Очерки уголовного мира царской России. Книга вторая, Кошко Аркадий Францевич, Год: 1929

Время на прочтение: 155 минут(ы)
Аркадий Францевич Кошко

Очерки уголовного мира царской России

Воспоминания бывшего начальника Московской сыскной полиции и заведывающего всем уголовным розыском Империи

Источник текста: ‘Среди убийц и грабителей’: Книжная лавка — РТР, М., 1997
OCR shum29, 2009.

Книга вторая

Предисловие

Успех, выпавший на долю 1-го тома моих служебных воспоминаний, окрыляет меня и дает смелость предложить ныне моим читателям второй том уголовных очерков.
За истекшие 2 года я получил множество писем с весьма лестными отзывами о моей работе, но были среди них, правда очень редкие, и такие, авторы которых с горечью упрекали меня чуть ли не в безнравственности моих очерков. Их критика сводилась к следующему: ‘Давая описания изощренной преступной фантазии ваших горе-героев, — говорили они, — и описывая полицейские методы пресечения этого зла, методы не всегда этического свойства, вы наносили вред, особенно вашим юным читателям, преждевременно раскрывая им, быть может, и существующие, но глубоко отрицательные стороны жизни’. Вот именно этого рода критикам мне и хочется ответить. Продолжая с логической последовательностью их мысль, можно договориться и до того, что уголовное право вообще и уголовное уложение в частности приводит к тем же результатам.
Ведь лестница наказаний, например, распределяя кары, не только перечисляет разнородные преступления, но и предусматривает малейшие оттенки их. Не следует ли из этого, что изучение уголовных кодексов является делом вредным и безнравственным?
В моих рассказах я, так сказать, иллюстрирую живыми примерами преступления, предусмотренные законом. Закон — это теория, похождения моих героев — это практика.
Конечно, мир, среда и нравы, мною описываемые, малопривлекательны, но не моя вина в том. Моя цель была и есть и будет давать по мере умения правдивые зарисовки этой стороны русской жизни, стороны, быть может, и аморальной, но занимающей далеко не последнее место во взаимоотношениях людей. В русской литературе, как и во всякой другой, имеется немало и классических трудов, посвященных подонкам общества, нравам героев дна, обиходу жителей трущоб и т. д. Существует целая литература по вопросу о проституции и горестном житье в разных ямах, однако никому не приходит в голову называть эту литературу тлетворной.
Мне кажется, писать можно о чем угодно, лишь бы держаться художественной правды, а в этом отношении я упрека не заслужил.
Моя первая книга имела хорошую прессу, и такой крупный литературный авторитет, как Александр Амфитеатров, в своем печатном отзыве признал ее за точный отпечаток жизни. Издавая 2-й том, я держусь тех же приемов: рассказы, вошедшие в его состав, умышленно подобраны мною так, чтобы ни характер преступлений, ни способы их раскрытия не только не походили бы друг на друга, но и по возможности разнились бы с очерками моего первого тома.
Если эта работа встретит со стороны моих читателей тот же радушный прием, то да простят мне критикующие меня ‘Маниловы’ за обещание выпустить в недалеком будущем третий и четвертый том моих служебных воспоминаний! Что же касается житейских гримас, мною описываемых, то должен заметить, что жизнь редко дарит нас лучезарными улыбками, и читать о ней не однобокую правду — значит познавать ее!

Убийство Тиме

Убийство г-жи Тиме произвело в свое время сенсацию не только в Петербурге, но и во всей России. Причиной такого волнения послужило то обстоятельство, что убийцами оказались люди из привилегированного, чуть ли не аристократического, круга. В этой социальной среде убийцы встречаются редко и двигателями их являются, по большей части, ревность, оскорбленная честь и прочие побуждения более или менее высшего порядка. Если же ими движет корысть, то обычно это корысть масштаба широкого, удовлетворяющаяся лишь богатой добычей.
В описываемом же преступлении убийцы прельстились лишь парою серег и, не найдя их, ограничились скромным кольцом, проданным за 250 рублей. Эта ничтожная сумма и явилась их единственным ‘призом’, сгубившим их честь, достоинство и доброе имя.
Это преступление обнаружилось и было раскрыто следующим образом.
Летом 1912 года один из участковых приставов столицы сообщил в петербургскую сыскную полицию, что на Кирочной улице, в доме N 12, в квартире первого этажа, занимаемой контролером спальных вагонов Тиме и его женой, обнаружено убийство. Чины сыскной полиции немедленно прибыли на место. Им представилась такая картина: в квартире, состоящей из 4-х комнат, царил полный хаос, в гостиной на полу лежал труп г-жи Тиме с довольно глубокой, но не смертельной, по заключению эксперта, раной на затылке.
Смерть последовала, видимо, от внутренних кровоизлияний, вызванных многочисленными ударами, нанесенными убийцами по всему телу жертвы. Лицо покойной было в кровоподтеках, нос сломан, несколько зубов выбито. Тут же у тела валялись и орудия преступления: небольшой, не совсем обычного вида, никелированный топорик и стальной прут, обтянутый кожей, с увесистым свинцовым шариком на конце. С четвертого пальца левой руки местами была содрана кожа, что заставляло думать, что с него было сорвано кольцо. Туалет, шкаф, комод — все было перерыто убийцами, видимо, долго и упорно чего-то искавшими. Чиновник сыскной полиции К., весьма способный в своей области человек, чрезвычайно внимательно относившийся к поручаемым ему делам, произвел тщательный обыск и среди кипы разбросанного белья и обнаружил небольшую коробочку, неказистую на вид, и в ней пару серег с крупными, каратов по 8 в каждой, бриллиантами. Прислуга, живущая у Тиме, была немедленно опрошена и, трясясь от страха, показала:
— Покойная барыня жила вместе с барином, но они не любили друг друга. Барин редко бывал дома, а все больше разъезжал по службе. У барыни же была своя любовь — маркиз П. Покойница жила довольно весело, часто бывали гости, пили, пели, танцевали.
На вопрос, кто за последнее время навещал барыню, прислуга заявила, что дня за четыре до смерти барыня вернулась домой с подругой и двумя молодыми людьми. Молодых людей она, прислуга, видела впервые, а подругу знала и раньше: она из француженок и проживает на Офицерской в доме N**. Один из молодых людей на следующий день приходил снова, но, не застав г-жу Тиме дома, оставил карточку.
— Молодые люди, — добавила прислуга, — были еще раз третьего дня, играли, смеялись, пели, и, видимо, им очень барыня понравилась.
— Вчера вечером был кто-нибудь у барыни?
— Да, какой-то господин был, а только кто — не знаю, так как барыня вернулась с ним поздно и своим ключом отперла дверь.
Моя же комната и кухня в стороне, да и барыня мне раз навсегда приказала после 10 часов вечера не показываться из своей комнаты, так что слыхать голоса — я слыхала, а кто был — определить не могу — А где та карточка, что оставил молодой человек?
— Должно быть, тут, некуда ей деваться! — сказала прислуга и подошла к подносу, стоявшему на столике в прихожей. Среди полдюжины карточек она сразу же нашла нужную и протянула ее. На карточке значилось: Павел Этьенович Жирар, а внизу, петитом, — почетный гражданин города Цюриха.
Опрошенный швейцар дома показал, что утром, часов в десять, двое молодых людей выходили из квартиры убитой, но точных примет их дать не мог.
Чиновник К., получив эти сведения, тотчас же отправился на Офицерскую улицу и без труда разыскал подругу покойной.
Последняя была поражена, как громом, при вести о трагической смерти своей подруги и с неподдельными слезами поведала следующее:
— С неделю тому назад мы с убитой зашли в ресторан ‘Вену’ позавтракать. Настроение было хорошее, и после нескольких рюмок вина захотелось пошалить. А тут, как нарочно, представился случай: против нас за столиком сидело двое молодых людей, весьма элегантных и жизнерадостных. Мы начали перемигиваться, улыбаться.
Они издали пили за наше здоровье, но, приличия ради, дело этим и ограничилось. На следующий день мы с покойной опять завтракали в ‘Вене’. Вскоре после нашего прихода появились те же молодые люди и уже, как старые знакомые, нам приветливо закивали. Затем они присоединились к нашему столику, представились, познакомились, а после завтрака все вместе мы отправились сначала на скетинг-ринг, потом же, по приглашению моей подруги, к ней пить чай. Молодые люди (свидетельница подробно описала их внешность) нам очень нравились. Держали они себя мило, непринужденно, весело. Говорили кучу комплиментов покойной, хвалили ее вкус, обстановку, любовались ее красивыми серьгами, — словом, день и вечер мы провели премило. Все последующие дни я была занята своими портнихами и лишь вчера мельком встретилась с покойной на улице. Она сказала, что новое знакомство крепнет и что вечером один из молодых людей хотел к ней заехать.
На следующий день вернулся из очередной поездки сам Тиме.
Он настолько равнодушно отнесся к случившемуся, что одно время возбудил даже против себя подозрение. Кольцо, пропавшее с руки покойной, было им подробно описано, и в этот же день все ювелиры и скупщики драгоценностей были извещены полицией.
Один из них вскоре явился и принес кольцо, указав, что в день убийства оно было куплено им за 250 рублей у какого-то молодого человека. Описанная ювелиром внешность продавца соответствовала описанию, данному подругой убитой.
Чиновник К., знавший Петербург как свои пять пальцев, почему то вдруг вспомнил, что рядом с рестораном ‘Вена’, на Гоголевской, находится большой магазин металлических изделий —
Пек и Прейсфренд. Сопоставив частые, видимо, посещения молодыми людьми ‘Вены’, новенький вид топорика и, наконец, наличие под боком у ресторана магазина, торгующего соответствующими изделиями, он пришел к мысли прозондировать почву в последнем.
Конечно, он не возлагал больших надежд на успех, но шансы, по его мнению, все же имелись и пренебрегать ими не следовало.
Ему повезло. В магазине Пек топорик был опознан и более того — приказчик, третьего дня его продавший, помнил покупателя. Запомнился он ему потому, что клиентами магазина являются больше женщины, покупающие всякую металлическую хозяйственную утварь, если же и заходят мужчины, то либо рабочего вида, либо патриархальной семейной складки. Топорик же, по словам приказчика, был куплен молодым человеком, шикарно одетым, не похожим ни на труженика, ни на семьянина.
Опять-таки описание внешности покупателя вполне совпадало с описанием подруги и прислуги убитой и ювелира. Несомненно, розыск стоял на правильном пути и след убийцы был нащупан.
Но кто он? Где он — этот таинственный молодой человек? — вот что предстояло выяснить.
В руках полиции имелся один лишь кончик запутанного клубка, за который она и ухватилась: я говорю про визитную карточку, переданную прислугой. Не подлежало, конечно, ни малейшему сомнению, что карточка эта не носила имени убийцы. Возможно, что она была специально заказана преступником, но это представлялось маловероятным. Вернее, убийца просто использовал чужую карточку, присвоенную им где-либо для данного дела. На всякий случай были запрошены все типографии и литографии столицы, ответившие, что за последний год подобных карточек они не печатали.
Параллельно с этим запросили и швейцарское консульство о почетном гражданине города Цюриха — Павле Этьеновиче Жираре.
Консульство вскоре же ответило, что под этим званием и именем значится не кто иной, как владелец известного часового магазина на Невском ‘Павел Буре’. Последний оказался почтенным пожилым человеком, чуть ли не упавшим в обморок при известии, в каком преступлении фигурировала его карточка. Его успокоили и попросили припомнить, не давал ли он кому-либо из молодых людей такой-то наружности своей визитной карточки.
— Нет, — отвечал он, — молодых людей среди знакомых у меня не имеется, да и вообще карточки свои я раздаю с большим разбором. Во всяком случае, разрешите мне хорошенько припомнить, и я завтра же представлю вам список лиц, которым оставлял свои карточки.
На следующий день он прислал адресов 15-20. По проверке все адресаты оказались солидными коммерческими людьми. Они были опрошены и, не внушив никаких подозрений, либо предъявили карточки Жирара, либо заявили об их потере. В присланном Жираром списке значилась и фамилия одного из крупных сановников Министерства иностранных дел г-на А. Не хотелось беспокоить, быть может, напрасно этого сановника, но делать было нечего — и начальник сыскной полиции В. Г. Филиппов лично к нему отправился. Объяснив причину своего посещения, Филиппов спросил, сохранилась ли у него карточка Жирара.
— Должно быть, — отвечал сановник. — Я как раз еще на днях ее видел, справляясь об имени этого господина. Впрочем, посмотрим.
Он порылся в кипе карточек, лежащих на красивом резном подносике, затем стал нетерпеливо перебирать их поодиночке и, наконец, не без удивления промолвил:
— Странно — не нахожу!
Он безрезультатно поискал на письменном столе и недоуменно развел руками:
— Нету, а между тем я знаю наверное, что была!
Филиппов попросил разрешения поискать лично, но и он ничего не нашел.
— Ваше превосходительство, не был ли у вас на этой неделе кто-либо из молодежи? — спросил Филиппов.
— Нет, я вообще мало принимаю, а молодежь — тем более. Впрочем, постойте! Я, кажется, ошибся. Да, да! Это было дней 5-6 тому назад. Зашел ко мне на часок мой сослуживец, тайный советник Долматов, почтеннейший и милейший человек, и заходил он не один, а с сыном, молодым человеком, причисленным к нашему министерству. Вот видите, чуть не забыл!
— Вы хорошо знаете этих Долматовых, ваше превосходительство?
— Отца — да! Мы с ним старые приятели, ну, а о сыне вы можете получить все справки от заведующего личным составом министерства.
Филиппов откланялся и отправился непосредственно к этому превосходительному чиновнику. Не застав его в министерстве, он поехал к нему на квартиру. Чиновник жил как раз в одном доме с Долматовыми.
У начальника сыскной полиции произошел с ним довольно любопытный разговор.
— Честь имею представиться, — сказал Филиппов. — Я начальник петербургской сыскной полиции и пришел к вам по важному делу.
— Покорнейше прошу садиться. Чем могу служить?
— Не откажите, ваше превосходительство, дать мне справку и высказать свое личное мнение о двух служащих вашего министерства, о Долматовых.
— Справку? Мнение? Да какую и о чем? Долматовы действительно служат у нас, а мнение мое о них вряд ли важно… Впрочем, оно самое лучшее! — поспешил он поправиться.
— Ваше превосходительство, я прошу вас быть со мной совершенно откровенным, так как вы понимаете, конечно, что не праздное любопытство руководит мною. Я имею основание подозревать этих людей в тяжком преступлении!…
— Ого! — сказал чиновник, сделавшись вдруг серьезным. Подумав с минуту, он добавил: — Видите ли, о старике Долматове я самого лучшего мнения. Это высоко почтенный человек, прекрасный служака, отличный семьянин. К сожалению, не могу сказать того же об его сыне. Молодой человек пуст, небрежен и вообще внушает мне мало доверия. Конечно, из чисто корпоративных соображений мне не следовало бы, быть может, так отзываться о нем, у нас вообще это не принято, но я рассчитываю на вашу скромность и знаю, что вы не употребите во вред мою откровенность.
— Разумеется, вы можете быть покойны! — отвечал Филиппов.
— Скажите, не замечали ли вы чего-либо бесчестного в его поведении?
— Конечно, нет, иначе он не служил бы у нас. Впрочем, его поведение в Париже, где он состоял атташе при нашем посольстве, было, говорят, небезупречно. Он был уволен оттуда, а затем ради старика-отца, повторяю, высокоуважаемого человека, наш министр согласился оставить его причисленным к министерству. Но вы, в свою очередь, не сообщите ли мне, в чем вы заподозриваете Долматова?
— В убийстве, ваше превосходительство!
— Что-о-о? — и чиновник сначала разинул рот от удивления, а затем громко расхохотался. — Ну, слушайте, это уже чересчур! Что за вздор! В убийстве?! Нет, вы шутите, конечно? Долматов может наделать неоплатных долгов, может пожить на чужой счет, наконец, еще кое-как допускаю, произвести растрату… но убить человека… — полноте, что за пустяки! Я никогда, понимаете ли, никогда этому не поверю! Просто ваша профессия заставляет вас быть излишне подозрительным: несколько случайно совпадавших обстоятельств, и у вас уже созрело подозрение. Но нельзя же столь скептически относиться к людям! Ведь что ни говори, а среда, воспитание, семейные традиции — все это не пустой звук! Словом, повторяю — Долматов не может быть убийцей!
Филиппов не нашел нужным возражать на эти красноречивые заверения и прямо перешел к делу.
— У меня большая к вам просьба, ваше превосходительство!
Для пользы дела чрезвычайно важно раздобыть фотографию молодого Долматова. Возможности у нас к этому не представляется, не поможете ли вы нам?
— То есть чем это именно?
— Получите от него фотографию и передайте мне.
— Это невозможно! Чего это я, спрашивается, вдруг воспылаю дружбой к нему и пристану с карточкой? Я с ним вообще не близок, а после ваших подозрений он стал окончательно безразличен мне.
— Так как же быть?
— Не знаю, не знаю! Впрочем, вот что я вам посоветую. Старший дворник нашего дома, большой, кстати сказать, мошенник, но ловкий человек. Пошлите к нему агента и прикажите достать карточку — он наверное сумеет сделать это.
— Хорошо, попробую, — сказал Филиппов и стал прощаться.
— Но я покорнейше прошу, ваше превосходительство, оставить весь этот разговор между нами. До поры до времени важно не спугнуть предполагаемого преступника.
На этом они расстались.
Из той же боязни спугнуть Долматова Филиппову не хотелось дать старшему дворнику никаких оснований заподозрить о вмешательстве полиции в какие-то дела его квартирантов. Не было уверенности в том, что дворник не проговорится, а то и просто известит Долматова, и последний скроется. Поэтому Филиппов прибегнул к хитрости: вызвав к себе толкового агента, он заставил его тщательно загримироваться старым камердинером из хорошего дома, подробно объяснил ему предстоящую роль, после чего ‘постаревший’ агент в седоватом парике, с расчесанными седыми бакенбардами и чисто выбритым пятачком на подбородке направился к старшему дворнику дома Долматовых.
Позднее он рапортовал:
— Вошел я во двор, нашел квартиру старшего дворника и постучал:
‘Здесь живет Гаврила Никитич Пономарев?’ — спросил я у встретившего меня мужчины. ‘Мы самые и будем’. — ‘Очень приятно познакомиться, — сказал я приветливо, — а мы к вам по важному делу, Гаврила Никитич!’ — ‘Милости прошу, присаживайтесь и рассказывайте, кто вы будете и по какому делу пожаловали?’ — ‘Зовут меня-с Иваном Максимовичем. Двадцать шестой год служу я камердинером у богатых хороших господ. Господа ко мне привыкли-с и, можно сказать, считают своим человеком в доме. Да и как не считать-то? Двадцать пять лет служу им верой и правдой, весь дом на моих руках. Молодые господа все при мне родились и выросли. Ну, одним словом — доверяют. А пожаловал я к вам, Гаврила Никитич, по секретному делу, и в деле этом женский пол замешан’. — ‘Вот оно что!’ — удивился дворник. ‘Да-с! дело, можно сказать, субтильное, Гаврила Никитич. Но ежели мне поможете, то в убытке не будете!’ — ‘Что же, мы с превеликим удовольствием, Иван Максимович, за нами остановки не будет!’ — ‘Так извольте слушать. Проживают в вашем доме господа Долматовы?’ — ‘Как же, в третьем этаже квартиру занимают’. — ‘Ну, так вот-с: как оно случилось, где наша, барышня повстречала молодого барина Долматова, — того мы не ведаем. А только сказать могу одно, что влюбилась она в них без памяти. Долго крепилась, молчала, а тут как-то призывает меня и говорит: ‘Сослужи мне, Максимыч, верную службу, раздобудь ты мне ихнюю карточку’. — ‘Да как же, милая барышня, я раздобуду-то ее? Я бы и рад, да где же найти-то?’ — ‘А уж делай, как знаешь, хоть подговори, хоть подкупи кого, а только хоть ‘з-под земли, да достань! Вот тебе, говорит, сто рублей на расходы, а понадобится еще — дам и еще!’
— Да-с, ваше дело серьезное, — сказал дворник, — а помочь я все-таки, пожалуй, смогу, только, конечно, не пожалейте денег, расходы будут.
— Мы понимаем, как же без этого! Я вот 50 целковых вам дам вперед, а остальные 50 после, как только доставите мне карточку.
К следующему же дню карточка Долматова была получена и предъявлена для опознания. Подруга убитой тотчас же признала в ней одного из ‘веселых знакомых’. На вопрос, этот ли господин оставил карточку, прислуга ответила: ‘Они-с!’ Ювелир, не утверждая точно, усмотрел в ней большое сходство с продавцом кольца, и, наконец, приказчик от Пека сказал с уверенностью: ‘Они самые-с!’
Таким образом, Долматов оказался убийцей Тиме!
Но кто его приятель, участвовавший прямо или косвенно в этом убийстве? Ведь швейцар видел двух молодых людей, выходивших утром из квартиры убитой. Решено было сейчас же арестовать Долматова в надежде, что при аресте он назовет имя второго преступника.
Чиновнику К. предстояла весьма тягостная задача: явиться к старикам Долматовым, известить их о преступлении сына и арестовать последнего. Я и поныне не без волнения вспоминаю рассказ моего сослуживца об этих грустных минутах.
— Мне дверь открыла какая-то пожилая старушка, — говорил К., — не то старая нянюшка, не то экономка.
— Вам кого, батюшка? — спросила старушка.
— Мне барина вашего нужно видеть, вот передайте им мою карточку.
— Сейчас, сейчас доложу! Проходите, пожалуйста, в ихний кабинет! — и она открыла боковую дверь.
Я вошел в кабинет. Он был обычного вида, но что обратило мое внимание — это многочисленные фотографии убийцы, висевшие на стенах и стоявшие на письменном столе. За спиной моей послышались мягкие шаги. Передо мной стоял Долматов-отец, старик лет 65-ти, и, ласково глядя, приветливо мне улыбался.
— Чем могу служить? — сказал он, любезно подвигая кресло.
— Я приехал к вам, ваше превосходительство, по весьма грустному делу!
Старик заметно побледнел и вопросительно на меня уставился.
— Я приехал арестовать вашего сына!
Долматов заволновался, стал что-то шарить на столе, надел и снял пенсне и, наконец, справившись с собой, заговорил:
— Да, конечно, разумеется! Очевидно, что-то случилось! Ведь он такой у нас шалый! Но, ради Бога, войдите в мое положение! Быть может, еще не поздно и, мобилизуя известную сумму, можно потушить дело? Наверное, какие-нибудь долги, растрата, а то по молодому делу — роман, насилие. Но кто же из нас не был молод? Господи, всего бывало! Не губите молодого человека да пожалейте и меня, старика. Маша-а-а! — крикнул он жене.
В кабинет вошла Долматова — женщина лет 50-ти.
— Вот полюбуйся, послушай, что говорит г. чиновник сыскной полиции. Сколько раз я тебя предупреждал, что с этим баловством ты его до добра не доведешь. Вот и дотанцевались! — и он схватился за голову.
— Что такое? — тревожно спросила она меня. — В чем дело? Я ничего не понимаю!
— Я приехал арестовать вашего сына!
— За что? Почему?
— Он обвиняется в тяжком преступлении.
— В каком?
— В убийстве, сударыня!
При этих словах старик Долматов как-то подпрыгнул, хотел что-то сказать, но тотчас же осел и медленно сполз с кресла на пол.
— Борисовна! — громко крикнула хозяйка.
Вбежала старушка, открывшая мне дверь.
— Скорее, скорее, Борисовна, доктора! Барину худо, да помоги же поднять его!
Общими усилиями мы подняли Долматова с полу и перенесли на диван. У него отнялась левая сторона тела. Госпожа Долматова, не потерявшая самообладания, оказав первую помощь мужу, спросила меня дрожащим голосом:
— Ведь не правда ли, у вас нет твердой уверенности, это лишь предположение, случайное стечение обстоятельств? — и в глазах этой матери засветилась такая страстная надежда, что у меня не хватило духу сказать ей правду.
— Уверенности нет, но многое складывается не в пользу вашего сына, он под сильным подозрением, и я должен его арестовать до выяснения дела.
— Ну, вот, я так и знала! — сказала она, облегченно вздохнув.
— Разве мой мальчик может быть убийцей? Я прошу вас выяснить скорее это дело и избавить нас от незаслуженного позора! Сына сейчас нет в Петербурге. Он третьего дня уехал с кузеном своим к его матери, к моей сестре, баронессе Гейсмар, в Псков.
— Опишите, пожалуйста, сударыня, как выглядит кузен вашего сына, то есть ваш племянник?
Она подробно описала внешность барона Гейсмар, и это описание весьма походило на приметы товарища Долматова, данные подругой убитой Тиме. Видимо, мы напали на след и второго участника убийства.
Немедленно в Псков был командирован помощник начальника петербургской сыскной полиции Маршалк, который и предстал перед стариками Гейсмар. Здесь повторилась та же тягостная сцена, что и у Долматовых, с той лишь разницей, что старик Гейсмар, отставной генерал, проживавший в Пскове на пенсии, услыхав о страшном обвинении, был до того потрясен, что через несколько дней умер. Баронесса, вообще, видимо, не любившая своего племянника, сказала:
— Я ни минуты не сомневаюсь, что сын мой здесь ни при чем. Если кто и виноват, то, конечно, это мой племянник. Я всегда считала его большой дрянью. Во всяком случае, ради сына хотя бы, я помогу вам в этом деле. Вчера молодой барон с Долматовым уехали в имение к своим друзьям, на станцию Преображенская. Я думаю немедленно их вызвать телеграммой обратно, и вы здесь можете их допросить.
Так и сделали. Баронесса послала телеграмму, а Маршалк с агентами отправился на Преображенскую. Двое суток продежурили они на ней напрасно и собирались уже отправиться в имение, когда, наконец, к станции подъехала лихая тройка и из коляски вышли Долматов и барон Гейсмар. Они были схвачены и арестованы, причем Гейсмар оказал вооруженное сопротивление, открыв огонь из браунинга, но, к счастью, никого не ранив. По предъявлении улик и вещественных доказательств, преступникам оставалось только сознаться. Однако барон Гейсмар говорить не пожелал. Долматов оказался разговорчивее.
— Вы хотите знать, что довело нас до преступления? Извольте! Я, пожалуй, расскажу, хотя это длинная история. Вкратце она сводится к следующему: мы с бароном жертвы современного социального уклада. Выросшие в холе, избалованные средой, отравленные дорогими привычками, мы не имели возможности хотя бы наполовину удовлетворять их. Началось с переучета векселей, дружеских бланков, затем наступил период краж и, наконец, вот докатились до убийства. Как произошло оно? Довольно просто. Познакомились мы с Тиме в ‘Вене’, обратили внимание на ее серьги, а так как в эти дни деньги нужны были нам до зарезу — мы и зарезали. Несколько завтраков, несколько предварительных визитов — и знакомство закрепилось. Поздно вечером перед убийством я из театра заехал к ней поужинать. Засиделся, выпито было много, — в результате хозяйка разрешила мне остаться ночевать, и я прилег в гостиной. Но ни ночью, ни утром я не нашел в себе сил совершить задуманное и, распростившись, вышел в десять часов на улицу, где меня, по предварительному сговору, поджидал барон. Узнав о моей слабости, он выбранил меня, и мы вернулись обратно. — ‘Представьте, — сказал я Тиме, — вдруг у подъезда натыкаюсь на барона, продувшегося в клубе. Он голоден, сердит, пригрейте его, напоите кофе’. Тиме рассмеялась и принялась хлопотать. Барон мне мигнул, и я, незаметно выхватив топорик, ударил свою жертву по затылку. Она упала, а барон принялся ее добивать свинцовым стеком. Когда с ней было покончено, мы начали искать серьги, да, черт его знает, куда она девала их! В результате — грошовое кольцо!
Долматов говорил все это не торопясь, спокойно, как-то растягивая и скандируя слова. Ни раскаяния, ни угрызений совести, по-видимому, он не ощущал.
Судом оба преступника были приговорены к каторге, которую и отбывали до революции в Шлиссельбургской крепости. После большевистского же переворота их видели обоих в военной форме, раскатывавших по улицам Петрограда в экипажах придворного конюшенного ведомства.

Шантаж

Однажды ко мне на прием явился московский присяжный поверенный Шмаков, мой давнишний знакомый, в сопровождении неизвестной мне дамы и обратился со следующими словами:
— Я привез к вам, Аркадий Францевич, мою постоянную клиентку, госпожу X. (и он назвал фамилию московских купцов-миллионеров).
Госпожа X. обратилась ко мне за юридической помощью в деле, где я лично, увы, бессилен что-либо сделать, но я предложил ей посоветоваться с вами: быть может, вы найдете способ вывести ее из неприятного, чтоб не сказать больше, положения.
Все необходимые сведения г-жа X. вам подробно изложит. Не откажите сделать все, что можно. А теперь позвольте мне вас оставить, — и он, распрощавшись, исчез.
Предо мной в кресле сидела довольно полная женщина, лет сорока с хвостиком, и, глядя на меня, приятно улыбалась.
— Я к вашим услугам, сударыня!
— Ох, г. Кошко! Дайте набраться духу, ведь дело-то уж больно необыкновенное.
И, передохнув, посетительница принялась рассказывать. Говорила она не торопясь, растягивая по-московски гласные, с тем едва уловимым оттенком известной уверенности в себе, что присуща обычно очень богатым людям.
— Семнадцати лет я вышла замуж, прожила с мужем больше двадцати и вот третий год вдовею. Женой я была честной и верной, родила пятерых детей, вырастила их и теперь от старшего сына имею уже внучат. По смерти мужа я дела не забросила, занялась и фабрикой и коммерцией и еще увеличила наши обороты. Семью свою держу в страхе Божием и повиновении. Дети меня уважают и любят и с каждым моим малейшим желанием считаются, словом, могу сказать, — пользуюсь всеобщим респектом. До прошлого года все шло как по маслу, всем я была довольна. Одно лишь стало тяготить меня, — хоть и совестно посвящать вас в мои бабьи дела, да что поделаешь, — в данном случае это совершенно необходимо. Ну, словом, коротко говоря, затосковала я по друге. По пословице хоть и говорится: ‘Сорок лет — бабий век’, однако стукнуло мне и 40, а старости в себе я не чувствовала, впрочем, вся наша порода такая! Я сказала себе: что же? ты свободна, богата, детей подняла и пристроила, не грех подумать и о себе! Я стала искать да выбирать. Связаться с каким-нибудь молокососом — не хотелось. Я понимала, что в мои годы искренне не привяжешь к себе молодого человека, да и знаете, какая нынче молодежь! Начнет выуживать деньги да стращать скандалами, а для меня тайна в этом деле — прежде всего. Не дай Бог до детей дойдут слухи — это мне хуже смерти! Думала я, думала да и сошлась, наконец, со своим духовником, отцом Николаем В. Мой выбор может показаться странным, но о. Николай как раз был подходящим человеком: вдовый, тихий, скромный, не болтливый. Хоть красотой особой и не отличался, но мужчина был все же ничего себе. Опять-таки любви я и не искала, да и не верю в нее. Слава Богу, всю жизнь прожила, пятерых детей имею, а что такое любовь — и не знаю! Для наших встреч я сняла в Лоскутной гостинице постоянный номер в две комнаты. Хозяином гостиницы в то время состоял некий бразильский подданный, я знавала его и раньше. Все шло хорошо, и о. Николаем я была вполне довольна. Как вдруг случилось несчастие. Приехали мы с ним как-то в Лоскутную, прошли в наш номер. Я подошла к зеркалу и стала развязывать вуалетку и снимать шляпу. О. Николай прошел в следующую комнату. Сняв шляпу, я позвала его, он не ответил. Я позвала еще раз — опять молчание. ‘Да что это, о. Николай, оглохли вы, что ли?’ — сказала я нетерпеливо. Но о. Николай упорно молчал. Тогда я прошла к нему в комнату и в ужасе остановилась на пороге: на полу, на ковре у кровати лежал он с раскинутыми руками и запрокинутой головой. ‘Отец Николай, отец Николай! Что с вами, голубчик! Очнитесь, придите в себя!’ Я принялась его тормошить, подносила к носу английскую соль, смачивала виски одеколоном, вливала в рот валериановые капли, всегда имевшиеся при мне в сумке, кричала в ухо: ‘Отец Николай, высокопреосвященный вас требует!’ Все было напрасно, и вскоре похолодевшие руки и посиневшие ногти убедили меня в его смерти. Знаете, я женщина неробкая, теряюсь нелегко, но, сознаюсь вам откровенно, на этот раз растерялась совершенно. Что делать? Как быть? Стала ломать себе голову: потихоньку удрать? — но это не спасет меня, так как хозяин гостиницы знает и посвящен в тайну наших свиданий, причем молчание его хорошо мною оплачивалось, как назло, он видел нас сегодня входящими в гостиницу. Если удрать, то, пожалуй, хуже будет: не только связь моя получит по городу огласку, но еще, чего доброго, заподозрят меня в убийстве и отравлении о. Николая. Долго я мучилась, не зная, как быть, и решила, наконец, позвать хозяина. ‘Это сам Господь покарал тебя, старая грешница!’ — сказала я себе и вышла в коридор. Я разыскала хозяина и молча привела его в номер. Он ужаснулся, увидя распростертого о. Николая. ‘Ради Бога, посоветуйте, что делать?! — сказала я ему. — Замните как-нибудь дело, подумайте только, какой позор ждет меня при огласке!’ — ‘Как же я могу замять такое дело? — закричал он. — Да почем я знаю, быть может, вы сами его отравили. Вон, видите, и пузырьки какие-то валяются’. (Он указал на мою английскую соль и валериановые капли.) — ‘Да побойтесь вы Бога! Какой мне расчет его отравлять?’ — ‘Мало ли там что! Приревновать могли, да и почем я знаю? Нет уж, вы как хотите, а я пошлю за приставом и полицейским врачом!’ С этими словами он вышел из номера и запер меня на ключ. ‘Вот так история! — подумала я. — Что только будет теперь, сраму-то, сраму не оберешься! Через полчаса примерно дверь снова открылась, и вошли пристав, доктор и хозяин. Врач осмотрел внимательно труп и констатировал смерть от разрыва сердца. Пристав составил подробный протокол осмотра и заставил всех нас подписаться. Хозяин пошептался с ними обоими, а затем и говорит мне: ‘Вот что, сударыня! Если вы желаете, чтобы дело это не получило огласки, то извольте передать г-ну приставу 5 тысяч рублей, г-ну доктору — 10 тысяч и мне — 20 тысяч’. Я, конечно, с радостью согласилась и обещала через час-другой доставить деньги. И действительно, часа через два я вернулась и передала хозяину 35 тысяч рублей. Сирот о. Николая я обеспечила, и они сразу же после похорон уехали к себе на родину в провинцию. Я стала успокаиваться и пришла было в себя, как вдруг звонит мне по телефону этот противный бразилец и просит явиться для переговоров в Александровский садик, что у Кремля. Я почуяла недоброе, но делать нечего — отправляюсь. Оказалось, что этот мошенник проигрался на скачках и просит настойчиво дать ему 50 тысяч рублей. Обозлило это меня страшно, да что было с ним делать? Дала. Прошло недели две, вдруг он опять звонит. Я было выругала его по телефону, а он заявляет, что на этот раз дело крайне серьезно и переговорить необходимо. Отправляюсь опять в Александровский садик. На сей раз он заявил, что смерть о. Николая грозит выплыть наружу, что люди, выносившие из гостиницы его труп, что-то пронюхали, грозят поднять дело и, чтобы купить их молчание, необходимо 100 тысяч. Я возмущенно торговалась, но он так запугал меня, что я, наконец, согласилась дать и эти деньги. Но представьте, каков мерзавец! Не прошло и месяца, как он опять звонит и заявляет прямо начистоту: ‘Вот что, сударыня, я ликвидирую свои дела в России и на днях уезжаю в Бразилию. На родине мне понадобятся деньги, а посему извольте в последний раз мне дать 200 тысяч, в противном случае, приехав в Америку, я извещу оттуда и русские власти, и ваших детей, и знакомых о случае с о. Николаем’. В ярости я ему крикнула в трубку: ‘Да кто поверит россказням всякого проходимца?’ А он: ‘Однако вы очень наивны, сударыня! Не забывайте, что в моих руках находится ряд засвидетельствованных копий с протокола, а на них значится и ваша подпись. Этим документам, конечно, всякий поверит’. Огорошенная этими словами, я замолчала. ‘Так как же, сударыня, угодно будет вам исполнить мое требование?’ — ‘Но у меня нет этих денег!’ — попробовала я отговориться. ‘Полноте, ваши средства Москве известны! Впрочем, не торопитесь, даю вам неделю сроку, но в будущий четверг, в 3 часа дня, буду ждать вас в буфете Ярославского вокзала. Итак, сударыня, ваш ответ?’ — ‘Хорошо, привезу!’ — ответила я покорно. Однако, обдумав хорошенько свое положение, я пришла в отчаяние: получит он с меня и эти 200 тысяч, а какая уверенность может быть у меня, что на этом дело кончится? И помчалась я к моему постоянному адвокату г. Шмакову да и рассказала все, как вам. Он же мне говорит: ‘Здесь по суду ничего не поделаешь! Просто не знаю, что вам и посоветовать! Впрочем, вот что: едемте сейчас к начальнику сыскной полиции Кошко, посоветуйтесь с ним, может быть, он что-нибудь придумает’. Я, конечно, согласилась, и вот мы к вам и пожаловали.
— Благодарю вас, сударыня, за доверие, но я затрудняюсь что-либо вам ответить. Ваш тяжелый случай осложняется очень тем, что мошенник — иностранный подданный, а потому с ним приходится особенно церемониться. Во всяком случае, я подумаю. Сегодня у нас понедельник? Ваше rendez-vous в четверг? Приезжайте ко мне в среду, послезавтра. К этому времени я надеюсь что-либо изобрести. Не обещаю вам наверное, но во всяком случае попробуем.
— Ах, ради Бога, г. Кошко, придумайте, помогите, а то, право, хоть руки на себя накладывай!
— Постараюсь, постараюсь, сударыня, не отчаивайтесь!
Дама крепко пожала мне руку и выплыла из кабинета.
Я призадумался. Но прежде чем принять то или иное решение, я захотел посоветоваться с прокурором Московского окружного суда Брюном де Сент-Ипполит, с которым был в приятельских отношениях.
Выслушав меня, Брюн де Сент-Ипполит сказал приблизительно то же, что и Шмаков: что шантаж по закону русскому, как таковой, не наказуем, что для понятия о вымогательстве под угрозой требуются серьезные доказательства, но главное неудобство в том, что при ведении дела общим судебным порядком — огласка неизбежна, а это именно то, чего так боится пострадавшая. Тут может помочь только административное вмешательство. От прокурора я поехал к градоначальнику генералу Андреянову. Последний, ознакомившись с делом, заявил, что он не решается принять меры административного воздействия, так как в данном случае может вмешаться бразильский консул и, чего доброго, создаться целый дипломатический конфликт.
— Попробую все же, — сказал он мне, — позвонить министру внутренних дел.
И тут же он соединился по прямому проводу с министром Мак лаковым. Я наблюдал за ним. Градоначальник подробно изложил дело, выразил свои опасения и просил распоряжения. Выслушивая ответ Маклакова, он как-то конфузливо улыбнулся и раз даже вежливо перебил его: ‘Не Никарагуа, ваше высокопревосходительство, а Бразилия… Слушаю!… Слушаю-с!…’ Затем, отойдя от аппарата, заявил мне: ‘Удивительно легкомысленный человек. Знаете, что он мне сказал? Очень нужно великодержавной России считаться с какой-то завалящейся Никарагуа! Уполномочиваю вас, генерал, применить к этому ‘парагвайцу’ те меры, что применили бы вы к рядовому русскому шантажисту. Действуйте энергично и быстро!’
Получив эти указания, я принялся действовать. В среду, когда приехала ко мне г-жа X., я сказал ей:
— Вот что мы сделаем. Завтра поезжайте на Ярославский вокзал и передайте этому типу 200 тысяч. Не беспокойтесь за деньги, он будет немедленно арестован, и эту сумму вам тотчас же возвратят. Но прежде, чем передать деньги, скажите ему следующее: ‘Вы несколько раз меня обманывали, и я вам больше не верю. Я привезла вам требуемые 200 тысяч, но передам их, только заручившись гарантией: застраховав себя от дальнейших ваших выпадов. Я хотела было потребовать от вас в замен копии протокола, но сообразила, что вы можете надуть меня — передадите мне три четыре, а у вас, быть может, переснята их дюжина. Вот почему я требую следующего: вы должны будете подписать компрометирующую вас бумажку’. И вы протянете ему вот этот составленный мною документ.
Я передал даме бумагу. В ней значилось:
‘Я, нижеподписавшийся, признаю себя виновным в том, что с помощью угроз, включительно до угрозы смертью, выманил мошенническим образом у госпожи X. последовательно 20, 50, 100 и, наконец, 200 тысяч рублей, в общей сложности 370 тысяч рублей. Впредь обязуюсь прекратить свои преступные вымогательства. Год, число, подпись’.
Дав даме прочесть эту записку, я продолжал:
— Конечно, мошенник начнет отказываться дать свою подпись, но вы подчеркните, что не в ваших, конечно, интересах предъявлять эту расписку, так как вы больше всего боитесь огласки, что вы прибегнете к этой мере лишь в самом крайнем случае, т. е. если и на этот раз он не исполнит своего обещания и вновь предъявит какие-либо требования. Наконец, повертите перед его носом пакетом с 200 тысячами, надо думать, что он не устоит перед соблазном. Получив от него расписку, передайте деньги и поезжайте спокойно домой. Мои люди его арестуют, отберут деньги и привезут сюда. В субботу к часу дня приезжайте сюда для окончательной ликвидации дела. Тогда вы передадите мне подписанную шантажистом расписку. Я не назначаю более раннего срока, так как считаю полезным продержать его двое суток под арестом.
В четверг я командировал на Ярославский вокзал своего помощника Андреева и несколько агентов. Андреев мне потом докладывал:
— Ровно в три часа появилась г-жа X. и, подойдя в буфетном зале к столику бразильца, уселась. У них начался оживленный разговор. Затем г-жа X. предъявила бумагу. Мошенник, прочтя ее, сердито замотал головой. Они принялись спорить, и г-жа X. вытащила из сумки туго набитый пакет. Наконец, были потребованы чернила. Бразилец расписался и получил деньги. Г-жа X., спрятав расписку, немедленно удалилась. Я подошел к бразильцу и сказал:
‘Пожалуйте, вас начальник сыскной полиции требует к себе’. Бразилец сначала был совершенно ошарашен, он быстро оправился и громко заявил: ‘Прошу оставить меня в покое! Я никакого вашего начальника знать не желаю’. Я указал ему на двух жандармов, стоявших у дверей: ‘Если вы немедленно добровольно не последуете за мной, то жандармы поведут вас силой’. Угроза подействовала, и бразилец, бормоча что-то о консуле, последовал за мной.
В субботу, ровно в час, ко мне в кабинет вошла г-жа X.
— В четверг, — сказала она, — я исполнила все, как вы сказали. Вот вам расписка этого негодяя. Представьте, какой нахал: прочитав мою бумагу, он сначала не только отказался ее подписать, но принялся даже меня ругательски ругать. Какими только словами он не обозвал меня! И старой кикиморой, и старой потаскушкой — просто стыд и ужас! Однако ради дела я все стерпела и добилась-таки своего. Передав деньги, я не уехала домой, а спряталась у выхода и видела, как ваши люди его арестовали. У меня рука чесалась, так хотелось подбежать и обломать об него зонтик, но я, однако, сдержалась. Домой вернулась злая-презлая: разорвала на себе перчатки, выгнала горничную, высекла внука! Да где же он, этот мошенник?
— Прежде всего успокойтесь, сударыня! А затем — вот ваши деньги.
— Деньги — что! А где сам мошенник-то?
— Я сейчас его вызову. Но помните, нам предстоит разыграть комедию: необходимо его жестоко запугать, а это не так просто! Помните, что если он примется просить у вас прощения, то не прощайте сразу, помучайте хорошенько и лишь затем простите. Не удивляйтесь ничему, что будет происходить сейчас. Итак, — вы готовы?
— Готова, готова!
Я позвонил.
— Приведите арестованного в смежную с кабинетом комнату.
Когда это было исполнено, то началась ‘игра’. Сначала мимо бразильца провели в мой кабинет нескольких арестованных в кандалах и наручниках (их тотчас же вывели в противоположную дверь). Затем я во все горло принялся разносить мнимых преступников, наконец, несколько моих надзирателей стали громко стучать и бороться в соседней комнате, а затем по сигналу завыли, застонали, запросили пощады. Я вызвал агента, наблюдавшего за бразильцем.
— Ну, что?
— Сидит ни жив ни мертв, бледный, чуть не трясется.
— Ладно! Теперь зовите его.
Взъерошенный, не бритый, вошел он ко мне в кабинет.
— Так вот ты каков гусь! — обратился я грозно к нему. — Ты это что же, мерзавец, по большим дорогам грабить собрался?! Или думаешь, что можно безнаказанно давать такие расписки?! — и я в воздухе потряс бумажонкой.
Но здесь моя дама визгливо вмешалась:
— Ах ты разбойник, ах ты негодяй! Что, брат, попался? Ты воображал, что на дуру наскочил? Что меня без конца грабить можно? Ах ты американская морда! Да я теперь тебя в Сибирь, в тундру, на Сахалин упеку!
Бразилец растерянно заметался и что-то залепетал.
— Проси сейчас же прощения! — крикнул я. — Да хорошенько! Не так, — на коленях, чучело гороховое!
Он упал на колени:
— Простите, простите, сударыня!
— Что-о-о? Простите! — взвыла г-жа X. — Не-е-ет! Ты не только пытался ограбить, но еще и облаял меня на вокзале, меня — вдову коммерции советника! Нет тебе, негодяй, прощения, и все тут!
Бразилец принялся снова умолять, но она казалась непреклонной.
Войдя в свою роль, темпераментная дама, натерпевшаяся, очевидно, достаточно за это время, смаковала свою победу. Прошло минут двадцать, а дама все упорствовала. Мне, наконец, надоела эта комедия, и я стал подмигивать ей: дескать, пора, прощайте уже. Какое там!
— Я не только сотру тебя в порошок, я не только запрячу тебя в Сибирь, а сегодня же повидаю еще твоего консула, и сама изложу ему дело.
Я принялся толкать ее ногой под столом. Мутным взором поглядела она на меня и, наконец, опомнилась.
— Ну, вот что, негодяй, — сказала она, наконец, своей жертве, — в душе я, конечно, не прощу тебя никогда! Но это дело до того мне претит, что я готова с ним покончить, а потому перед начальником я тебя прощаю. Но помни, что не для тебя, а для себя я это делаю!
Бразилец облегченно вздохнул.
— Рано вздыхаешь! — сказал я ему. — Твоя жертва тебя простила, но прощу ли я?
— Сжальтесь, г. начальник, ради Бога, не губите!
Я подошел к нему и сказал:
— Ну, черт с тобой! Ладно! Я бы не простил, да не хочу подымать шум, раскрывать тайну г-жи X. Я прощу тебя, но ставлю два непременных условия: во-первых — немедленно верни все выманенные деньги, а во-вторых, — чтобы через 48 часов тебя не было в России. Я тебя сейчас выпущу, но поставлю за тобой наблюдение, и если к завтрашнему дню ты не принесешь 170 тысяч и железнодорожные билеты на выезд за границу, то будешь немедленно арестован и тогда уже пеняй на себя. Помни, что подписанный тобой документ у меня. Ну, а теперь можешь идти!
Бразилец в точности исполнил мое приказание и на следующий же день явился с деньгами и с билетом.
— Ради Бога, г. начальник, разрешите жене остаться на некоторое время, чтобы ликвидировать дела с гостиницей!
— Хорошо, но чтоб торопилась.
Через месяц и она выехала из Москвы.
В день отъезда бразильца явилась ко мне сияющая г-жа X., и я ей передал деньги.
— Ах, я так вам благодарна, так благодарна, г. Кошко, что и сказать не могу. Наконец, я снова свет Божий увидела, а то, поверьте, все это время ходила как в чаду. Очень прошу вас, передайте вашим людям вот эти 50 тысяч, я так им благодарна!
— Что вы, что вы, сударыня?! Нет, такой суммы я не позволю им принять. Они исполняли лишь свои служебные обязанности.
— Нет, г. Кошко, уж в этом вы мне не откажите! Я непременно желаю их отблагодарить!
— Если вы, сударыня, непременно этого хотите, то поезжайте к градоначальнику и, если он разрешит, оставьте для передачи моим служащим некоторую сумму, но никак не более 5 тысяч, эта сумма будет им щедрой наградой.
Дама так и сделала.
Полицейский пристав и доктор были в двадцать четыре часа уволены в отставку.
Так были спасены семейный авторитет и ‘добродетель’ миллионерши X.

Рижские алхимики

В самом начале девятисотых годов, в бытность мою начальником рижского сыскного отделения, в Риге произошло весьма замысловатое мошенничество, над раскрытием которого мне пришлось немало потрудиться.
По городу стали ходить упорные слухи о том, что образовалась шайка мошенников, ловко обманывающая доверчивых людей, продавая им медные опилки под видом рассыпного золота. Слухи эти были весьма упорны, причем молва называла даже инициаторов этой хитроумной комбинации. В числе их значились: домовладелец Лацкий, местный купец, обрусевший немец Вильям Шнейдерс, богатый латыш Ян Круминь и др.
Между тем никаких заявлений от потерпевших в полицию не поступало. Впрочем, это было неудивительно, так как все добываемое на приисках золото по закону обязательно должно было сдаваться в казну и оставление его в частных руках, а следовательно, и все торговые манипуляции с ним воспрещались и преследовались в уголовном порядке.
Но так как слухи не прекращались и назывались все те же лица, то я решил навести о них подробные справки. Выяснилось, что люди эти хорошо знакомы друг с другом, часто видятся, бывают нередко в местном клубе, где репутация их сильно ‘подмочена’: администрация клуба давно на них косится, подозревая в шулерстве.
Придравшись к этому подозрению, я произвел тщательный обыск у Лацкого, Шнейдерса и Круминя, отыскивая якобы крапленые карты, на самом же деле в надежде обнаружить запасы меди, служащей для мошенничества. Однако обыск оказался безрезультатным: ни меди, ни золота ни у кого из них обнаружить не удалось.
Через месяц примерно после этих неудачных обысков я получаю вдруг письменное приглашение от германского консула в Риге с просьбой пожаловать к нему по важному и совершенно конфиденциальному делу. Я отправился. Консул весьма любезно принял меня и сообщил, что на днях получил письмо от саксонского купца Альтенбурга, в котором последний рассказывает ему подробно, как он стал жертвой поразительно ловких мошенников, пригласивших его в Ригу и продавших ему, под видом рассыпного золота, медные опилки на 170 тысяч рублей. Альтенбург подробнейшим образом описывал приметы мошенников и указал место совершения сделки — Северную гостиницу, в конце письма он заявил, что никаких материальных претензий не предъявляет и дела не поднимает, так как знает, что покупка добытого на приисках рассыпного золота в России воспрещена, пишет он об этом консулу лишь в силу альтруистических побуждений, желая оградить на будущее время других.
Подробнейшие приметы и прямо художественное описание внешности мошенников, сделанное Альтенбургом, не оставляли, несмотря на вымышленные фамилии, сомнений в том, что и он стал жертвой шайки, возглавляемой Лацким, Шнейдерсом и Круминем.
Теперь в моих руках, помимо слухов, имелись уже конкретные данные, и я решил действовать смелее.
Но что было делать? Недавние обыски ничего не дали, а потому повторять их было бесцельно. Мне пришла в голову мысль о перлюстрации всей корреспонденции вышепоименованных лиц.
Чтобы получить разрешение на таковую, я отправился к местному губернатору М. А. Пашкову. Пашков был милейшим, честнейшим человеком. Однако он полагал, что даже и в борьбе с преступностью не следует забывать строгих велений морали и этики.
Вот почему слово ‘перлюстрация’ повергло его в смущение и он отказал мне в своем содействии перед надлежащими властями на получение разрешения применить перлюстрацию к заподозренным в вышеназванном мошенничестве лицам. Я же для пользы дела считал ее в данном случае решительно необходимой, а потому вошел частным образом в соглашение с местным начальником почтовой конторы, моим личным знакомым, который и согласился осматривать всю получаемую и отправляемую этими лицами корреспонденцию.
Результаты не замедлили сказаться.
Так, на имя Лацкого вскоре было получено письмо от кенигсбергского купца Амштетера для передачи представителю торгового дома ‘Синюхин и К0’, где Амштетер изъявлял принципиальное согласие на покупку 5 пудов золота и просил сообщить ему детали предполагаемой сделки. Стали просматривать корреспонденцию, отправляемую из Риги на имя Амштетера, и вскоре прочли письмо некоего Фоминых на бланке торгового дома ‘Синюхин и К’. Фоминых уговаривал немца приехать в Ригу, гарантируя ему пропуск ‘товара’ в таможне, где у торгового дома давно подкуплены чиновники и т. д.
По исследовании почерка Фоминых, этот последний оказался не кем иным, как Шнейдерсом.
Мы тщательно продолжали следить за разраставшейся перепиской, фотографируя все письма и аккуратно пересылая подлинники по месту их назначения. Наконец, было получено извещение от Амштетера о дне и часе приезда, с указанием названия парохода. Аккуратный немец приложил к письму даже собственную фотографию. На ней красовался добродушный толстяк в широком дорожном пальто, в кепке и с сигарой во рту.
По моему приказанию с фотографии немедленно была переснята дюжина карточек, и мы стали усиленно готовиться к встрече. В условленный день, часа за два до парохода, восемь из моих лучших и опытнейших агентов заняли наблюдательные позиции. На пристани, на мостках, на берегу мои люди в виде носильщиков, извозчиков, городовых и пассажиров вели наблюдение. Каждый из них хорошо знал в лицо главарей шайки и был снабжен фотографией Амштетера. Минут за пятнадцать до прихода парохода к пристани подъехал на извозчике Лацкий с каким-то типом в поддевке, в высоких лакированных сапогах, с предлинной седой бородой. В этом типе мои люди не без труда узнали загримированного и переодетого Шнейдерса.
С приходом парохода мошенники принялись зорко следить за высаживающейся публикой. Одним из последних вышел Амштетер.
Он был все в том же дорожном пальто и кепке и для вящего, очевидно, сходства с фотографией покуривал сигару. Мошенники тотчас же подошли к нему, радостно приветствуя его, а Лацкий схватил даже чемодан приезжего и любезно понес его. Усевшись на парного извозчика, они покатили в Северную гостиницу. Здесь Амштетер с ними распрощался и направился в отведенный ему номер.
Северную гостиницу содержал, уже много лет, некий Антонов, человек, чрезвычайно дороживший репутацией своей гостиницы, вполне надежный, не раз сообщавший полиции о постояльцах, казавшихся ему подозрительными. Я немедля вызвал к себе этого Антонова…
— К вам сейчас с парохода приехал некий Амштетер?
— Да-с, г. начальник, вот их и документ-с.
— Вот что, Антонов, этот Амштетер вошел в соглашение с местными мошенниками и думает купить у них золото. Наверное, вы слышали уже, что в Риге завелись молодцы, которые продают медь за золото? Мне даже говорили, что сделки эти происходили и в вашей гостинице.
— Как не слыхать — слыхал! Опозорили мою гостиницу!
— Так вот! Нужно будет сменить вашу коридорную прислугу того этажа, где занял номер, Амштетер, и заменить ее моими людьми, конечно, на время.
Антонов подумал и сказал:
— Нет, г. начальник, это зря! Поднимется шум, пойдут разговоры, вы только мошенников спугнете. А вот что я вам скажу: люди служат у меня подолгу, народ надежный — ручаюсь за них, как за самого себя! Если там что присмотреть аль последить, а то и полюбопытствовать в вещах примерно — это они в лучшем виде могут, только прикажите. Опять же и я лично присмотрю и пособлю вам. А то менять прислугу — нет, это не дело!
— Что же, Антонов, пожалуй, вы и правы! Ладно, так и сделаем.
Я поставлю лишь наружное наблюдение, а вы настройте своих людей, да и сами смотрите в оба!
— Будьте спокойны, г. начальник, все в точности исполню!
Я так и сделал. Установить наружное наблюдение за Амштетером было тем более легко, что Северная гостиница помещалась как раз напротив полицейского управления, из окон которого виден был каждый человек, выходящий из ее подъезда.
Амштетер, приехав с пристани, помылся, переоделся, отправил телеграмму в Кенигсберг со своим рижским адресом и, позавтракав, потребовал себе гида, который мог бы показать ему так называемый клуб ‘Черноголовых’. Клуб этот был рижской достопримечательностью.
Он представлял собой объединение холостяков на корпоративных началах, с ярко выраженными монархическими тенденциями. Основан он был еще до присоединения Лифляндии к России. Помещение клуба отличалось большой роскошью, прекрасными картинами, художественным столовым серебром, и слава его гремела на всю Европу.
Учреждение это называлось клубом ‘Черноголовых’ потому, что члены его носили особые черные шапочки. Клуб был особенно популярен в Германии, и потому неудивительно, что Амштетер пожелал побывать в нем. Антонов известил меня об этом намерении своего постояльца, и я сейчас же направил своего агента в качестве чичероне, вменив ему в обязанность занять Амштетера осмотром клуба в течение, по крайней мере, полутора часов. За это время в его номере был произведен обыск. В чемодане оказалось белье, пачка аккуратно перенумерованных писем, по содержанию своему давно нам известных, и довольно большие складные весы в изящном плоском ящике. Денег никаких не было. Очевидно, Амштетер носил их при себе.
В этот же вечер его посетили Лацкий и загримированный по-прежнему Шнейдерс. Просидели у него с час. На следующее утро, часов в одиннадцать, они опять зашли к Амштетеру, и на сей раз визит их был очень краток. Часа в три дня Амштетер направился пешком на Калькштрассе, улицу крупных местных ювелиров, и, зайдя в ювелирный магазин Идельзака, довольно долго беседовал с хозяином.
У меня сразу же мелькнула мысль: подыскивает эксперта.
Взяв с собою агента Иванова, когда-то работавшего по ювелирной части, я направился с ним к Идельзаку.
— К вам тут в магазин с полчаса тому назад заходил господин (я подробно описал наружность Амштетера). Скажите, кто он такой и что ему нужно от вас?
Идельзак, знавший меня, любезно ответил:
— Да, действительно, такой господин заходил. Кто он — не знаю, а просил он меня прислать к нему в Северную гостиницу в комнату N 2, сегодня к 7 часам вечера, мастера для экспертизы каких-то золотых вещей. Я обещал, назначив цену в 10 рублей.
— Скажите, ваш разговор с ним слышал кто-либо?
— Нет, никто. Покупателей не было, мастер отсутствовал по поручению, а два приказчика пили чай в соседней комнате. Я был один, и мы говорили тихо.
— Он ничего больше вам не сказал?
— Нет. Разве что просил захватить и чувствительные ювелирные весы, и флакон с кислотой, — словом, все, что нужно для экспертизы. Да вот еще — почему-то велел не забыть мастеру захватить с собою двадцатифунтовую гирю точного веса. Зачем она ему — не знаю, но я обещал прислать с экспертом и гирю.
— Вот что, г. Идельзак, этот тип, к вам заходивший, мошенник, которого я давно выслеживаю. Мастера своего вы к нему не посылайте, вместо вашего эксперта пойдет мой агент — вот, г. Иванов. Он некогда работал в ювелирном деле, но вы, на всякий случай, освежите, пожалуйста, его познания по этой части, снабдите всем необходимым для экспертизы, не забудьте также и двадцатифунтовую гирю. Помните, г. Идельзак, что дело крайне серьезное, и я надеюсь, что вы не откажете исполнить мою просьбу. Помните, что в случае чего и вы можете отвечать перед законом.
Г. Идельзак, видимо в достаточной мере напуганный моим заявлением, нервно заговорил:
— Помилуйте, г. Кошко, да я всей душой рад вам помочь!
Необходимо ловить и уничтожить этих злодеев! Да разве я не понимаю?! Я все объясню вашему агенту, снабжу всем необходимым и в 7 часов отправлю в Северную гостиницу.
К 7 часам наблюдение в Северной гостинице было усилено: бойкий разносчик обходил номера, предлагая вечерние газеты, трудолюбивый монтер, стоя на лесенке, исправлял в коридоре электрические провода, подвыпивший купец, покачиваясь перед стойкой в буфете, подробно рассказывал буфетчику о преимуществах рижской миноги над ревельской килькой. Я лично с пятью агентами наблюдал из полицейского управления за подъездом гостиницы.
Ровно в 7 ч. появился мой эксперт и, шмыгнув в подъезд, поднялся к Амштетеру в номер. Минут через десять к гостинице подъехало два извозчика. На одном восседали Лацкий и Шнейдерс, на другом — латыш Круминь с неизвестным мне человеком. На каждом извозчике в ногах у седоков виднелся чемодан.
Их не без труда выволокли приехавшие и исчезли с ними в подъезде.
Вскоре из гостиницы прибежал мой ‘газетчик’ и доложил, что из четырех приехавших трое прошли в номер Амштетера с чемоданами, а четвертый, неизвестный, остался почему-то ждать в коридоре.
Меня роль этого четвертого несколько смутила. Ведь не мог же он охранять в одиночестве мошенников.
Выждав около часу, я с агентами быстро вошел в гостиницу и поднялся во второй этаж. На разгуливавшего по коридору сообщника был бесшумно накинут мешок. Затем с коридорной горничной мы подошли к двери Амштетера. Она постучала. К дверям кто-то подошел и спросил: ‘Кто там?’
— Барин, вам заграничная телеграмма, — раздалось в ответ.
Замок щелкнул, протянулась рука, но в это время мои агенты сильно нажали на дверь и влетели вшестером в номер к Амштетеру.
Нам представилась картина, сильно напоминавшая последнее явление заключительного действия гоголевского ‘Ревизора’. Правда, мы застали всего пятерых действующих лиц, но изумленная поза каждого из них удовлетворила бы, пожалуй, требования самого Станиславского.
На столе у стены виднелись две пары весов, большие складные Амштетера и крохотные нашего ‘эксперта’. Тут же рядом с ними были выстроены в одну линию десять туго набитых кульков из крепкой, прекрасной выделки кожи. Пять из них были раскрыты, на остальных красовались увесистые пломбы с оттиском торгового дома ‘Братья Синюхины и К’. На столе же виднелись какие-то комочки папиросной бумаги, и в одном из них, видимо случайно развернувшемся, что-то блестело.
— Что, мошенники, попались-таки, наконец! — воскликнул я.
— Боже мой, Боже! Что теперь только будет? — взмолился Шнейдерс. — Ведь тут все наше состояние! Жена, дети — все теперь по миру пойдут!
— Полно, Шнейдерс, валять дурака! Расскажите лучше, откуда раздобыли столько медных опилок?
— Каких опилок?
— Да тех самых, что запломбированы у вас в мешках.
— Да помилуйте, это чистое золото!
— Ну что я с вами буду тут разговаривать! Григорий Николаевич, расскажите, как было дело? — обратился я к Иванову.
Иванов, сильно смущенный, проговорил:
— К великому моему изумлению, г. начальник, я должен засвидетельствовать, что в мешках чистое золото, по крайней мере, вот в этих пяти, что распломбированы!
— Что за вздор, Григорий Николаевич! Вы или рехнулись, или не умеете отличить золота от меди!
— Господин эксперт говорит сущую правду, — вмешался Амштетер. — Я настолько уверен в том, что это золото, что готов хоть сейчас заплатить за него деньги. Да и вообще, я не понимаю, что вам здесь нужно и кто вы такой?
— Кто я такой — вам скажет каждый из них, а нужно мне изловить мошенников, да, кстати, и сохранить вам не один десяток тысяч рублей! Но если это золото, то почему же вы, Шнейдерс, загримированы и переодеты?
— Потому, г. начальник, что сделка эта противна закону, и я, на всякий случай, хотел скрыть свою наружность от покупателя.
— Расскажите-ка подробнейшим образом все, чему вы были свидетелем, — обратился я к Иванову.
— Ровно в 7 часов, г. начальник, я вошел сюда. Амштетер любезно меня встретил, усадил, предложил сигару. Минут через 10-15 постучали и вошли вот эти господа с двумя чемоданами.
‘Ну, слава Богу, все обошлось благополучно, — сказал Лацкий, обращаясь к Амштетеру, — товар довезен, никто ничего не подозревает, кругом тихо, и бояться нечего. Впрочем, мы нашего четвертого компаньона оставили здесь в коридоре на всякий случай.
Чуть что подозрительное заметит — сейчас же нам постучит в дверь тремя громкими ударами. Так что, видите, г. Амштетер, мы все предвидели. Ну, что же, приступим к делу?’ — ‘С Богом!’ — сказал Амштетер. Чемоданы были раскрыты, и из них извлекли вот эти десять мешков, тщательно запломбированных.
‘Тут пять пудов золота, — сказал Шнейдерс, — по 20 фунтов в каждом мешке, как мы уже говорили’. — ‘Прежде всего, проверим вес’, — сказал Амштетер и, разложив привезенные им с собой весы, попросил у меня двадцатифунтовую гирю. ‘Не мог достать в Кенигсберге русской гири, у нас все на килограммы меряют’.
Он собственноручно взвесил каждый мешок, и каждый из них показал двадцать с небольшим фунтов. ‘Излишек веса падает на кожу и пломбу, — заявил Шнейдерс. — Мы продаем товар нетто, и здесь 20 фунтов чистого веса’. После этого Амштетеру было предложено взять пробы из любых мешков. Он вперемешку отобрал пять из них и просил их открыть. Пока Шнейдерс снимал пломбы, Лацкий достал книжечку папиросной бумаги, вырвал из нее пять листиков и разложил на столе. Амштетер, засучив рукав, лично запускал руку в каждый из пяти мешков и, взяв из каждого по небольшой щепотке золота, разложил его по бумажкам. Когда с этим было покончено, Лацкий любезно протянул ему небольшую ногтевую щеточку и сказал: ‘У вас, г. Амштетер, весьма длинные ногти, наверное немало крупинок попало под них, очистите их, а то, сами понимаете, что золото есть золото, что ему зря пропадать!’
Амштетер утвердительно закивал головой и с помощью щеточки действительно достал из-под ногтей несколько крупинок.
После чего он аккуратно каждую бумажку с золотом скрутил в шарик. Мы собрались приступить к химической экспертизе, как вдруг Круминь, все время жаловавшийся на простуду, сильно закашлялся.
Приступ кашля был настолько упорный, что Амштетер предложил ему даже глоток воды, но он оправился, и мы было приступили уже к делу, — как вдруг раздались три громкие удара в дверь. Я сразу же решил, что четвертый компаньон, завидя вас и наших людей, сигнализирует об опасности. Наступило страшное смятение: Амштетер схватил весы, Шнейдерс попрятал мешки с золотом под стол, Лацкий сгреб скрученные бумажки с пробами и запрятал их в жилетный карман, а Круминь пошел к двери за справками. Выйдя в коридор, он вскоре же вернулся сообщить, что товарищ их заметил двух подозрительных лиц в коридоре, а потому и стучал, но что, видимо, он ошибся, так как эта пара села на извозчика и благополучно уехала. ‘Этакий болван! — сердито сказал Шнейдерс. — Только зря пугает!’ Все снова было приведено в порядок, причем Лацкий, спрятавший пробы в жилетный карман, предложил Амштетеру собственноручно извлечь их оттуда, что последний и не преминул проделать. Я и Амштетер попробовали золото на кислоту, и окисления никакого не произошло, прикинули количество его на золотники, оно вполне соответствовало обычной для золота норме. Амштетер проделал с пробами еще несколько манипуляций, и, наконец, мы оба пришли к несомненному выводу, что перед нами настоящее, чистейшее золото.
— Что за черт! — сказал я. — Этого же не может быть?!
— Между тем — это факт, г. начальник, золото — самое настоящее!
Я пожал плечами.
— А ну-ка повторите ваш опыт при мне, — сказал я, взяв щепотку из ближайшего мешка.
По внешнему виду взятая мною проба действительно имела вид настоящего золота, тот же матовый цвет, то же строение крупинок, как будто бы совсем не похоже на медь.
Однако, к изумлению Иванова и Амштетера, проба эта, будучи смочена кислотой, тотчас же окислилась и позеленела.
— А ну-ка еще! — сказал я, взяв щепотку из другого мешка.
Результаты получились те же.
Взволнованный Амштетер высыпал все золото из пяти бумажек на одну из чашечек ювелирных весов, а на другую насыпал такую же кучку содержимого из мешков. Несмотря на приблизительно равное по объему количество металла в обеих чашечках, первая резко перевешивала. Амштетер принялся убавлять золото из первой чашечки, и когда объем его стал чуть ли не вдвое меньше кучки на второй чашечке, весы показали равновесие.
— So-o-o! — сказал Амштетер. — Благодарю вас, вы спасли мои деньги!
Игра была проиграна, запираться дальше было бесцельно, и мошенники чистосердечно признались.
Оказалось, что кашель Круминя являлся сигналом для стука в дверь и необходимого переполоха. У Лацкого в жилетном кармане заранее были приготовлены десять сверточков с настоящим золотом.
Когда Амштетер пожелал взять пробу из пяти мешков, то Лацкий незаметно переложил пять сверточков из жилетного кармана в карман брюк, оставив в жилете остальные пять. Схватив во время переполоха со стола отобранные Амштетером пробы, он сунул их не в самый жилетный карман, а в широкий, нарочно сделанный незаметно с боку кармана прорез и спустил их под подкладку. Амштетер же извлек из его жилетного кармана настоящее золото, над которым и была произведена проба.
За эту хитроумную комбинацию мошенники получили по два года арестантских рот. Что же касается Амштетера, то германский консул кое-как выцарапал его из этой истории, и, надо думать, предприимчивый немец рассказывал в своем Фатерланде, что город Рига славится не только клубом ‘Черноголовых’, но и своими мошенниками.
Прошло несколько лет. Проживая летом на взморье, я с детьми попал как-то в густую толпу, любовавшуюся на фейерверк. Ничего не видя из-за толпы, мы решили уже уходить домой, как вдруг я слышу голос:
— Г. Кошко, не хотите ли поставить детей вот на этот стул? — Оглядываюсь и узнаю в говорившем любезно улыбающегося Шнейдерса.

Невольные помощники

В 1910 или 11 году, точно не помню, на одном из переулков, выходящих на Арбат, произошло убийство, жертвой которого стал богатый еврей, тайный ростовщик по профессии. У убитого, помимо пропавшей довольно крупной суммы денег, было похищено все столовое серебро, золотые часы с цепочкой, золотой портсигар с надписью, кольцо с бриллиантом и ряд др. ценных вещей. Агенты мои тщетно бились над раскрытием этого дела, но работа их долго не увенчивалась успехом. Прошел год, и я с досадой склонен был отнести это дело к числу безнадежных, как вдруг, совершенно случайно, произошло следующее:
На одном из утренних докладов мой надзиратель, ведавший в ту пору Замоскворецким районом, мне докладывает:
— Сегодня ночью, близ ‘Болота’ (один из Замоскворецких участков) постовой городовой Кондратьев был привлечен шумом и криками, несшимися со двора одного из местных домовладельцев, некоего Егорова. Прибежавший Кондратьев с соседним дворником застали Егорова крайне взволнованным, окруженного домашними.
Вся семья кричала, кому-то угрожала, беспомощно потрясая кулаками.
На вопрос пришедших о причине шума Егоров не дал никаких разъяснений, стремясь, видимо, поскорее сплавить незваных пришельцев. Городовой с дворником собрались было уходить, но вдруг обратили внимание на то, что близ тут же находящегося колодца земля была сильно изрыта и что при свете яркой луны блестели разбросанные по земле разнообразные металлические предметы. Городовой нагнулся и подобрал несколько сначала серебряных ложек, затем серебряный чайник и, наконец, золотые часы. Так как Егоров опять решительно отказался объяснять что-либо, то городовой Кондратьев дал свисток, вызвав им ближайшего городового. Вновь подошедший городовой и сопровождавший Кондратьева дворник послужили понятыми, и был составлен протокол с подробным перечислением найденного.
И агент положил передо мной вышеназванный акт. В привезенных вещах оказалось имущество убитого ростовщика, это выяснилось не только по надписи на портсигаре, но также и по указаниям родственников убитого.
Немедленно арестованный Егоров упорно отрицал свою вину, отрекаясь от найденных предметов, совершенно непонятным обра зом, по его словам, очутившихся на его дворе. Он твердо стоял на своем. Поднятый же им шум он объяснял тем, что, выйдя на лай собаки на двор, он заметил тень человека, перемахнувшего через забор.
Я оставил его временно под арестом и начал розыск с другого конца. Моими агентами были допрошены ближайшие с домом Егорова ночные сторожа, и тут выяснилась довольно неожиданная подробность: один из них заявил, что действительно видел издалека человека, перепрыгнувшего через егоровский забор, а другой рассказал, что мимо него опрометью пронесся отец дьякон из местного прихода.
— Очень они меня даже напужали, — заявил этот свидетель, ряса на них раздувается, волоса трепыхаются, и мчится дьякон саженными прыжками, словно оглашенный. Откуда это, думаю, эдак запузыривает дьякон?
На вопрос, уверен ли свидетель в том, что видел именно дьякона своего прихода, последний отвечал:
— Да как же? Я личность отца Ионы распрекрасно знаю, а ночь была светлая, лунная. И бежали они прямехонько от егорьевского дома.
Пришлось пригласить отца Иону в мой кабинет для ‘собеседования’. Ко мне пожаловал мужчина дородного вида, с сочной октавой.
Его шелковые кудри были старательно зачесаны.
— Садитесь, пожалуйста, отец дьякон.
— Премного благодарим, — пробасил он, сел, откашлялся и выжидательно на меня поглядел.
— Не будете ли вы любезны сообщить мне, где и как вы проводили минувшую ночь?
Дьякон бессмысленно улыбнулся и отвечал:
— Очень уж вы мне конфузные вопросы задаете, ваше превосходительство.
Где же мне, духовному лицу, проводить ночи, как не у себя под кровлей, с законной супругой, а к а к — уж позвольте умолчать и про себя оставить.
Я едва сдержал улыбку:
— Вот вы говорите — у себя под кровлей, а между тем есть люди, которые видели вас бегущим сломя голову от дома Егорова.
Дьякон горячо протестовал:
— Врут, злодеи, врут, обознались и клевещут всуе.
— Послушайте, отец дьякон, тут дело не шуточное, говорите всю правду. Повторяю вам, что двое вас видели, один — как вы перелезали через забор Егорова, другой — как вы мчались по улице от его дома.
— Не виноват, повторяю, не виноват, это был не я.
— В таком случае мне придется вас арестовать, так как дело, по которому вы подозреваетесь, ни более ни менее как убийство.
Тут отец Иона подпрыгнул и побагровел.
— Итак, быть может, вы надумали? — спросил я его.
Он не сразу ответил. Видимо, тяжелая борьба происходила в нем. Говорить ему что-либо не хотелось, но страх быть замешанным в убийстве пересилил все прочие соображения, и, тяжело вздохнув, он во всем покаялся, умоляя пощадить его и не давать хода делу, тем более что с его стороны было лишь поползновение на грех, но оставшееся, к счастью, лишь поползновением.
Отец дьякон начал так:
— Четвертый год состою я дьяконом нашего прихода. Несу свой сан с достоинством, и настоятель наш отец Василий одобряет мое боголепное служение и красоту голоса. Скажу по совести, что и сам себя упрекнуть ни в чем не могу, окромя одного пристрастия — уж очень я люблю земную красоту во всех отношениях.
Ну а что может быть красивее молодости и свежести, особенно в образе женском? Не подумайте чего — я, конечно, в самых хороших смыслах говорю, однако к Лизавете Матвеевне Орловой, девице достойной, питаю восторженные чувства. Хоть я и лицо духовное, хоть и женатый человек, но позволяю себе, однако, иногда пройтись с ней и поговорить о природе и звездах.
Очень люблю я, когда девица эта присутствует при Богослужении.
Тогда, читая записки о здравии, я неизменно, скосив глаз в ее сторону, с особым чувством провозглашаю: ‘Рабы Божией Елизаветы’. Опять же иной раз и просвирку ей со сторожем вышлю.
А то после Богослужения, выходя из храма, двери перед ней предупредительно откроешь, дескать, антре, пожалуйста. Лизавета Матвеевна ко мне ничего, благосклонны и компанию мою не избегают. И текла бы моя жизнь без болезни, печали и воздыхания, если бы не Николай Евграфович Аметистов — регент нашего церковного хора. Конечно, я христианин, и врагов иметь мне не полагается, но грешен, воистину грешен, каюсь, не возлюбил я регента — светского ферта и безбожника. Между прочим, и он в чувствах своих не равнодушен к вышеназванной девице. Ну что ж, это его дело, а только не люблю я его за то, что норовит в ее глазах меня утопить и опорочить. Как встретимся вместе, втроем, так этот богохульник сейчас же норовит подцепить меня. ‘Послушайте, отец дьякон, — говорит он мне, — посмотрите на себя хорошенько — ну какой вы кавалер, ваше дело мертвецов в могилы опускать, анафему Мазепе провозглашать да оглашенных из храма возгласами изгонять, а вы что выдумали: ухаживать’. А то нагнется к самому уху моему (хорошо, что стыда хоть на столько хватает) да и шепнет: ‘И брюк-то у вас нет’. Вот-с, какой фрукт! Да только напрасно он под меня подкапывался. Как он ни старался, а Лизавета Матвеевна мне отдавала явный преферанс. Так прошло с полгода. Наши взаимные чувства расцветали магнолией. И вот, наконец, третьева дня, вернее, в ночь, она назначила мне рандеву в палисадничке близ своего флигелечка. А проживает она во флигелечке Егорова в глубине ихняго двора. Ну, действительно, весь день накануне я провел в фантастическом смятении, даже за Сугубой Ектеньей возгласы перепутал. А Аметистов на клиросе зачихал, закашлял, завертелся во все стороны — глядите, мол, православные, каков дьякон. Дьяконица у меня ложится с петухами, и ночью ее орудиями не разбудить. Около 12-ти ночи покинул я тихонько супружеское ложе, осторожно оделся и даже попрыскал на себя одеколоном ‘Брокар и К0’, схватил шляпу да и направился к дому Егорова. А ночь, можно сказать, самая подходящая: луна во все лопатки светит, только что распустившиеся почки обдают меня благовонным духом, и не будь я дьяконом, а трубадуром, право слово, ударил бы по гитаре и залился бы соловьем. Добравшись до места, я огляделся — никого! Схватился за забор, перекинул через него ногу и… обмер. На самом дворе при лунном свете я увидел Аметистова. Дрогнуло у меня сердце — неужто Лизочка и ему свиданье назначила? Не может этого быть! Да и у Аметистова неподходящий вид: с лопатой в руках, поспешно и трудолюбиво роется у колодца. Что, думаю, за притча? Уж не адовое ли наваждение. Однако смотрю, что будет далее? Вдруг лопата Аметистова заскребла, наткнувшись, очевидно, на что-то твердое. Аметистов стал еще рьянее рыть и вскоре, нагнувшись, извлек из земли вроде нечто железного сундучка. Поковырял его, раскрыл и будто замер. Запустил он в него руку, раз-другой и, вдруг вздрогнув, насторожился. Вдали послышались шаги. Регент швырнул сундучишко, и разные блестящие предметы из него рассыпались.
Гляжу я со своего забора и вдруг вижу — Лизочка, сама Лизочка показалась в глубине двора и, завидя тень регента, испуганно остановилась. Аметистов, видимо, признал ее и, кинувшись к ней, стал что-то жарко говорить, бить себя в грудь и тыкать в разрытую землю. Лизавета Матвеевна покачивала сперва недоверчиво головкой, а затем как бы согласилась и уступила.
Аметистов же обнял ее за воздушную талью, притянул к себе и влепил в разверстые уста порочное безе. Конечно, ваше превосходительство, я лицо духовное и страсти земные должны скользить по мне, так сказать, не задевая. Но я человек грешный, многогрешный, при столь богомерзком зрелище вскипел. Помутилось в мозгах, в очах потемнело, и, подняв кулаки над головой, взревел я наподобие раненого льва мадагаскарского. Я и сам не узнал своего голоса, а только гляжу, Лизочка и регент зараз присели, засим отскочили друг от друга и кинулись в разные стороны. Егоровский же пес, выбежав из конуры, яростно загумкал и прямо ко мне. Забыл я тут все — и рандеву, и Лизочку, и луну, кубарем скатился с забора, шляпу даже потерял и что есть духу пустился наутек. Как добежал до дома, и не помню.
— Вы готовы, отец дьякон, присягнуть в том, что видели именно Аметистова и вообще рассказали всю правду? — спросил я его.
— Хоть сейчас, ваше превосходительство, а только, ради Бога, не выдавайте меня и мое непотребное поведение.
Подумав, я решил дьякона пощадить и пока что отпустить его с миром. Узнав от него адрес Аметистова, я немедленно отправил агентов для производства обыска и ареста последнего. Этот обыск дал весьма ценные результаты: у Аметистова была найдена золотая солонка, числящаяся в описи вещей, украденных у убитого ростовщика.
Я допросил Аметистова. Это был высокий худощавый человек с близорукими глазами и огромным кадыком. Одет он был не без претензии, хотя его платье и носило следы давно минувшего великолепия.
Я решил его сразу огорошить:
— Вы обвиняетесь в убийстве и в грабеже ростовщика N. Что можете сказать в свое оправдание?
Он побледнел, проглотил слюну и надтреснутым тенором проговорил:
— Я? В убийстве? Господь с вами!
— Полноте валять дурака. У вас только что найдена золотая солонка, принадлежавшая убитому.
— Осмелюсь доложить, что это не доказательство. Солонку эту я приобрел на улице у прохожего, соблазнясь дешевкой.
— Полноте врать. Вас видели третьего дня ночью на дворе Егорова роющим, вернее отрывающим закопанные у колодца ценные вещи, также принадлежащие хозяину солонки.
Тут регент окончательно растерялся, видя, что дело плохо оборачивается, и боясь быть обвиненным в убийстве, он также предпочел рассказать правду. По его словам, он также был увлечен Орловой, но, не в пример дьякону, питал к ней самые земные грешные чувства, впрочем, чувства настолько серьезные, что мечтал и о браке с ней. Однако, по его собственному признанию, он у Орловой особой взаимностью не пользовался, причем, по его мнению, виной тому был дьякон Иона. После больших колебаний регент прибег к помощи отца Василия, прося последнего повлиять на прихожанку Орлову, при ближайшей у него исповеди. О дальнейшем Аметистов рассказал так:
— Лизавета Матвеевна говела на 4-й неделе Вел. Поста. После всенощной, отпустив своих певчих, я остался в церкви и подошел к ней, ожидавшей с другими исповеди. Она холодно со мной поздоровалась и индифферентно заметила: ‘Жидко пропели сегодня вы всенощную, дисканты пищат, басы ревут, а настоящей стройности никакой. (Это мне месть за отца Иону, спутавшего возгласы.)
‘Да и вообще, — говорит, — чего вы здесь торчите? Служба отошла, а вы не говеете’. Я распрощался и будто хотел уйти, а сам обошел кругом храма и через южные двери прошел в алтарь, обошел крестом и, пробравшись к северным полуоткрытым вратам, спрятался за ними. Отец Василий исповедовал на левом клиросе, и аналой его помещался совсем близко от врат, так что не только каждое слово было мне слышно, но и в дверную щель видно лицо исповедующегося. Я думал, что сейчас настанет черед Лизаветы Матвеевны, однако за ширму прошел Иван Петрович Егоров, местный домовладелец и прихожанин. Иван Петровича я знавал хорошо, бывал у него часто — то в стукалку поиграть, то чайку попить, а то и просто, побеседовать. Я удивился его приходу. Иван Петрович был человеком маловерующим, в церкви редко бывал, а на исповеди и тем более. Я удивился еще более, когда он бухнулся перед отцом Василием на колени и тихо заговорил: ‘Я пришел к вам, отец Василий, покаяться в великом грехе. Больше года ношу его в сердце и скорблю душой. Годы мои немолодые, до Божьего суда, поди, и недалече, так вот покаянием хочу облегчить себя и замолить свой грех’. Отец Василий кротко заметил: ‘Что же, Господь милосерден, Он и разбойника кающегося простил на кресте.
Говорите без утайки и помните, что вас слышит лишь Господь да я — Его верный раб и служитель!’ Иван Петрович полушепотом, волнуясь, продолжал: ‘Да, батюшка, я великий грешник. — И еще тише скороговоркой добавил: — С год тому назад я убил и ограбил человека!’ Отец Василий вздрогнул, и обильные слезы потекли по его доброму лицу: ‘Вы преступили величайшую заповедь Господню, и грех ваш трудно смыть. Молитесь, кайтесь, денно и нощно, раздайте не только похищенное добро, но и свое имущество, и, быть может, тогда Господь услышит и простит вас’. — ‘Ох, отец Василий, слаб я духом да и семьей своей связан. Я давно хотел раздать награбленное, а как это сделаешь? Живо доищутся правды, и горе мне и деткам моим. Вот почему украденное добро я схоронил у себя на дворе, зарыв его у колодца, и по сей день держу его под спудом’. Отец Василий опять заговорил: ‘Подумайте хорошенько, поразмыслите с годик, поступите по моему совету и будущим постом приходите на исповедь, я буду за вас усердно молиться. В этом же году, не гневайтесь, до причастия я допустить вас не могу’. Иван Петрович опять поклонился в ноги отцу Василию и, обтерев глаза рукавом, поспешно удалился. Как громом пораженный, стоял я, дивясь страшной тайне, невольно мной подслушанной.
Меня привел в себя голосок Лизаветы Матвеевны. ‘Грешна, грешна, грешна’, — отвечала она на обычные вопросы батюшки.
‘Нет ли особых грехов?’ — спросил отец Василий. ‘Нет, что-то не припомню’, — бойко отвечала она. Отец Василий, прежде чем отпустить ее, сказал: ‘Ведомо мне, что взоры свои вы обращаете не по принадлежности. Лица духовные, женатые должны неуязвимы быть в глазах ваших. К брачному союзу они не пригодны, а незаконные интимные связи богопротивны суть. Поглядите вокруг себя: мало ли достойных юношей перед вами. Так-то!…’ — и, наложив епитрахильи дав поцеловать крест, отпустил ее с миром.
Дня через три, считая почву подготовленной, я решил открыться ей в своих чувствах. Она выслушала меня да и говорит: ‘Ну какой же вы жених, Николай Евграфович? Я девушка бедная, у вас тоже ни кола ни двора, на что ж это мы с вами жить станем?’ — ‘Позвольте, — говорю, — у меня как-никак профессия есть. Я — регент!’ — ‘Хорошее дело, — говорит, — машете руками, как огородное пугало, да фистулой подтягиваете. Этим сыты не будем. Вот ежели бы у вас капиталец был, хоть и небольшой, тогда другое дело!’ Ну, словом, отказала наотрез. И впал я, как говорится, в черную меланхолию. Ее отказ еще пуще распалил меня. Слоняюсь, места себе не нахожу. А сам стараюсь отогнать еще тогда в церкви мелькнувшую мысль. Но чем больше отгоняю ее, тем назойливее она меня преследует. После же Лизочкиного отказа я и совсем подпал под власть моих нехороших мечтаний.
Проборолся я с собой день, другой, третий и… наконец, сдался.
Решил ночью пробраться к егоровскому колодцу, откопать клад, жениться на Лизавете Матвеевне да и айда куда-нибудь на юг с нею. Дело мне казалось верным, так как Иван Петрович заявлять о пропаже, понятно, не станет. Сказано — сделано! Третьего дня ночью пробрался я на двор к Егорову, приласкал пса, хорошо меня знавшего, и принялся за работу. Вскоре откопал сундучишко, поспешно раскрыл его и так и ахнул: добра в нем было немало.
Запустил я в него жадно руку и выхватил горсть червонцев, а среди них попалась и солонка. Сунул их в карман, как вдруг слышу шаги. От страха зашевелились волоса. Швырнул сундучок, хотел бежать, да пригляделся, вижу, сама Лизавета Матвеевна подходит.
Кинулся к ней, стал клясться, заверять, что на общую с ней пользу работаю, вытащил из кармана червонцы. Долго убеждал ее, наконец, поверила, стала ласковее, позволила даже поцеловать себя. Только что я нагнулся и чмокнул ее в губки, как вдруг произошло нечто такое, чего я и поныне понять не могу: не то из колодца, не то с крыши дома раздался страшный оглушительный рев. Мы с Лизочкой так и присели, а егоровский пес Султан как выскочит из будки и, вертя по воздуху хвостом, кинется с яростным лаем к забору. Взглянул я туда, а с него словно оборотень свалился по ту сторону на улицу. Лизавета Матвеевна исчезла. Разбуженные лаем, проснулись Егоровы, в окнах замелькал свет, и я, не дожидаясь дальнейшего, перемахнул через забор да и задал ходу’.
Я снова вызвал из камеры Егорова, предполагая довести его до сознания с помощью новых неопровержимых улик, но Егоров, войдя в кабинет, заговорил тоном мало схожим с его первыми показаниями.
— Я, ваше превосходительство, зря отпирался. Виноват я во всем и буду покорно отбывать наказание за тяжкий грех, мной совершенный. Как говорит отец Василий, быть может, милосердный Господь сжалится и простит мне.
И он принес полную повинную.
Суд присяжных приговорил его к 12-ти годам каторжных работ.
Аметистов так жалобно и чистосердечно каялся в своей вине на суде, что присяжные нашли возможным оправдать его. Что же касается отца Ионы, то, из уважения к нашему духовенству, я счел возможным не привлекать его к судебному разбирательству.
Впрочем, отец Василий, до которого не раз доходили слухи о похождениях легкомысленного дьякона, добился его перевода в одну из сельских церквей Московского уезда.

Гнусное преступление

Как-то в конце пасхальной недели 1908 года явился ко мне на прием сильно напуганный человек, по виду мелкий купец и, чуть ли не заикаясь от волнения, рассказал следующее:
— Всю жисть, господин начальник, мы прожили, можно сказать, по-честному, мухи не обидели и немало добра людям сделали, а вот под старость эдакая напасть приключилась… И чем только Бога прогневили, сказать не умею!
— Да говорите толком, в чем дело?
— Да дело мое необыкновенное, не знаю просто, как и приступить.
Начну с самого начала.
Сами мы теперь третий год живем на отдыхе, в своем домишке на Остоженке, — я, супруга моя Екатерина Ильинишна да сынок Ми хайла. А до того времени 20 лет свою торговлю мелочную имели и капиталец, слава Богу, приобрели. Квартера у нас порядочная, кухарку держим и вообче живем не хуже людей. С месяц тому назад сынок мой уехал в Пензу спроведать невесту — жених он у нас, — и остались мы с Ильинишной вдвоем. Ну-с, хорошо-с! И говорит вчерашний день супруга моя: ‘Хорошо бы, Лаврентьич, нам в баню сходить (это я Терентий Лаврентьевичем прозываюсь), а то за праздничные дни обкушались мы с тобою, невредно бы веничком попариться да поту повыпустить’. Что ж, говорю, разлюбезное дело. Отправились.
Помылись мы на славу и с кумачовыми лицами вернулись домой. А дома, конечно, самоварчик ждет, разные булочки сдобные да разносортное варенье. Распоясались мы, жена освежила личико студеной водицей, и, благословясь, сели мы за чай. Выпили мы с ней стаканчика по четыре и в такое благорасположение пришли, что просто и не рассказать: на душе покойно, телеса приятно разогреты, в утробе одно удовольствие, а в комнате так светло и уютно, в уголке лампада перед иконой горит. Сидим, молчим и молча радуемся. Вошла в комнату кухарка и, обращаясь ко мне, говорит: ‘Вот давеча, пока вы были в бане, пришло вам письмецо’, — и протягивает мне его. Я поглядел на конверт, письмо иногороднее. ‘Уж не от сына ли?’ — noдумали мы.
— А вы разве почерка сына не узнали?
— Да где его там разобрать? Сами мы не больно грамотны, да и сын не гораздо хорошо пишет. Ну, однако, распечатали. Оказалось от сына. Вот оно, я захватил с собой.
Я пробежал письмо глазами. В нем довольно корявым почерком было написано:
‘Дорогой наш родитель, Терентий Лаврентьевич, и дорогая мамаша, Катерина Ильинишна, шлю вам с любовью низкий сыновний поклон и прошу вашего благословения навеки не нарушимого. Четвертую неделю пребываю в Пензе и невестой моей и ейными родителями премного доволен. С ними встретил светлые праздники и взгрустнул между прочим, что вас со мной не было.
Хоть Пасху провожу и без вас, однако вас не забыл и посылаю вам посылку на три пуда весом, а что в ней находится, не сообщаю — это вам суприз будет, а только Пенза славится платками, перчатками и разными фруктами, но это я говорю только так, для обману, в посылке совсем другой товар находится. Затем пожелаю я вам всего хорошего, ждите меня домой недельки через две-три.
Остаюсь вашим любящим и покорным сыном Михаилом Терентьевичем Шишкиным’.
Мой посетитель продолжал:
— К этому письмецу была приложена и багажная квитанция на посылку. Время было позднее, и с получкой пришлось обождать до сегодняшнего дня. Как прочитали мы это Мишенькино письмо, нас ажио слеза прошибла. Ильинишна мне говорит: ‘Вот, отец, какого сына мы с тобой вырастили. Где бы парню с невестой все на свете забыть, а он, глядь, своих стариков вспомнил, да еще как вспомнил — трехпудовой посылкой. А только очень мне любопытно знать, что в этом супризе находится. Я так думаю — хоть он и сбивает с толку, а должно быть, все платки пуховые — знает, мать тепло любит’. Эвона, говорю, куда махнула, на три пуда пуховых платков. Эдакую уйму и в вагон, пожалуй, не уложишь.
— Ну, значит, яблоки, — говорит супруга.
— И опять зря говоришь, — отвечаю, — подумаешь, яблоки, невидаль какая, нашел чем родителей порадовать.
Всю ночь мы плохо спали с женой: то толкнет она меня в бок и полусонного огорошит вопросом: ‘А может быть, Лаврентьич, пуховые перчатки?’ Отстань, говорю, а у самого в голове разные фантазии: может быть, пряники медовые, а может быть, и стерляди сурские. Страсть люблю стерляжью уху. Меня ажио в тревогу бросало, не дойтить рыбине такую даль, как пить дать протухнет!
Под утро я разбудил даже супругу и спрашиваю: ‘Ежели, к примеру сказать, стерлядь залежалая, то по глазам ейным можно это распознать?’
— Какая стерлядь? — говорит супруга.
— А ну тебя к лешему, дрыхни! — отвечаю сердито.
Так мы и промаялись всю ночь. Утром наскоро напились чаю и вместях на извозчике помчались на Рязанский вокзал. Предъявляю квитанцию, и мне носильщик выволакивает тяжелый ящик, обшитый рогожей, натуго перевязанный веревками. Сволокли мы его на извозчика да и айда домой. Едем, а любопытство так и разбирает. А как повеет ветерочком, так от ящика легкий странный дух идет. ‘Ой, — говорю, — выходит по-моему — не иначе как стерлядь. Принюхайся, как рыбиной отдает’. Приехали домой, внесли ящик в столовую, разъяли веревки, взял я топор да и начал отковыривать крышку. Сверху соломой заложено. А супруга моя так и егозит, так и егозит! Пощупали сверху — что-то твердое.
‘Скорей, — говорит, — Лаврентьич, чего копаешься’.
Запустил я сбоку руку вглубь, нащупал какой-то предмет и вытаскиваю. Мать честная! Святые Угодники! Я даже икнул, а супруга грохнулась на пол. Я держал за пятку кусок человеческой ноги, обрубленной по колено!… Сердце колотится, а я, как дурак, застыл с протянутой рукой. Прошло немало времени. Наконец, слышу, Ильинишна кричит: ‘Чего стоишь истуканом? Брось эту погань’. Ну, действительно, отшвырнул я ногу. ‘Что ж это такое, — говорю, — творится? Разуважил, можно сказать, сынок, поздравил с праздничком’.
— Полно тебе брехать, в своем ли ты уме. Разве Мишенька позволит себе эдакие шутки? Осмотрим скорее весь ящик — да и в полицию.
Осмотрели мы, господин начальник, посылочку вдоль и поперек.
Ничего, можно сказать, суприз! Человечье тело, разрубленное на четыре части и промеж ног голова всунута. По всем видимостям, труп молодой девицы, можно сказать, девочки. Заметно это по телосложению трупа, опять же на голове длинная коса и в нее вплетена лента. Вот извольте получить.
И он положил мне на стол длинную шелковую пеструю ленточку.
Помолчав, я спросил:
— Что же вы обо всем этом думаете?
— Да что тут думать? Ничего не думаю, одно, конечно, что сын мой ни при чем.
— А другой посылки от сына вы не получали?
— Нет, не получали.
Я кратко записал сообщенные мне данные и отпустил купца, взяв его адрес.
Конечно, убийство, видимо, было произведено далеко за пределами Москвы и вряд ли подлежало моему ведению, но дерзость и цинизм преступления возмутили и заинтересовали меня. К тому же имелось еще одно привходящее обстоятельство, побудившее меня лично взяться за это дело: я только что получил от брата из Пензы, где он в это время был губернатором, письмо с приглашением приехать погостить, а так как, судя по багажной квитанции, следы вышеназванного злодеяния надлежало отыскивать именно в Пензе, то я и решил соединить приятное с полезным и тотчас же принялся за работу. Взяв с собой полицейского врача и двух понятых, я поехал на Остоженку к Плошкину. Экспертиза врача Установила, после исследования разрубленного трупа в ближайшем медицинском пункте, что он принадлежит девочке 14-ти примерно лет, убитой ударом колющего оружия в сердце, приблизительно двое суток тому назад.
Допросив еще раз Плошкина, я ничего нового от него не узнал.
На мой вопрос, не было ли у него каких-либо врагов, сводящих с ним счеты, он ответил: ‘Нет, всю жизнь я прожил в миру и ладу со всеми, и мстить, кажись, некому’.
Но, подумав, добавил: ‘Разве что один человек мог остаться мной недовольным. Это мой бывший старший приказчик Сивухин.
Уж больно он воровать стал, и года за два до закрытия моей торговли я выгнал его от себя вон и, помню, обозвал даже вором.
А он, уходя, пригрозил мне: ‘Погоди, старый черт, отольются тебе мои слезы!’ — да только тому уже пять лет прошло, и ничего, покуражился, видимо, человек’.
— Не сохранился ли у вас почерк этого Сивухина?
— Да как не быть, — вон старые торговые книги валяются.
— А ну-ка покажите.
Плошкин отобрал одну из книг, перелистал несколько страниц и раскрытую поднес мне:
— Вот евонная рука.
Я поглядел. Довольно неровным почерком было написано наименование и цена нескольких товаров. Сравнив эти записи с почерком письма, полученным Плошкиным, я убедился, что почерки разные.
На следующий день, собрав подробные справки о сыне Плошкина, оказавшиеся для него вполне благоприятными, и снабженный фотографиями с обезображенного трупа, я выехал в Пензу с экспрессом. Повидавшись с родными, я приступил к делу. Пригласив к себе местного начальника сыскного отделения и полицеймейстера города Пензы В. Е. Андреева, я спросил их, не поступало ли от кого-либо заявлений о пропаже девочки лет 14-ти. И тот и другой заявили, что три дня тому назад некая Ефимова, продавщица в казенной винной лавке, обратилась за помощью в полицию, прося разыскать исчезнувшую дочь, девочку 14 лет, Марию, причем подозрений решительно ни на кого не имела. Местная полиция уже производила розыск, но пока результатов благоприятных не получено. Я пожелал лично допросить как Ефимову, так и молодого Плошкина и приказал вызвать их обоих. Крайне тяжелое воспоминание осталось у меня от встречи с Ефимовой. Подавленная горем, в слезах, явилась она и рассказала, как было дело.
Ее дочь с год как служит, в качестве ученицы, у портнихи, некоей Знаменской, проживающей ‘в конце Пешей улицы. Сначала Маше жилось у хозяйки нелегко, но последние два месяца Знаменская резко изменила свое отношение к ней, стала ласкова, добра и снисходительна. В день исчезновения Маши было Светлое Воскресенье, и девочка была у матери. В два часа дня отпросилась погулять в Лермонтовский сквер на часочек, но не вернулась ни через час, ни через три, ни к вечеру. Встревоженная мать кинулась на поиски, побывала и у портнихи, но Маша как в воду канула. Поволновавшись всю ночь, она наутро сделала заявление полиции о пропаже дочери.
В большом волнении протянул я ей шелковую, пеструю ленточку и спросил, знакома ли она ей? Мать судорожно схватила ее и с надеждой во взоре радостно проговорила:
— Она, она самая! Это любимая ленточка моей Машеньки.
Щадя нервы моих читателей, я не буду описывать той тягостной сцены, что последовала вслед за раскрытием страшной правды. Как ни был я осторожен, но печальный факт оставался фактом, и горе несчастной матери было безбрежно.
Это тягостное впечатление несколько рассеял Михаил Плошкин.
Завитой барашком, с галстуком одного цвета со щеками, в крахмальной манишке и с огромным аметистом на указательном пальце предстал передо мной счастливый жених. Держал и вел себя по собственному выражению ‘высоко культурно’.
— Намеревались ли вы послать вашим родителям посылку в Москву? — спросил я его.
— Конечно, оно следовало бы, так как сами понимаете — родители, ничто другое, но любовный дым, в коем я пребываю, помешал мне в исполнении этой заветной мечты-с.
— Так что и письма вы никакого им на Пасху не посылали?
— Нет-с, не удосужился проздравить с высокоторжественным праздником.
— А между тем они посылочку от вас получили, и на три пуда.
— Шутить изволите.
— А вот прочтите.
И я протянул ему письмо. Он внимательно прочел его, раскрыл рот от удивления и уставился на меня.
Так как я еще в Москве сверил его почерк с почерком письма и убедился в их различии, то я не нашел нужным его дольше задерживать и отпустил его, не разъяснив ему странной загадки.
По его словам, кроме невесты и ее стариков родителей, никто не знал московского адреса Плошкиных.
До поры до времени я решил оставить в покое этих людей и пожелал инкогнито навестить портниху Знаменскую. Мне хотелось лично вынести о ней впечатление не только как о лице, игравшем значительную роль в жизни погибшей девочки, но также и потому, что сведения, собранные о ней местной полицией, были неблагоприятны: темное прошлое, обширные знакомства с людьми, ничего общего не имеющих с ее ремеслом и средой и т. д.
С этой целью, переодевшись в местном сыскном отделении в отрепья босяка, подкрасив слегка нос в красный цвет и взъерошив волосы, я забрал под мышку узелок, туго набитый крючками, пуговицами, лентами, аграмантами и пр. прикладом, и вскоре был в конце Пешей и входил на кухню квартиры, занимаемой портнихой Знаменской.
Я довольно нерешительно открыл дверь. В кухне за большим столом сидели две девочки лет по 14 и девушка постарше, лет 17.
Они с аппетитом уплетали кашу, черпая ее деревянными ложками из общей кастрюли. Все три обернулись, но, увидя мое рубище, ничего не ответили и продолжали есть. Наконец, старшая спросила:
— Что тебе нужно?
— Мне бы хозяюшку вашу повидать.
— А на что? — удивилась она.
— Да тут кое-какое дельце к ней будет.
— Ладно, обожди, — ужо позову.
Я прислонился к косяку двери и стал наблюдать.
Обедавшие ничем не отличались от обычного типа портнишек: смазливенькие, в черных коленкоровых передниках, с привешенными на шнурках ножницами к поясу и чуть ли не с наперстками на пальцах. Вид их был довольно усталый, несколько болезненный, а у старшей заметно были накрашены губы. Продолжая есть, они совершенно забыли о моем существовании и перекидывались ничего не значащими фразами. Но вот я насторожился. Одна из девочек сказала:
— Эх, Маня, где же ты теперь?
На что другая ответила:
— Да, лови ветра в поле, и след ее, поди, простыл.
— Ну и красавица была, — продолжали разговор девочки, — второй такой не сыщешь.
Старшая сказала:
— А все-таки, как хотите, тут дело без ‘жабы’ не обошлось.
Что- то уж больно скоро она утешилась, а ведь как ухаживали за Маней, лучше ее никого не было.
Они замолчали. Я покашлял. Старшая, встрепенувшись, сказала:
— Ну-ка, Настя, сходи за жабой, скажи, что тут человек дожидается.
Одна из девочек отправилась в комнаты и вскоре вернулась с лукавой улыбкой и, подмигнув подругам, заявила:
— Я жабе сказала, что какой-то господин ее дожидается, и она принялась пудриться, румяниться и душиться. — Девочки звонко расхохотались.
Минут через десять послышались шаги и в кухню вплыла с видимо заранее заготовленной очаровательной улыбкой довольно полная, нестарая еще женщина, по виду не то молодящаяся купеческая вдова, не то сводня. Завидя меня, она сурово сдвинула брови и сердито спросила:
— Кто ты такой и что тебе от меня надо?
Я, бойко усмехнувшись, ответил:
— Кто я таков, знает лишь матушка-Волга, а дельце у меня к вам действительноесть. Скажу напрямки, — выпить страсть хочется, а презренного металла нема. Вот, думаю, зайду к портнихе, предложу ей подходящего товарцу за полцены. Извольте поглядеть, мадам.
Я быстро развязал свой узелок и рассыпал по столу его содержимое.
Хозяйка пододвинулась, и ее обступили было любопытные девочки, но, топнув ногой, она на них прикрикнула:
— Налопались досыта и марш за работу.
Оставшись со мной с глазу на глаз, она принялась внимательно рассматривать товар. Началась отчаянная торговля. За все я спрашивал полцены, ссылаясь на стоимость в лавках. Она же не давала и четверти, прозрачно намекая, что товар, несомненно, краденый.
С полчаса длилась эта долгая процедура. Мы оба охрипли, и портниха приобрела за 4 рубля то, за что было уплачено 18. Спрятав поспешно деньги в карман, я, подпрыгивая, выбежал на двор, хрипло затянув:
— ‘Вставай, подымайся, рабочий народ, вставай на борьбу, люд голодный…’ и т. д.
Теперь сомнений у меня не оставалось, что все силы розыска следует направить на портниху Знаменскую.
Хотя мать убитой девочки была мной предупреждена и ради пользы дела обещала хранить до поры до времени молчание, но, видимо, она не нашла в себе сил исполнить обещанное, и от нее, надо думать, появились в городе слухи об убийстве Марии.
Впрочем, слухи были самые разноречивые: говорилось о самоубийстве, и о похищении цыганами, и о каком-то романе. Желая сделать убийц менее сдержанными и осторожными, я, на всякий случай, поместил в ‘Пензенских ведомостях’ заметку в отделе происшествий, придерживаясь по возможности стиля провинциальных хроникеров. Она была озаглавлена: ‘Наши дети’. Дальше следовало:
‘Наш город взволнован разнообразными циркулирующими слухами об исчезновении 14-летней Марии Е. Из весьма достоверных источников нам сообщают, что полиции удалось напасть на след беглянки, — да, мы говорим беглянки, так как этому юному, еще не распустившемуся бутону пришла в голову мысль бежать с ним! О tempora, о mores! Куда мы идем? Quo vadis?!’
Так как целью моего приезда в Пензу был отдых, а не работа, то я и решил в дальнейшем поручить это дело моим двум опытным агентам, тем более что розыск, как мне казалось, был уже поставлен на надлежащие рельсы. Ввиду этого я телеграфировал моему помощнику в Москву, предлагая ему командировать в Пензу агентов Сергеева и Тихомирову. Эти агенты были не только весьма способными людьми, но и обладали особыми качествами, пригодными для данного случая: Сергеев был мужчина лет 50, с несколько помятым лицом, монтеристого вида из прокутившихся кавалеристов. Я пользовался услугами Тихомировой в тех случаях, когда по ходу дела мне требовался тип барыни. Она обладала красивыми манерами, недурно говорила по-французски и английски, со вкусом одевалась. У своих сослуживцев она известна была под прозвищем ‘аристократки’.
Примерно через полтора суток эти оба агента, по паспорту ‘супруги Сергеевы’, приехали в Пензу и заняли два лучших сообщающихся номера в местной гостинице ‘Трейман’. Я тотчас же побывал у них и, посвятив обоих во все подробности дела, предложил им самостоятельно выработать план действий, причем, конечно, просил их все время держать меня в курсе дела.
Параллельно со мной пензенская полиция также работала, причем все внимание местных агентов было сосредоточено на здешнем главном вокзале. Наводились справки о дне и часе отправки посылки под известным номером, пробовали установить личность отправителя и т. д., но результатов сколько-нибудь интересных от этого не получилось.
Итак, поручив это дело моим опытным людям, я временно почил на лаврах и стал ждать дальнейших событий. Прошло дней пять. Наконец, является Сергеев и сообщает, что за это время ему удалось кое-чего достигнуть. Рассказал он следующее:
— После вашего ухода мы обсудили дело с Тихомировой, выработали план и с места в карьер принялись действовать. Сев на лихача, мы покатили к Знаменской. Входим. Портниха нас ветре-, чает с обворожительной улыбкой и предупредительно справляется, что нам угодно. Я отвечаю: ‘Нам говорили о вашей хорошей работе, и вот жена хотела заказать у вас несколько туалетов’.
— Да, — говорит, — моей работой довольны. Сама вице-губернаторша заказывали мне платье и остались довольны.
— Вот именно вице-губернаторша нам вас рекомендовала. Поговорите с женой, снимите мерку, а я здесь посижу, подожду.
Портниха с ‘женой’ удалились в соседнюю комнату а я, оставшись один, принялся перемигиваться с молоденькой мастерицей и двумя подростками-ученицами, тут же что-то кроившими. Вскоре мы непринужденно разговорились, посыпались шутки и смех. Минут через 15 ‘жена’ с портнихой вернулись, и Тихомирова раздраженным тоном мне сделала замечание: ‘Nicolas, votre conduite est ridicule!’ Хоть эта фраза и была сказана по-французски, но тон и сопутствующие ей обстоятельства не оставляли никаких сомнений, что, конечно, и поняла Знаменская.
— Мы с вашей супругой для весеннего костюма выбрали вот это синее сукно. Не угодно ли взглянуть?
Я отмахнулся:
— Выбирайте хоть красное, хоть зеленое, мне все равно.
— Nicolas, я для летнего платья выбрала этот розовый батист.
Не правда ли премиленький?
— Послушай, матушка, — говорю я, — ведь тебе не 16 лет.
Взяла бы что-нибудь лиловое.
— Да ты с ума сошел! Старушечий цвет! Вот выдумал.
— Ну, делай что хочешь, только скорей.
‘Жена’ еще долго обсуждала вопрос о костюмах со Знаменской, сообщила ей, что мы новые помещики Нижне-Ломовского уезда, приехали на короткое время в Пензу, что на днях она возвращается к себе в именье налаживать хозяйство, а муж останется по ряду земельных дел в Пензе. Наконец, мы распрощались.
Жена пошла вперед, провожаемая портнихой, я за нею.
Проходя мимо мастерицы, я потрепал ее по щечке. Знаменская то увидела, улыбнулась и игриво погрозила мне пальцем. Мы уехали. Через два дня была назначена срочная примерка, и мы опять вместе побывали у Знаменской. Примерно повторилось то ясе: я всем своим поведением давал ясно понять, что супружеская жизнь мне до черта надоела, что я далеко не прочь пожуировать, словом, держал себя мышиным жеребчиком. Знаменская ни слова не говорила, но ясно давала чувствовать, что весьма благосклонно относится к принятой мною линии поведения. Сегодня Знаменская должна была сдать заказ, и я за ним явился один, сказав, что жене нездоровится. На этот раз портниха меня встретила непринужденно весело, но из приличия справилась, чем больна моя жена. ‘Чем? — отвечал я. — Старостью!’ — ‘Помилуйте, ваша супруга еще молодая женщина! Поди, лет 30 с небольшим?’ — ‘Да, — отвечаю, — всем говорит, что 36, а в этом году серебряную свадьбу справляли. Вот и считайте!’
Портниха поставила аховые цены за исполненный заказ, и я, вынув туго набитый бумажник, не выражая ни малейшего неудовольствия, тотчас заплатил.
— Марья Ивановна, прикажете завернуть? — спросила ее одна из девочек.
— Да, Настя, заворачивай. А вы долго еще погостите у нас в Пензе? — спросила меня портниха.
— Да не знаю, как дела. Вот завтра должен получить от Крестьянского банка 25 000 рублей за проданный хуторок. Жена-то уедет завтрашний день, если поправится, ну а я на недельку, пожалуй, застряну и с ужасом об этом думаю, так как в Пензе скучища смертная.
— Что так? Разве знакомых у вас мало?
— Эх, Марья Ивановна, что знакомые, какой в них толк? А кутнуть и повеселиться хорошенько и негде.
— Как негде? А хоть бы у Шевского в ресторане?
— Ну нет-с! Вышел я из того возраста, когда кабаки да шантаны тешили: затасканные шансонетки, грязный зал, наполненный неопрятными людьми — фи, какая тоска и гадость! Мне скоротать бы вечерок эдак в семейной обстановке, окруженному молоденькими помпонами — вот это дело! Хотя бы с такими бутончиками, как ваши.
И я ткнул пальцем на мастериц.
Марья Ивановна непринужденно расхохоталась и полушутя заметила:
— Зачем же дело стало? Отправляйте жену, получайте деньги в банке и милости прошу ко мне, постараемся угодить.
— А что же, Марья Ивановна, вы мне идею даете. Давайте Условимся на послезавтра вечером. Жена к тому времени, конечно, уедет и я вольной птицей прилечу к вам.
Пожалуйста, ничего не приготовляйте, я говорю о харче, конечно (подчеркнул я), так как, вина, закуски, конфеты и фрукты я привезу сам.
— Очень, очень рада буду, прошу покорнейше, жду!
И мы распрощались.
Девочке, вынесшей пакет к извозчику, я дал пятирублевку на чай, чем и поверг ее в радостное изумление.
Таким образом, господин начальник, кое-что, как видите, сделано, но надеюсь послезавтра добиться больших результатов. Что же касается Тихомировой, то вряд ли ее услуги понадобятся, и она может, думается мне, вернуться в Москву.
— Нет, осторожнее ее задержать здесь. Почем знать, мало ли что может быть, но, разумеется, пусть завтра же вместо Нижне-Ломовского именья переезжает от вас в какие-либо меблирашки, подальше на окраину города. Жду с нетерпением вашего следующего доклада.
Через два дня Сергеев мне докладывал:
— Есть кое-что новое в нашем деле.
— Отлично, и прошу вас, как всегда, говорить возможно подробнее, чтобы точно поставить меня в курс дела.
— Слушаю. Итак, вчера, как было условлено, я в 9-м часу вечера подъезжал к Знаменской с большой корзиной, набитой вкусными вещами. Встретила она меня как старого знакомого. Кроме 3-х ее всегдашних учениц на этот раз присутствовали еще две хорошенькие гимназистки, лет по 15 каждая. Знаменская, отбросив свой обычный строгий тон, впала в какую-то сладкую сентиментальность и приняла на себя роль нежной мамаши:
— Детки, встречайте гостя дорогого, да смотрите скорее, какие подарки привез нам добрый дядюшка!
Девочки не заставили себя долго просить, выхватили у меня из рук корзину и со смехом поволокли ее в столовую, быстро разрезали веревку, развернули бумаги и принялись извлекать из нее содержимое. Признаюсь, господин начальник, не пожалел я казенных денег. Коробки сардинок, килек, омаров, анчоусов встречались с восторгом. Апельсины, груши, яблоки и вина радовали не меньше, но что доставило, видимо, особое удовольствие, — это пятифунтовая коробка шоколадных конфет московского Альбера.
Быстро были расставлены тарелки, стаканы, вилки и ножи, и мы веселой гурьбой засели за пир. Меня посадили на председательское место, справа Знаменская, слева одна из гимназисток, остальные расселись как попало. Не буду передавать вам, господин начальник, подробно наших разговоров, говорилось много вздору, портниха сыпала скабрезными шутками, подталкивала меня ногой под столом, подмигивала на мою соседку. Все присутствующие пили изрядно, но сама Знаменская повергала меня в тревогу: она хлопала стакан за стаканом, не мигая и заметно хмелела. Из Николая Александровича я превратился для нее в Колю, ее рискованные вначале остроты скоро превратились в площадные циничные шутки. Меня брал страх: насвищется эта скотина — и тогда ничего от нее не выудишь. К счастью, вскоре она заявила: ‘Коленька, может быть, ты желаешь посекретничать с кем-нибудь из них, так сделай одолжение, — вся моя квартира, как ни на есть, к твоим услугам. Я ответил: ‘Нет, секретов у меня к ним нет, а вот с тобой поговорить бы следовало, да только с глазу на глаз’.
— Зачем же дело стало? Поговорим в лучшем виде!
И, обратясь к своему ‘пансиону’, она весело крикнула:
— Эй, детки, забирайте коробку конфект, да и марш подальше, а ежели какая из вас понадобится — позову!
Девочки, забрав конфеты, гурьбой высыпали из комнаты. Знаменская, пытаясь придать некоторую серьезность своему пьяному лицу, встала, нетвердой походкой прошла к дверям, плотно закрыла их и, вернувшись к столу, села:
— Я слушаю вас. Что скажете, Николай Александрович? — деловито заговорила она.
— А вот что я вам скажу, любезная Марья Ивановна: я, конечно, не без приятности провел время с вашим выводком, но только все это не то: и водку-то они хлещут, и подмазаны изрядно, а я, знаете ли, человек избалованный, всяких видов в жизни навидался, вкус у меня тонкий и первой попавшейся юбкой меня не прельстишь.
— Так, — сказала портниха, — понимаю. Вас, стало быть, на ‘ландыш’ потянуло.
— Вот именно! Вот именно!
— Ну что ж, опишите ваш вкус, может, и найдем.
Покачав головой, я ответил:
— Просто не знаю, как и описать, дело нелегкое. — Подумав, я продолжал: — Найдите вы мне, Марья Ивановна, этакую блондиночку лет 15, с фарфоровым личиком, льняными волосами, точеными ручками и ножками, с эдакими большими синими глазами и чтобы в глазах этих была постоянная жемчужная слеза. Покажешь ей палец — она плачет, покажешь ей два — рыдает, а главное, чтобы по внешнему виду была бы ангелом чистоты и непорочности, — продолжал я, все более увлекаясь, — но, вы понимаете, дорогая моя, что ангелом небесным она должна быть лишь по виду, на самом же деле в ней должен дремать никем не разбуженный еще темперамент гетеры, Мессалины, ну, словом, посмотришь на нее, и дух захватывает.
И, закатив глаза, я, симулируя экстаз, судорожно скомкал левой рукой скатерть, правой ущипнул Знаменскую выше локтя, одновременно лягнув ее пребольно под столом.
— Ой, да что вы! Никак, меня за ангела принимаете? — взвизгнула она, но, быстро успокоившись, заявила: — Хоть заказ ваш не из легких, но понятный. А то иной раз среди вашего брата такие привередники попадаются, что не дай ты, Господи! — И, опрокинув еще один стакан залпом, она продолжала: — Вот месяца Два тому назад пристал ко мне эдакий ядовитый слюнявый старикашка: достань да достань ему хроменькую, да еще со стоном…
— То есть как это так? — удивился я.
— Да так, говорит, пусть себе хромает и стонет, хромает и стонет. Ну что ж, думаю, мне наплевать — пусть стонет. По дыскала я ему нужную — у ней от природы одна нога покороче другой, — ну, конечно, предупредила ее насчет стенания: устроили смотрины, оглядел ее со всех сторон мой старик да и забраковал: хоть она и хроменькая, а хромает не по-настоящему, как-то, говорит, ногу волочит, а настоящего приседания в ней нет, опять же турнюром не вышла.
Я перебил ее и спросил:
— Ну так как же, Марья Ивановна, состряпаете вы мне это дело?
— Отчего же, — говорит, — можно, ежели на расходы не поскупитесь.
— А сколько вы с меня возьмете?
Она с минуту подумала:
— Хлопот тут немало предстоит. Опять же и риску много. Ведь в случае чего тут и каторгой пахнет. Одним словом, возьму с вас — 500 целковых, меньше ни гроша. Это, так сказать, моя часть. Окромя этих денег, конечно, придется уплатить и ‘ангелу’. Ну, да там ваше дело, сговоритесь с ним сами. А главный расход пойдет на Петра Ивановича, он живоглот и меньше как за тысчонку беспокоиться не станет.
Я, насторожившись, спросил:
— А кто такой этот Петр Иванович?
— Да есть у меня тут знакомый человек, — специалист по этой части, ловкач первосортный, весь город он знает. Если у какой либо бедной вдовы хорошенькая дочка подрастает, Петр Иванович тут как тут, коршуном вьется да поджидает добычу. То многосемейных родителей в нужде подкупает, то саму девчонку апельсином соблазнит…
Я, почесав затылок, как бы поколебался, а затем решительно сказал:
— Ладно! Торговаться не буду. Деньги из банка получены, куда ни шло, ассигную на все про все 2 тысячи. Черт с ними!
И, вынув из бумажника 100-рублевую бумажку, я разложил ее перед портнихой:
— Вот вам пока задаточек, — действуйте.
Знаменская жадно схватила бумажку, засунула ее за корсаж и проговорила:
— Что ж, не будем откладывать дело надолго. Желаете, так мы сейчас же махнем на извозчике в заведение Петра Ивановича.
Я поглядел на часы, было 11.
— Что ж, время не позднее, делать мне нечего, спать мне не хочется — едем!
Портниха крикнула деткам:
— Доедайте и допивайте здесь все без нас, а потом только приберите хорошенько, а я ужо вернусь.
Мы сели с ней на извозчика и покатили по Пешей, спустились по Московской, пересекли рынок и свернули в какую-то маленькую улицу направо, позднее оказавшуюся Рыночной. Всю дорогу полупьяная портниха томно прижималась ко мне, икала, млела, словом, невольно вспоминал я, господин начальник, данное ей прозвище — жаба. Мы подъехали к 4-му дому от угла Московской.
Одноэтажная деревянная постройка с красным фонарем в окне. Портниха позвонила и принялась стучать каким-то, видимо, условным стуком. Дверь нам распахнул широкоплечий детина саженного роста. Мы прошли через сени и вошли в прихожую.
Здесь нас встретили, по-видимому, хозяин с хозяйкой. Знаменская сейчас же затрещала:
— А я вам, Петр Иванович, гостя дорогого привезла, — причем на прилагательном сделала усиленное ударение.
Петр Иванович засуетился, стал расшаркиваться и не без витиеватости промолвил:
— Милости прошу к нашему шалашу!
Знаменская заметила:
— В салон они пройдут опосля, а теперь дело к вам важное есть, поговорить бы надо.
— В таком разе, пожалуйте сюды, — и он небольшим коридорчиком, выходящим из прихожей, напротив ‘салона’, провел нас в какую-то комнату довольно своеобразного вида: тут была и мягкая мебель, и письменный стол с альбомами, и двуспальная кровать, и множество зеркал на всех стенах.
Петра Ивановича сопровождала толстая, разряженная женщина, чрезвычайно антипатичного вида, оказавшаяся действительно хозяйкой.
Запирая двери, он что-то шепнул Знаменской, на что портниха успокоительно промолвила:
— Не беспокойтесь, — человек надежный, я ихней жене туалеты шила.
Она вкратце рассказала суть дела, я со своей стороны сделал несколько ‘гастрономических’ добавлений, после чего началась торговля. Наконец, мы сговорились и хлопнули по рукам, причем я добавил, что буду крайне разборчив и требователен, быть может, забракую дюжину кандидаток, прежде чем остановлю свой выбор.
— Известное дело! — сказал он мне. — За такие деньги можно и покуражиться!
В ближайшие дни он обещал показать мне первый номер, а пока усиленно просил ознакомиться с его ‘салоном’. Я, зевнув, сказал:
— Ну так и быть! Приготовьте там несколько бутылок вина и, что ли, каких-нибудь фруктов.
Петр Иванович, почуяв наживу, мгновенно кинулся распоряжаться.
Ознакомиться с ‘салоном’ я считал необходимым, надеясь почерпнуть какие-либо сведения по делу. Выкурив папироску, другую и наслушавшись от хозяйки разных похвал своему ‘питомнику’, я вышел из комнаты, пересек прихожую и вошел в гостиную.
Просторная комната со стульями и диванами, по стенам скверные олеографии обнаженных женщин, поцарапанным пианино в углу и с полузасохшими фикусами у окон. Тут же на столе были уже расставлены Петром Ивановичем четыре бутылки скверного шампанского и синяя стеклянная тарелка на никелированной подставке с несколькими апельсинами, яблоками и полугнилыми грушами, — гордо именуемая вазой с фруктами. С полдюжины понурых девиц в несвежих платьях сидело вдоль стен. Едва я вошел, как какой-то тип в потертом сюртучке проскользнул бочком мимо меня, плюхнулся у пианино, мотнул головой и с деланным brio забарабанил крейц-польку. Девицы, как по команде, взялись за ручки и начали то, что принято именовать весельем, разгулом, ‘наслаждением’, а в сущности, жалкая, пошлая и никому не нужная мерзость.
Проскучав в этой обстановке часа два и не узнав ничего по интересующему меня вопросу, я вернулся к себе в гостиницу.
— Послушайте, — сказал я с досадой Сергееву, — денег казенных, как я вижу, вы ухлопали немало, провели время, по видимому, не без приятности, но, в сущности, ничего не сделали.
Вы установили, что Знаменская патентованная сводня, но это было уже известно и по данным местной полиции, и по моим личным наблюдениям. Вы побывали у какого-то Петра Ивановича, но таких типов и заведений в городе немало. Спрашивается, что же вы сделали?
Сергеев тонко улыбнулся и сказал:
— Вы, господин начальник, перебили меня, не дослушав моего доклада.
— Говорите!
— Рано утром я навел справку в полицейском управлении о Петре Ивановиче, и мне сообщили, что он крестьянин Тверской губ., Бежецкого уезда, значится по паспорту из подрядчиков, а по фамилии… Сивухин!… — многозначительно протянул мой докладчик и, выразительно подняв брови, уставился на меня.
Наступило долгое молчание.
Наконец я прервал его:
— Да, извините меня, я несколько поспешил со своим замечанием.
Вам удалось установить факт чрезвычайной важности. Можно почти с уверенностью сказать, что ваш Сивухин не является однофамильцем бывшего приказчика купца Плошкина. Хоть он и значится по паспорту из подрядчиков, но, разумеется, за эти 5 лет мог испробовать и эту профессию. Впрочем, точно удостовериться в этом будет нетрудно, так как молодой Плошкин, жених, надо думать, еще здесь. Не смогли бы вы раздобыть незаметно фотографию Сивухина?
— Отчего же? Думаю, что да. Дело в том, что та комната, в которой меня приняли хозяева заведения, является их личным помещением и, по словам девиц, предоставляется в распоряжение редко, и то лишь особо избранным посетителям. Так как к числу последних отныне, конечно, принадлежу и я, то в этом отношении препятствий не встретится. В комнате же этой я вчера еще видел на письменном столе ряд фотографий и самого Сивухина и его сожительницы Прониной. Поеду сегодня же к ночи, попытаюсь eine раз что-либо выведать и к завтрашнему дню доставлю нужный снимок.
На этом мы с ним пока расстались.
Я распорядился допросить всех извозчиков, обычно стоящих у рынка и на ближайших от сивухинского дома углах, не отвозил ли кто-нибудь из них в позапрошлый понедельник большой, трехпудовый ящик на вокзал, к утреннему поезду в Москву.
На следующий день Сергеев доставил мне фотографию Сивухина и сообщил следующую важную подробность: ему, после трехчасового уговаривания, выпытывания и уверений в защите и покровительстве, удалось выудить, признание от одной из сильно напуганных девиц в следующем. По ее рассказу недели две тому назад в воскресный день, днем явились хозяин с какой-то незнакомой женщиной и девочкой-подростком. Хозяйка нас всех прогнала по комнатам и не велела уходить оттуда. Сама же прошла в хозяйскую комнату, где уже находились приехавшие. Вскоре из нее вышел хозяин, куда-то уехал, а через полчасика вернулся с каким-то господином, хорошо и богато одетым. Господин прошел в хозяйскую, а хозяйка вышла из нее вместе с женщиной и заперла дверь на ключ. Вышедшая женщина сейчас же уехала. Мы, конечно, не смели выходить из комнат, однако все это в щелку приметили.
Эх, вздыхали мы грустно, пропала девчонка! До нас глухо доносились крики и плач и кипело у нас на душе, да что поделаешь?
Часа через два господин ушел, а хозяева поспешили в комнату.
Что там было — не знаю, однако разговор шел, видимо, серьезный. Целый час доносились до нас и голос девочки, и хозяина, и хозяйки. Хозяева то уговаривали будто, то словно грозились.
Наконец, послышался какой-то стук, грохот, затем страшный крик девочки, и все смолкло. Мы были ни живы ни мертвы. Затем опять послышались какие-то стуки, но голосов больше не слыхали. Минут через 20 быстро вышел хозяин, спустился в подвал и вскоре вернулся с большим ящиком. Повозившись в комнате с полчаса, они оба выволокли ящик и потащили его вниз, надо думать, опять в подвал. Тут одна наша девушка — Шурка — страсть любопытная, не утерпела и сбегала поглядеть в хозяйскую: комната была пуста, девочка как сквозь землю провалилась. Вернувшийся хозяин позвал нас в гостиную, сердито на нас посмотрел, погрозил кулаком и сказал: ‘Держите язык за зубами, коли что слышали, так помалкивайте.
Ежели которая взболтнет лишнее, не сойтить мне с этого места — кишки выпущу!’
Получив эти данные, я приказал немедленно арестовать Сивухина, Пронину и Знаменскую. В этот же день карточка Сивухина была предъявлена Плошкину с вопросом, кто это. Тот ‘грациозно’ поднес ее к лицу и воскликнул:
— Никак, Петр Иванович? Он! Ей-Богу, он! Только немного разжиревши в своей комплекции.
К этим убийственным для обвиняемых показаниям присоединилась еще новая подавляющая улика. К вечеру явился старик-извозчик и показал:
— Действительно, недельки две с лишним тому назад, как раз в понедельник утром я отвозил человека с тяжелым ящиком на вокзал.
— А почему ты так точно запомнил, что дело было в понедельник.
— Да уж это точно, ваше высокородие, в понедельник. Накануне в то воскресенье, в день Пасхи, со мной такая неприятность произошла. Я сам, можно сказать, человек непьющий, разве когда приятели шкалик-другой поднесут, а в тот день, в воскресенье, стало быть, повстречался я с земляками, затащили они меня в трактир, ну пошли там, конечно, разговоры разные про деревню.
Рюмка за рюмкой, сороковка за сороковкой, одним словом, к ночи едва на извозчичий двор добрался. Утром вместо головы котел на плечах. Как мерина запряг и не помню, однако выехал на Московскую к рынку, где уже 4-й год стою. Сел в пролетку, а голова так и трещит. Нет, думаю, пропадай день, поеду домой да высплюсь.
А тут как раз подходит ко мне мужчина, сколько, дескать, возьмешь на вокзал свезть. Полтинничек, говорю, положите? А сам, думаю, выругает он меня, ведь красная цена за такой конец’. двугривенный. Но ничего. Ладно, говорит, ты обожди меня здесь, а я ужо вернусь с вещами. И действительно, — не прошло и десяти минут, как вижу, мой седок возвращается и на спине тяжелый ящик тащит. Погрузил он его в пролетку, сам сел, и мы тронулись.
Он честь честью расплатился со мной, и я поехал отсыпаться.
— А ты не знаешь, кто он таков?
— Нет, фамилии евонной не знаю, а только живет он недалече, от моей стоянки.
— Почему ты так думаешь?
— Да за ящиком больно быстро слетал. Опять же чуть ли не кажинный день, а то и по нескольку раз на день мимо меня проходит.
— Так что в лицо бы ты его узнал?
— Известное дело, узнал.
Я разложил перед извозчиком 6 фотографических карточек, из которых одна изображала Сивухина. Извозчик тотчас же ткнул на нее пальцем:
— Вот он!
Я приступил к допросу, тайно надеясь выяснить еще одну подробность.
Я начал ее с Прониной:
— Что можете сказать вы мне по делу об убийстве Марии Ефимовой?
Она скорчила изумленную физиономию:
— Никогда про такое убийство и не слыхивала.
— И Ефимовой никогда в глаза не видели?
— Никогда не видала!
— Так, может быть, Сивухин все дело обделал?.
— Петр Иванович такими делами не занимается.
— Следовательно, вам так-таки ничего и не известно?
— Ничего ровно, господин чиновник.
— Ну что ж, так и запишем, а там суд разберет. Вы — грамотная?
— Маленько умею.
Я, зевая, протянул ей лист бумаги и перо: ‘Так запишите ваше показание’.
— Да что писать-то?
— Ну, хорошо, я вам продиктую. Пишите: ‘Сим удостоверяю, что по делу об убийстве 14-летней Марии Ефимовой показаний сделать никаких не могу и о самом убийстве слышу впервые’. Распишитесь!
Она расписалась и передала мне бумагу.
Я вынул из дела письмо, полученное Плошкиным якобы от сына, и сличил почерк. Сомнений не было — та же рука. ‘Ну и дрянь же ты сверхъестественная. Оказывается, и письмо-то Плошкину писала ты, а еще так глупо отпираешься. Ну да что с тобой, дурой, разговаривать. Обожди здесь. Я допрошу сейчас же твоего сообщника’, — и я приказал привести Сивухина, не считая нужным допрашивать его отдельно, ввиду стольких неопровержимых улик.
Когда он был приведен, я обратился к обоим:
— Вот что, друзья любезные! Вы арестованы за убийство Марии Ефимовой, и вызвал я вас сейчас не для того, чтобы допрашивать, ловить и уличать. Мне известны все подробности дела. Я начальник Московской сыскной полиции, нахожусь в Пензе уже 2 недели и работаю по вашему делу. Мною поднята на ноги вся местная полиция и выписаны свои люди из Москвы. Эти две недели не пропали даром, и, повторяю, преступление ваше мною полностью открыто. Таким образом, каторга вам обоим обеспечена. Не отвертится от ответственности и ваша соучастница — портниха Знаменская. Но вы можете быть приговорены к каторге бессрочной, можете быть осуждены на 20 и на 12 лет. Многое будет зависеть от вашего дальнейшего поведения. Если вы чистосердечно покаетесь, а главное, поможете полиции разыскать того прохвоста, которому вы продали несчастную девочку, то, возможно, что суд и не наложит на вас высшей кары. Конечно, мы и без вас разыщем субъекта, купившего честь покойной, но вы можете ускорить и облегчить эту работу. Итак, я вас слушаю.
Сивухин и Пронина изобразили удивление и чуть ли не в один голос заговорили: ‘Да что вы, господин начальник? Помилуйте!
Мы такими делами не занимаемся и не то что не убивали или там продавали, а й в глаза никакой Ефимовой не видели’.
Я злобно на них взглянул:
‘Ну и рвань же вы коричневая, как я погляжу.
Слушайте вы оба: портниха Знаменская во всем созналась, девицы вашего заведения, которым ты, кстати говоря, обещал за болтливость выпустить кишки, рассказали и о приезде Знаменской с девочкой и тобой в Пасхальное воскресенье в ваш вертеп и о том, как ты ездил и вернулся с каким-то субъектом. Последний пробыл часа полтора в вашей хозяйской комнате с Ефимовой, причем оттуда доносились крики и плач, после его отъезда вы оба прошли в эту комнату и долго уговаривали и угрожали вашей жертве, после чего послышались удары, ее крик, и все смолкло, ты сбегал вниз в подвал, приволок ящик, и вы оба протащили его обратно вниз, причем в хозяйской девочки уже не оказалось. Вот твоя карточка (я показал фотографию), по ней тебя узнал и молодой Плошкин, сейчас находящийся в Пензе, и извозчик, которого ты нанимал у рынка в понедельник утром за полтинник на вокзал, и весовщик, взвешивавший твою посылку в Москву старику Плошкину — твоему бывшему хозяину (эту выдуманную улику я приплел для большего веса), наконец, если этого вам мало, то вот сегодняшнее показание твоей сожительницы, а вот письмо к старикам Плошкиным, якобы от сына, не только опытный человек, но и младенец скажет тебе, что оба документа написаны одной рукой, т. е. ею (и я ткнул пальцем на Пронину). Что же, и теперь еще будете запираться?’
Убийцы переглянулись, помялись, вздохнули, и затем Сивухин быстро заговорил: ‘Нет, господин начальник, что тут запираться, пропало наше дело по всем статьям: и люди выдали, и дура баба подвела (он сердито взглянул на Пронину). Наш грех — нечего скрывать. Расскажу все, как было, а вы, явите милость, похлопочите за нас, если можете’.
— Говори!…
— Да что тут говорить, вы и так все знаете. Ну, действительно, в воскресенье повстречал я в Лермонтовском сквере портниху, чтоб ей пусто было! — говорю ей, что вот, дескать, есть у меня человек, тысячу рублей дает — найди, мол, ему красавицу писаную, да такой привередливый, что пятерых уже забраковал. Есть, говорю, у вас ученица — сущая краля, вот бы ее подцепить, так и дело бы сделали. ‘Это вы, наверно, про Маньку Ефимову говорите?’ — отвечает. ‘Да, про нее’. А тут, как на грех, на ловца и зверь бежит: смотрим, а ейная девчонка по аллейке идет. Портниха сейчас же подозвала ее, приласкала, то да се, пятое-десятое, а затем и говорит ей: ‘Хочу тебе, Маня, удовольствие сделать, поедем сейчас к тете и этому дяде кофейку с гостинцами попить’. Девчонка подумала, поколебалась, но, между прочим, отвечает: ‘Что же, Марья Ивановна, ежели с вами, то пожалуй’. Уселись мы втроем на извозчика и поехали к нам. Дальше все было, господин начальник, как вы сказывали. Одно только скажу — видит Бог, не хотели убивать девчонки. Когда уехал господин, мы с нею (он кивнул на сожительницу), нагруженные разными пряниками, фруктами, с куском шелковой материи и сторублевкой в руках, вошли к Ефимовой в комнату. Сердешная сидела за столом, уронив голову на руки и ревмя ревела. ‘Эх, Манечка! — весело сказал я ей. — Есть о чем печалиться. Вот поешь лучше конфект разных да погляди, какое платье скроишь себе из этого шелка. К тому же вот тебе и целый капитал — сто рублевиков копейка в копейку…’ И куда тут!
Девчонка оказалась с норовом: сгребла конфекты на пол и, разорвав эдакие деньги, швырнула мне их в морду. ‘Вы, — говорит, — подлые люди, заманили меня сюда, обесчестили, а теперь откупаетесь. Нет, — говорит, — отпустите меня, я все матери расскажу, и вас по головке за то не погладят’.
‘Ну и дура ты, — говорю, — желаешь срамиться. Расскажешь матери, а мы от всего отопремся, тебе же хуже будет. Годика через два-три захочешь замуж, а никто и не возьмет — порченая, скажут.
Ну, словом, господин начальник, я уж и так, я уж и сяк, и лаской, и угрозой — не помогает: стоит на своем, расскажу да расскажу все как есть. Тут взяла меня злоба да и страх: эка подлая, а что, ежели и впрямь пожалуется?! Подошел я к ней, схватил крепко за плечо и говорю: ‘Остатний раз тебя спрашиваю — хочешь дело по-хорошему кончить?’ А она как плюнет мне в харю!
Тут я не стерпел, выхватил из кармана нож да как шарахну ее в грудь, ажио косточки захрустели. Крикнула она, повалилась на пол и не шевельнулась, губы побелели, от личика кровь отлила, ну, словом — преставилась! Обтер, не торопясь, я нож об подкладку пинжака, перевел дух, поглядел на Авдотью (он опять кивнул на Пронину). Что же таперича делать будем, — сказал я, — ведь эдакое дело среди бела дня, опять же девицы могли подслушать аль подсмотреть. Авдотья мне говорит: ‘Завяжем ее в куль, спрячем под кровать, а на ночь глядя отнеси ты ее куда-нибудь в чужой сад или огород’. — ‘Ну и дура, — говорю, — завтра же полиция найдет и обознает девчонку, схватят портниху, она нас выдаст, и не пройдет месяца, как будем мы с тобой шагать по ‘сибирке’. Прочел я, господин начальник, как-то в газетах, что нынче в моде трупы в корзинках рассылать, и подумал: ‘Самое разлюбезное дело’. Действительно — приволок ящик снизу, припас клеенку, веревки и солому, схватил топор да и разрубил тело на 4 части. Ну, конечно, для неузнаваемости поцарапал ей личико.
Пока я укладывал куски да закупоривал ящик, Авдотья схватила тряпки (платье и бельишко покойной) и, вылив всю воду из умывальника и графина, старательно замыла кровь на полу и спрятала тряпки под кровать. Дальше было все как вы сказывали’.
С волнением выслушал я повествования Сивухина — эту странную смесь какой-то жестокости и чуть ли не мягкосердечия, нередко свойственных русским преступникам.
— Кому же ты продал ее? — продолжал я допрос.
— Да Бог его знает — назвался Абрамбековым, говорит, из Тифлиса, а в Пензе будто проездом.
— ты почем знаешь? Может, он все наврал?
— Не должно этого быть. Когда я за ним ездил в гостиницу ‘Россия’, то он там значился в 3-м номере.
— Почему ты послал труп старику Плошкину?
— Да как вам сказать, ваше высокородие. Тут дня за три до этого я на Московской улице встретил евонного сынка. Он-то меня не видел, а я сразу обознал, да и слыхал уже ранее, что одну из наших богачих за себя берет, стало быть, сватается. Отец же евонный сущая собака, я у него долго в приказчиках служил, а затем он меня выгнал. Вот и подумалось мне: подшучу над стариком, пошлю ему суприз к Светлому праздничку. Сам, конешно, писать письма не стал, а приказал Авдотье.
Отослав их обоих по камерам, я вызвал портниху. Допрос Знаменской мне представлялся более сложным: ведь в сущности, кроме показаний Сивухина, никаких других улик по делу именно Ефимовой против нее не имелось. Девицы заведения лица ее не разглядели, убитая встретилась с нею в Лермонтовском сквере случайно, таким образом, при отсутствии сознания, показания Сивухина могли бы быть признаны судом присяжных спорными. Я решил огорошить ее совокупностью неожиданностей, сбить с толку и вырвать признание, не дав ей времени трезво взвесить серьезность имеющихся у меня против нее данных.
Вошла она в кабинет не без жеманства и с деланным любопытством спросила:
— Скажите, мосье, за что я арестована?
— За участие в убийстве Марии Ефимовой, мадам.
— Ой, да что вы! Я Манечку любила как родную дочь и до сих пор по ней плачу, — и, вытащив платок, она приложила его к глазам.
— Оттого-то вы продали ее Сивухину?
— Помилуйте! Я такими делами не занимаюсь да и Сивухина никакого не знаю.
Я резко сказал:
— Мне тут некогда терять с тобой время. Я начальник Московской сыскной полиции и работаю по этому делу две недели.
Мои люди за тобой следили денно и нощно, и мне известен каждый — твой шаг. Ты там у себя на Пешей чихнешь, а мои люди это видят и слышат.
— Ну уж это извините. У меня в квартире, окромя своих, никого нет.
— Напрасно так думаешь. Вот тебе для примера: видишь эти 4 пуговицы, зеленые с белыми полосками, что нашиты у тебя спереди на блузке? Мне и то известно, что в лавке их не покупала, а приобрела у оборванца заведомо краденый товар за четверть цены.
Портниха опешила но, оправившись, заявила:
— Не знаю, про какого оборванца вы говорите и кто он таков.
Я быстро напялил на голову заранее заготовленную рваную, кепку, уже раз служившую мне, придал лицу обрюзгшее выражение и, посмотрев осоловевшим взглядом на Знаменскую, хрипло произнес:
— Кто я таков — об этом знает Волга-матушка.
Портниха чуть не упала навзничь:
— Ой, да! Что ж это? Матушки мои! Он, ей-Богу, он!…
Я снова принял прежний вид:
— Поняла теперь?
Несколько успокоившись, она проговорила:
— Ну, уж извините меня, господин начальник, сознаюсь, действительно соблазнилась тогда, уж больно подходящий товар вы предлагали. В этом виновата — каюсь. Ну, а что насчет Манечки или там вообще какого-нибудь сводничества — это уж извините, я честная женщина.
— В последний раз предупреждаю тебя, что если ты будешь и дальше врать и отпираться, то дело твое дрянь, на снисхождение суда не рассчитывай, помни — мне все известно!
— Я не отпираюсь, сущую правду говорю.
— Николай Александрович, пожалуйте сюда, — позвал я громко.
В кабинет вошел Сергеев и, ‘любезно’ расшаркнувшись перед портнихой, спросил:
— Ну, как наши дела с ангелом?
Трудно передать словами выражение, изобразившееся на лице Знаменской: множество оттенков сменилось на нем, но доминирующим оказалась полная обалделость, тут же разрешившаяся обильными слезами и полным покаянием.
В этот же день были наведены справки в гостинице ‘Россия’ об Абрамбекове. По прописке он оказался тифлисским коммерсантом, армянином, выехавшим из Пензы с неделю назад. Я тотчас же срочно телеграфировал в Тифлис, и арестованный Абрамбеков был вскоре перевезен в Пензу и заключен в местную тюрьму.
Вся эта компания месяца через два предстала перед судом и понесла возмездие: Сивухина и Пронину приговорили по совокупности преступлений к 20-ти годам каторжных работ, Абрамбеков был обвинен в насилии и получил 8 лет каторги, по отношению к Знаменской суд признал наличие лишь сводничества и отверг ее причастность к убийству. Таким образом, она отделалась всего 3-мя годами тюремного заключения.
Через год с лишним пензенский полицеймейстер В. Е. Андреев был переведен на службу в Московскую сыскную полицию по моему ходатайству. Вспомнив про пензенское дело, я как-то спросил его о матери убитой девочки. ‘Судьба к ней безжалостна, — сказал Андреев. — Она не оправилась от постигшего ее тяжкого удара и принялась пить, благо вино было всегда под рукой. Акцизное ведомство, зная ее трагедию, долго щадило ее, но она перешла всякие границы, и местному управляющему акцизными сборами в конце концов пришлось приказать ее уволить. Тут она быстро покатилась по наклонной плоскости, распродала и пропила все свое скудное имущество и превратилась в оборванную, вечно пьяную нищенку: слоняется по улицам, собирает копейки и тут же их пропивает.
Как помните, по ее настоянию останки дочери были перевезены за казенный счет в Пензу и похоронены на местном кладбище. И представьте себе, как странно — эта женщина, потерявшая облик человеческий, сохранила в душе своей несокрушимую трогательную любовь к погибшей дочери. Чуть ли не ежедневно можно было ее видеть у заветной могилы, проливающей горькие слезы, что не мешало, впрочем, ей иногда тут же и напиваться. А как-то прошлой осенью эта несчастная женщина была найдена распростертой на могиле с перерезанным горлом, причем факт самоубийства был, конечно, установлен. Могила убитой девочки неведомо кем содержится в порядке: всегда обложена свежим дерном, деревянный крест и решетка время от времени кем-то подкрашивается, с ранней весны до поздней осени на могильном холмике виднеются незатейливые букетики ландышей, фиалок, незабудок и васильков.
Любая гимназистка, епархиалка и простолюдинка укажет вам сразу могилу Ефимовой. И крепко держится поверие, что молитва, творимая на этой могиле, особенно угодна Богу. Слывет же эта могила под именем ‘Маниной могилки’.

Рыжий гробовщик

В одно летнее утро 1910 года, едва я начал свой утренний служебный прием, как мне доложили, что уже более часа меня ожидают две старых женщины.
— Зовите.
В кабинет вошла старуха, лет 60, полная, довольно хорошо одетая, за ней следовала другая женщина, примерно тех же лет, с наколкой на голове и шалью на плечах.
— Пожалуйста, садитесь! — сказал я им. — Чем могу служить?
Первая, казавшаяся госпожой, села в кресло, вторая, по виду экономка, нерешительно опустилась на стул.
Сидящая в кресле заговорила:
— Я к вам, т. Кошков, по делу. Я жена, т. е. не жена, а с позавчерашнего дня вдова (тут она приложила платок к глазам и всхлипнула) купца 1-й гильдии Ивана Ивановича Баранова, Агриппина Семеновна Баранова, проживаю в собственном доме на Мясницкой близ Главного почтамта, квартира наша в 3-м этаже на улицу. Третьего дня к вечеру супруг мой, давно страдавший сердцем, скоропостижно скончался. Дома была я, Егоровна, — и она указала на свою соседку, — это, так сказать, моя экономка и компаньонка, живет у нас более тридцати лет в доме. Кухарка же, как нарочно, отпросилась на три дня, около Коломны, в деревню.
Поднялся переполох, суматоха. Вызвали мы по телефону и сына, живущего на Кузнецком мосту, и ближайшего доктора. Да что доктор? Известное дело — помер человек. Погоревали, поплакали, обмыли покойника да положили в гостиную на стол. К ночи сын уехал к себе, а я с Егоровной улеглись в спальне по соседству с говтиной. Спали мы плохо и мало — какой уж тут сон! — а с раннего утра начались заботы и хлопоты. Здесь, сударь, я начну вам рассказывать такое, чего вам, наверное, и в жисть слышать не приходилось! Однако говорить я буду сущую правду и в свидетельницы захватила вот ее, Егоровну, она вам подтвердит.
Так вот: вчерась, чуть встали мы с Егоровной, эдак часиков в 8, вдруг слышим звонок на кухне. Подошла Егоровна к двери и спрашивает: ‘Кто там?’ А ей в ответ женский голос: ‘Во имя Отца и Сына и Святого Духа, откройте!’ Егоровна открыла, и в кухню вошла, низко поклонившись, монашенка, эдакая красивая, худенькая, бледненькая, с большими печальными глазами. В руках она держала какую-то священную книжку и, обратясь к нам, промолвила:
‘Люди говорят, что у вас в доме покойник, так позвольте мне помолиться за его душу и почитать над ним. Я монахиня из Новодевичьего монастыря’. Подумав немного, я ответила: ‘Что же, голубушка, рады будем. А сколько вы за свой труд возьмете’. Она улыбнулась и ответила: ‘Я это для спасения души своей делаю. Коль угодно вам будет пожертвовать что-либо на монастырь — дадите, а коль достаток, не позволяет — я и так спасибо скажу’.
Тронула она мою душу такими словами. ‘Проходите, — говорю, — к покойнику, Бог вас за это благословит!’
Только что устроилась она в гостиной у усопшего, опять звонок, и входит высокий, ярко-рыжий мужчина, эдакий краснощекий, с симпатичным лицом и говорит со вздохом: ‘Слыхали мы, что Иван Иванович скончаться изволили, Царство им Небесное! Хороший был человек! Я буду гробовщиком с Лубянской площади. Покойничек в свое время поддержал меня и много добра причинил. Так вот-с и я хочу ему хошь чем-нибудь отслужить. Сколочу ему гробик дубовый да обтяну первосортным глазетом и возьму с вас всего лишь за один материал по своей цене, а работу в счет не поставлю.
Разрешите с покойного снять ‘мерку’. На всякий случай я спросила:
‘А сколько вы возьмете с меня?’ А он: ‘Десять рублей’.
Вижу, действительно цена очень низкая. ‘Что ж, — говорю, — пожалуйста, проходите, снимайте мерку’. Подошел он к Ивану Ивановичу, перекрестился, поцеловал в лобик и даже рукавом глаза вытер. Снявши мерку, он сказал: ‘Беспременно сегодня же вечером доставлю вам товар на дом, будьте покойны и не сумлевайтесь!’ — и, простившись, ушел.
Потянулся грустный день. Утром и вечером отслужили панихиды, весь день заезжала родня, и, наконец, к часам 10 вечера мы остались в столовой с Егоровной одни, и лишь тонкий голосок читающей монахини глухо доносился из гостиной. В одиннадцатом часу гробовщик со своим помощником тяжело внесли большой дубовый закрытый гроб и, поставив его в гостиной на полу рядом с покойником, сказали: ‘Весь день работали и вот-вот только сейчас закончили. Нынче уж время позднее, а завтра рано утром мы придем и, если угодно, поможем вам переложить со стола покойничка, так что к дневной панихиде все будет в порядке’. Поблагодарив их, я заплатила 10 руб., и они ушли.
Допили мы чай с Егоровной, обошли, как всегда, всю квартиру, посмотрели под диванами и за сундуками, удостоверившись, что кухонная и парадная двери заперты на крюки, цепочки и ключи, пришли в спальную и начали приготовляться ко сну. Помянули мы и прошлое. ‘Помните, Агриппина Семеновна, — говорит мне Егоровна, — как покойничек осерчали на меня, когда мы еще жили у Никитских ворот? А по совести скажу, ни в чем я тогда не была виновата’. — ‘Да что говорить про это, мало ли чего бывало’, — отвечаю я. Помолчали. А затем я продолжаю: ‘Вот отец Николай говорит, что душа умершего сорок дней не отлетает, а пребывает на прежнем местожительстве человека. Опять-таки слыхала я от ученых людей, что духи человеческие могут приходить к людям и что хотя мы их не видим, но они незримо присутствуют, слышат нас и все понимают. Мы с тобой разговариваем, Егоровна, а дух покойничка, быть может, стоит за тобой али за мной да и прислушивается’. — ‘Господи, Твоя воля! Какие ужасти вы говорите, Агриппина Семеновна!’ — сказала Егоровна и спешно перекрестилась, косясь во все стороны. В гостиной что-то громко хрустнуло. Мы обе так и присели и впились глазами в полутемную, настежь открытую гостиную. Вдруг наша монахиня дико взвизгнула и влетела как помешанная к нам с бессвязным криком: ‘Аминь, аллилуйя, покойник встает, просит души своей!’ В это время свечи, стоявшие у гроба, потухли, комната озарилась, и мимо нас пролетела по воздуху крышка гроба, брошенная невидимой рукой, и с шумом пала на пол, глазетовым крестом вверх. Мы все трое в ужасе свалились на пол. Шум и свист в гостиной продолжались, послышались шаркающие шаги, и в дверях появилась белая фигура с протянутыми руками. Головой не поручусь, что то был усопший, так как лицо было прикрыто как бы кисеей, однако пушистые седые усы выбивались из-под кисеи, и из-под савана торчал такой же лысый череп. Тут со страха все мы потеряли сознание. Сколько часов мы пролежали так — не знаю, однако когда я очнулась, светало. Я принялась расталкивать и приводить в чувство Егоровну и монахиню. Все кругом нас было тихо и даже крышка гроба куда то исчезла. Все еще щелкая зубами от страха и крестя воздух, мы, прижимаясь друг к другу, подошли к дверям и заглянули в гостиную. Там все было по-прежнему в порядке. Супруг мой, как’ вчера, лежал на столе, рядом с ним стоял на полу гроб, плотно закрытый крышкой. Хоть до ужасти было боязно нам, мы все же, читая молитвы, подошли к гробу и с трудом приподняли крышку.
Гроб был пуст. Так же, держась друг за друга, пробрались мы в мужнин кабинет. Войдя в него, я ахнула — все ящики письменного стола были выдернуты и валялись по полу, крепкий дубовый шкаф, стоящий в углу, где муж хранил деньги и мои бриллианты, был взломан. Хоть жалко мне стало пропавшего, но страх отлег от сердца: стало быть, то были просто воры. Но монахиня, глядя мне прямо в глаза, залепетала: ‘Какие воры, какие воры?! Ведь я собственными глазами видела, как покойник встал со стола и направился на меня с протянутыми руками. Тогда-то я и вскрикнула и кинулась к вам. Нет, свят, свят, свят! Здесь нечистая сила!’ Мы прошли в прихожую и кухню и осмотрели двери. Замки, цепочки и засовы были в порядке, как мы их оставили с вечера. Осмотрели и окна — все заперто и цело. ‘Вот видите, — сказала монахиня, — выходит по-моему. Будь то воры, куда бы им деваться? Ведь не сквозь стены же они прошли! Нет, уж вы как хотите, а отпустите меня, я читать больше не буду. Надо думать, покойник ваш имел на душе своей грех смертный, вот он и не знает покою’.
От осмотра квартиры и от слов монахини ужас меня снова охватил. Как мы с Егоровной ни уговаривали монахиню остаться, она настояла на своем и ушла, отказавшись от трех рублей, мною ей за труды предложенных, сказав: ‘Нет, ваши деньги нечистые, и нам их не надобно’.
Накинули мы с Егоровной пальтишки да и махнули к сыну на Кузнецкий. Рассказала я ему все, что случилось с нами за ночь, а он и говорит: ‘Удивительное, — говорит, — мамаша, дело. У вас все не как у всех людей! Видано ли, чтобы покойники вставали да ходили?! А вот захотите к тетеньке пойти в гости, пожелаете надеть кольцо или там кулон какой, ан бриллиантов ваших и нет! — и он даже в сердцах показал мне кукиш. — А это вы, между прочим, мамаша, глупость сделали, что отпустили монашку.
Я понимаю так, что она воровка-то и есть’. — ‘Что ты, — говорю, — Сашенька, какая она там воровка, испугалась она не меньше нашего, да и личность у нее эдакая богобоязненная! Окромя того, была же она с нами в спальне, когда родитель твой свирепствовал.
Ежели бы то был вор, то откуда ему взяться? С вечера двери мы с Егоровной заперли, прошли через гостиную в спальню и в гостиной никого чужих не было, а из спальни до самого крика монахини без перерыва слышали ее чтение, стало быть, не могла она отлучиться и впустить кого-нибудь’. — ‘Эх, мамаша, — сказал мне сын, — поезжайте-ка вы скорее в сыскную полицию к г. Кошкову, он специалист по эдаким заковыристым делам, расскажите ему всё в точности, как было, и попросите помощи. А на сегодняшнюю панихиду я, между прочим, не приеду, а то вы мне такого наговорили, что даже в нерасположение привели. Ах, мамаша, сваляли вы дурака с монашкой!’
Я послушалась Сашеньки и приехала к вам. Помогите! В точности ли я все рассказала, Егоровна? — обратилась она к своей спутнице.
— Аккурат все, как было. Готова хоть сей минуту под присягу! — отвечала Егоровна.
— Скажите, пожалуйста, знает ли кто-нибудь о том, что с вами случилось, а также о том, что вы обратились ко мне? — спросил я.
— Ни единая душа, кроме сына. Да и тот до поры до времени приказал мне строго держать язык за зубами.
— Прекрасно, и придерживайтесь этого, никому ни одного слова, иначе вы можете испортить все дело. Вам не известны, конечно, имена монахини и гробовщика?
— Нет, знаю только, что она из Новодевичьего монастыря, а он имеет где-то мастерскую на Лубянской площади.
— Когда у вас назначена дневная панихида сегодня?
— В два часа.
Я посмотрел на часы, было около 12.
— Вот что мы сделаем. Я в качестве знакомого вашего мужа приеду к вам лично на панихиду, видоизменив несколько свой внешний облик. Я сам хочу осмотреть всю вашу квартиру. Быть может, я смогу вам помочь и верну вам ваши бриллианты и деньги.
Кстати, вернувшись домой, сейчас же закройте кабинет на ключ, никого туда не впускайте и не входите туда сами.
Баранова в точности обещала выполнить мое требование и действительно его выполнила, судя по тому, что ни единой газетной строчки об этом сенсационном происшествии не появилось в течение довольно долгого времени.
Заинтересовавшись оригинальностью дела, я энергично принялся за розыск. Загримированным присутствовал я на панихиде и задержался в квартире, дав уйти всем посторонним. Я лично произвел самый тщательный осмотр как всего помещения вообще, так и гроба и кабинета в частности, но ровно ничего сколько-нибудь наводящего на след мне обнаружить не удалось: ни одного принадлежащего ворам предмета, ни одного оттиска пальцев на чем бы то ни было. Очевидно, наглые и опытные преступники работали в перчатках.
Единственное обстоятельство, остановившее на себе мое внимание, была очевидная осведомленность воров о месте нахождения ценностей: не только ни одна комната, кроме кабинета, не была тронута, но и в самом обширном кабинете целый ряд хранилищ остался неприкосновенным, и пострадали лишь стол и дубовый шкаф в углу, о коих упоминалось выше. Было сильно похоже на то, что кто-то осведомил воров о подробностях домашнего порядка.
Покончив с осмотром, я обратился к Барановой:
— Скажите, у вас не может быть подозрений о причастности Егоровны к этому делу?
— Что вы, что вы! Господь с вами! — замахала она на меня руками. — Егоровна — мой верный друг, душой за меня всегда болеет, при мне неотлучна и не то что родных или друзей, а и знакомых, окромя меня, никого не имеет.
Подумав, я спросил:
— А что скажете вы насчет вашей кухарки, уехавшей в Коломну?
— Да что? Матрена — баба хорошая, живет у меня десятый год, ни в чем не замечена, дело свое справляет хорошо. Одно только — болтлива, как сорока, да со двора любит отпрашиваться.
— Куда же она ходит?
— Господь ее ведает, говорит, что к родне, а я не интересуюсь.
— Вот что мы с вами сделаем, — сказал я Барановой, — продолжайте держать с Егоровной и сыном вашим в секрете не только вмешательство полиции в это дело, но и самый факт случившейся покражи. Боже упаси, не сообщайте ничего и вашей Матрене. Кстати, когда она приезжает?
— Да жду ее завтра утром.
— Прекрасно. Ваше дело до того заинтересовало меня, что я желаю лично допросить вашу Матрену, но хочу при этом сделать так, чтобы она не подозревала ни о допросе, ни о моей служебной роли. Для этого мы сделаем так: послезавтра вечером я являюсь к вам в качестве страхового агента, у коего в свое время была якобы застрахована жизнь вашего покойного мужа. Вы расскажите поярче вашей кухарке о том, как много зависит от меня ускорить выдачу вам страховой премии, о том, какой нужный я для вас человек, и т. д. Приготовьте хотя бы и самый скромный ужин, но непременно в несколько блюд, словом — с частой переменой тарелок, чтобы по возможности дольше и чаще видеть прислуживающую Матрену, Баранова обещала исполнить все в точности.
В этот же день заезжал к ней мой полицейский фотограф и, привезя в круглой коробке, под видом венка, фотографический аппарат, сделал несколько снимков с гроба. Эти снимки были разосланы по всем гробовщикам Москвы, вместе с требованием сообщить, не у них ли изготовлялся за последние два дня означенный гроб, и если да, то кем из заказчиков был он взят из мастерской.
Подробное описание украденных драгоценностей, а их имелось, по словам Барановой, на тридцать тысяч, было дано всем ювелирным магазинам Москвы, равно как и номера похищенных процентных бумаг, найденных в записной книжке покойного, посланы во все кредитные учреждения Империи.
Для очистки совести я послал даже местного надзирателя в Новодевичий монастырь, но, как и следовало ожидать, результатов никаких не получилось: искомой по приметам монашки там не оказалось.
Все эти меры, казавшиеся вполне необходимыми, однако не пригодились мне. Дело раскрылось довольно неожиданно и просто.
Пропустив день похорон, я, как это было условлено, вечером явился к Барановой в не очень элегантном пиджаке и розовом галстуке. Матрена, получившая, очевидно, соответствующие указания, крайне приветливо меня встретила и, снимая с меня пальто, заботливо справилась:
— Что, сударь, поди, промокли? Дождь-то, дождь-то какой!
Просидев с хозяйкой и Егоровной с часок в гостиной, я был приглашен в столовую поужинать чем Бог послал. Послано было Господом немало, и стол Барановой ломился от расставленных яств и питий. Матрена, подперев голову рукой, умильно взирала на стол и хозяев. Первую рюмку я выпил за упокой души усопшего, сказав:
— Вот жизнь человеческая! Сегодня жив, здоров, полон сил, а завтра и всему конец.
Матрена тихо всхлипнула.
— Да, — сказала Баранова, — все покойничка жалеют, как родного. Да вот хоть бы Матрену взять в пример: что он ей? не родственник какой, а как вчера убивалась на похоронах!
— Да, — сказал я, — хорошо еще, кто при своем капитале живет, тому хоть жизнь в удовольствие, а помрет — так опять таки честь честью похоронят. Не то что наш брат: бегаешь, работаешь, страхуешь других, а самого себя — не то чтоб застраховать, а и гроба, поди, не на что будет купить. Вот нынче все так дорого стало.
— Это вы справедливо изволите говорить, сударь! — сказала Матрена. — Ни к чему доступа нет. Вот хотя бы и гробы, за сосновый неказистый 15 целковых требуют, а ежели дубовый, да попредставительней, то и полсотни, а то и более отваливай.
— Ишь, кухарочка-то ваша — на все руки молодец, — обратился я к Барановой. — Не только цены на продовольствие в точности знает, но и по части гробов специалистка.
— Да как же не знать-то мне, барин, коль племянник мой весь прошлый год у гробовщика работал?
— Ну, что ж, Матреша? Коль помру — протекцию окажете и от племянника гроб подешевле достанете?
— И рада бы услужить, — отвечала она простодушно, — да не смогу: племянник мой давно уже ушел от гробовщика, опосля служил на заводе, потом приказчиком, а ныне второй месяц без работы ходит.
— Что же он у вас такой неуживчивый?
— Да не ндравится ему сидячая служба. Мне бы, говорит, ходить по городу да видеть людей.
— Это он верно говорит, — сказал я поощрительно, — что может быть скучнее сидячего дела?
Выпив еще стакан вина, я, симулируя легкое опьянение, откинулся непринужденно на спинку стула и проговорил:
— Вот что я вам скажу, Матреша: я хоть человек и не богатый, а, однако, вкусно поесть люблю. Вы, честное слово, разуважили меня своей стряпней, и я хочу отблагодарить вас, как могу. Устрою-ка я вашего племянника к нам в страховые агенты, нынче у нас и вакансия имеется. Дело как раз по нем, — не сидячее. На первых порах жалованья 40 руб. положат да процентные отчисления за застрахованных. Одним словом, — работать будет, до сотни выгонит в месяц. Пять лет тому назад и я с этого начал, а нынче, слава Тебе Господи, больше 200 зарабатываю.
Обрадованная Матрена поставила передо мной тарелку с чудовищной порцией индейки:
— Заставьте, сударь, за себя век Бога молить, похлопочите за моего племянничка, а то сегодня утром я забегала к нему, поклоны передала да гостинцы из деревни, он мне говорит: ‘Ежели я, тетенька, за эти три дня не подыщу места, то и махну в деревню, там прокормиться легче’.
Пригубив еще рюмку, я задумчиво сказал:
— Одно только в нашем деле нужно: чтобы человек был толковый, хорошо грамотный и чтобы физиономию имел эдакую приветливую, обходительную, чтобы умел к клиенту подойти и уговорить его.
— За этим дело не станет: мой Николай — разбитной малый, кончил городское училище и сам мужчина хоть куда: высокий, статный, красивый.
Я спросил как бы невзначай:
— Блондин или брюнет?
Матрена слегка помялась и конфузливо ответила:
— Нет, извините, он у нас рыжий.
— Егоровна, принеси-ка мне валерьянки с моей полочки, — сказала Баранова, — а то что-то сердце все колотится.
Я, как ни в чем не бывало, продолжал:
— Что ж, и рыжий цвет волос недурен, а к тому же у рыжих и цвет лица всегда хороший.
— Сущую правду изволите говорить, барин, и племянник мой румян, как красная девица.
— Ну, так ладно, Матреша! — сказал я. — Завтра же напишу вашему племяннику, а то, пожалуй, лучше и сам заеду, если по пути будет. Ведь не на краю же города он у вас живет?
— Какой там! Здесь близехонько, на Юшковом переулке, дому номер 4. Как войдете со двора, направо стоит деревянный флигель, а на нем вывеска ‘Столярная мастерская’. В этом флигельке живет столяр да брат его с женой, племянник же снимает у них комнатушку.
— А звать-то как? Как спросить вашего племянника?
— Николай Семенов Буров.
— Ладно, не забуду и часика в 2-3 заеду.
Докончив ужин и посидев еще с полчаса, я распрощался с Барановой и Егоровной. Матреша, помогавшая мне надевать пальто, еще раз рассыпалась в благодарностях и заявила, что рано утром сбегает предупредить племянника о моем посещении.
Я вернулся к себе на Гнездниковский. Часов до 2 ночи я разбирался в срочных поданных мне рапортах, а затем, усадив 4-х агентов в свой автомобиль, я помчался на Юшков переулок. Без труда нашли мы флигель столяра, стуком разбудили его обитателей и врасплох предстали перед ними.
— Мы к вам с кладбища, — сказал я, — прямо от купца Баранова, прислал он поклоны и тебе, рыжий гробовщик, и тебе, читавшей над ним монахине, и тебе, лысоголовому покойнику, — обратился я к столяру.
Они растерянно переглянулись.
— Ну, где тут у вас запрятаны бриллианты и процентные бумаги покойного?
Как по команде, все четверо скорчили удивленные лица и в одно слово спросили: ‘Какие?’
— Какие? Не знаете? Ну, ладно, поищем.
Мои люди принялись за обыск. Часа три возились они в квартире и, наконец, обнаружили небольшой кожаный мешочек, висящий на длинной проволоке в трубе от печки. В нем оказались похищенные бриллианты. В соломенном тюфяке рыжего племян ника были обнаружены и процентные бумаги. В углу, в соре, были найдены куски белого глазета. Запираться являлось бесцельным, и мошенники покаялись. Гроб, оказывается, они сколотили сами, лег в него лысый столяр, рыжий же с братом столяра отнесли его к Барановой. Роль монахини выполняла жена брата.
Когда в 7-м часу утра мы выводили арестованных из дому во двор, то натолкнулись на Матрену. Завидя это печальное зрелище, она сильно удивилась и напугалась, но узрев меня и услышав распоряжения, мной отдаваемые, она прямо окаменела.
Выходя на улицу, я обернулся на Матрену: она все не шевелилась, разинутый рот, широко раскрытые глаза провожали меня.
Иногда и теперь мне кажется, что Матрена все продолжает стоять на том же на том же месте и поныне.

Ложная тревога

Случай, о котором я хочу здесь рассказать, произошел в самом начале девятисотых годов.
Я в качестве помощника заменял начальника Петербургской сыскной полиции В. Г. Филиппова, находившегося в то время в отпуску. Однажды докладывают мне, что какой-то господин желает меня видеть по срочному делу.
— Просите!
В кабинет вошел молодой человек, благообразного вида, хорошо одетый. Скорбное выражение его лица меня сразу поразило, какая-то неподвижность в воспаленных глазах, морщинка печали между бровей, потрескавшиеся сухие губы — словом, такие лица мне приходилось наблюдать либо у глубоко потрясенных горем, либо у людей несколько суток подряд не спавших.
Он тяжело опустился в предложенное кресло и тотчас же заговорил:
— Я приехал к вам по весьма грустному и совершенно интимному делу. У меня пропала жена. Я именно настаиваю на выражении ‘пропала’, так как она не сбежала и не уехала от меня с кем-либо, а просто-таки исчезла в одно печальное утро.
Я удивленно поднял брови, он продолжал:
— Не удивляйтесь, я сейчас вам все объясню. Конечно, о самом факте исчезновения жены не может быть секрета, об этом уже знает вся родня и немалая часть наших друзей и знакомых, но тут имеются подробности, о каковых я буду вынужден вам упомянуть, усиленно прося вас о сохранении их в тайне.
— Об этом вы можете не беспокоиться. Расскажите, пожалуйста, возможно подробнее, как произошло это грустное событие, не упуская ничего, так как иной раз и несущественная на первый взгляд деталь дает ключ к искомой разгадке.
Мой посетитель, по врученной им мне карточке оказавшийся Александром Ивановичем Рыкошиным, принялся рассказывать.
— Пять лет тому назад я окончил училище правоведения и начал службу в Министерстве юстиции. Разделавшись со школьной скамьей и начав свободную самостоятельную жизнь, я со свойственным молодости пылом жадно набросился на всевозможные столичные удовольствия и, строго говоря, в течение добрых трех лет, что называется, прожигал жизнь. Чуть ли не все вечера я проводил в излюбленном мною ‘Аквариуме’, где положительно каждая собака меня знала. Однако в конце третьего года со мной случилось то, что обычно случается с людьми. Я встретил девушку моего круга, полюбил ее и вскоре женился. Тут для пользы дела я попытаюсь вам изобразить возможно точнее тип моей жены, отбрасывая, поскольку сумею, всякую к ней пристрастность. Мимочка (мою жену зовут Мария Александровна) принадлежит к тому сравнительно редкому сорту женщин, который наиболее близко подходит к моему идеалу. Воспитывалась она в Смольном институте, обожает цветы, танцы, шоколад миньон, духовной пищею ее являются по преимуществу французские романы. Она беззаботна, легкомысленна и о жизни, разумеется, не имеет ни малейшего представления. Огорчения не оставляют в ней глубокого следа.
Всегда она свежа и весела, как майское утро, и, конечно, так называемые проклятые вопросы не смущают ее покоя. Выходя замуж, она была увлечена мною со всем свойственным ей обожанием и пылом. Первые месяцы нашего супружества протекли, как и полагается, вне времени и пространства. Прошлым летом я брал отпуск, и мы совершили с ней очаровательную поездку в Крым, прожили мы там два месяца, обзавелись кое-какими новыми знакомствами, затем вернулись в Петербург, где и провели всю зиму.
В этом году я не смог взять отпуска, но, не желая оставлять Ми мочку в душном раскаленном городе, я нанял ей дачу в Новом Петергофе, куда она и переехала еще в мае месяце. Аккуратно, каждую субботу, я приезжал к ней и оставался в Петергофе до понедельника. Однако должен вам покаяться, что поведение мое по отношению жены было небезупречно. Оставшись на летнее время в Петербурге один и зажив снова, так сказать, на холостую ногу, мне захотелось тряхнуть стариной, и я снова зачастил в ‘Аквариум’. Все шло гладко весь июнь. Как вдруг в начале июля, точнее говоря, три дня тому назад, довольно неожиданно приезжает Мимочка в город для какой-то примерки нового летнего платья и говорит мне:
— Знаешь, Шура, я решила остаться до завтрашнего утра, а сегодня вечером ты свези меня в ‘Аквариум’. Я бы хотела посмотреть, что это такое. Я так много слышала и от Фифи, и от Зизи (ее подруги по институту), что меня положительно разбирает любопытство.
Я так и подпрыгнул. Напрасно принялся я уговаривать ее, выставляя ей всякие существенные и несущественные доводы, но нужно знать мою Мимочку: чем больше противоречишь ей, тем страстнее настаивает она на своем. В результате Мимочка расплакалась, растопалась на меня ножками и поклялась отравиться, если я не исполню ее требования. Сами понимаете, что оставалось делать!
— и он широко развел руками. — В результате в двенадцатом часу ночи с сжатым сердцем и Мимочкой подъезжал я к ‘Аквариуму’. Едва мы вошли в ворота сада, как со всех сторон меня почтительно приветствовали швейцары и лакеи. Я старатель но делал удивленное лицо, отвечая на их поклоны. Мимочка на меня подозрительно покосилась и сухо сказала: ‘Ты, Шура, здесь словно у себя в департаменте! Все тебя знают, все тебе кланяются’.
Я пробормотал нечто невнятное, что-то со ссылкою на прежние холостые времена. Мимочка промолчала. Но судьба меня решительно преследовала. На повороте какой-то аллейки, словно из-под земли, вдруг вынырнула Шурка Зверек, одна из петербургских див, и принялась меня радостно приветствовать ручкой. Мимочкины пальчики впились в мою руку. ‘Черт знает что такое! — сказал я громко. — Пьяна как стелька и принимает меня, очевидно, за другого’. И на этот раз Мимочка удовлетворилась.
Проходя мимо открытой веранды ресторана, Мимочка непременно пожелала поужинать. Я было попытался отговорить ее, но Мимочка категорически мне заявила, что, в случае отказа, немедленно и публично разрыдается. Я, разумеется, уступил, но чтобы выиграть время, предложил ей поужинать после дивертисмента и повлек ее в так называемый ‘железный’ театр. Тут я преследовал две цели: мне казалось, что в театре я буду более защищен от случайных встреч, а кроме того, успею в антракте сбегать в ресторан и оставить за собой столик в углу за колонной, подальше от нескромных и любопытных взоров.
Мимочка потащила меня в первый ряд, в середине которого мы и заняли места. Прижимаясь к Мимочке, я боязливо покосился направо и налево и с тоскою заметил несколько размалеванных, увы, чересчур знакомых лиц. Я, разумеется, не помню программы, не до нее мне было! Но Мимочка, впервые в жизни присутствуя в шантане, была в восторге и чуть не хлопала в ладоши. ‘Смотри, Шура, какая душка эта в ‘бебе’. ‘Ну и бесстыжая!’ — сказала она про какую-то шансонетку, пропевшую, задравши ноги, какой то куплет, вроде:
Люблю мужчин я рыжих,
Коварных и бесстыжих…
Едва дождавшись антракта, я полетел заказывать столик, рекомендовав Мимочке сидеть на месте и отнюдь одной никуда не выходить. Пробыл я недолго и вернулся к Мимочке с несколько облегченным сердцем. На мое радостное заявление, что столик оставлен, Мимочка реагировала довольно неожиданно и своеобразно:
‘Вези меня сию же минуту домой, негодяй!’ Не пытаясь получить объяснение и изобразив на своем лице приветливую улыбку, я кренделем подставил руку Мимочке и вышел с ней из зала. Но в этот вечер, повторяю, мне решительно не везло, словно все сговорились против меня. При выходе из сада дурак швейцар, любезно приподняв фуражку, осведомился: ‘Прикажете, Александр Иванович, крикнуть Михаилу?’ И, не дождавшись моего ответа, завопил во всю глотку: ‘Михайло, подавай для Александра Ивановича!’
Обычно возивший меня лихач осадил серого в яблоках, и мы с Мимочкой тронулись. Слезам, упрекам, крикам не было конца!
Оказалось, что, едва я оставил Мимочку в театре, как справа к ней подлетела девица и сказала: ‘Ты, я вижу, здесь новенькая, так вот тебе мой совет: не марьяж ты этого Шурку, все равно ничего у тебя с ним не выйдет. Он тут чуть ли не каждый вечер хороводится с Шуркой Зверьком’. Когда я стал оправдываться и нести какую-то ерунду, Мимочка окончательно потеряла самообладание, истерично взвизгнула и закатила мне пощечину. А тут, как на грех, вздумалось этому болвану Михаиле, слышавшему одним ухом нашу ссору, выразить мне вдруг свои дурацкие соболезнования.
Повернувшись вполоборота и покачав головой, он выпалил: ‘Эх, Ляксандра Иванович, много мы с вами за это время бабья разного поперевозили, а эдакой ядовитой еще ни разу не попадалось!’
Трудно передать то состояние, в котором я довез Мимочку до дому. Дома истерики, крики, слезы продолжались до позднего утра, наконец, Мимочка, обессилев, как показалось мне, уснула. Я, чуть дыша, вышел из комнаты, прошел к себе, разделся и, с наслаждением опустившись в ванну, принялся обдумывать свое пиковое положение. Но сколько я ни думал, ничего утешительного не приходило на ум. ‘Черт знает что такое! — бормотал я. — Ведь осенила же Архимеда гениальная мысль в ванне, неужели же я не разрешу удовлетворительно столь обычного житейского казуса?!’
Увы, кроме банального приема, практиковавшегося еще нашими дедами в подобных случаях, я ничего изобрести не мог. Короче говоря, я решил отправиться к Фаберже и купить Мимочке давно нравившееся ей кольцо. Одевшись, не торопясь, я на цыпочках прошел в прихожую и вышел на лестницу. Но каково было мое удивление, когда швейцар Иван, здороваясь со мной, сказал: ‘А барыня минут десять тому назад как вышли-с!’ — ‘Куда вышли?’
— ‘Не могу знать, сели на извозчика с чемоданчиком в руках и уехали-с’.
Как сумасшедший, вбежал я обратно в квартиру и убедился в Мимочкином отсутствии. Прислуге она ничего не сказала и распоряжений никаких не оставила.
Первой моей мыслью было, что Мимочка отправилась в Петергоф, и я полетел на Балтийский вокзал. Но, продежурив на нем больше часу и пропустив три поезда, я Мимочки не заметил. Тут же с вокзала я позвонил по телефону и на Петергофскую дачу, и к себе на квартиру, но результаты были те же. Я кинулся ко всем знакомым, но никто не видал Мимочки. Побывал я в Царском, Павловске, Гатчине и Ораниенбауме, словом, у всех тех, куда, по моему мнению, могла скрыться Мимочка, но нигде ее не было.
Наконец, я послал телеграмму в Новгородскую губернию, в имение ее родителей, и вместо ответа, сегодня утром, ко мне пожаловали приехавшие оттуда мои тесть и теща. Им пришлось вкратце и по секрету рассказать о нашей эскападе в ‘Аквариум’. Горе стариков не поддается описанию, а так как характер моей тещи оставляет желать многого, то в результате, назвав меня мальчишкой, ослом и убийцей, она немедленно направила меня к вам. Впрочем, по всей вероятности, вы увидите их обоих сегодня же, и я заранее прошу вас меня извинить за те неприятные минуты, что, конечно, доставит вам эта потрясенная и невыдержанная женщина…
Начались поиски Мимочки, был обшарен весь Петроград, запрошен Московский адресный стол, но следов никаких. Конечно, Мимочка не рисовалась мне натурой героической, и я не предполагал самоубийства, но тем не менее все трупы молодых женщин, извлеченных за это время из Невы, Фонтанки и прочих водных бассейнов, все трупы повесившихся, застрелившихся и отравившихся аккуратно сличались с Мимочкиной фотографией, переданной мне ее мужем. Прошла неделя, другая, третья, но Мимочка как в воду канула. Я близко принял к сердцу это дело, так как образ Мимочки мне рисовался почему-то в необыкновенно привлекательных тонах. Мне было жаль этой почти девочки, столь грубо познавшей житейскую грязь.
Рыкошин говорил правду: Мимочкина мать оказалась не только ‘динамитной тещей’ (выражение нашего талантливого публициста А. Яблоновского), но и вообще ‘динамитной’ женщиной. Чуть ли не ежедневно, пока шел розыск, она бомбой влетала ко мне в кабинет и либо потрясала воздух громкими рыданиями, ломая руки и рвя на себе волосы, либо с саркастическим смехом принималась мне доказывать, что петербургская сыскная полиция ломаного гроша не стоит, праздно коптит небо и состоит сплошь из чудовищно холодных и бессердечных людей.
За это время бедный Рыкошин заметно осунулся и даже легкая седина подернула его волосы.
Но вся эта история, казавшаяся трагедией, вдруг разрешилась самым неожиданным и благополучным образом.
Однажды, как-то утром, примерно месяц спустя после исчезновения Мимочки, влетает ко мне в кабинет радостный, ликующий Рыкошин и, потрясая над головой каким-то конвертом, с криком ‘нашлась, нашлась беглянка’ падает в кресло. У меня радостно екнуло сердце.
— Представьте себе, какой номер она выкинула! — заговорил он поспешно. — Взяла да и махнула в Екатеринославскую губернию, к некоей Вере Ивановне Кременчуговой. Это та самая дама, с которой мы познакомились в прошлом году летом в Крыму.
Она тогда еще звала нас к себе на хутор и этой зимой как-то мельком повторила приглашение в одном из своих писем. Мимочка не удосужилась даже ей ответить и, конечно, сознательно избрала это убежище, зная, что мне и в голову не придет мысль разыскивать ее там, тем более что и точного адреса Кременчуговой я не знал до сегодняшнего дня. Но все хорошо, что хорошо кончается, и я, возблагодарив небо, с первым же поездом мчусь за Мимочкой. Я просто не знаю, как и благодарить вас за оказанное мне содействие, ведь немало хлопот, говоря по совести, я вам доставил своим делом.
— Помилуйте, это мой долг, и благодарить меня не за что, тем более что я ничем не смог быть вам полезным.
— Во всяком случае, рассчитывайте, пожалуйста, на меня, и в свою очередь, если в чем-либо понадобится моя помощь, я с благодарностью, предоставляю себя в ваше распоряжение.
— Прекрасно! Ловлю вас на слове. Не откажите мне, пожалуйста, в следующей просьбе: разрешите прочитать только что полученное вами письмо, если это не будет вам слишком неприятно?
— Сделайте одолжение, пожалуйста, для вас тут никакой тайны нет!
Как я и предполагал, Мимочкино письмо оказалось своего рода chef-d’ceuvre’о женского стиля, логики и последовательности. Я с глубоким интересом его прочел и взмолился:
— Ради Бога, подарите мне это письмо!
Он несколько удивился:
— А, собственно говоря, зачем вам оно?
— Скажу вам совершенно откровенно: лет через 15-20, выйдя в отставку, я предполагаю написать и издать мои мемуары. Ваш случай кажется мне настолько оригинальным, что о нем я непременно упомяну в них, не называя, конечно, настоящих имен. У меня есть мой личный архив, где я собираю заранее материалы.
Вот почему я прошу вашего разрешения воспользоваться письмом.
Рыкошин немного подумал и сказал.
— Ну, что ж? Пожалуйста. Я ничего не имею против. Я рад хоть чем-нибудь быть вам полезным.
Затем он пожал мне руку, еще раз поблагодарил и веселым, счастливым вышел из кабинета.
Я откинулся на спинку кресла, взял Мимочкино письмо и снова внимательно перечел его. Привожу его почти дословно.
‘Шура!
Я не хотела писать тебе до самой своей смерти, но затем изменила свое решение, главным образом, под влиянием милой Веры Ивановны Кременчуговой, у которой я гощу вот уже месяц. Ты всем ей обязан, а потому и должен ее соответственно отблагодарить: зайди к Scipion и купи ей две пары перчаток gris-perle N 37 с четвертью, о которых она давно мечтает, а также любимых ее духов Syclamen и моих всегдашних Coeur de Jeanette, которые у меня совсем-совсем на исходе.
С той кошмарной ночи я пережила страшную драму. Сначала я хотела покончить с собой, а затем сказала себе: вот тоже! С какой стати? Ты изменяешь мне, а я буду лишать себя жизни? Я отбросила это решение и приняла другое: я решила убить тебя, а потом сообразила, что раз ты будешь мертвецом, то ни мучаться, ни чувствовать не станешь. Это меня не устраивало, так как я жаждала и жажду мести. Обдумав все хорошенько, я выбрала другой способ и возымела намерение отплатить тебе тем же. С подобными мыслями я приехала к мало, в сущности, мне знакомой Вере Ивановне, где, конечно, ты не смог бы разыскать меня. Но, представь себе, на мое несчастие, здесь не оказалось ни одного сколько-нибудь стоящего внимания мужчины: один батюшка да сельский учитель, — я же всегда имею en horreur длинноволосых мужчин, причем от батюшки нестерпимо пахнет ладаном, а от учителя — чем-то совсем отвратительным, вовсе не напоминающим Chypr’a нашего Сержа.
Вера Ивановна оказалась милейшей, образованнейшей и умнейшей женщиной. Я во всех подробностях рассказала ей о случившейся со мной беде, и она, опираясь на науку, доказала мне, что если с твоей стороны и имеется вина, то все же ты заслуживаешь некоторого снисхождения. Указав на поле, она сказала: ‘Мимочка, сосчитайте, сколько коров в этом стаде’. Я сосчитала и говорю: ‘Двадцать один, Вера Ивановна’, — а она говорит: — ‘Нет, Мимочка, здесь 20 коров и один бык, вот видите — тот черный, без вымени? Это бык’. Ты понимаешь, что при моей близорукости я не могла рассмотреть этой сельскохозяйственной детали. ‘Так вот, Мимочка, двадцать коров и один бык. Вот что говорит нам природа. Или вот, Мимочка, взгляните на двор. На нем бродит десять кур и один петух’. Я посмотрела и увидела прелестного Шантеклера, совсем наш душка Глаголин. Он то останавливался, гордо задрав голову, то выпячивал грудь и принимался как-то странно лягаться, царапая землю, после чего поспешно заглядывал в разрытую ямку, что Бог ему послал, и подзывал к себе кур. ‘А вот видите пруд? Там на берег вылезают пять уток и зеленоголовый селезень?’ В это время селезень, как нарочно, стал на дыбы, присел на хвостик и усиленно захлопал крыльями, стряхивая воду. ‘Вот видите, Мимочка, — продолжала она, — двадцать коров, десять кур, пять уток, но один бык, один петух, один селезень. Таковы веления природы, и вы не должны сердиться на вашего Шуру’. Я несколько обиделась. ‘Позвольте, — говорю, — Вера Ивановна, но ведь Шура и бык — это разные вещи!’ — ‘Полноте! — отвечает она. — Такое же млекопитающее существо, с теми же инстинктами’. Поколебленная авторитетным тоном Веры Ивановны и приведенными ею примерами, я призадумалась: ведь не находят же странным сельские хозяева эту интимную связь одного быка с целым стадом коров, и не только не находят, а даже как бы поощряют ее, прокармливая и содержа быка. Словом, — много-много над этим я думала и в результате нашла возможным написать тебе. Не подумай, что я тебя простила — о, нет! Но в этой глуши так скучно, что я разрешаю тебе приехать за мной возможно скорее, для чего и прилагаю тебе подробный адрес.
Глубоко оскорбленная тобою.
Мимочка.
P. S. Не забудь захватить с собой духи, перчатки и конфеты’.
Перечитав это письмо, я впал в задумчивость. Со дна души вставали давно забытые образы, вспоминалась канувшая в вечность юность, когда мозг, не отравленный скептицизмом, позволял смотреть на жизнь сквозь розовые очки, вспоминалось невозвратное время, когда так хотелось верить, что юные красивые девушки питаются лишь незабудками да утренней росой. В кабинете моем было тихо, и лишь с Мимочкиной фотографии, стоявшей на письменном столе, глядели на меня большие доверчивые глаза, прелестно очерченный ротик мне ласково улыбался, а от разложенных листков письма чуть доносился нежный, слегка пьянящий аромат Coeur de Janette’a.

Современный Хлестаков

Как- то на одном из очередных докладов чиновник Михайлов заявил:
— Сегодня мной получены от агентуры довольно странные сведения.
Дело в том, что в темных кругах всевозможных аферистов царит какое-то ликование: передаются слухи, будто бы какому-то предприимчивому мошеннику удалось околпачить одного из приставов, разыграв перед ним роль великого князя Иоанна Константиновича.
— Что за чепуха! Какого великого князя? Да, наконец, Иоанн Константинович и не великий князь, а князь просто!
— Точного ничего не могу вам доложить, г. начальник. Однако слухи упорны, и я уже приказал разузнать все подробно.
— Да, пожалуйста! Выясните это и немедленно мне доложите.
— Слушаю!
Дня через три Михайлов мне докладывал:
— Мошенник, проделавший эту дерзкую штуку, задержан и оказался известным уже полиции аферистом Александровым, давно лишенным права въезда в столицы. По имеющимся сведениям прошлое его таково: из вольноопределяющихся, со средним образованием, ловкий, элегантный, с безукоризненными манерами.
— Позовите его ко мне.
К этому времени в Москве действовало обязательное постановление градоначальника, в силу которого прибывающие в нее, но не имеющие на то права подлежат трехмесячному тюремному заключению с заменой в некоторых случаях ареста штрафом в размере 3000 рублей.
В кабинет вошел высокий стройный малый, худощавый блондин, несколько напоминающий продолговатым овалом лица князя Иоанна Константиновича.
— Каким образом, Александров, вы опять в Москве?
— Ах, г. начальник, простите меня, ради Бога, совершенно случайно, проездом, но я, честное слово, сегодня же намеревался уехать!
— Ну, о трех месяцах мы поговорим позже. А что это за мошенничество с приставом? Что это за дерзкое превращение в великого князя.
— Да тут никакого мошенничества не было! Это просто глупая с моей стороны шутка.
— Что и говорить, шутка не из умных! Но извольте подробнейшим образом рассказать, как было дело.
Александров, несмотря на охватившую его тревогу, широко улыбнулся своим воспоминаниям и принялся рассказывать.
— Сижу я как-то на днях кое с кем из приятелей в ресторанчике.
Едим, пьем да жалуемся на судьбу: насчет денег — слабо, впереди никаких перспектив. И принялись мы вспоминать доброе старое время, чуть ли не детство. Вспомнил и я мою службу в конном полку, ученья, парады и пр. Заговорили и о высочайших особах, в нем служивших, об их простоте, обходительности и приветливости.
Слово за слово, то да се, и не знаю, как это произошло, но вдруг меня пронзила шальная мысль: ‘Эх, хорошо бы побывать в положении великого князя хоть день, хоть час!’ Я на решения вообще прыток, так было и тут. Живо созрел план в голове, и я принялся приводить его в исполнение. Мне говорили, что пристав Петровско-Разумовской части К. — человек доверчивый, честолюбивый, трепещущий, перед начальством. Остановив свой выбор на нем, я позвонил в часть.
— Это говорит начальник дворцового управления, генерал Маслов, — сказал я, — позовите к телефону пристава К.
Вскоре подошел и пристав.
— Вот что, г. пристав. С вами говорит начальник дворцового управления. Я получил сведения, что великий князь Иоанн Константинович, приехав в Москву, намеревается завтра в 2 часа дня посетить парк и музей в Петровско-Разумовском. Имейте это в виду и организуйте охрану его высочества, но заметьте, что великий князь соблюдает строжайшее инкогнито, а потому никаких встреч, приветствий и т. д. Одет он будет в статском платье, в синем пиджаке, на голове канотье, тросточка с серебряной ручкой.
Его высочество высок, худ, строен. Для большей простоты и неузнаваемости он приедет на паровой конке и выйдет у Соломенной Сторожки, после чего изволит направиться пешком в парк. Для лучшего соблюдения тайны не сообщайте ничего вашему ближайшему начальству, а градоначальника я предупрежу лично.
— Слушаю, ваше превосходительство, все будет исполнено! — послышался ответ пристава, и я отошел от телефона. После этого разговора меня охватила робость: уж не плюнуть ли на это дело?
Но любопытство и озорство взяли верх, и на следующий день ровно в два часа я подъезжал в конке к Соломенной Сторожке. Окинув местность беглым взглядом, я заметил в стороне застывшего на месте пристава в мундире и белых перчатках. Придав себе равнодушно фривольный вид, я, посвистывая и покручивая тросточкой, направился к парку. На каждом перекрестке, чуть ли не на каждом шагу торчали околоточные и городовые. Они пожирали меня глазами, но, получив, видимо, соответствующий приказ, не козыряли.
Впрочем, был случай, что один из городовых козырнул было, но, спохватившись, быстро отдернул руку и глупо затоптался на месте.
Пристав, словно тень Гамлета, преследовал меня по пятам: я слы шал за своей спиной почтительное сопение, я останавливался — и шаги за мной замирали, когда же я оборачивался, то пара бессмысленных глаз в меня впивалась, и пристав, замерев на месте, вытягивался в струнку. Таким образом, мы прошествовали до парка.
Здесь, подойдя к пруду и увидя несколько привязанных лодок, мне страшно захотелось покататься. Денег же у меня, г. начальник, ровно на конку. Поколебавшись, я обернулся и поманил к себе пальчиком пристава. Саженными шагами подбежал он ко мне и вытянулся.
— Ах, Бога ради, г. пристав, опустите руку, не надо парадов, — сказал я. — Сегодня я для вас частный человек. Скажите, как быть? Я хотел бы покататься в лодке?
— Господи, ваше императорское высочество! Да только прикажите, — я сочту за величайшую честь лично покатать вас! — засуетился он.
— Ну, что же, пожалуйста! Благодарю вас.
И вот мой пристав, сдернув перчатки, уселся за весла. Ну, тут уж я над ним поизмывался, господин начальник! Солнце печет, весла тяжелые, пристав в мундире. Эдак я проманежил его часа два и прекратил катание, серьезно опасаясь апоплексического для него удара. В конце прогулки я выразил свою ‘высочайшую’ волю:
— Скажите, г. пристав, не имеется ли здесь поблизости порядочного ресторана? Я проголодался и хотелось бы поесть?
— Нет, ваше императорское высочество, ресторанов приличных здесь нет, но… но… Нет, впрочем, я не смею! Это была бы для меня чересчур большая честь!…
— Ничего, ничего, не стесняйтесь, говорите, в чем дело? — поощрял я его.
— Ваше императорское высочество! Если бы вы соблаговолили осчастливить меня и мою семью своим высоким посещением и не побрезговали бы у меня откушать — это было бы для меня таким, таким счастьем!!
— Ну, что же, вы очень любезны, благодарю вас, я охотно принимаю ваше предложение.
Лицо пристава расплылось в счастливую улыбку.
— Премного-премного благодарен вашему императорскому высочеству!
— и, причалив к берегу, он почтительно высадил меня из лодки. Он как-то свистнул, и из-под земли, вернее, — из-за ближайших деревьев, высыпало несколько полицейских чинов. Он шепнул им что-то на ухо, и городовые и околоточные пустились как ошалелые в разные стороны.
— Ваше императорское высочество, — сказал мне пристав, — извольте осмотреть местный музей, а через полчасика завтрак будет готов.
И действительно, когда я, побродив по музею, явился к нему минут через сорок, то застал стол, уставленный яствами. Ну, и закатил же мне пристав пир! Давно я, г. начальник, так не едал и не пивал! Встречу мне закатили просто фу-ты ну-ты: приставша в бальном декольтированном платье, он в мундире при орденах, детишки вымыты и расчесаны. Не успел я перешагнуть порог прихожей, как граммофон заиграл ‘Боже, царя храни’. Я шел по комнатам и милостиво кивал наспех набранной прислуге. Наконец, мы уселись за стол. Пристав долго не соглашался сесть, но в конце концов подчинялся моим настояниям. Сначала я чувствовал себя преглупо: мне смотрели в рот, стремясь предугадать мое малейшее желание, но несколько рюмок водки сделали свое дело, и атмосфера стала менее напряженной.
Приставша, кстати сказать, — препикантная брюнетка, вначале робевшая, выпив несколько бокалов шампанского, вспомнила, видимо, о своих женских чарах и не без жеманства принялась беседовать.
Темой своего разговора она выбрала стихи августейшего поэта К. Р. — моего ‘царственного родителя’, по ее выражению.
Я почувствовал себя отвратительно, так как в поэзии вообще ничего не смыслю, а стихов К. Р. не знаю вовсе. К счастью, выручил пристав. Ему пришла в голову мысль провозгласить тост. Ну, и загнул же он, г. начальник, нечто исторически витиеватое! Начал с призвания Романовых, скользнул по Петру Великому, вспомнил и Отечественную войну, и крамольное восстание декабристов в царствование моего ‘державного венценосного прадеда’, и о заслугах на Кавказе ‘моего деда, блаженной памяти великого князя Константина Николаевича’ и пр., и пр., и пр. Я поразился было глубине его познаний, впрочем, университетский значок на его мундире объяснял несколько обширность этих исторических сведений.
По мере того как опустошались бутылки, я все более и более входил в свою роль и к концу завтрака я и на самом деле чуть не вообразил себя императорской особой. Изредка я ронял фразы вроде: ‘Мой прадед император Николай Павлович придавал большое значение полиции’ или ‘императрица-мать с большим вниманием следит за деятельностью учреждений ее ведомства’.
Благодаря хозяев за отличный завтрак, я сказал: ‘Мне бы хотелось оставить вам память о своем сегодняшнем пребывании, а посему я прикажу заведующему моим двором прислать вам, сударыня, бриллиантовую брошь, ну, а вам, г. пристав, золотые часы с гербом и соответствующей надписью’.
Услышав это, приставша просияла и сделала мне, как ей казалось, придворный реверанс, а пристав, обалдев от душившего его восторга, кинулся вдруг и прильнул губами к моей ‘ручке’. Ну тут, г. начальник, и я даже растерялся. Однако, оправившись, я стал соображать:
‘Все это прекрасно, завтрак был, конечно, на славу, но хорошо бы перехватить и деньжат’. Вынув новенький бумажник и раскрыв его, я деланно изумился: ‘Ах, какая досада! Эта вечная привычка платить за все не лично, а через контору, — в результате когда требуются деньги, то под рукой их не оказывается’.
— Помилуйте, ваше императорское высочество, не извольте беспокоиться! — воскликнул пристав, хватаясь за бумажник. —
Сколько прикажете?
— Ну, что же! Буду вашим должником, — сказал я, снисходительно улыбнувшись. — Я беру у вас 100 руб. и прикажу прислать их с часами.
И свалял же я дурака, г. начальник! Мог бы и тысячу выудить, да как-то язык сболтнул не ту цифру.
— Эти деньги я хочу, уходя, раздать вашей прислуге, — сказал я приставу и спрятал сторублевку в карман.
Между тем слух о моем пребывании распространился, и когда я выходил от пристава, то застал у подъезда целый наряд полиции, тут же был приготовлен и автомобиль.
Вдруг откуда-то вынырнула женщина с ребенком на руках, и не успели городовые опомниться, как она бросилась к моим ногам.
— Тебе что, голубушка? — сказал я ей ласково.
— Ваше величество, явите Божескую милость, не оставьте сирот, — взмолилась она, — не дайте погибнуть!
— Да что тебе нужно? Кто ты такая?
— Да я жена стражника Михаилы Ворошилова. Он, изверг, бросил и меня и ребенка. Деваться некуда, хоть помирай с голоду.
Заставьте век за вас Бога молить!
— Послушайте, г. пристав, запишите ее имя. Я по приезде в Петербург поговорю с его высочеством принцем Александром Петровичем и, надо думать, устрою ее ребенка в один из приютов. Да, кстати, составьте, пожалуйста, список полицейских чинов сегодняшнего наряда!
Я желаю пожаловать околоточным надзирателям серебряные часы, ну, а городовым — хотя бы медали ‘за усердие’.
Желая соблюдать инкогнито, я отказался от автомобиля и, благословляемый всеми, пешком направился к Соломенной Сторожке, где, усевшись в конку, отбыл в город.
Вот и все, г. начальник, какое же тут мошенничество?
— Самое настоящее, и я даже сказал бы, квалифицированное, так как для выполнения вашей преступной проделки вы воспользовались именем высочайшей особы. Ну, вот что. Суд разберется в этом деле, что же касается вашего незаконного пребывания в Москве, то обещаю вам сократить трехмесячный срок заключения до одного месяца, но при условии, что вы в точности повторите ваш рассказ в присутствии пристава К.
— Ох, г. начальник, избавьте меня от этой тягостной сцены!
— Как вам угодно, я сказал вам мои условия, а там ваше дело.
Александров поколебался немного, но заявил:
— Что ж, раз это необходимо, — я согласен.
На следующий день я вызвал к себе пристава К. Явился он в мундире и, не без некоторой тревоги, вошел ко мне в кабинет.
— Садитесь, пожалуйста. Скажите, правда ли, что князь Иоанн Константинович на днях посетил Петровско-Разумовское?
— Как же-с, г. начальник, я был удостоен высочайшего посещения, — сказал не без самодовольной улыбки пристав.
— Ах, вот как?! Какая, право, досада, что я вовремя не узнал о приезде его высочества.
— Да, конечно, но великий князь соблюдал строжайшее инкогнито.
— Скажите, всем ли он остался доволен, не было ли замечаний.
— О, нет! Все прекрасно обошлось, и даже его высочество изволил у меня откушать.
— Да что вы говорите?!
— Так точно, г. начальник, и более того: великий князь обещал пожаловать мне золотые часы, а жене бриллиантовую брошь.
— Вот как?! А не обещал ли великий князь пожаловать вас гофмейстером?
— То есть как это — гофмейстером?
— Эх вы, доверчивый человек! — и я, позвонив, приказал ввести Александрова.
При его появлении К. сначала подпрыгнул, а затем, упав в кресло и раскрыв рот, бессмысленно на него уставился.
— Расскажите, Александров, как было дело.
И Александров подробно принялся за рассказ. Пристав, то краснея, то бледнея, внимательно слушал его, не шевелясь, точно в столбняке. Но когда рассказчик добрался до ‘ручки’, то он не выдержал:
— Ну, уж нет! Вот это он врет! Ничего подобного не было, не верьте ему, г. начальник!…
Александров в административном порядке был выслан в Пермскую губернию.
Но коварная судьба решительно преследовала несчастного К.
Надо же было случиться, что вскоре после истории с ‘великим князем’ главноуправляющий земледелия А. В. Кривошеин пожелал посетить Петровско-Разумовское. И каково было удивление градоначальника Андрианова, когда на его телефонное распоряжение приставу он услышал от последнего в ответ:
— Иди ты к черту со своим главноуправляющим! Раз поймали — и будет! Стара шутка!
Конечно, история разъяснилась, и К. отделался лишь понижением по службе.
Много позднее, уже в Крыму, во времена Врангеля, я встретил бедствующего К. и устроил его помощником начальника охраны одного из крымских городов. Я спросил его:
— Скажите по совести, теперь — дело прошлое, — целовали вы ‘ручку’ или нет.
К. и тут принялся отнекиваться, но я, грешный человек, склонен думать, что не обошлось тогда без ‘лобзания длани’.

Как было найдено тело Распутина

После больших колебаний приступаю я к этому очерку. Мне не хотелось касаться в моих воспоминаниях пресловутой фигуры Распутина, этого злого гения России, послужившего обильной пищей для мировых насмешек над нею. Мне не хотелось говорить о нем еще и потому, что мрачная тень этого проходимца отбрасывалась и на моего покойного Императора и на тот политический строй, верным служителем которого я был всю мою жизнь.
Но я изменил свое решение. Упоминая, в связи с Распутиным, о темных страницах ушедшего режима, я не умалю его престижа:
Россия царей — не боится истины!
В одно декабрьское утро 16-го года Петроград проснулся и был потрясен известием: Григорий Распутин, эта живая притча во языцех, бесследно исчез! Известие казалось невероятным, так как все знали, какой бдительной охраной был окружен тюменский конокрад.
Между тем известие подтвердилось и исчезновение Распутина стало фактом.
Я не берусь описывать того ликования, которым был охвачен Петроград! Не только люди, принимавшие хотя бы и самое отдаленное участие в политическойжизни страны, трубили победу, но и рядовые обыватели ликовали, радуясь происшедшему. Я, как частный человек, разделял общее настроение, но не считал своей служебной обязанностью труд по розыску исчезнувшего. Я ведал уголовным розыском империи, исчезновение же Распутина было, несомненно, явлением политическим. К тому же охрана Григория была поручена особому отряду чинов охранного отделения, во главе с известным жандармским полковником Комиссаровым, впоследствии генерал-майором артиллерии, одно время ростовским градоначальником и, наконец, большевистским провокатором на Балканах.
Между тем последовало срочное распоряжение министра внутренних дел Протопопова, которым мне предлагалось напрячь все силы сыскной полиции для розыска Распутина.
Подчиняясь этому приказанию, я вызвал к себе в департамент начальника Петроградской сыскной полиции Кирпичникова и предложил ему начать поиски.
Личность Распутина была до того всем отвратительна, что даже строго дисциплинированные чины сыскной полиции возроптали.
Это был первый случай небеспрекословного подчинения, наблюдаемый мною за двадцать лет моей службы в полиции. Кирпичников сообщил по телефону, что среди пятидесяти человек, выбранных им для этого дела, послышались протесты. Агенты кричали: ‘Очень нам нужно разыскивать всякую дрянь! Исчез — ну и слава Богу!’ и т. п.
Я лично поехал на ‘усмирение’ этого своеобразного ‘бунта’.
Обратясь к агентам, я заявил им, что требую немедленно приступить к делу, что долг их повелевает исполнять беспрекословно распоряжения начальства, что присяга, ими принятая, — дело священное и т. д. Из толпы послышались голоса: ‘Раз охранники его упустили, пусть теперь сами и разыскивают!’
Наконец, ‘бунт’ был прекращен, и отобранные люди принялись за розыски.
В дальнейшем, рассказывая о перипетиях, связанных с нахождением тела Распутина, я изложу все то, чему я был свидетелем, равно как и все то, что стало мне известно со слов прокурора Петроградского окружного суда Ф. Ф. Нанделыштедт.
Городовой, дежуривший близ дворца князя Юсупова, ночью услышал выстрелы’, произведенные, как ему показалось, во дворце.
Вскоре за этим городовой был позван во дворец, где его встретил какой-то господин, не вполне в трезвом виде, назвавшийся депутатом Пуришкевичем, и заявил: ‘Ты Россию любишь?’ — ‘Так точно, — люблю’. — ‘И желаешь ей добра и счастия?’ — ‘Так точно — желаю’. — ‘Так знай, что сегодня убит Гришка Распутин!’
Городовой донес обо всем этом дежурному приставу, тот далее по начальству, после чего утром было приступлено к дознанию в присутствии прокурора Ф. Ф. Нанделыштедт. При осмотре дворца были обнаружены следы крови на ступеньке небольшой боковой двери и сгустки ее по снегу, от этой двери до решетки ворот.
Присутствие этой крови прислуга объяснила тем, что молодой князь застрелил на дворе собаку, труп которой на следующий день был представлен в полицию.
В тот же день прокурор Петроградской судебной палаты С. В. Завадский и Ф. Ф. Нанделыштедт были вызваны к министру юстиции А. А. Макарову для представления сведений о данных, добытых дознанием. В прихожей у Макарова они заметили на вешалке серую походную шинель с погонами пажеского корпуса и тут же порешили, что у министра находится князь Юсупов, имя которого стоустая молва связывала с исчезновением Распутина. Они не ошиблись: Юсупов действительно находился в приемной, куда вошли прокуроры. Он казался взволнованным и мрачно настроенным. Вскоре князя пригласили в кабинет министра.
Это обстоятельство несколько удивило представителей прокурорского надзора: правда, Юсупов приехал раньше их, но польза дела, во-первых, его годы, во-вторых (он выглядел лет 22-23-х), должны были подсказать Макарову принять прокуроров палаты и суда ранее его. Беседа министра юстиции с кн. Юсуповым продолжалась недолго, минут десять примерно, после чего князь вышел из кабинета уже совершенно спокойным, без всяких признаков своего прежнего угнетенного настроения и, обращаясь к ним, сказал: ‘Позвольте представиться, я князь Юсупов и приезжал к Александру Александровичу, очевидно, по тому же делу, по которому вызваны и вы. Мы переговорили с ним, и он даст вам соответствующие указания’. Юсупов уехал, а прокуроры прошли к министру.
Ф. Ф. Нанделыштедт не помнит точных слов министра, но смысл разговора был таков, что до тех пор, пока полиции не удастся обнаружить местонахождение Распутина, следственным властям не следует вмешиваться в это дело. Тут же Макаров по телефону справлялся у директора департамента полиции Васильева, не найден ли Распутин, и, получив отрицательный ответ, министр совместно с прокурорами окончательно решили держаться такой именно линии поведения. Министр заявил, что верит словам князя Юсупова, отрицавшего свою прикосновенность к этому делу.
Дня через два полиция, как известно, нашла сначала галошу Распутина на одном из мостов Малой Невки, а затем и его тело, примерзшее подо льдом шагах в 20-30-ти от этого места. Прокурорский надзор был об этом извещен. Ф. Ф. Нанделыштедт со следователем по важнейшим делам Середой поехали к месту находки трупа, где я уже находился. У Ф. Ф. Нанделыштедт осталось об этой поездке странное воспоминание как о чем-то весьма сумбурном, мало похожем на обычное следствие, а скорее не то на какой то скандал, не то на увеселительную прогулку. У меня осталось такое же впечатление.
Приехав на Малую Невку, мы застали уже там чуть ли не все власти Петрограда. Кого-кого тут только не было! И градоначальник, и его помощники, и полицеймейстеры, и жандармские генералы, и даже представители совершенно посторонних ведомств, словом — чуть ли не весь правительственный синклит вкупе. Некоторые из присутствующих сочли почему-то нужным явиться в полной парадной форме.
Тело Распутина лежало на льдине, примерзнув к ней в позе лицом вверх, с высоко поднятой правой рукой, точно не то кому-то угрожающей, не то благословляющей кого-то. Григорий был в шелковой синей рубашке, вышитой по воротничку желтым шелком (вышивка, как утверждали, весьма высокопоставленных рук). На теле его было обнаружено три огнестрельных раны, из которых одна была смертельной.
Тело временно отправили в Выборгский приемный покой, где фотограф сыскной полиции сделал с него много снимков. Целый альбом, относящийся к этому делу, хранился у меня и был мною уничтожен, когда в Петербурге пошли повальные обыски.
Ввиду сильного мороза, собравшимся властям пришлось для составления надлежащих актов воспользоваться гостеприимством некоего г. Дамм, переменившего свою фамилию во время войны на Атаманова. Его дом находился тут же на берегу Петровского острова. Г. Атаманов, был, видимо, польщен таким неожиданным наплывом высокопоставленных лиц и пожелал принять их на славу.
Когда, осмотрев труп Распутина, мы вошли к нему в дом, то застали здесь приготовленный стол для завтрака. Среди общего говора и шума все время раздавались звонки по телефону. Это поочередно звонили то министр юстиции Макаров, то министр внутренних дел Протопопов. Оказывается, что и эти высшие сановники бурно переживали факт находки тела Распутина.
Они вступили друг с другом в спор, куда перевозить труп Григория. В случаях обыкновенных этот простой вопрос разрешался следователем, выезжающим на место осмотра. Но в данном случае дело шло о сказочном Распутине, а потому все происходило необыкновенно. Макаров по телефону говорил спокойно, предлагая перевезти тело в анатомический театр Военно-медицинской академии. Но Протопопов, впав чуть ли не в истерику, визгливо покрикивал на полицеймейстера генерала Галле, требуя от последнего особой изобретательности. Дело в том, что, по мнению Протопопова, оставлять тело Распутина в городе было опасно, ибо это могло будто бы вызвать рабочие волнения и беспорядки, и потому следует перевезти его куда либо за город, по дороге в Царское Село. Генерал Галле долго терялся в поисках, удовлетворяющих задание министра внутренних дел, и, наконец, остановился на часовне Чесменской богадельни, отстоявшей в восьми верстах от города, как раз по дороге в Царское Село.
К вечеру перевоз тела туда и состоялся.
Поклониться телу Распутина приезжали на автомобиле какие-то дамы из Царского Села, лица которых были скрыты густыми вуалями.
Когда тело было найдено, возбудили производство предварительного следствия.
Вскоре, по высочайшему повелению, князь Юсупов был выслан из Петрограда в свое курское имение, а великий князь Димитрий Павлович, принимавший якобы участие в убийстве Распутина, был отправлен на Кавказский фронт. Пуришкевич тотчас же уехал в Действующую армию, где, работая в созданных им питательных пунктах, заслужил себе добрую славу.
В правительственной чехарде сенатор Добровольский успел перепрыгнуть через Макарова и занял пост министра юстиции. По вступлении в должность он вызвал к себе Ф. Нанделыштедта для доклада по делу убийства Распутина.
Следствие по этому делу осложнялось тем обстоятельством, что тут замешан был великий князь, по действующим основным законам не подсудный суду общему, а лишь суду самого императора.
С другой стороны, в нашем судопроизводстве существовал незыб лемый принцип, что при подсудности одного из обвиняемых суду высшему остальные обвиняемые по тому же делу подлежат также этому суду. Эти положения новый министр высказал прокурору, желая выслушать его мнение о дальнейшем направлении следствия, добавив, однако, при этом, что Государь ему лично сказал, что великий князь заверяет, что руки его не запачканы кровью Распутина.
Ф. Ф. Нандельштедт, основываясь на уже добытом материале следствия, находил заявление великого князя просто казуистичным, ибо Распутин был застрелен, а не убит кинжалом, следовательно, действительно ничьи руки не были обагрены его кровью, но убийство все-таки было совершено. Мало того: если следствие даже установит, что великий князь Димитрий Павлович лично и не стрелял, все же он был, видимо, в сговоре с убийцами и во всяком случае знал об их намерении, что не освобождает его от ответственности.
Ввиду всех этих соображений, на этом совещании у министра было решено направить все производство на высочайшее усмотрение, что, однако, не было выполнено до февральского переворота.
С момента нахождения тела Распутина Нандельштедт принимал уже мало участия в следствии. Хотя ему и было предложено отправиться в курское имение Юсупова для присутствия при снятии допроса с князя, но неожиданная болезнь помешала этой поездке, и его заменил товарищ прокурора. Однако Нандельштедт присутствовал при допросе следователем по особо важным делам Ставровским некоторых свидетелей, в том числе и депутата Пуришкевича. Последний допрос сопровождался таким инцидентом. Пуришкевич отрицал все и даже установленный следствием факт своего нахождения в доме Юсупова в вечер убийства. Очевидно, он был связан обещанием молчать.
Когда следователь прочел ему записанное показание и добрался до пункта ‘по делу об убийстве Распутина ничего сообщить не могу и о самом убийстве узнал лишь из газет’, то Пуришкевич перебил чтение, прося несколько изменить редакцию, добавив к словам ‘и о самом убийстве узнал из газет’ — слова ‘с удовольствием’. Следователь растерянно посмотрел на прокурора, и последний счел необходимым вмешаться:
— Для следствия безразлично, испытывали ли вы удовольствие или нет, ему нужен лишь фактический материал.
— Но я испытывал удовольствие, ведь это факт! — возразил Пуришкевич.
— Удовольствие — это ваше субъективное переживание, и только. А потому эти слова в протокол занесены не будут.
Спустя несколько дней после февральского переворота Нандельштедт заехал в Министерство юстиции, где в приемной у Керенского застал немало публики. Каково было его удивление, когда среди присутствующих он заметил и Пуришкевича. Последний, одетый в походную форму, галифе и френч, с Владимиром с мечами на шее, расхаживал по приемной, дожидаясь своей очереди.
У прокурора мелькнула мысль, уж не думает ли Пуришкевич занять какой-нибудь пост в Министерстве юстиции? Но, наведя справку у начальника отделения, узнал, что Пуришкевич приезжал к Керенскому все по тому же делу Распутина. В каких тонах велась беседа этих двух политических полюсов — неизвестно, но следствием ее было распоряжение Временного правительства о полном прекращении дела…

Нечто Новогоднее

Передо мной в кресле сидела женщина лет 60, полная, по-старомодному одетая, с какой-то затаенной боязнью на лице и, мигая влажными глазами, умильно глядела на меня.
— Чем могу быть полезен? — спросил я ее.
— Я приехала к вам, сударь, по нужному делу: объегорил меня мошенник эдакий, знаете, современный вертопрах. Не успела я, как говорится, косы заплести, как ау! трех тысяч рублей и бриллиантовых серег — не бывало!
— Рассказывайте, рассказывайте, сударыня, я вас слушаю.
Вздохнув, моя просительница начала:
— Я купеческая вдова, живу в собственном доме на Николаевской улице. Зовут меня Олимпиада Петровна, по фамилии Воронова.
Живу я тихо, смирно, безбедно. Квартира у меня в 7 комнат, обстановка в стиле: там трюмо, граммофон, рояль и прочие безделушки. Я довольно одинока, родни мало, а знакомых, — где их взять? Однако людей я люблю, и поговорить мне с хорошим человеком всегда приятно. Моя компаньонка, Ивановна, женщина ворчливая, да и все с ней переговорено, одна от нее польза, что на фортепьянах играет чувствительно. Давно мы с ней собирались позвать настройщика и вот года полтора тому назад — позвали.
А рекомендовал его мой старший дворник. Откуда его откопал — не знаю. Одним словом, явился к нам на квартиру молодой человек, чисто одетый, с очень симпатичным выражением в лице.
Дело свое он знал, видимо, мастерски. Сел к роялю, ударил по клавишам, и такое приятное туше — просто прелесть!
Возился он долго, работал старательно, а так как нельзя было чужого человека оставлять одного в гостиной (мало ли до греха: сопрет еще что-нибудь!), то мы с Ивановной по очереди присутствовали.
Молодой человек оказался разговорчивым и между делом все беседовал. ‘Да-с! — говорил он. — Вот это ми-бемоль у вас фальшиво звучит-с. Давно вдоветь изволите?’ Или: ‘Страсть люблю минорные тона. Они мне, так сказать, по характеру. А как у вас уютно в квартире!’ и т. д., и т. д. — Словом, за 3 часа времени он и обо мне расспросил, и об Ивановне, и нам рассказал всю свою жизнь. Пожалели мы молодого человека. Жизнь его действительно не баловала: мать умерла в чахотке, отец застрелился, сестра повесилась, а он, сиротой, был отдан чужим людям, претерпел от них немало, но все же выбился на дорогу и теперь хорошо зарабатывает, получая по 5 рублей за настройку, однако и — теперь горе его не оставляет, так как он страстно влюблен в барышню высшего круга и аристократического происхождения.
Она тоже к нему неравнодушна, и он даже однажды, настраивая у ее родителей инструмент, в сумерках изъяснился ей в любви и под звуки, как говорит, ноктюрна господина Шопена поцеловал ее (тут моя собеседница даже несколько зарумянилась).
Одним словом, растрогал и заворожил нас с Ивановной так своими рассказами, что Ивановна прослезилась, а я пригласила молодого человека остаться откушать чаю и велела выставить на столе разных вареньев да печеньев не жалеючи. Просидел он у нас до самого вечера, поужинал и так расположил меня к себе, что, отпуская его, я в конвертике передалаему 10 руб., вместо 5-ти — ведь как-никак целый день от него отняли. Я звала его заходить без стеснения, и он, поблагодарив за угощение и ласку, обещался не забывать. И действительно, зачастил. Сначала по табельным дням, а затем и в будни стал забегать, и месяца через два Михал Михалыч сделался для нас о Ивановной чуть ли не своим человеком.
И обязательным же он был! Билетик ли у барышника достать в театр, купон ли с ренты разменять, номера ли выигрышных билетов проверить по табличке, — на то Михал Михалыч был первым слугой и помощником.
И вот третьего дня, т. е. в 1-й день Нового года, приезжает с поздравлениями расфранченный Михал Михалыч. ‘С Новым годом, — говорит, — вас, с новым счастьем!’ А сам такой веселый, радостный, оживленный, смеется, как-то потирает руки. ‘Что это сегодня с вами такое, Михал Михалыч? — спрашиваю. — Вы на себя не похожи нынче, что такое случилось радостное?’ А он: ‘Со мной ничего не случилось, Олимпиада Петровна, а радуюсь я не за себя, а за вас, моих добрых друзей’. — ‘Чему же вы радуетесь?’ — ‘А тому, что я имею сегодня возможность щедро отблагодарить вас и за приют, и за ласку, и за все то, что я видел хорошего у вас. Да, кстати, и сам смогу тысченок 5 заработать’. — ‘Что вы такое говорите, и в толк не возьму’. А про себя думаю: ‘Нализался где-нибудь с новогодними визитами, не иначе!’ ‘Я сейчас вам все объясню, — говорит, — все по порядку. Сегодня утром я рано проснулся и сейчас же болезненно вспомнил о письме, полученном накануне из Ниццы от моей желанной Наташеньки, — вы ведь помните, я вам говорил уже, что она с родителями на Рождество уехала туда и предполагает пробыть там весь январь и февраль. Охота ей цветами пошвыряться. Письмо она написала мне хорошее, теплое, и в нем даже говорится: ‘Ах, Мишель, если бы вы только были здесь!’ Ну, а мне куда же, как туда поедешь без денег. Вы знаете, Олимпиада Петровна, я человек глубоко набожный, а и то сегодня утром возроптал на Бога. Посидел в раздумий часок-другой да и направился на Неву к Спасителю. Горячо я там молился, прося чуда. И на душе стало как-то легче, и, представьте, чудо как будто бы и совершилось. Но прежде чем продолжать свой рассказ, я должен спросить вас, — и тут Михал Михалыч торжественно встал, — я ничего не прошу у вас, Олимпиада Петровна, но делаю вам деловое, серьезное предложение: согласитесь ли вы дать мне 5 тысяч рублей, при условии, если я укажу вам возможность получить не позднее завтрашнего дня несколько сот тысяч рублей’. И он пристально на меня посмотрел. Я даже растерялась. ‘Неужели, — думаю, — спятил с ума? И с чего бы это, казалось? Молодой человек был всегда такой рассудительный, скромный, а эдакое несет!’ Гляжу на Ивановну, а старушка Божья даже в лице изменилась.
— Итак, Олимпиада Петровна, я жду вашего ответа.
Помолчав, я сказала:
— Сегодня у нас 1 января, а не 1 апреля, Михал Михалыч, и ваши обманные шутки не по святцам пришлись.
— Я не думаю шутить, говорю самым серьезным образом. Сегодня мне 5 тысяч — и завтра у вас чуть ли не четверть миллиона в кармане.
Я растерянно продолжала:
— Вы знаете, что по смерти моего супруга я никакими делами и аферами не занимаюсь, а потому и приобрести таких денег никак завтра не могу.
— Повторяю вам, Олимпиада Петровна, что никаких афер я вам не предлагаю, вам придется лишь завтра сесть на извозчика, отправиться в банк, немедленно получить деньги и положить их на свое имя.
Поколебленная, я снова взглянула на Ивановну. Она робко вымолвила: ‘Пускай расскажут, в чем дело, выслушать нетрудно, а там сами увидите, как поступить’. — ‘Ну что ж, Ивановна права, — сказала я, — говорите толком, в чем дело’.
‘Хорошо, — отвечает, — рассказать я готов, но поклянитесь мне вот на эту икону жизнью своей, что если вы убедитесь в правильности моих слов, то немедленно же дадите мне просимые 5 тысяч и не обманете меня, словом, не пойдете на попятный’.
Я заколебалась и хотела обуздать свое любопытство, но смутила меня Ивановна: ‘Что же, Олимпиада Петровна, — сказала она мне, — хоть 5 тысяч деньги и немалые, но ежели вы завтра, как говорит Михал Михалыч, можете без всяких трудов приобрести целый капитал, то почему же и не пожертвовать их, раз дело верное’. Тут я не вытерпела и сдалась, встала и торжественно поклялась на икону Божьей Матери Казанской, оговорив, однако, что имею при себе в доме всего лишь 3 тысячи, но недостающие могу доплатить серьгами, но, конечно, только в том случае, если слова Михал Михалыча окажутся чистейшей правдой. Он удовлетворился и, сделав мне торжественный поклон, заявил: ‘Имею честь поздравить вас, Олимпиада Петровна, на вашу долю выпало великое счастье — ваш билет первого займа серия N 13771, номер же билета 22-й выиграл сегодня 200 тысяч’, — и с этими словами он вытащил из кармана новенькую печатную табличку с номерами выигрышей, свежепахнущую типографской краской, и протянул ее мне. Наступила мертвая тишина.
Я сидела с открытым ртом, а Ивановна спешно крестилась. Наконец, опомнившись, я заговорила: ‘Не может этого быть, тут какая-нибудь ошибка вышла’.
— Помилуйте, Олимпиада Петровна, какая ошибка. Я собственными ушами слышал, как был объявлен ваш номер, да, наконец, там же в банке обождал и получил печатную таблицу только окончившегося тиража. Я от Спасителя прямо прошел в Государственный банк, в зал, где производился розыгрыш, уж очень это я люблю следить за этой операцией: вертят колеса, малые сироты выбирают из них билетики, а там и начинается провозглашение выигрышных номеров. А суммы-то каковы! 200, 75, 40, 25 тысяч руб. Целые капиталы! Не успели назвать сегодня номер главного выигрыша, как меня точно по голове треснуло. Говорю, да ведь это, никак, номер Олимпиады Петровны, быть не может. Однако справился по записной книжке, куда по вашей просьбе я еще в прошлом году записал номера ваших 5-и билетов. Гляжу — точно! И номер серии и номер вашего 4-го билета те же. Думаю, вот счастье привалило. Полечу сообщить на Николаевскую, и Олимпиада Петровна наверно не откажет мне в 5-ти тысячах. Если вас берут какие-нибудь сомнения, то позвоните по телефону в Государственный банк, справьтесь о номере, выигравшем 200 тысяч.
Господи Ты Боже мой! Такие деньги с неба свалились. И хочу-то я верить Михал Михалычу, и не верю. А Ивановна эдаким сладким голоском запела: ‘Поздравляю вас, Олимпиада Петровна, с эдаким громадным счастьем. Надеюсь, благодетельница, не оставите впредь и меня своими милостями’. — ‘Да ты подожди еще, Ивановна, радоваться, может, что и не так, проверку сделать надо’. И я, взяв таблицу, ушла к себе в спальню, заперлась, достала билеты. Руки дрожат, в глазах помутнение, едва совладала с собой. Смотрю — точно! Цифра в цифру. И серия моя, и номер билета мой, а я все поверить не могу. Вышла опять в гостиную и говорю: ‘Действительно, как-будто подходяще, а все-таки для верности позвоню в банк’. Попросила Михал Михалыча из прихожей принести ‘Весь Петербург’ и отыскать номер Государственного банка. Порылся он в книге и говорит: ‘Тут несколько номеров значится за Государственным банком. Я думаю, что вам лучше бы позвонить вот по этому к швейцару банка, а он, может быть, и вызовет дежурного служащего’. Подхожу к телефону сама не своя. Дайте, говорю, барышня, номер такой-то. Готово, говорит. Подождала, и чей-то женский голос спрашивает, что угодно. ‘Это Государственный банк?’ — спрашиваю. ‘Да, это жена швейцара банка у телефона’. — ‘Нельзя ли мне, голубушка, попросить к телефону чиновника?’ — ‘Какие сегодня чиновники? Новый год, день неприсутственный’. Затем: ‘Вам на что чиновника?’ — ‘По очень важному делу, насчет выигрышей справиться’. — ‘Ну, ежели насчет выигрышей, то я, может быть, какую-нибудь барышню-машинистку отыщу. Хоть розыгрыш и кончился, но, кажись, кой-кто из служащих остался’. — ‘Будьте любезны, — говорю, — голубушка, позовите!’ — ‘Ладно. Подождите у телефона’. Прошло минут пять, и подошла какая-то женщина. Я из осторожности говорю ей неправильно номер серии своего билета, называя 13774, и спрашиваю, он ли выиграл 200 тысяч сегодня. Она, взяв, видимо, таблицу и справившись по ней, ответила, что вовсе нет, что этот выигрыш пал на серию номер 13771. Таким образом, сомнений у меня не оставалось — я выиграла 200 тысяч. На радостях я даже расцеловалась с Михаилом Михалычем. Он еще раз поздравил меня и напомнил о клятве. ‘Что же, — говорю, — клятва — дело святое. Я от нее не отступлюсь, а только вам все едино — подождите до завтра. Получу деньги, с вами и рассчитаюсь’. А он: ‘Конечно, ваше слово, Олимпиада Петровна, дороже всяких расписок и векселей, но деньги мне необходимо получить с вас сейчас же, и вот почему — скажу вам откровенно: Натальи Павловны моей рожденье 4 января, и я горю желанием сделать ей сюрприз и пожаловать к этому дню в Ниццу. Есть тут у меня в градоначальстве знакомый чиновник, он мне мигом иностранный паспорт выправит, и я сегодня же в ночь выеду’. — ‘Ну что ж, будь по-вашему. Раз такая спешка, выполню все условия, т. е. дам вам имеющиеся у меня 3 тысячи и бриллиантовые серьги. Хоть серьги и подороже 2-х тысяч заплачены, да уговор дороже денег, к тому же и случай подходящий: ко дню рождения можете поднести их вашему идолу. Мне, знаете, даже как-то приятно будет’. Я по-честному рассчиталась с Михал Михалычем, передав деньги и серьги. Хоть он меня и обманом взял, и платить ему по-настоящему не за что, ну да Бог с ним, хороший молодой человек, да и о любви своей он так часто и много убивался. Посидев с полчасика, он распрощался и исчез. Ночь мы с Ивановной спали плохо. Я все размышляла, как распределю деньги, думала — учрежу 3 стипендии в Купеческой богадельне, съезжу в Тихвин на богомолье, на новую церковь пожертвую и разное другое. Утром, напившись наспех чаю, мы с Ивановной усаживались в пролетку знакомого извозчика, лошадь у него смирная, сам он непьющий и трамвайные рельсы с оглядкой переезжает. Приехали в банк. Спрашиваю, где здесь по выигрышам получают. Указали окошечко. Подхожу. Протягиваю билет и говорю: ‘Мне по этому билету следует получить 200 тысяч’. Господин почтительно взял билет, развернул его, справился по какой-то книге и затем так сухо отвечает: ‘Цена вашему билету 950 руб. Если угодно, эту сумму я вам выдам’. — ‘Позвольте, сударь, вы что-то не то говорите. Конечно, я, как женщина одинокая, в ваших делах понимаю мало, но, однако, специалисты заверяли меня, что банк ваш выдаст мне 200 тысяч’. А он: ‘Так вы и обращайтесь к вашим специалистам, а я здесь ни при чем’. Я отошла в сторонку к Ивановне. ‘Не выдают’, — говорю. ‘Почему же-с’, — спрашивает. ‘Не знаю. Пойдем, Ивановна, вместе’. Подойдя к тому же господину, я переспросила: ‘Вы, быть может, господин, надумали? Конечно, меня, беззащитную женщину, обидеть нетрудно, а только имейте в виду, что в случае чего я и к главному директору пройти могу’.
— Послушайте, сударыня, скажите ради Бога, что вам от меня угодно?
— Мне? Двести тысяч!
— Вот как! Отчего же не миллион?
— Оттого, что у вас таких выигрышей нет. Я выиграла 200 тысяч и желаю их получить.
— Да кто же вам сказал, что вы выиграли?
— Михал Михалыч!
— Какой Михал Михалыч?
Я от волнения тут совсем растерялась да и сказала действительно глупость. ‘Настройщик’, — говорю.
Наконец, недоразумение выяснилось и оказалось, что не только 200 тысяч, но и 500 руб. я не выиграла, а Михал Михалыч подло обжулил меня, подсунув мне фальшивую табличку. Одного понять не могу, как это я сама по телефону из своей квартиры с банком разговаривала. Помогите, сударь, ради Бога, распознать эту тайну и, если можно, верните мне деньги и сережки.
— Да, сударыня, вы стали несомненной жертвой весьма ловкого мошенника. Но как вы могли довериться ему?
— Право, и сама не понимаю! Подлинно говорится: и на старуху бывает проруха.
— Вы захватили с собой злополучную табличку?
— Как же, вот она — извольте.
Как и следовало ожидать, на табличке адрес типографии не значился.
— Скажите, вам не известно, откуда ваш дворник откопал этого настройщика?
— Господь его ведает. Покойный говорил…
— Как, дворник разве умер?
— Да, от простуды, с полгода тому назад.
Я задумался…
— Вот что, сударыня, обещать не обещаю, но что смогу, сделаю.
Оставьте адрес и номер телефона. В случае чего — извещу.
Не подлежало сомнению, что изобретательный мошенник имел сообщника, вернее, сообщницу на Центральной телефонной станции, а потому и розыск я направил в этом направлении. Было установлено, что 1 января от 3 ч. до 9 ч. вечера за регистром, в который входил номер телефона Вороновой, дежурила барышня, некая Варвара Николаевна Шведова, и вот за ней-то я установил строжайшую слежку. Мои агенты денно и нощно не выпускали ее из виду, и каждый шаг ее заносился в дневники наблюдавших за ней. Жизнь Шведовой казалась безупречной. Телефонная станция, комнатушка в небогатой семье и редкие дешевые удовольствия в виде кинематографа. Мужских знакомств никаких, словом, обычная будничная жизнь честной и бедной барышни. Наблюдение за ней продолжалось около месяца, и я готов был уже его снять, как вдруг от старшей телефонистки моим людям стало известно, что Шведова, ссылаясь на нездоровье, неожиданно подала прошение об увольнении. Я насторожился и приказал усилить надзор и ни на минуту не упускать ее из вида. И хорошо сделал, так как Шведова быстро собралась, купила билет до Москвы и выехала туда. Двое из моих людей за ней последовали. Приехав в Москву, эта скромная и добродетельная на вид барышня прямо с Николаевского вокзала приехала в меблированные комнаты близ Трубной площади и поселилась в номере, уже занятом неким Иваном Николаевичем Солнцевым. Вскоре же московскому полицейскому фотографу удалось снять их обоих на Страстном бульваре. Фотография была мне прислана в Петербург, предъявлена Вороновой, и Солнцев оказался все тем же Михал Михалычем. Он и Шведова были арестованы, и последняя поведала в слезах, что всему виной ее сожитель, выгнанный ученик консерватории, Илья Яковлевич Шейнман (он же Михал Михалыч и Солнцев). Шведова, якобы терроризированная им, вынуждена была разыграть по телефону роль жены швейцара и банковской служащей. Шейнман заранее сообщил ей и номер телефона Вороновой, и номер серии, будто бы выигравшей 200 тысяч. Ежедневно в течение недели он репетировал с ней сцену будущего разговора с Вороновой. Фальшивую табличку ему набрал какой-то знакомый типографщик. При обыске у них было найдено 2000 руб., причем серьги Вороновой оказались уже в обладании Шведовой.
Суд приговорил обоих к году тюрьмы.

Светлое воспоминание

Дежурный чиновник особых поручений однажды доложил мне:
— Сегодня агент Сокольнического района, Урусов, мне рассказал о довольно подозрительном случае. В одной из чайных его участка вот уже два дня как происходит странный торг между каким-то мастеровым и неизвестным чиновником, судя по форменной тужурке, выглядывающей из-под его статского пальто. Мастеровой продает какую-то бумажку и просит за нее пятьдесят рублей, а чиновник дает двадцать пять. Завтра они сговорились быть опять в чайной для дальнейших переговоров. Как прикажете быть?
— Да, случай довольно подозрительный! Вы арестуйте их завтра обоих и самым вежливым образом препроводите сюда, я их лично допрошу.
— Слушаю, г. начальник.
На следующий день я допрашивал мастерового. Это был малый лет тридцати пяти с открытым приятным лицом, с голубовато-серыми глазами. Одет он был бедно, но чисто. Ногти и пальцы его мозолистых рук были вымазаны позолотой и краской. От него сильно пахло лаком.
— Кто ты такой и чем занимаешься?
— Я Александр Иванов Богданов, по ремеслу мы будем киот чики.
— Судился?
— Нет, этого не бывало, Господь миловал.
— А какую это бумажку ты продавал чиновнику в чайной?
— Ах, вот вы насчет чего?! Да, действительно продавал.
— Она при тебе?
— А где же ей быть? При мне — вот извольте получить, — и, вынув аккуратно сложенный лист, он протянул мне его.
Я развернул сильно пожелтевший документ. Он оказался сохранной распиской Московской судной казны от 1811 года. Расписка была на несколько тысяч рублей и значилась на предъявителя.
Я с любопытством рассматривал старинные александровские орлы, на ней напечатанные, внимательно вглядывался в подписи с невероятными выкрутасами, принадлежавшие давно умершим людям.
— Откуда у тебя эта бумага?
— Да попала она ко мне, г. начальник, можно сказать, совсем зря.
— Ну, а все же расскажи — как?
— Дело было так: заказал мне Иван Парамонович Пронин — это наш именитый купец в Сокольниках, поди, знаете его, большой киот для иконы Казанской Божьей Матери. ‘За ценою я не постою, — говорит, — а чтобы киот вышел отменный, из сухого дерева, ну, словом, — первый сорт’. Я обещался и принялся за работу. Сухого, выдержанного дерева под рукой у меня не оказалось, и вот отправился я на Сухаревку, где часто и прежде подыскивал материал. Походил, поискал да и купил в лавчонке старую, поломанную божницу. Принес ее домой. Вынув из нее досочки, сколько было нужно для киота, я остальное поставил в угол. Понадобилось как-то супруге моей прикрыть котел с бельем, она возьми из угла одну из дощечек, оставшихся от божницы. А тут сынишка мой, вертевшийся на кухне, вдруг мне и говорит:
‘Тятя, смотри, из дощечки какая-то бумажка торчит’.
Я подошел, поглядел — действительно, от горячего пара на досочке отстала фанера, а под ней бумага. Вытащил я эту бумагу, развернул, поглядел, да только — что я в ней понимаю? Вижу, старинная, а что в ней прописано — в толк не возьму. Пошел это я после обеда к соседу посоветоваться, а он и говорит: ‘Документ старинный! Быть может, и найдешь любителя да за рубль целковый продашь. Ты вот что: сходи-ка, вон наискосок живет какой-то чиновник, говорят, служит по денежному делу, предложи, может, он и купит’. Пошел я к чиновнику, показал бумагу.
Он поглядел-поглядел да и сказал: ‘Что же? Бумага старинная, старину я люблю, рубля три я за нее дам, да, пожалуй, дам и пятерку. Хотите?’ Эге, подумал я, коли так быстро пятерку дает — значит, вещь денег стоит. ‘Нет, — говорю, — разве можно за такой документ пять рублей взять? Вы давайте настоящую цену’. А он мне: ‘Мы вот что сделаем. Я завтра у одного любителя старины порасспрошу. Если он скажет, что стоит, то я прибавлю. Приходите завтрашний день в чайную ‘Якорь’, и мы сторгуемся’. — ‘Ладно, — говорю, — приду!’
Пошел я от чиновника опять к соседу, рассказал, как было дело, а сосед мне говорит: ‘Ну, если так, так меньше как за полсотни не отдавай’. Пошел на следующий день в ‘Якорь’, прошу полсотни, а чиновник все торгуется, однако догнал он цену до 25 рублей. Я не уступаю. Наконец, он говорит: ‘У меня при себе пятидесяти рублей нет, приходите завтра, я еще кой с кем посоветуюсь, может, и сговоримся’. Когда же мы сегодня явились в ‘Якорь’, то нас господин Урусов арестовали и привезли сюда.
Допросил я и чиновника, оказавшегося служащим в губернском казначействе. Он заявил, что интересуется старинными документами вообще, не прочь был приобрести и эту расписку, но цены ей не знает.
Записав адреса того и другого, я отпустил их с миром, но приказал моей агентуре подробно проверить все рассказанное Богдановым.
Были допрошены и его жена, и сосед, и даже лавочник на толкучке, где была приобретена божница. Все подтвердило точность показаний Богданова. Вместе с тем я отправил одного из чиновников в Сохранную казну, дабы справиться о ценности и значении документа александровских времен.
Как я был поражен, услышав через несколько часов по телефону от моего агента из банка:
— По проверке в архиве документ оказался записанным под таким-то номером, за истекшее столетие сумма, на нем обозначенная, считая со всеми сложными процентами, превратилась в 65 000 рублей, которые можно получить в любую минуту.
Направив дело, за отсутствием состава преступления, на прекращение, я вместе с тем запросил мнение прокурора Брюна де Сент-Ипполит о том, кому по смыслу закона должны принадлежать эти деньги.
Он мне тотчас же ответил, что деньги принадлежат собственнику сохранного свидетельства, каковым в данном случае является Богданов, как лицо законно приобретшее божницу.
Оформив все это дело, я вызвал последнего.
— Ну, и привалило же тебе, братец, счастье!
— А что такое, г. начальник?
— Да бумажка-то твоя оказалась кладом!
— Неужто, ваше высокородие?
— Вот тебе и неужто! А ты за полсотни хотел отдать.
— А много ли, дают-то за нее?
— Шестьдесят пять тысяч рублей.
— Шутить изволите, г. начальник?! — сказал Богданов, недоверчиво и грустно улыбнувшись.
— Ну, брат, мне шутить некогда. Говорю тебе — 65 000, и деньги можешь получить хоть сегодня.
— Господи! Да как же это так? Да с чего же это? Не может этого быть… Ваше высокородие! Жена, дети…
Тут на радостях Богданов залепетал какой-то бессвязный вздор, вспотел, засморкался, затоптался на месте. Наконец, несколько успокоившись, он воскликнул:
— Господи Ты Боже мой! Ведь счастие-то какое привалило!
Вот недаром люди говорят, что незаконнорожденным удача. Ведь я, ваше высокородие, и есть незаконнорожденный, ведь я из воспитательного дома! Уж вы позвольте мне тысчонкой отблагодарить господина Урусова.
— За что же ты будешь благодарить Урусова?
— Да как же?! Ведь он меня арестовал!… Если бы не он — так я бы бумагу продал за полсотни, а то, пожалуй, еще пятерку, другую скинул!
— Ну, это твое дело. Пиши прошение градоначальнику, и если он разрешит, то валяй!
На этом мы расстались. Через неделю я услышал, что Богданов, получив деньги, открыл в Сокольниках большую мастерскую, переехал на новую квартиру и зажил честно, хорошо и счастливо.
Через месяц примерно как-то ранним воскресным майским утром я очутился в Сокольниках для осмотра на месте жертв какого то дерзкого убийства. Исполнив эту грустную обязанность и подавленный виденным тяжелым зрелищем, мне захотелось отдохнуть душой. Дай-ка зайду к Богданову, решил я, полюбуюсь его новой и, как говорят, счастливой жизнью. Мне указали адрес, и я в одиночестве пешком побрел его разыскивать. Под указанным номером я нашел небольшой каменный домик, белый, приветливый, окруженный садом. Я вошел в калитку, постучался на крыльце.
Сам Богданов открыл мне дверь и, завидя меня, радостно воскликнул:
— Ваше высокородие, да вы ли это?! Вот не ждал не гадал!
— Здравствуй, голубчик! Я, я самый и есть! Вот очутился в Сокольниках да и зашел взглянуть на твое новое житье-бытье.
— Пожалуйте, пожалуйте! — засуетился он. — Настя, подь сюда, смотри, какого гостя нам Бог послал! — крикнул он жене.
В дверях показалась высокая стройная женщина, в ярком пестром платье, в козловых полусапожках. Завидя меня, она улыбнулась широкой, приветливой улыбкой.
— Вот, Настенька, наш благодетель, господин Кошкин. Я про них тебе рассказывал. Принимай и потчуй дорогого гостя!
Затем он обратился ко мне:
— Может, закусите? Водочки или сладкого винца откушаете.
— Нет, спасибо, ничего я не хочу. Разве вот стаканчик чаю дадите. Пить хочется.
— Сию минуту! Настя, согрей самоварчик, живо!
Он повел меня в большую угловую комнату. Я огляделся. Кругом было опрятно и уютно. В углу под образами стоял стол, у стола стеклянная горка с позолоченной посудой, тут же виднелся мягкий диван, несколько стульев, вдоль окна висели белые кисейные занавески, на окнах зеленела герань, под потолком в клетке трещала канарейка. Из открытых настежь окон лился бодрящий запах черемухи.
Не успел я хорошенько осмотреться, как Настя уже покрыла стол скатертью, поставила на него огромный черный поднос с ярко нарисованными на нем букетами, расставила чашки, а вскоре приволокла ведерный, ярко вычищенный, кипящий самовар. Откуда-то появился и воскресный сдобный пирог с малиновым вареньем.
Меня усадили в почетный угол — под образа, рядом присел хозяин, а Настя, не садясь, принялась, потчевать.
— Ну, что, — спросил я их, — довольны вы своей новой жизнью?
Они словно ждали этого вопроса и, радостно волнуясь, перебивая друг друга, заговорили:
— Да уж так довольны, так довольны, что не знаем, как и Бога благодарить! Ведь прежде часто тяжеленько приходилось — того не хватает, этого… Теперь же ни в чем недостатка нет. Опять таки и обращение людей стало другим. Прежде, бывало, зайдешь в лавку к нашему Степану Ивановичу Вахрамееву и стоишь, и ждешь, никто-то на тебя внимания не обращает. А теперь — и стул-то тебе подадут, и Настасьей Филипповной величают. Или иной раз в праздник соберемся с мужем в церковь, я в шелковом платье, муж в крахмале, при золотых часах, идем степенно, все нам шапки ломают, в церкви — расступаются, место дают. Словом — от всех одно уважение видим!
С удовольствием слушал я эту бесхитростную исповедь счастливых людей. Доносившийся издали церковный звон как-то успокаивал душу. Сладкий запах черемухи клонил к дремоте, и невольно думалось: почем знать, быть может, эти люди и правы?
Быть может, счастье человеческое, эта неуловимая ‘Синяя птица’ не вьет своих гнезд ни в борьбе страстей, ни в достижениях ума, культуры и прогресса, а именно гнездится вот в этих скромных кисейных занавесках, в этой бесхитростной герани, в этом умиротворяющем колокольном звоне да в почтительных поклонах лавочника Степана Вахрамеева?!

Сыскной аппарат

Быть может, читателю будет небезынтересно ознакомиться со структурой розыскного дела в прежней России.
Изощренность преступного мышления, корыстные вожделения людей представляют из себя обширнейшее засоренное поле, и немало труда и терпения требуется для выкорчевывания этой человеческой лебеды, часто готовой буйным ростом своим заглушить любые полезные всходы. На сыскной полиции лежит обязанность не только раскрывать уже совершенные преступления, но, по возможности, и предупреждать их. Эта сложная программа требует, конечно, и соответствующей организации, каковую и попытаюсь описать, беря за образец Москву. Та же организация, помимо столиц, существовала и в провинции, являясь осколком первой и отличаясь от нее лишь масштабом.
Вступив в должность начальника Московской сыскной полиции, я застал там дела в большом хаосе. Не было стройной системы в розыскном аппарате, количество неоткрытых преступлений было чрезвычайно велико, процент преступности несоразмерно высок. Я деятельно принялся за реорганизацию дела и, не хвалясь, улучшил его.
При каждом Московском полицейском участке состоял надзиратель сыскной полиции, имевший под своим началом 3-4 постоянных агентов и целую сеть агентов-осведомителей, вербовавшихся по преимуществу из разнообразных слоев населения данного полицейского района. Несколько надзирателей объединялись в группу, возглавляемую чиновником особых поручений сыскной полиции. Эти чиновники ведали не только участковыми надзирателями и их агентами и осведомителями, но имели и свой особый секретный кадр агентов, с помощью которого и контролировали деятельность подчиненных им надзирателей. Чиновники и надзиратели состояли на государственной службе. Агенты и осведомители служили по вольному найму и по своему общественному положению представляли весьма пеструю картину: извозчики, дворники, горничные, приказчики, чиновники, телефонистки, актеры, журналисты, кокотки и др. Некоторые из них получали определенное жалование, большинство же вознаграждалось хлопотами полиции по подысканию им какой-нибудь казенной или частной службы. К этому прибавлялись даровые билеты в театры, по железным доро гам и т. п. Такого способа вознаграждения приходилось волей-неволей держаться в целях экономии — применение его давало возможность значительно увеличивать кадры агентов.
Над деятельностью чиновников особых поручений я наблюдал лично, имея для их контроля около двадцати секретных агентов.
Имена и адреса последних были известны только мне. Им вменялась в обязанность строжайшая конспирация, с ними я видался только на конспиративных квартирах, которых у меня в Москве имелось три. С помощью этих секретных агентов я мог наблюдать за действиями и поведением любого моего подчиненного, не возбуждая в нем подозрений. Эти двадцать человек были выбраны мною с большим разбором. Кадры моих секретных агентов я старался пополнять людьми, принадлежащими к различнейшим слоям московского населения. В числе их, помнится, была и старшая барышня с телефонной станции — весьма ценный агент — довольствовавшаяся театральными и железнодорожными билетами, коробками конфет и духами, был и небезызвестный исполнитель цыганских романсов, вечно вращавшийся в театральном мире, было и два метрдотеля из ресторанов, наблюдавших за кутящей публикой, и агент из бюро похоронных процессий, и служащие из Казенной палаты, Главного почтамта и пр.
Эти агенты не столько вели общее наблюдение, сколько употреблялись мною в отдельных нужных случаях. Обычно им давалось определенное задание: проследить такого-то, проверить того-то и т. д.
Но для чего, спросят, быть может, было создавать целую иерархическую лестницу в розыскном деле, где один агент, проверяя другого, в то же время подвергался и сам тайной поверке и наблюдению?
Жизнь показала всю необходимость подобного метода.
Например, бывали такие случаи: мне становилось известным, что в таком-то месте организовался притон-клуб, где всякие шулера жестоко обыгрывают в ‘железку’ доверчивых посетителей. Я отдавал приказ надзирателю соответствующего района пройти с ночным обходом в этот клуб и в случае обнаружения азартной игры — его закрыть. Надзиратель делал обход, но запрещенной игры не оказывалось. Повторные обходы имели тот же результат. Между тем жалобы продолжали ко мне поступать. Обходы надзирателя становились подозрительными, и я приказывал чиновнику особых поручений соответствующей группы проверить действия надзирателя.
Иногда этот чиновник и обнаруживал злоупотребления, но случалось, что сведения чиновника совпадали с рапортом надзирателя, между тем жалобы на притон продолжались. Тогда я прибегал к своим секретным агентам, не заинтересованным (хотя бы в силу своей конспиративности) в делах надзирателя и чиновника, и с их помощью обнаруживалась преступная корысть того и другого. Оказывалось, что надзиратель заблаговременно извещал хозяина притона о предстоящем обходе и, получая за это соответствующую мзду, делился с чиновником.
Иногда случалось, что надзиратели по лености и нерадению относились спустя рукава к порученному делу или, чтобы отделаться, принимались сообщать всякие небылицы, свидетельствующие об их энергии и старании. С помощью тех же секретных агентов истина и здесь выяснялась очень скоро, и пристыженный надзиратель быстро терял вкус к самовосхвалению и выдумкам.
Словом, благодаря этому контролю над контролем мне вскоре же удалось внедрить в сознание моих подчиненных, что начальник следит сам за всем и в курсе всего происходящего, что, конечно, сильно подтянуло моих людей.
Для довершения описания агентурной сети следует упомянуть еще о так называемых агентах-любителях. Часто воры, не поделившие добычи, присылали кляузные письма, жалуясь друг на друга, бывало, что какой-нибудь скупщик краденого, обуреваемый завистью к ‘коллеге’, перекупившему у него под носом выгодную партию ‘товара’, являлся в полицию и со смаком выдавал ‘конкурентов’. А то случалось, что люди, чающие заработать пятерку, десятку, а то и четвертную (сообразно ценности сведений), приходили ко мне и предлагали сообщить данные по интересующему меня делу. Эта разновидность агентов приносила тоже свою пользу.
Итак, каждый участковый надзиратель, прослужив несколько лет в своем участке, с помощью своих постоянных агентов и многочисленных агентов-осведомителей имел возможность самым подробным образом изучить и территорию, и состав ее населения.
Обычно всякий переулок, всякий дом, чуть ли не всякая квартира были ему известны, что, конечно, значительно облегчало дело розыска.
Каждый надзиратель по моему требованию обязан был составлять ежемесячные ведомости, где по подробным рубрикам разносились им количество и род происшедших за месяц в его участке преступлений. Шестого числа каждого месяца эти ведомости со всех районов присылались ко мне, и, просматривая их, я знал точное количество убийств, грабежей, краж, мошенничеств и насилий, происшедших в том или ином московском участке, равно как и число открытых и не раскрытых еще преступлений. На основании этих ведомостей специальный чиновник-чертежник вычерчивал кривые по родам преступлений и по каждому району отдельно и составлял общую картограмму, каковая и вывешивалась в моем служебном кабинете. Таким образом, я мог постоянно следить за состоянием преступности в любой части городской территории, и если кривая краж в таком-то участке несообразно повышалась, по сравнению с той же кривой другого района, то я обращался к градоначальнику, прося его подтянуть соответствующего участкового пристава, со своей же стороны я нажимал на участкового надзирателя. В результате — усиление наблюдения за неблагополучными районами, и как следствие — резкое понижение соответствующей кривой к следующему же месяцу.
В ряде предыдущих очерков я указывал на те приемы, которые практиковались сыскной полицией для раскрытия преступлений и задержания виновных. Теперь я опишу способы, употребляемые ею для предотвращения или, вернее, уменьшения их числа.
Конечно, в таком крупном центре, как Москва, ежедневные правонарушения неизбежны, но эпидемия преступлений, несмотря на свою хроническую форму, не всегда одинаково сильна, она то ярко вспыхивает, то сильно понижается в зависимости от более или менее успешной борьбы с нею. Эта эпидемия, как и всякая другая, имеет свои очаги, на кои обычно и направляла свои усилия сыскная полиция.
Кривая преступлений всегда резко повышается в праздничное время, т. е. во время двухдневного закрытия магазинов, лавок и всяких торговых предприятий. Праздничным отдыхом преступники пользуются для производства самых дерзких и крупных краж и преступлений. К Рождеству, Пасхе, Троице и Духову дню вся окрестная ‘шпана’ стягивается в столицу в надежде на ‘легкий заработок’.
Помню, что в первый год моего пребывания в Москве я на Рождестве чуть не сошел с ума от огорчения. 27 декабря было зарегистрировано до шестидесяти крупных краж с подкопами, взломами, выплавливанием несгораемых шкафов и т. п., а о мелких кражах и говорить нечего: их оказалось в этот день более тысячи. Из этих цифр явствовало, что город наводнен мазурьем и мне надлежит вымести из него этих паразитов. С этой целью я решил произвести облавы. Частичные, мелкие облавы стали производиться чуть ли не ежедневно, но вскоре же опыт показал, что средство это недостаточно, действительно, преступные элементы при приближении незначительного наряда полиции частью благополучно скрывались, а если и попадались люди, не имеющие права жительства в столицах, то, будучи отправлены на родину этапным порядком, вскоре бежали оттуда и вновь появлялись в Москве (‘Спиридоны Повороты’), где и пребывали до следующей поимки. Этот своеобразный ‘перпетуум мобиле’ приводил меня в отчаяние. Но, не имея возможности осилить его, я прибег к паллиативному средству: если не в моих силах было устранить этих мошенников раз и навсегда из Москвы, то я мог все же на горячее праздничное время их обезвредить. Для этого нужно было, чтобы в праздничные дни эти нежелательные элементы находились бы либо на пути следования к своему местожительству, либо в самом местожительстве, наконец, в крайнем случае, на обратном пути в Москву, словом — только не в самой Москве.
Этого мне удалось достигнуть с помощью грандиозных облав, о каковых я и хочу рассказать.
Три- четыре раза в год я давал генеральные сражения российским мошенникам.
Технически организовать облаву было нетрудно, так как силы сыскной и наружной полиции Москвы были для этого достаточны.
Сложность этого способа борьбы заключалась в том, что приходилось соблюдать строжайшую тайну о дне и часе облавы, не только от своих служащих, но и от чинов наружной полиции, между тем как в ‘экспедиции’ принимало участие более тысячи человек. Дней за десять, иногда за восемь, а то и за пять до больших праздников я приказывал моим надзирателям, чиновникам и агентам собраться в полиции часам к 7-ми вечера якобы для ознакомления с каким либо новым циркуляром или для получения от меня общих указаний по очередному сложному делу. Когда люди были собраны, им объявлялось, что сегодня ночью облава. После этого никто из них уже не только не выпускался из помещения, но им строжайше запрещалось даже разговаривать по телефону. В состоянии ‘арестованных’ они пребывали до ночи, т. е. до самого начала действий.
Вместе с тем я просил градоначальника нарядить мне в помощь тысячу городовых, человек пятьдесят околоточных и десятка два приставов и их помощников. К ночи городовые стягивались в один общий исходный пункт (часто во дворе при жандармском управлении), к ним присоединялись мои люди. Руководители получали подробные инструкции, и глухой ночью начиналась облава.
Для большего успеха отрядам предписывалось следовать шагом до определенного места, а оттуда пускаться бегом и возможно быстрее оцепить намеченный район, квартал или группу домов, подлежащих осмотру.
Внезапность атаки играла огромную роль, сильно уменьшая шансы скрыться для преследуемых преступных элементов. По просьбе некоторых московских газет редакции их извещались за час до начала облавы, и уведомленные сотрудники их тотчас приезжали ко мне.
Когда подлежавшие осмотру районы были уже окружены полицией, в назначенный час мне подавался автомобиль, и я в сопровождении трех-четырех хроникеров выезжал на место действия, а на следующее же утро в газетах появлялись подробные, мелодраматические отчеты, не лишенные жути, образности и фантазии, сообразно индивидуальным особенностям их авторов. Помнятся мне несколько таких моих выездов к Хитрову рынку, в так называемые Кулаковские дома. Эти вертепы, эти клоаки, эти очаги физической и моральной заразы достойны описания.
Огромные, каменные сараи, сдаваемые сплошь под ночлежные I квартиры. Эти многочисленные квартиры содержались и эксплуатировались относительно разбогатевшими, но всегда крайне темными личностями (часто скупщиками краденого, тайными винокурами и просто мошенниками). Городские и частные ночлежные дома, при всем своем убожестве, имели все же некоторую организацию, кой-какой служебный персонал, а посему являлись как бы комфортабельными гостиницами по сравнению с этими ночлежными углами, решительно предоставленными собственной участи и ‘культурным’ потребностям их хозяев и обитателей.
В каждом этаже находился длинный общий коридор, куда выходили двери всех квартир. Двери эти, по требованию полиции, никогда не запирались на замок. Толкнув такую дверь, я быстро входил с отрядом, и если помещение было в первом этаже, то люди мои кидались к окнам, предупреждая побеги.
Квартиры состояли обычно из 2-3 комнат, из которых одна была ‘дворянской’. Носила она это пышное наименование вследствие того, что вместо нар в ней находились кровати с некоторым подобием тюфяков и ночевка в ней стоила целый пятак, на нарах же люди устраивались копейки за три, для кого же и эта цифра была велика, те приобретали за копейку право спать на полу, под нарами, за печкой и т. п. менее привилегированных местах.
Угол первой комнаты всегда был огорожен грязным пологом, за которым находилась ‘квартира’ хозяина или хозяйки этой ночлежки.
Прежде всего агенты кидались за этот полог, и при обыске почти всегда обнаруживалось краденое.
Если бы произвести химический анализ воздуха этих помещений, то надо думать, что, наперекор законам природы, кислорода в нем не оказалось бы совсем.
Что представляли из себя обитатели этого логовища? Мне кажется, что, суммируя героев горьковского ‘Дна’ с героями купринской ‘Ямы’ и возведя эту компанию в куб, можно было бы получить лишь приблизительное представление об обитателях Кулаковских ночлежных квартир.
Быть может, чувствительные, но мало вдумчивые люди спросят: как могло правительство терпеть подобные очаги всевозможной заразы?
Но что же было делать. Эти ночлежки, как и дома терпимости, вызывались самой жизнью, и волей-неволей приходилось их терпеть. Без них куда девались бы непреступные, хотя бы опустившиеся люди? Ведь плата в ночлежных домах не всем была доступна, организовать же бесплатные, сколько-нибудь благоустроенные, помещения не представлялось возможным, так как, при крайней нетребовательности простого русского человека, это значило бы взять на себя заботу о квартирах чуть ли не для половины России. Да, наконец, помимо гуманитарных соображений, уничтожение Кулаковских и им подобных квартир не повело бы ни к чему. Они выпирались жизнью в силу сложных социальных условий, и уничтожение этих скученных центров имело бы непосредственным последствием лишь распыление их по всей территории города, что только бы затруднило общий надзор за ними.
Наше появление вызывало сильное смятение. Впрочем, опытный взор и в этом смятении мог бы усмотреть известную последовательность и закономерность. Добрая половина жильцов оставалась сравнительно спокойной, лениво потягивалась на нарах и встречала нас возгласами вроде: ‘Ишь, сволочи, опять притащились! Не дают покоя честным людям!’ У этих ‘флегматиков’ можно было бы и не спрашивать документов — они были, конечно, в исправности.
Не то делалось с другой половиной ночлежников! Они в ужасе рассыпались по помещению, забивались за печки, прятались под нары, лезли чуть ли не в щели.
За хозяйской перегородкой очищали место, и мы приступали к опросу и поверке каждого. Жутью веяло от этих людей, давно потерявших образ и подобие Божие: в лохмотьях, опухшие от пьянства, в синяках и ранах от недавних драк, все эти бывшие, а иногда даже и титулованные люди внушали ужас, жалость и отвращение.
Впрочем, бывали случаи, когда среди этих бывших чиновников, офицеров, актеров, докторов и публицистов вдруг проявлялись проблески давно замерших переживаний человеческих, и больно и смешно было подмечать эти переживания, столь не гармонирующие со звериным обликом их носителей. Эта группа бывших интеллигентов производила наиболее тягостное впечатление.
— Где постоянно живешь? — спрашиваешь босяка.
И вдруг эта карикатурная личность, став в позу, тоном провинциального трагика заявляет с пафосом:
— Уж пятый год, как отчий дом я променял на это пышное палаццо! — при этом соответствующий жест в сторону нары.
— Твой паспорт? — спрашиваешь старую полупьяную проститутку.
— А вот мой паспорт! — и женщина делает невероятно циничный жест. —
— Как звать? — говорит пристав какому-то типу с чрезвычайно гордой осанкой, но без штанов.
— А вы кто такой?
— Ну, ладно, кто такой! Не видишь? Пристав!
Фигура без штанов презрительно шипит:
— Пф-ф-ф! Пристав?! Я иначе как с начальником и разговаривать не стану.
Вдруг из-за занавески высовывается голова, затем протягивается рука, и заплетающийся язык произносит:
— Аркадий Францевич, будьте великодушны, одолжите двугривенный, до завтра, parole d’honneur! Ну что вам стоит?! А выпить — во-о как хочется!
Иногда пороешься в кармане и протянешь рублевку. Словно не рука, а обезьянья лапа вырвет у тебя бумажку или монету, а за пологом уже слышится лирический восторг:
— Господи Ты Боже мой!!! Какое, какое благородство!…
Там, в глубине комнаты, какая-то пьяная-распьяная женщина, очевидно, из бывших шансонеток, пытается кокетливо шевелить лохмотьями, заменяющими ей юбку, и, игриво подмигивая, испитым сиплым голосом поет: ‘Смотрите здесь, смотрите там!’ При этом оголяет уродливые, отекшие ноги. А перед тобой в это время мелькают и ‘коты’, и ‘хипесники’, и шулера, и просто жулики.
Дышать нечем, в висках стучит, а на душе тошно, и плохо отдаешь себе отчет в том, где ты и что с тобой. Где сон — где явь?!
Разбив это людское стадо на чистых и нечистых, т. е. на людей с неопределенными документами и на тех, у кого документы либо не в порядке, либо отсутствуют вовсе, я первых оставлял в покое, вторых отправлял в полицейские участки, причем для разбивки по участкам приходилось руководствоваться довольно своеобразным признаком: чем меньше следов одежды имелось на человеке, тем в более близкий участок он направлялся, так как сострадание и чувство стыдливости не позволяли подвергать людей без штанов прогулке через весь город, да еще при двадцатиградусном иногда морозе.
Приведенные в участки поились в 6 часов утра горячим чаем, каждому выдавался фунт хлеба и кусок сахару. На следующий же день им распределялось тюремное белье, обувь и одежда, и, согретые, одетые и накормленные, люди препровождались в сыскную полицию, где мы и приступали к выяснению личности каждого.
Для этого у нас имелись и антропометрические приспособления, и дактилоскопические регистраторы, и целый фотографический кабинет с архивом.
Но о том, как производилась эта операция опознания — я расскажу как-нибудь в другой раз.
Если прибавить к этому, что при сыскной полиции имелись и собственный парикмахер, и собственный гример, и обширнейший гардероб всевозможнейшего форменного, штатского и дамского платья, то читатель получит, быть может, хотя бы некоторое понятие и представление о серьезном техническом оборудовании розыскного аппарата времен Империи.
Предпраздничные облавы дали прекрасные результаты, и помнится мне, что на четвертый год моего пребывания в Москве была Пасха, не ознаменовавшаяся ни одной крупной кражей. Рекорд был побит, и я был доволен!…

‘Спириты’

— Что это за порядки, г. начальник? В столице, так сказать, в центре Империи и образованности, — и вдруг бьют морду за собственные деньги, да еще говорят: ты гордись, пострадал, мол, за науку!
— Что такое? — спросил я раздраженно. — Кто это вам в центре образованности бьет морду?
— Положим, можно сказать, — лицо высокопоставленное, сам фельдмаршал Суворов, но — а все-таки?!
‘Какая тоска! — подумал я. — Сумасшедший…’ И, ласково обратясь к нему, промолвил: — Вы не волнуйтесь, голубчик, успокойтесь и расскажите толком, в чем дело.
Мой проситель вовсе не походил на сумасшедшего. Передо мной сидел человек лет сорока, в коричневом пиджаке, в пестром галстуке.
Сильно нафиксатуаренный пробор делил его голову на две равные части, краснощекое, маловыразительное лицо было покрыто ссадинами и кровоподтеками, на груди красовалась толстенная золотая цепь, мизинец правой руки заканчивался длиннейшим ногтем.
По общему виду — не то приказчик, не то подрядчик. Вынув шелковый платок, он почтительно высморкался, оттопырив пальчик, старательно вытер рыжеватые усы и, спрятав платок обратно, начал не спеша свое повествование:
— Более 20 лет служу я в Охотном ряду у купца Прохорова.
Начал, как и водится, с мальчишек, а вот уже десятый год состою старшим у него приказчиком. Зовусь я Иваном Ивановичем Синюхиным. Дело свое справляю аккуратно, а в свободное время читаю книжки и стараюсь проводить время с умными людьми. Я холост, дома сидеть скучно, а потому коротаю я часы нередко в ресторане ‘Мавритания’, что недалече от Охотного. То на бильярде поиграешь, то чайку попьешь, а иной раз в праздничный день и профрыштыкаешь. С месяц тому назад познакомился я в этой самой ‘Мавритании’ с неким Федором Ивановичем, фамилию же его — один Бог знает. Для всех он Федор Иванович, — и только.
Из отставных чиновников. Умный и ученый человек и на все руки мастер: нет сильнее его игрока на бильярде, всех обыгрывает и меня подцепил на 10 целковых. Очень люблю я с ним разговоры разговаривать. Сядем с ним эдак за столик да за бутылкой пива говорим об умном: там о Боге, о звездах, о покойниках. Вот треть его дня, в воскресенье, проиграл я ему рублишко да и сел с ним пить чай.
— Что это вы, Иван Иванович, точно не веселы сегодня?
— Да так, — говорю, — разные неприятности с хозяином. Думаю от него уходить и свое дело открывать, так вот, говорю, всякие заботы грызут.
— Э, полноте, — говорит, — охота печалиться! Все равно сами ничего не придумаете, все заранее за вас решено.
— Т. е. в каких это смыслах? — спрашиваю я.
— Да в тех смыслах, — отвечает, — что духи умерших незримо нас окружают и творят с нами что хотят. Вот, к примеру сказать, нацелюсь я пятнадцатого уложить в середину, а если Орлеанская Девица или Катюша Медичи того не захотят, так я не то что шара не сыграю, а просто кием сукно прорву.
— Странные вы вещи говорите, Федор Иванович! Я и в толк даже не возьму.
Федор Иванович откинулся на спинку стула, прищурил глаза и спросил:
— Слыхали ли вы, Иван Иванович, что такое спиризм?
— Нет, — говорю, — не слыхивал.
— Ну, может быть, знаете, что люди столы вертят и вызывают духов.
— Да, действительно! Про это хозяин как-то рассказывал.
— Так вот, дорогой мой Иван Иванович, я такой человек и есть! И силища во мне сидит огромадная. Я состою председателем общества и часто устраиваю у себя на дому сеансы. Да что сеансы?
Иногда вечером сидишь в одиночестве, закусываешь или чай пьешь, и станет тебе скучно без компании, — сейчас же хватаешь маленький столик, блюдечко, гитару — и пошла писать губерния!
Духи так и прут к тебе! Но я, знаете, больше по женской части.
Призовешь этак к себе двух-трех покойниц, тысячи по две лет каждой, ну и начинаешь с ними беседовать. То да се, пятое-десятое, иногда даже рюмочку вина поднесешь.
— Ну, Федор Иванович, это вы, кажется, того! Духи бесплотные, без живота и, так сказать, нутра, а вы вдруг рюмки вина преподносите!
Федор Иванович на минуту призадумался, но затем смело заявил:
— Это ничего не значит, что без нутра. Пьют в лучшем виде.
Одно только: как исчезнут, так на полу мокро остается.
— Конечно, — говорю, — вы, Федор Иванович, человек ученый, и мне спорить с вами трудно. Но по совести скажу, что поверю всему этому, увидевши разве собственными своими глазами.
— Отчего же? Если захотите, так и увидите. Вот в будущее воскресенье у меня сеанс, приходите, буду рад. Может быть, и в члены нашего общества вступите?
— Премного вами благодарен, — отвечаю, — всенепременно воспользуюсь и пожалую.
— Отлично, буду ждать часиков эдак в девять. Адрес мой вам известен.
На этом мы с ним расстались. Всю неделю ходил я как очумелый, нетерпеливо дожидаясь воскресенья. На неделе в ‘Мавритании’ Федор Иванович мне еще раз напомнил о сроке. Третьего дня я ровно в 9 ч. звонился к нему. Сердце во мне тревожно стучало. Ведь шутка ли подумать, через какой-нибудь час, а то и меньше, стану разговаривать с покойным родителем, а может быть, и с Киром, царем персидским! Вхожу. Встречает хозяин. ‘Очень, — говорит, — рад. А у нас тут уже пять членов собралось, и сейчас можем начинать сеанс. Предупреждаю вас, Иван Иванович, не удивляйтесь ничему, строго исполняйте, что я прикажу, а главное.
Боже упаси, не рвите цепь, т. е. не отрывайте рук от столика и крепко мизинцами держитесь за руки ваших соседей’. Из прихожей он провел меня через какую-то полутемную комнату в соседнюю, тоже полуосвещенную. Здесь находилось четверо каких-то мужчин.
Федор Иванович представил меня: ‘Вот, господа, кандидат в члены нашего общества’. Посреди комнаты стоял небольшой круглый столик, вокруг него шесть стульев. Мы сели. Федор Иванович потушил электричество, наступила кромешная тьма. ‘Итак, господа, кладите руки, и мы приступим’, — сказал он. Мы положили руки. ‘Касайтесь слегка, не нажимайте на стол’, — скомандовал Федор Иванович.
Меня охватила жуть. Мысленно я прочитал молитву. Все было тихо. Вдруг, мать честная! Чувствую, столик под руками ерзнул раз-другой, потом стал подпрыгивать, и что-то застучало в крышку. У меня сперло дыхание. А Федор Иванович вдруг эдаким замогильным голосом спрашивает: ‘Светлейший, это вы?’ Не успел он спросить, как где-то в углу раздался оглушающий петушиный крик. Трясясь, как в лихорадке, я пролепетал: ‘Федор Иванович, голубчик! Отпустите, мочи моей нету!’ Он же сердито на меня прикрикнул: ‘Сидите смирно, не порывайте цепи, не то плохо вам будет! Фельдмаршал шутить не любит’. В это время кто-то как свиснет меня по морде, раз, другой да третий! Забыл я про цепь да и поднял руки, чтоб закрыть лицо. Тут и настала моя погибель!
Кто- то схватил меня за шиворот, опрокинул со стула на пол, и невидимые кулаки принялись меня колошматить. Сколько это длилось — не знаю, но слышу голос Федора Ивановича: ‘Сгиньте, духи ада! Я зажигаю огонь!’ Духи от меня отлетели, и когда Федор Иванович повернул кнопку, то я увидел всех сидящими за тем же столом, с ужасом глядящих на меня. Я же оказался лежащим на полу, неподалеку от столика. Дрожа всем телом, встал я на ноги, погрозил им кулаком, плюнул и, не говоря ни слова, повернулся и вышел.
Как в тумане добрался я до дому, вошел к себе в комнату и медленно стал раздеваться. Глядь, — а бумажника-то в боковом кармане и нет! А в нем-то более ста рублей денег было. Не спал я целую ночь: и денег-то мне жалко, да и понять-то хорошенько не могу. Выходит — точно жулики, а как же стол вертелся, петух кричал, да и Федора Ивановича я ни в чем таком не замечал?
Словом, такая неразбериха поднялась в моей голове, что и сказать не могу. На следующий день не вышел я даже и на службу. Днем, однако, зашел в ‘Мавританию’ и тут же столкнулся с Федором Ивановичем.
— Очень даже, — говорю, — странно с вашей стороны: приглашали на научный сеанс, а сами избили да и сто рублей с лишним сцапали!
— Эх вы, — говорит, — темный человек! С духами шутить нельзя! Я предупредил вас, не рвите цепь. Вы не послушались, — вот и случилось! Впрочем, вы это еще легко отделались. Видели вы того господина, который сидел рядом со мной, эдакий высокий?
Тот тоже в первый раз по неопытности порвал цепь, так, знаете ли, духи его прямо похитили с сеанса и по воздуху перенесли на дом, и при этом золотых часов его — как не бывало!
Тут, г. начальник, меня осенила, признаюсь, нехорошая мысль:
— Что, — говорю, — со всяким ли новичком в вашем деле происходят такие неприятности.
— Да, — говорит, — со всяким, ежели порвет цепь.
— Послушайте, — говорю, — Федор Иванович, у меня к вам просьба: не буду скрывать от вас, что хозяин мой сущая собака.
Мальчишкой он меня колотил да голодом морил, а как вырос да приказчиком стал, с той самой поры и по сегодня, — ни одного ласкового слова не слыхивал от него. Пройдоха он, выжига и нахальник! Теперь я собираюсь от него уходить на свое дело, так мне наплевать, а очень бы хотелось мне отплатить ему. Не могут ли ваши духи набить ему морду хорошенько и там насчет всего прочего?…
— Что ж, — отвечает Федор Иванович, — оно можно, ежели цепь порвет. Ну, а не порвет сам, — так вы за него порвете.
Приведите его в четверг, у нас опять заседание.
— Ладно! — отвечаю. — Приведу. А только, между прочим, ни денег, ни часов с собой не захвачу…
На следующий день я отправился на службу, лицо все в синяках, смотреть в глаза людям стыдно. Меня, конечно, расспрашивают, что де, мол, с вашей физиономией? А я служащим и хозяину рассказал, что нечаянно, по собственной вине пострадал за науку, крутил, мол, столы, вызывал духов. Заинтересовался хозяин да и зовет меня к себе в комнату, расскажи, дескать, подробно, что и как. Я правды, конечно, сначала не сказал, описал лишь приход Суворова, петушиный крик, ну, да и прибавил там разного и говорю:
— Если хотите, Дмитрий Дмитриевич, то в четверг можете отправиться со мной на сеанс, очень, — говорю, — занимательно!
А он покачал головой да и молвил:
— Что и говорить? Вижу, что занимательно. Недаром вся морда у тебя в синяках! Эх, Иван, повторял я тебе сто раз, что вместо головы у тебя на плечах кочан капусты. — А затем как гаркнет во всю глотку:
— Признавайся, болван, сколько денег они с тебя выудили?
— Ну, г. начальник, — тут по старой привычке охватила меня робость и сам не знаю, как ответил:
— Более ста целковых, Дмитрий Дмитриевич!
И рассказал, конечно, все как было.
Выругал он меня хорошенько да и посоветовал обратиться в сыскную.
Выслушав этот рассказ, я нажал кнопку и вызвал к себе чиновника Силантьева.
— Вот он расскажет вам все дело, Силантьев, а вы в четверг ликвидируйте эту шайку мошенников.
Силантьев успешно справился с этим делом.
Теперь я не помню в точности, как принялся он за него. Но, кажется, что один из его агентов постучал в кухню и, вызвав кухарку на лестницу, отвлек ее внимание. В это время Силантьев под видом купца Прохорова со своим старшим приказчиком восседал на сеансе. Трое его товарищей отмычкой открыли парадную и бесшумно прокрались в соседнюю со ‘спиритами’ комнату. Силантьев, не порывая цепи, дал духам похитить его бумажник, затем подал условленный сигнал и, явив мошенникам массовую материализацию в образе своих товарищей, напугал их до полусмерти, после чего и арестовал всех. Они оказались теплыми ребятами: Федор Иванович — небезызвестным клубным шулером, двое из его сообщников — ворами-рецидивистами, а два остальных — административно высланными, проживающими нелегально в Москве. При их аресте приказчик позлорадствовал и сказал: ‘Я то сумел порвать цепь, ну а вам, пожалуй, своих цепей не порвать будет!’

Дебоширы

Я не раз уже говорил о том разнообразии типов и образов, промелькнувших предо мною в течение моей долгой службы. Вот в памяти встают еще две тени, про которые я и намереваюсь рассказать.
Однажды утром мне докладывают, что истекшей ночью доставлены в сыскную полицию два молодца, произведшие в кафешантане ‘Эльдорадо’ дебош и обвиняемые хозяином ресторана в похищении у него 300 рублей.
Срочных дел в ту пору у меня не имелось, а потому я пожелал допросить их лично. Вместе с тем я приказал вызвать по телефону и хозяина шантана. Я велел позвать к себе арестованных.
Раскрылась дверь, и в кабинет вошел высокий субъект военной выправки с гордо поднятой головой. Одет он был в помятый смокинг, запонки его жеваной рубашки, видимо, отлетели, и выглядывала волосатая грудь. Его черный галстук съехал набок, волосы растрепаны. За ним, как-то петушком, вошел в кабинет совсем молодой человек, лет 18-20, с серым, удивительно глупым и сильно расцарапанным лицом, яйцевидным черепом и густыми, ниспадающими до плеч волосами. Одет он был в бархатную темно-зеленую тужурку, какие часто носят художники.
Я начал допрос с него.
— Кто вы такой? Чем занимаетесь? Где живете?
Молодой человек, скрестив руки на груди и закатив глаза к небу, певучим тенорком и с бессмысленной улыбкой мне ответил:
— Я, Божией милостью, поэт и музыкант, сын замоскворецкого 1-й гильдии купца и кавалера Святой Анны третьей степени Дмитрий Кульков. Проживаю же я при родителях.
— Стало быть, тоже занимаетесь коммерцией?
— О, нет! Я с детства полюбил муз и самоучкой просветил свой разум. Так в автобиографии у меня и значится:
Я с малолетства льнул к наукам,
К стихам и прочим разным штукам,
За что родитель нас ругал
И в морду нам не раз давал.
— И хорошо делал! — буркнул его компаньон.
Поэт продолжал:
— Дома я бываю редко, меня не удовлетворяет серость нашей семьи. Я брожу по Москве-матушке, ища настроений, вдохновений и благородного общества.
— Очевидно, и в ‘Эльдорадо’ вчера вы попали в поисках настроений?
Поэт не ответил.
— Давно ли вы знакомы с вашим компаньоном и что вас связывает?
— Знаком я с ним уже с год. Что связывает? Да нравится он мне своим весельем и отвагой. Я же часто бываю нужен ему. К примеру сказать, часто ему бывает есть нечего, ну и придет к обеду, нам что же? — не жалко, а то и просто перехватить у меня четвертную.
Его сотоварищ поморщился.
— Вы обвиняетесь в похищении 300 р. у хозяина шантана. Что вы скажете по этому поводу?
— Сущая нелепость! При наших капиталах стал бы я мараться?!
Вот, может быть, они? — и он ткнул пальцем на своего попутчика.
— Я же был так оглушен всем происшедшим, что ровно ничего не помню. Спросите его. К тому же у него и великосветское красноречие.
Я исполнил его желание:
— Кто вы, чем занимаетесь, где живете?
Тип приосанился, выпятил грудь, покрутил ус и, щелкнув каблуками, ответил:
— Я Петр Петрович Оплеухин, поручик в запасе и дворянин.
Живу на Мясницкой в меблированных комнатах Иванова, существую родительской поддержкой и кой-каким собственным заработком.
— Например?
— Да знаете ли, генерал, разно бывает: то в картишки выиграешь, то на скачках, а то и просто у приятеля перехватишь. Сами понимаете, у всякого порядочного человека могут быть долги.
— Что скажете по поводу предъявляемого вам обвинения?
— Фи, помилуйте, сущий вздор! Я порядочный человек, а не вор. Да, наконец, noblesse oblige, честь мундира… Не стану скрывать от вас, что вчера мы пошумели с пиитом немного, но и только!
— Расскажите подробно, как было дело.
— Чрезвычайно просто: сижу я эдак в ‘Эльдорадо’, глотаю мои любимые остендские устрицы, запиваю их шабли, как вижу, — входит в зал сей рифмач и прямо к моему столику, да и плюхается на стул.
— Что вы врете, Петр Петрович, не я к вам подошел, а вы ко мне прилезли!
— Ну, это не важно. Факт тот, что мы очутились за одним столиком. Я, он и его фея, местная шансонетка, мамзель Жизель.
Я пью свое шабли, а он, словно старая… — Тут поручик чуть не сказал скверного слова, но удержался и произнес: — Кокотка, сосет себе сладчайшую марку шампанского. Ну-с, хорошо-с! Выпил я вторую бутылку под устрицы, съел рябчика в сметане, полил его бутылкой мадеры, затем грушу в хересе да с кофе рюмок пять бенедиктину, и дошел я до того психологического момента, хорошо знакомого всем порядочным и пьющим в компании людям, когда начинаешь ощущать в себе эдакий прилив здоровых сил и сам не знаешь хорошенько, чего тебе хочется: не то сдернуть скатерть с сервированного стола, не то треснуть своего соседа виолончелью по голове. А тут, вообразите еще, это суконное рыло, — он ткнул на Кулькова, — принялся обвораживать Жизель своими виршами.
В сотый раз услышал я и про науки, и штуки, и про то, как тятенька бил ему морду… Ну, знаете, тут я и не выдержал: одной рукой сгреб я скатерть со стола и быстро скрутил из нее здоровенный жгут, другой выхватил виолончель из оркестра и хлоп пиита по черепу! Да так, что пробил он своей репой инструмент, и мне представилась довольно забавная картина: не то глава жертвы Иродиады на блюде, не то человек, окунувшийся до подбородка в воду. Он было запротестовал, но я сильно дернул за гриф, хлестнул его по ногам своим импровизированным стеком, и мы галопом пронеслись по залу, выскочили в коридор и влетели в какой-то занятый отдельный кабинет. Там мы застали одну из местных шансонеток в обществе невероятно богомерзкой хари, — вообразите себе эдакий конусообразный лысый череп с китайскими очками на носу и с философским налетом на морде. Девица, давно отвыкшая удивляться чему бы то ни было, довольно спокойно спрятала губную помаду, щелкнула сумочкой и, пробравшись вдоль стенки, выскользнула в дверь. ‘Спиноза’ же, подняв очки на шишковатый лоб, угрюмо пободал воздух и заплетающимся, пьяным языком проговорил: ‘Черт знает что, до чего нализался, и разобрать хорошенько не могу: не то Лоэнгрин плывет на лебеде, не то ведьма на бурсаке верхом скачет!’ Конечно, в этих словах не было ничего обидного, но под пьяную руку честь мундира мне показалась замаранной, и, недолго думая, хватил я своим жгутом ‘Спинозу’ по черепу, да так, что вдребезги разлетелись его очки, а сам он бесшумно скатился под стол и не издал ни одного звука.
Я же, обскакав на своем Пегасе кабинет, вылетел обратно в коридор, где и был схвачен сбежавшимися лакеями и откуда-то появившимися двумя городовыми. Не без труда сняли с пиита ожерелье, после чего хозяин, чувствуя себя в безопасности, очевидно, мести ради, обвинил нас в какой-то краже, и мы были Доставлены сюда в сыскную полицию.
Явившийся хозяин ‘Эльдорадо’, допрошенный мною, пояснил, что вчера его не так поняли и что не о покраже 300 р. говорил он, а об убытке, нанесенном ему на эту сумму в виде поломанной виолончели, разбитой посуды и т. д.
Так как сыскной полиции здесь было делать нечего, то я предложил потерпевшему либо обратиться к мировому судье, либо покончить тут же дело миром.
Стороны пришли быстро к соглашению, и Кульков, вытащив бумажник, здесь же заплатил 300 руб.
Поручик, подойдя к нему, сказал:
— Разумеется, половину расходов я принимаю на себя, а для округления цифры дай мне 50 руб., и, таким образом, за мной будет 200.
Но пиит, судорожно от него отвернувшись и спрятав поспешно бумажник, промолвил:
— Апосля! Здесь — не время и не место.
Поручик презрительно пожал плечами и сквозь зубы процедил:
— Сволочь!
Отпуская их, я задержал на несколько минут пиита:
— Послушайте, г. Кульков, неужели вы спустите этому прощелыге и скандалисту? Ведь мне вчуже за вас обидно: исцарапал вам голову, вовлек вас в убытки, а вы — хоть бы что! Ведь этак он нанижет вам сегодня турецкий барабан на голову, завтра примется вас бить медными тарелками по затылку, а там и просто вас угробит в какой-нибудь рояль.
Но поэт снисходительно улыбнулся:
— Видите ли, я и сам сначала думал обидеться и даже в камере сказал ему, что не оставлю этого дела безнаказанным, но он сначала поколебал меня, а потом и убедил этого не делать. ‘Послушай, Дмитрий, — сказал он мне, — на что ты сердишься? Раскинь умом: много ли ты найдешь в Москве поэтов и музыкантов с подобной судьбой? Чем виноват я, что музыка, женщины, а главное, — твои стихи довели меня до подобного экстаза? Не зная, как выразить тебе мое восхищение, я тебя, служителя муз, решил слить с нежным инструментом. Ну, хвати я тебя стулом или бутылкой — и я бы понял твою обиду. А ты только вообрази: сидел себе какой-нибудь эдакий Страдивариус, кропотливо клеил себе инструмент, накладывал на него ему одному известный лак, словом — трудился над ним годами. А ты в одно мгновение ока пронзил его своей рифмованной и музыкальной головой! Нет, воля твоя, подобная честь выпадает лишь избранникам богов’. Я, разумеется, не мог не согласиться с этим.
Затем, сделав паузу, он, неожиданно и глупо хихикнув, сказал:
— Вы знаете, я, сидя в камере, сочинил стихи, подходящие к случаю. — И снова, подняв глаза к небу, он томно продекламировал:
Вчера в присутствии Жизель
Пронзил главой я виолончель,
Но коль наступит нужный час,
Пробью башкой и контрабас.
Видя, что я имею дело с неисправимым идиотом, я перестал удивляться и выпроводил его из кабинета.

Брак по публикации

— Известное дело, одинокую беззащитную женщину всякий мазурик может обидеть. Заступитесь, господин начальник, не дайте погибнуть, так сказать, в расцвете лет.
С подобными словами обратилась ко мне как-то на прием женщина лет сорока, довольно миловидной наружности мещанского типа.
— Кто вы и что с вами случилось?
— Я Агриппина Яковлевна Чудинская, вдовею пятый год. Муж мой содержал извозчичий двор и оставил мне после себя 8 тысяч рублей наследства. Хлеб я себе зарабатываю шитьем. Истосковалась я за эти годы, живя одинокой вдовой без мужской поддержки, однако соблюдаю себя строго и знакомств с мужчинами никаких не вожу. Вот и надумала я, чувствуя себя не старой и имея капиталец, отчего бы мне снова не обзавестись мужем? Поговорила я с моей подругой, так, мол, и так, думаю к свахе обратиться насчет законного брака. А подруга моя, этакая шустрая, разбитная, и говорит: ‘Кто же это нынче к свахам обращается! На то, — говорит, — есть ‘Брачная газета’. Погляди объявления и выбирай мужа любой масти по вкусу’. Я послушалась, купила газету и принялась читать. Много там разных объявлений, всякий там себя восхваляет и норовит товар лицом показать. Один пишет, что он симпатичный брюнет, непьющий и играет на гитаре, другому, очевидно, похвастать нечем, так он просто и пишет — ‘совершенно свободный от мобилизации’. Однако я облюбовала вот это объявление, — и она протянула мне газету, где чернилами было обведено:
‘Солидный человек желает вступить в брак с честной девушкой или вдовой. Требуется пять тысяч приданого для расширения торгового дела. Писать в Главный почтамт, до востребования, предъявителю квитанции N 4321’.
Я по этому адресу написала, рассказала все про себя и между прочим сказала, что если вы окажетесь мужчиной подходящим, то готова буду вступить в брак и доставить приданое.
Я просила назначить мне свидание для знакомства и для ответа приложила свой адрес. Дней через пять получаю письмо очень почтительно и ловко написанное. Он называет меня ‘таинственной незнакомкой’, ‘родной душой’ и разными прочими чувствительными именами. Желая себя показать и увидеть мою личность, он назначает мне свидание на Тверском бульваре, у памятника Пушкину, в такой-то день, в 11 часов утра, и пишет, что для приметности будет сидеть на скамейке с правой стороны и читать газету.
С нетерпением ждала я срока, и в назначенный день, одевшись почище, в новых серьгах и золотом браслете я за полчаса до одиннадцати подходила к Пушкинскому памятнику. А сердце так и стучит. Кого-то, думаю, Господь мне пошлет. Смотрю, а справа сидит с газетой в руках какой-то просто красавец мужчина: этакие черные усищи и сам брюнет, в пальте с каракулевым воротником и каракулевой шапке. Я села на ту же скамейку и осторожно покосилась на него. Он тоже взглянул на меня и продолжал чтение.
Посидела я минут с пять, покашляла, высморкалась в батистовый платок и думаю, что будет дальше. А он сидит, точно аршин проглотил, и хоть бы что. Посидела я еще немного, и разобрала меня злость.
— Очень даже странно, — говорю, — с вашей стороны, сами публикуетесь в ‘Брачной газете’, ищете невесту с приданым, а, между прочим, молчите, как колода.
Мужчина, как показалось мне, растерянно посмотрел на меня, подумал с минуту, огляделся по сторонам, скомкал газету, спрятал ее в карман и, улыбнувшись, ко мне пододвинулся.
— Вы, — говорит, — извините, я такой рассеянный, зачитался газетой и все забыл. Только здесь нам толковать будет очень неудобно.
Перейдем через улицу в Филипповское кафе, позвольте вас попотчевать чашкой шоколада.
— Мерси, очень приятно, — отвечаю.
И мы отправились. Странным спервоначалу он мне показался: отвечает все как-то невпопад, чего-то хихикает. Я даже заметила ему:
— Что это вы такие странные?
А он отвечает:
— Это я от конфуза, по первому знакомству. Потом обойдется.
И действительно: он стал разговорчивее, заплатил по счету 1 рубль 25 коп, и пошел даже провожать меня до дому. О себе он говорил немного, сказал, что имеет какое-то дело, какое — не знаю, и назвался Петром Николаевичем Ивановым. Прощаясь, я просила его заходить в гости почаще. Он обещался и вправду зачастил.
Зашел он ко мне два раза попить чайку, говорил о нашей будущей жизни и даже свадьбу хотел сыграть через месяц. Зашел он ко мне и в третий раз, побеседовали мы с ним все о том же, а потом он и говорит:
— Вот что, Агриппина Яковлевна, вы бы отпустили мне целковых двести наперед из приданого. А то тут всякие расходы и хлопоты предстоят относительно свадьбы.
Подумала я, подумала да и отвалила ему, дурища, двести рублей.
Он спрятал деньги, и в первый раз поцеловал меня, г. начальник (тут моя посетительница конфузливо потупилась). Обещал он зайти на следующий день, но не зашел. Прошло еще два, три дня, неделя, а его все нет. Всполошилась я. Что, думаю, тут делать?
Села да и написала до востребования ему письмецо. На третий день получаю ответ. Вот он, г. начальник.
Я прочел:
‘Божественная! Что вы, в самом деле, смеетесь надо мной. Неделю тому назад, как было уловлено, я явился к памятнику Пушкину, правда, с опозданием на десять минут, но, увы, идола моего сердца не застал. Прождав до двенадцати, я с неизъяснимой тоской в душе отправился обратно домой. Верь после этого женщинам.
Все они легкомысленны и ненадежны, — сказал я себе, — и не ошибся, так как из вашего письма вижу, что какой-то Ромео успел уже пленить вас и даже сорвать двести рублей. Впрочем — всегда подлецам в жизни везет, а истинно честные люди, как я, вынуждены одиноко страдать, борясь с пламенной любовью в сердце’.
— Прочтя это письмо, я так и ахнула. Тьфу, пропасть! Ведь не девчонка я, а так опростоволосилась. То-то казался он мне сначала странным и непонятным. Это я всему, дурища, виной, пришла на полчаса ранее и по ошибке соблазнила ни в чем не повинного человека. Плакали, можно сказать, мои денежки!
Успокоившись немножко, я ответила на вновь полученное письмо, снова прося там же свидания для знакомства и объяснения.
Вскоре ответ был получен, и мы познакомились. Мой жених оказался мужчиной ничего себе. Назвался он Гаврилой Никитичем Сониным, тверским купцом, приехавшим в Москву на месяц по делам. Показался он мне человеком степенным и аккуратным. Сказал, что остановился в меблированных комнатах Соколова на Песковском переулке. Я, как обстрелянная птица, тайком сходила в эти меблирашки и за рубль целковый навела у швейцара справочку.
Все оказалось в точности, сама видела паспорт.
— Нам, конечно, свадебку следовало бы сыграть в Твери, — сказал мне Гаврила Никитич, — да только, пожалуй, накладно будет: поднапрет родня да знакомые, на всех не оберешься. А мы с вами, Агриппина Яковлевна, здесь в Москве скромненько обвенчаемся да и махнем супругами в Тверь.
— Что ж, мне все едино, — отвечаю, — только приданое получите в самой церкви, иначе я не согласна.
— Мерси, — говорит, — с удовольствием. Что в церкви, что До церкви, — мое дело без обману.
И вот третьего дня состоялась наша свадьба. У него был шафером какой-то приятель, эдакий красивый курчавый мужчина, у меня же мой двоюродный брат. Больше никого и не было. Прямо из церкви заехали ко мне, забрали пожитки и махнули на Николаевский вокзал. Заняли мы места, как господа, во втором классе, в купе. Я на одной скамейке, а напротив меня уселся муж, крепко держа карман с деньгами, переданными ему мною в церкви.
Едем — беседуем. Истопники напустили такой жар, что я взопрела Захотелось мне пить, я и говорю:
— Гаврила Никитич, испить бы. Жарища такая!
А он отвечает:
— Вот приедем в Клин, я мигом слетаю в буфет за лимонадом.
И действительно, в Клину он выскочил из вагона и побежал в буфет. Жду пять минут, жду десять — нет моего Гаврилы Никитича.
Позвонили звонки, просвистел паровоз, и мы тронулись. Я, чуть не плача, кинулась туда-сюда, кричу проводнику: человек, мол, остался. А проводник этак спокойно отвечает: что же, это бывает. Не извольте беспокоиться, нагонит нас следующим поездом.
Как доехали до Твери, — я и не помню. Однако вылезла, села на скамейку на платформе, расставила около себя вещи и принялась ждать. Часа через полтора пришел поезд из Москвы.
Гляжу по сторонам, оглядываюсь, а мужа нет как нет. Пропустила еще один поезд и думаю, что же мне делать теперь. Подумала я, подумала да и сдала вещи на хранение на вокзале, а сама на извозчике прямо в полицейское управление, в адресный стол. Навожу справку, где тут, мол, у вас проживает купец Гаврила Никитич Сонин? Барышня записала и пошла справляться. Возвращается минут через двадцать и заявляет: ‘Такого купца в Твери не имеется’. Тут сердце у меня так и упало. Этакая напасть, прости, Господи. Неужто на второго мошенника налетела. Справляюсь на всякий случай в полиции, но и там о купце Сонине ничего не слышали. Села я в поезд и вернулась в Москву. Это было вчера к ночи, т. е. во вторник, а сегодня я и явилась к вашей милости. Не оставьте без внимания, помогите.
Я записал ее адрес и просил явиться через недельку за ответом.
Я приказал навести справку и в Московском адресном столе. По ней оказалось двое Гаврилов Никитичей Сониных, но последние, как было выяснено, ни по годам, ни по приметам не подходили.
Тогда я отправил специального агента в Клин, приказав ему выяснить по возможности, не был ли кем-либо замечен вчерашний пассажир, прозевавший поезд.
Агент, вернувшись из командировки, доложил:
— Обратился я сначала к начальнику станции и жандармскому унтер-офицеру, встречавшим поезда во вторник, но ни тот ни другой ничего не знали. Однако в буфете, куда я обратился, старый официант-татарин мне заявил:
— Как же-с, именно во вторник, с дневным поездом прибыл какой-то господин, я видел, как он выходил из вагона. Прошли они в буфет и заказали обед. Господин, видимо, богатый, заказывали все дорогие вина и кушанья. Поезд ушел, а они ничего: сидят и пьют и, можно сказать, подвыпили сильно. Подал я им счет на 22 рубля. Они уплатили и говорят: ‘Вот тебе десятка, пойди в кассу и купи мне четыре билета 1 класса до Москвы, желаю один в купе путешествовать, со всеми удобствами’. Что, думаю, за притча.
Приехал человек из Москвы не для того же, чтобы поесть у нас на вокзале. Это он, думаю, с пьяных глаз спутал, и я этак осторожно ему говорю: ‘Вы, может быть, господин, оговориться, изволили? Вам, может, билетики на Тверь или до другой какой-нибудь станции надобно?’ А они как стукнут кулаком по столу да заорут: ‘Ты, холуйская морда, делай то, что тебе велено. Я, может, на луну желаю отправиться, не твоего ума дело’. Что же, мне все равно, — в Москву так в Москву. Принес я им билетики, а они трешку мне на чай отвалили. Ха-ароший господин.
Теперь у меня не оставалось сомнений, что мошенник не удрал из Москвы. Но как было найти его? Документ у него, несомненно, ‘липовый’, да и со вторника, надо думать, он обзавелся новым паспортом.
Я остановился на следующем, правда, далеко не верном способе.
Вызвав к себе агентшу Ольгу Дмитриевну Н., одну из моих способных сотрудниц, я рассказал ей кратко, в чем дело, и предложил ей дать соблазнительное объявление в той же ‘Брачной газете’, смутно надеясь, что мошенники, окрыленные недавним успехом, пойдут на удочку и пожелают пробиссировать номер. Моя агентша поместила следующую публикацию:
‘Молодая, благородная девица с десятитысячным приданым желает выйти замуж за красивого честного труженика. Обращаться письменно, с приложением фотографической карточки, в Главный почтамт, до востребования, по пятирублевой кредитке N 126372’.
В ближайшие два дня моя агентша получила свыше 40 писем и фотографий. По мере получения они предъявлялись незадачливой вдове, но среди них фотографии Сонина не было. На третий день, увидя одну из вновь полученных фотографий, вдова дико взвизгнула:
— Шафер, шафер, евонный шафер.
К этой карточке было приложено письмо: ‘Ценя высокоблагородное происхождение, спешу немедленно откликнуться на ваш зов. Я писатель и газетный литератор. Откликнись, отзовись! Быть может, ты та, которой суждено мне дать изведать или блаженство рая, или муки преисподней’.
Моя агентша назначила свидание и познакомилась. ‘Литератор’ стал к ней ездить каждый день, витиевато клянясь ей в любви.
Поломавшись дней пять, она дала, наконец, согласие на брак. Вот как описывала мне она этот торжественный момент и дальнейший ход дела:
— На пятый, примерно, день я, после долгих колебаний, дала свое согласие, но заявила: ‘Я желаю, чтобы свадьба наша была широко отпразднована в Москве’. Он было заупрямился, ссылаясь на расходы, но я сказала, что девять тысяч пятьсот рублей передаст ему в церкви перед самым венчанием мой дядюшка опекун, остальные же пятьсот рублей пойдут на духовенство, певчих и обед в гостинице.
Он поторговался, говоря, что и трехсот рублей довольно, но затем уступил.
Кстати, я забыла сказать, что он назвался Сергеем Николаевичем Омеговым.
— Вот что, Сергей Николаевич, — сказала я ему, — так как хочу отпраздновать свою свадьбу по-дворянски и шафером у меня будет один кавказский князь, то мне интересно было бы знать, кого пригласите вы к себе в шафера? Нет ли у вас там какого-нибудь графа или барона?
‘Газетный литератор’ важно откинулся на спинку стула и не без достоинства произнес: ‘Конечно, у меня есть знакомые и бароны и графья, да только все они сейчас разобраны, а позову я к себе шафером ученого философа. Он состоит профессором в университете и на механическом факультете читает лекции по международной философии.
Я ответила: ‘Отлично. Привозите ко мне завтра вашего приятеля и приезжайте сами, — вы этак к часу дня, а его пришлите на полчасика раньше, я хочу с ним поговорить’.
— Это вы насчет меня справиться желаете?
Я ничего не ответила.
— Ну, ну, — хорошо. Все исполню, как велите.
На следующий день в половине первого ввалился ко мне высокий мужчина в огромных очках. Желая, по-видимому, сыграть роль ученого и понимая ее довольно своеобразно, он говорил неграмотно, напыщенным языком, полагаясь, очевидно, на свое искусство и мое невежество.
Его высокий рост, краснинка на носу, а главное — бородавки — одна на правой щеке, а другая у левого уха, совпадали с приметами, данными, мне обманутой вдовой.
Словом, я была почти уверена, что предо мной не Иван Иванович Аристидов, как он себя назвал, а все тот же Сонин.
Я весьма вкрадчиво и задушевно расспросила его о моем женихе, и он, как и следовало ожидать, расхвалил его в пух и прах.
Сравнил с Пушкиным и почему-то с ‘Господином Боборыкиным’.
Следуя вашему распоряжению, мне удалось за завтраком получить оттиски их пальцев.
— Позвольте ваши тарелки, — сказала я им, — я вам дам чистые.
Они протянули свои тарелки, и я отставила их в сторонку на буфет, бережно охраняя оттиски больших пальцев на их краях.
— Боже, какая рассеянность! Сахару-то я в чай не положила! Возьмите, пожалуйста, сами.
И я пододвинула гладко полированную серебряную сахарницу без ручек. Пятерня того и другого на ней отпечатались, после чего я отставила сахарницу к тарелкам. На прощанье я сказала им:
— Будьте завтра непременно ровно в два часа у моего опекуна и тетки. Они давно желают познакомиться с моим женихом и с вами. И я, с разрешения моих друзей, дала точный адрес квартиры моей ‘тетушки’.
Выпроводив моих посетителей, я немедленно доставила обе тарелки и сахарницу в наш дактилоскопический кабинет. Там отпечатки были проявлены, сфотографированы, подведены под формулу и оказались принадлежащими давно зарегистрированным и хорошо известным нам ворам и мошенникам.
Назвавшийся Сониным оказался московским мещанином Гавриловым с тремя судимостями, его же приятель, выгнанный семинарист новгородской духовной семинарии, Антоновым, дважды отбывавшим наказание за кражи и мошенничества. У нас при полиции давно имеются их фотографии, таким образом, сомнений быть не может.
Вооруженная этими данными, явилась я к 12 часам дня на квартиру, так сказать, моего дядюшки и тетушки. К этому же времени были приглашены туда и о. Иоаким с дьяконом, венчавшие обманутую вдову и утверждавшие, что записи в церковных метрических книгах были сделаны на основании паспортов бракосочетавшихся, не внушавших сомнений в их подлинности. Причем батюшка, узнав о мошенничестве, возмущенно заявил: ‘Сочту своим священным долгом изобличить охальников’.
В ту же квартиру приглашены были и пострадавшая вдова со своим двоюродным братом — шафером. Четверо наших агентов дополняли эту компанию.
Около двух часов дня я заняла место в гостиной на диване, с книжкой в руках. В одной из соседних комнат уселись батюшка с вдовой и двумя агентами, в другой — дьякон с шафером и двумя нашими служащими. Мы принялись ждать. Ровно в два часа пожаловали и ‘газетный литератор’ и ‘профессор международной философии’.
Поздоровавшись, я предложила им сесть.
— Тетушка с дядей сейчас к нам выйдут, господа. Слыхали ли вы, что произошло сегодня утром на Трубной площади?
— Нет, — отвечают, — не слышали.
— Как же! У трамвая, поднимавшегося в гору, вдруг что-то испортилось, он сначала остановился, а затем покатился под гору назад. Люди на ходу принялись выскакивать, а трамвай все скорей и скорей. Наконец, со всего размаху наскочил на другой вагон.
Конечно, стекла вдребезги, площадка помята, но, что удивительнее всего — нет не только ни одного убитого, но и раненого. Люди отделались синяками да испугом. Ведь бывают же удивительные вещи на свете.
— Ничего тут удивительного нет, — отвечает мне ‘профессор — отсырело электричество, вот и все! Впрочем, когда имеешь постоянно дело с такими микроорганизмами, как электричество, радий, космополитизм или трансатлантика, то ничему не удивляешься.
Не родился еще тот человек, кто мог бы удивить меня чем-нибудь.
— Так ли, профессор, — сказала я. — Мне кажется, что этот человек уже родился, и довольно давно, целых двадцать восемь лет назад.
— То есть в каких это смыслах? — спросил он.
— А в тех смыслах, что этот человек перед вами.
Я ткнула себя пальцем в грудь.
— Изволите шутить, — сказал он, покровительственно улыбнувшись.
— Да если бы вы сейчас прошлись колесом по комнате так, я бы и то не удивился, а просто сказал бы: у барыньки в голове миокардит сделался.
— Ладно, не будем спорить, я вам это сейчас докажу. — И, согласно уговору, я подала сигнал, крикнув:
— Дядюшка, тетушка, пожалуйте сюда!
Двери обеих комнат распахнулись, и люди ввалились в гостиную.
Впереди всех батюшка со вдовой. О. Иоаким, взглянув на моих собеседников и ткнув в них указательным перстом, торжественно и громко заявил:
— Они, воистину они.
Затем тихо добавил:
— Анафемствуйте, вдовица!
Вдова не заставила себя просить и с поднятыми кулаками кинулась на ‘газетного литератора’:
— Ах ты мошенник! Ах ты душегуб! Выкладывай сейчас же мои денежки или признавайся, мерзавец, куда их запрятал!
Агенты вмиг окружили мошенников, и оба они очутились в наручниках. Не дав им времени опомниться и желая довести их изумление до предела, я громко сказала:
— Позвольте, господа, вам представить этих людей. Вот этот — Антонов, вор с двумя судимостями, а этот мошенник — Гаврилов, — с тремя.
Так они с раскрытыми ртами и выпученными глазами и были выведены на улицу, посажены в автомобиль и доставлены сюда.
Здесь их обыскали, и на каждом из них были найдены по две с небольшим тысячи рублей, которые ими были признаны принадлежавшими все той же обманутой вдове.
Я поблагодарил мою агентшу за блестяще исполненное поручение и приказал выдать ей сто рублей наградных.
Когда возвращали вдове отобранные у мошенников деньги, то последняя, спрятав их, принялась горько жаловаться:
— Экая я, прости, Господи, дурища. Послушалась чужого ума.
Обратилась бы я по старинке к свахе, так она бы мне за шелковое платье да за четвертную все бы честь честью обделала. А то нате — сунулась в газеты по-модному — вот и обчекрыжили на тысячу целковых. Чтобы я теперь сунулась бы в какой-нибудь брачный журнал, — да будь ему неладно, пропади он пропадом. Тьфу!…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека