Одна, Домбровский Игнатий, Год: 1908

Время на прочтение: 23 минут(ы)

ОДНА.

Новелла Игнатія Домбровскаго.

Съ польскаго.

Вотъ уже и конецъ.
Довольно, довольно! Я измучена. Я старая, стираемая жизнью женщина. Ахъ, вы знали объ этомъ хорошо, такъ же хорошо, какъ и я сама. Вамъ не надо признанья отъ меня, что это была комедія, такая мучительная комедія. Теперь я уже знаю, уврена въ этомъ. Я уже не старая два и даже не старуха, я — сухая щепка, непригодная ни къ чему, не имющая силы произвести живого побга жизни. Съ ныншняго дня я бросаю туго затянутый корсетъ, пудру, различныя косметики, которыми старалась удержать безповоротно улетавшую свжесть лица, послдніе остатки молодости, перестаю утомительной прической прикрывать пряди сдины, виднющейся въ моихъ волосахъ. Довольно этой комедіи, этой безнадежной борьбы, этихъ уловокъ и хитрости. Глубоко отъ людскихъ глазъ, даже отъ своихъ собственныхъ, спрятанная метрика можетъ теперь лежать на середин стола.
Мн сорокъ семь лтъ — слышите? Сорокъ семь лтъ!
Я знаю, что изъ этого числа вы не убавляли мн, не отнимали никогда ни одного мсяца, я знаю, что по злоб надъ моей безплодной жизнью вы еще прибавляли мн года, не жаля меня никогда, я знаю объ этомъ. О! если бы знали вы, какъ сегодня безразлично мн это!
Когда мн было тринадцать лтъ, пятнадцать, шестнадцать, и прибавляла себ года, чтобы скоре пройти невыносимое разстояніе отъ подростка до взрослой, и теперь, слушайте, я хотла бы опять такъ же быстро пройти сразу цлый кусокъ жизни и быть наконецъ старушкой!
Еще вчера я грезила, безумно грезила, что вдругъ произойдетъ чудо и, богъ не позволитъ, чтобы я, измученная и одинокая, не исполнивъ ни одной изъ самыхъ важныхъ задачъ женщины, завяла, какъ безполезная сорная трава, сегодня, сегодня я мечтаю уже только о томъ, чтобы это старческое увяданіе какъ можно скоре высосало у меня изъ костей, изъ жилъ т остатки жизненныхъ соковъ, какихъ немного еще находится во мн.
Да, я признаюсь теперь. Я прикрывала сдину, локонами волосъ я старалась закрыть морщины на вискахъ и на лбу, тратила свое мизерное жалованье учительницы на различные кремы, пудру, мыла молодости, красила брови…
Что еще?
Ахъ, да! Переносила мученія голода, и особенно жажды, чтобы не располнть, не потерять фигуры…
Что еще?
Придумывала тысячи уловокъ, предлоговъ, чтобы днемъ всегда сидть въ тни, а вечеромъ, какъ можно дальше отъ лампы, окружающимъ же говорила, что у меня болятъ глаза и что сильный свтъ вреденъ для нихъ…
Что еще? Что еще?
И, вы думаете, я не видла, не догадывалась о тхъ быстрыхъ, мимолетныхъ взглядахъ, полныхъ ироніи, насмшки, злобы, на которые вы въ послдніе годы совсмъ не скупились? Вы думаете, что я чуткимъ, острымъ отъ раздраженія ухомъ не схватывала бросаемыхъ мн за спиной этихъ короткихъ, дкихъ замчаній о моихъ претензіяхъ, о свтлыхъ платьяхъ, или очень модныхъ шляпахъ? Не чувствовала себя пригвожденной къ позорному столбу, не кусала до крови губъ, не кашляла нарочно, чтобы удержать внезапно вспыхнувшій румянецъ, когда при мн говорили о лтахъ, о старыхъ двахъ, когда перечисляли барышенъ, стремившихся къ замужеству? Вамъ кажется, что мн, старой дв, лишенной жизненнаго пира, измученной, было очень легко притворяться молодой, веселой, живой и удерживать жалобу, тснившуюся на уста, а зачастую стонъ или слезы?…
Но я играла комедію и довольно удачно — къ чему?
Я не хочу однако лишать васъ этого послдняго удовольствія и щадить себя, я разскажу вамъ до конца, признаюсь въ самомъ большемъ своемъ преступленіи. Я, старая два, притворялась молодой, свжей, совсмъ здоровой, завивала волосы, морила себя голодомъ, чтобы выйти замужъ.
Безъ сожалнія къ себ я разскажу вамъ все. Еще вчера, да, вчера, я похала бы на край свта, отдала бы руку посланцу съ улицы, если бы онъ меня только пожелалъ и полюбилъ хоть немного…
Это уже все.
Ахъ, только вы очень ошибаетесь, если думаете, что меня интересовали эти запрещенные плоды любви, это чувственное насыщеніе. Вдь я же и такъ признаюсь вамъ во всемъ! Сказала бы и это… Но нтъ. Я желала не мужчину, но мужа, не удовольствій, не правъ, даже не любви, а только сердца и привязанности. Но прежде всего я желала — дтей.
Ахъ, дти! Такія маленькія дти, съ невинными, ангельскими головками, дти, которыя кричатъ, которыхъ непремнно нужно накормить, которыя нуждаются въ насъ и насъ любятъ…
Врьте, что больше всего я желала — дтей. Но… Вдь женой я могла бы еще быть, но матерью уже нтъ, и вотъ почему вы завтра увидите старую женщину съ сдыми волосами, измученную, опустившуюся…
Не думайте, что я была всегда такой старой двой, съ увядшимъ сердцемъ, смшная въ глазахъ другихъ, одинокая на этомъ свт. Когда-то и я была молодой, совсмъ молодой, и былъ кто-то, когда-то, который меня очень, очень любилъ… Кажется мн, что это будто бы было вчера, а тому уже — такъ… лтъ почти съ тридцать…
Тридцать лтъ! Въ первый разъ такъ громко я произношу это. Я столько прожила, столькихъ сценъ и событій была свидтельницей и даже участницей, столько повыплакала слезъ, и однако тотъ май, двойной май, и весны, и моей жизни, даже когда я ослпну, не изгладится изъ моего взора.
Я не была красивой — зачмъ обманывать и васъ и себя? Я была только свжей и, какъ говорятъ, симпатичной. Была также очень здоровой, не боялась ни работы, ни обязанностей. Изъ пансіона я вышла наивной, почти глупой. Несмотря на то, что у меня не было особенныхъ способностей, меня все-таки отдали въ консерваторію, такъ какъ мать говорила, съ чмъ въ конц-концовъ согласился и отецъ, что ‘съ талантомъ въ рукахъ’ легче въ жизни сдлать карьеру, особенно принимая вокиниманіе отсутствіе приданаго.
Я была на третьемъ курс, лтъ восемнадцати, когда познакомилась съ нимъ.
Но не думайте, что это былъ какой-нибудь королевичъ изъ сказки, какой-нибудь помщикъ, инженеръ, о которыхъ мечтала для меня мать. Онъ былъ только — нтъ, вы никогда не отгадаете — только аптекаремъ. Я познакомилась съ нимъ, благодаря знакомству съ его сестрой, такъ же, какъ и я ученицей консерваторіи.
Мы встрчались часто, онъ началъ даже бывать у насъ подъ предлогомъ, что заходитъ за сестрой. У него были красивые, такіе добрые, свтлые глаза, почти съ робостью всегда глядвшіе на меня. Его блокурые волосы и такіе же небольшіе усики казались мн тогда, да и сейчасъ также, очаровательными. Мы боялись еще говорить о своей любви, но изъ взглядовъ, изъ улыбокъ, изъ внезапнаго румянца знали уже о ней хорошо.
Шла весна. Онъ готовился къ послднимъ экзаменамъ на провизора. Отъ сестры его, съ которой онъ былъ откровененъ, я знала, что онъ дожидается только окончанія этихъ экзаменовъ и свидтельства, чтобы просить моей руки у родителей.
Наступилъ май…
Вы не поврите этому, но я могу присягнуть вамъ, присягнуть на чемъ хотите, что никогда небо не было такъ чисто и такъ глубоко лазурно, никогда зелень деревьевъ не была такъ свжа, никогда солнце не свтило такъ ясно, такъ ярко, какъ тогда, въ этотъ памятный май. Вдь жила я уже столько лтъ!… Знаю, что смотрла тогда другими глазами, но никто вдь мн не вернетъ моей молодости, вдь и тотъ май уже повториться не можетъ.
Вс трое мы были очень заняты экзаменами. Видлись поэтому почти украдкой. Съ сестрой его я учила вмст исторію музыки и основныя положенія гармоніи… Какъ-то вечеромъ они, сестра и братъ, провожали меня домой. Въ разговор я узнала, что утро онъ обыкновенно проводитъ въ Лазейкахъ, гд учитъ свои лекціи. Онъ говорилъ, что, тамъ поютъ соловьи и сильно пахнетъ черемуха. А я никогда еще прежде не слышала соловья… Онъ взглянулъ на меня удивленный. И тогда въ одно мгновенье, когда мы смотрли другъ другу въ глаза, у меня выросъ смлый планъ.
Сейчасъ же вечеромъ я сказала родителямъ, что завтра въ восемь часовъ утра мн необходимо быть въ консерваторіи. Мн поврили, и я вырвалась изъ дома очень рано, съ пачкой нотъ въ рукахъ.
Что это было за утро! Боже, Боже!…
Вскочила въ пустой еще трамвай, желая достигнуть какъ можно скоре. Но мн показалось, что трамвай детъ очень медленно, а мн надо было спшить, и я, выскочивъ на конц Аллей, побжала дальше пшкомъ.
Боже, Боже! Что это былъ за день! Я постоянно попадала то въ тнь, то въ солнечные лучи. Порой тянуло прохладнымъ еще втеркомъ, но уже чувствовалось, что день будетъ очень жаркій. Свжая отъ росы зелень пахла сильно, какъ пахнутъ листья посл майскаго дождя. Цлыя тучи птицъ отчаянно щебетали, перескакивая съ деревьевъ на ступени, со ступеней на скамейки и изгородь. Я была почти опьянена всмъ этимъ. Мн казалось, что я такая же птица, и могла бы виться подъ солнцемъ или летть куда-нибудь далеко-далеко.
Вбжала въ Лазенки. Трудно было оріентироваться въ необычную для меня пору. Кое-гд на скамейкахъ сидли студенты и какіе-то ученики съ книжками въ рукахъ. Какой-то инстинктъ управлялъ моими шагами. Я пробжала площадку передъ дворцомъ, театръ, какія-то тропинки, какія-то совсмъ пустыя дороги и очутилась въ очень отдаленной части парка, гд вьется въ кустарникахъ только одна дорожка.
Увидла его издали. Онъ сидлъ сгорбившись на скамейк, совсмъ отвернувшись отъ меня, съ головой, опирающейся на руки, читая какую-то книжку, лежавшую на скамейк. Одтый въ короткую студенческую тужурку, въ которой я не видла его никогда. Кругомъ была масса зелени и солнца. Лепестки черемухи летали въ воздух и стлались по дорожк. Кром него не было видно никого.
Теперь только я поняла, что длаю что-то необычное. Но остановиться уже не могла. Шла дальше, какъ загипнотизированная. Занятый чтеніемъ, онъ не замчалъ и не слышалъ меня. Я подошла почти къ нему и остановилась. Онъ меня не видлъ еще. На его одежд и на фуражк было много лепестковъ черемухи. Съ невыспавшимися глазами онъ выглядлъ очень блднымъ. Нжность къ нему овладла мной… Въ одно мгновенье я ршила тихо повернуть, чтобы не мшать ему. Но было уже поздно. Онъ выпрямился и внезапно всталъ со скамейки.
Съ минуту мы стояли такъ, другъ противъ друга. Изумленіе, радость, нжность виднлись въ его глазахъ. Въ моей длинной, одинокой жизни никто никогда уже такъ не смотрлъ на меня… И, слушайте, хотя бы сто лтъ прожила, никогда не забуду я этого взгляда… Если бы спросили меня, какую минуту желала бы я пережить еще разъ на этомъ или на томъ свт, я сказала бы, что эту, когда видла эти свтлые глаза, такъ обрадовавшіеся мн…
Теперь уже я не помню, какъ это случилось, какъ могло дойти до того, но я очутилась въ его объятіяхъ и почувствовала его поцлуи на волосахъ, ше, глазахъ, на губахъ.
Какой-то энтузіазмъ благодарности окружилъ его. Онъ сталъ на колни передо мной и началъ цловать руки, колни, даже туфли. Ежеминутно онъ поднималъ голову и смотрлъ мн въ глаза тмъ же самымъ нжнымъ взглядомъ, но уже свтившимся слезами. ‘Золото мое! Золото мое!’ — все время повторялъ онъ.
Смущенная, ошеломленная я отдавалась ему… Мои глаза наполнились слезами. Никогда, ни раньше, ни потомъ, не любила я такъ сильно, никогда такъ живо не чувствовала, что я любима, какъ въ эту минуту. Одинъ, одинъ такой моментъ моей длинной, убогой жизни, единственный бриліантъ въ той корон, которая стала для меня терновой.
А потомъ ходили по парку. Онъ не говорилъ мн уже ‘пани’. ‘Золото’ замнило ее, совсмъ такъ, какъ будто бы это было мое имя. Его звали Францишкомъ. Я слышала, какъ сестра говорила ему ‘Цишекъ’, и начала называть его ‘паномъ Цишкомъ’. Онъ просилъ меня отбросить этого ‘пана’, и за каждую обмолвку я должна была подносить ему руку къ губамъ, а онъ цловалъ… Боже, Боже!…
И съ тхъ поръ пошло это дивное, только наше собственное, таинственное имя его ‘Цишекъ’. Я говорила: ‘прошу, Цишекъ’… ‘Цишекъ недобрый, злой…’ и т.д. Быть можетъ, это нехорошо, не знаю. Быть можетъ, это даже смшно, также не знаю. Но для насъ звучало это нжностью…
Мы ходили по аллеямъ. По какимъ? Не помню. Красивыя Лазенки стали для насъ безлюдной пустыней, или, еще лучше, библейскимъ раемъ, въ которомъ Богъ создалъ первыхъ людей — меня и его. Правда, ходили и какіе-то другіе люди, но или мы, или они были съ какой-то другой планеты и говорили другимъ языкомъ. Разв они знали, что значитъ это слово: ‘Цишекъ’?
Было зелено, было солнечно, на лазоревомъ неб ни облачка, былъ май.
Пахла черемуха…
Въ заросли надъ водой пли соловьи. Я слышала ихъ первый разъ въ жизни. Опьяненная ощущеніями, я могла бы присягнуть тогда, что добрый Богъ нарочно создалъ ихъ въ этотъ день, чтобы они воспвали чары этого майскаго утра. Я не врю тому, что шла тогда такъ, какъ обыкновенно ходятъ люди. Я не чувствовала ни малйшаго напряженія и хотя мы ходили нсколько часовъ, не чувствовала совсмъ усталости. Что носило меня, что носило обоихъ насъ?
О чемъ говорили мы — не помню ничего, ничего, ничего…
А, быть можетъ, не говорили совсмъ? Не знаю, быть можетъ. Помню только одно: онъ говорилъ про свою бдность и про то, что сначала мы должны будемъ оба работать. И внезапно эта мысль, что я буду работать около него, для него, и хотя бы за него, навернула мн на глаза слезы.
Когда, наконецъ, уже одна я выходила изъ Лазенокъ, помню, какъ странно поразилъ меня видъ каменщиковъ, поправлявшихъ въ Аллеяхъ шоссе. Въ такой дивный день! Съ трудомъ только припомнила я, что для всего свта это былъ обычный день, а для меня, для насъ однихъ — день Рождества.
Съ этого дня насъ окружило какое-то опьянніе. Мы встрчались почти ежедневно. Дошло до того, что я, воспитанная панна варшавская, убгала утромъ изъ дома подъ различными предлогами и бжала въ Лазенки.
Встрчались мы всегда въ той самой алле, ‘нашей’, какъ ее называли. И вели безконечные разговоры о нашей будущей жизни. Онъ очень жаловался на недостатокъ средствъ, и будущая покупка обстановки очень озабочивала его. Свадьбы, однако, ршили не откладывать: пусть будетъ, что будетъ.
Вообще, онъ былъ практиченъ, даже больше того, предусматривалъ всякія положенія. Я соглашалась на все съ легкомысленностью подростка. У него уже было нсколько приглашеній провизоромъ въ провинціальныя аптеки, но для холостого. Однако онъ говорилъ, что и женатому не трудно будетъ найти мсто.
Проектированіе будущей жизни занимало насъ. Я была тогда почти еще двочкой, освобожденная матерью отъ всякихъ домашнихъ хлопотъ, и не знала поэтому ничего. Теперь вс эти хлопоты приняли для меня другое значеніе. Какъ же, вдь у насъ будетъ собственный самоваръ и собственная отдльная прислуга! И я смялась, онъ также смялся, повторяя тихо: ‘А какъ же, золото, непремнно’.
Мы срывали желтые остролистники, слушали соловьевъ. Нсколько разъ выходили за паркъ, за заставу, на пригородныя поля. Однажды въ Мокотов пили кофе въ какомъ-то садик. Уже было тогда жарко и пахла сирень. Онъ сорвалъ одну втку, и мы искали ‘счастья’. Нашлось его много — въ этой сирени. Потомъ нарцисы, большіе піоны… Онъ всегда дарилъ мн небольшой букетикъ новыхъ цвтовъ и говорилъ: ‘Уже васильки!’ ‘Уже ромашка!’ ‘Уже макъ!’
И теперь по этимъ цвтамъ, единственному, имющему значеніе для меня календарю, я припоминаю прошлые дни промелькнувшаго счастья. Послдними были розы… Стоялъ іюнь…
Одна, одна тучка затемняла намъ лазурь этой чудной весны. Мы были почти все время заняты экзаменами. И встрчались урывками. Но когда встрчались, проводили цлые часы, забывая обо всемъ на свт. Зато потомъ должны были просиживать за книжками цлыя ночи. Я спала не боле двухъ-трехъ часовъ въ сутки и, однако, срывалась съ постели рано утромъ, полная свжести, полная жажды жизни, какъ никогда потомъ.
И удивительная вещь. Намъ все сходило счастливо.
И быстро мчались счастливые дни.
Послдними были розы…
Я получила ихъ въ знойный день, въ самый полдень. Мой консерваторскій дипломъ, свернутый въ трубку, лежалъ уже два дня на стол въ гостиной, онъ въ этотъ день также долженъ былъ получить свое свидтельство… И оба съ біеніемъ сердца мы ожидали назначеннаго времени.
Не скрываясь уже такъ, какъ прежде, мы пошли Краковскимъ предмстьемъ къ университету. Много студентовъ, такъ же парами, какъ и мы, шло мимо насъ туда же. У него не было часовъ, и черезъ каждыя дв минуты я должна была смотрть на свои. Наконецъ, приблизилось время. Онъ поблднлъ и едва могъ говорить. И идя дворомъ, постоянно поворачивался въ мою сторону. И издали я также различила его въ толп студентовъ и нсколько разъ помахала шляпой.
Онъ скоро пришелъ. И какъ я махала ему шляпой, такъ и онъ привтствовалъ меня высоко поднятымъ надъ головой свидтельствомъ. Наконецъ! Мы вышли изъ университетскаго двора, такъ какъ хотлось уйти отъ всхъ, быть только вдвоемъ.
На улиц мы остановились. ‘Куда идти?’ — этотъ вопросъ какъ-то раньше не пришелъ въ голову намъ. Мы пошли влво, затмъ немного вправо. Везд были люди. Наконецъ, безъ цли перешли на другую сторону улицы. Мимо проходилъ какой-то трамвай, почти совсмъ пустой. Мы быстро вскочили, не спрашивая даже, куда онъ идетъ. Очутились въ Праг. Насъ потянуло въ паркъ. Мы вошли туда, сразу направляясь въ самый отдаленный уголокъ.
Наконецъ, мы были одни. Я поздравила его. Онъ сталъ цловать мн руки, нашептывая полныя ласки слова. Потомъ началъ мечтать, забгая впередъ лтъ на 15, когда онъ сдлается владльцемъ аптеки въ Варшав. Я съ пылкостью вторила ему.
Вдругъ онъ спросилъ:
— А родители за кого бы тебя желали выдать?
Я отвтила, что не знаю. Хотя до сихъ поръ я не знала, какъ родители примутъ наше намреніе, но теперь его увренность въ себ передалась и мн. Я не сомнвалась въ благополучномъ исход.
Мы условились, что завтра, въ воскресенье, онъ придетъ въ полдень къ намъ, такъ какъ въ это время наврное застанетъ насъ всхъ. Я не должна была выходить въ залу, разв только потомъ, когда меня позоветъ мать.
Мы долго-долго ходили по парку, думая о томъ, что будетъ завтра въ это время и какіе мы будемъ счастливые. Свадьба должна была быть въ конц лта, такъ какъ раньше не успли бы приготовить приданаго.
Это слово ‘приданое’ произвело на него впечатлніе чего-то новаго. Мы никогда еще объ этомъ не говорили.
— Какъ это? Будетъ приданое? Ахъ да, ну конечно.
Особенное значеніе получило для насъ теперь это слово. Оно какъ бы заставляло насъ врить, что скоро уже будетъ свадьба, и мы станемъ женою и мужемъ. До сихъ поръ были только мечты и планы.
Вдругъ онъ спросилъ:
— Ну, а если родители мн откажутъ?
Въ отвтъ на это я разсмялась. Разсмялся и онъ. И смялись мы долго.
Онъ проводилъ меня до самыхъ дверей дома, до снныхъ дверей. Простились, и я вошла въ сни. Но онъ не уходилъ. Сталъ поодоль и смотрлъ. Остановилась и я. Начали прощаться кивками и махать другъ на друга, чтобы уходить. Наконецъ, я первая вбжала на ступени. Но сейчасъ же меня охватило любопытство, стоитъ ли еще онъ. Тихонько я сошла. Высунула голову изъ-за стны и увидла его стоявшимъ на прежнемъ мст. И тогда онъ вбжалъ въ сни и, не обращая вниманія ни на что, схватилъ меня въ свои объятія…
И, знаете, на этомъ кончилось мое счастье, моя весна, май моей жизни… Съ той поры я почти не видала уже его.
Онъ пришелъ какъ разъ въ полдень. Я убжала въ спальную. Пробгая, я видла только, какъ отецъ, узнавъ отъ служанки, что кто-то пришелъ и хочетъ повидаться съ родителями, не могъ скрыть изумленія.
— Со мной? Со мной?— повторялъ онъ.
Я не чувствовала тревоги, только была сильно взволнована. Лицо у меня горло, горли глаза. Я не могла найти себ мста. Изъ залы не доносилось ни одного слова. Я понимала, что разговоръ будетъ длинный, и приготовилась ждать…
Внезапно, черезъ нсколько минутъ, изъ передней долетлъ до меня какой-то шумъ.
— Кто бы это могъ придти?— подумала встревоженно я.— Какъ разъ во-время!
Не будучи въ состояніи побороть любопытства, я немного пріотворила дверь. И сразу какъ бы вросла въ землю… Панъ Францишекъ, неестественно красный, надвалъ пальто и старался говорить что-то спокойно и хладнокровно. До меня долетлъ только отвтъ отца:
— Да, уже скоро вызжаемъ. Только дожидаюсь отпуска.
‘О чемъ они говорятъ? Что это? Почему не позвали меня?’ — кружилось у меня въ голов. Мн хотлось двинуться и бжать въ переднюю, но я была какъ прикованная.
— А затмъ счастливой дороги!— услышала я его голосъ.
Онъ долго не могъ найти своей шляпы, а затмъ вмсто дверей въ переднюю направился было въ коридоръ.
Наконецъ, онъ вышелъ. Отецъ самъ заперъ двери за нимъ.
Черезъ минуту родители нашли меня въ спальн. Я еще ничего не знала. И здсь-то отъ матери досталось мн…
Ахъ, Боже! Его высмяли!…
Мать нсколько разъ повторила: ‘Какъ онъ могъ осмлиться? Какъ будто я для него берегла дочь!’ Я стояла какъ окаменлая, не сказала ни слова. Отецъ былъ спокойне и даже гладилъ меня по волосамъ и лицу. Но мать, возбужденная, не могла спокойно сидть и быстро ходила по комнат, упрекая меня.
Тогда я поняла, что счастье наше погребено.
Мн не позволили выходить одной изъ дома, не давали писать ни къ кому. Наступила страшная, тяжелая недля. Я ничего не знала, что онъ сдлалъ, что ршилъ. Быть можетъ, если бы онъ какимъ-нибудь чудомъ появился передо мной и сказалъ: ‘Бжимъ!’ — я бы бросила все и пошла за нимъ. Но онъ не являлся. А я была слишкомъ молодой, глупой, чтобы предпринять что-нибудь.
Какъ-то вечеромъ, въ отсутствіе мамы, пришла ко мн его сестра, моя давняя пріятельница. Пришла только затмъ, чтобы измучить меня и отомстить за брата.
Его родители были оскорблены отказомъ… Я узнала, что онъ получилъ ‘прекрасное’ мсто въ провинціи и уже выхалъ нсколько дней назадъ. Онъ усплъ имъ даже написать оттуда. Сестра показала мн это письмо и позволила прочитать.
Я прочитала.
Въ веселомъ тон писалъ онъ, что ему очень понравилось на новомъ мст, что семейство аптекаря приняло его, какъ сына, что онъ надется кром жалованья получать въ скоромъ времени извстный процентъ, что, наконецъ, у аптекаря есть дочка, ‘очень, очень симпатичная’ двушка, съ которой онъ уже близко познакомился. Обо мн ни слова, ни намека…
Я не плакала, читая это письмо. Нтъ. Я только сейчасъ же перемнила тему разговора.
Но уже подъ конецъ, при прощаньи, она еще разъ вернулась къ прежнему разговору. Я чувствовала, что передъ приходомъ ко мн она ршила измучить меня до конца. И я узнала, что аптекарь иметъ большую аптеку и что, какъ говорили на сторон, онъ желаетъ выдать дочь замужъ за провизора, который бы потомъ принялъ управленіе аптекой. И родители пана Францпшка думаютъ про сына, что онъ какъ разъ былъ бы подходящимъ женихомъ…
— А ты что думаешь длать лтомъ? Узжаешь?— спросила она.
— Да,— отвтила я, мигая глазами:— узжаемъ за границу.
— Аа…
Я знала, что это ее заинтересуетъ и хотла этого.
Но я не солгала. Черезъ нсколько дней мать мн сказала, что мы подемъ за границу, въ Криницу. Я приняла это извстіе спокойно. Только поздне, изъ различныхъ хлопотъ и сборовъ матери, изъ приготовленія для меня массы костюмовъ (что было необходимо, ибо, какъ выражалась мать, въ это мсто прізжаетъ много молодежи въ поискахъ за невстами), я поняла, зачмъ мы демъ. Но узнавъ это, протестовать не могла, такъ какъ на мои протесты не обращалось никакого вниманія.
Итакъ, мы провели сезонъ въ Криниц. На недостатокъ въ обществ я не могла жаловаться. Но я была какъ убитая. На вс замчанія матери, что я очень серьезна, что мало смюсь, что не умю никого увлечь, что, наконецъ, я должна помнить, съ какими усиліями со стороны отца состоялась эта поздка — я отвчала плачемъ.
А затмъ потянулась старая жизнь въ Варшав.
Я хотла давать уроки музыки, чтобы помогать родителямъ и самой какъ-нибудь убить время, но мать не позволила этого. Кто-нибудь могъ бы еще, упаси Боже, подумать, что заставляетъ нужда, а такое мнніе сильно повредило бы моей ‘карьер’. Зато мы бывали на балахъ, въ театр, на концертахъ.
Спустя два года отъ кого-то я узнала о свадьб пана Францишка. Онъ женился недавно, но не на той единственной дочк, а на какой-то совсмъ бдной, какъ и я, барышн. Снялъ небольшую аптеку, и оба работали тамъ.
Я приняла это извстіе уже совсмъ спокойно. Испорченная успхами на балахъ, я начинала врить, что, дйствительно, такая партія была для меня неподходящей. А что касается любви, то мн говорили со всхъ сторонъ, да и сама я видла, какъ быстро и легко исчезаетъ это чувство. Одна изъ самыхъ близкихъ мн подругъ любила уже три раза и сама охотно говорила объ этомъ.
Въ то время, по выраженію матери, ‘вертлся’ около меня одинъ адвокатъ, котораго я даже полюбила. Претендентъ — не пара пану Францишку. Правда, положимъ, спустя дв недли этотъ адвокатъ будто бы захворалъ и пересталъ бывать на балахъ, даже и у насъ, а спустя годъ женился на дочери богатаго купца. Но и это я приняла очень легко. Въ то время у меня уже былъ другой — помощникъ начальника станціи. Онъ началъ бывать у насъ все чаще, и его я полюбила также. Судьба пожелала, чтобы его перевели на другую станцію, далеко отъ Варшавы. Онъ хотлъ прізжать, писать, говорилъ, что умретъ отъ тоски. Однако не подавалъ никакихъ встей о себ, и до сихъ поръ я не знаю, что сталось съ нимъ. Мать была сердита, возмущена. Я не обращала вниманія. Вскор опять въ Криниц я познакомилась съ однимъ докторомъ. Дло дошло до свиданій, какъ бы безъ вдома матери. Но въ Варшав все разстроилось. Оказалось, что мать въ Криниц записалась женой помщика. Поздне все это обнаружилось.
Потомъ? Потомъ уже не помню, кто ‘наступилъ’. Успхъ я имла постоянно. Мать испытывала мученія отъ безсонныхъ ночей на балахъ, я рвала газовыя платья и туфли. Почти за каждымъ ужиномъ на балу я пила шампанское, на карточкахъ кавалеровъ я была записана везд. ‘Кто-нибудь’ былъ всегда около меня. И непремнно злополучная судьба отгоняла отъ меня всхъ. Этотъ былъ боленъ, тотъ ухалъ, тотъ былъ обиженъ изъ-за какихъ-то пустяковъ, тотъ начиналъ поступать такъ, что необходимо было его отстранить отъ себя, другіе молчали, но только черезъ нсколько посщеній переставали бывать у насъ.
Мать часто мн длала замчанія, что это моя вина, что я не умю никого удержать при себ. Быть можетъ, эти упреки имли свое основаніе. Я видла, какъ отецъ выбивается изъ послднихъ силъ, чтобы доставить намъ возможность широкой жизни. Видла хлопоты матери, скупившейся на необходимыя вещи въ дом, ‘которыхъ не видно’, и тратившей почти вс деньги на балы, на мои туалеты, на поздки въ Криницу, а затмъ въ Закопаны.
Я чувствовала, что единственнымъ избавленіемъ отъ этихъ всхъ мученій, хлопотъ будетъ мой выходъ замужъ, хотя бы и не ‘блестящій’, а обыкновенный. И всегда такъ случалось, что во время этихъ семейныхъ сценъ ‘кто-нибудь вертлся’ около меня, и казалось, что еще немного усилій, нсколько баловъ, одна шумная поздка ‘за границу’ и мы добредемъ до тихой пристани. При этомъ попрежнему на вс мои просьбы о занятіяхъ музыкой, вмсто безконечной погони за мужемъ, я встрчала рзкій отпоръ со стороны матери…
Измнилась и я. Мн не было еще тридцати лтъ, когда я поняла, наконецъ, судьбу, отгонявшую отъ меня моихъ влюбленныхъ: у меня не было приданаго. Вмсто этого я имла въ глазахъ свта много претензій, много ‘тона’. И дома мн всячески не позволяли ‘спускаться’ съ этого тона. Я должна была имть всегда свжіе туалеты, длать у себя разорявшіе насъ вечера. Я привыка къ мысли, что иначе не можетъ быть, что только какая-нибудь ‘партія’ закончитъ эти усилія. Я начала дятельно помогать матери. На ея замчанія о неумніи удержать кого-нибудь при себ я отвчала легкимъ флиртомъ. И стала искать… Самолюбіе мое было задто. Я не была никогда красивой, но была симпатичной и изящной. Постепенно я научилась подчеркивать свои хорошія стороны. Ко всмъ мужчинамъ я въ глубин сердца стала относиться крайне недружелюбно, вншне, однако, сознавая, что ихъ необходимо побдить, сломить. И если бы тогда я вышла замужъ, я сдлалась бы тиранкой, мстительницей за свой полъ. Но мать начала меня удерживать, испуганная, что обо мн всюду говорятъ, какъ о ‘салонной львиц’… Никогда такъ хорошо не проводила я время, какъ тогда.
Мн было уже двадцать девять лтъ, когда на одномъ изъ баловъ обратилъ на меня вниманіе аптекарь (онъ имлъ намреніе купить аптеку). Посл нсколькихъ вечеровъ его ухаживанія, я заговорила о немъ съ матерью
— Ахъ, да… этотъ аптекарь!— проговорила она съ легкой гримасой.— Ну, что же длать! Только не забывай своего прежняго тона и положенія, хотя бы и стала его женой.
Но уже черезъ нсколько недль я узнала, что мой влюбленный дйствительно хочетъ купить аптеку хотя бы за дв тысячи… изъ моего приданаго, котораго я, конечно, не имла.
Мать была возмущена, какъ никогда, но въ то же время торжествовала:
— Я всегда говорила, что это не наша сфера!
Пришелъ день, когда мн исполнилось тридцать лтъ. Я сказала объ этомъ матери. Но мать только разсердилась и закричала:
— Не смй напоминать объ этомъ, даже мн!
Съ этого времени я должна была забыть свои лта. Должна была забыть французско-прусскую войну, нкоторыхъ подругъ, профессоровъ и директора консерваторіи. Мать начала опять пудриться и молодиться ради меня. Я стала избгать женщинъ, моихъ ровесницъ, теперь женъ и матерей, порой очень многочисленнаго семейства, съ которыми была на ‘ты’. Я сблизилась и завела дружбу почти съ подростками.
Снова до меня дошло извстіе о пан Францишк. Будто бы онъ купилъ гд-то аптеку, иметъ пятерыхъ дтей, и старшую дочь уже помстилъ въ Варшав въ пансіон.
Внезапно насъ постигъ тяжелый ударъ. Умеръ мой отецъ. Къ болзненному чувству утраты прибавилась еще матеріальная нужда. Мы остались не только безъ средствъ, но еще съ долгами. Микроскопической эмеритуры матери нехватало даже на содержаніе скромной квартиры. Надо было приниматься за работу.
Тогда-то наконецъ оказался нужнымъ мой ‘талантъ’. Я стала давать уроки музыки. Съ начала было тяжело и трудно, но затмъ дло наладилось, и я, работая весь день, могла содержать и себя, и мать. Я пріохотилась къ этимъ занятіямъ. Они заполнили мн время, которое я прежде не знала куда двать. Мысли о замужеств отлетли отъ меня. Я начала свыкаться съ мыслью, что останусь старой двой и что жизнь пройдетъ у насъ вмст, вдвоемъ, въ тихой, спокойной старости.
Но мать не желала еще примириться съ этимъ. По окончаніи траура мы опять начали ‘бывать въ свт’. Уступала я крайне неохотно. Во мн произошла перемна. Я вся была занята работой. Кром того, я уже не была маленькой барышней, влекомой матерью на рынокъ продажи — замужества, я уже не была салонной львицей, бросающейся на добычу, я была зрлой женщиной, интересующейся человкомъ, бездятельной участницей игры свта. Бывали вечера, когда я охотно проводила все время въ бесд только съ женщинами. Съ мужчинами я была серьезна. Любила съ ними спорить и говорить о политик, о будущихъ формахъ жизни. Теперь я цнила и уважала мужчинъ пожилыхъ, сорокалтнихъ. И съ этими людьми я могла свободно помняться мыслями. Я сдлалась тихой, спокойной, боле думающей. О томъ блестящемъ замужеств, на которое такъ тщетно разсчитывала мать, я уже не думала совсмъ, довольная своей настоящей спокойной жизнью. Въ окружающей сред меня стали любить и цнить, чего давно не было. И приглашали на вечера въ дома безъ всякой задней мысли, чего также не было еще до сихъ поръ.
И все-таки, если бы тогда появился какой-нибудь человкъ съ добрымъ сердцемъ и сказалъ мн: ‘Будь моей подругой жизни!’ я бы его полюбила только за то, что онъ призвалъ меня раздлить съ нимъ судьбу. Я была бы ему женой, подругой, слугой, самымъ врнымъ товарищемъ его горя и радости.
Теперь же я, старая, зрлая женщина, много видвшая, много знающая, смотрю ясно и трезво на вещи, смотрю ясно и трезво на васъ, мужчинъ. И поэтому — презираю васъ.
Я не удивляюсь вамъ, не желавшимъ меня, двадцатилтней глупой куклы, влекомой матерью по вечерамъ и баламъ, матерью, которая старалась спустить меня со своихъ рукъ, подобно купцу, спускающему товаръ, котораго у него много на склад,— такъ какъ это было бы смшно и принижало бы какъ васъ, такъ и меня. Я не удивляюсь вамъ, не желавшимъ меня, двадцатисемилтней львицы салонной, добровольно выступающей въ погон за мужемъ и… хорошимъ содержаніемъ,— такъ какъ это было бы дурно, нечестно. Я не удивляюсь вамъ, не желавшимъ меня еще вчера, старющей двы, уже смшной въ своихъ требованіяхъ,— такъ какъ это было бы уже поздно. Но я удивляюсь тому, что среди васъ не нашлось такого человка, который оцнилъ бы меня, тридцатилтнюю дву, зрлаго члена человчества, непритязательную въ своихъ стремленіяхъ, довольно еще симпатичную,— этого я простить не могу.
Я взлеляла бы его ребенка, я стала бы женщиной, созданной для спокойнаго домашняго труда, я устлала бы ему это нжное гнздышко тснаго счастья, къ которому васъ всегда такъ влечетъ. Но не нашлось такого. Я видла, какъ часто во время серьезнаго разговора вы исчезали отъ меня съ глупымъ, полнымъ ироніи смхомъ… я видла. Я видла, какъ попадались вы въ цпкія когти кокетокъ, вертвшихъ долгое время вами… Я видла это, видла, и потому презираю, васъ!
Опять прошло нсколько лтъ.
Еще ударъ поразилъ меня. Умерла мать.
Она болла недолго. Ея крпкая натура боролась съ болзнью, но побороть не могла. Всякая надежда упала. Наступила агонія. Ошеломленная, я сидла около нея всю ночь, всматриваясь въ черты этой единственной подруги моей жизни, которая покидала меня.
Я страшно страдала, и однако, помню это хорошо, даже тогда, передъ смертью этого единственнаго дорогого мн существа на свт, чувствовала, что не забуду, не могу забыть того, что причинила когда-то мн мать…
Я осталась одна.
Одна…
Я думала, что сойду съ ума. Къ страданіямъ о матери прибавилось сознаніе полнаго одиночества. У меня не было ни сестры, ни подругъ, ни близкихъ родныхъ. Самыми сносными были для меня часы занятій вн дома, но когда я вечеромъ возвращалась къ себ, въ эту пустую комнатку, отчаяніе овладвало мною. Я не могла читать одна, не могла одна пить вечерняго чаю. Усвшись въ уголъ дивана, я плакала цлыми часами, или одеревенвшимъ взоромъ безсмысленно всматривалась въ одну точку, ожидая наступленія ночи. Ахъ, эти длинные вечера, такіе страшные, такіе безнадежно одинокіе! Порой я вскакивала какъ сумасшедшая и бгала по комнат, ломая руки и повторяя: ‘Одна, одна, одна!’
Наконецъ, я пришла въ себя. Я чувствовала, что такъ не выживу. И если я не хотла сойти съ ума, надо было что-нибудь предпринять, къ чему-нибудь стремиться.
Одиночество меня угнетало. Надо было бороться, чтобы его разъ навсегда побороть.
Я вообразила себ, что для меня еще не исчезла совсмъ надежда выполненія одной изъ самыхъ важныхъ задачъ жизни женщины — быть женой и матерью. Мн было тридцать шесть лтъ. Не было исключеніемъ, чтобы и старше меня выходили замужъ. Я не бросала занятій, напротивъ искала ихъ, я была еще сильной тогда и здоровой. Нсколько морщинъ не длали меня еще старой двой… Я обманывала себя мечтами, что еще гд-нибудь на свт найдется такой одинокій, несчастливецъ, который захочетъ со мной раздлить жизнь.
Ахъ, я уже не ждала чего-нибудь необычайнаго! Пусть бы онъ былъ бднымъ,— я работала бы вмст съ нимъ, помня всегда, что меня не ожидало ничего другого. Пусть бы онъ былъ больнымъ, я ухаживала бы за нимъ, благодарная еще, что кому-то нужна на свт. Пусть бы онъ былъ несчастенъ, я утшала бы его… Но не нашлось такого…
Ахъ, правда. Разъ сватали меня за пятидесятилтняго вдовца съ шестью дтьми, изнуреннаго, совсмъ лысаго. Я колебалась немного, но потянуло меня къ нему то, что такъ порой непріятно другимъ, потянули дти. Они были красивы, добры и еще малы, требовали ухода и могли привязаться ко мн. Я уже хотла отвтить ‘да’, когда внезапно мой вдовецъ сдлалъ предложеніе и вскор затмъ женился на приказчиц. Черезъ годъ она убжала отъ него и пропала безъ всти… Я презираю, презираю, мужчины, васъ!
Спустя нсколько лтъ до меня дошли опять слухи о пан Францишк. У него случилось несчастье. Старшая дочь, которую выдали замужъ, умерла, оставивъ маленькихъ дтей.
Черезъ годъ у меня была странная встрча.
Была осень, листья падали съ деревьевъ. Я поспшно шла Саксонскимъ садомъ на урокъ музыки. Внезапно около меня, какъ серебряный колокольчикъ, раздался радостный крикъ мальчика: ‘И Адя нашла, бабушка!’ Передо мной стояла двухлтняя двочка, румяная какъ яблоко, свжая, держа въ рук и показывая только что сорванный каштанъ. Возл нея, ухватившись за платье, стоялъ мальчикъ съ длинными блокурыми волосами. Издали къ нимъ приближались старшіе.
Я бросила взглядъ и узнала сразу его. Онъ немного растолстлъ, опустился, немного измнился. Я не видла его съ той поры, когда были розы…
Жена его, худая, небольшого роста женщина, уже одтая постариковски, хотя еще не старая. Занятые внучкой и внукомъ, они не обратили на меня вниманія.
Ноги задрожали подо мной. Я должна была ссть на лавку. Моя ‘модная’ шляпа показалась мн шутовскимъ колпакомъ и стала тяжелой какъ свинцовая. И я смотрла, какъ шли они, стираясь въ перспектив аллеи, подъ руку, спокойные, длая замчаніе внучатамъ, спорившимъ изъ-за каштановъ.
Что же дальше? Что же дальше?
Вы хорошо знаете мои послдніе годы, за которые теперь мн становится стыдно, эти годы безумной погони за уходящимъ все дальше отъ меня единственнымъ проблескомъ счастья. Утромъ я пудрилась, подкрашивала брови, утомительно прятала сдину, затягивалась въ корсетъ. Весь день бгала по урокамъ, слушая надовшія гаммы и фальшивые пассажи. Вечеромъ являлась веселой, молодой, здоровой, пріятной, выставляя себя на продажу за дешеввшую съ каждымъ днемъ плату. Ночью кусала до боли пальцы, заливала слезами подушки и кричала: ‘Одна, одна, одна!’
Одна!
Ахъ, говорите: эмансипація, самостоятельность, независимость!
А я вамъ говорю, что это плодъ сладкій только для тхъ, кому онъ запрещенъ. Для насъ онъ горекъ, напоенъ желчью.
Эмансипація? Въ чемъ?
Въ любви и въ ея узахъ? Дайте же мн эти путы, я хочу ихъ, жажду, я должна кого-нибудь любить и чувствовать, что кому-то нужна. Разв мн легче, что вмсто того, чтобы растить, воспитывать, учить собственныхъ дтей, я должна учить только и только дтей чужихъ? Самостоятельность? Въ чемъ? Что я свободно могу, если только захочу, идти въ театръ и сидть тамъ одна? Что свободно могу быть гд угодно въ ресторанахъ и питаться ‘домашними обдами’ вмсто того, чтобы прозаично обдумывать дома обды для своихъ капризныхъ дтей и для больного мужа? Что я могу свободно хоть всю ночь не тушить лампы, такъ какъ это зависитъ отъ меня одной, и пугаться мрачныхъ угловъ своей комнаты, вмсто того, чтобы прислушиваться къ спокойному дыханію своего ребенка? Что я могу пріхать въ Біарицъ, или даже въ Гонолулу, не отдавая никому отчета, лишь бы имла деньги? Независимость? Въ чемъ? Разв въ томъ, что я могла бы возвращаться домой, когда захочу, если бы только не боялась, что ко мн ночью кто-нибудь пристанетъ? Или въ томъ, что могла бы завязать романъ, не обращая вниманія ни на кого, если бы только нашла партнера?…
Ахъ, это только слова, слова,— слова пустыя, безсодержательныя слова… А вы мн совтуете на нихъ основать жизнь!
И, видите, я даже явно, громко не могу жаловаться, излить свое горе. Мать, потерявшая дтей, вдова, потерявшая мужа, банкротъ, потерявшій состояніе, эти могутъ жаловаться, негодовать, и вс имъ сочувствуютъ. А кому же мн, не подвергая себя насмшкамъ, уколамъ, ироніи, излить свое горе — мн, старой дв, истрепанной, отброшенной жизнью?… Или, какъ бы для ироніи, мн остается только одна роль,— роль ‘самостоятельности’, когда я буду всмъ и каждому говорить, что не вышла замужъ, не стала матерью только потому, что не желала. И такая ложь, такое богохульство будетъ теперь вывской моей жизни!…
Но слушайте, въ первый и послдній разъ я разскажу вамъ все. Я должна, должна… Это давитъ меня, душитъ.
Я протестую!
Протестую всми фибрами моей измученной души!
Протестую во имя права природы, которую у меня растоптали!
Я была женщиной молодой, сильной, здоровой, созданной къ выполненію всхъ задачъ, предназначенныхъ для каждаго организма. Мое нормальное тло могло и должно было отдаться всмъ правамъ и преимуществамъ и исполнить вс обязанности, налагаемыя природой. По какому праву вы отстранили меня отъ этого?
Я сказала, что въ отношеніи меня вопросъ касался не столько этихъ привилегій, сколько обязанностей… Изъ принципа я беру эти слова обратно… Отчего не дали мн испытать того, на что я имла право и къ чему была создана? У всякой самки больше привилегій, чмъ у меня. Я, женщина, высшее произведеніе природы, ея цвтъ, ея внецъ, я — лишена всего, это всего оттолкнута. Что за уродливое извращеніе природы, что за бездонная пропасть глупости, что за злая насмшка надъ здравымъ умомъ!…
Поймите же это хорошенько вы, равнодушные, вы, насытившіеся, вы, никогда не жаждавшіе, не алкавшіе! Вотъ я слышу, читаю, что существуетъ на свт какое-то блаженство, безбрежное упоеніе, нчто такое, для чего люди приносятъ иногда изумительныя жертвы, за чмъ стремятся какъ за счастіемъ, нчто такое, что даже мудрые изслдователи полагаютъ самымъ могучимъ двигателемъ жизни, какая-то полнота, какое-то послднее насыщеніе, какое-то безмрное содроганіе всего существа, и я могу, и я имю право почувствовать этотъ самый сильный аккордъ жизни. И все-таки вы меня оттолкнули отъ этой чаши!
Почему, почему?
Я бросаю вамъ крикъ протеста и возмущенія: почему?
А эти обязанности? Эта великая цль поддержанія рода человческаго?
Почему мое здоровое и сильное тло должно остаться безплоднымъ? Почему я не могу вмстить въ себ новой жизни? Почему моя грудь не взлеляла никого? Почему я должна быть тмъ несчастнымъ цвткомъ, на который не падаетъ ничей взоръ, который остается безплоднымъ?…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И когда спустя два дня вы увидите внезапно старую женщину, немного расплывшуюся, безъ корсета, въ старомъ плать, съ прядями сдины въ волосахъ, сгорбленную годами и судьбой, вы сначала немного удивитесь, а затмъ скажете, что она поступила очень разумно. И, быть можетъ, вамъ не придетъ въ голову, что подъ добродушной улыбкой старой двы скрываются вчерашнія бури и страшные крики безсильнаго протеста.
И если порой я выйду изъ роли и въ глазахъ моихъ блеснетъ отчаяніе, не удивляйтесь очень. Я буду въ траур по одной женщин, которая умерла не отъ избытка счастья. Жить можно только разъ, и вернуть ничего ужъ нельзя, нельзя…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ранній ноябрьскій вечеръ. Отекаютъ подернутыя инеемъ стекла и падаютъ капли. За окнами на крышахъ виднется во мрак снгъ, недавно выпавшій, еще чистый. Небо срое, грязное, темнющее отъ этого снга, тяжелое какъ печаль.
Близится зима, близятся длинныя ночи, дни короткіе, мрачные.
Тяжело. А жить какъ-нибудь надо…

Перев. М. Левицкій.

‘Русская Мысль’, кн. X, 1908

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека