю!.. Знаю!.. Она скучала без меня. Ну да что ж тут за важность?
— Помилуй, мой друг!.. Как скучала?.. Я ее не видывала никогда такою живою и веселою, как она была без тебя.
— И ты это сама видела?
— Собственными своими глазами…
— И она говорила тебе, что ей с некоторого времени особенно весело?
— Именно говорила!
— А позволь спросить, как она веселилась?
— Беспрестанно на гуляньях: то чай в поле, то на рыболовне, то прогулка по реке…
— И только?
— Да чего ж тебе больше в нашем захолустье?
— И ты не замечаешь во всем этом какой-то особенной склонности к уединению, какого-то самовольного отдаления себя от несносного городского шума, от люд скости, от всех здешних дрязгов?.. А?..
— Нет, мой друг, признаюсь тебе, что я совершенно не заметила ничего подобного.
— Ну, вот видишь ли!.. По крайней мере знаешь ли ты что-нибудь о подарке, который мне готовится?
— Как не знать!.. Бисерная подкладка под часы: ученическая, детская работа, которую смастерила тебе Фелисата.
— Помилуй сестра!.. Ради бога помилуй!.. Да ты уморишь меня со смеха!.. Какое тут дело до твоей Фелисаты и разве нет чего-нибудь поинтереснее?
— То-то и есть, к несчастью, что нет!
— То-то и есть, к счастью, что есть!
— Как бы, кажется, дружочек, мне не видеть?
— Да вот не видела же… И к тому же говоришь еще, что она веселилась… А-а-ах! Какой же ты ребенок, как посмотрю я на тебя!.. Неужели ты не знаешь по сию пору, как умеет притворяться вся ваша братия?
— Но в чем же притворяться Раиньке?
— А вот ты увидишь ужо… Посмотри-ка только, что будет завтра.
— Дай Бог! Дай Бог!.. Особенно если мой обман тебе в пользу. Они распростились.
Улыбка самодовольствия и какая-то торжественность сияли на лице Вольдемара, когда он поцеловал сестру, желая ей доброй ночи… Напротив того, доброй Любиньке сделалось очень, очень грустно: она поняла теперь, что любовь его брата к дочери Бенина совсем не похожа на легонькое, эфемерное волокитство, которое так легко забывается для новых проказ… Она увидела, что Вольдемар должен быть обманут лестными, но ложными известиями, которые весьма справедливо и основательно приписывали Арскому, зная короткость его с братом и отношения последнего к другим лицам… Наконец она представила себе, как ужасно будет разочарование влюбленного Поэта, если он увидит прежнюю холодность Раисы, которая нисколько не отвечала на его искания.
Все это вдруг уяснилось в ее воображении, и она обняла своего брата гораздо крепче обыкновенного, как это мы делаем всегда, если близкому для нас человеку угрожает какая-нибудь опасность и если мы не можем ни сообщить ничего отрадного, ни помочь ему.
‘Добра, умна, а как неопытна! — говорил про себя Вольдемар, спускаясь тихонько по темной лестнице в свою комнату. — Но тем лучше!.. Тем лучше!.. — продолжал он. — Она меня любит — и нечаянность счастливой развязки будет для нее еще приятнее…
Любопытно, что-то она заговорит завтра?.. О! Пятнадцатое июля 18** года должно быть самым решительным днем моей жизни!’.
Утомленный дневными хлопотами, он погрузился сперва в пышный пуховик, потом в заманчивые мечты, наконец, в крепкий сон, а что в одно и то же время и пышно, и заманчиво, и крепко, то должно быть очень недурно… Не правда ли, милостивые государыни?
Но может статься, вы спросите, о чем же мечтал Поэт?.. Нет!.. Вы меня не спросите, потому что это старая песня.

Неизвестность лучше славы,
и добродетели лучше дарований.
Солнце, маленькое поле, жена, дети! —
вот что достаточно для его постоянных удовольствий.
Бернарден де Сен-Пьер

Глава XXXIX. Подарок

Удовольствие представляется его воображению,
его сердце воспламеняется, его чувства взволнованы: он желает…
Шевинmяр-де-ля-Паллю

Наступил торжественный день именин.
С девяти и до одиннадцати часов утра Вольдемар беспрестанно принимал поздравительные визиты, и однако ж, провожая своих посетителей, он благодарил только за сделанную честь и не просил ни одного: пожаловать на чашку чаю, как это обыкновенно водится в Сибири… К обеду, кроме старика Бенина с его семейством, позваны одни самые короткие друзья дома.
Бедный Поэт был все утро как на иголках.
Чуть только прогремят у подъезда какие-нибудь дрожки, ‘Ну, вот верно дедушка!‘ — думал он — и обманывался… Дедушка приехал после всех… Что ж?.. Оно и естественно!.. Конечно, старик-то хочет отдать подарки так, чтоб этого никто не видал… Надобно думать, что сама Раинька придумала и приладила все его шаги…
Наконец, явился и Яков Петрович — и это появление захватило дух у бедного молодого человека… Он не помнил ничего: ни встречи, ни получения небольшого пакетца с чем-то тяжелым, ни провод, впрочем, все это было делом пяти минут, потому что Бенин торопился в свою палату.
Когда Вольдемар остался один, тогда он бросился без памяти в свой кабинет, запер за собою дверь, сел в кресла перед письменным столиком, положил на него таинственный пакетец — и не знал, как осмелиться развернуть его.
Если бы посмотреть в то время со стороны на нашего героя, то можно было бы подумать, что он помешан на каком-нибудь забавном пункте…
То вскочит — и начнет прикидывать на руку тяжесть подарка, то снова положит его, снова сядет — и понюхает, то опять возьмет в руки — и посмотрит к свету, напоследок, в минутном порыве геройской решительности, он раскрыл непроницаемую четвертушку веленевой бумаги — и круглая бисерная подкладка под часы ученической, детской работы упала на стол.
‘Какая плутовка!.. Какая милая, добрая, затейливая плутовка! — воскликнул Поэт. — Она непременно хочет отдать мне свою работу собственными своими руками… И как хитра!.. Каково же?.. Даже не сказала ни слова своему папиньке… Ай да сибирячка!.. Так вот еще, что за нами водится!.. Ну да это хорошо!.. Очень хорошо!.. Прелестно!.. Теперь уж я никак не могу сомневаться в ее любви… То-то посмеюсь я над сестрой!.. И как эта Раичка сумела так мастерски секретничать?.. Ей-богу, ну, это превосходная штука!.. Покорно просим! Да я бы, за полчаса назад, конечно, прозакладывал свою голову, что она не решится на подобные вещи’.
Так говорил Вольдемар и не мог нарадоваться своему счастью… Между тем время летело… Пробило час, за Бениными послана коляска, вот пришли и короткие знакомые, вот посланный экипаж возвращается назад, вон пестреют платья и шляпки, вот Поэт выбежал на крыльцо, высадил дам, расцеловал их ручки, снял плащи и принял поздравления, вот начался общий разговор, вот пробило два — и принесено кушанье, вот отобедали, вот подали десерт и кофе, вот приняли и то, и другое… Она, кажется, так и посматривает на него… Какая досада!.. Ну что бы разойтись этим господам и отдохнуть у себя немного: ведь, как нарочно, не вспомнят, что они еще успеют утомиться вечером… а она вот так и выжидает минуты, чтобы остаться с ним наедине.
Вот разошлись и эти господа, вот и барышни убежали в сад… только она одна в гостиной и чего-то ищет… Плутовка!.. Знаем мы это исканье!.. Однако ж не надобно терять такой счастливой минуты… Подойдем!
— Ах!.. И вы здесь!
— Как видите…
(Уж и смешалась… Ах ты милочка!)
— И давно?
— С минуту.
— А я вас и не заметила.
— (Шутишь!) Не мудрено! Вы смотрели в другую сторону… Да что ж вы потеряли?
— Кольцо!.. А! Да вот оно… Вот оно!.. Ах, Боже мой! Какая ж я слепая.
— (Так-с!.. Понимаем, что у вас за слепота!) Вы отправляетесь гулять?
— Да! День такой прелестный… как нарочно для ваших именин. (Бедняжка! не знает, как и начать).
— Ах! Кстати!.. Получили ли вы сегодня подарок?
— (Насилу-то повела к настоящему.) Как же-с!.. И уже расцеловал за него ручки у моей миленькой ученицы… Какая прелестная работа!
— Полноте шутить, пожалуйста! Впрочем, не об этом речь: у меня есть до вас просьба.
— (Ага! наконец-то!) Вы можете приказывать.
— Не сердитесь же на меня, сделайте милость, что я вам ничего не приготовила для нынешнего дня, это не моя вина: я не нашла в целом городе ни бисеру, ни шелков, ни гарусу… А мне бы нужно отдарить вас за ваши подарки… Что ж?.. Вы не сердитесь на меня?
— Я не смею сердиться на вас, — отвечал Поэт таким голосом, как будто он не ел целых три с половиною дня и знал, что он утолит голод еще через такое же время.
— Смотрите же!.. Чур сдержать свое слово! — весело сказала Раинька и вдруг исчезла.
Вот тебе и подарок, в котором искусство и вкус до такой степени утончены и так прекрасны, что не знаешь, чему отдать преимущество: искусству или вкусу… Вот тебе и смех над недальновидностью сестры!.. Однако ж, кто бы это изволил обмануть доброго Ивана Дмитриевича?.. Пойти и спросить его… Ведь ему нельзя же выдумывать!
— Ах! Мой любезнейший, дорогой Владимир Николаевич!.. Позвольте вас обнять, расцеловать и поздравить самому лично с днем вашего ангела! — закричал Арский, увидя входящего Вольдемара и бросаясь к нему на шею.
— Покорно вас благодарю, Иван Дмитриевич… Но я пришел…
— Знаю! Знаю… догадываюсь!.. И снова должен обнять вас из благодарности… Вы пришли похвастать своим подарком… Не правда ли?
— Помилуйте!.. Каким подарком?.. Я не получил от нее ничего…
— Вы не получили от нее ничего?.. Да перестаньте же подшучивать так над вашим другом!.. Вы думаете, что я ничего не вижу по вашим глазам: ведь вы чуть не плачете от радости… Вот извольте-ка посмотреться в зеркало!
Вольдемар точно чуть не плакал, только совершенно от другой причины.
— Какая тут радость?.. Говорю вам без шуток: я не получил решительно ничего, кроме извинения, что не могли сыскать в целом городе ни бисеру, не шелков, ни гарусу.
— Может ли это быть?
— Верно может, когда оно точно есть, и я пришел спросить у вас, кто это вздумал тешиться надо мною и сообщил вам такой вздор?
— Признаюсь, если бы я слышал это не от вас самих, да я бы не поверил ни за что на свете… И таки ничего, совсем ничего не получили вы?
— Я вам говорю, что ничего.
— Странно!.. Удивительно!.. Непостижимо!
— И вы не можете сказать, кто придумал эту шутку?
— То-то и есть, что не могу: я дал честное слово молчать, а вы знаете, как это для меня дорого… Однако ж я постараюсь всеми силами добраться до истины… Что в самом деле за глупый и за низкий поступок!.. Да и я-то хорош!.. Написал к вам, не узнавши обо всем основательно.
— Чем же вы виноваты, что поверили по своей доброте?
— Нет! Нет! Владимир Николаевич — и не говорите лучше!.. Я никогда не прощу себе такой опрометчивости… Но я открою все! Тут должно что-нибудь крыться! Боже мой! Какие подлые люди! Как обманывать так бесчестно! — восклицал Арский, ходя из угла в угол в самом большом волнении.
Вольдемар, который пришел искать утешения у своего друга и узнать что-нибудь насчет несправедливого слуха, сам должен был сделаться утешителем: так растревожилось чувствительное сердце редкого, прекраснейшего, благороднейшего человека и примерного благоприятеля. Наконец, ему удалось кое-как смягчить справедливый гнев Ивана Дмитриевича, и он пошел домой, утешенный если не насчет сердечных обстоятельств и не в деле любви, то, по крайней мере, со стороны самой бескорыстной дружбы.
Сначала Поэт терялся в догадках… Ему никак не приходило в голову подозревать Арского в обмане, и к тому же, открывши истину, он был бы сильно огорчен шиканством человека, которого почитал своим искренним другом. Не добившись толку, он подумал напоследок: ‘Верно, какой-нибудь зубоскал, не заслуживающий ничего, кроме презрения, подтрунил над моим добрым, над моим милым Иваном Дмитриевичем…’.
Эта мысль успокоила его несколько, потому что он не знал, на кого ему сердиться, хотя, впрочем…

Неведение есть лекарство против наших бедствий.
Сенека

Глава XL. Бал и балы

Нас заставляют вертеться марионетками или кубарями.
Гораций

В половине восьмого экипажи стали подъезжать к воротам публичного сада… Вольдемар рассеялся от хлопот.
В начале девятого подали чай, в половине раздали карточки старушкам, старичкам и пожилым людям… В девять загремел польский.
Таково начало всех сибирских балов, и у молодого Смолянова недоставало только белого столового вина, которое почти везде в подобных торжественных случаях подают там в небольших рюмочках мужчинам при входе их.
Другое отличие этого бала состояло в том, что здесь дамы и кавалеры пестрели в одной зале… Впрочем, такая смесь была следствием необходимости, по неимению других комнат, иначе старинное заведение сидеть каждому на своем месте, верно, не было бы нарушено.
Говорят, что теперь уже не считается неслыханною дерзостью и поступком неблагопристойным, если какой холостой мужчина взойдет в гостиную дам и если ему вздумается поговорить даже с девицей, но прежде это было уголовным преступлением в кодексе сибирских приличий… Некоторые из приезжих молодых людей чрезвычайно жаловались на такой вандализм — и не уничтожали его одним решительным ударом только по своей малочисленности, исподволь почти невозможно было сделать ничего: малейший исключительный разговор с какою-нибудь девушкой или дамой, сидящей в кругу своих подруг, делал ее жертвою сплетней… Ангажировать на два танца сряду, несмотря ни на какие близкие отношения, значило бы хотеть обратить на себя общее внимание и снова подвергать свою даму разным толкам… Если за это не осуждали решительно, то уж непременно говорили, что такой-то влюблен в такую-то и что свадьба, кажется, назначена в будущий мясоед.
Поверя мне (как и следует), что тут нет преувеличений (как и в самом деле), вы, милостивые государыни, спросите, может быть, меня: каково же было там бедняжкам мужчинам?
Плохо! Очень плохо! Прелестные мои читательницы!.. Особенно, если им нравилась какая-нибудь из приезжих: эти бывают иногда так образованны и так милы!.. Но, что касается до разговора с туземками, так навряд господа зауральские волокиты теряли слишком многое от невозможности беседовать с нами… Я ведь вам пересказывал о воспитании сибирячек… Не говорю теперь ничего об их уме, потому что слова ум и бал склеиваются между собою чем-то таким жиденьким, как седьмая вода на киселе.
Когда все председатели и советники палат переберут в польском всех жен своих товарищей и некоторых из молоденьких девушек, по каким-нибудь особенным политическим причинам, тогда господа танцоры натягивают перчатки, и это вовсе не шутка!
Шепот, который вы замечаете между ними, происходит от важных взаимных вопросов:
— Послушай! Кого ты ангажировал?
Такую-то.
— Стало быть, ты станешь в первой паре?
— Да!.. А ты кого взял?
— Слюнину.
— Ну так тебе должно быть во второй (и тому подобное).
Таковы приготовления к экосезу, непременному, всегдашнему, первому танцу вслед за польским.
Случалось ли вам, милостивые государи, бросать когда-нибудь философический взгляд на экосез?.. Если нет, так это очень жалко, и особенно потому, что подобное упущение нельзя поправить ничем: безжалостная мода давно уже подписала указ вечного изгнания этому шотландскому выходцу…
Конечно, есть еще средство: стоит только съездить в Сибирь или куда-нибудь в глушь, но многие ли из людей делают такие чрезвычайные пожертвования на пользу любомудрия?
Полюбуемся же этими гладиаторами в цирке Терпсихоры.
Дамы выбрали себе места, против них вытянулась линия мужчин… Смычки на струнах, знак подан и — ‘пошла писать!’ — думаете вы?.. Ничуть не бывало!
Взгляните, как охорашивается этот губернский танцевальный запевала… Как грациозно закруглил он свои руки, с какою внушающею важностью подходит он к своей даме и спрашивает ее о назначении фигуры таким тоном, как будто бы дело шло о благоденствии целого общества… Приказание отдано — и вот когда надобно употребить все свое внимание…
Посмотрите! Посмотрите!.. Как щегольски поклонился он!.. Как небрежно и между тем как ловко подался немного назад, и как это хорошо он умеет поправить бантик своего галстука в ожидании, покуда доиграет второе колено… Оно кончено — и он, как зефир, подлетает к даме, он несется с нею, и улыбка его, с которою он смотрит на нее, значит в переводе: ‘Не беспокойтесь!.. Мы мастерски обделаем эту штуку!.. О! На этот счет мы-таки съели собаку!’.
Фигура сделана — и белый платок вышел на сцену… Им отирают трудовой пот, он заступает место опахала… Распорядитель экосеза утомился: он должен был повторить одно и то же с двадцатью парами, иначе бы ему и не обобраться от претензий.
Он кончил и отдыхает от трудов: теперь другой отличается на его поприще, другой в каком-то забытье, в каком-то младенческом упоении перелетает с места на место, с цветка на цветок, но и тот скоро кончит, оглядится кругом себя и, не замечая никакого следа своих шумных, блистательных действий, вынет свой белый платок — и начнет обмахиваться… За ним явится третий, одиннадцатый, двадцатый — и все та же история.
Примените это к другим танцам, потом итог ваших наблюдений примените к жизни почти всех людей — и вы увидите чрезвычайное сходство.
Один выдумает фигуру или переделает старую на новый лад, и потом идет, летит, хлопочет, беснуется, другие увлекаются за ним, наконец, все становятся поочередно в последнюю пару, оглядываются — они забыты: другие выплясывают их выдумки, на других обращено внимание, а что ж они?.. Они устали, пот течет градом, приходится вынуть платок, обтереть им свое разгоревшееся лицо — и расшаркаться.
Но люди отделываются так скоро только в жизни, а не на сибирском балу… Там без трех, без четырех фигур и экосез не в экосез.
Затем следует несколько обыкновенных кадрилей и между тем пунш и наливка для желающих… Потом небольшой роздых, как пауза перед торжественным аккордом, — и вот весь beau monde молодежи становится танцевать французскую кадриль, и вот все старое подымается из-за карт, чтобы полюбоваться на новое поколение, а между тем наливка и пунш идет своим чередом.
После этого блистательного подвига снова принимаются за простую кадриль, потом следует матрадур, или в иных городах манимаска, но — одиннадцатый в исходе, и потому между тем водка и вино, потом мазурка (только не сидячая, а в струночку) — и между тем вино и водка, потом котильон — и между тем водка и вино, потом ужин — и между тем вино, водка, наливка и шипучка, наконец, если некоторые известные приемы развеселят танцевавших, тогда после ужина принимаются за алагрек и попурри и между тем поражают шипучку и наливку.
Самый коротенький и, следственно, самый непарадный бал продолжается только до часу за полночь, самый блистательный — до четырех и даже до пяти… Зато уж как и натешатся мои голубчики, любо посмотреть на уезжающих!
Таковы были все сибирские балы за пять, за шесть лет… Говорят, что теперь французская кадриль сделалась танцем очень обыкновенным, для которого не стоит оставлять карточного стола, не доигравши роберта, особенно если игроки находятся au cris, или не узнавши на опыте, кому достанется большой столовый ремиз, поставленный каким-нибудь горячим игрочком.
Говорят, что и беспрестанные между тем почти вышли между тем из употребления, но это должно разуметь только о столицах губерний. В уездных городах балов нет и в помине: там существуют только одни благородные ассамблеи, которые бывают очень и очень сытны, впрочем, почему же сибирякам и не забавляться таким винным образом, когда, по словам Горация, и сам старик Катон подогревал иногда вином свою непоколебимую добродетель?
Один мой хороший знакомый, живший несколько времени в тех краях, сказывал мне, что вместо вопроса: ‘Где ты намерен провести сего дня время?’ — он всегда употреблял другой: ‘Куда ты понесешь свой желудок?..’. И это очень кстати, потому что еда и питье есть главное и чуть ли не исключительное занятие на этих званых уездных вечерах.
Тот же самый приятель говорил мне, как один окружной начальник, заметя, что почти все дружеские собрания, вследствие усиленных приемов, не проходят без историй, созвал своих подчиненных и, сделавши им сперва выговор, прибавил потом: ‘Уж вы, господа, лучше и звали бы просто на бал, ужин и драку… По крайней мере тут являлись бы одни желающие!’.
Резон, Фирсыч!
Но с этими чиновниками Вакха я удалился от своего предмета. ‘Вино веселит сердце человеческое’, — сказал Царь-Поэт, пускай же их пьют себе на здоровье и потом являются с похмелья к своим окружным начальникам для получения родительских наставлений,

Имея по обыкновению жилы, полные вина,
которое они выпили накануне.
Вергилий

Глава XLI. Фигуры

Боже мой!.. Как много заключается в одном менуэте!
Танцовщик Марсель

‘Кажется, я грущу по-пустому, — думал Вольдемар, отдыхая в углу залы от какого-то утомительного танца и приготовляясь к мазурке. — Ведь и в самом деле она могла не сыскать ни бисеру, ни шелков, ни гарусу… Уж если бы я не нравился ей, так что тогда за извинения?.. К тому же Иван Дмитриевич легко мог быть обманут другими насчет подарка, но что касается до ее грусти: это уж он видел собственными своими глазами, и тут нет никакого сомнения… Точно!.. Точно!.. Она не виновата! Она меня любит!.. Что ж мне делать?’.
— Ангажируй на мазурку!.. Мы ждем тебя! — сказал кто-то из товарищей молодого Смолянова, ударив его по плечу.
— Сейчас! Сейчас!.. — отвечал Вольдемар и невольно улыбнулся, что первое восклицание подошедшего приятеля так решительно показывало ему дорогу исканий, по которой он должен был подвигаться вперед… Раиса не была прошена никем, и разумеется, что Поэт воспользовался этим.
Упоенный своими обманчивыми надеждами, именинник вздумал рискнуть, то есть кончить все дело вдруг, по-военному: уснувший дух кадетской решительности пробудился в нем во всей своей силе и во всем своем блеске.
Он не знал или он позабыл в то время следующее знаменитое выражение Теренция: ‘Тот чрезвычайно ошибается, по моему мнению, кто воображает, что насилие лучше любви утвердит власть его’.
Нет сомнения, что, намереваясь перешагнуть через колею обыкновенного хода вещей, он не думал ни о древних, ни о новых писателях, но в нем таилась какая-то невыразимая жажда, удовольствие порхало перед ним узорчатым мотыльком, и сердце, желая подстрекнуть его еще более, говорило ему, разумеется, без всяких книжных справок, словами Сенеки, что всякая опасность увеличивает ценность удовольствия…
Жребий был брошен… Стих Овидия оправдался: ‘Все позволенное не слишком вкусно и все запрещенное разжигает наши желания’.
‘Что такое, в самом деле? — подумал Вольдемар. — Была не была!.. Вывезет — так хорошо…’.
— Владимир Николаевич!.. Начинайте! — сказал ему ближний кавалер, и Поэт не успел додумать, что будет тогда, если не вывезет.
Тур начался: чего зевать и что за разговоры?.. Сем прямо к делу, начистоту!.. Он пожал слегка маленькую ручку… Молчат!.. Добрый знак!.. Он покрепче, немножечко, чуть-чуть покрепче.
— Вы шалите, Владимир Николаевич.
Вот другой бы простак и стал бы верно считать, на его месте, что он испортил все с самого начала, но очарованное воображение Поэта совсем иная статья, милостивые государыни, нежели мысли какого-нибудь нашего брата… Ему показалось, что эти немногие слова были сказаны таким нежным голоском, с такою обязательною ласкою, с такою улыбкою взаимной любви, что все это вместе было совершенно равносильно бессмертному по своей знаменитости выражению: ‘Продолжайте!.. Это нам приятно!’.
— Не премину! — сказал сам себе Вольдемар и стал дожидаться новой очереди. Она пришла, он полетел и на этот раз сдавил как следует руку своей дамы.
— Если вы не перестанете, то я сейчас уеду и никогда нога моя не будет в вашем доме, — пролепетала Раиса скорым шепотом.
Куда, подумаешь, иные-то мастерски умеют высказывать свои мысли сильно, кратко и вразумительно!.. Например, чего не договорено в этом маленьком условном периоде!.. Тут есть и слово если, и слово то, тут есть и начало, и средина, и заключение, тут есть и предложение и вывод, который заключается в выезде и неприезде, наконец, вы даже найдете тут и умолчание. ‘Если вы не перестанете…’ — то есть: ‘Если вы не перестанете пожимать мою руку, то…’ — и проч. Прошу покорно!.. Фигура риторическая и фигура мазурки в одно и то же время: вот новость!
Вольдемара окатило замешательством: так называемые мурашки побежали у него по всему телу. Еле-еле мог он докончить свой тур, и то в каком-то меланхолическом помешательстве человека, приговоренного к смерти. Вслед за тем ему сделалось дурно, и мазурка прекратилась… Он едва успел выйти в сад и почти без чувств упал в объятия Ивана Дмитриевича, который, пользуясь темнотою ночи, прогуливался по аллеям и на эту пору случился подле самой беседки.
Удивляюсь, как можно упасть так высоко и не расшибиться вдребезги!.. Не постигаю, не могу постигнуть, что должен чувствовать человек, который, как казалось ему, был так близок к своей цели и потом увидел, что между ним и ею находится неизмеримое пространство, что он должен подавить все свои сладостнейшие надежды, что ему надобно позабыть навсегда самые пламенные свои желания… Навсегда!.. Это ужасно!.. Это невыносимо!.. А почему знать, может быть, это и очень выносимо.
— Что с вами?.. Ради бога, скажите мне, что такое с вами? — говорил ему Арский, когда он пришел в себя.
— Ничего!.. Мне теперь легче!.. Я ничего не чувствую!.. Но не уехала ли она домой?
— Как! Разве случилось что-нибудь и с нею! — отвечал маленький человечек, которому после всего, что он знал, очень не трудно было заменить безошибочно в своей голове местоимение она собственным женским именем.
— Нет!.. Но я несчастлив!.. Очень несчастлив, любезнейший мой Иван Дмитриевич… Для меня теперь все кончено!
Полноте!.. Верно, это вам так кажется.
— Нечему тут казаться: я уверен, что она меня не любит.
— И вы это слышали от нее?.. И будто вы спрашивали?
— Ни то, ни другое, однако ж, я точно убежден, что мне нет никакой надежды.
— Ах, боже мой!.. Да в чем же дело?
— Я, глупец, сошел с последнего ума и осмелился пожать у нее ручку.
— Напротив!.. Прекрасно!.. Я не вижу тут ничего худого… Ну, вы пожали один раз, что ж потом?
— Она молчала, и я пожал еще.
— Браво!.. Прелесть!.. Вы пожали еще?
— И она сказала потихоньку, что я шалю.
— И она это вам сказала?.. И вы после этого говорите, что она вас не любит?.. Да помилуйте! Можно ли сказать что-нибудь обязательнее?.. Неужели вы хотите, чтобы она с самого начала стала говорить вам: Покрепче! Покрепче!.. Этого, мой друг, невозможно требовать ни от какой невинной девушки.
— Я сам, так же, как и вы, понял этот ответ в хорошую сторону и пожал ее руку в третий раз…
— Чудо!.. Так и следовало!.. Как же это принято?
— Чрезвычайно дурно!.. Невыразимо скверно!.. Она сделалась вдруг очень серьезною и сказала мне, что если я не перестану, так она уедет с бала.
— А вы и поверили?.. Ах вы, молодой человек! Молодой человек!.. Что ж ей говорить-то иначе, особенно, если рассмотреть основательно все побочные обстоятельства?.. Например: не улыбнулись ли вы, пожимая ее руку в третий раз?..
— Да!.. Кажется, что улыбнулся.
— Ну, вот видите ли!.. Вот в чем и штука!.. В это время ей очень могло показаться, что за вами замечают, а разве вам хочется, чтобы она была предметом городских сплетней?
— Сохрани боже!
— Так как же вы ей прикажете вести себя и что она будет говорить вам?.. Конечно, она бы могла сказать это же самое как-нибудь иначе, немножко помягче, да с близкими людьми не всегда остережешься, не всегда скажешь так, как хочешь… Перестаньте же малодушничать!.. Ступайте поскорее в беседку, чтобы не обратить на себя слишком большого внимания… Но больше всего, поверьте моей опытности, что в этом происшествии нет ничего худого, и будьте покойны насчет исполнения ваших сердечных надежд… Не грустите!.. Пожалуйста, не грустите!.. Уверяю вас моею честью, что вы сделали самое счастливое начало.
— Ах, добрый мой друг!.. Как много облегчили вы мои страдания!.. Как я вам обязан за участие!
— Полноте!.. Перестаньте!.. Не стыдно ли думать об этакой мелочной услуге с моей стороны?.. И что я тут сделал?.. Я, который готов пожертвовать для вас жизнью.
Поэт отвечал на это самым искренним объятием… Друзья расстались.
Вы, конечно, поверите мне на слово, что, несмотря на отрадные утешения дружбы, Вольдемар был очень невесел все время до окончания бала, особенно, когда он заметил, что Раиса всеми силами старалась удаляться от него и даже ни в одной котильонной фигуре не выбрала его своим кавалером, как это делывала она прежде.
В три часа он проводил всех своих гостей и в половине четвертого лежал уже в постели и думал горькие думы.
Если сказать правду, то надобно признаться, что весьма трудно отдать отчет мыслям и мечтаниям человека, и тем паче Поэта, находящегося в подобных обстоятельствах.
Душа Вольдемара представляла тогда какую-то чудную смесь надежд и безнадежности, обольстительных авось и убийственных нет, ожиданий и страха, мучений и… Я хотел было сказать радости, но могло ли даже самое это слово прийти ему тогда в голову? А вот увидим!
Он просматривал минувшее, безбожно надувал самого себя, перетолковывая все в потачку своего сердца, и все-таки, невзирая ни на какие натяжки, ни на какие плутни ума в пользу чувств, он начинал видеть, что для предполагаемого им воздушного замка любви и счастья у него слишком мало запасных материалов, да и те очень и очень плохи, чтобы затеять прочное здание… Однако ж, если он замечал такой горестный недочет в полной смете, так это еще ничуть не значит, чтобы он вовсе отказывался от постройки.
Нет ничего легче, как обмануть самого себя: другому мы поверим не так скоро, особенно если он будет доказывать что-нибудь противное нашим желаниям или нашему убеждению, но себе… это большая разница!.. Кто лучше нас знает вещи?.. Кто обсудит предмет основательнее, нежели мы?.. Кто скорее проникнет во все тонкости и безошибочнее поймет человеческое сердце?.. Все мы… Да, господа!.. Мы с вами вообще великие люди!
Сверх того, Вольдемар имел в Арском слишком большое подспорье своим заблуждениям, чтобы оставить их навсегда.
Она хорошо расположена ко мне, она меня любит, но зачем не любит она меня до безумия? — думал он и со всем усилием напрягал всю свою мыслительную силу, чтобы отыскивать враждующие ему причины.
— Я не хорош собой, но что значит красота мужчины? — говорил Поэт, утешая себя, и, таким образом, для всякой невыгодной своей стороны находил такое но, против которого не было уже никаких возражений.
Одним словом, результат его тогдашних мечтаний, переведенный на чистый русский язык, значил: ‘Если она теперь и не очарована мною, то, судя по всем вероятностям, это должно случиться в самом непродолжительном времени, потому что нет ничего, что бы могло препятствовать взаимности’.
Такова была его последняя полусонная мысль… Бедняк совершенно забыл о важности первых впечатлений…
Я узнал после стороною, что корнем всего зла, первою и главнейшею причиною непреодолимой антипатии был проклятый дорожный сюртук с несчастными отворотами.
Как после этого постичь все странности наших душевных чувств!.. Ведь, кажется, нет никакой аналогии, никаких существенных отношений между фантастическою жизнью сердца и заплатками из поношенного бархата, а если подумаешь, то есть если подумаешь и глубоко, и высоко, как следует философу-рецензенту, так и увидишь много кое-чего невидимого для простых глаз…
Ох этот мне екатеринбургский портной!.. Узнай-ка Вольдемар тогда же, кто всему виноват, да он бы за одного человека аркебюзировал, то есть расстрелял весь город своими эпиграммами.
И в самом деле, как осмелиться опозорить заплаткою такую грудь, в которой теплится священный огнь Поэзии? Вы сами видите, мои любезные читатели, до чего доведен избранный подозрительными оттенками изношенного бархата… и какого бархата?.. Быть может, что он составлял прежде одежду еще более подозрительную…

О! Как я несчастлив! Как я несчастлив…
Один неудачный день похищает у меня
все сокровища, всю прелесть жизни!
Лукреций

Глава XLII. 5 месяцев, 2 недели, 2 дня, 23 часа и 47 минут

Разум, довольный настоящим,
не любит затруднять себя будущим.
Гораций

Рассказывай я тары-бары, обморачивай я доверенность читателей какими-нибудь выдумками, одним словом, будь я романист, а не историк, и тогда мне было бы очень легко описать здесь какое-нибудь очень интересное происшествие, будто бы случившееся шестнадцатого или семнадцатого июля, или, наконец, в самом непродолжительном времени после именин Вольдемара, но что за радость слушать небывальщину?.. Истина, хоть она по большой части и не слишком затейлива, — вот что и дорого и мило… Она-то и заставляет меня сделать чрезвычайно отважный прыжок через большое пространство времени, то есть ровнехонько через пять месяцев, две недели, два дня, двадцать три часа и сорок семь минут, считая от полночи, которая разделила описанное мною пятнадцатое число июля от шестнадцатого, что и придется как раз в первое января, в исходе двенадцатого часа пополудни, в день Василия Великого, архиепископа кесарии Каппадокийской.
Неужели в этот промежуток не случилось ничего особенного? — говорят мне с разных сторон сто двадцать две читательницы и пятьсот семьдесят три читателя… Делаю умственный пируэт и отвечаю во весь голос: Ничего! Милостивые государыни!.. Ничего! Милостивые государи!
Все шло самым обыкновенным порядком… На третий день после бала молодой Смолянов стал по-прежнему ездить к Бениным и преподавать там свои лекции, совершенно без всякой пользы во всех отношениях.
Ученица его подрастала, хорошела, формы ее стали уже наливаться и внятно предвещать всю упоительную роскошь дивных округлостей, а в это время, как вы сами знаете, в уме девушки начинает мерещиться совсем не учительская ферула… Про взаимные же отношения Раиньки с Вольдемаром нечего и говорить: разговоры их делались день ото дня короче утиного носа, так что напоследок они спрашивали друг у друга только об одном здоровье и потом в своих ответах поочередно славили Бога.
Чем больше в лес, тем больше дров, говорит пословица. Так и в любви. Оробеешь раз, и никогда не соберешься с духом, если не досказал чего-нибудь сегодня, так завтра не доскажешь и подавно…
Женщины любят в мужчинах скромность, а не робость: с ними не сделаешь ничего без решительности.
Обдумавши все, надобно подойти к любимой особе с некоторою самоуверенностью и сказать напрямки: ‘Сударыня!..’ или: ‘Милостивая государыня! или: вот такая-то, например: ‘Авдотья Алексеевна… Я вас люблю!.. Я вас очень люблю!.. Я вас обожаю!.. Пожалуйста, обожайте меня!’.
Она взглянет на вас и — покраснеет, или она взглянет на вас и — захохочет.
Во всяком случае вы не должны робеть, повторите первое свое восклицание и прибавьте самым решительным, самым торжественным голосом: ‘Да или нет?’.
Я не могу уверить, что она ответствует вам на это, но по крайней мере вся история кончится в два мига.
Боже мой! Как легко подавать советы!..
Не догадавшись сделать подобной мастерской выходки, Вольдемар должен был сидеть у моря и ждать погоды… Он, как говорится, растерялся… Письмо Арского, полученное им в Тигирецкой долине, завлекло его слишком далеко в преследовании Раисы. Потом эти бедственные фигуры доконали его как нельзя более: он сделался рассеян, грустен и — молчалив. Чуть ли только не в сентябре спохватился
он, что поэтические его понятия о любви к Бениной позволяли ему вести самую страстную переписку с Лизою, но писать в сентябре значило все равно, что не писать, потому что милая названая сестреночка просила его послать свой ответ непременно с первой же почтой или много-много что со второй.
Конечно, это непременно требовалось только одною пламенною и нетерпеливою привязанностью сердца, но пропустить около десяти почт было поступком совершенно непростительным и таким делом, которого никак невозможно поправить.
Эта убийственная невозможность еще более расстраивала молодого Смолянова… Старик отец заметил перемену в своем сыне, беспокоился, спрашивал и, разумеется, не узнавал ничего, как водится… Редко, очень редко случается, чтобы дети, несмотря ни на какую доверенность, ни на какую любовь к своим родителям, признавались им в своих сердечных тайнах, особенно отцам.
Перешедши поле жизни и забывая наши первые шаги, наши собственные заблуждения, или по холодности своей считая пылкую исключительную любовь такою слабостью, которая чрезвычайно мешает успехам в свете и существенным выгодам молодого человека, мы говорим в первом случае, что эта страсть — есть глупость, и во втором, что она — есть зло.
Приятно ли же после этого, кому бы то ни было, на простодушные излияния своих пламенных, незаменимых чувств, которые кажутся тогда выше всего земного, получить какой-нибудь вовсе уж невычурный ответ: ‘Послушай, брат: выкинь-ка ты из головы этот вздор и займись тем, что может принести тебе пользу’.
Зная, как могут огорошить подобные слова, дети прималчивают, и, таким образом, все идет своим порядком.
Вольдемар в свою очередь принял наравне с другими ту же систему прималчивания — и страдал… Люби он или одну только Раису, или одну только Лизу, тогда, без всякого сомнения, имея добрую и нежную сестру и двух таких благоприятелей, которые казались ему искреннейшими и примерными друзьями, — он открыл бы им всю свою душу, разобрал бы перед ними все до последней ниточки и, уж конечно, очень бы облегчил этим свое горе… Если ум хорошо, а два лучше, то что ж бы сделали тогда четыре ума? — Да это вышли бы чудеса в решете: все бы они придумали, все бы они предусмотрели — и Раиса не отвернулась бы ни за что.
Но любить двух прелестных девушек вдруг, и как любить?.. Соединяя их в одно фантастическое целое… Нет, господа!.. Для ясного уразумения подобных вещей надобно, чтобы душа другого была настроена совершенно одинаково с нашею, чтобы на малейший, самый утонченный звук одной другая в ту же минуту отвечала звуками равносильными, надобно, чтобы сердечные гаммы вполне гармонировали друг другу, чтобы ни одна нота не ускользала от внимательного слуха… Одним словом, чтобы постигнуть и оценить Поэта, необходимо иметь самому решительно поэтическое направление духовных способностей, а этого-то и не предполагал наш влюбленный бедняк в трех близких к нему людях… Как же решиться на безусловную доверенность?.. И разве не были бы тогда все слова его гласом человека, вопиющего в пустыне?.. Какая же стать рассказывать без пользы?.. Повторю: Вольдемар поэтизировал, молчал и страдал.
Что же поделывал почтеннейший и любезнейший Иван Дмитриевич с июля и до января?.. Почему он, имея сладостную и отрадную возможность забыться хоть бы и не на минуту в лоне дружбы, не разделял с нею своего горя, не поверял ей своих тайн, как об этом изволил он писать к Вольдемару?
Читатели мои должны были принимать его по сию пору за плута, который любит и умеет подольстить и подмазать, за человека, который видит чужие слабые стороны, живые струны и не пропускает случая задевать их в свою пользу… Но всего этого очень еще недостаточно для полноты его портрета: время и обстоятельства дорисуют остальное самыми яркими и верными красками, а теперь я прибавлю покуда, что он был плут тонкий и, следовательно, расчетливый и дальновидный.
Получив отказ Любиньки, Арский и не думал потерять надежды… Когда возвратился он от Смоляновых домой с приставленным носом, то первою его мыслию была пословица, что вода долбит и камень: на ней-то основал он все свои планы относительно второго брака.
‘Главное, — думал он, — надобно быть грустным или, лучше сказать, томным — в меру, потом постоянно продолжать делать все возможные услуги — тоже в меру, наконец пользоваться всеми возможными случаями для выставки себя в самом выгодном свете — и опять-таки в меру, чтобы все эти три средства не сделались приторными от излишества и не потеряли бы своей ценности’.
Расчет, как вы сами видите, очень верен… Разумеется, что такое поведение говорило бы за него: ‘Мне отказано, и я грущу, я несчастлив, но, несмотря на вашу холодность, я не перестаю любить вас, потому что эта любовь составляет главнейшую часть моего существования: я жертвую для вас всем на свете, я готов делать, что вам угодно, и сверх того, посмотрите только, полюбуйтесь, какой я добрый, какой я хороший, какой я благородный!’.
Все это вместе тронуло бы хоть кого!.. Точность выполнения подобных правил со стороны плутов весьма часто поддевает на удочку честных людей, при всей их благоразумной осторожности… Последние, по доброте своего сердца, или не помнят старого, или ошибочно предполагают исправление и радуются без всякого притворства мнимым счастливым переменам.
Арский делал так, как думал… Он в самом деле любил Смолянову, если только плут может иметь даже понятие о романической любви… Впрочем, конечно, родство с начальником было для него гораздо важнейшею статьею, нежели все сердечные расчеты.
С искусством, с терпением, с рассудительною настойчивостью шел он шаг за шагом к своей цели, и должно сказать правду, что через месяц или через два после известного сватовства Любинька стала обходиться с ним по-прежнему, то есть приветливо, ласково, как с другом дома, будто ничего не бывало… Иван Дмитриевич видел свои постепенные успехи — и выжидал. Так шли его дела в продолжение целых пяти с половиною месяцев, о которых я сказал.
Что ж касается до откровенности с Вольдемаром, или, говоря точнее, до решительной просьбы об явном ходатайстве, то, хотевши было сделать это сначала, он передумал впоследствии… Арский очень хорошо знал привязанность к себе молодого Смолянова, но он также был уверен в его нетерпеливости, в неопытности и, что всего хуже, в неумении приниматься за дела такого мудреного рода… Результатом этой уверенности было молчание, а Вольдемар и сам имел слишком много собственных горестей и был чересчур расстроен, чтобы заниматься чужими несчастиями и выспрашивать чужие тайны.
Теперь, по порядку вещей, нам надобно поговорить о Вельском… Восковый человек был наравне с другими сын греха и плоти. Занятый в течение целого дня должностными делами, он от утра и до вечера не помнил о своем одиночестве, но, приходя домой и встречаясь там только с одною Анной Васильевной, он грустил поневоле и уже без всяких шуток… Возвратясь из своего путешествия вместе с Вольдемаром, он увидел, что смерть его жены давно позабыта всеми и что, следственно, ему не нужно иметь слишком постное лицо. Пяти- или десятиминутная практика перед зеркалом выбрала и утвердила новую форму, с которой он почел приличным показываться в люди.
В августе его полукислая физиономия стала появляться в обществах. В сентябре мысль о новой женитьбе так сильно врезалась в его голову, что не давала ему покою, в октябре он обревизовал проницательным своим оком весь прекрасный пол целого города, и наконец выбор его пал на Александру Яковлевну, эту милую, томную, богомольную вдовушку, которая отреклась от всего житейского, от всего, что пахнет грехом и соблазном.
Такая неожиданная смелость выбора делает, конечно, очень много чести предприимчивому духу Василья Петровича: подвиг был труден, но, решившись однажды, Вельский начал действовать как следовало человеку искусному.
Праздничные его визиты к старику Бенину скоро и неприметно превратились в частые посещения, а эти последние сделались наконец дружескими беседами… Овладевая все больше день ото дня доверчивым умом старика и обольщая всеми средствами его простодушие, он в то же время не пропускал ничего, чтобы обратить на себя исключительное внимание вдовушки.
Он истощал все свое подьяческое остроумие, любезничал, волочился, делал подарки, заставлял бедную свою малютку целовать беспрестанно ручки Александры Яковлевны, одним словом, он делал все что мог — и едва ли без успеха.
В начале декабря этот сердобольный предмет пламенной страсти Вельского полюбил со всею материнскою горячностью его маленькую дочь, которую тогда же перевезли в дом Бениных, чтобы иметь присмотр за бедненькой сироточкой.
Все шло для воскового человека как нельзя лучше: эта перевозка дочери послужила ему предлогом бывать ежедневно у своей возлюбленной и замечать, как много и как нежно ласкают его толстенькое чадо, по крайней мере при нем, а ласки вдовушек к детям молодых вдовцов почти никогда не рассыпаются спроста… Они говорят: ‘Посмотри, как я люблю твое дитя!.. Мне кажется, будто оно мое собственное: так оно мило моему сердцу!.. Взгляни!.. Видишь, как я целую его: это значит, что я целую в нем тебя, друга души моей!’.
Тут воображение мое составляет целый разговор.
— Что ж из этого следует, милостивая государыня? — спрашивает у нее глазами молодой вдовец.
— Как что? — отвечает также вдовушка. — Сватайся за меня.
— Но ваш чересчур скромный вид?..
— Ничего не значит!
— Но ваш обет набожности и целомудрия?..
— Дудки, мой любезный!.. Дудки — и больше ничего.
— Но вы отказали одному, двум, трем?..
— Я молода, я хороша, я шалила, ты же пришелся мне по сердцу, пользуйся скорее моим расположением.
— Слушаю-с! — воскликнул Василий Петрович, и не делал ничего, потому что подобного разговора никогда не бывало, и если он знал что-нибудь, так он знал это слишком гадательно, чтобы решиться сделать последний шаг… К тому же, встречаясь у Бениных почти каждый день с Вольдемаром, он очень хорошо видел, до какой степени почтенный отец семейства любит молодого Смолянова и как велика его доверенность к нашему герою… Разумеется, что он намотал себе на ус подобные замечания и решился при первом удобном случае открыться своему другу, посоветоваться с ним и попросить его замолвить доброе слово.
Здесь я кончаю свой короткий рассказ о длинном промежутке… Читатели мои, конечно, имеют теперь обо всем весьма полную идею.
Перед ними находятся три главнейшие действующие лица с их различною любовью, с их намерениями и желаниями… Каждый из них выбрал себе особую дорогу для достижения своей цели: последствия покажут, кто из них прав, кто виноват, но по доставленным мне сведениям, я могу сказать утвердительно, что тридцать первого декабря все они были в самом дурном расположении духа: одному наскучило бездействовать и не знать своей участи, другому наскучило притворяться грустным и во всех отношениях примерным человеком, третьему наскучило волочиться, любезничать и беспрестанно колебаться между большими надеждами и большими страхами, потому что вдовушка могла же посовеститься изменить своим клятвам не принадлежать решительно никому и решительно никогда.
Правду говорят, что на всякого мудреца по глупости. Так и с Вельским: чудак-то верно позабыл, что где клятва, там и преступление, иначе чего бы ему трусить?
В таком положении находились три друга, когда наступил новый год… Грусть, скука, нетерпение и желание скорой развязки, все это овладело ими в высочайшей степени.
Разум их не был доволен настоящим, и, оправдывая отрицательно слова Горация, они удивительно как много затрудняли себя будущим.
Наконец судьба доставила им случай поговорить — откровенно, обсудить дело — здраво, разделить призы — полюбовно, решить задачу обстоятельств — благоразумно и кончить все за один прием — прекрасно!
Впрочем, и пора!

Любовь слишком долго наполняла дни мои горестью.
Флориан

Глава XLIII. Вакханалия

Когда человек напьется вина, все члены его
тяготеют, тело его качается, язык костенеет:
потопивши свой разум, ворочая глазами,
он только горланит, бушует и всякую минуту икает.
Лукреций

Надобно отдать справедливость, что жители города Т…….в иных вещах не уступают ни на волос даже и самым жителям столицы.
Например, по всем дням, в которые судебные места от присутствия, а училища от учения свободны (хотя, если сказать по секрету господам календарщикам, ни училища не учатся, ни судебные места не присутствуют), по всем этим дням они наряду с другими никак не могли придумать, чем бы заняться поумнее обыкновенной бестолковой скачки из дому в дом, чтобы развозить поздравления с новым годом, с новым счастьем или с какими-нибудь другими обветшалыми вещами.
Таким образом в исполнении нелепого обычая прошло целое утро… Обедали у старика Смолянова, вечер положено было провести у Василья Петровича, как у именинника.
На обыкновенный холостой вечер собираются там всегда в пять часов, чтобы напиться чайку, хватить пуншику и поиграть в карточки или чтобы хватить чаю, напиться пуншу и проиграться в карты.
Так было и в этот раз: сошлись, хватили, схватились — и разъехались… Часы пробили три четверти двенадцатого, и когда минутная стрелка показывала сорок семь минут, тогда у веселого хозяина оставалось только двое веселых гостей: Арский и Смолянов.
До этой сорок седьмой минуты все было делом обыкновенным, о котором не стоило пересказывать, но, начиная от нее, каждое слово имеет свой вес, каждый шаг — свое намерение, каждое движение — свою цель… Мы увидим, что эта ночь решила участь многих.
— Куда это ты, Вольдемар? А?.. Не стыдно ли тебе?.. Разве мы не успеем проспаться? Присядь немножко: вот через четверть часа поедем, пожалуй, вместе! — кричал Арский, развалившись без фрака на диване.
— Нет, брат, Иван Дмитриевич! Пора!.. Ведь ты знаешь, что мы встаем рано и что батюшка не любит, когда кто-нибудь из домашних заспится.
— Вздор!.. Он завтра будет занят и не узнает.
— Да чего тут толковать: ты не уедешь от нас, если только любишь меня — именинника и хозяина, — прибавил Вельский.
— Точно!.. Точно! — провозгласил маленький человечек. — Когда уж он не исполнит этакой пустячной просьбы, так что же мы за друзья?
— Извольте: я остаюсь!.. Только, господа, с уговором, чтобы весь ответ лежал на вас.
— Ну да разумеется!.. Что и говорить!.. Я сам съезжу поутру к Николаю Ивановичу и взвалю все на себя, если он рассердится, пускай себе задает мне гонку.
— Вот это дело другое, а то я очень не люблю, когда он смотрит на меня искоса.
— Да, тьфу к черту!.. Скажи толком: остаешься что ли? — подхватил Арский.
— Ведь я сказал, что остаюсь.
— Вот умник!.. Спасибо тебе!.. Бросай же шапку!
— Браво!.. Фраки долой!.. — кричал Вельский. — Ей! Семка!.. Шампанского!.. Кружку!.. Живо!
Через две минуты бутылки как не бывало. Полураздетые друзья обнялись и уселись на диване.
— Послушай, Вася, вот хорошо-то! — сказал Арский, приподнимаясь немного. — Мы с тобою говорим ты Владимиру Николаевичу, а сами и не подумаем, нравится ли ему этакая короткость?
— Кто же виноват: ведь ты начал — и я туда с полудурья.
Вольд. (вскакивая и обращаясь к ним.) — После этого я не хочу быть с вами ни минуты!.. Что это вы, смеетесь что ли надо мною?.. Разве я не отвечал вам тем же?.. Верно вы сами расхотели, да и спохватились?
Ив. Дм. — Что ты?.. Полно!.. Полно, пожалуйста!.. Только не сердись ради бога!
Вольд. — Я рассержусь без шуток, если кто-нибудь из вас хоть заикнется об этом.
Вас. Пет. — Ах, милый Вольдемар!.. Что за предобрая, право, душа! Так ты хочешь сблизиться с нами еще больше?.. А?
Вольд. — Хочу!.. От всего сердца хочу!.. Я люблю вас обоих… Я, господа — кадет, и для меня несносны все эти вычурные вы, вас, да-с… К чему они годны между приятелями?
Вас. Пет. — Скажи лучше: между друзьями.
Ив. Дм. — И еще между такими друзьями, как мы.
Вольд. — Именно!.. Вот это по-моему!.. А то уж что за дружба с этим выканьем!.. Ну его совсем!
Ив. Дм. — Люблю! Ну его к черту!
Вас. Пет. — Итак — всегдашнее ты?
Вольд. — Непременно!.. Непременно!.. И кто изменит слову, тому да будет стыдно!
Ив. Дм. и Вас. Пет. — Славно!.. Прелесть!.. Чудо!
Вольд. — По рукам, господа!
Ив. Дм. и Вас. Пет. — По рукам! По рукам!
Ив. Дм. — Поклянемся же быть вечными друзьями.
Вас. Пет. — Клянусь всем, что есть святого, и притом как честный и благородный человек!
Ив. Дм. — Клянусь прахом моей неоцененной жены!
Вольд. — А я своею честью!.. Сожмемте же руки!
Ив. Дм. и Вас. Пет. — Сожмем!.. Сожмем!
Вас. Пет. — Семка!.. Проворно, каналья!.. Шампанского!.. Три бутылки!.. Понимаешь ли, плут: три бутылки шампанского?.. Ну-ну-ну!.. Пошевеливайся!.. Вот так!.. Убирайся со своим штопором: подай-ка лучше большие ножницы… Видишь ли: хлоп! — и вся недолга!.. Бери-ка, Володя… Еще хлоп!.. На, Арский! Катай, не страшно!.. А вот еще хлоп — это уж мне… Теперь чокнемся… Да здравствует наш дружеский союз!.. Пей по всей!.. Буль-буль-буль-буль!
Ив. Дм. и Вольд. — Да здравствует! Да здравствует!
Вас. Пет. — Ура!.. Браво!.. Слушай команды!.. Бутылки об печь: раз, два, три! Лихо!.. Люблю, ребята!
Вольд. — Ай да Вася!.. Да я, брат, и не ожидал от тебя этакой прыти: ты парень хоть куда, когда подольешь немножко за галстук… А ведь смотришь таким смирненьким: тише воды, ниже травы.
Ив. Дм. — Э! Да ты его еще не знаешь: это не человек, а чудо!
Вас. Пет. — Где нам-с?.. Мы так-с, ничего: мы дураки-с!.. Мы только слушаем, как растет трава!
Ив. Дм. — Смалчивай! Сарафан куплю!.. Однако ж, воля твоя, Вася, а я тебе завидую… Что за счастливец, в самом деле? Ведь надобно же, чтобы непременно в твои именины мы так хорошо сошлись с нашим любезнейшим другом!.. Отчего бы не быть этому в моем доме?.. Я и теперь не слышу под собой земли от радости, — что ж было бы тогда?
Вас. Пет. — Вот то-то и есть, братец: верно уж так написано мне на роду!
Вольд. — Ну, друзья!.. Если вы любите меня хоть вполовину против того, как говорите, так я должен считать себя благополучнее всех на свете.
Вас. Пет. — Как?.. Сомневаться?.. На что ж это похоже?.. Эй, Семка! Подавай шампанского!
Ив. Дм. — Именно!.. Точно!.. Резон!.. Что за сомнения?.. Разве мы обманщики?.. Вот за наказание и пей шампанское.
Вольд. — Не в силах, господа!
Ив. Дм. — Нам что за дело: пей!
Вольд. — Да некуда лить.
Ив. Дм. — Все равно — пей!
Вольд. — Я не буду пить один.
Вас. Пет. — Не бойся: знай только пей — уж мы не отстанем.
Бутылка обошла кругом и пустая улетела в угол.
Ив. Дм. — Дельно и благородно! Ах, какой день!.. Я сроду не бывал так весел и так счастлив!.. Теперь, знаете ли что? Ведь теперь мы настоящие, истинные, вечные друзья, не правда ли?.. А?
Вас. Пет. и Вольд. — Разумеется! А то неужто нет?
Ив. Дм. — Стало быть, у нас не может быть друг от друга никаких тайн?
Вас. Пет. — Где же видано, чтобы друзья имели между собою какие-нибудь секреты?
Ив. Дм. — Ну, хорошо же!.. Так выпьем за здоровье тех, кого мы любим. Согласны ли вы?
Вас. Пет. (один во все горло.) — Согласны! Согласны!.. Семка!.. Три бутылки шампанского!.. Что ж разинул рот, дурачина?.. Сноси долой горлышки!.. Э! Да какой же ты осел, как я посмотрю на тебя!.. Не умеешь и взяться… Давай сюда!.. Смотри — и учись! Видишь ли: вот раз!это ему, вот два!это вот этому, вот три!а это опять-таки мне… Понял ли, мерзавец?.. Убирайся же туда, откуда пришел!.. Ну, Ваня, ты выдумал, ты и начинай.
Ив. Дм. — Разумеется!.. Слушайте, господа, и посмотрите только, как я мастерски хвачу без отдыха все до дна… За здоровье моей прелестной Любиньки!.. Взгляните же: осталась ли хоть капелька?.. Теперь, Вася, твоя очередь.
Вас. Пет. — Изволь!.. Я и сам, брат, не ударю лицом в грязь: у меня только держись… За здоровье Сашиньки, моей ненаглядной вдовушки!.. Что?.. Каково?
Ив. Дм. — Славно!.. Ну-ка, Вольдемар, подними-ка свою бутылку.
Вольд. — С радостью, друзья!.. Здоровье очаровательной Лизаньки!
Ив. Дм. — Постой! Постой!.. Шалишь! Не в ту силу!.. С нами хитрить нечего: пей за кого следует!
Вольд. — Но ведь вы знаете, что я люблю Лизу… Какая ж тут хитрость?
Ив. Дм. — Да, это правда: ты любил ее, а теперь в твоей голове сидит Раиса Бенина… Уж не скажешь ли ты, что это вздор? Пей же за ее здоровье!
Вольд. — Что мне за охота запираться перед вами? Я точно люблю ее, но я по-прежнему люблю и свою Лизу… Если уж дело пошло на откровенность, так я расскажу вам всю правду… Как бы только растолковать это вам попонятнее?.. Да вот видите ли: я обожаю Лизу, обожаю и Раису, но для вас это два лица, для меня одно… Когда я думаю о Бениной, так это значит, что я думаю о Буклиной, — и наоборот… Душа моя, то есть сердце мое, привязано равно к обеим… Я не могу быть счастлив, не представляя их в каком-то таинственном, волшебном слиянии, то есть в соединении, без которого, или, лучше сказать, в котором, не может быть никакого разделения без собственных моих потерь, потому, во-вторых, что от этого убавится половину моего благоденствия… Или, говоря яснее… моих неземных требований… и в-третьих… Ну, да этого довольно… Вы должны теперь понимать, что делается в моем сердце.
Ив. Дм. — Все так, любезный Володя… Все это сказано очень умно и очень замысловато, только теперь ты должен пить за здоровье Раиньки и сказать, что ты ее любишь.
Вольд. — Люблю Раису Яковлевну и пью за ее здоровье!
Вас. Пет. — Опять не то!.. Валяй просто: за здоровье Раиньки!
Вольд. — Пускай будет по-вашему!.. За здоровье миленькой Раиньки!
Ив. Дм. и Вас. Пет. — Браво!.. Браво! Обними нас!
Тут пошли поцелуи, объятия. Смолянов бросился в угол дивана… Арский слез потихоньку, стал перед ним на колено и начал целовать его руку… В головах вертелось, в глазах прыгали мальчики.
Ив. Дм. — Теперь, дружище Володя, последняя моя просьба… Я не отойду от твоих ног и не выпущу твоей руки, покуда ты не дашь мне своего согласия.
Вольд. — Нехорошо, братец: встань, пожалуйста!
Ив. Дм. — Нет!.. Что я сказал раз, так это свято!.. Послушай!.. Ты знаешь, что я люблю твою сестру: помоги мне! Похлопочи за меня… Уговори ее согласиться на мои предложения!
Вольдемар сделался вполовину трезвее: родственные чувства громко заговорили в нем.
Вольд. — Что-о?.. Не хочешь ли ты, что б я продал свою сестру за несколько бутылок шампанского?
Ив. Дм. — Боже мой!.. Не стыдно тебе обижать меня?.. Кто ж говорил о продаже?.. Скажи мне сперва: кем ты считаешь своего друга?
Вольд. — Добрым, умным и благородным человеком, да ведь ты сватаешься не за меня: тебе надобно самому переговорить с сестрою.
Ив. Дм. — Я уж поговорю, только и ты передай ей свои мысли обо мне… Вот единственная моя просьба.
Вольд. — Изволь, отчего ж и не так!.. Тут я не сделаю ничего против совести, потому что я точно уверен в тебе. А что будет после, так это уж зависит не от меня.
Ив. Дм. — Бесценный, милый Вольдемар!.. Ты возвращаешь мне жизнь!.. Я знаю, как любит тебя твоя сестра и начинаю думать, что я буду счастливым… Позволь мне расцеловать твои ручки… Как хорошо иметь таких искренних друзей!
— А я-то что ж за дурак? — сказал Вельский, становясь также на колено. — Зачем я пропускаю удобный случай попросить нашего доброго Володю, чтобы он замолвил и за меня хоть одно словечко… Голубчик ты мой!.. Будь родным отцом!.. Расхвали меня старику Бенину!.. Что ж ты молчишь?.. А?.. Неужели ты не хочешь одолжить меня по гроб?
— Скажу, скажу!.. Будь уверен!
— Ах ты, мой благодетель!.. Эй! Ты… Животное!.. Три бутылки шампанского!.. Обними же нас!.. Проворнее, мерзавец!
Картина была очень не дурна. Жаль, что тут не случилось Biolly с его эпиграмматическою кистью!.. Два коллежских асессора стояли на коленях и целовали руки Вольдемара… Поэт, прикачиваясь немного, обнимал качающихся своих друзей… Маленький Семка стоял у дверей в большом старом фраке своего барина и держал три бутылки: две под мышками и одну в руках… На полу лежали стеклянные осколки и лоскутки изодранных карт… Свечи нагорели… Несколько разбитых изразцов довершали эффектность вакханалии.
Наконец несчастное шампанское было вполовину разлито, вполовину выпито, и тогда Вольдемар, позабывши, что от этого во-вторых может убавиться половина его благоденствия, попросил своих друзей, чтобы и они в свою очередь похлопотали об его пользах… Нечего и говорить, как Арский и Вельский рассыпались в клятвенном пустословии, что они готовы не только стараться всеми силами о его счастье, но с радостью пожертвуют даже своею жизнью, если это будет нужно. Поэт снова обнял своих друзей, друзья снова обняли Поэта, и тем кончилось первое число нового года, но чем-то кончится самый год?.. Это еще не известно!

Все сии вещи непроницаемы
для человеческого разума.
Плиний

Глава XLIV. Мат надеждам

То, что почиталось прежде порочным,
составляет нравы настоящего века.
Сенека

Если последние минуты хмельного новогодья завязали дело не на шутку, то второй день января развязал очень многое.
Началось тем, что в половине одиннадцатого поутру Вельский явился к Вольдемару расстроенный как нельзя более.
— Что это значит?.. Что с тобою сделалось? — спросил у него молодой Смолянов со всем участием дружества. — Ты не похож на самого себя!.. Неужели вчерашние наши шалости изнурили тебя до такой степени?
— Ах, нет, Владимир!.. Но если б ты знал, что случилось…
— Боюсь догадываться… Ты уж успел быть у Якова Петровича и получил отказ.
— Напротив!.. Что касается насчет этого, так, хотя оно и сопряжено с отсрочкою, но, впрочем, я счастлив почти сверх моего ожидания.
— Будто?.. И ты не прыгаешь от радости?
— Я уж напрыгался.
— Да как же это ты умудрился обделать все так скоро?
— Очень просто, братец: по-нашему — без всяких вычур… Приехал к старику, объяснился с ним: он хорошо принял мое предложение и тотчас же пошел переговорить с Александрой Яковлевной… Твой дедушка большой чудак: заставил меня сидеть на иглах битых полчаса, и потом, воротившись, он стал говорить о чем-то чрезвычайно пространно… Из всех его слов я понял наконец, что меня уважают, что дочь мою любят, и что согласны выйти за меня, но не раньше, как месяца через четыре, а почему — не знаю!
— Так вдовушка-то улыбнулась, несмотря на свои обеты?.. Экой счастливец!.. Ну!.. Поздравляю тебя. Признаюсь, я никак не ожидал удачи, судя по ее постному личику и по ее словам, которые я слышал собственными ушами.
— Э, братец! Мало ли что говорится!.. Только теперь не о том речь… Это уж дело решенное и о нем толковать нечего.
— Удивляюсь твоему хладнокровию.
— Удивляйся себе сколько хочешь, а я так взбешен, как черт.
— Да растолкуй путем: я ведь не могу узнать святым духом!
— Вообрази себе, каков Иван Дмитриевич!.. По сию пору я считал его человеком честным и задушевным своим другом…
— Ну?
— А он просто мерзавец, негодяй и подлец!
— Может ли это быть?
— Клянусь тебе как честный и благородный человек! Дай мне Бог провалиться на этом месте сквозь землю… отсохни у меня язык… будь я анафема проклят, если я обманываю тебя!
— Сделай милость, перестань говорить такие ужасные вещи: я и так тебе верю… Но в чем же дело?
— Повремени немножко, ты все узнаешь, на днях я соберу сведения обо всех его подлостях и тогда перескажу тебе… Теперь еще не время, и я заехал нарочно из одной дружбы, чтобы предостеречь тебя насчет его сватовства за Любовь Николаевну… Сохрани ее Бог от такой гадкой змеи!
— Спасибо тебе за эту заботливость, только надобно сказать правду, что мне чрезвычайно больно, если ты не ошибаешься насчет Арского. После этого трудно поверить кому-нибудь.
— И очень трудно! Разумеется, кроме таких испытанных людей, как я… Однако ж прощай, мне некогда… Я должен похлопотать кое о каких делишках… Смотри! Верь мне на мое честное слово и не позабудь предостеречь свою сестрицу… Я скоро объясню тебе все подробности… Прощай!
Он пожал руку удивленного Вольдемара и скрылся в ту же минуту.
Принимая полное участие в каждом из действующих лиц моей истории и желая облегчить по возможности почтеннейшего Василья Петровича, который обещался Вольдемару объяснить все подробности насчет Арского, я, имея под рукою самые верные сведения об этом разрыве двух старых друзей, открою сам моим читателям, что и как было.
Надобно воротиться несколько назад.
В конце ноября минувшего года затеялась в Т……. какая-то казенная поставка на значительную сумму… Написали, как водится, самый аккуратный конспект, забрали справочные цены, сообразились с ними, сделали сметы, разочли все до последнего гвоздика, придумали все средства для соблюдений государственного интереса, стиснули их в ореховую скорлупу благоразумной инструкции, ассигновали деньги: оставалось только выбрать ревностного, опытного и благонадежного чиновника, которому было бы можно поручить эту важную операцию… Колебались долго, решили дурно… Иван Дмитриевич получил предписание, получил наличные, отправился — и, должно признаться, что в этом назначении очень много помогло ему ходатайство Вельского, который лез из кожи, стараясь за своего сердечного друга.
Нечего и говорить, что в замену своей ревности он имел клятвенное обещание о полюбовном разделе невинных барышей.
Присягнувши по обыкновению различными прахами, господин Арский поехал свершать блистательные подвиги… и, если угодно, то в некотором смысле он вполне оправдал избранные им слова предписания… С отличною ревностью к собственным пользам занялся он приведением в благонадежность своего состояния и, наконец, обделывал свои дела со всею опытностью плута, то есть мастерски припрятывал концы.
Впрочем я не слишком обвиняю его в этом дневном грабеже своего правительства, ведь говорят же, что и старик Гомер дремал иногда, отчего же такому маленькому человеку, каков Иван Дмитриевич, не ошибиться насчет иной статьи политической экономии и не присвоить себе некоторого права уравнивать государственные имущества?
Как бы то ни было, Арский кончил закуп с выгодою для казны, получил за то официальную благодарность начальства, которому невозможно было усчитать его, и по приезде назад стал водить за нос своего воскового друга (благо, было за что водить!).
Вельский терпел, терпел, наконец 2 января, решивши благополучно дело о своем сватовстве и увидев тогда вящую надобность в денежных сикурсах, он отправился прямо к Арскому и, оставя дружбу дружбой, потребовал свой пай, как бес — купленную душу.
Напрасно представлял ему Иван Дмитриевич, что он не воспользовался ни копеечкой, напрасно он говорил ему: ‘Разве ты не знаешь, мой милый друг, что из семидесяти тысяч, полученных мною, у меня осталось только семнадцать рублей тридцать две копейки, и что я и те представил куда следует… Правда, я сберег от прогонных денег рублей с тридцать: вот это я, пожалуй, разделю с тобою пополам’.
Милый друг не хотел ничего слышать!.. Он кричал громче быка, что на его долю приходится до шести тысяч, требовал их как законной собственности, выходил из себя, бесился, проклинал, упрашивал, грозил, но и Арский был непреклонен в свою очередь… Он знал тщету беснования своего друга — и был спокоен… Наконец ссора кончилась совершенным разрывом, и тогда уже Вельский явился к Вольдемару со своими предостережениями.
Разумеется, что в то время он не мог рассказать ничего, чтобы обвинить Ивана Дмитриевича. Ему надобно было иметь время для выдумки, потому что правда нисколько бы не повредила Арскому: Поэт считал его самым честным человеком и охотно бы поверил его бескорыстности… Сверх того, Смолянов никак не понимал тогда весьма важной тайны, что для иного делать казенные поставки значит, другими словами, поставлять себя в возможность иметь кусочек хлебца…
Я уж и не говорю о ломтях и целых краюхах, которые отрезаются так бессовестно и так безбожно называются кусочками… Это было бы бездною премудрости и таким омутом мытарств, в котором Вольдемар не разглядел бы ничего.
Василий Петрович начал свой день успехом в любви и решительным неуспехом в денежном приобретении… Дела Арского шли совершенно напротив.
Возвративши в казенную палату семнадцать рублей тридцать две копейки как образец удивляющего бескорыстия и по слабости человеческой оставивши себе только около двенадцати тысяч, он пересмотрел все свои счеты, все хитро составленные документы и наконец увидел очень ясно, что ему не предстоит никакой надобности в дружеском и полюбовном дележе: так велика и безошибочна была его благоразумная предусмотрительность. Вследствие такого убеждения он, как мы видели, отказал наотрез своему милому другу, и таким образом шкатулка его, недавно наполненная, осталась неприкосновенною.
Окончив так мастерски одно, Арский, полный надежд на рекомендацию Вольдемара, отправился к Смоляновым вслед за Васильем Петровичем.
Как человек домашний, он прошел прямо в ту комнату, в которой Любинька играла тогда на фортепьяно, застал ее одну и, по смешной странности стечения обстоятельств, возобновил свои предложения именно в то время, когда Вельский в одной из соседних комнат ниспускал его до ада.
Смолянова, несмотря на новую неожиданность, выслушала его терпеливо и наконец сказала ему очень внятно: ‘Неужели вы думаете, что я могу играть своими словами в таком важном деле?.. Неужели вы предполагаете, что, отказавши вам раз и навсегда, конечно, уж не без причины, я могу переменить свою решимость с необдуманным легкомыслием пятнадцатилетней девочки?.. Мне кажется даже, что, соглашаясь на ваши настоящие предложения, я была бы должна потерять в ваших глазах чрезвычайно много… Оставьте же это, и сделайте милость — навсегда… Надеюсь, что вы исполните мою просьбу…’. Она поклонилась и была такова.
Можете себе представить невыгодное положение господина жениха… Простояв с полминуты как вкопанный, он хотел было броситься в комнату Вольдемара, сам не зная зачем, но, услышав там голос Вельского и схватив налету несколько слов, очень неприятных для его самолюбия, Арский остановился снова, смекнул в одну секунду, что ему нечего больше делать в этом доме, потом прищурился, потом провел правою рукою во всю длину своего лба, потом махнул ею, как человек решившийся вдруг на что-то очень важное, потом с улыбкою презрения и какой-то неприятной радости он вышел молча на крыльцо, сел в сани, поехал — и через час, посмеиваясь от натяжного удовольствия, с жалким торжеством человека бесчестного, с разными ядовитыми ирониями и намеками, одним словом, с каким-то нелепым и гнусным чванством, он рассказывал встречному и поперечному о скорой своей свадьбе — с Раисой Яковлевной Бениной…
Бедный Вольдемар!..

Как ты мог переносить свое ужасное несчастие?
Стратон, царь сидонский, сверженный Александром Великим

Глава XLV. Отъезд

Разговор.
Жан-Бар!.. Я вас делаю начальником эскадры.
Людовик XIV
И вы очень хорошо делаете, ваше величество.
Жан-Бар

Добрый, простодушный Бенин не чувствовал себя от полноты своей сердечной радости, он не знал, как ему благодарить Бога за такой счастливый день… И в самом деле, можно ли быть благополучнее? — Просватать вдруг двух дочерей, и за кого?.. За солидных и по своим летам довольно почетных чиновников, за людей, которых все называли прекраснейшими и благороднейшими, за людей, имевших, судя по Сибири, довольно хорошенькое состояньице и которые, вдобавок, просили не беспокоиться о приданом…
Все семейство Бенина находилось в этом шумном, но приятном смятении, которое бывает обыкновенно следствием неожиданных и радостных случаев… Все ходили, суетились, спрашивали и не отвечали, плакали и смеялись, дивились и не надивилися, наконец, замолкали или говорили все вместе…
В самый этот развал явился Вольдемар, не зная ни сном ни духом о втором сватовстве своего искреннейшего друга… Общую веселость, замеченную им при входе в комнату, приписал он успешному исканию Вельского, но каково было его удивление, когда он увидел сделанный ему прием?
Началось тем, что дамы, поклонившись ему довольно сухо, тотчас же ушли в свою половину. Остался один Яков Петрович, серьезный — подобно Катону, молчаливый — как рыба, холодный — как лед… Бедный Поэт насилу опомнился от печальной нечаянности, насилу собрался с духом, чтобы спросить у Бенина о причине такой ужасной перемены.
‘Удивляюсь вашему вопросу, Владимир Николаевич, — отвечал старик, стараясь придать как можно более твердости своему голосу, дребезжащему от сильного волнения. — Я, кажется, держу себя относительно вас точно так, как мне следует, даже почтительнее, нежели я бы мог, а вы… Но Бог с вами!’.
Тут он остановился и не сказал уже более ни слова.
Сердце молодого человека сжалось до омертвения, он не мог ни понимать, ни говорить, ни мыслить, он не мог даже страдать: до такой степени этот сухой и многозначащий ответ был для него сильным, глубоким, убийственным ударом…
Подозрение о клевете блеснуло в его голове слишком неясно, чтобы начать свое защищение, и к тому же, в чем и против кого защищать себя?.. Бледный, растерянный, смущенный, он, не помня ничего, очутился дома. С равнодушием человека, приведенного несчастием в какую-то могильную бесчувственность, узнал он о последнем сватовстве Арского, пошел в свою комнату, лег, забылся и — пришел в себя только через две недели… Сильная нервная горячка едва не свела его в гроб, но молодость и сила взяли свое: счастливый кризис болезни был вместе и счастливым кризисом любви.
Первая мысль его о Раисе не жгла ему сердца пожирающим пламенем отчаяния: это была тихая грусть Поэта, из памяти которого ускользнула любимая его мысль, это была кроткая печаль о невозвратной разлуке с прелестным, идеальным призраком, который до того времени лелеял его воображение, это было соболезнование о сладком, очаровательном сне, забытом в минуту пробуждения, — и не более.
Когда он открыл глаза, он увидел, что вокруг его постели стоят: отец, сестра, Вельский и доктор… Он даже улыбнулся им, так была спокойна его душа… Старик Николай Иванович знал уже от Любиньки причину его болезни и на случай выздоровления придумал меры, чтобы рассеять тоску своего доброго сына.
Некоторые губернские дела требовали посылки в Москву двух чиновников, и великодушие отца, жертвуя собственным удовольствием, назначило Вольдемара и Вельского.
Избавленный сильными физическими страданиями от страданий нравственных, Вольдемар поправлялся очень скоро, так что в конце февраля он уже несся на почтовых вместе с восковым человеком по дороге в первопрестольную столицу.
Накануне его отъезда ему подбросили следующее безыменное письмо:
‘Знаю, что вы сердитесь на Якова Петровича, но он, как отец, имеет полное право на ваше прощение, несмотря, что холодность его к вам кажется вовсе незаслуженною.
На другой день после нового года, в одиннадцатом часу утра, ему было пересказано, не знаю кем-то, будто вы в кругу молодых людей пили шампанским здоровье Раисы Яковлевны, называя ее своею миленькою Раинькою, и при этом сказали довольно ясно, что она неспроста бывает в вашем доме так часто и что вы наслаждаетесь ее слабостью… Огорченный старик, имеющий честное имя единственным достоянием, передал мне, в минуту свойственной ему откровенности, этот слух с сердечною горестью.
Зная благородство ваших правил, я защищал вас, но без успеха: общий наш друг тронут за самую живую струну.
Спустя несколько времени, проговорившись немного более, нежели хотел, он утвердил меня в догадках насчет клеветника. Не скажу вам о нем, потому что могу ошибаться, но убедительнейше прошу переменить дурные мысли о почтенном старике: поставьте себя на его месте — и потом уже судите о его холодности к вам.
Вы уезжаете завтра в Россию, и мне было бы неприятно, если бы человек, которого я люблю, остался несправедливым к моему лучшему другу. Вот единственная побудительная причина этого письма… Желаю вам счастья’.
Вольдемар, прочитав эти строки, передал их Вельскому, который также прочел в свою очередь и наконец воскликнул:
— Ну что, любезный!.. Не прав ли я?.. Неужели Арский не подлец и после этого?.. Помнишь ли, как на другой день моих именин я хотел объяснить тебе все подробности насчет Ивана Дмитриевича… Я ведь и бесился-то от того, что услышал рано поутру 2-го числа, будто он хочет свататься за Раису… Да так не хотелось тебя огорчать… К тому же полагал еще, что это может быть вздор… только, к несчастию, я обманулся, и ты сам узнал все тогда же… Нам нечего сомневаться, что и это не его плутни… Что ж ты намерен делать с письмом?.. Неужели не проучишь порядком мерзавца?
— Чтобы наказать, надобно его обличить, а он уже обручен теперь с Раисою, она его любит: Бог с ними!
— Ну, братец, воля твоя, а ты престранный человек, клянусь тебе моею покойницею и Александрой Яковлевной.
— Странен или нет, но я очень рад, что это уведомление примирило меня с моим названым дедушкою: мне было очень тяжело сердиться на него.
Вельский не отвечал ни слова.
Теперь, в заключение этой части, после нескольких слов, мне хочется предложить моим милым читательницам и добрым читателям один довольно важный вопрос, по крайней мере для меня, потому что я не приискал еще для него ответа.
Не заносясь слишком высоко, до взгляда решительно философического, я скажу просто: бывают люди, которые из выгод готовы продать своего отца: честные называют их извергами, бывают люди, которые носятся туда, куда дует ветер: прямодушные называют их низкими, бывают люди, которые не знают, что счастье должно искать в себе самих и, считая это мудрое правило азбучной присказкой, ищут его в женитьбах по расчету: благоразумные называют их глупцами, бывают люди, которые кричат об одном золоте, о золоте, только о золоте — и больше ни о чем: добрые называют их бесчувственными эгоистами… Нет спора: все это или глупо, или отвратительно, или подло, или ужасно, однако ж все тут есть цель, свойственная всякому человеку: собственная польза, хотя и превратно постигаемая. Но как вы назовете того, который не любит девушку, который почти уверен, что он будет с нею несчастлив, и который женится на ней без всех существенных выгод, затем только, чтобы убить этим своего друга, сестра которого не вышла за него замуж?.. Как вы назовете этого человека?..
Если вам удастся, чего я однако ж не предполагаю, приискать приличный для него эпитет, то вы можете поставить оный перед именем Ивана Дмитриевича Арского, который, посватавшись за Раису Бенину, сделал ни дать ни взять точно этакую штуку… Впрочем, будет ли какая-нибудь польза, если вы и потрафите в названии?.. Навряд!.. Оно верно никогда не защекотит приятным образом ушей господина Арского… Сберегая свой самолюбивый слух, мы как-то все не слишком речисты к осуждению других в глаза… Вот за глаза — это наше дело!..

Все говорят о глупце, что он глупец,
но никто не скажет этого ему прямо,
и глупец умирает, не узнавши, что он глуп.
Ля-Брюйер

Конец третьей части

Часть четвертая

Глава XLVI. Еще квипрокво

В моей душе разлит какой-то дивный свет,
подобный свету тихого весеннего утра,
которого красота обворожает мое сердце.
Гете

Ну уж день!.. Верно, судьбе хочется пропечь нас хорошенько за наши грехи… Да я и не помню, право, этакой жарищи… А еще начало июня, что же будет дальше? — говорил Вольдемар, войдя в нумерную комнату одной из московских гостиниц, в которой он жил вместе с Вельским.
— Скажи, есть ли, по крайней мере, какой-нибудь толк или опять ты прослонялся целое утро даром?
— Есть ли толк?.. Ах ты бестолковый!.. Ведь это, я чай, написано у меня на лице… Только дай мне, ради бога, опомнишься… Эй!.. Алешка!.. Воды!.. Льду!.. Проворно!..
Кончив мытье и полосканье, Поэт в самом прохладном дезабилье развалился по дивану… Улыбка удовольствия скользила по его устам, время от времени он закрывал глаза, но знаток сейчас бы отгадал, что это совсем не от усталости… По всему было видно, что он старался воспоминать что-то приятное, ибо когда он подымал свои веки, то глаза его сияли от полноты самой чистой радости, смешанной с невольным, сладким умилением сердца.
Человек проницательный легко бы мог постигнуть, что какое-нибудь новое, оживляющее светило взошло на отуманенный горизонт его поэтической души и что теплые лучи этого великолепного, блестящего явления стали вызывать из нее самые упоительные мечты, как солнце вызывает ароматные испарения из цветного луга.
Все это умел бы разглядеть каждый, у кого есть в груди хоть одна искра, хоть один отблеск небесного, творческого огня, кто хотя не ясно постигает, что значит прекрасное и высокое в чувствах, но восковый сборник математических фигур был настоящим автоматом в этом отношении… Вся эстетическая жизнь сердца, вся необъятная, светлая, полная восторгом фантасмагория души, одним словом, все отвлеченности были для него: темна вода во облацех. С профаническим равнодушием взглянул он на своего товарища и заговорил о своем.
— Да скажи, пожалуйста, нашел ли ты или нет?
— Нашел, любезный Вася, нашел!.. Иначе чему бы мне и радоваться?
— Ну, что ж?.. Годится ли для нас?
— Фи, братец!.. Какое низкое выражение!.. Разве нельзя спрашивать о чем-нибудь другом?.. И что за мысли?..
— Ах, батюшки мои!.. Да на тебя не угодишь с твоими затейливыми причудами!.. Как что за мысли?.. Мне ведь хочется же знать, велика или мала она?
— Вот это дело другое!.. Она мала, но несмотря на то, почти осьмое чудо.
— О-го-го, как громко!.. Стало быть она точно хороша… как следует?
— Какое тебе: как следует! Я говорю, что она просто очаровательна.
— А вот посмотрим!.. Опиши-ка мне ее расположение.
— Прямой ты чудак!.. Как же можно узнать об этом в несколько минут?.. Сила в том, что ты не налюбуешься ею.
— Воля твоя, а начало очень не отчетливо… Что-то будет дальше?.. Например, ты не сказал еще ни слова о цене?
Вольдемар вскочил, как исступленный, и затрясся всеми членами. Гнев и пренебрежение выразились на его лице. Не говоря ни слова, мерил он глазами своего товарища во все его протяжение. Вельский струхнул и закричал:
— Молчу, любезный Владимир!.. Молчу!.. Я пошутил!.. Клянусь тебе Господом Богом!.. Говори себе, что хочешь, а я не разину рта.
Это успокоило Поэта, он лег по-прежнему и, повременив с минуту, продолжал.
— Да!.. Ты не можешь себе представить ее, но мое описание ознакомит тебя несколько.
— Рассказывай, сделай милость! Я чрезвычайно люблю тебя слушать: ты такой мастак на эти вещи, — проговорил Вельский, стараясь быть вкрадчивым и с такою ужимкою, которая вымаливала о прощении. Простодушный и добрый Поэт поддался на удочку и стал продолжать с чувством.
— Во-первых, вообрази себе, мой друг, самый высокий, самый ясный лазоревый цвет, проникнутый какою-то нежною теплотою чувства, какою-то завлекательною, сверхъестественною таинственностью: это цвет ее голубых очей!
Слова сии поразили Вельского, как будто громовый удар… Он вскочил в свою очередь, разинул рот так, что в него можно было положить гусиное яйцо, вытаращил глаза, посмотрел в оба на своего друга, как на человека помешанного, и, наконец, воскликнул:
— Как!.. Что ты!.. Умилосердись!.. У нашей квартиры голубые глаза?
— Помилуй!.. У какой квартиры?
— Да ведь я спрашивал у тебя, нашел ли ты квартиру, потому что жить здесь, в гостинице, совсем не по нашему карману.
Вольдемар покатился со смеха и едва мог сказать с перемежкой:
— А я думал, что ты спрашиваешь, нашел ли я, чем мне заменить свои былые сердечные ощущения… Я видел сегодня одну девушку и мечтал о ней в то время, когда ты начал говорить со мною… То-то я и смотрю, что ты спрашиваешь о расположении, о цене… Вот презабавная вещь!.. Что бы тебе сказать пораньше слово: квартира?
А тебе самому отчего бы не растолковать яснее, что ты говоришь мне о девушке?
— Ну, да ничего!.. Мы поквитались: всякая ошибка в фальшь не ставится! Насмеявшись досыта, Вельский возобновил разговор.
— Если хочешь рассказывать о девушке, так рассказывай себе сколько угодно твоей душе, а мне бы, право, хотелось узнать о квартире… Здесь и не видишь, как идут деньги… Все плати да плати: мочи нет, что за наказание, а нам, может быть, придется пробыть в Москве еще месяца с два.
— Подожди, братец, не горячись!.. Ты узнаешь сию минуту, что сегодняшнее утро было счастливо для нас обоих: слушай же мои похождения… Побывавши в двух, в трех домах, на которых были прибиты билетики с объявлениями об отдаче внаймы, и уставши донельзя, я заехал к Струйскому немножко отдохнуть… Вот он и спрашивает у меня: ‘Ну что, любезный Владимир Николаевич, отыскали ли вы себе квартирку, али нет еще?’. — ‘Нет, Степан Козьмич!.. И не говорите лучше, — отвечал я. — Куда ни заедешь, все невпопад: та велика, та мала, это просто никуда не годится… Не знаю, право, что и делать!’. — ‘Ну и хорошо!.. И не делайте ничего’, — сказал мне добрый старик. — ‘Как ничего?’. — ‘А вот как!.. Я уж приискал для вас уголок, да ведь какой?.. Чудо, мой милый — и только!.. Вчера вечером сижу я у одной моей короткой знакомой на Варварке, да и говорю ей: к чему это вы, матушка, нанимаете такую огромную квартиру?.. И в самом деле: семейства всего-то на все она да две дочери, а комнат чуть ли не дюжина… Она рассказала мне, что к ней хотели было приехать на год ее родные, но что им-де нельзя исполнить этого по каким-то обстоятельствам, а уж она отдала деньги за полгода вперед… Вон те три комнаты, прибавила она, совершенно лишни: я бы и отдала их внаймы, да сами посудите, ведь надобно знать человека, а то не равно навяжешь себе на шею такого молодца, что не будешь рада и жизни.
Оно бы очень хорошо: там есть даже особый ход… Нечего и говорить, что я тотчас же поручился за вас и за вашего товарища, и дело было кончено’.
— Ай да Степан Козьмич! Спасибо ему, право!.. Ну, а ты что ж?
— Разумеется, я тотчас расспросил обо всем: и чей дом, и как зовут нашу будущую хозяйку, и кто она, одним словом, узнал все, как надобно — и отправился… Приезжаю, всхожу по лестнице, об которой мне говорил Струйский, остановился перед дверью, поправил на всякий случай волоса и воротничок, дернул за шнурочек, звонок зазвенел, дверь открылась почти в ту же секунду, я взошел — и едва-едва не ахнул от удивления!.. Передо мной стояла девушка… Ах, Вася!.. Что, братец, это за девушка! По ее смущению я тотчас догадался, что она верно ждала кого-нибудь из своих и, будучи близко, сама отперла дверь, вовсе не думая ни о какой нечаянности… Но если б ты знал, как идет к ней это смущение!
— Верю!.. Верю!.. Только говори о квартире!
— Дойдем и до нее!.. Я раскланялся и сказал: ‘Извините меня, сделайте милость, что я заставил вас беспокоиться…’. Она отвечала на это так, что я не расслушал и потом спросила громко: ‘Кого вам надобно?’ — ‘Александру Андреевну Вененову’. — ‘Не угодно ли вам идти за мною’. Я раскланялся опять и пошел по ее следам. ‘Она сейчас выйдет к вам’, — сказала мне голубоокая дева и скрылась… Минут через пять, через шесть вышла почтенная дама лет сорока, самой приятной физиономии: это была хозяйка квартиры… Струйский-то верно расхвалил нас с тобою до небес, потому что после первых объяснений она обласкала меня, как нельзя более, просила быть знакомым и назначила такую цену за наши будущие комнаты, что, право, стыдно сказать.
Вельский, узнавши, что квартира в самом деле была нанята очень выгодно, и успокоившись, таким образом, насчет существенного, перешел к мечтательным благам своего товарища.
— А видел ли ты еще раз свою красавицу?
— Да уж она верно должна принадлежать к семейству Вененовой или, по крайней мере, знакома с нею очень коротко, иначе бы она не открыла мне двери… Это показывает, что она в доме своя.
Тут Поэт снова вдался в описания и не жалел самых пышных эпитетов, чтобы украсить миленькую девушку… Василий Петрович, не понимая третьей доли, поддакивал по своему обыкновению. Оба друга были очень веселы и довольны. Для обоих будущее казалось приятным, хотя совершенно в разных отношениях. День прошел неприметно, на другое утро положено было переехать на новоселье… Так и сделано!..

Кажется, случится что-то важное,
а может быть, и не случится.
Аполлоний Тианский

Глава XLVII. Незнакомая знакомка

Вот счастливый день!..
Вот прекрасная встреча!..
Демутье

Убрав как можно щеголеватее свою новую комнату, Вольдемар почти не отходил от окна: прекрасный, богатый вид Замоскворечья расстилался перед их домом, как на ладони, и только в полдень ему вздумалось сделать визит Александре Андреевне.
Впоследствии мне было сказано, что, решившись уплатить этот долг вежливости за ласковость приема, он как-то невольно вспоминал о голубых глазах, которые видел накануне, и что эта ясная и высокая лазурь их, проникнутая разными разностями, чуть ли не больше всего подстрекала его на знакомство с Вененовой.
‘Почему знать, чего не знать? — думал тогда Поэт. — Чем кто не шутит?.. Ведь может быть!.. Авось-либо!.. Мало ли что случается!..’ и так далее.
Войдя в гостиную, он нашел дам, занятых работами… Голубоокая блондинка взглянула на него, вспыхнула и еще прилежнее принялась рукодельничать.
‘Экой счастливец!’ — скажете вы, мои любезные читатели, — и обманетесь… Румянец девушек иногда очень еще далеко не порука любви, то же случилось и здесь.
Попросив сесть своего гостя, хозяйка познакомила его с двумя своими дочерьми, довольно интересными брюнетками. Затем оставались только два неизвестных ему лица: красавица блондинка и ее мать, как это он тут же подслушал.
После нескольких обыкновенных прелюдий к разговору еще более обыкновенному Вененова сказала Поэту:
— Вы так торопились вчера, что я не успела спросить вашего имени, позвольте же узнать его теперь.
— Меня зовут Владимиром Николаевичем. Блондинка вспыхнула снова.
— Итак, Владимир Николаевич, скажите-ка мне, не были ли вы в Петербурге… Вот эта задушевная моя приятельница (она показала на даму, незнакомую Вольдемару), которая приехала сюда на короткое время, говорила мне вчера, что ей случалось там слышать об одном молодом человеке вашей фамилии с самой хорошей стороны.
— Не знаю, сударыня, столько ли я счастлив, чтоб это было говорено обо мне: но я точно был в Петербурге… Я там воспитывался.
— В корпусе… не правда ли?
— Точно так!
— И потом бывали в доме Анны Ивановны Буклиной?
— Я провел там самое лучшее время моей жизни.
— И если Буклина говорила вам когда-нибудь о Софье Петровне Лажиной, так вот она перед вами.
Длинные, шелковистые ресницы закрыли голубые очи прекрасной, и яркий румянец опять заиграл на ее щеках.
— Боже мой! — воскликнул Вольдемар, обращаясь к Лажиной. — Как я рад, что могу иметь честь узнать вас лично!
— Мне и самой приятно познакомиться с человеком, которого так любила моя искренняя старинная подруга… Впрочем, это будет только возобновление знакомства, потому что заочно я знаю вас давно… Вот моя дочь!
Молодые люди раскланялись, и на этот раз покраснели оба… В эту самую секунду Вененова, думая о заочном знакомстве Софьи Петровны и Смолянова, сказала:
— А! Старые знакомые!.. Тем лучше!.. Тем приятнее!
На ворах горят шапки: Вольдемар и молоденькая Лажина приняли это на свой счет и зарумянились пуще прежнего… Впрочем, подобные вспышки стыдливости или не были замечены, или, по счастью, никто не обратил на них проницательного, исключительного внимания, потому что разговор тотчас же перешел к воспоминаниям совершенно без всяких особенностей.
Дней через десять после этого утра Вольдемар был домашним человеком в кругу новых своих знакомых, и Варинька Лажина давно уже перестала краснеть, встречаясь с ним… Все шло как нельзя лучше… Поэту не доставало только одного: ему очень хотелось поговорить наедине с подругою своей Лизы, потому что прежняя, первая любовь разгорелась опять в его душе, как разгорается зарево от пожара, вспыхнувшего снова.
Он полюбил и Вариньку, но эта любовь была совсем другого рода… Она походила чрезвычайно на тихую, чисто платоническую привязанность, а не на кипящую страсть молодости… К тому же тут не было решительно ничего, к чему бы можно придраться, чтобы иметь право предъявить о каких-нибудь чувствах более чувственных, нежели родственные.
Надобно сказать, что Варинька, будучи удивительно как мила, вовсе не походила на Лизу, стало быть, в нее нельзя было влюбиться так же, как в Раису, которая казалась прежде разгоряченному воображению Поэта — слепком его миленькой названой сестрицы… В настоящем случае Вольдемар быть лишен всякой возможности сливать образы двух девушек в один идеал или, наоборот, одну полную, неограниченную любовь делить на две равные части. Таинственность поэтического счета уничтожалась здесь совершенно… Да и кроме того: как волочиться за приятельницею той девушки, в которую мы были влюблены?.. И что ж бы подумала эта приятельница о нашем постоянстве.
Однако ж, если я и говорю это, то все-таки никто не должен думать, чтобы подобные выкладки о различных неудобствах входили тогда в голову Вольдемара и чтобы только они удерживали его от новой страсти… Нет! Он просто увлекся из настоящего в давно минувшее… Сладость первых ощущений, первые незаменимые восторги и это ответное люблю, которое с такою духовною гармониею пролепетали ему некогда розовые уста прекрасной, и эти слезы, которыми горели ее очи, когда сердце билось от сочувствия, все это уяснялось перед ним, как уясняются ранние, злато-огнистые звезды на широкой завесе вечернего туска: они зажглись, заискрились, ненаглядные, и снова его грудь задышала счастьем… Поэт видел в молоденькой блондиночке какую-то неземную посредницу. Ей-то хотел он открыть все сокровенное для других, надобно только было остаться наедине, потому что об Буклиных не говорили уже более ни слова, а начать при всех самому он не смел и подумать… На этот раз случай представился довольно скоро.

Будучи изменчивы в своих желаниях,
мы обыкновенно идем влево или вправо,
в гору или под гору, смотря по тому,
куда увлекает нас поток обстоятельств.
Монтан

Глава XLVIII. Неожиданное открытие

С каким наслаждением отдали мы друг другу
отчет обо всем, что только думали!
Флорист

Когда мы одни в своей комнате сидим на диване, на стуле или в креслах, или когда мы ходим из угла в угол, или когда мы стоим, как поставленные, — тогда нам очень легко располагать всем.
Кому из нас не случалось соображать наперед, и что и как должно случиться с нами… ‘Я пойду к такому-то, — думаешь иногда, — он встретит меня с распростертыми объятиями и скажет: — А! Здравствуй, мой милый друг! Сколько лет! Сколько зим!.. Я извинюсь, что не был, — и все пойдет по-старому…’. Приходишь к такому-то — и объятия не распростираются, и он изволит говорить пресухо: ‘Что вам угодно, милостивый государь?’.
Или иногда сообразишь, как нельзя лучше, весь будущий разговор, проникнешь заранее во все тонкости, приготовишь, если нужно, и возражения и убеждения, наконец, в случае непреодолимого чувства робости, уверишь самого себя весьма доказательно, что это вздор, что тут робеть нечего, а надобно прийти смело и сказать напрямки то-то и то-то… Одним словом, судя по предварительному расчету, непременно должно ожидать чуть-чуть не цесарской развязки, а на самом-то деле: придешь, увидишь — и спасуешь!
Узнав случайно, что Варинька, не поехав вместе с другими за город, осталась дома одна по какому-то легкому нездоровью и что она сидит в гостиной за книгою, Вольдемар положил в карман ее небольшое письмецо, полученное им в Сибири, и — отправился.
— Ах, Варвара Андреевна! Вы одни?.. Не помешаю ли я вашему занятию?
— Напротив!.. Мне так надоел этот глупый перевод прекрасного романа… Поверите ли? В ином месте, право, не доберешься смысла.
— Очень верю!.. У нас-таки в моде бестолковая таинственность… Напрасно иные дельные журналисты советуют некоторым с отеческою нежностью поучиться мало-мало грамоте — эти некоторые отмалчиваются и пишут себе по-прежнему.
Таким образом речь зашла о литературе, о критике, и вследствие того Вольдемар находился в самых критических обстоятельствах.
Несколько раз покушался он навести как-нибудь внимание своей собеседницы на дела сердечные — и все невпопад!.. К счастью его, несмотря на пристрастие Вариньки к подобным разговорам, он прекратился сам собою от недостатка взаимного участия… Через четверть часа выдалась такая перемежка, что в гостиной можно было слышать полет мух.
Поэт отирал пот, который катился градом от чересчурного и напрасного напряжения умственных способностей, — и молчал. Блондинка машинально перебирала листы лежавшей перед нею книги — и молчала тоже.
Всякий знает, как тяжело подобное положение, как неприятно чувствовать в себе борьбу между требованиями рассудка и робостью духа. Один настаивает, другой так и замирает в груди… Один все обдумает, все приготовит и говорит: ‘Начинай!..’. Другой, собственною своею немощью, и почти всегда безотчетною, парализирует энергию души: и мысли, и выражения — все ускользает из нее куда-то, мы не подаемся вперед ни на волос… мы страдаем.
Впрочем эти незавидные минуты сомнения, нерешительности, бездействия влекут иногда за собою чрезвычайно счастливые последствия, если только они продолжались в меру и не довели нас до совершенного изнурения… Часто одно слово, одно самое незначащее по-видимому движение дает всему превосходнейший оборот… Душа, внезапно окрыленная, гордо сбрасываете с себя все узы препятствий, и, прошедши уже чрез поучительную школу терпения или страдания, она начинает действовать смело, самостоятельно и с каким-то непреодолимым стремлением к предположенной цели… Все силы ее развиваются до высочайшей степени, все действия ее резки и решительны… Здесь разгул откровенности! Здесь иногда источник великого, высокого или славного!
Так писатель, вытерпевший муку от усыпления своей творческой способности, чувствует жгущее, воспламеняющее прикосновение дивного электричества, и — вдруг отважное перо его в сжатых и условных формах мастерски и верно изображает самые необъятные, самые безусловные предметы… Так человек бедствующий терпеливо извешивает собственные силы и силы своего притеснителя и потом вдруг, неожиданно, заставляет трепетать того, перед кем сам трепетал недавно.
Так, переходя от неважного к важному (если только на свете есть что-нибудь особенно важное, кроме святой любви и добродетели), мы увидим, что временная немощь, временное бездействие развивает энергию целых сословий, целых обществ, целых народов… Жаль только, что в сих последних случаях заблуждения самые грубые, самые вредные почти неизбежны, жаль, что мы часто гоняемся за нелепыми призраками, жаль, что наша необдуманность увлекает нас иногда по самым дурным направлениям, жаль, что весьма часто мы принимаем зло за благо — а то бы… Но спустимся на несколько октав.
Я вам сказал, что прелестная блондинка молчала, однако ж ей не от чего было растеряться до такой степени, как растерялся Вольдемар… Мысль обратить воцарившееся между ними молчание в смех блеснула в ее голове, и она, совсем неожиданно для Поэта, сказала вдруг довольно громко, с самою простосердечною улыбкою.
— Где вы, Владимир Николаевич?
Кто бы подумал, что этот обыкновенный, ничего не значащий вопрос, эта шутливая выходка могла произвести что-нибудь серьезное?.. И, несмотря на то, вы сейчас увидите новое подтверждение того, как от малых причин рождаются великие действия… Слово не значит ничего: дорога минута, милостивые государыни.
— Где я? — повторил Вольдемар голосом твердым и значительным, в котором проявлялась вспышка души. — Где я? Спрашиваете вы меня… Я перед вами… Я хотел сказать вам о многом — и молчал: у меня не доставало духа. Но ваш неожиданный вопрос развязал мне язык… Чувствую, что теперь я в силах поблагодарить вас за это письмо, которое так много обрадовало меня в Сибири.
— Ах, Боже мой! Где оно?.. Отдайте его, сделайте милость!
— Неужели, доверившись мне, когда вы еще не знали меня, вы откажете мне в доверенности в настоящее время?
— Я и не думаю сомневаться в вас, но мне, право, так совестно… Мне все кажется, что это может дать вам некоторое право…
— Не договаривайте!.. Божусь вам, что я думаю об этом совершенно иначе… Принося жертву предрассудкам в других случаях, я выше их, по крайней мере, в настоящем… Я рассматриваю ваш поступок с самой лучшей стороны и совершенно не вижу ничего, что могло бы заставить вас совеститься.
— Но если бы вы знали, как я сожалела после.
— Даже и эта дань мнениям делает вам очень много чести. Сначала, по доброте сердца, по снисхождению к просьбам бедной своей подруги, вы невольно увлеклись против них, вы написали ко мне… Потом, естественно, вам пришла мысль, что я могу употребить во зло вашу доверенность, и тогда боязнь невыгодных осуждений за дело доброе заставила вас раскаиваться, но, несмотря на то, вы остались верными дружбе и, если я не ошибаюсь, то теперь одолжаете снисходительным вниманием человека, который любим вашею подругою.
— В этом вы можете не сомневаться: я очень хорошо знаю и ум и сердце моей Лизы, чтобы не отдать справедливости ее выбору и не принять в вас участия.
— Не знаю, как мне благодарить вас за это?.. Однако ж, обращаясь опять к письму, я убедительнейше прошу вас быть на этот счет спокойною: пусть моя любовь будет порукою моей чести… Но скажите мне: где она?.. Что с нею?.. Не позабыт ли я?.. Вы молчите… Неужели я должен услышать что-нибудь ужасное?.. Говорите же!.. Говорите! Мне кажется, что теперь я вынесу всякий удар гораздо легче, нежели когда-нибудь.
— Зачем вы не отвечали на письмо Лизы?
— Понимаю, что значит этот вопрос!.. Она вышла замуж?
— Нет, она не выходила, но зачем вы не отвечали ей?
Вольдемар схватился за голову и не сказал ни слова… Лажина продолжала.
— Ваше молчание было для нее почти невыносимо… На беду, дела ее матери шли день ото дня хуже и хуже… Вы знаете, что она хотела продать свою степную деревню и купить другую поближе к Москве… Но продажа и покупка были для нее слишком невыгодны, так что она потеряла очень многое из остального своего имения… Эти неудачи, печаль дочери и мысль о будущности, относительно состояния Лизы, все это вместе убивало почтенную Анну Ивановну… Наконец, начало нынешней весны довершило несчастие… Ужасный пожар истребил почти все: большая половина крестьян пошла по миру, и добрая моя подруга едва ли не решится пожертвовать всем, чтобы успокоить свою мать…
— Договаривайте!.. Ради бога договаривайте!
— Вы должны знать того пожилого полковника, который так часто бывал у Буклиных в Петербурге.
— Знаю очень хорошо!
— Несмотря на свое богатство, несмотря на то, что Анна Ивановна уважает его за ум и за отлично хорошие правила, он получил отказ, когда наши общие знакомые жили еще в своей родовой деревне… Но если он возобновит теперь свои искания, что очень можно ожидать, судя по его настойчивости и по его постоянству, то едва ли ваша Лиза не решится выйти за него, не имея об вас никаких слухов.
— Ах, Боже мой! Какое ужасное положение!.. В первый раз в жизни жалею я о своей бедности… Но скажите мне откровенно: это расстройство состояния Буклиных не сближает ли нас еще более?.. Не будет ли теперь мое сватовство поступком самым бескорыстным.
— Признаюсь, я думаю точно так же и даже почти уверена в успехе, потому что мне известны все желания матери моей подруги… Она хочет видеть дочь свою не богатою, а счастливою… Может
быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что ваш приезд обрадует их обеих… Попробуйте… поезжайте… посмотрите собственными глазами и тогда начинайте действовать!
Вольдемар был в восторге: он осыпал поцелуями руки прелестной блондинки, он обещался никогда не забывать этих блаженных минут, в которые она так чудесно воскресила в нем самые сладостнейшие надежды, потом, узнавши, что Буклины живут только в 40 верстах от Москвы, он хотел отправиться к ним в ту же секунду, и Варинька едва-едва уговорила его отложить свою поездку до завтра, представя, что по дурной проселочной дороге ему невозможно быть у них раньше вечера.
Тогда Поэт, полный детской радости, пошел в свою комнату, чтобы сообщить все своему искреннейшему другу и посоветоваться с ним, как бы получше уладить дело…

Ах! Как узки пределы нашего разума.
Цицерон

Глава XLIX. Кто хуже татарина

Надобно быть величайшим глупцом,
чтобы хвалить добродетель и не исполнять ее.
Диоген Циник

Подбежав к постели Вельского, который спал в это время самым крепким сном вследствие обыкновения своего отдыхать часа три после каждого сытного обеда, Вольдемар закричал над его оттопырившимся ухом.
— Василий Петрович!.. Василий Петрович!.. Радуйся!.. Веселись вместе со мною!.. Она здесь!.. С ними!
Вельский вскочил, как полоумный, и, не успев прокашляться, стал бормотать смелым голосом:
— Что?.. Что такое?.. Не воры ли? Не пожар ли?
— Какие тут воры!.. Говорю тебе толком, что я нашел ее… Что она здесь…
— Да кто она?.. Что за чертовщина!..
— Разумеется, моя милая Лиза!
— Ах, Создатель ты мой!.. А я только в одном халате… Эй! Алешка!.. Давай одеваться!
— Это к чему?.. Разве она увидит твое дезабилье будучи от нас за сорок верст?
— Ну брат, Володя, уж извини меня, а надобно сказать правду, что ты не умеешь растолковать путем самой безделицы!.. Как это пришло тебе в голову кричать во все горло: она здесь!.. Спросонья я и в самом деле подумал, что твоя Буклина стоит за дверью.
— Эх, Вася!.. Если б ты знал, как я счастлив, так ты бы не сердился на меня.
— Помилуй, друг мой, кто ж сердится?.. Я и сам без души рад твоей радости… Да как это тебе удалось пронюхать о ней?.. Экой ведь какой дошлой!
— То-то же!.. Знай наших!.. Впрочем, на этот раз я обязан только одному случаю…
— Случай случаем, любезный Владимир, а уменье все-таки необходимо… Объясни же, как ты нашел потерянное сокровище?
— Вот этого-то и нельзя покуда, но я твердо надеюсь, что завтра будет все кончено, и тогда, без всякого сомнения, ты первый узнаешь обо всем.
— Ну, ладно!.. Я и не настаиваю!.. Итак, только сорок верст разделяют вас… Что ж ты намерен делать?
— Во-первых, я на днях же буду писать к батюшке, чтобы он дал мне свое благословение на женитьбу, и, во-вторых, пошлю к нему просьбу, как к начальнику, об увольнении меня из сибирской службы, чтобы я мог определиться где-нибудь здесь…
— И будто ты не шутишь?
— Нисколько!
— Но он не согласится ни на то, ни на другое.
— Напротив, он верно согласится, потому что он меня любит.
— Неужели это решительное твое намерение?
— Как нельзя более!.. Во всяком случае я не сделаю из Москвы ни шагу и между тем употреблю все средства, чтобы получить его позволение.
— Да рассуди хорошенько: ведь это убьет почтеннейшего Николая Ивановича.
— Нечему тут убивать, если я женюсь на прекрасной девушке, которая меня любит и буду с нею счастлив… Завтра же утром я поеду за Дорогомиловскую заставу, в село Дубровинское, где живет моя Лиза… Завтра же упаду я к ногам ее матери и не встану до тех пор, пока не получу согласия.
— Ну, уж верно чему быть, тому не миновать!.. Поезжай же себе с Богом и делай что хочешь.
— Стало быть, ты наконец одобриваешь мою решительность?
— Да что с тобою делать?.. Ведь тебя ничем не урезонишь. Впрочем, если сказать правду, так и в самом-то деле тут нет ничего худого… Буклина девушка премилая, ты ее любишь, она тебя тоже, к тому ж и богатство дело не последнее.
— Какое богатство?.. Анна Ивановна почти разорилась.
— Что ты говоришь?
— И тем-то еще более я буду настаивать.
— Это великодушно!.. Это благородно!.. Клянусь тебе и своею честью, и своею покойницею, и всем святым, что ты редкий человек!.. Позволь же обнять себя: ты не поверишь, как я горжусь, имея тебя своим другом.
— Полно, братец, что за похвалы?.. Я уверен, что и ты сделал бы то же на моем месте.
— Уж разумеется!.. Что и говорить!.. Однако ж, не будь я твоим другом, то, признаться сказать, я бы позавидовал завтра твоему счастью: ты увидишь Лизу, получишь согласие ее матери, и все это в один день, и все это так неожиданно!
— Да, мой добрый Вася!.. Этого слишком много… Я почти не доверяю возможности такого близкого благополучия… Знаешь ли, что мое сердце начинает уже тосковать от чего-то.
— Что за пустяки!.. Не стыдно ли суеверничать!.. Да и разве тебе не случалось грустить перед радостью?
— Несколько раз!
— Ну вот видишь ли!.. Так чего ж бояться теперь?.. Положись на Господа Бога и не хлопочи ни о чем до поры, до времени.
За чаем оба друга были отлично веселы, при наступлении вечера они расстались, поехавши в разные дома, потом наступила ночь, потом прошла ночь, и наконец зажглось то нетерпеливо ожидаемое утро, которое в жизни нашего героя долженствовало быть самым решительным… Судьба, или, лучше сказать, заботы дружбы, сделали его самым мучительным.
Ровнехонько в десять часов, то есть когда Вольдемар только что хотел велеть подавать лошадей, чтобы отправиться в Дубровинское, дверь его комнаты разговорилась — и почтеннейший Степан Козьмич Струйский явился к нему сам своею особою.
Если не всем, так верно почти всем моим читателям случалось узнавать из печального опыта весь ужас пытки подобных невпорных посещений… Я уж и не говорю ни полслова о таких гостях, с которыми скучно во всякое время и во всяком месте, но иногда бывает и так, что несмотря на всю любовь, на все уважение к человеку, навестившему нас, мы поневоле считаем приход его истинным Божеским наказанием.
Точно то же случилось в этот раз и с Вольдемаром… Струйский был давнишний друг его отца, старый служака, почетный по званию и отличиям, уважаемый по сединам и уму, любимый по добродетели. Он во всю бытность в Москве молодого Смолянова посетил его тогда только во второй раз, и именно в этот-то второй раз ему бы и не нужно трогаться из своего дома, но он тронулся, он вошел и уселся без церемонии: делать нечего!
— Ну вот и я собрался к вам, любезный Владимир Николаевич, поздравить вас с новосельем, и нарочно пораньше, а то ведь вашей братьи и не застанешь… Я же встаю в пять часов, так у меня день начался уж давно… Однако ж не помешал ли я?
— Помилуйте!.. Если б вы знали, как для меня приятно ваше посещение…
— Ну, очень рад!.. Стало быть, вы позволите отдохнуть у вас с полчасика?
— Только с полчасика! — воскликнул Вольдемар в порыве радостной надежды, но к несчастью, слушая одни слова, почтеннейший Степан Козьмич не вслушался на этот раз в тон их выражения.
— Вам кажется этого мало?.. Пожалуй, мой милый, пожалуй!.. Я пробуду у вас часа два, три… А коли дело пойдет на устойчивость, так я пробуду и целый день… Что такое, в самом деле: время ведь наше!
У Смолянова отнялся язык, он взглянул на небо, безусловно предал себя своему року и опустился в кресла подле господина Струйского… Начались уровочные толки о том и о сем… Разговор полз, как черепаха, и верно бы Степан Козьмич не усидел слишком долго, но вдруг как-то нелегкая сила дернула Вольдемара спросить:
— А что, как поживает ваш братец моряк?
Взволнованный своим нетерпением, Поэт позабыл совершенно, что эта статья была самою живою струною его гостя… Струйский весело щелкнул по табакерке, закинул ногу на ногу, значительно подался вперед среднею частью своего тела и сказал:
— Как поживает мой брат моряк, спрашиваете вы меня?.. О!.. Надобно признаться, что он живет вовсе не по-моему… Это, сударь, такой человек, который стоит, чтобы о нем поговорить и поговорить как следует. (Напойка табаку улетела в нос.) Вот изволите видеть!.. Кг!.. Кг!.. Когда Мексика и Калифорния, или, лучше сказать, весь новый Альбион отторгся от владычества испанцев… Кг!.. Кг!..
Этим периодом открылась потеха… На беду Вольдемара, старый добряк принадлежал к числу самых говорливых людей и удивительно не любил никаких коротеньких анекдотцев. Истории — вот
что было его пищею, и если он, бывало, примется рассказывать, так расскажет все от начала и до конца, без исключений и пропусков… Поэт надеялся на милосердие небесное: терпел, слушал — и молчал.
Пробило одиннадцать!
Вольдемар стал просить своего хранителя-угодника, чтобы тот вдохнул говоруну мысль замолкнуть и уехать домой. Говорун продолжал говорить, Вольдемар продолжал терпеть, слушать — и молчать.
Пробило двенадцать!
Поэт находился в самом последнем, едва выносимом изнеможении, а громкие речи гостя сыпались все пуще и пуще, словно горох из мешка… Бедный Смолянов покушался было взывать о пощаде, робел, молчал — и слушал.
Пробило час!
Вененова, узнав, что Струйский был у Вольдемара, прислала просить к себе всех, чтобы обедать вместе. Тут только старик отклеился от стула и, пожавши руку страдальца, сказал ему:
— Так вот, сударь, как поделывались дела!.. Пойдемте-ка вместе… Я расскажу вам у Александры Андреевны еще одну очень любопытную историйку…
Но Поэт отнекался со всею возможною учтивостью, накинул на себя плащ, взял шляпу и бросился из дверей без оглядки.

Я чувствую в себе какое-то помешательство…
Это горячка… это лихорадка… не правда ли, Лаиса?..
Пора… Пора мне кончить!
Виланд

Глава L. Роковое свидание

Несчастный, которому ужас ускоряет шаги, скользит и падает…
Его берут… его режут на части…
Ювенал

‘Пошел скорее!.. Слышишь ли? Понимаешь ли?’ — кричал освободившийся труженик, выехав за город, своему ямщику.
Лихая тройка, запряженная в маленький фаэтончик, неслася чрезвычайно быстро… Вот Вольдемар проехал половину, вот проехал три четверти, вот остается пять верст… три… две… одна… Вот выдвинулась из-за леса Дубровинская церковь… Вот и господский дом в саду, расположенном на покатости холма… Вот и деревня…
— Стой у этого домика направо… Мне надобно умыться и стряхнуть пыль.
Вольдемар взошел в новую крестьянскую избу, попросил себе воды и стал заниматься своим туалетом.
Кто бывал в подобных обстоятельствах, тот поверит мне, что уборка его шла не очень успешно. В таких случаях обыкновенно все как-то не прилаживается: это отчего-то смялось, то отчего-то лопнуло, таким образом, эти пятые да десятые неудачи удивительно как досаждают нашему нетерпению, и чем больше горячишься — тем хуже. Наконец, когда Поэт был уже почти совершенно готов, дверь избы растворилась и молодой Буклин бросился в его объятия…
Такая неожиданная сцена верно бы тронула каждого… Это была радость глубокая, безмолвная, потрясающая всю душу, радость, которая увлаживает наши глаза сладкими слезами счастия… В это время звуки, как будто познавая бессилие свое для выражения умилительных чувств, трепетно замирают в груди, даже самая мысль, вытесненная восторгом, исчезает из области ума… Тогда для нас не существует ничего окружающего: очаровательное ощущение сердечной неги чудесно сосредоточивается во взаимных лобзаниях, в крепких беспритворных объятиях… Мы чувствуем, мы знаем только одно — только в этом одном мы уверены, что близ нас находится другое я, — все прочее невольно оставлено, невольно позабыто…
Таковы бывают иногда встречи тех добрых, пылких, чувствительных людей, которые поняли и оценили друг друга, и души которых сроднились между собою навсегда без всяких пустых обетов.
Наконец первый пыл прошел: чувства низошли до слов.
— Ты ли это?.. Тебя ли я вижу, любезный Василий? — воскликнул Вольдемар.
— Да, милый Смолянов, верь своим глазам: это я — твой прежний, всегдашний друг!
— Но какими судьбами ты здесь?.. Отчего не в Петербурге?
— Тут есть особенный случай, самый неприятный, самый горестный для меня… Я приехал сюда третьего дня, еду послезавтра.
— К чему ж такая поспешность?
— Владимир!.. Ты удивишься моему ответу, но он, к несчастию, справедлив: я пробыл бы здесь все лето, если бы не встретился с тобою.
— Неужели я какой-нибудь злобный гений, которому суждено отравлять благополучие своих ближних?
— Не сердись на меня, мой друг!.. Я говорю откровенно то, что мне нашептывает мое сердце… Эта ужасная смесь радости свидания с печальным воспоминанием о неизбежной разлуке, это разрушенное здание надежд, которое давит мою грудь своими тяжелыми обломками, эти слезы, которые ты видишь теперь, должны оправдать меня перед тобою.
— Но я не могу ни постигнуть, ни сообразить твоих слов… Что ж заставляет тебя уезжать отсюда, когда ты можешь располагать собой?
— Дружба и участие во всем, что только к тебе относится.
— Василий!.. Ты пугаешь меня своею таинственностию… Говори прямо… Добивай одним ударом… Иначе я не вынесу этих медленных мучений… Начни с того, как и зачем ты здесь?
— Приехав прошедшею осенью в отпуск в нашу деревню, я увидел, что бедная моя сестра не походила сама на себя от какой-то тайной, постоянной тоски, которая ее преследовала всюду… Тебе известно, как она меня любит, и притом же эта кроткая, добрая девушка так уверена в нашей дружбе… Она на другой же день моего приезда открылась мне, что писала к тебе в Сибирь и не получила ответа… Зная, что ты дал ей клятву, зная, что ты не способен к измене… (Все члены Вольдемара омертвели в это мгновение под холодным потом, который выступил внезапно по всему телу из его поров, расширенных судорожным движением.) Одним словом, твердо надеясь на тебя, я успокаивал ее всем, что только мог придумать, и наконец успел, хотя очень слабо, пробудить в ней жалкий, грустный оттенок ее врожденной веселости… Последствия доказали мне, как ты сам это увидишь, что добрая наша матушка молча замечала за нами и что от ее внимания не ускользнули мои родственные заботы… Через месяц я возвратился в Петербург и нынче, назад тому недели с полторы, получаю там письмо, в котором маминька просит меня приехать к ним как можно скорее, говоря, что присутствие мое необходимо… Тайна еще более ускорила мои дорожные сборы… Я полетел… Приезжаю сюда третьего дня и в тот же день вечером, будучи наедине с матушкою, узнаю от нее, что известный тебе полковник возобновляет свое сватовство и что она, зная, как я любим сестрою, вызвала меня для того, чтобы я всеми силами старался поддержать ее в случае нужды… Тут же я услышал от нашей старушки, что жених Лизы человек прекрасный и что она твердо надеется на их будущее счастие… Несмотря на то, что попечительные намерения матушки ниспровергали лучшую мою мечту: иметь тебя своим зятем, я покорился необходимости и со вчерашнего утра стал принуждать себя казаться веселым… Перед обедом объявлено было Лизе о новом письме полковника, и она…
— Она дала слово?.. Не правда ли?
— Да!.. Но что ж ей оставалось делать?.. Не могши узнать ничего о тебе, она видела перед собою только одни лишения, которые убивали матушку, привыкшую к довольству… Привязанность дочери взяла верх над безнадежною, бесцельною привязанностию к тебе…
— Итак, для меня все кончено!
Но зачем ты не приехал вчера?.. Кажется, что тогда еще можно было бы переделать это, теперь послан уже ответ…
— Как!.. Ответ к полковнику?
— Да, мой друг!.. По всему видно, что какая-то особенная причина побудила маминьку к такой удивительной поспешности… В этом я уверен по одному очень странному и очень неприятному случаю… Вчера, часу в двенадцатом ночи, когда я лег уже в постель, матушка взошла в мою комнату и, взявши наперед с меня честное слово молчания относительно сестры, сказала мне: ‘Василий! Меня уведомили, что завтра должен приехать сюда молодой Смолянов…’.
— Боже мой!.. От кого ж она могла узнать это?.. И кто изменил моей тайне?
— Я тоже был изумлен этою нечаянностью… Я выспрашивал так же, как и ты, — и не разведал ничего… Тогда она стала продолжать: ‘Тебе известно, в каком ужасном положении находится наше имение… Надобно подумать о будущем… Благодаря твоим заботам, глубокая горесть Лизы переменилась в тихую задумчивость, она бывает даже весела… Я воспользовалась этим для ее собственного счастия и успела получить от нее согласие на замужество с полковником… Ты должен быть уверен, что я готова бы пожертвовать всем для вашего благополучия и что я наперед хорошо узнала о женихе, чтобы решиться вверить ему участь своей дочери. Он будет прекрасным мужем… Теперь, когда главное уже сделано, благоразумие требует принять самые деятельные меры, чтобы Лизанька не могла быть уведомлена завтра о посещении Смолянова… Я сделала большую половину, тебе надобно взять на себя остальное… ‘Но, матушка, — воскликнул я, — разве вы не знаете, как сестра моя любит моего друга и как он со своей стороны заслуживает этого?.. К чему же мешать их соединению?’.
— И что ж она отвечала тебе?
— Твой друг переменился, — сказала она, — он сделал самый неблагородный поступок, и я не могу принять его в свое семейство.
— Как!.. Я сделал неблагородный поступок?.. Праведное небо!.. Неужели клевета будет преследовать меня до самой смерти?.. Кому и что я такое сделал?.. Кто этот злодей, который так ужасно тиранит меня?.. И Анна Ивановна могла поверить?.. Бог с нею!.. И ты тоже?
— Напротив, мой милый друг! Не будь так скор и несправедлив!.. Я защищал тебя сколько мог до тех пор, пока матушка не сказала мне, что она получила это дурное о тебе уведомление от человека, который известен ей за самого редкого по своим добродетелям… Тут я должен был замолчать поневоле.
— Это непостижимо для меня!.. Но договаривай!
— Наконец маминька прибавила: ‘Неужели ты можешь думать, что я желаю зла своим детям?.. Припомни мои слова… Посмотри: Лиза будет счастлива… Однако же, чтобы не нарушить ее нынешнего спокойствия, ей ни под каким видом не должно знать о приезде Смолянова… После его поступка, к чему послужат эти сцены?.. И потому завтра тебе необходимо быть настороже… Чуть только он покажется в нашей деревне, пойди к нему и скажи от меня…’.
— Не бойся!.. Высказывай все!.. Может ли быть что-нибудь ужаснее того, что я слышал? Говори же… не бойся!
— Она приказала сказать тебе, чтобы ты… Боже мой!.. Какой убийственный долг!.. Чтобы ты не входил никогда в наш дом и не нарушал в нем семейственного спокойствия.
— Нет! Это гораздо более, нежели я мог ожидать!.. И она сказала это?.. И от тебя я должен это выслушать?
— Милый Вольдемар!.. Не отталкивай меня от своей груди! Бог свидетель, что я верю твоей честности, твоему благородству! Он видит мои теперешние мучения, сердце мое обливается кровью, но воля матери для меня закон… Успокой же меня! Скажи мне, что ты на меня не сердишься, что в твоих воспоминаниях я останусь прежним твоим другом!
Бледный, как полотно, неподвижный, как истукан, стоял Смолянов и, казалось, ничего не видел и не слышал… Какое-то страшное спокойствие разлилось по его лицу, блеклый туск подернул его глаза, одни только обесцветившиеся уста трепетали невольно от прерывистого дыхания.
— Владимир!.. Друг мой!.. Выговори хотя одно слово!.. Уверь меня, что ты жив! — восклицал Буклин, сжимая его в своих объятиях…
Наконец бедный страдалец как будто опомнился немного и сказал довольно твердым голосом:
— Пусть Всевышний простит моим врагам: для меня теперь все кончено!
Но ты не хочешь сказать ничего для утешения дружбы?
— Будь спокоен, любезный Василий!.. Вижу твою непритворную привязанность, и, несмотря на свое положение, я дорого ценю ее… Повторяю тебе еще раз: будь спокоен!.. Если для меня кончено все, то и самые страдания не будут уже обременять твоего друга… Не плачь! Бери с меня пример!.. Слезы не отвратят несчастия, которое уже сбылось… Видишь ли, с какою твердостию переношу я этот громовый удар, который разразился надо мною?
— Признаюсь тебе, милый Вольдемар, что эта твердость, это могильное твое равнодушие пугают меня гораздо более, нежели могло бы испугать шумное отчаяние… Скажи мне, неужели ты решишься на…
— Тсс!.. Не выговаривай этого ужасного слова, которое я предугадываю… Не подталкивай меня в бездну своею собственной рукой… Не заглядывай в будущее: оно страшно и гибельно!
— Ах, Смолянов!.. Умоляю тебя, дай мне слово…
— Не говори мне об этом… не говори мне ничего, если только ты меня любишь… Не ускоряй своими противоречиями этой бедственной, роковой минуты!
— И ты можешь решиться?..
— Молчи!.. Ради бога, молчи!.. Скажу тебе откровенно, что с этого мгновения я отдаюсь безусловно во власть какого-то непостижимого духа, который теперь овладел мною.
— А если этот пагубный руководитель увлечет тебя к погибели?
— Тогда… Но кто проникал за таинственный рубеж?
— Владимир! Вспомни о жизни за гробом!
— О!.. Не напоминай мне об ней!.. Ужасающим призраком восстает она передо мною… Не напоминай же мне об ней!.. Дай мне забыться на несколько мгновений!
— Не для того ли, чтобы опамятоваться в огне наказания?
— А зачем же злодеи отняли у меня все… все… даже честь?.. И кто даст мне силы, чтобы вынести бедствие?
— Итак, ты непоколебим!.. Но я спасу тебя против твоей воли…
— Куда ты?.. Постой, постой на минуту!
— Я иду к матушке… я расскажу ей все…
— Ни с места!.. Я даю тебе слово… я останусь жив! — закричал Вольдемар, схвативши в исступлении руки Буклина.
— И ты не изменишь самому себе?
— Нет!.. Прощай же навеки! Для меня невыносимо это убийственное положение!
— Прощай, милый Вольдемар! Покорись своей судьбе!.. А я… я завтра же, сегодня же еду в Петербург… Теперь присутствие мое может быть даже пагубно… Сестра верно заметит мою горесть, станет спрашивать — и тогда я не ручаюсь за последствия… Прощай же, Владимир! Помни свое слово!
Молча обнялись два молодых друга… Горесть обоих как будто замерла на минуту… Казалось, что какая-то гробовая бесчувственность оледенила их… Но вдруг слезы хлынули, задушающие рыдания смешалися в глухой гул, объятия скрепли еще более… Наконец Вольдемар вырвался от своего друга и стал говорить ему:
— Скажи своей матери… Нет! Не говори ей ничего!.. Не говори даже, что я прав!.. Иначе она будет считать себя виноватою… Прощай!.. Бог да благословит Лизу и вас!
Они обнялись еще — и через минуту одна только густая пыль вилася непроницаемым столбом по излучинам дороги, медленно отдаляясь от деревни.

Должно ли мне стыдиться своих слез
и можно ли печаль мою назвать чрезмерною,
когда я потерял такого друга.
Гораций

Глава LI. Душевное падение

Если хотят сохранить свет лампады,
то надобно подливать в нее масла.
Анаксагор

Только на половине возвратного пути бедный наш страдалец получил снова употребление мыслительной силы, но и в это время душа его представляла какой-то мрачный хаос идей без цели, без последовательности, без результатов… Темный омут неизвестности разверзался перед ним и поглощал все его догадки, все предположения.
Как ни был он простодушен и доверчив на слово иных бездельников, с которыми связывала его судьба, однако ж сперва в нем невольно возбудилось подозрение на Василья Петровича, ибо только Вельский и Варинька Лажина знали о его намерении ехать в село Дубровинское. О подруге Лизы нельзя было даже сметь и подумать, но впрочем и первый был его давнишним другом, испытанным и верным, да и кроме того Буклина говорила о человеке хорошо ей известном, а она не знала Вельского… ‘Нет! Это не он!.. Тут должно крыться что-нибудь ужасное!’.
Между тем гибельный, адский совет злого духа уже глубоко заронился в его сжатое, убитое сердце. Едкая ржавчина отчаяния и неисцелимой горести подточила упругие пружины рассудка, которые бы без того отталкивали все преступное… Все способности души, все эти сложные части его духовной машины, эти шестерни нравственного бытия и нравственной деятельности — все они или вовсе рухнули на своих осях, или от сильного потрясения и расстройства действовали совершенно против назначения — и мысль греха росла и развивалась в нем беспрепятственно.
Время от времени, и все слабее и слабее, приходили ему на память слова: ‘Я останусь жив’, которые он сказал Буклину, но что значит это обещание, вырванное почти насильно, когда бедствие давит нас всею тяготою своей?.. Когда мы не имеем места, где бы преклонить свою голову для нескольких минут оживительного успокоения?.. Что значит оно, когда пиршество надежд кончено, когда эти светочи счастия погашены навсегда?.. Когда сердце пережило само себя?.. И что значит тогда для нас все на свете, когда мы отчуждаемся ото всего света?.. Суждение толпы? — Мы его не услышим!
‘Но одно воспоминание о последствиях… одна здравая мысль о жизни в бесконечности?..’ — говорите вы.
Человек лежал на розах в объятиях своего друга, к нему шла его ненаглядная невеста, она простирала к нему свои лилейные руки, она говорила ему сладкие слова любви, от земли до лазури — все дышало для него весною блаженства, воздух был упитан наслаждениями… вдруг неведомая, злодейская сила столкнула его в пропасть… он летит… летит глубоко… он упал… Израненные и раздробленные члены его лежат на чем-то колючем и жгущем… Над ним ночь… беспробудная, вечная ночь!.. Вдали слышен безучастный говор толпы… Иные равнодушно заглядывают в бездну… и… безумные!., тешатся падением ближнего!.. Несчастливец не видит ничего, но он сохранил в себе два горьких чувства: воспоминание о невозвратных потерях и ощущение настоящего, ужасного, беспомощного бедствия… Ни один луч надежды не прорежется к нему сквозь эту удушающую тьму — и вы требуете от него здравой мысли!..
Глухие и уныло дребезжащие звуки колоколов Спасской башни печально замерли в воздухе, проиграв свои монотонные карильоны… Пробило две четверти одиннадцатого, и в ту самую минуту, когда уничтожился последний их отголосок, Вольдемар медленно подъехал на измученных лошадях к воротам своей квартиры.
Сильный порывистый ветер давно уже то наносил, то прогонял или раздирал огромные черные тучи… Неутомимая городская деятельность почти стихла…
Расплатившись со своим ямщиком, Вольдемар позвенел в калитку привратника и, покуда уснувший старик пробудился, встал и успел отпереть ему, — дождь хлынул ливнем, гром разразился в оглушительных перекатах.
Перескочивши проворно через высокую подворотню, он бросился бежать опрометью во всю длину двора, чтобы скорее достигнуть главного здания, где были его комнаты, он уже подбежал к парадному крыльцу, он уже схватился за ручку двери, еще одно мгновение, и он безопасен, но вдруг большая цепная собака сорвалась со своей приковки, налетела на него, как молния, и прежде, нежели он вскочил в сени, озлобленное животное прокусило ему ногу.
Захлопнув за собою дверь и не чувствуя сгоряча никакой боли, Вольдемар быстро взлетел по лестнице, потерявши на ней и плащ и шляпу… Едва живой, от какого-то неведомого страха, он вбежал в свою комнату в ужасающем беспорядке и почти без чувств упал на постелю… Кровь текла из раны.
Через минуту на шум от его прихода явился к нему Вельский со свечою в руках и затрясся всеми членами, когда взглянул на бледное, безжизненное лицо своего товарища, искаженное страданием, и когда увидел свежую кровь, которая, скользя с одеяла, стучала в пол крупными своими каплями.
Кликнув человека, он подошел вместе с ним к кровати и все еще не знал, что ему делать… В эту минуту Смолянов открыл глаза, посмотрел на него каким-то болезненным тусклым взором, приподнялся и сел, облокотясь на подушки.
Это последнее движение развязало язык у Василья Петровича.
— Ради бога, говори мне скорее, что с тобою сделалось?.. Говори, откуда течет эта кровь? — закричал он.
— Ах, Вельский!.. Я едва жив! Ты не поверишь, как испугала меня эта проклятая наша собака, которая сорвалась с цепи и прокусила мне ногу.
— Боже мой!.. Да показывай же мне проворнее свою рану: ведь ее надобно и обмыть, и перевязать… Не послать ли за доктором?
— Нет! Нет!.. Делай сам что хочешь, только, пожалуйста, не зови никого!
Когда началась перевязка, тогда в голову Вольдемара пришла новая мысль — мысль нелепая, безрассудная, но которая вместе с другими еще более усиливала его душевное расстройство, еще более ускоряла решительное, конечное падение.
‘Пусть люди, — думал он, — пусть люди восстают против меня, пусть они гонят мою беззащитность и ненасытностью злобы и адскою клеветою, пусть они стараются погасить во мне своею желчью все, чем живет мое сердце… Но и эта собака, которую я кормил каждый день, которая еще сегодня поутру виляла мне своим хвостом, и она не узнала меня… и она как будто захотела иметь ровную долю с людьми в дележе моей крови… Нет!.. Я лишний член на земле!.. Мне должно избавить своих ближних от самого себя: мой вид нарушает их спокойствие… А эти громы?.. Боже мой! Для меня все кончено!’.
Так многие из нас, не вынося какого-нибудь тяжелого опыта, упадают духом и добровольно взваливают на себя изнурительное иго воображаемых бедствий, которое гораздо ужаснее, невыносимее бедствий существенных, потому что они служат верным доказательством душевной слабости.
Человек твердый смотрит на совершившееся зло, как на рану, которая была неизбежна в борьбе с судьбою: он напрягает все силы ума, чтобы из настоящего своего положения, изо всего, что его окружает, извлечь для себя спасительные средства. Он только затверживает этот урок для будущего… Слабый бросается совершенно в противную сторону… Не заботясь о своем исцелении, он несвоевременно и гибельно погружается в смутный анализ минувшего и, осуждая собственные свои действия, тиранит самого себя бесполезными восклицаниями: ‘О! Если бы я сделал то!.. Если бы я сделал это!.. Тогда бы верно не случилось со мною того-то…’. Этот яд бесплодного раскаяния растравляет его глубокую язву: она назревает, делается злокачественною, смертельною… Изнуренный страдалец чувствует это ужасное действие новой своей ошибки: мучительные боли его увеличиваются, силы к перенесению их уменьшаются, и тогда, обманывая самого себя, он начинает видеть в каждом своего врага… Это воображаемое, беспомощное одиночество, эта ложная уверенность во всеобщей злобе, эта пагубная, включительная подозрительность (которая во всяком случае есть порок, наказывающий нас сам собою), наконец, эта постыдная мысль, что мы не в состоянии перенесть или поправить зло, довершает его полноту… Человек гибнет безвозвратно!

Верх несчастия есть бессилие перенести его.
Мудрец Биас

Глава LII. Все кончено!

Час приближается… Я слышу крик того, который зовет меня…
Тайный голос… Но зачем еще медлить?.. Прощай, Аристипп!..
Лаиса!.. Музарьена!.. Прощайте!.. Позабудьте меня!..
Виланд

Когда перевязка укушенной ноги кончилась и два друга остались наедине, тогда Вельский спросил Вольдемара:
— Ну, милый друг, как ты себя чувствуешь теперь?
— Очень хорошо, благодаря твоим стараниям.
— И! Полно пожалуйста!.. Клянусь тебе Господом Богом и всеми святыми, я бы согласился с радостию, чтоб эта скверная собака, которую я убью завтра же, вместо тебя укусила бы меня.
— Спасибо! — отвечал Смолянов, пожимая руку своего товарища. — Только сделай милость, не исполняй своей угрозы… Чем виновато это бедное животное, что глупый привратник приколотил ее цепь ржавым гвоздем?
— Как чем?.. Помилуй!.. Да как же она, каналья, не узнала тебя?.. Ты же еще и кормишь ее всякий день.
— Э, Вася!.. Брось это! Должно ли, братец, спрашивать с собаки, когда люди кусаются гораздо больнее, и, почему знать, может быть, люди самые близкие, те, которым открыто все, что только есть у нас на сердце, те, с которыми у нас все общее… Это укушение гораздо глубже, гораздо побольнее… Не правда ли?
— Ох, Владимир! И не говори лучше!.. Это ужасно!.. И как пришло тебе в голову выдумывать такие страсти?
— То-то и худо, к несчастию, что я не выдумываю… Со мною сыграл кто-то самую адскую, самую злодейскую штуку: дай только Бог, чтобы она не отозвалась никогда этому бессовестному человеку, иначе ему будет очень тяжело.
— Ах, Боже мой!.. Да не пугай меня Христа ради… Неужели и в самом деле с тобою случилось что-нибудь дурное?
— И будто ты ничего не знаешь?
— Как Бог свят — ничего!.. Провались я сквозь землю и да разразит меня гром небесный!.. Пусть проклятие Всемогущего…
— Верю!.. Верю!.. — кричал Вольдемар, заткнув уши, пока Вельский говорил скороговоркой свои обыкновенные клятвы.
— Ну, вот это большая разница, а то сейчас и на меня!.. Как будто я могу знать, что делается везде… Однако ж, скажи-ка, в чем же дело и что за штуку сыграли с тобою?
— Что за штуку?.. Меня не приняли у Буклиных… и как не приняли!.. Как человека, который сделал какой-то подлый поступок, как человека, который одним своим появлением может нарушить семейственное спокойствие!.. Понимаешь ли ты это?.. Видишь ли ты эту сатанинскую силу удара, который одним размахом лишил меня не только счастия, не только всех надежд на него, но даже и доброго имени?.. И в чьих глазах?.. Где я больше всего на свете дорожил хорошим мнением!.. Можешь ли ты постигнуть, что значит оставаться безо всего — безо всего, что нас радовало, безо всего, чем мы гордились?.. Можешь ли ты представить себе положение человека, которому суждено получать за любовь — презрение, за благородные правила — обидные подозрения в лицемерии и презрении, и потом, когда он не вынесет этих ужасных бедствий, когда он изнеможет от горести, тогда ему должно будет видеть наконец презрение тех, которые его погубили?.. Слышишь ли ты? Везде, от всех одно убийственное презрение!
— Ах, царь ты мой небесный!.. Какое бесчеловечное злодейство!.. Но не принимаешь ли ты этого уже чересчур близко к сердцу?.. Мало ли что иногда нам кажется?.. Нельзя ли еще как-нибудь поправить твоих обстоятельств?
— Нет!.. Невозможно!.. Удар сделан слишком верно!
— По крайней мере нельзя ли изобличить бездельника, который наделал все эти пакости?
— И этого невозможно!.. Говорю тебе, что тайный враг мой предусмотрел и расчел все… Не любя притворствовать, я скажу тебе откровенно, что сначала подозрение мое пало на тебя.
— Можно ли огорчать таким образом человека, который всегда готов пожертвовать для тебя своею жизнию… Неужели и по сию пору ты не уверен еще в моей дружбе?.. И что мне за надобность мешать твоему счастию?.. Бог с тобою, Владимир!
Тут Вельский начал отирать слезы, и Смолянов бросился обнимать его.
— Прости своему другу это минутное заблуждение!.. Мое несчастие извиняет меня перед тобою!.. И как мне было не подумать, когда только ты один и еще одна особа знали о моем намерении ехать в Дубровинское? Неизвестное лицо никак не могло изменить мне, остался ты — и в минуту жестокой горести я сделался невольно виноватым против тебя… Но когда Буклин сказал мне, что
мать получила уведомление от человека ей известного, тогда я тотчас же снял с тебя это гнусное пятно… Извини же меня, мой добрый друг!
— Уж этого не воротишь, только не обижай меня так жестоко в другой раз… Но что же потом?
— Потом я совершенно сбился в своих догадках и по сие время никак не могу напасть на затерянный след… Впрочем, для меня теперь ничего не нужно… Какая будет мне польза, если я узнаю своего злодея?
— Тогда, по крайней мере, ты можешь оправдаться перед Буклиными…
— Да! Это правда!.. Но Лиза дала уже слово другому, и я должен оставаться человеком без чести, чтобы в самом деле не нарушить ее спокойствия… Ах, Боже мой!.. Какое ужасное положение!.. Прощай, Василий Петрович!.. Мне хочется побыть одному… мне что-то тяжело.
— Прощай, мой друг!.. Успокойся, сделай милость!.. Побереги себя для своих родных и для меня.
— Хорошо! Хорошо!.. Я постараюсь себя успокоить.
Вельский обнял его… Они расстались… Пробило одиннадцать… Буря делалась сильнее…
Притворивши дверь своей комнаты, Вольдемар подошел на цыпочках к чемодану, достал из него свои дорожные пистолеты, взял их и вздрогнул, как преступник, пойманный неожиданно на месте своего злодейства…
В первые минуты этого судорожного потрясения орудия смерти невольно выпали из его рук, но ложная мысль его проникнула с пагубным предупреждением в печальную будущность до гроба, расстроенное воображение представило ему картину грядущего — она была ужасна!.. С твердостию, с решительностию отчаяния поднял он пистолеты, еще раз мысленно огляделся около себя: ему показалось, что вокруг его нет ни одной слабой, ни одной нежной нити, которая бы связывала его с обществом, — и пуля, скатясь по короткому дулу, прошептала первый глагол приближающейся смерти… Глыба льда упала на его сердце!..
Он сел в кресла за письменный столик и положил перед собою символ разрыва с жизнию, как напоминание о бедственных, незаменимых потерях, как единственный успокоитель невыносимых страданий… В нем, в этом орудии, изобретенном людьми, в нескольких зернах пороха заключался внятный для одного и неслышный для других ответ на важный вопрос, на великую теорему жизни духа… Это был таинственный, последний праг между явленным и невидимым, между временным и вечным, между условным и безусловным, между существенными мучениями — и неизвестным!
Вольдемар занялся письмами.
Он уведомлял отца, что будто бы, нашедши случай ехать в чужие края, хочет им воспользоваться… Он просил у него благословения и обещался писать из Петербурга.
К Буклину было написано следующее:
‘Милый Василий!
Когда ты получишь эти строки, тогда твой несчастный друг не будет уже существовать на свете… Не обвиняй меня слишком строго за нарушение данного тебе слова… Расставшись с тобою, я увидел, что это гораздо выше моих сил… Знаю, как ты меня любишь, и потому прошу тебя: постарайся забыть отверженного, пусть память о моей погибели не нарушает ясного спокойствия твоей чистой и кроткой души… Употреби все силы, чтобы твоя матушка и она не узнали о том, как я умер… Это последняя моя просьба… Будь счастлив… Прощай!.. Я не смею… я не должен… Я не могу сказать тебе: до неземного свидания!’.
К Вельскому он писал более о самых необходимых распоряжениях, но в конце своей записки благодарил его за постоянную верную дружбу и так же, как и Буклина, умолял скрыть обо всем, или если это будет невозможно, то приписать настоящий бедственный случай припадку сумасшествия от укушения бешеной собаки.
Пробило три четверти двенадцатого…
Запечатав и надписав пакеты, Вольдемар снял со стены небольшой образ, которым благословил его отец, поставил его на стол, преклонил пред ним свои колена и начал молиться одними устами.
Сначала душа не брала никакого участия в этом условном лепете: затверженные памятью слова произносились, исчезали одно за другим и как будто скользили по какой-то таинственной, льдистой оболочке чувств, но потом, мало-помалу, они стали вызывать из души теплоту глубоких, христианских мыслей, как с приближением руки вызываются искры из наэлектризованного кондуктора… Сердце начинало согреваться и оттаивать… Какой-то дивный, спасительный удар, как будто удар вольтова столба, потряс страшное, могильное спокойствие, порожденное отчаянием… Грудь поднялась высоко… Внутреннее, жестокое волнение прихлынуло к горлу чем-то тяжелым… и обхватило его… и страдалец задыхался болезненно…
Слезы, эти примирительницы нашей возмутившейся, безрассудной слабости с испытаниями судеб, эти посредницы между бедствием и успокоением, готовы уже были брызнуть горячими ручьями… еще одна минута — и спасение его было бы несомненно, но Вольдемар услышал шорох, оглянулся и увидел своего товарища, который подкрадывался к нему, чтобы завладеть пагубным орудием.
Эта нечаянность решила участь Поэта…
Новое, ужасное помешательство овладело его умом, бешенство овладело душою: жребий погибели был выбран в одно мгновение…
Исступленный, он подскочил к столу… схватил пистолет… притворным движением угрозы отодвинул от себя своего товарища к самым дверям… потом быстро оборотил дуло… курок щелкнул… дух смерти произнес последний, громкий глагол — и пуля, выкупавшаяся в крови, глубоко впилася в стену…
Все кончено!..
Загадка разгадана!.. Буря стихла!.. Колокола Спасской башни провозгласили медлительно уныло-мрачный час духов и привидений!..

Гробница есть памятник,
воздвигнутый на рубеже двух миров.
Барнарден де Сен-Пьер

Глава LIII. Почтовая станция

Приветствую тебя, бессмертный человек!..
Тот богохульствует, кто называет тебя смертным.
Юнг

Ноябрьский мороз трещал… День брезжил и разгорался… Пыльная изморозь начинала вспыхивать блестящими искорками разноцветных каменьев… Кое-где легкие, прозрачные, прямые столбы дыма взвивалися к небу и были знаками пробуждающейся деятельности… Маленькие крестьянские избы небольшой деревеньки засветлелись внутри от широкого пламени растопившихся печей… Там стукнут ворота… В другом месте щелкнет дверь… В третьем раздастся невнятный говор людей проходящих с обозом… Стали поить лошадей… Стали выдвигать из-под навесов розвальни, заваленные товарами… Широкие полозы скрипели по затвердевшему снегу… Лошади ржали… Полусонные мужики показались на улицах… Гул увеличивался… Наконец послышалась трескучая, рассыпная и звонкая перекличка баб со своими соседками…
Ни одна живая душа не осталась спящею… Утро настало решительно!..
Но тишина не нарушалась еще в доме станционного смотрителя… Там в двух небольших комнатках расположились какие-то приезжие.
В одной из них, которая была поменьше, спали двое мужчин, в другой помещались две дамы… Окна обеих комнат были завешены пришпиленными наскоро женскими платками… Множество уютных чемоданов и шкатулок, множество громоздких ящиков и узлов стояло и лежало по разным углам…
Два больших, покойных экипажа, принадлежащие этим временным жильцам почтовой станции, были заперты в большую завозню… Все показывало, что они едут издалека и что какая-нибудь важная причина заставила их расположиться в этом месте и терпеть дорожные неудобства.
Подле кровати молодого из мужчин сидела какая-то хорошенькая женщина: она дремала, скрестивши свои руки на спинке стула и положивши на них свою голову… Время от времени взглядывала она с участием на спящего, но все ее движения были так осторожны, что от них не слышалось ни малейшего шороха… Наконец заметив, что тот, за которым она ухаживала так старательно, открыл глаза, она сказала почти шепотом:
— Спите, сударь, еще очень рано…
— Рано?.. — отвечал проснувшийся довольно слабым голосом. — А зачем же ты сама здесь?
— Я, сударь?.. Да для меня-то что уж за рано?.. Я давным-давно выспалась.
— Ах, Соничка!.. Ты совсем не бережешь себя!
— Что вы, сударь?.. Да как же мне еще беречься?.. Разве вы не видите, что я здоровехонька?
— То-то и есть, что не вижу… Ведь тебя не узнает и твой муж, так ты похудела в эти четыре месяца, которые ты проходила за мною… Конечно, к тебе идет и эта бледность, потому что такой милочке, как ты, — все хорошо.
— А, сударь! Вы изволите шутить! Ну, слава Богу!.. Стало быть вам гораздо полегче… Это еще в первый раз во все четыре месяца.
— Да, Соничка!.. Я почти выздоровел совсем от вчерашней радости. Однако ж я все-таки буду говорить всегда и всем, что без тебя мне бы не выжить.
— Опять, сударь, за старое!.. А как я вас просила, чтоб вы не изволили взводить на меня напраслины.
— Ну, хорошо! Хорошо!.. Я не буду говорить, только ты уж не запретишь же мне чувствовать.
— Как вам угодно!.. Притом же, — прибавила она, потупляя глаза, — чем мне заслужить мою вину перед вами?
— Соничка!.. Я рассержусь на тебя без шуток, если ты скажешь мне еще об этом хоть одно слово… Говорю тебе в последний раз, что твои напоминания растревоживают меня. Неужели ты хочешь, чтоб я занемог по-прежнему?
— Виновата, сударь! Простите меня, сделайте милость… Я больше и не заикнусь.
— Вот что умно, так умно!
— Не пора ли вам принять ваше лекарство?
— Который час?
— Три четверти седьмого.
— Постой-ка! Постой, Соничка!.. Точно! Наши дамы проснулись… Ступай же туда: ты верно будешь там понужнее, а ко мне пошли Алешку.
Молодой человек, который говорил это, точно не обманулся насчет дам. Вскоре после того пробудился и старик, который спал с ним в одной комнате.
— Ню, Владимир-та Николаевич, — сказал последний, протирая себе глаза, — как вы-та себя-та шуствуете сегодня?
— Гораздо лучше! Несравненно лучше, почтеннейший Карл Карлович! — отвечал Глюкману молодой Смолянов. — Мне кажется, что я совершенно здоров.
— Это будет больно-та скоро. Погодите-та немножко, — продолжал Глюкман, надевая халат и подходя к постели Вольдемара… — Нуте-ка, одолжите ваша-та рука… Gut! Sehr gut!.. То есть: прекрасна-та! А ваш-та язык?.. Шиста!.. Только потеплее-та одевайтесь-та пожалуйста, когда будете вставать-та.
— Как-то вы провели ночь?
— Я спал, как симой-та настоящие медведи… Эче!.. И наши барыни проснулись-та… Любофь Николяевна!.. Как это вы-та себя изволите шувствовать?
— Чрезвычайно хорошо!.. Покорно вас благодарю за участие! — отвечала Любинька.
— Ну, я ошень-та рад!.. А вы-та как поживаете, моя миленькая половинка?
— Я теперь совсем отдохнула с дороги, — сказала пятидесятипятилетняя миленькая половинка почтеннейшего Карла Карловича.
— Стало быть все-та обстоит благополучно-та?.. Теперь хорошо бы стаканшик кофе и для духа немножечко-та капелек ромку.
— Милости просим через четверть часа! — отвечала Любинька — и убиранье началось производиться деятельно в обеих комнатах.
В самом деле, минут через двадцать самовар кипел уже на столе, кофе был готов и четверо дорожных людей сидели вместе и завтракали — Глюкман, налив полстакана своего любимого немецкого взвара, долил остальное ромом для духа и, потягивая этот целебный состав, принялся расспрашивать Вольдемара, каким образом напали на него разбойники.
Смолянов, по предварительному соглашению с сестрой, лгал напропалую… Ахам, гер Иезусам, охам и меин Готам не было конца.
— А на сколько вы потерпели убытка? — прибавила наконец госпожа Глюкман, для которой житейское достояние было самым важнейшим пунктом.
Вольдемар отлил еще одну пулю и вслед за тем старался переменить разговор… Карл Карлович навел его на своих бывших пациентов.
Говоря со всею отчетливостию, каким образом он лечил старика Смолянова и потом старика Сашина, он обвинял их в нестрогом исполнении его медицинских предписаний и был точно прав… Все искусство его осталось безуспешным, и оба эти больные умерли один за другим на его руках.
— Однако ж, любезнейший Владимир Николаевич, — сказала напоследок докторша, — вы-таки должны благодарить вашего дядюшку за его память о вас: ведь он одним вам оставил все, что имел, а капитал-то, право, хоть куда!.. Пятьдесят тысяч рубликов не подымешь на улице.
— По всему видно, что покойник хотел вознаградить меня за мои потери, но можно ли это сделать деньгами… Впрочем, я никогда не восставал против него своим сердцем: все, что он ни делал, он делал, стараясь о моей пользе.
— Что ж это?.. Верно какой-нибудь неудачный оборот?.. Только, кажется, старик-то был очень расчетлив.
— И все-таки ошибся!.. Вы отгадали, что он дал самый неудачный оборот одному делу, но повторю еще раз: я знал причину его поступков и несчастие не мешало мне любить и уважать дядюшку. Теперь я благословляю его память.
Тут Любинька, по просьбе брата, пересказала ему сквозь слезы все подробности о смерти их отца и как она, сделавшись сиротою, стала горевать еще более, когда в начале августа Вельский возвратился один и уведомил ее, что, побуждаемый службою, он должен был оставить на дороге больного брата ее за три станции от Нижнего Новгорода, откуда прислал он ему лекаря.
— Я бы полетела к тебе тогда же, — говорила она, — но как пуститься одной в такую даль?.. Добрая моя спутница Катерина Ивановна сбиралась выехать из Сибири не раньше, как по первому зимнему пути, потому что Карл Карлович мог только в октябре получить увольнение… Долго я тосковала ужасно, наконец твое коротенькое письмецо, в котором ты написал мне, что за тобой ухаживает эта миленькая Соничка, очень много успокоило меня.
Соничка покраснела и вышла.
— Да! — сказал Вольдемар. — Вы себе не можете представить, как много сделала для меня эта женщина!.. Дня через три после того, как искреннейший друг мой Вельский бросил меня в этой избе почти на верную смерть, в ту самую минуту, когда приехавший ко мне нижегородский уездный лекарь стал осматривать мой бок, она вбежала в мою комнату, вскрикнула и бросилась на колена перед кроватью… Не умею передать вам всего, что она говорила, впрочем, все ее слова состояли по большей части из одних восклицаний и просьб, которые относились к врачу, чтобы он постарался спасти меня… Надобно было видеть ее радость, когда она узнала, что я нахожусь вне всякой опасности… Медик, которому нельзя было навещать меня часто, надавал мне множество разных лекарств, и Соничка спросила у него раза четыре, как, что и когда употреблять… Оставшись со мною наедине, эта новая хожалая моя рассказала мне, что она давно отпущена на волю моею двоюродного сестрою, что она вышла замуж за московского мещанина, который по своим делам ехал тогда с нею в Москву, но что она никак не оставит меня до тех пор, пока я не выздоровлю совершенно. С тех пор прошло около пяти месяцев, и Соничка точно не отходила от меня почти ни на минуту… Добрый муж этой женщины согласился на ее желание, а сам уехал на другой же день: бедняк-то, я думаю, ждет не дождется своей молодой жены. Не знавши меня прежде, он теперь во всяком письме наведывается очень усердно о моем здоровье.
В подобных расспросах и рассказах прошло целое утро… За обедом Вольдемар, чувствуя, что ему в самом деле стало гораздо лучше, разумеется, не столько от лекарств господина Глюкмана, сколько от того, что увидел свою сестру и, следственно, нашел человека, с которым мог быть вполне откровенным, спросил у своего доктора, когда он ему позволит выехать из этого захолустья… Глюкман советовал Поэту прожить тут еще две или три недельки и потом ехать, укутываясь как можно теплее, а сам сбирался в дорогу в тот же день.
— Пробывши-та с вами целые-та сутки, — прибавил он, — я увидел, что грусть-та и скука больше-та причиняли вам-та болезни, чем ваша-та рана, теперь с вашей сестрицей-та совсем другое-та деле: вам бояться не надобно, а мыта, с моя любезная Катинька, по нашему по предназначению отправляемся.
Сказав этот длинный период, он поразил одним глотком огромную рюмку ликера, вероятно, для поддержания своей-та немецкой-та важности. Потом, заметя, что положение его больного точно несравненно лучше, нежели он ожидал, судя заочно по словам Любиньки, Глюкман увидел, что ему нечего тут делать и потому приказал укладываться… Перед отъездом он приготовил для Вольдемара несколько лекарств, надавал пропасть наставлений — и в сумерки старые знакомые расстались.
Молчание для человека простодушного, привыкшего делиться с каждым своими чувствами и мыслями, то же, что тюрьма для кочевого жителя степей, и если последний, вырвавшись из заключения, с диким восторгом пожирает всю необозримость пространства, как будто желая разлиться в нем вдруг на все четыре стороны, то и первому чрезвычайно радостно увидеть кого-нибудь из своих близких, чтобы открыть ему все, затаившееся у него на сердце.
Вольдемар, оставшись наедине с сестрою, не мог на нее наглядеться… ‘Вот та, — думал он, — которая облегчит мои страдания!.. И зачем не доверял я ей прежде?.. Но, впрочем, к чему послужила бы эта откровенность?.. Могла ли сестра моя отвратить от меня что-нибудь, ошибаясь одинаково со мною насчет людей, которые нас окружали?.. Чувство этой тяжелой невозможности только бы увеличило ее собственную горесть, а теперь… теперь мы поплачем вместе, теперь я вздохну свободнее: чистота ее души рассеет мое уныние своим оживляющим светом!.. Но с чего начать?.. Ах, как трудно сознаваться в своих заблуждениях!’.
Разговоры, полные взаимной, безусловной откровенности, очень редко начинаются вдруг, с первого слова, особливо если один из говорящих должен обличать перед другими самого себя… Надобно разговориться, увлечься духом дружбы, и тогда тайник, в котором хранятся наши заветные мысли, наши великодушные самоосуждения (если только мы не столько мелочны, чтобы всегда оправдывать себя и обвинять других), тогда этот глубокий тайник нечувствительно откроется сам собою, тогда мы без всякого усилия выскажем все, чего бы никак не сказали в другое время, в случае строгих уличений или привязчивой допытливости.
Замечу между прочим, что самовольное и открытое сознание мыслящего человека в своих слабостях, ошибках и тем более пороках тогда только бывает совершенно чистосердечно, когда он может своими намеками указать в себе на что-нибудь доброе, которое затеняло бы собою почти все худое… Короче и яснее, надобно сперва отстранить себя от какого-нибудь заблуждения, чтобы беспритворно осуждать его в собственных былых поступках и безукоризненно в других… Без этого отрадного подспорья трудно решиться выставить напоказ свои дурные стороны, и притом, чем же мы будем тогда в глазах каждого? Людьми жалкими, которые видят зло и неиствуют от бессилия. Этот ответ был бы чрезвычайно тягостен для нашего самолюбия.
Четырехмесячные страдания, тяжелые траты и несчастия, наконец, самое глубокое, самое искреннее раскаяние, породившееся от теплоты веры, казалось, были для Вольдемара слишком достаточными искупителями его минувших заблуждений… Он начал…

Я вам перескажу все свои несчастия, которые навлек на меня
ложный друг, льстивший моим страстям.
Фенелон

Глава LIV. Начало исповеди

Я могу даже, если ты хочешь, показать тебе отчетливо,
как, в чем и до какой степени я улучшился в этой школе.
Виланд

Никогда еще не говорил я тебе о тех чувствах, которые, с самого первого моего шага в свет, составляли потребность, стихию жизни моего сердца.
— И однако ж, несмотря на твою непростительную скрытность, я знала об них тотчас после твоего приезда в Сибирь.
— Каким же образом?!
— А разве ты позабыл о своих друзьях?
— Но почему ты не сказала мне тогда же об этой измене?
В то время я не считала изменою их пересказов. Во-первых — они оба облекали их шуткою, во-вторых — просили тайны, брали наперед честное слово в молчании, в-третьих…
— Что же в-третьих… Говори, пожалуйста, без этих мучительных пауз. Теперь дело прошлое: щадить некого, я вынес слишком тяжелый груз существенных несчастий, чтобы гнуться, падать или надрываться под ничтожным дрязгом и сором, который рассыпают везде самые ничтожные душонки… У меня, благодаря Бога, есть теперь свеча, чтобы освещать и видеть все эти черные низости, которые, как ядовитые испарения, вылетают из сердца многих и, составляя их атмосферу, отравляют окружающих… У меня есть нить Ариадны для извивистого лабиринта сплетней. Итак, что же в-третьих?
— Они говорили, что ты, по молодости своей, увлекся чересчур ошибочно!
— Понимаю!.. Они описали тебе эту прелестную девушку, эту милую Лизу, как существо не только очень обыкновенное, но, может быть, и порочное… Не удивляюсь, даже нахожу их поступок в порядке вещей: посмотри на всех мелких, жалких, погибших по душе людей — и ты увидишь везде одно и то же… Разрывая, по каким бы то ни было причинам, чужие связи, они чернят, где следует, и ту и другую стороны… Эта адская уловка мешает сблизиться уязвленному эгоизму и открыть настоящий источник зла, это служит охранным листом бездельников, с которым они идут спокойно каждый к своей цели… Но оставим их! Я уверен, что все к лучшему, я даже благодарю судьбу за мои печальные, но наставительные опыты: операция была тяжела, зато исцеление, кажется, довольно надежно… Теперь я не сомневаюсь нисколько, что в бытность мою в Петербурге кто-нибудь из двух, либо Вельский, либо Арский, восстановил покойного дядюшку против моего короткого знакомства с Буклиными.
— Это работа Василья Петровича… Он говорил мне, какого ему труда стоило вырвать тебя из бездны, в которую ты падал.
— Какое великодушие!.. И уж, разумеется, при этом случае он не пропустил употребить обыкновенную, пошлую увертку бесстыдного нахальства, которое всегда заключает собственный рассказ о небывалых своих добродетелях выражением: я сделал все, что мог, однако ж через это я не приписываю себе никакого достоинства и очень далек от того, чтобы требовать вашей благодарности… Меняются одни слова, но смысл почти всегда один и тот же.
— Ты не ошибся на этот счет.
— Тем лучше!.. Это плод созерцания бедствий… Он горек, очень горек: он разочаровывает нашу девственную, младенчески неопытную фантазию, он разрушает эти призмы, сквозь которые мы любуемся на всех, и в замену дает нам все средства остеречь себя от новых несчастий… Тебе известно, что в первый же день моего приезда в Сибирь я встретил Раису Бенину…
— И влюбился в нее, позабывши свою Лизу… Не правда ли?
— Да!.. Теперь мне видно, как я обманывал самого себя… Одна, две черты небольшого сходства лиц, вовсе незаметного для других, поразили разгоряченное мое воображение!.. Надобно сказать тебе при этом, что первая страсть овладела мною слишком быстро и, следственно, слишком ненадежно. Скорый и решительный успех обольстил мое самолюбие. К тому же у меня отняли, у меня вырвали из рук мою Лизу: между нами положили пространство и время, ее любовь, или, лучше сказать, любовь девушки, была для меня необходима, как воздух: я задыхался от этого лишения, я тонул — и ухватился за бритву.
В первый же вечер после того совесть моя напомнила мне о моей клятве, о слезах Лизы, обо всем, что так неприкосновенно и так дорого ценится сердцем честного человека… Я прибегнул к гибельному, увлекательному чародейству вымыслов: я не хотел вспомнить в то время, что мы, по своей слабости, можем только любить, но никак не можем влюбляться в одну красоту души, без заманчивости оболочки, и что любовь, происходящая от уважения, от оценки достоинств, совсем не то, что страсть, увлекающая нас безусловно… Я не обратил тогда внимания на это различие, вдался в натяжной платонизм, не существующий между мужчиною и женщиною вне освященных уз родства по крови, от двух тел, которые на самом-то деле и обворожили мое чувственное зрение, я отделил две чистые, светлые, кроткие души, слил их в один идеал, стал обожать его и, по странному своеволию, нарочно затенял любовь одной девушки холодностию другой, чтобы горечью препятствий возвысить сладость ожидаемых наслаждений… Обманувши себя таким образом, я весь отдался Раисе.
Ты знаешь, что эта добрая, эта милая девушка любила меня как короткого знакомого, как человека, близкого к ее отцу, — и не более, и что потом, когда Арский овладел ее сердцем, она, заметя мои искания, стала даже удаляться от меня, и это самое удаление увеличивает теперь в моих глазах ее достоинство… Мне кажется, что, полюбивши одного, она почитала преступлением всякую ласку к другому, тем более что это и в самом деле могло быть принято за исключительную привязанность, за решительное предпочтение перед всеми.
Конечно, тут есть чересчурие осторожности, но воспитание извиняет ее, а знание моего тогдашнего самолюбия и предусмотрительность относительно перетолкований, которые я мог делать в свою пользу, приносят честь ее уму и сердцу.
Наконец, тебе известно также и о клевете Арского, которая разорвала мои связи с Бениными.
Согласие Раисы на предложение Ивана Дмитриевича разрушило одним решительным ударом мой воздушный замок, я увидел тогда, что мечтательное соединение двух в одну было одною непростительною, нелепою придиркою измены к Лизе, одною ничтожною уверткою против справедливых угрызений совести. Мне было не трудно убедиться, что в последнее время моего пребывания в Т……. я был влюблен исключительно только в одну Раису и что Буклина была позабыта.
Положение мое было ужасно: я не нашел и не мог уже найти в одном месте, в другом я предвидел заслуженную мною потерю… К счастию, в первом случае почти всегда утешает нас самый голос оскорбленного самолюбия: выбор другого обращает нашу страсть в равнодушие, мы как будто хотим мстить за это своим притворным спокойствием и между тем на самом деле привыкаем к нему нечувствительно: печаль исчезает сама собою, не по усилиям, не по убеждениям рассудка, но по противодействующей слабости сердца… Во втором случае тот же самый эгоизм готовит нам неисчерпаемый запас надежды: мы расцвечиваем неизвестность будущности по своему желанию, убеждаем себя, что одно наше слово вымолит нам прощение, — и мы спокойны.
Однако ж, несмотря на эти спасительные средства, мне было чрезвычайно грустно от бесполезного, мучительного раскаяния, что я не отвечал на письмо Лизы, полученное мною в Тигирецкой долине.
— Как!.. Неужели она писала к тебе?
— Да, милая сестра!.. И как еще писала!.. Вот, на, возьми, прочти сама и оцени ее беспредельную привязанность.
Тут он вынул из особенного сверточка знакомое нам письмо Лизы и передал его Любиньке, та прочла и сказала, возвращая:
— Не постигаю, как мог ты, с твоею пылкостию в сердечных связях, не отвечать целыми листами на каждую из этих строк?.. Какая она, право, добрая и как любит тебя!
— Мне и самому было бы это так же непонятно, если бы я не получил в то время письма от Арского… Оно истреблено с другими ему подобными, но, к несчастию, я помню очень хорошо, как этот человек умел обольстить меня тогда самыми ложными намеками… Лиза была далеко, Раиса — близко: я полетел в Т……. — развязка тебе известна.
Вслед за тем Вольдемар начал рассказывать, как он приехал в Москву, как он встретился там и познакомился с Варинькой Лажиной, как он узнал от нее, где жила тогда Буклина, как он ездил в село Дубровинское, одним словом, он передал Любиньке все, что уже знают от меня мои читатели, и, наконец, дошел до того места, когда, коленопреклоняяся перед образом, полученным от отца, он услышал позади себя шорох и, оглянувшись, увидел Вельского, который подкрадывался к нему на цыпочках.
— Ты не можешь себе представить, мой добрый друг, — говорил он, — весь ужас моего положения в ту решительную минуту!.. Приход прежнего товарища был для меня гибелен!.. Я находился тогда на распутий двух, равно бесконечных дорог: вправо — жить, влево — не жить… Судьба шептала надо мною эти два роковые слова, но как жить и как не жить! Вот вопрос, который было очень трудно решить в то время.
Дух падший, этот демон злобы, пересказывал мне свою адскую мысль о самоубийстве. Он твердил беспрестанно: спусти курок, только спусти курок, и ты в одно мгновение стряхнешь с себя все эти земные бедствия.
Тяжело признаваться мне, как постыдно поддавался я презренной силе дьявольского совета… Все ближе и ближе подходил я к дороге влево, вдруг взоры мои нечаянно упали на образ, которым благословил меня батюшка… Здесь, с новым стыдом, я должен сказать тебе, что я снял его со стены и стал перед ним молиться, более по какому-то чувству суеверия, нежели веры… Зато потом… о!.. Как внезапно и как много влилося откуда-то в мою душу самых кипящих чувств, самых светлых мыслей!.. Дивный дух-хранитель растолковал мне внятно, что не жить значит умереть смертию… Я содрогнулся всеми членами. Я самовольно хотел отступить назад, совсем в противную сторону — и, увидев Вельского, подался вперед… Мне показалось, что передо мною стоит какой-то чудовищный гений, который хочет лишить меня последней, ужасной отрады — вечного уничтожения…
После двух размахов маятника выстрел уже раздался… я упал!

Я воспоминаю даже то, о чем не хотел бы воспоминать,
и не могу позабыть того, что желал бы истребить из моей памяти.
Цицерон

Глава LV. Продолжение исповеди

Чем слабее тело — тем оно более властвует,
чем крепче — тем послушнее.
Ж.-Ж. Руссо

Еще и по сие время мне страшно воспоминать то мгновение, в которое я опамятовался. Тогда у меня не доставало способности постигнуть ни где я, ни что я.
Я был раздет… Бинты окручивали мои бока… На дворе начинало светать, но свечи горели еще в моей комнате… Подле кровати сидел какой-то незнакомый мне человек… Это был доктор, который стал говорить через минуту, чтобы я не боялся последствий, что пуля только проскользила по ребрам и что, таким образом, рана моя нисколько не опасна.
‘Главное, будьте покойны, — прибавил он. — Мой товарищ так же неосторожно рассматривал заряженный пистолет, как и вы, и тоже ранил себя, только гораздо побольше вашего, однако ж он, слава Богу, жив и здоров’.
Несмотря на свою слабость от сильного истечения крови и на какое-то тягостное усыпление изнуренной души, я понял из этих слов выдумку Вельского и поблагодарил его мысленно.
Но внутреннее мое расстройство было очень велико… Не знаю отчего, вдруг вообразил я, будто преступление мое открыто и что не только все живые люди, но и те, которые жили давно, и те, которые будут жить когда-нибудь, — все восстали против меня, пришли ко мне толпами с четырех сторон и спрашивали меня в один голос с угрозою:
‘Как осмелился ты нарушить вековечный закон естества?’.
…Злейшему врагу моему не желаю иметь одной подобной минуты в целой жизни!.. Я обеспамятел снова.
Когда я пришел в себя, мне дали укрепляющих капель: этот прием освежил меня… Через полчаса доктор ушел.
Оставшись со мною наедине, Вельский стал представлять мне свои опасения, чтобы это несчастное происшествие не сделалось гласным и не навлекло на нас чего-нибудь дурного… Беспокоясь так же, как и он, я спросил его: что же нам делать?
— Ехать, — отвечал он, — ехать как можно скорее!.. Я послал уже нанять самую покойную карету до Нижнего Новгорода… Наши деловые поручения исполнены: осталась только мелочь, о которой можно списаться после…
— А Вененовы?.. А Лажины?
— Выстрел, сделанный тобою, разбудил их: я уже виделся с ними и сказал то же самое, что и доктору.
Я согласился на все тем охотнее, что мне самому хотелось бежать как можно дальше от того места, на котором я совершил свое позорное преступление, да и сверх того, даже и при удаче обмана, мог ли я смотреть прямыми глазами на каждого, когда совесть мучила меня так жестоко?
Вельский начал укладываться… В шесть часов утра меня снесли в экипаж, и мы шаг за шагом потащились из Москвы.
Целых семь дней ехали мы до этой станции, и с каждым днем я становился все слабее и слабее. Вельский видел это и досадовал приметно… Наконец он сказал мне решительно, что мы должны расстаться. Нечего было делать: я покорился необходимости.
Боже мой! Как невыносимо тягостно казалось для меня сначала мое одиночество! Болезнь души убивала меня в тысячу раз сильнее, нежели болезнь физическая… К счастию, на третий день моего здесь пребывания, как я уже и говорил это, явилась добрая Соничка, и может быть, из людей только ей одной я обязан своею жизнию…
Жаль, что по особенным причинам я не могу рассказать тебе одного неприятного случая, бывшего между мною и Соничкой во время моего пребывания в Б……., но довольно и того, что бедняжка
считала себя очень виноватою передо мною, и все по милости Вельского… Мне кажется, что она даже несколько обрадовалась, нашедши возможность загладить прошедшее. Все, что только в состоянии сделать добрая женщина для облегчения страданий любимого ею мужчины, все это делала она для меня в продолжение почти целых пяти месяцев… Это был беспрерывный ряд самых неутомимых стараний, забот самых неусыпных, услуг и угождений самых трогательных.
Не хочу думать, чтоб я ошибался тогда, но мне представилось, будто она послана мне самим небом, которое смягчилось от беспритворности моего раскаяния… Эта сладостная мысль возвратила жизнь сердцу: я получил способность плакать…
Никогда не позабуду того блаженного вечера, в который я, распростершись пред иконою, молился без слов одними слезами… но какими слезами!.. Вместе с каждой из них выливалось из души моей все грустное, все, что убивало меня до того времени. Мир духовный засветлел во мне: я обновился!.. С тех пор одна только тихая грусть препятствовала моему выздоровлению.
Я не роптал и не ропщу, но мне жалко, очень жалко, что я потерял навсегда мою незаменимую Лизу.
Так прошло около двух месяцев… Однажды вечером, когда я лежал на постели, а Соничка сидела подле меня со своею работою, к нам в комнату взошел какой-то молодой человек… Всматриваюсь и узнаю, что это один из коротких знакомых Вененовой, с которым я виделся несколько раз и также довольно хорошо познакомился.
Я обрадовался ему, расцеловал его, посадил подле себя и стал осыпать вопросами.
Можешь вообразить себе мое удивление, когда я услышал от него, что Вененовы и Лажины считают меня сумасшедшим от укушения бешеной собаки и думают, что я хотел застрелиться в болезненном припадке.
— Признаюсь, — сказал он наконец, — что я взошел к вам не без робости, несмотря на уверения станционного смотрителя, что в вас не заметно ничего подобного.
— Да кто же их-то уверил в этом?
— Ваш товарищ… Вскоре после того, как сделанный вами выстрел вспереполошил весь дом, встретясь с Лажиной, которая в испуге выбежала в залу, соседнюю с вашей квартирой, он рассказал ей, как вы пришли окровавленные в свою комнату, как он должен был вас связать и как потом, покуда он посылал за лекарем, вы успели освободить одну руку и, схвативши со стола пистолет, выстрелили в самих себя.
Я онемел, так поразили меня эти слова…
— Праведное небо! — воскликнул я наконец. — Так вот кто вырыл мне яму!
В ту же минуту я понял очень ясно все, что до того времени казалось мне непонятным по какому-то странному, действительному затмению ума, от тяжелого душевного расстройства. Тогда я уже не сомневался более, что только один Василий Петрович мог написать письмо к Анне Ивановне, потому что, кроме его и Вариньки, никто не мог знать о моем намерении ехать в Дубровинское, тем более что я и не имел его до разговора с молодой Лажиной.
Тут же открылись мне сами собою и побудительные причины гнусных поступков Вельского… Узнавши от меня, что я ни под каким видом не хочу выезжать из Москвы, и боясь выговора моего батюшки, что он не умел отвлечь меня от женитьбы в таких молодых летах, против чего всегда сильно восставал наш покойный старик, он не придумал лучшего средства отвратить это, как писать к Буклиной и оклеветать меня.
Достигнувши там своей цели, он увидел, что дело зашло гораздо дальше, нежели можно было предполагать, и потому решился наговорить на меня Лажиной и Вененовой разного вздора, чтобы, напугавши дам небывалым моим бешенством, отдалить их от меня и, таким образом, отнять возможность всякого объяснения.
Одно только оставалось загадкою, как могла Буклина говорить своему сыну, что она получила дурное обо мне уведомление от человека, давно ей известного?.. Напрасно старался я припоминать все мелочные обстоятельства, доискиваясь тайны: память изменяла мне так же, как и друзья. Впрочем, последствия доказали, что я не обманывался насчет главного виновника моих бедствий… В пылу справедливого негодования я передал мои догадки своему проезжему гостю, и этот добрый молодой человек сердился пуще моего, хотя ему и не было известно, что заставляло Вельского вооружаться против меня своею низкою клеветою и по каким именно обстоятельствам… Он остался у меня ночевать… Поутру, тотчас после его отъезда, я стал писать к Варваре Андреевне, признался в намеренном самоубийстве, открыл причины, открыл все, в чем был уверен, что предполагал, говорил о своем раскаянии и, наконец, просил, чтобы она и мать ее не считали меня человеком погибшим.
Через неделю я получил вот этот коротенький ответ… Она льстит мне, но тут дело не в светских безделицах… Здесь важно совсем другое…

Эта образованная доброта, это великодушное участие,
эта бескорыстная, искренняя и благородная дружба.
Филдинг

Глава LVI. Конец исповеди

Сердце, которое умеет любить,
должно всем пожертвовать для любви,
но сердце добродетельное должно пожертвовать
и любовью для своего долга.
Флориан

‘Милостивый государь Владимир Николаевич!
Матушка позволила мне отвечать вам на ваше письмо, и я исполняю это тем охотнее, что в короткое время нашего знакомства вы успели приобрести от нас общее дружеское расположение и особенное мое участие по отношениям вашим с моею подругою.
Мы по сие время не можем опомниться от изумления, как хитро лицемерничал ваш товарищ… Признаюсь, он мне не нравился с самого начала, но только не нравился, а ведь потом он посягнул на злодейство… Я вздрагиваю при мысли, что, может быть, встречусь с ним когда-нибудь: мне, право, кажется, что он кусается.
Теперь я так же, как и вы, уверена, что кроме господина Вельского некому было повредить вам так жестоко… Может быть, препровождаемое при сем последнее письмо ко мне бедной Лизы послужит для вас ключом к совершенному у знанию тайны. Только, пожалуйста, не предавайтесь отчаянию, читая его: умейте и в нем найти утешение.
Очень сожалею, что не могу сообщить вам ничего приятного… Лизы Буклиной уже не существует на свете: теперь есть полковница Елизавета Егоровна Летрова… Она венчалась в деревне мужа, который взял четырехмесячный отпуск и чуть ли не выйдет в отставку.
Я бы не говорила вам об их свадьбе, если бы не узнала из вашего письма, что вы безусловно покорились воле Провидения и что надежные утешения веры укрепили вашу душу… Желаю, чтобы эти светлые посланники нашей общей, святой отрады никогда не оставляли вас: с ними будет легко всякое горе… Не тоскуйте и не печальтесь: тоска и печаль не воротят потерянного.
Выздоравливайте скорее… Маминька и Вененовы вам кланяются’.
— Эти строки обрадовали меня чрезвычайно, несмотря на то, что в них прочел я приговор моего вечного одиночества, утвержденный самым событием… По крайней мере, Лажины могли при случае уверить Анну Ивановну, что я не делал никакого бесчестного поступка. Мои знакомые были убеждены в плутовстве Вельского… Доброе имя мое восстанавливалось: я был доволен.
Теперь… теперь позволь мне собраться с духом, чтобы прочесть тебе это письмо Лизы к своей подруге… В нем вижу я последний отблеск того светлого счастия, которым мог бы я наслаждаться… Оно схоронено для меня невозвратно, и — суди о моем положении: эта грустная мысль о незаменимой потере составляет теперь единственное земное благо, единственное сокровище моего сердца… Я был любим, она меня не забудет — говорю я себе — и плачу, но этот плач не изнуряет меня.
Здесь Вольдемар отер навернувшиеся слезы и начал читать:
‘Милая Варинька!.. Милый друг мой!.. Мне тяжело!.. Мне очень тяжело!.. Я буду писать без связи, но ты меня не осудишь… Я вышла замуж… Я теперь полковница Летрова… А где-то он?
Боже мой!.. Думала ли я года с три тому назад, что мне придется пить такую горькую чашу страданий?.. Судьба наложила на меня самый тяжелый крест: я несу его без ропота, но молчать… молчать, имея друга!.. Нет! Это выше сил моих!.. Я выскажу тебе все, раз и навсегда… в последний раз… Неужели мне отнять от себя и это минутное утешение?.. Да! Я выскажу все — и замолчу, как могила… Пусть во мне так же, как и в ней… Но нет!.. Я не в состоянии досказать этого… Какой-то ненасытный червь и без того грызет мое сердце, мое бедное сердце, которое всем желало только одного добра.
Обрекши себя на жертву, я была совершенно спокойною в день свадьбы, и, желая утешить матушку, я даже с каким-то непонятным душевным удовольствием пошла к алтарю.
Обряд начался, кончился, и вдруг муж мой упал без чувств… С тех пор по настоящее время я почти не отхожу от его кровати, однако ж, слава Богу, доктора сказали мне решительно, что он вне всякой опасности.
Итак, несчастие человека самого близкого и собственные слезы встретили меня там, где другие находят одни радости… Я молилась за мужа, за маминьку и за себя, плакала, оставаясь одна, — и молчала.
Ты знаешь, что через неделю после моей свадьбы маминька ездила на несколько дней к вам в Москву, но она, я думаю, скрыла от вас одно происшествие, которое было с нею во время ее короткого пребывания в Москве… К несчастию, я сама узнала обо всем по одному особенному случаю.
В первый же день по возвращении ее в деревню я сидела с нею в кабинете мужа, который спал в это время в другой комнате, и расспрашивала о знакомых… Немного погодя маминька вышла, чтобы разобрать свои покупки, я осталась одна, мне понадобился ключ от бюро: ощупываю ридикюль, оставленный маминькою, слышу, что ключ там, опускаю туда руку и вместе с ключом вынимаю какое-то письмо.
Бог свидетель, что я нисколько не желала узнавать чужой тайны, а так, машинально, развернула свернутую бумагу и уже хотела сложить ее по-прежнему, как вдруг два слова: Владимир Смоляное бросились мне в глаза… Я сперва вспыхнула, потом побледнела и уже не могла отвести своих глаз от этого рокового письма, не прочитавши его.
Вот оно слово в слово.
‘Милостивая государыня
Анна Ивановна!
На днях я узнал, что вы жительница нашей Московской губернии… Очень рад этому сближению, потому что теперь я буду иметь честь познакомиться с вами лично… Я крестовый брат, однокорытник и друг вашего покойного мужа… Думаю, что вы верно слыхали от него о генерале Лидине… Желая доказать вам на первый раз, что моя привязанность к старому товарищу сохранилась во мне и теперь, я спешу уведомить и предостеречь вас по одному весьма важному обстоятельству.
Здесь есть какой-то Владимир Смолянов… Мне известно случайно, что он влюблен в вашу дочь и что она по неопытности отвечает ему тем же. Завтра он сбирается ехать к вам с решительными предложениями, но я знаю также, что он обручился уже с одною девушкою в Сибири, развратил ее
и потом бежал оттуда, обокравши родных… Отец его прислал за ним одного чиновника, который никак не может справиться с беглецом.
Этот развратный молодой человек готов поклясться вам, что он ни в чем не виноват: ваша воля верить ему или нет, а я со своей стороны исполнил свой долг.
Честь имею быть и проч.
А. Лидин’.
Я обомлела от ужаса… Со мною не было сначала обморока, но я осталась неподвижною, точно в том же положении, в каком и сидела: так застала меня и возвратившаяся матушка.
Увидев в моих руках раскрытое письмо, она отгадала причину моей неподвижности, бросилась ко мне, вскрикнула, обняла меня и только могла сказать: ‘Лизанька!.. Зачем ты читала это письмо?’.
Помню, что я слышала это восклицанье, что от него сделалось еще больнее у меня на сердце, но я все не двигалась, но я не могла говорить ни слова и, как мертвая, не отвечала на ее ласки… Потом вдруг все начало вертеться… вертеться… падать… стучать… карнизы соскользнули по стенам на пол… потолок полетел на меня… я обеспамятела!
‘Маминька!.. Маминька!.. — закричала я, очнувшись. — Неужели это правда?.. Скажите мне ради бога!.. Маминька! Скажите мне всю правду!’
Ужасная горесть придала мне силы: я приподнялась, схватила ее руки, сжимала их своими руками и продолжала умолять ее… Наконец она рассказала мне ужасные вещи.
Накануне своего отъезда из Москвы она была в одном доме… Там подошел к ней тот самый генерал Лидин, который был другом покойного батюшки, рекомендовался, сел подле и стал разговаривать.
Когда речь зашла обо мне, маминька поблагодарила его за участие, принятое им в делах нашего семейства… Генерал сказал, что он не понимает, за что его благодарят… Начались объяснения, маминька показала известное письмо, которое, как нарочно, было с нею вместе с другими бумагами, и он отрекся от него решительно, сказавши, что это самый бесчестный подлог и, следовательно, клевета.
— И он был здесь? — спросила я, когда маминька кончила… — И вы его не приняли? Рыдая, упала она на мою грудь и прошептала, задыхаясь:
— Прости мне!.. Я не желала тебе зла.
Эти слова тронули меня до глубины души: они напомнили мне мой долг, и в ту же минуту я была у ног ее… я обнимала ее колена… я твердила ей:
— Маминька!.. Милая маминька!.. Не говорите мне больше об этом!.. Я счастлива!.. Очень счастлива!.. Я люблю вас сильнее прежнего… только успокойтесь!.. Успокойтесь, если любите меня хоть немножко!.. Я уж позабыла об нем!
Она наклонилась ко мне и обняла меня так крепко, как никогда еще не обнимала… Я стала употреблять все силы, чтобы показаться спокойною, и Небо послало мне такую твердость, что я не могу надивиться себе по сие время… Это ободрило и маминьку… Через пять минут я уже хлопотала около бедного больного своего мужа.
Вот, милая Варинька, вот как жестоко удручают меня несчастия!.. Для меня пуще всего, что я не умею притворствовать: все замечают мою печаль — и это мне очень горестно.
Ах, милый друг мой!.. Он был здесь!.. Он любил меня всегда и везде… а я замужем… Но разве я не писала к нему?.. И от чего ж он не отвечал мне? Однако же довольно об нем… Нет!.. Еще одно слово… одно последнее слово.
Скажи ему, если увидишь его, что я не виновата… что я желаю ему счастия… Довольно, милая Варинька, довольно!.. Я не говорю об нем более… Я позабуду его здесь: это моя обязанность, но там, там я его вспомню, там все живут вместе, там не запрещают любить… Здесь буду молиться.
Наконец скажу тебе несколько слов о моем странном положении…’.
— Здесь оторвано окончание, — сказал Вольдемар, — но и этого, милая сестра, слишком довольно, чтобы понять Лизу, чтобы оценить ее… Какая примерная дочь! Какое верное и нежное сердце! Какое уважение к своему долгу! И все это Вельский отнял у меня навсегда несколькими почерками своего сатанинского пера!
Я вспомнил тогда, что мне случалось говорить раза два или три Василью Петровичу о генерале Лидине, о его отношениях к семейству Буклиных и, наконец, о том, как часто Анна Ивановна упоминала его фамилию, рассказывая о молодости своего мужа… Пронюхавши как-то, что Лидин живет в Москве, злодей чрезвычайно удачно воспользовался моею откровенностью.
Не знаю, что было бы со мною, когда я прочел письмо Лизы, если бы последние слова ее: здесь буду молиться, не показали мне очень ясно, в чем должно искать утешения… Я уже знал незримую, таинственную дорогу в эту страну милосердия. Мне было тяжело, но я мог дышать и не задыхаться от полноты своих бедствий… Все чувства, все мысли мои были проникнуты горестью, но во мне не было никаких острых болей: я даже знал сладость душевного спокойствия.
Вскоре после того два твоих письма, одно за другим, уведомили меня сперва о смерти дядюшки, потом о смерти доброго нашего родителя… С твердостию вынес я сии новые удары, и с той поры эта тихая, глубокая грусть, которую ты во мне замечаешь теперь, не оставляла меня ни на минуту…
Стараясь позабыть прошлое, я по крайней мере не страшусь будущности: я не могу ни найти, ни потерять многого. Да будет же Его воля!..
Приезд твой обрадовал меня… Чувствую, что теперешняя моя исповедь будет для меня спасительна… Бог даст, я поправлюсь скоро, и тогда мы пустимся в Петербург… Только я никак не хочу заезжать в Москву… Мне кажется, что там все должны знать о моем преступлении… Мы сделаем объезд… не правда ли?
Любинька хотя и не видела никакой нужды в такой излишней предосторожности, но, не желая огорчать напрасно больного, она не сказала ни слова.

Молчаливость есть украшение женщины.
Софокл

Глава LVII. Похороны

Неужели это ты, которую я так долго оплакивал?..
О бессмертные боги!.. Если это сон,
то пусть я умру при своем пробуждении.
Флорист

Через две недели после этого вечера услуги доброй Сонички были уже не нужны… Раскаяние и самоотвержение давно загладили ее прежний поступок, который чуть-чуть не привел ее к погибели.
Теперь все было забыто… И Вольдемар, и сестра его надарили ей пропасть разных мелочей, она прощалась со слезами и не могла утерпеть, чтобы не попросить еще раз Смолянова о совершенном забвении прошедшего. Крепкий поцелуй Любиньки успокоил ее, хотя и очень ошибочно, потому что Любинька все-таки не знала, о чем шло дело… Наконец дней через пять после отъезда Сонички, когда Вольдемар почувствовал в себе довольно силы для того, чтобы пуститься в большую дорогу, огромный и покойный возок был выдвинут из завозни. Начали укладываться…
Добрый станционный смотритель хлопотал, суетился и помогал изо всей мочи… Привыкнувши к своему постояльцу и полюбивши его, он накануне выезда Вольдемара приходил раз десять в его комнату и, щелкая прегромко в свою тавлинку, спрашивал у него всякий раз одно и то же и все одинаковым тоном:
— А что, сударь, не рано ли вы сбираетеся в дорожку?
— Нет, Федор Сергеевич, пора!..
— Угу! Пора!.. А мне так кажется, сударь, что рано!..
Потом он обыкновенно оборачивался к дверям, громогласно вынюхивал здоровенькую напойку табаку, которая всегда была наготове между большим и указательным пальцами левой руки, потом обметал нос платком, находящимся в правой руке, потом плевал в угол, потом уходил и кричал, чтоб поворачивались, потом поворачивался сам — и снова та же история.
На другой день возок потащился сперва по большой дороге и потом в сторону… Нечего мне рассказывать вам, как ехали наши путники… Медлительное шествие их очень сбивало на обозные поездки наших барынь и баринов, которые плетутся в столицу, чтобы подышать и насладиться ее мифитическим воздухом: вся разница в том, что, останавливаясь на ночлегах, ни Любинька, ни ее брат не приказывали давать лошадям овса (потому что лошади были наемные) и не говорили какому-нибудь оборванному лакею: ‘Смотри же, Хамово поколение, не крадь…’. А жаль, впрочем, потому что мысль-то ведь очень обширна. Воображение как раз переносится ко временам давно былым и видит всю притчу во языцех, осуществившуюся в Демках, Фильках или Степках, которые отвечают своим барыням: ‘Слушаю-с!’ — и крадут.
Таким образом, за исключением этих поучительных сцен, которые доказывают, что слово слушаю-с вовсе не равносильно слову исполню-с, Смоляновы подвигались помаленьку вперед.
В один день… и надобно сказать правду, что этот день был чуть ли не лучшим в целую зиму: двенадцать градусов с минусом по Реомюру, в воздухе — тишь и блеск, на небе — гладь и свет, ни одного облачка, красное солнышко вот так и рассыпается, вот так и обдает лучами… Ну, да чего тут толковать долго? В этот день зима бросила-таки в глаза своей алмазной пыли…
Наслаждаясь приятностью хорошего времени, мои путешественники, въехавши в одно довольно большое село, оставили возок и пошли пешком, чтобы аппетитнее пообедать.
Широкая улица стлалась перед ними, как черная лента с белыми узорами… Это что-то печально, это навеяло грусть на душу Поэта… А вот и ветки всегда зеленеющего ельника.
‘Боже мой! — подумал Вольдемар. — Для меня не набросали бы и этого утешительного символа: меня зарыли бы просто, как вещь, ненужную на земле, а не так, как человека, которого душа должна процветать в бесконечности’.
Он задумался… Колокола зазвенели… Церковные двери растворились, и унылая процессия потянулась ему навстречу. Снявши свою шапку, он продолжал идти, не всматриваясь в лица проходящих мимо его: ему не хотелось видеть страдания людей, близких к усопшему человеку. Вдруг пронзительный крик, в котором послышался ему какой-то знакомый голос, потряс всю его организацию, он взглянул в ту сторону и увидел — Лизу!
Лицо этой страдалицы было бело, как ее душа, одежды были черны, как ее глубокая, едва выносимая печаль… Она висела без чувств в объятиях матери, ослабшие руки ее качалися в воздухе… Гроб остановился… Все засуетилось… Народ столпился около своей молодой барыни… В беспамятстве убежал Вольдемар в крестьянскую избу, которая была подле, и едва живой бросился на широкую лавку, приколоченную к стене.
Трудно выразить, что происходило в его душе… Тогдашних смутных чувств Поэта нельзя было назвать ни скорбью, ни радостью… ни испугом, ни восторгом… ни безнадежностью, ни надеждою… Это была безыменная смесь всего: он плакал и улыбался, он восклицал: ‘Я погиб!’ и вслед за тем говорил: ‘Я оживаю!’… Добрая Любинька не знала, как и за что ей взяться.
— Ради Бога! Скажи мне, брат, что с тобою сделалось?
— Любинька!.. Послушай меня, Любинька!.. Это она!
И Любинька поняла наконец, о чем шло дело… Через четверть часа один из дворовых людей пришел просить его к Анне Ивановне.
Тут-то надобно было посмотреть на Вольдемара… Бедняк не знал, как ему ступить, что сказать, куда поворотиться.
— Да точно ли, братец, зовут меня? — закричал он наконец.
— Точно, сударь, если вы Владимир Николаевич Смолянов.
— Ну хорошо, поди же и скажи, что я приду сию минуту… Э… послушай! Послушай!.. Постой!.. Куда же ты, мой друг?
— Да я пошел, сударь, доложить барыне, что вы изволите прийти к ней сию минуту.
— Нет, братец, не ходи!.. К чему это?.. Сестра!.. Как ты думаешь?.. А?
— Ах, Боже мой! Решись на что-нибудь одно: или пошли его, или иди сам.
— Ну, хорошо! Хорошо!.. Так ты, мой друг, останься здесь, а я пойду. А знаешь ли, Любинька, не сходить ли лучше тебе?
Тогда Любинька, увидев, что от него нельзя будет дождаться никакого толка, схватила его под руку и почти насильно вывела на улицу.
— Сестра!.. Помилуй!.. Куда ты тащишь меня?
— Там ждет тебе она, а ты не можешь сдвинуться с места.
Еще Любинька не успела и договорить, а уж Вольдемар был далеко… Только одни пятки выбрасывались и исчезали. Непостижимо, откуда взялась такая удивительная прыть?.. Через две минуты он покрывал поцелуями руки Анны Ивановны.
— Успокойтесь, мой милый!.. Успокойтесь!.. Дочь моя зовет вас, но она очень слаба… Вам надобно взойти потише, — говорила эта добрая мать — и через несколько секунд Вольдемар стоял уже на коленах подле кровати своей миленькой Лизы.
Одною рукою оперлась она на подушки, другая… белая… нежная… мягкая обвивалась около счастливца… Уста их слились… слезы смешались… Мать, стоявшая подле, соединила их руки и плакала вместе с ними… Сцена была безмолвна, но чувства, выпечатленные на лицах, объясняли гораздо более и понятнее, нежели могут объяснить слова.
Спустя немного, взошла Любинька… Вольдемар встал и отрекомендовал ее Буклиной и Летровой.
Не зная всех отношений и обстоятельств, человек новый ни под каким видом не отгадал бы, что действующие лица этой драмы сблизились не больше как за полчаса… Вольдемар, не сватавшись и не получая явного согласия, называл Буклину маминькой и на ты, которое говорила ему Летрова, отвечал таким же точно ты… Любинька и Лиза вдруг отчего-то сделались сестрицами… Впрочем, нужен ли разговор и что он значит там, где судьба окончила свою практическую лекцию испытаний, где с каждого сердца свалился груз тоски и печалей, где все сказано событиями, где все понято сердцем?.. Я думаю, что эти последние вещи будут гораздо поважнее обыкновенных светских обычаев!
Как бы то ни было, только часа через полтора все они сидели за столом, как близкие родственники, и (нечего запираться), несмотря на мрачные платья, у них было светло на душе.
Бедному возку Смоляновых верно не написано на роду разгуливать по белому свету: после обеда его втащили опять в завозню.
Ведь иногда если что начнет уж клеиться, если посыплется счастие, так только успевай подставлять карманы… Например, Вольдемар узнал тут же и очень кстати, что тогда был день почтовый, он присел и махнул к Буклину по-суворовски:
‘Василий!
Я у вас в доме… Садись в повозку — и катай… Ура!.. Понимаешь ли?’.
Конечно, это немножко темновато для другого, но молодой друг Поэта — парень пресметливый: через две недели он так прижал к своей груди будущего зятя, что, как говорится, небу стало жарко.
Или опять и это что-нибудь да неспроста.
Раз как-то вечером сидит мой Поэт со своею ненаглядной Лизанькой и разговаривает о пятом и десятом. Ну, разумеется, что при этом не обходилося без разных разностей, которые при всей своей невинности так хороши втихомолку и особенно в потемочках… Вдруг счастливец вспомнил о письме Лизы к Вариньке, побежал за ним, принес его и, показывая своей невесте, спросил у нее:
— Расскажи мне, мой друг, в каком это странном положении находилась ты после своего замужества за бедного больного полковника?.. Проказница Лажина оторвала окончание.
Лиза потупила глаза, порозовела и не отвечала ни слова… Это подожгло Поэта: он стал настаивать, умолять и наконец довел Летрову до того, что она обняла его и прошептала ему что-то на ухо…
Как жаль, что меня не случилось с ними в то время, а то бы я непременно подслушал этот шепот и пересказал его моим читателям… Однако ж мне известно, что Вольдемар, выслушав ее ответ, воскликнул отрывисто:
— Неужели?
Что потом на это восклицание Лиза кивнула утвердительно головою и что, наконец, Смолянов всплеснул от радости руками и запел во все горло:
‘Гром победы раздавайся!
Веселися, храбрый Росс…’.
Тут он остановился, потому что на третьей строчке вечно фальшил и не мог дотянуть до припева, а других песен он не знал.
Воля ваша, господа, а этот порыв восторга родился в нем, конечно уж, не без достаточного основания, как говаривал покойный доктор Панглос, скоромной памяти.
У Буклиной были в Петербурге родные и множество коротких знакомых: все они давно уже звали ее туда, и потому в общем совете положено было: по истечении шести недель скинуть траур, потом отправиться на берега Невы и там, перед Масленицей, веселым пирком да и за свадебку.
‘Боже мой!.. На что ж похожа такая поспешность!.. Успела бы еще матушка Елизавета Егоровна навеселиться со своим новым муженьком!’ — восклицают хором семнадцать старушек, переставая раскладывать гранпасьянс. — ‘Сделайте милость, пощадите молодых, милостивые государыни!.. Вы, кажется, могли догадаться, что полковник Летров был мужем Лизы только… что Лиза была женою Летрова только… Ну, барыни! Сбили вы меня совсем с толку… Судите же себе как хотите, а свадьбе все-таки положено быть перед Масленицей’.
Разговор.
Сын. Когда нас обвенчают, любезный батюшка?
Отец. Сию минуту.
Сын. И прекрасно!
Из нового Абелярда

Глава LVIII. Пир

Пойте, друзья!.. Осушайте вкруговую праздничный кубок!..
Пусть мои чертоги огласятся шумными порывами вашей радости.
Оссиан

Пять небольших, но миленьких комнат, нанятых на Литейной, были освещены… Еще с улицы виднело, что там есть гости, хоть и не очень много… Впрочем, нам нечего глазеть под окнами: я зван, и к тому же мало-мало сродни хозяину этой освещенной квартиры, я могу ввести вас туда без церемонии по своей гусарской совести.
— Однако ж, господин Пролев?..
— Ничего! Ничего!.. Что за счеты между приятелями?.. Тут все старые наши знакомые… Например, сам жилец — Владимир Николаевич Смолянов, его теперь нет дома: он в церкви вместе с Елизаветой Егоровной Летровой, да что ж за нужда?.. Нас примет Анна Ивановна Буклина, или Любинька, или, наконец, моя жена, потому что и она здесь, как у себя…
Тут вы увидите Елизавету Алексеевну Хворостову, и старушку Зорову, и мадам Глюкман, Софью Петровну Лажину, которая около Нового года возвратилась из Москвы, окончив там свои дела, и милочку Вариньку, обрадованную без памяти, что ее добрая Лиза выходит замуж за человека любимого… Если вы холосты, милостивые государи, так вы можете, пожалуй, и приволокнуться за молоденькой Лажиной, только не ручаюсь за успех, потому что она посматривает что-то на этого артиллериста с Анненским крестиком и с подвязанной рукой, а этот артиллерист посматривает что-то на нее… Впрочем, почему знать, чего не знать? Может быть, они просто вклепываются друг в друга.
Тут вы увидите еще около десяти дам и человек пятнадцать мужчин. Все это весело, пестро, разговорчиво и шумно: все дожидается молодых и позднего обеда. Несколько почетных пожилых людей забрались в маленькую боковую комнатку, где стояли водка и закуска… Глюкман председательствовал между этими отшельниками.
Познакомившись с одним старичком и овладев им совершенно, он говорил ему, допивая чуть ли не пятую рюмку густого рижского бальзама:
‘Самая-та полезная-та наука для нашей братьи-та, которая-то жила-та на свете, есть — герокомия-та… Тут главное деле, — прибавил он, отрезывая себе огромнейший кусок жирной жареной сосиски, — зостоит в том, штобы быть-та как можно-та воздершнее в пище и питие’. Сосиска исчезла, он продолжал: ‘На свете-та есть ошень много зоблазнительного-та… Zum Beispiel: этот окорок-та, которого я отрежу сейшас маленький кусошик… Это самая-та тяжелая пища… Захрани вас Бог!.. А ешели-та и будете кушать, так сапивайте-та один глотком старый Иоаннесбергер’.
Зная свой глоток, он налил полстакана и махнул вдруг… Таким образом Глюкман теорию развивал герокомии и подкреплял себя практикой, впрочем, не то ли самое случается почти на всех кафедрах? Говорить очень легко, особливо когда нам никто не мешает, но делать — это большая разница! Прочие гости занимались кто во что горазд… Вдруг экипажи прогремели у подъезда, все стихли, двери отворились — и два шафера, Буклин и Василий Монтович, также Поэт, однокошник и друг Вольдемара — ввели молодых.
Начались поздравления: целовались, шаркали, кланялись и приседали. Суматоха была страшная. Наконец сели за стол, отобедали, начали провозглашать здоровье: бокалы звякали, пустели, наполнялись и снова звякали и снова пустели… Пир пошел горой, принужденность — пошла под гору, веселье — пошло писать.
Ведь любо-дорого смотреть, если люди-то не беснуются от злобы, если дружеское согласие соединяет их, если они от души радуются чужому счастию!.. Как быть: иногда и тут есть излишек, но разве и на старуху не бывает прорухи?
В десятом часу начали подавать чай, в половине одиннадцатого не оставалось почти никого, в три четверти — исчезла Лиза, в одиннадцать Вольдемар пробирался темным коридором в дальнюю комнату… вдруг… ну, как вы думаете, что с ним случилося вдруг?
Вдруг чья-то сильная рука… схватила его руку, Поэт вздрогнул и остановился.
— Вы ли это, любезный Владимир Николаевич? — спросил невидимый.
— Ах, Боже мой!.. Это вы, почтеннейший Иван Федорович?
— Да, мой добрый молодой друг, это я: ваш прежний доктор, который по своей опытности в физиономических наблюдениях, предостерегал вас своим письмом от связи с двумя прежними вашими товарищами… Вы не послушались дружбы и наказаны судьбой. Хорошо еще, что все кончилось так счастливо, но это редкость, редкость, сударь, которую не надобно брать в пример… Уверен, что вы воспользуетесь этим уроком.
— Без всякого сомнения!.. И особенно если вы будете так добры, чтобы одолжать меня вашими советами.
— Почему ж и не так, Владимир Николаевич?.. Почему ж и не так?.. Я вас люблю душевно… Обнимите-ка меня… поцелуйте меня… не туда! Не туда!.. Вот мои губы… Ну! Попали наконец!.. Смотрите же, чур держать свое обещание.
— Даю вам честное слово.
— А вот мы увидим это!.. Испытание начнется теперь же.
— Ах, Иван Федорович!.. Я, право, боюсь, чтобы мое продолжительное отсутствие не напугало моей жены.
— Не бойтесь! У нас все кончится в два мига… Помните ли, что я вам говорил о знаменитой мегалантропогенезии знаменитого Роберта Младшего, то есть о трактации, каким образом рождать великих людей.
— Очень хорошо помню и постараюсь…
— Не торопитесь!.. Не торопитесь, мой любезнейший!.. Вот вам тетрадочка: в ней всего-то-навсе семь листов, это, сударь, экстрактец, который я сделал для вас нарочно из всех ученых писателей об этом важном предмете… Тут вы найдете много и моих собственных замечаний: их можно узнать по звездочкам, которые я выставлял на поле, против начала периодов… Прочтите это теперь же вместе с Елизаветой Егоровной… Час или полтора времени еще не ахти мне, а там… Имейте только в виду, что от такой безделицы может прославиться целый ваш род… Это, сударь, вовсе не шутка… До свидания же!
— Прощайте, почтеннейший Иван Федорович… Покорно благодарю вас за участие.
— Помилуйте, мой друг… не стоит благодарности… Прощайте!
Они расстались.
Не могу вам сказать ничего о том, было ли в тот вечер какое-нибудь чтение или нет, потому что спальня супругов в иное время есть такое святилище, куда не должно проникать самое дерзкое любопытство, как и вообще во всякие семейственные тайны.
Ночь успокоила шумный Петербург… Мало ли в нем где и что делалось: не всякая сказка до конца договаривается… Но вот день, господа… и… как жаль! Я не могу поздравить вас с добрым утром. Человек предполагает, Бог располагает. На словах разница только в одном слоге, а зато иногда на деле какая ужасная разница!
Послушайте только и скажите мне: кто из вас ожидал подобной развязки?.. А ведь не правда ли, что…

Счастие молодых любовников казалося верным.
Пиго-Лебрен

Глава LIX. Ужасное утро

Твоя кровь кипит, твои уста пенятся.
Ювенал

Часу в одиннадцатом утра приехали Буклины, чтобы завтракать вместе с молодыми, так как это было у словлено накануне.
— Давно ли встали дети? — спросила Анна Ивановна, увидев горничную.
— Господа изволят еще почивать, сударыня! — отвечала молоденькая девушка, прислужница Лизы, и покраснела с непривычки говорить вдруг о двух.
— Как! Спать по сию пору?.. Экие ленивцы!.. Дай-ка мне холодной воды, вот я подыму их.
— Э! Маминька!.. Полноте! Не троньте их! Бедняжки ведь замучились… Шутка ли? Вчера целый день на ногах с самого раннего утра и до поздней ночи… Я и сам, право, не выспался.
— Ну, так и быть!.. Подожду с полчасика, а там прошу не прогневаться.
— Не бойтесь, маминька! Они не заставят нас ждать себя очень долго… Да вот послушайте-ка!.. Мне кажется, что Вольдемар хохочет… Точно!.. Только какой же у него хриплый голос… Эк он простудился!
— Нет, Вася! Я ничего не слышу: это тебе так показалось.
— Помилуйте! Как показалось? Я слышал собственными ушами.
— Ну, может быть!.. Сиди же тут и карауль их, а я пойду похлопочу об обеде, чтобы на радостях не привелось говеть.
Старушка ушла хозяйничать, Буклин улегся на диване и стал дремать.
Во сне и в занятиях время идет чрезвычайно быстро… Пробило четверть двенадцатого — явился Зоров, а спальня молодых все была заперта по-прежнему… Наконец Анна Ивановна вышла из терпения. Она подошла к запертым дверям и сказала, пригнувшись к замочной щелочке:
— Владимир!.. Лиза!.. Господа! Пора вставать!.. Побойтесь Бога! Скоро полдень!.. Что скажут добрые люди.
Ответа не было.
— Можно ли спать до такой степени беспробудно! — продолжала она, обращаясь к Зорову, который стоял через комнату у других дверей.
— Чуть ли, Анна Ивановна, не я всему виноват, — отвечал он.
— Это каким образом?
— А вот изволите видеть… Вчера мы все и без того разошлись очень поздно, мне же пришло в голову, по любви к вашим детям, дать Владимиру Николаевичу одну небольшую тетрадочку, этак листиков в семь, и попросить его, чтобы он прочел ее всю вместе с Елизаветой Егоровной… Ну… и надобно-таки сказать вам правду: почерк довольно уписистый — строчек по пятидесяти на страничке, так чтение-то и затянулось часу до третьего, до четвертого… Однако ж, знаете ли что? Ведь я рад, что они не встают долго… Это непременно доказывает, что ваш зять воспользовался моим советом: зато уж посмотрите только, как он будет мне благодарен… Да и вы, сударыня, поклонитесь мне тоже не один раз.
— Но что ж это за тетрадка?
— Так-с… Кое-какие замечаньица… Только что за последствия! Вы и не надивитесь и не нарадуетесь, моя почтеннейшая кумушка.
— Однако ж, покуда мы дождемся этих счастливых последствий, а детей надобно же разбудить. Не правда ли?
— Есть тот грех… Заспались!
— Я готов прозакладывать свою голову, — закричал Буклин, подходя к матери, — что они не спят! Сию секунду мне послышалось опять, что Вольдемар надрывается от хохота… Полно, полно, брат, удерживаться! — прибавил он возвышая голос: — Меня не проведешь… Вот посмотрите, маминька, если они давным-давно не одеты… только так… не хотят выходить… совестно!
— Точно! Я и сама слышала, что кто-то из них засмеялся. Да отворите, господа!.. Послушай!.. Володя!.. Ведь не ровно приедет кто-нибудь: право, неловко, мой друг!.. У вас комнат мало: надобно убрать и эту спальню… Ты же просил многих обедать… Сегодня не то, что вчера… часа через два и съедутся… А?.. Что ты говоришь?
— Ха-а-а-а-а-а-ах! — раздалось из спальни каким-то диким, грубым, едва человеческим голосом… Неведомый, невольный ужас объял Буклину, ее сына и Зорова, последнего как будто чья-то сильная рука толкнула вперед: он очутился вдруг подле самой спальни… Василий вскочил с кресел, побледнел и едва переводил дыхание… У матери опустились руки… Все трое молча посматривали друг на друга… По всему было видно, что самая странная мысль блеснула в их умах…
С полминуты они не могли опомниться… Сердца их только дрожали, а не бились… Напоследок Буклина снова нагнулась к замочной скважине, приподняла язычок, которым закрывается вырезка для ключа, взглянула в спальню — и, не выговорив ни одного полуслова, она упала на пол без малейшего признака жизни.
Зоров обхватил ее и понес к дивану, а молодой Буклин, не зная сам, что он делает, как бешеный ударил ногою в дверь, она разлетелась: картина открылась перед ним — и он окостенел всеми членами.
Перед ним лежала на полу его милая сестра, которую он любил почти до безумия… Она была изрезана ножом и искусана зубами… Развороченные ребра левого бока, вполовину сломанные, вполовину приподнятые, торчали в разных направлениях, обагренные кровью… Открытая внутренность еще трепетала… Подле несчастной сидел на полу Вольдемар и изредка погружал ножик в свежие места… Пена била у его рта… Он взглянул на вбежавшего друга своего и снова захохотал своим диким хохотом…
Первая мысль Буклина была та, что Смолянов укушен прошедшего года точно бешеною собакою, вторая… но прежде, нежели можно успеть пересказать вторую мысль, он уже исполнил ее… Вырвавши ножик у своего зятя, он одним размахом перерезал ему горло, потом воткнул неутомимое железо в свое сердце, страшно повернул между ребрами, потом упал подле своей сестры и судорожно прижал ее к себе… Глаза его страшно закатились… он окреп.
Часа через три с половиною три гроба стояли на том самом столе, за которым только вчера пировали веселые собеседники.

Свет есть складочное место различных орудий,
которыми человек владеет.
Барон Бюйрлейг

Глава LX и последняя. Всем сестрам по серьгам

Оставьте эти черные одежды и отрите ваши слезы.
Гервий

И неужели это ужасное происшествие случилось в самом деле? — спрашиваете вы меня…
— Да, милостивые государыни, в самом деле, только надобно вам сказать правду, что оно случилось вовсе не с молодыми Смоляновыми, и я рассказал об нем для того, чтобы только попугать вас.
Вспомнив случайно вышесказанные слова министра королевы Елизаветы и взглянув на свое перо, я сказал самому себе: почему ж мне не позволительно владеть этим орудием по своей воле?.. Возражений не было — и я написал Ужасное Утро.
Но, господин Пролев, успокойте нас совершенно… Мы живем в свете… с людьми… встретиться очень не трудно, и предосторожность никогда не вредит… Скажите, пожалуйста, откровенно, точно ли вы пошутили насчет бешенства Смолянова?
— Точно, мои прелестные.
— И в нем решительно не заметно никаких признаков водобоязни?
— О!.. Будьте покойны!.. Он выдерживает этикетные обеды и ласковость бульварных друзей… Теперь позвольте мне досказать остальное, соблюдая строгую истину.
Смоляновы встали, как следует честным людям, часов в восемь, встретили свою мать и брата у самого крыльца, весело, радостно приняли благословение доброй Анны Ивановны… Поэт был весь — восторг… Лиза была вся — наслаждение… А что за свежесть?.. Загляденье — да и только!.. Ну, ей-ей, ни дать, ни взять, хорошенький, душистый, пышный цветочек, вспрыснутый дождичком.
В четверть двенадцатого точно приехал и Зоров, однако же совсем не для того, чтобы видеть ужасную картину (которую я набросал нарочно в конце предыдущей главы), а затем, чтобы расспросить у Вольдемара, покуда еще не соберутся званые гости, прочел ли он его тетрадку или нет.
Ровно в три часа пополудни с одного конца стола, где сидело несколько мужчин, в то самое время, когда история подходила к полному развалу, Василий закричал Вольдемару:
— Да что это, братец, за лафит?.. Что за шамбертень?.. Вели-ка подавать начистоту!
— Шампанского! — провозгласил Поэт.
Пробки запукали… Чара пошла кругом… Осушив до капли вторую серебряную стопу, в которой вмещалась целая бутылка, Глюкман сказал сидящему подле него Зорову:
— Шаль-та, что я не могу пить-та полыпе двух этаких рюмок шампанской… Я до такой-та степени привязан к этот любезнейший молодой шеловек, что готов-та напиваться пьян.
Между тем Буклин поднес ему третью серебряную рюмочку.
— Не могу-та!.. Право-та, не могу.
— Э, да полноте!.. Как вам не грех?
— Пошалуста, не могу-та.
— Что это значит, Карл Карлович? Вы не хотите пить за мое здоровье? — сказала ему молодая хозяйка, увидев, что он отнекивается.
— Помилуйте, зударыня!.. Уж разве-та тля фас… Видна-та пес Троитсы и дом-та не строится-та.
Нечего мне рассказывать вам, что веселый пир и танцы зашли далеко за полночь, что на другой день начались визиты, что через неделю молодые задали еще один бал для всех коротких знакомых и что потом они стали жить да поживать… Все это в порядке вещей, и тут не может быть для вас ничего особенно интересного… Но сказать несколько слов о других: это дело другое!.. Да и как же иначе?.. В последней главе обыкновенно раздается всем сестрам по серьгам… Порок наказывается, добродетель награждается. Жаль, что у меня случится так, как почти случается и на самом деле, то есть что бездельники будут продолжать бездельничать, а люди честные поджидать, когда-то наступит праздник и на их улице.
Например, Никита Петрович Хворостов по-прежнему делает тихомолком добро и по-прежнему не имеет за душою ни гроша. У него собираются иногда старые друзья поиграть в вистик, и потом, по-старому же, во время сытного ужина остряк Поречной всегда рассмешит чем-нибудь всю честную ассамблею.
Добрый генерал Путов… Нет! Я не скажу вам об нем ни слова, потому что он несчастлив.
Старик Сурдинский растолстел еще более и досмеивает свою жирную жизнь… Встретив где-то Вольдемара, он закричал во все горло: ‘Х-ха-ха-ха! Батюшка Владимир Николаевич!.. Вы ли это, мой почтеннейший… Да это, сударь, точно вы, х-ха-ха-ха!.. Приезжайте-ка завтра, мой кормилец, на трюфели… Знатная штука, мой родимый! Х-ха-ха-ха!.. Право ну так, любезнейший!.. Приезжайте! Приезжайте!.. Я рад этаким гостям! Х-ха-ха-ха!..’.
Неизменному моему другу — однокорытнику Смельскому не житье, а масленица… Вот если вам случится увидеть где-нибудь его детей, так вы верно полюбуетесь ими… Чудо, что за ребята!
Почтеннейший Бенин выдал замуж двух своих дочерей — Василий Петрович живет хоть куда!.. То ли по родству, то ли по каким другим причинам, он сделался опять самым закадычным другом Ивана Дмитриевича Арского… Бог весть! Не приключилась ли какая-нибудь поставочка и не поделились ли они по-христиански, только со стороны, право, подумаешь, что это ожили Кастор да Поллукс… Примерное согласие: вместе крадут, вместе плутуют!.. Если случится, что они пойдут куда-нибудь вместе по принадлежности, тогда я не премину уведомить об этом особенным объявлением. Теперь верно еще не пришел черед.
Раиса не выжила замужем и года: так ей было хорошо… Мир ее праху! Филисата Яковлевна, говорят, очень не дурна… Дай же ей Бог хорошего женишка.
Варинька Лажина… Но и это, господа, покуда еще тайна… Мало ли что делается в сердце девушки? Мало ли кто на кого посматривает, да нам зачем смотреть на это?
Иван Федорович Зоров дожидается, скоро ли наступит сыну Вольдемара четырнадцатый год, чтобы сказать тогда решительно, что выйдет из этого мальчика и по какой именно части сделает он переворот в целом свете: Зоров твердо уверен, что это родился гений времен, хотя я также отчасти уверен, что знаменитый его уписистый экстрактец из знаменитой мегалантропогенезии знаменитого Роберта Младшего по сию пору еще не читан Вольдемаром.
Искусник Глюкман продолжает пить по утрам: для поттершания-та своей-та немецкой-та фаж-ности, а после обеда для доказательства, что — умеренность-та есть замое-та верное-та средство к зохранению нашей-та жизни.
Соничка, эта сибирячка с итальянскими порывами, раскаялась совершенно в своем минутном исступлении и уже не любит никаких раскрашенных сенников.
— Что ж из всего этого следует?.. — говорит мне какой-то мужчина, у которого цель жизни состоит в том, чтобы спрашивать, в чем состоит цель сочинений.
— Милостивый государь! — отвечаю я ему с некоторым подобострастием, которое возбуждается от сухости выражения его лица… — Милостивый государь! Мне хотелось предостеречь неопытных, чтобы они не доверяли людям, которые беспрестанно божатся и клянутся Богом и всем святым… По-моему, в них нету прока…
— Такс!.. Но ваша история почти без завязки?
— Так же как и всякая, где истина играет главную роль.
— Кстати о ролях!.. Характер главного действующего лица не совсем-то выдержан… Сперва Смолянов завел какой-то дневник, а потом нет его и в помине.
— Благодетель мой!.. Да бесхарактерность-то и была характером Владимира Николаевича, покуда он не остепенился.
— Понимаю-с!
Не понявши, что значит это: понимаю-с, я от него подальше да подальше и опять воротился на старое место, чтобы проститься со всеми.
‘Вот вам и сказ!’ — сказал бы, будучи на моем месте, почтеннейший мой знакомец Андрей Михайлович Собольский, который смачивает табак чем-то подозрительным и знает все на свете законы и указы со времен Ромула и Рема до того самого дня, в который вы его увидите.
— Стало быть, ему можно и верить?.. Ведь он не божится?
Оно бы конечно и так, только вы не верьте и ему, потому что никто не может запомнить подобный сумбур человеческих затей, и кто утверждает противное, тот лжет, так же как и почтеннейший мой знакомец Андрей Михайлович Собольский, который смачивает табак чем-то подозрительным и знает все на свете законы и указы со времен Ромула и Рема до того самого дня, в который вы его увидите.
Наконец, вот воззвание к некоторым.

Я не имел намерения увеличивать сию книгу великолепными безделицами.
Я говорил совершенно просто, как будто с кем-нибудь наедине.
Персей

Конец четвертой и уж, разумеется, последней части.

Пояснения второй части

1. Так зовут в Сибири ссыльных. Это название обратилось в имя существительное.
2. Буран — сильная метель, сильная вьюга.
3. Белок — гора, которой вершина покрыта вечным снегом.
4. Карандас — повозка на длинных дрогах. Они тяжелы для езды, но чрезвычайно покойны и безопасны.
5. Вечерка — танцевальный вечер. Сибирячки охотницы до живых танцев, у них в большом употреблении так называемые там шестерки и осьмерки, которые очень резвы и довольно сладострастны.

Пояснения третьей части

1. Сопка. В Сибири называют сопкою или отдельно стоящую гору, или такую, которая выше других в каком-нибудь хребте. Сопки Тигирецкой долины имеют свою особенность. Они почти все правильно-конической формы, одеты мелкою зеленью и сверху каждой живописно набросаны груды камней.
2. Лев. Огромная груда камней, лежащая на вершине самой высокой горы из окружающих Тигирецкую долину… Груда сия похожа издали, снизу, на лежащего льва, почему жители и называют всю гору: Львиною сопкою.
3. Большой и малый Тигирек, Воскресенка, Ионыш и река Иня.
4. В Алтае и Саяне зрение обманывается чрезвычайно. В иных местах предметы приближаются до невероятности, в других бывает оптическая странность особого рода… Например, в Енисейской губернии есть одно место: едешь, кажется, под гору, а посмотришь назад, так покажется, будто ехал в гору.
5. В Сибири почти совершенно все крестьянские дома разделяются обыкновенно на две половины. В одной собственно изба, в другой чистенькая комнатка, с растворчатыми стеклянными окнами, перегороженные надвое. Она называется светелкою, в ней-то бывают вечерки и принимаются приезжие.
6. Бухтарма называется иначе Плитняжною крепостью… Около нее есть на одной высокой горе плиты, на которых видны отпечатки голой человеческой ступни.
Текст и примечания печатаются по изданию:
Соколовский В.И. Одна и две, или любовь поэта: В 4 кн. — М.: В типографии Н. Степанова, 1834.

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Публикация произведений В.И. Соколовского основана на принципе максимального сохранения стилистики автора, особенностей авторского словоупотребления и построения предложений в прозаическом и поэтическом тексте. Оригинальные орфография и пунктуация в целом сохранены, за исключением явных опечаток, а также случаев написания словоформ и расстановки знаков препинания, затрудняющих современное восприятие текста (например, охуждал заменено на осуждал, устранено чрезмерное обособление частей предложения запятыми).
При этом многие формы, воспринимающиеся современными носителями языка как устаревшие (предлоги с неполногласиями чрез, пред, творительный и дательный падежи существительных и прилагательных на -ою, -ею, -ию и другие), сохранены для передачи стилистики времени. То же относится и к лексическим средствам выражения идиостиля автора. Так, например, сохранены две разновидности написания темнедь и темнеть (современное темнота, темень), сохранено помога (современное подмога), сохранено авторское написание Поэт (с прописной буквы), относящееся к главному герою произведения.
Сохранены формы уменьшительных маминька, папинька, тетиника, Варинька, Володинька, Лизанька, Любинька, Соничка и другие. Также воспроизведено авторское написание фамилии Поречной (вместо современного Поречный), имени Василий в родительном падеже как Василья.
Сохранено дефисное написание многочисленных сложных прилагательных, таких как безмерно-длинный, верховно-ценный, ветхо-новый, вычурно-безумливый, духовно-сладкий, желанно-юный, жестоко-жгучий, заразно-лютый, игриво-огневой, отравно-желчный, раздольно-острый, упречно-горький, чудно-юный и других, образующих сложную образную и эмоционально-оценочную систему способов авторского выражения, создающую особую атмосферу текста.
В целом при публикации все спорные случаи решались в пользу авторского написания.

Э.В. Ливанова

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека