Ныншній очеркъ я начну смертью Гаршина. Съ Гаршинымъ знакомъ я не былъ, но мн случалось встрчаться съ нимъ у общихъ знакомыхъ, и, несмотря на мимолетность нашихъ короткихъ встрчъ, Гаршинъ оставилъ во мн очень яркое воспоминаніе. Есть такіе люди, отъ которыхъ точно идутъ какіе-то невидимые, теплые, влекущіе лучи. Отъ Гаршина именно и шли такіе лучи. Отъ всей его красивой фигуры вяло добротой и спокойствіемъ, и въ его большихъ черныхъ глазахъ чувствовалось что-то умиротворяющее, любящее, понимающее. Именно понимающее. Вы чувствовали, какъ, говоря съ вами, онъ проникалъ въ васъ своими черными, красивыми глазами, но это не былъ колючій, острый, ржущій, высматривающій взглядъ, вызывающій сторожливое чувство,— нтъ, бархатный, мягкій взглядъ, устремленный на васъ, ничего въ васъ не высматривалъ, не сравнивалъ съ чмъ-то другимъ, не растягивалъ по какой-то мрк, не давилъ книзу. Вы чувствовали, что передъ вами не врагъ, котораго нужно бояться и противъ котораго не мшаетъ, на случай, держать камень въ карман, а человкъ, съ которымъ совершенно безопасно и что человкъ этотъ все готовъ, все хочетъ и все уметъ понять. Какъ-то сразу эти бархатные, мягкіе, умные глаза устанавливали съ вами взаимную душевную связь и вы чувствовали себя легко и спокойно. Это секретъ рдкихъ натуръ, но натуръ даровитыхъ, умныхъ, Истинно человческихъ. Такимъ именно и былъ Гаршинъ, какъ пишутъ о немъ теперь близко знавшіе его люди.
Не задолго до смерти Гаршинъ попалъ въ ‘исторію’, надлавшую не мало шума и бывшую три раза предметомъ судебнаго разбирательства. Ночью, на Невскомъ, ‘тащили’ въ участокъ двушку, заподозрнную въ проституціи. Въ слабую, беззащитную женщину вцпились дворники и произошла сцена самаго грубаго насилія. Каждый изъ этихъ здоровенныхъ мужиковъ, привыкшихъ носить сразу по сажени дровъ въ пятый этажъ, могъ бы, кажется, унести подъ мышкой десять такихъ двушекъ, но силачи, чуть не толпой, накинулись на не хотвшую идти добровольно двушку, затяли съ нею борьбу и волокли ее, какъ бы волокли они куль. Гаршинъ вступился за несчастную и увлекъ за собою многихъ изъ прохожихъ. ‘На разбирательств у мироваго высказалась во всей ясности симпатичная, глубоко-гуманная, всепрощающая натура Гаршина. Въ то время какъ другіе участники дда не могли иначе, какъ съ глубокою злобой, говорить объ агент полицейско-врачебнаго комитета, арестовавшемъ несчастную, о дворникахъ, тащившихъ ее, и о полицейскомъ чиновник, грубо встртившемъ протестантовъ, явившихся въ участокъ заступаться за арестованную, Гаршинъ относился ко всмъ этимъ лицамъ безъ малйшей злобы, указывая на то, что корень зла не въ этихъ исполнителяхъ медико-полицейскаго надзора, а въ самомъ этомъ надзор, въ тхъ условіяхъ жизни, которыя создали и поддерживаютъ необходимость этого надзора. И таковъ Гаршинъ былъ во всемъ и всегда. Онъ ненавидлъ зло, но любилъ людей. Это была поистин христіанская натура’ (выписку эту я сдлалъ изъ воспоминаній г. Абрамова, напечатанныхъ въ).
Я не стану говорить о моральныхъ особенностяхъ Гаршина, на которыя указывалъ г. Абрамовъ, т.-е. что онъ любилъ людей, ненавидлъ зло и былъ ноистин христіанскою натурой. Рядомъ съ этими нравственными качествами выступаетъ изъ того же факта, приводимаго г. Абрамовымъ, качество боле цнное — умственное. Какъ Кювье по одному зубу воспроизводилъ цлый скелетъ, такъ и но этому одному факту можно воспроизвести полный умственный образъ Гаршина, опредлить руководившія имъ идеи и самого Гаршина воспроизвести въ подобную же руководящую идею. Тутъ дорогъ именно живой человкъ во всемъ его жизненномъ поведеніи. И выразилось оно не въ одномъ лишь сердечномъ порыв на защиту страдающаго и слабаго, или въ негодованіи на грубое насиліе и издвательство орды мужиковъ надъ беззащитною женщиной и надъ еще боле возмутительнымъ насиліемъ агента полицейско-врачебнаго комитета, тшившагося своею властью,— нтъ, тутъ дло не въ чувств жалости или въ чувств негодованія, а въ цломъ міровозрніи, которое все такъ и сказалось въ одномъ этомъ факт. Вся симпатичность нравственнаго образа Гаршина заключается въ спокойной, уравновшенной цльности его характера, въ томъ врномъ смысл, съ какимъ онъ понималъ кутерьму нашей современной жизни. Онъ не морализируетъ и не обвиняетъ, онъ не требуетъ гуманности, гд и слда ея быть не можетъ, онъ какъ будто даже и оправдываетъ дворниковъ и агента, онъ понимаетъ и грубость полицейскаго чиновника, все онъ понимаетъ. И понимая все это, онъ не проходитъ равнодушно мимо толпы, волокущей по тротуару беззащитнаго человка, онъ является обвинителемъ и свидтелемъ и ведетъ свое свидтельство до установленія и общихъ причинъ, создающихъ подобныя явленія… Это человкъ не только чувствующій, но и понимающій, не только понимающій, но и поступающій,— это умъ и характеръ, соединенные вмст, а потому и производящіе впечатлніе цльности.
Я знаю, что но всхъ людей нельзя надть одну голову, но есть понятія, которыя въ данное время для всхъ должны быть обязательны. Каждому обязательно быть справедливымъ, а, слдовательно, понимать свое мсто въ человческой природ, т.-е. въ обществ. Какъ, повидимому, ни просто понятіе о справедливости, но оно у насъ настолько рдко, что даже такое простое и естественное поведеніе, какое мы встрчаемъ въ Гаршин, кажется у насъ чмъ-то выдвигающимъ изъ ряда. И что же особеннаго свершилъ Гаршинъ? Идетъ онъ по Невскому, видитъ, что силачи упражняютъ свою силу надъ младенцемъ, вступается за младенца, а затмъ судь и публик объясняетъ, что не одни силачи причиной всей этой исторіи, а есть у нея еще и корни, и что на эти-то корни и слдуетъ обратить главное вниманіе… Написалъ я это и задумался. Какъ же такую азбучную, простую мысль предлагать съ серьезнымъ видомъ читателю, точно великое нравственное открытіе? Гд это возможно?
Вопросъ о ‘сред’ и ‘моральной личности’ и до сихъ поръ у насъ еще ‘нершенный вопросъ’, хотя острое время его прошло. Строгихъ моралистовъ первой формаціи, ожидавшихъ отъ ‘энергической личности’ общественнаго обновленія, смнили теперь пророки ‘христіанской морали’ и душеспасительнаго житія на необитаемомъ остров. Но едва ли это шагъ впередъ. Проповдники ‘энергической личности’, все-таки толкали на борьбу, а наши новые проповдники и это запрещаютъ, потому что всякая борьба есть зло. А, впрочемъ, въ общественно-практическомъ отношеніи об моральныя теоріи приводятъ къ одному результату, потому что общественное обновленіе возлагаютъ на усовершенствованную личность. То же самое говорилъ всегда и Катковъ, говорили противники освобожденія и реформъ. Они тоже доказывали, что люди должны сначала усовершенствоваться, и ужъ тогда, когда они будутъ въ состояніи понять благодяніе свободы и справедливаго суда, дать имъ и свободу, и справедливый судъ. Наполеонъ Ш хотлъ ‘увнчать’ свое зданіе свободой тоже только тогда, когда французы научатся понимать ее.
Но и проповдники теоріи ‘среды’ не остались на старомъ мст, а ввели въ свою теорію дополненіе. Сначала они ставили человка въ исключительную зависимость отъ ‘среды’, т.-е. отъ общественныхъ условій’ и всю отвтственность возлагали только на эти условія. Теперь они длаютъ для человка обязательнымъ общественное сознаніе и общественныя чувства, и только мркой этого сознанія и оцняютъ людей. Это ужо большой шагъ впередъ въ направленіи общественной зрлости.
Когда эти два общественныя ученія появились у насъ, лтъ тридцать назадъ, они имли преимущественно теоретическій характеръ. Это были, такъ сказать, первыя искры общественныхъ идей, брошенныя въ общество, задумавшееся надъ своимъ положеніемъ и надъ средствами, которыми создаются лучшія отношенія. Вопросъ былъ очень серьезный и споръ, возникшій между сторонниками этихъ двухъ ученій, былъ споръ не о словахъ, а о самой сущности всхъ отношеній. Вопросъ заключался въ томъ — развитіемъ ли политическихъ понятій и реформами общественныхъ отношеній достигается умственное, экономическое и общественное улучшеніе, или же врне идти обратнымъ путемъ, т.-е. не сверху внизъ, не отъ общаго къ личному, а снизу вверхъ, отъ личнаго къ общему, т.-е. чтобы каждая единица преобразовалась умственно, экономически и общественно, а тогда преобразуется самъ собою и весь общественный строй. Рчь шла не только о разныхъ міровоззрніяхъ, о разныхъ программахъ жизни и различномъ поведеніи людей, но и о совершенно различныхъ типахъ людей. Конечно, эта постановка вопроса чисто-теоретическая и послдовательность ея теоретическая, чего въ практической жизни, гд вс отношенія боле или мене сталкиваются и перепутываются, и быть не можетъ. Но, тмъ не мене, то или другое міровоззрніе кладетъ на человка свое клеймо, сообщаетъ ему ту или другую общественную и умственную физіономію, опредляетъ тотъ или другой характеръ поведенія, даетъ ему ту или другую общественную роль.
Въ моралист (будемъ такъ называть этотъ типъ за неимніемъ боле точнаго термина) будетъ всегда преобладающимъ личное начало. Это его точка отправленія во всемъ, это основа его справедливости, его аршинъ, которымъ онъ мритъ и людей, и вс ихъ отношенія. Поэтому онъ будетъ тяготть всегда и во всемъ въ сторону свободы личности, стремиться ставить ее въ независимость отъ формъ жизни и, въ то же время, эту самую свободную личность подтянетъ не только къ моральному, но и къ уголовному кодексу. Размахъ его желаній будетъ всегда широкъ, потому что онъ во всемъ будетъ исходить изъ идеи личной свободы, но, вмст съ тмъ, онъ поставитъ надъ этою свободой полицеймейстера (волю) и сдлаетъ его отвтственнымъ за поведеніе человка. Онъ будетъ противъ условныхъ вншнихъ формъ жизни и будетъ искать ‘истины’ и внутренней ‘правды’, а такъ какъ онъ ихъ вокругъ себя не найдетъ, то въ практической и общественной жизни пойдетъ по равнодйствующей. Это спасетъ его отъ принадлежности къ ‘Партіямъ’, и поставитъ его боле или мене вн не только всякихъ политическихъ увлеченій, но, пожалуй, даже и политическихъ теченій, потому что въ нихъ онъ всегда усмотритъ какую-нибудь односторонность и не найдетъ той своей ‘истины’, которую онъ ищетъ въ жизни. Поэтому же онъ будетъ обнаруживать больше склонность къ ‘врун’, къ отвлеченному мышленію, можетъ быть даже къ метафизик, къ философскому исканію ‘истины’ и ‘правды’. При литературномъ талант онъ станетъ ‘художникомъ’-беллетристомъ, можетъ сдлаться даже и критикомъ, но это будетъ критикъ-художникъ, ищущій вчной красоты, стремящійся освободить искусство отъ вліяній и теченій времени. Критикомъ-публицистомъ онъ никогда не будетъ, а тмъ боле не [будетъ чистымъ публицистомъ или политическимъ писателемъ. Въ немъ будетъ всегда чувствоваться что-то выдляющее его изъ другихъ, приподнятость его собственной личности, умственный и нравственный аристократизмъ, симпатіи въ сторону верховъ, тяготніе къ бюрократическому строю жизни, представляющему будто бы защиту противъ шумливыхъ, безпорядочныхъ тревогъ демократическаго строя, и ‘улицы’, къ которой онъ питаетъ инстинктивную брезгливость.
Я не берусь ршить, какъ онъ поступитъ въ томъ случа, который былъ приведенъ для характеристики Гаршина. Но можно думать, что, возмутившись насиліемъ, онъ скоре пройдетъ мимо и, во всякомъ случа, не явится такимъ свидтелемъ, какимъ явился Гаршинъ. И моралистъ будетъ въ этомъ случа вполн послдователенъ, ибо если бы двушка, вмсто того, чтобы сопротивляться, пошла въ участокъ добровольно, ее никто не волочилъ бы силой. Конечно, темпераментъ и въ поведеніи моралиста играетъ важную дятельную роль, но, все-таки, есть основаніе думать, что нсколько рыбій темпераментъ именно и ставитъ моралиста, въ его наблюдательное положеніе, и отдаляетъ его отъ активнаго участія въ жизни.
Общественное равнодушіе моралиста есть, несомннно и прежде всего, условіе его натуры, а ужъ посл того — умственнаго развитія и умственныхъ привычекъ. Мн случилось знать одного очень почтеннаго человка, близкаго друга Блинскаго и члена извстнаго московскаго кружка сороковыхъ годовъ, который довелъ въ себ душевное равновсіе до того, что какъ бы совсмъ себя выдлилъ изъ жизни. Это была натура вполн ‘художественная’, съ традиціями ‘лучшаго времени’, но за то и вполн чуждая всхъ общественныхъ теченій. Онъ точно стоялъ за заборомъ на возвышеніи и оттуда смотрлъ, какъ копошатся за заборомъ люди. Прямаго участія въ жизни онъ не принималъ (можетъ быть, отъ того, что прошло его время) и его общественное чувство заключалось только въ стремленіи къ примиренію всхъ крайностей и въ пріисканіи всеобщей равнодйствующей. Онъ любилъ вмшиваться въ частныя ссоры, въ столкновенія клубныхъ партій, даже въ земскія несогласія, и везд хотлъ явиться миротворцемъ. Но ужь онъ ничмъ не возмущался, ни на что не негодовалъ, и если ему приходилось ‘дйствовать’, то онъ всегда выбиралъ такое мсто, съ котораго удобне стушеваться, не вовлекая себя въ исторію. Эта боязнь ‘исторій’ и ‘скандаловъ’ боле или мене неизбжная черта людей этого типа и такъ называемыхъ ‘художественныхъ’ натуръ. Они вс немножко старики и сибариты смолоду и ихъ: художественная чистоплотность не выноситъ грубости боевой жизни.
Иной типъ вырабатываетъ теорія ‘среды’. Человкъ этого типа за безусловною истиной не гонится и въ этомъ отношеніи онъ попридерживается опредленія Платона, что истина есть то, что люди признаютъ истиной въ данное время. Вотъ онъ въ этомъ времени и живетъ, живетъ его длами и болетъ его болями. По характеристик г. Абрамова, Гаршинъ принадлежалъ къ мягкой форм этого типа. Но и мягко или рзко выраженная форма всегда сохраняетъ свою существенную черту. Въ то время, какъ моралистъ длаетъ человка отвтственнымъ лично, человкъ съ общественно-политическимъ міровоззрніемъ: ставить его въ зависимость отъ общихъ условій жизни. И ужъ съ этого начальнаго пункта эти., два міровоззрнія расходятся въ разныя стороны. Моралистъ требуетъ совершенной личности, сторонникъ теоріи среды требуетъ улучшенныхъ условій для развитія личности. Одинъ почетъ перемнъ внутреннихъ, другой — вншнихъ, первый поэтому будетъ строгимъ судьей личности, второй, явится строгимъ, судьей общественныхъ условій, создавшихъ непригодную: для общежитія личность. Это два совершенно расходящихся умственныхъ движенія, каждое съ своею программой. Моралистъ всегда строгій, а иногда і неумолимый суря личности, въ немъ всегда есть что-то, инквизиторское, уголовное, требовательное и суровое. Человкъ теоріи ? среды’ личность освобождаетъ отъ отвтственности, какъ не винитъ, напримръ, натуралистъ дубъ, выросшій кривымъ, потому что его корневище встртило въ земл камень. Моралистъ мягкой формы можетъ еще простить, извинить, оправдать, но онъ, все-таки, только снизойдетъ. Это опять аристократическая форма отношеній, а не форма равенства. Ко всему тому, что моралистъ въ лучшемъ случа только извинитъ, человкъ ‘среды’ ‘отнесется какъ къ явленію и постарается его понять и объяснить. Отъ этого-то онъ всегда гуманенъ, и вотъ эта-то черта и выдавалась такъ ярко въ Гаршин.
Приведенныя формы — крайнія формы. Въ жизни вообще, а въ русской въ особенности, подобные чистые, послдовательные типы встрчаются рдко и въ каждой русской душ есть всегда большая или меньшая примсь изъ другаго типа. Но по историческимъ, общественнымъ и всякимъ другимъ условіямъ мы, русскіе, тяготемъ преимущественно къ боле намъ понятному и симпатичному типу ‘среды’. Въ каждомъ человк живетъ твердое убжденіе, что лично онъ ни въ чемъ не виноватъ. Самый заматерлый преступникъ убжденъ, что онъ: и не могъ быть инымъ,, не могъ де поступать такъ, какъ онъ поступалъ. И ужъ. это ‘одно всеобщее и, ничмъ неустранимое, несмотря ни- на какія моральныя- поученія, убжденіе показываетъ, насколько въ глубин души каждаго сидитъ присущее его природ сознаніе, что онъ, этотъ каждый, есть собственно продуктъ условій жизни, въ которыхъ онъ, развился, и обстоятельствъ, отъ которыхъ онъ завислъ и которыя сложили вс его понятія и привычки. Вовсе ‘не отъ воли каждаго изъ насъ зависитъ создать себ ту или. другую жизнь, создать себ положеніе, къ. которому стремишься. Оттого-то стремленія обыкновенно и расходятся съ дйствительностью, а добрыми намреніями, какъ говорятъ, замощена дорога въ адъ. Такимъ образомъ, основаніе для, теоріи ‘среды’, коренится въ глубин души каждаго, въ тхъ противорчіяхъ, которыя каждый встрчаетъ между своимъ внутреннимъ: я и тми скачками съ препятствіями, которыя устраиваетъ ему жизнь. Въ этомъ сознаніи и коренится законъ теоріи. Поэтому-то теорія эта такъ близка и понятна каждому и потому-то она и длаетъ все большіе и большіе успхи? въ общественномъ сознаніи и вытсняетъ такъ называемую моральную теорію, слишкомъ отвлеченно-высокую и слишкомъ далекую отъ той дйствительности, которая непосредственно воспитываетъ каждаго. Возьмите хотя русскую жизнь, возьмите хотя тотъ фактъ (одинъ изъ тысячи подобныхъ и повсюду повторяющихся), въ которомъ дйствовалъ Гаршинъ. Когда-то еще моральная теорія проникнетъ въ души петербургскихъ дворниковъ, а, между тмъ, даже небольшія перемны вншнихъ условій уже несомннно связали бы ихъ здоровенныя кулачищи.
Поэтому-то (и ужь, конечно, больше всего поэтому) наша общественная мысль сознательно или безсознательно идетъ не въ лагерь ‘художниковъ’ и моралистовъ, а въ лагерь публицистовъ. Гр. Л. Толстой же, съ его послдователями, могутъ образовать только секту мечтателей (да и то изъ людей обезпеченныхъ), а жизнь за ними не пойдетъ. Жизнь въ цломъ ея общественномъ стро самою силой вещей идетъ путемъ теоріи ‘среды’ и нужно только, чтобы это безсознательное движеніе стало сознательнымъ.
Вс наши газеты — газеты политическія (что у большинства ихъ и стоитъ въ заголовк),— значитъ, у нихъ долженъ быть ясно установленный общественный идеалъ, къ которому он стремятся, и такія же ясныя и точныя идеи, къ которымъ они и должны все пріурочивать. Обращикомъ подобнаго пріурочиванія всего къ одному мсту и умнья нанизывать все на одну нитку можетъ служить Гражданинъ. Каково бы тамъ ни было направленіе этой газеты (этого я здсь не касаюсь), но несомннно, что кн. Мещерскій — писатель съ политическою жилкой, идущій совершенно прямо, даже съ шорами на глазахъ, по своей узенькой тропинк. И оттого, что онъ знаетъ твердо свою дорожку,— и т, кто идетъ за нимъ, тоже не сбиваются съ пути и шагаютъ вс нога въ ногу.
Взявъ за образецъ Катона-старшаго, кн. Мещерскій, о чемъ бы ни заговорилъ, всегда кончаетъ однимъ: ‘А Карагенъ нужно уничтожить’. Такимъ Карагеномъ служитъ для кн. Мещерскаго наше самоуправленіе. Заговоритъ Мещерскій о смерти Вильгельма, непремнно скажетъ въ конц: ‘а земство, все-таки, надо уничтожить’, случится ли въ деревн пожаръ, кн. Мещерскій опять свое: ‘а земство, все-таки, нужно уничтожить’, провалится гд-нибудь желзно-дорожный мостъ или родитъ баба урода съ четырьмя головами — и по этому случаю окажется нужнымъ уничтожить земство. Въ этомъ есть ‘принципъ’, есть ‘точка отправленія’, видна школа. Есть у кн. Мещерскаго одна ‘истина’, въ которой онъ не сомнвается, и онъ эту ‘истину’ повсюду и всмъ тычетъ въ глаза и машетъ ею какъ мечомъ на вс стороны, точно Алша-Поповичъ лошадиною костью. Совсмъ по правилу Брне. Брне разсказываетъ, что одинъ изъ парижскихъ редакторовъ республиканской газеты, пригласивъ его въ сотрудники, далъ ему такую программу: ‘все свое — безусловно хвалить, все не свое — безусловно бранить’. ‘Я былъ тогда еще глупъ,— замчаетъ Брне,— и моя нмецкая честность возмутилась, но потомъ я понялъ, что онъ былъ правъ’. Кн. Мещерскій именно и есть публицистъ этого образца.
Неуклонное стучанье въ одну точку — вотъ программа публициста. Если у писателя такой точки нтъ, пускай онъ пишетъ о сельско-хозяйственныхъ выставкахъ, о създ мукомоловъ, пускай хотя перекладываетъ печи — мало ли длъ на свт?— но за публицистику онъ браться не долженъ. Точно также и газета должна имть точныя мысли, опредленную программу и умнье пріурочивать все къ своей основной политической иде. Это только и сообщаетъ газет цвтъ и физіономію. Газета безъ физіономіи — не газета, не политическій органъ, а только печатная бумага. Несмотря на кажущуюся односторонность и узкость вчнаго стучанья въ одну точку, въ немъ именно и заключается ширь, ширь въ томъ размах, который каждая мысль получаетъ отъ своего общественнаго направленія.
Чтобы подтвердить это и показать, что постигаетъ писателя, если онъ не уметъ при обсужденіи общественныхъ вопросовъ стать на публицистичную точку зрнія, я приведу два указанія изъ двухъ провинціальныхъ (политическихъ) газетъ, вызванныя моимъ февральскимъ учеркомъ. Въ этомъ очерк я говорилъ о разниц въ движеніи мысли въ шестидесятыхъ годахъ и нынче, что наша ‘наука’, при всей почтенности трудовъ многихъ нашихъ ученыхъ, не даетъ почти ничего для общественныхъ знаній и что она стоитъ далеко ниже европейской науки. Эта мысль настолько старая, столько разъ она повторялась и настолько всмъ извстна, что никакими такими вскими доказательствами подкрплять ее ненужно. Одинъ изъ сотрудниковъ Одесскаго Листка (баронъ Иксъ) по поводу этого же самаго очерка сказалъ: ‘Буквально то же самое писалъ и я по поводу состоявшагося въ Одесс създа естествоиспытателей (Одес. Листъ. 1883 г.), на которомъ только и было рчи, что ‘о пищеварительныхъ органахъ у молюсковъ и о процесс пищеваренія у этихъ животныхъ’, ‘о химической энергіи окисей щелочныхъ элементовъ’, ‘о структурной формул синяго индиго’ и т. д.,— буквально то же писалъ и я (это все пишетъ баронъ Иксъ) и по поводу состоявшагося въ той же Одесс археологическаго създа…’
И что же?— эта простая и общеизвстная мысль, которую нельзя было не повторить (и нужно повторить ее и еще тысячу разъ по правилу Реклама: ‘хорошее скажи, и еще разъ скажи, пока не будетъ услышано’), внезапно вызываетъ одного изъ сотрудниковъ Свернаго Кавказа (издающагося въ Ставропол) на защиту всхъ русскихъ ученыхъ (сотрудникъ этотъ, несомннно, и самъ ученый, даже весьма вроятно, что онъ учитель). Онъ не допускаетъ, чтобы въ-нашихъ ученыхъ изсякла любовь къ родин и сознаніе своего нравственнаго долга ‘помогать темному русскому люду посредствомъ выясненія условій его существованія, его нуждъ и потребностей’, и указываетъ, что наши ‘профессора и приватъ-доценты’ сотрудничаютъ въ Пантеон Литературы, въ Наблюдател, въ Встник Европы, въ Русскихъ Вдомостяхъ и проч., не говоря уже о спеціальныхъ научныхъ органахъ’.
И прекрасно, что они сотрудничаютъ въ журналахъ, да. только не объ этомъ велась рчь. Рчь шла о характер и направленіи нашей общественной мысли да о томъ, какія идеи находятся въ оборот, а вовсе не о томъ,сотрудничаютъ или нтъ профессора и приватъ-доценты въ Пантеон Литературы. Противъ адвокатуры за общество и общественное сознаніе нельзя отвчать адвокатурой за корпорацію и мысль изъ простора тащить, въ щель.
Еще въ большую щель влечетъ своихъ читателей сотрудникъ Одесскаго Листка. Баронъ Иксъ, сдлавъ выписки изъ моего очерка, замтилъ,что то же самое онъ говорилъ пять лтъ тому назадъ, и этотъ сотрудникъ въ томъ же очерк нашелъ, что я беру изъ жизни только мрачное, а ‘есть у насъ и здоровая, бодрая, умная жизнь!’ Ну, конечно, только дла въ томъ, что, изображая ‘здоровую, бодрую и умную жизнь’ хоть бы города Одессы, едва ли бы казалось разсудительнымъ желать какихъ-нибудь перемнъ и улучшеній. Зачмъ это, когда въ Одесс и безъ того уже много здоровья, бодрости и ума? Въ этомъ читатель и убдится дальше.
Эти два обращика писательскихъ отношеній къ жизни совсмъ не единичное явленіе, и я объ нихъ въ подобномъ случа не сталъ бы и говорить. Тутъ приходится имть дло съ цлымъ міровоззрніемъ, за которымъ стоитъ цлая масса людей той же степени умственнаго К общественнаго развитія. Фельетонистъ Свернаго Кавказа, объявившійся адвокатомъ ‘ученыхъ’ (подъ названіемъ ‘писемъ провинціальнаго читателя’ фельетонистъ даетъ журнальное обозрніе), принадлежитъ, судя, по его критическимъ фельетонамъ, къ типу тхъ ‘моралистовъ’, о которомъ я говорилъ, и изъ которыхъ никогда не вырабатывается ни критикъ-публицистъ, ни еще мене того чистый публицистъ. Люди этого типа всегда страдаютъ излишнимъ развитіемъ чувства личности, всегда, поэтому, тяготютъ въ сторону личнаго, частнаго, корпоративнаго и наклонностью возводить себя во множественное число. Они, по премуществу, люди ‘порядка’ и ‘равновсія’ и потому обыкновенно образуютъ въ жизни инертную, хотя и опрятную толпу.
Еще меньшимъ общественно-политическимъ развитіемъ отличаются т, кто на такъ, называемый ‘мрачный’ взглядъ на жизнь отвчаютъ: ‘да, вдь, не все же въ жизни ужъ такъ мрачно, есть въ ней и свтлыя, и хорошія стороны’. Эти люди совершенно серьезно думаютъ, что если указывать на дурныя противуобщественныя стороны жизни, то отъ этого въ обществ разовьется пессимизмъ и явится подавленность и упадокъ духа и что поэтому нужно подбадривать общество свтлыми картинами, благородными геройскими подвигами и т. д. Прежде всего (и въ этомъ главная нравственная обязанность всякаго человка, а тмъ боле писателя), но слдуетъ фальшивить, а быть во всхъ случаяхъ искреннимъ и правдивымъ, Писатель, а тмъ боле публицистъ, изслдующій явленія общественной жизни, только и долженъ видть то, что мшаетъ или стсняетъ ея развитіе. Поэтому-то все его вниманіе и обращается въ сторону препятствій. Докторъ опредляетъ не то, что у его паціента здорово, а то, что у него болитъ. Натуралистъ, устанавливающій законы развитія, опреляетъ тоже только то, что мшаетъ или помогаетъ развитію. Администраторъ точно также ищетъ лишь уклоненія отъ порядка. Уголовный законъ не говоритъ, что. люди должны, а указываетъ то, чего они длать не должны. Шиллеръ говоритъ, что ‘поправлять значитъ вычеркивать’. Вс реформы основаны на отрицательномъ пріем, то-есть на уничтоженіи помхъ и препятствій. Однимъ словомъ, всякое нормальное отношеніе къ жизни заключается только въ устраненіи мшающаго, изжившаго, нарушающаго правильное развитіе, препятствующаго именно тому, что безъ этого препятствія и составляло бы ‘здоровую, бодрую, умную жизнь’.
Оттого, что для разъясненія того или другаго общественнаго положенія или вопроса публицистъ беретъ отрицательные факты, этихъ отрицательныхъ фактовъ Не только не прибавится, а, напротивъ, убавится. Не въ подбор фактовъ дло и не въ мрачныхъ краскахъ, а въ врныхъ выводахъ изъ этихъ фактовъ. Никто не набираетъ столько мрачныхъ и даже потрясающихъ фактовъ, какъ Гражданинъ и Московскія Вдомости, чтобы доказать, что Россія стремглавъ летитъ въ пропасть, но разв эти факты смущаютъ кого-нибудь? Смущаютъ выводы Гражданина и Московскихъ Вдомостей, смущаютъ т требованія, которыя они выставляютъ, та нормальная жизнь, которую они хотятъ устроить. Чмъ большее число отрицательныхъ фактовъ вы дадите, тмъ доказательне будетъ ваше слово, тмъ будетъ очевидне для всякаго справедливость того, что вы предлагаете. Въ читател надо будить мысль и возбуждать сознаніе, а этого можно достигнуть только тмъ, что будешь его толкать, а не тмъ, что наднешь на него ночной колпакъ и закроешь теплымъ розовымъ одяломъ.
О русской жизни дйствительно иногда мудрено судить и это можетъ быть только оттого, что у насъ такая, а не другая печать, и что сама эта печать, называющая себя зеркаломъ, не всегда отражаетъ Россію такой, какая она есть. Изъ провинціальныхъ газетъ разв только 6—8 занимаютъ дйствительно подобающее имъ мсто, воспитываютъ читателя и даютъ ему врное понятіе о положеніи длъ и жизни. Остальныя бредутъ въ какомъ-то пустомъ пространств, съ завязанными глазами, путаясь даже въ фактахъ, не зная, какіе изъ нихъ взять, какіе выдвинуть впередъ, какіе отставить назадъ.
Каждая мстная газета даетъ преимущественно свои мстные, областные или краевые факты, даетъ спеціальныя корреспонденціи и вообще держитъ вниманіе читателя въ своемъ углу. Это иначе и быть не можетъ. И потому, что это не можетъ быть иначе, и читатель мстной газеты, если онъ не читаетъ другихъ газетъ, будетъ смотрть на міръ Божій преимущественно изъ своей форточки. Если же читатель захочетъ узнать изъ газетъ Россію, увидть ее, такъ сказать, съ птичьяго полета, то такой ‘всероссійской’ газеты, которая бы дала ему совокупность фактовъ русской жизни, онъ не найдетъ. Столичныя газеты — газеты преимущественно политическія, провинціи он не удляютъ много вниманія, изъ провинціальной жизни помщаются въ нихъ только какъ бы случайные отрывочные факты и потому столичный читатель, читающій только свою столичную газету, едва ли можетъ имть какое-нибудь цльное представленіе о той или другой мстности или о томъ или другомъ кра, а еще того меньше — цльное представленіе о Россіи. Оттого-то не только столичные жители имютъ очень смутное представленіе о Россіи, но и каждая мстность, губернія, край, по той же причин, имютъ подобное же смутное представленіе о другой мстности, другой губерніи, другомъ кра. Гд читатель узнаетъ о Поволжь, если онъ не будетъ читать Волжскаго Встника, гд онъ узнаетъ о южномъ Кавказ, если не будетъ читать Новаго Обозрнія, что онъ узнаетъ о юг, не видя одесскихъ газетъ, или о Сибири, не встрчая газетъ сибирскихъ? Такимъ образомъ, силою вещей и состояніемъ печати, не только для читателя столичнаго, но даже и областнаго, Россія, въ ея цломъ, будетъ страною неизвстной, и объ ея внутренней текущей жизни онъ ничего и ни откуда не узнаетъ.
Чтобы увидть картину внутренняго русскаго быта, русскихъ нравовъ, русской повседневной жизни, принять въ себя ея умственное и нравственное нутро,— однимъ словомъ, почувствовать эту жизнь, нужно проникнуться впечатлніемъ всей провинціальной печати или, попросту, читать вс провинціальныя газеты. Средство это для обыкновеннаго читателя недоступно, а, между тмъ, другаго средства нтъ.
Наши газеты, не только столичныя, но и провинціальныя, построены вс по одному типу, совершенно какъ по одному, общему типу построены, напримръ, млекопитающія. Во всхъ газетахъ идутъ сначала политическія статьи, телеграммы, извстія правительственныя, административныя, земскія, и все это въ такомъ большомъ количеств и разнообразіи, подчасъ очень мелкомъ, что читатель чувствуетъ себя кругомъ ими охваченнымъ и мысль свою полоненною только ими. Бытовымъ фактамъ, изъ обыденной или такъ называемой общественной жизни, отводится въ газетахъ самое ничтожное мсто. Обыкновенно ихъ преподносятъ читателю въ вид хроники скандаловъ, отрывочной, случайной, не оставляющей никакого общаго и цльнаго впечатлнія. Но попробуйте сдлать съ этою хроникой такой опытъ. Возьмите ножницы и аккуратно каждый день и изъ каждой провинціальной газеты вырзывайте только факты изъ внутренней жизни, складывайте эту ‘внутреннюю жизнь’ въ одну кучку и въ теченіе года у васъ накопится такой ворохъ ‘внутренней жизни’, что, погрузившись въ его чтеніе, вы почувствуете себя въ какой-то дйствительно неисходной и смрадной пучин. Газеты только и сообщаютъ, что о скандалахъ, заушеніяхъ, дракахъ и всякихъ насиліяхъ, а о ‘свтлыхъ явленіяхъ’ что-то совсмъ не печатаютъ. Такъ что, если бы обозрватель ‘внутренней жизни’ захотлъ бы удовлетворить читателя картиной ‘здоровой, бодрой, умной жизни’, то желаніе его осталось бы неосуществленнымъ, просто по отсутствію газетнаго матеріала.
Совершенно справедливо., что, читая только о скандалахъ, заушеніяхъ и насиліяхъ, нельзя себя чувствовать легко, душа хочетъ чего-то еще и свтлаго, радостнаго. Вдь, жизнь не въ дракахъ и насиліяхъ, она не лтопись только уголовщины и мироваго суда. И желаніе отдохнуть на чемъ-нибудь свтломъ тмъ сильне въ каждомъ, чмъ больше этотъ каждый видитъ себя окруженнымъ гнетущими фактами, отъ которыхъ ему хотлось бы, наконецъ, выскочить на просторъ и свободу, чтобы отдохнуть въ отношеніяхъ мира, любви и согласія. Самое уже стремленіе къ этому манящему, свтлому есть признакъ наболвшаго желанія освободиться отъ мрачнаго. И это желаніе совершенно фатально заставляетъ каждаго именно и отыскивать въ жизни только темныя стороны, только то, что нужно сгладить, уничтожить, удалить, чтобы, наконецъ, создалось то свтлое, въ которомъ бы, наконецъ, душа отдохнула. Но даже и самый густой подборъ мрачныхъ фактовъ теряетъ свою давящую остроту, когда пробудившемуся общественному сознанію ясно, для чего это длается. При работ сознанія, мрачное впечатлніе, поднимающее чувство негодованія или другія чувства, вс эти чувства вводитъ въ область пониманія, т.-е. создаетъ въ человк осмысленное, разумное и даже успокоивающее отношеніе, живымъ обращикомъ котораго и является для насъ Гаршинъ въ ‘исторіи’ на Невскомъ.
Вотъ мы и подошли опять къ тому, чмъ я началъ, хотя все то, что я говорилъ, и, повидимому, большой кругъ, который я сдлалъ, находилось въ тсной и непосредственной связи съ этою ‘исторіей’, взятою мной лишь во множественномъ числ, какъ явленіе и въ связи съ существующими у насъ воззрніями и отношеніями къ подобнымъ явленіямъ. Я не беру на себя смлости гадать, какою внутреннею умственною работой дошелъ Гаршинъ до того культурнаго развитія, которое такъ изумляло его друзей, но очевидно, что оно свершилось лишь работой сознанія и именно въ томъ самомъ направленіи, о которомъ я говорилъ.
Такъ какъ я началъ этотъ очеркъ ‘исторіей’ и имлъ въ виду пособрать факты того же рода, потому что наводить на нихъ вниманіе читателя неизбжно, то и обращаюсь теперь къ той самой нашей ‘внутренней жизни’, которой намъ не сдлать свтлой, пока мы не наболемъ хорошенько отъ ея темноты. А хроника этой жизни даетъ за послднее время изумительные факты. И любопытно, что именно тамъ, откуда раздался голосъ, что есть же у насъ и ‘здоровая, бодрая, умная жизнь’, т.-е, въ Одесс, свершаются какъ разъ самыя невроятныя вещи. Даже сами газеты, которыя разсказываютъ эти изумительныя исторіи, называютъ ихъ ‘невроятными’.
Такую невроятную исторію (хотя Одесскій Встникъ называетъ ее только ‘почти невроятною исторіей’) свершилъ командиръ парохода
‘Россія’. Пароходъ этотъ не военный, а добровольнаго флота, т.-е. частной компаніи, занимающейся обыкновенными мирными длами, какъ перевозка чаю, пассажировъ, переселенцевъ и т. п. Мирныя цли, которымъ служитъ пароходъ, предполагаютъ на немъ такія же мирныя и гражданскія отношенія. Но вотъ, картина мира и гражданственности, которую рисуетъ Одесскій Встникъ, называя ее ‘почти невроятной’ и въ дйствительности которой нтъ никакихъ основаній сомнваться, во-первыхъ, потому, что вс дйствующія лица названы по именамъ, во-вторыхъ — потому, что никакого опроверженія этому сообщенію не явилось, а въ-третьихъ — потому, что дло это, какъ говоритъ Одесскій Встникъ, разсматривается коммерческимъ судомъ.
Дйствіе происходитъ на пароход ‘Россія’ въ Красномъ мор. На этомъ пароход въ теченіе 5—6 лтъ служила одна и та же прислуга, человкъ съ десять, а рестораторомъ служилъ лтъ пять нкій Тислеико. Служилъ этотъ Тисленко при командир Кази, потомъ при командир Стронскомъ, и все на пароход было мирно, какъ и слдуетъ, въ гражданскомъ общежитіи. Но вотъ Стронскій, сдлавъ одинъ рейсъ, ухалъ въ Петербургъ и командиромъ назначенъ Ивановскій.
Около половины августа прошедшаго года пароходъ ‘Россія’ вошелъ въ Красное море. Жара доходила до 40о. Пассажиры позавтракали. Было около 2-хъ часовъ. Одному изъ пассажировъ, Урсанію, захотлось пить и лакей Коломейцевъ подалъ ему стаканъ воды.
— Какая это вода! Кипятокъ!— гнвно сказалъ пассажиръ.
— Другой, нтъ, сейчасъ за завтракомъ всю холодную воду выпили.
— Быть не можетъ!… Сейчасъ мн воды!
— Не угодно ли вашей милости подождать съ полчаса… вода скоро охладится въ ледник.
На этотъ шумъ вошелъ въ каюту командиръ и пассажиръ передалъ ему свою претензію.
— Сію минуту холодной воды!— закричалъ Ивановскій на лакея.
— Ваше… напрасно изволите гнваться.
— Безъ разговоровъ!… Сейчасъ же!
— Выпили, ваше… за завтракомъ… только что на ледникъ поставили.
— А, такъ ты еще дерзости!… Эй! въ цпной его! сію секунду!… маршъ!
И лакея увели въ цпной ящикъ. Потомъ, былъ вызванъ рестораторъ и посл головомойки подучилъ отршеніе отъ должности. Такъ какъ приходилось ликвидировать свои дла въ открытомъ мор, то, потолковавъ съ сослуживцами, Тисленко началъ ликвидацію съ шампанскаго и угостилъ прислугу. Командиръ не призналъ этого способа ликвидаціи и приказалъ всю прислугу перевязать и запереть въ арестантскую. На утро, однако, онъ арестованныхъ выпустилъ и пароходная буря, повидимому, поуспокоилась.
Недли черезъ дв, подходя къ Сингапуру, прислуга явилась къ ресторатору за жалованьемъ. Прежде жалованье выдавалось всегда аккуратно 1 числа. На этотъ же разъ разсчетъ не былъ сдланъ и Тисленко сказалъ, что командиръ общалъ выдать деньги въ Сингапур. Когда же прислуга обратилась съ просьбой о деньгахъ къ командиру, то вотъ тутъ-то и послдовала ‘почти невроятная исторія’. Командиръ веллъ оцпитъ прислугу и вмст съ Тисленко пересадили ее на пароходъ ‘Нижній Новгородъ’, отходившій въ Одессу. Все это сдлалось такъ быстро, что лакеи не успли взять своихъ шапокъ. Такъ вся прислуга парохода ‘Россія’ нежданно и негаданно, вмсто Китая и Японіи, куда она плыла, очутилась въ Одесс, куда она вовсе не желала плыть, и очутилась буквально на улиц. Тисленко предъявилъ въ коммерческомъ суд къ обществу добровольнаго флота искъ въ 11 т. руб.
Въ той же Одесс убжало изъ тюремнаго замка шесть арестантовъ и между ними каторжникъ, бжавшій изъ каторжныхъ работъ. Полиція принялась усердно за поиски, но бглецы точно канули въ воду. Но вотъ то тамъ, то здсь стали свершаться весьма дерзкія кражи, были даже случаи убійствъ и полиція опять принялась за поиски. Одинъ изъ полицейскихъ обходовъ, проходя на разсвт черезъ Дюковскій садъ, замтилъ, на снгу свжіе слды человческихъ ногъ по направленію къ подземнымъ галлереямъ. Обходъ, вооружившись факелами и фонарями, опустился въ ‘преисподнюю’ и посл долгаго путешествія среди могильной тишины услышалъ глухой стонъ и какой-то странный храпъ. Направившись въ сторону этихъ звуковъ, дозоръ въ одномъ изъ закоулковъ набрелъ на кучу гнилой вонючей соломы, на которой лежалъ старикъ подъ семьдесятъ лтъ, прикрытый рубищемъ, и человкъ среднихъ лтъ, совершенно нагой, слегка прикрытый грязною соломой. Оба несчастные, изголодавшіеся, блдные, дрожали какъ въ лихорадк, и особенно удручающее впечатлніе производилъ нагой. Оказалось, что старикъ былъ николаевскій солдатъ и имлъ паспортъ, а нагой былъ крестьянинъ, потерявшій свой документъ и оставшійся безъ работы. Боясь полиціи, бдняга поселился въ подземельи, гд и прожилъ всю зиму и составилъ съ старикомъ своеобразную ассоціацію. Старикъ работалъ, носилъ съ базаровъ корзины, чистилъ дворъ одного еврея и, добывая жалкіе гроши, кормилъ нагаго и вмст съ нимъ ночевалъ въ подземельи. Такъ какъ у старика вс документы оказались въ порядк, то богатая Одесса, желающая видть только ‘здоровую, бодрую жизнь’, выпустила великодушнаго старика на вс четыре стороны, не заразившись отъ него даже хотя бы зернышкомъ великодушія и справедливости и оставила ветерана умирать въ той же дыр, а нагаго, облачивъ въ халатъ съ. бубновымъ тузомъ, отправила по этапу на родину. Затмъ въ Одесскомъ Листк былъ описанъ этотъ случай, перепечатанъ нкоторыми провинціальными и столичными газетами, и. теперь о немъ вс давно уже забыли.
Что, повидимому, общаго между этими двумя фактами? Въ одномъ случа Красное море и пароходъ, въ другомъ — Одесса и подземелье, тамъ пароходная прислуга и рестораторъ, здсь отставной солдатъ и голый мужикъ, тамъ самоуправство и насиліе, здсь нтъ никакого насилія и все кончилось ‘благородно’. Чмъ же возмущаютъ эти, повидимому, разнородные факты? Возмущаютъ они однимъ и тмъ же бездушіемъ и безсердечіемъ, одинаковымъ отношеніемъ къ ‘человку’ и въ послднемъ случа этого бездушія гораздо больше. Г. Иваницкій имлъ дло съ людьми, которые могли протестовать и протестовали, въ немъ могло подняться чувство власти (врно или неврно понятое — это все равно), могли быть и другія, неизвстныя намъ побужденія, во всякомъ случа, и прислуга, и рестораторъ проявили извстную степень независимости и самостоятельности, шли на протестъ и на борьбу. А какой же протестъ и какая борьба тутъ? Изголодавшій, безсильный, неспособный почти ни на какую работу старикъ (можетъ быть, еще и почтенный ветеранъ) да деревенскій мужикъ, утратившій отъ безпомощности человческій образъ и сразу опустившійся до ‘пещернаго періода’. И ничего! Все это какъ будто въ порядк вещей, никто ничмъ тутъ не возмутился, ни въ комъ не шевельнулась ни жалость, ни другія чувства, ни въ комъ не обнаружилась никакая мысль. Свершился фактъ — и только. Вс прошли мимо, какъ бы они прошли мимо мертвой мухи. Одинъ европейскій писатель сказалъ, что ‘человкъ, переставшій возмущаться, потерялъ разумъ’. У насъ же, какъ кажется, возмущаться еще никто не начиналъ,— значитъ, и пора разума еще не наступила. Жалости въ насъ нтъ, чувства достоинства въ насъ нтъ, оттого нтъ и уваженія къ человку.
Одесса, эта космополитическая красавица и ‘южная Пальмира’, представляетъ любопытнйшій обращикъ соединенія вншней европейской культурности съ русскою пещерностью. Ни въ одномъ город Россіи человкъ не рискуетъ тмъ, чмъ онъ рискуетъ въ Одесс, и нигд люди не думаютъ меньше о людяхъ, какъ въ этой южной Пальмир. Вотъ, напримръ, что разсказываетъ Одесскій Листокъ:
‘Пріхала въ Одессу двушка, пріхала поздно ночью и, нанявъ извощика, велла ему везти себя въ приличную гостиницу. Извощикъ похалъ по закоулкамъ и завезъ двушку въ какой-то вертепъ, гд надъ несчастной девять жуэюиковъ свершили гнуснйшее насиліе, затмъ ее ограбили, избили и почти голую, въ безчувственномъ состояніи, выбросили за чертой города у еврейскаго кладбища’.
‘Эту замтку,— пишетъ репортеръ,— несомннно читали очень многіе и вс пропустили ее мимо ушей. Ни въ комъ не шевельнулось желаніе узнать, что сталось съ несчастною двушкой’. Кажется, это желаніе не шевельнулось и у редакціи Одесскаго Лие, по крайней мр, газета эта, первая напечатавъ у себя о факт, послала своего репортера навститъ несчастную двушку только тогда, когда получила изъ больницы слдующее письмо: ‘Иная васъ, г. редакторъ, за человка добраго и гуманнаго, я ршаюсь обратить ваше вниманіе на положеніе несчастной двушки Маріи Б., о которой надняхъ сообщалось въ вашей газет. Она находится у насъ въ больниц. Положеніе бдной самое ужасное, Больная, опозоренная, ограбленная до нитки, она въ страшномъ отчаяніи и просто не знаетъ, что съ собою начать. Сжальтесь надъ несчастной и сдлайте для нея что-нибудь при помощи газеты. У насъ такъ много богатыхъ грековъ, быть можетъ, хоть изъ нихъ кто-нибудь откликнется на горе несчастной двушки-гречанки. Адресъ ея: городская больница палата No 23’.
Репортеру, постившему Марію Б., она разсказала о себ вотъ что: ‘Я воспитывалась въ петербургской гимназіи и въ послднее время жила въ Маякахъ у своей мачихи. Отецъ мой умеръ… Жизнь была не сладка… Я ршилась хать въ Одессу, разсчитывая найти уроки музыки и по предметамъ гимназическаго курса… Собралась и пріхала сюда въ прошлую субботу вечеромъ, пріхала на свою пагубу… Куда я теперь днусь съ моимъ позоромъ?… Что я стану длать? Не уроки же мн теперь давать дтямъ’… и глухія рыданія заглушали слова несчастной’.
О девяти мужикахъ, главныхъ герояхъ этой исторіи, я говорить не стану, а буду говорить о другомъ геро этой исторіи: объ Одесс, создавшей у себя такую безопасность для жизни, и о гуманности этой же самой Одессы.
Вчитайтесь въ письмо служащей въ больниц, посланное въ редакцію Одесскаго Листка. ‘Зная васъ, г. редакторъ, за человка добраго игуманнаго…’, ‘я ршаюсь обратить ваше вниманіе…’, ‘сжальтесь надъ несчастной…’ Что это за смазываніе, что за робость обращенія, что за просьба о милости! Подумаешь, что это письмо писано не къ живымъ людямъ, а къ каменнымъ истуканамъ. И о чемъ же просьба? О какомъ-нибудь грош, о пріют, объ участіи! Вдь, если бы госпожа, написавшая это письмо въ редакцію, была уврена, что Одесса населена живыми людьми, а не каменными глыбами, разв было бы нужно столько униженія, мольбы, чуть не слезъ — и для чего?— только для того, чтобы нашелся хоть одинъ живой человкъ, который бы поинтересовался судьбою несчастной.
Прочитала Одесса въ газетахъ коротенькое извстіе о ‘происшествіи’ и о томъ, что ‘виновные не найдены’, и отложила газету въ сторону. Положимъ, что газеты существуютъ только для того, чтобы печатать, но люди живутъ не для одного того, чтобы читать. Даже редакторъ Одесскаго Листка, извстный какъ ‘добрый и гуманный человкъ’, не пошелъ дальше печатанья перваго извстія о происшествіи. Не нашлось въ редакціи и ни одного настоящаго репортера, который бы заинтересовался разузнать объ этомъ. дйствительно выходящемъ изъ ряду происшествіи. И только посл письма изъ больницы репортеръ, ‘по порученію редакціи, постилъ бдную двушку и ушелъ отъ нея убитый горемъ, нравственно уничтоженный’. Ну, что это за фразы! Точно потребовалось услышать подробный разсказъ отъ самой несчастной, чтобы ‘быть убитымъ горемъ’ и чтобы ‘стало стыдно за тхъ негодяевъ, которые свершили гнусное насиліе, глумясь и истязая свою жертву, за себя, за васъ, читатели’. Неужели репортеру не было стыдно за себя раньше, когда онъ отнесся совершенно равнодушно къ первому извстію? И вся замтка репортера, озаглавленная съ паосомъ — ‘жертва дикаго насилія’,— отдаетъ фразой, холодомъ, дланностью. ‘Я слушалъ безмолвно,— говоритъ репортеръ.— Что я могъ ей сказать въ утшеніе? Что есть люди, которымъ ощущаемая ею боль не понятна, потому что она выше ихъ кругозора, что этимъ людямъ трудно представить себя самихъ въ ея положеніи (неужели это непремнно нужно?), что сердце у нихъ такъ устроено, что оно не содрогается отъ зрлища пытки живаго существа, точно не одинъ Богъ ихъ сотворилъ и вдохнулъ въ ихъ тло душу живую, чувствующую, сострадающую? Ничто не бываетъ такъ мучительно, какъ сознаніе, что въ твоемъ несчастій виновны люди, и только люди’. Пощадите! Право, отъ этихъ высокопарныхъ и пустыхъ фразъ только тошнитъ. А, впрочемъ, репортеръ, конечно, лучше знаетъ свою публику, знаетъ, какъ говорить съ нею и чмъ расплавлять бронзовыя сердца одесскихъ читателей.
Далеко отъ Одессы, за нсколько тысячъ верстъ, въ одномъ семейств за вечернимъ чаемъ, въ небольшой компаніи мужчинъ и женщинъ (были изъ нихъ и совсмъ молодыя), разсказывался, какъ поразительный фактъ, только что прочитанное мною въ Одесскомъ Листк сообщеніе о жертв дикаго насилія. Я разсказывалъ подробно, даже подчеркивая, и по мр моего разсказа у моихъ слушателей длались круглые глаза и вытягивались лица. Когда я кончилъ, слушатели не произнесли ни слова и смотрли на меня тми же круглыми неподвижными глазами, а лица ихъ точно задеревенли. Я сталъ волноваться, усиливался выяснить весь ужасъ разсказанной мной исторіи, но вытянутыя и застывшія лица, попрежнему, смотрли на меня съ недоумніемъ круглыми, немигающими глазами. Я привелъ этотъ фактъ, какъ смягчающее для Одессы обстоятельство и какъ небольшое обобщеніе. Вроятно, отъ этого же газеты перепечатали сообщеніе о голомъ человк, найденномъ въ одесскихъ катакомбахъ, а случай съ Маріей Б. остался погребеннымъ на страницахъ только Одесскаго Листка.
Убійства, насилія, драки, скандалы такъ и сыпятся на Одессу, точно изъ рога изобилія, и, вмсто того, чтобы улучшать, люди ухудшаютъ свое общежитіе. Одичаніе проникло даже и въ газетную среду. ‘Нигд, кажется, не проявляется столько стараній о приниженія значенія литературныхъ органовъ и достоинства работниковъ печати, какъ въ Одесс,— говоритъ внутренній обозрватель Недли.— Рядъ скандаловъ, всякаго рода столкновеній и судебныхъ процессовъ въ послднее время сталъ такъ великъ, что за этими фактами становится очень трудно слдить’.
И все это въ порядк вещей, если вся жизнь склоняется только въ сторону личныхъ понятій.
Въ политической,— общественной, публичной дятельности каждый изображаетъ собою какъ бы коллективную единицу, онъ частичка партіи, частичка общаго, за нимъ стоитъ извстное множество, интересы котораго онъ представляетъ и защищаетъ. Въ каждомъ общемъ дл лицо исчезаетъ и эти дв области понятій — личной и общественной — смшивать нельзя. Только отъ смшенія ихъ и происходитъ то, что личныя понятія, личныя глупости, личная тупость и личные нравы переносятся въ совсмъ чуждую для нихъ область.
Для изображенія ‘здоровой, бодрой, умной жизни’, идя хотя бы только стремленій къ-ней, должно быть, придется подождать другаго времени.