Не такъ давно, въ Москв, мн пришлось быть въ одномъ ученомъ собраніи. Докладывалась брошюра молодаго ученаго, пытавшагося разршить вопросъ, отчего за нашъ хлбъ нмцы и англичане даютъ дешево, въ чемъ тутъ виноваты они, въ чемъ тутъ виноваты мы, въ чемъ тутъ виноватъ нашъ рубль, превратившійся въ полтину? Брошюра вызвала горячіе и продолжительные споры, но мн показалось, что никто изъ публики такъ и не узналъ, что же нужно сдлать, чтобы полтинникъ сталъ рублемъ и чтобы отъ продаваемаго за границу хлба оставалась въ карман нашего мужика хоть одна лишняя копйка?
Я заговорилъ объ ученомъ обществ не для того, чтобы поселять насчетъ его какія-либо сомннія. Заговорилъ я для того, чтобы имть возможность коснуться вопроса совсмъ другаго, не курсоваго, не хлбнаго и даже не ученаго, а вопроса о той запутанной и трудно разршимой сложности всхъ теперешнихъ общественныхъ и экономическихъ отношеній, которая не только передъ каждымъ изъ насъ въ отдльности, но и передъ всею русскою коллективною мыслью стоитъ высоко, чуть не до неба, стной, перелетть черезъ которую нтъ у насъ достаточно широкихъ крыльевъ. А еще какъ недавно, всего какихъ-нибудь пятьдесятъ или даже меньше лтъ, жизнь казалась всмъ такою простою и немудреною. И думать-то мы тогда, кажется, вовсе не думали, и ничего — жили. Теперь же мы думаемъ, много думаемъ и какъ еще напряженно думаемъ,— и гд же жизнь?
Да, прежде жилось проще и легче и вс вопросы разршались легче. То, о чемъ разсуждало московское ученое общество,— вещь для насъ ужъ и очень не новая. И прежде мы доживали до кризиса промышленнаго и хлбнаго, падалъ и рубль нашъ много разъ, и падалъ, пожалуй, ниже, чмъ ныньче, но все это не представляло никакой головоломности и совсмъ не было вопросомъ. А теперь это именно ‘вопросъ’, и, пожалуй, даже не цлый вопросъ, а часть какого-то другаго вопроса, боле серьезнаго, боле важнаго, отъ котораго зависятъ вс другіе вопросы. Вопросовъ-то явилось у насъ ужъ слишкомъ иного и вс они такіе сложные и запутанные, такъ они цпляются одинъ за другой и всхъ этихъ зацпокъ столько, что никакой отдльный человкъ, будь онъ хотя семи пядей во лбу, никакъ не разберется между ними и никакого вопроса своимъ ужомъ не разршитъ. Для всего теперь нужна дума коллективная, не только народная, но и международная.
Возьмемъ хотя такой, повидимому, простой фактъ, какъ упадокъ вашего бумажнаго рубля. Прежде съ этимъ ‘вопросомъ’ справлялись у насъ очень просто и разршали его, такъ сказать, однимъ почеркомъ пера. Прикажутъ ‘бумажк’ быть рублемъ — и она становится рублемъ. По это было ‘тогда’, теперь ‘бумажку’ никакимъ магическимъ словомъ не превратишь въ серебряный рубль, ‘тогда’ исчезло безвозвратно, и новая жизнь требуетъ новыхъ средствъ. ‘Тогда’ вс наши ‘бумажки’ сидли дома и за границу не путешествовали, теперь же он проникли повсюду и русскими бумажками вы можете разсчитываться не только въ Берлин или Париж, но и въ любой нмецкой деревушк, точно у себя гд-нибудь въ Тетюшахъ. Везд у насъ завязались сношенія и сплелись они цлою стью ниточекъ, которыя проходятъ повсюду и дотягиваются даже до Америки. Натяните ниточку въ Москв или Одесс — и она натянется въ Берлин, Париж, Лондон. Какое бы мы ни вздумали прописать себ домашнее лкарство, одни его мы не примемъ и заставимъ принять и другихъ, потому что насъ связываетъ съ Европой одно общее кровообращеніе.
Да и дома мы живемъ уже не тою сонною, растительною жизнью, какою жили 25, 50, 100 лтъ назадъ. И потребленіе, и производство — все усилилось, усилились торговые и промышленные обороты, усилились всякія сношенія. Лтъ пятьдесятъ назадъ рубль переходилъ у насъ, можетъ быть, изъ рукъ въ руки сотенъ людей, теперь тотъ же рубль побываетъ въ рукахъ многихъ тысячъ и каждый, кто его подержитъ, знаетъ ужъ его величину и соображаетъ, что на него можно купить, столько ли, сколько прежде, или меньше. Каждый, у кого были отложены въ сундукъ 100 руб. и потомъ, черезъ 5—10 лтъ, эти самые 100 р., въ томъ же самомъ запертомъ сундук, превратились въ 50 р., озадачится такимъ чудомъ и захочетъ его себ объяснить. А какъ только онъ это захочетъ и станетъ думать, онъ станетъ ужъ и финансистомъ, а потомъ доберется до экономическихъ, общественныхъ и политическихъ причинъ, которыя свершили чудо. И окажется, что чудо свершилъ не кто другой, какъ мы сами, а вовсе не Бисмаркъ, приказавшій, будто бы, Блейхредеру не давать за русскій рубль больше полтины. Ни Англіи, ни Франціи, ни Италіи Бисмаркъ этого приказать не могъ, но и тамъ не даютъ за нашъ рубль больше. Даже Финляндія (ужъ, кажется, наша и даже собственная) даетъ за нашъ рубль полтину. Казалось бы, и приказать ей можно, чтобы она этого не длала, но попробуйте — прикажите! Говорятъ (и совершенно справедливо), что въ Финляндіи курсъ лучше, потому что Финляндія живетъ за собственною границей. Но, вдь, граница не канава и не черта, проведенная на план землемромъ. Граница, очевидно, что-то и умственно другое, а въ практическихъ жизненныхъ отношеніяхъ другое. Если бы можно было уничтожить границу между Россіей и Германіей, за нашъ рубль нмцы дали бы сейчасъ же свой серебряный таллеръ. Но уничтожить границу — значить или въ Германіи ввести русскіе порядки и русское хозяйство, или въ Россіи — германскіе порядки и германское хозяйство. Граница значитъ другія мысли, другія понятія, другія знанія, другія идеи, другіе порядки и отношенія.
Такимъ образомъ, скромная пытливая мысль, съ недоумніемъ остановившаяся надъ чудеснымъ превращеніемъ въ запертомъ сундук ста рублей въ пятьдесятъ, ушла въ неожиданную для нея даль и опять остановилась съ недоумніемъ, но уже передъ цлою маесой новыхъ вопросовъ и жизненныхъ (общественныхъ) явленій совсмъ другаго порядка. И въ этой новой области, какъ видитъ читатель, нтъ ничего такого страшнаго, чего бы мысли слдовало бояться и чего бы она не могла разршить.
Да, есть сила большая, чмъ страхъ и непониманіе. Это — сила движенія, сила жизни, сила народныхъ и международныхъ интересовъ и общенія. Отъ этой силы никуда не убжишь и ни въ какомъ темномъ чулан не запрешься, потому что она захватываетъ ныньче не только каждый народъ, но и каждаго человка. Не отъ насъ завислъ Наполеонъ I, не отъ насъ завислъ и Вильгельмъ I. Я тотъ, и другой служили, каждый, интересамъ своего народа и своей страны, но и тотъ, и другой явились нашими учителями и просвтителями. Наполеонъ далъ намъ теоретическія общественныя идеи, Вильгельмъ же показалъ, какъ слдуетъ достигать народныхъ цлей практически.
Самою силой вещей мы стали думать о своихъ домашнихъ длахъ и это началось на другой же день посл Севастополя. Съ тхъ поръ мы не переставали думать все въ томъ же домашнемъ направленіи и, несмотря на всю робость, неумлость и непривычку думать, ушли, все-таки, довольно далеко. Приблизительною мркой нашего умственнаго роста служитъ ваша печать. Мрка эта не совсмъ (даже, можетъ быть, и очень) не точна, если брать только публицистику современную, но она становится вполн точной, если заглянуть въ исторію нашей печати. А наша печать ужъ несомннно иметъ исторію, исторію любопытную и поучительную, для которой, къ сожалнію, до сихъ поръ не нашлось еще историка. Исторія нашей печати есть исторія нашихъ идей, исторія стремленій и мыслей нами пережитыхъ. Въ тридцать лтъ, которыя прошли посл Севастополя, мы пережили не мало и много и хорошо, и энергично думали, а еще энергичне и настойчиве желали и стремились. На память грядущимъ поколніе ямъ мы оставили замчательный памятникъ своего мышленія, памятникъ боле величавый и вчный, чмъ любая колонна побдъ,— памятникъ, въ которомъ русская мысль дошла до парящей высоты. Этими письменными памятниками нашего гражданскаго мышленія служатъ: положеніе объ освобожденіи крестьянъ и судебные уставы — акты замчательной зрлости творчества и высокой гуманности и политической мудрости. Но эти акты только — итоги мысли, зрлые ея продукты. Что же касается самаго движенія мысли, ея роста, ея внутреннихъ процессовъ, то они закрплялись нашею журналистикой и газетами. Въ этой текущей печати, какъ на подвижной бумажной лент телеграфа, чертилась мысль въ моментъ самаго движенія. И ленты эти цлы, хотя не вс изъ нихъ тянутся до сихъ поръ. Изъ первыхъ лентъ не сохранилось почти ни одной, но именно это-то и сообщаетъ живой интересъ прошлому нашей мысли.
Той печати, которая была въ первыя двадцать пять лтъ посл крымской войны, теперь уже нтъ. И журналы теперь другіе, и газеты другія, и люди, говорятъ, стали другіе. Что газеты и журналы стали теперь другіе (по крайней мр, по названіямъ), это совершенно врно, но что стали другіе люди — въ этомъ нужно еще условиться.
Изъ старыхъ журналовъ сохранился только одинъ Русскій Встникъ, основанный Катковымъ, чтобы проводить идеи англійскаго самоуправленія. Изъ остальныхъ, теперешнихъ пяти, два: Наблюдатель и Русское Богатство, удержавшіеся отъ крушенія, принадлежитъ къ семидесятымъ годамъ. Журналы эти не толстые и кругъ читателей у нихъ не великъ. Собственно же большихъ общественно-политическихъ ежемсячниковъ теперь три: Встникъ Европы, Русская Мысль и Сверный Встникъ, самый молодой по времени, возникшій въ 1885 году. Вншнимъ образомъ эта перемна несомннно большая. Я говорю ‘вншнимъ образомъ’ потому, что исчезновеніе прежнихъ журналовъ было только вншнимъ дйствіемъ и на внутреннее движеніе мысли этотъ фактъ подобнаго же уничтожающаго воздйствія не имлъ, да и не могъ имть. Тмъ не мене, вншняя физіономія русской мысли, насколько она выражалась прежнею журналистикой, все-таки, измнилась.
Съ газетами свершилась еще боле рзкая перемна, но въ обратную сторону. До крымской войны у насъ была только одна частная политическая газета: Сверная Пчела Булгарина, котораго тогдашній шефъ жандармовъ ставилъ въ уголъ за тенденціозные намеки на дурной климатъ Петербурга. Теперь у насъ боле пятидесяти частныхъ газетъ и современные Булгарины могутъ смло писать о климат Петербурга и Москвы безъ всякой боязни стоятъ на это въ углу. Прогрессъ несомннный. Ростъ этотъ свершился, однако, не сразу. Даже въ первое время посл крымской войны нашимъ газетамъ было мало дла и очень долго мы обходились тремя Казенными газетами: Московскими Вдомостями, Петербургскими Вдомостями и Русскимъ Инвалидомъ. По тогдашнему времени этихъ трехъ газетъ было вполн достаточно, а такъ какъ правительство шло тогда во глав умственнаго и преобразовательнаго движенія, то казенныя газеты несли либеральное знамя.
Хотя газету и журналъ мы заимствовали отъ Европы, но сейчасъ же приспособили ихъ къ нашимъ умственнымъ и общественнымъ требованіямъ. У народовъ, живущихъ политическою жизнью, газета — вещь боевая, нервная, она хватаетъ все налету, живетъ минутой, разсчитываетъ на близкій и короткій ударъ, на моментальное возбужденіе мысли и иметъ своимъ читателемъ улицу, толпу. Газета не учитъ, не руководитъ, не поучаетъ, — это совсмъ не ея дло. Она обращается къ зрлымъ, понимающимъ и умющимъ думать людямъ, которымъ только показываетъ ежедневно мняющійся калейдоскопъ фактовъ. Дло самого читателя знать, какъ съ этими фактами распорядиться и что на основаніи ихъ предпринять. Такими, по крайней мр, являются газеты въ Америк, гд издатели съ гордостью говорятъ, что для американцевъ передовыя статьи не нужны. Въ Европ это нсколько иначе, а у насъ уже и совсмъ иначе.
Отъ этого-то и въ первое двадцатипятилтіе, да и теперь журналистика иметъ у насъ исключительное положеніе. Нашъ читатель еще не привыкъ справляться съ фактами (съ ними и журналисты не всегда умютъ у насъ справляться), онъ и до сихъ поръ любитъ, чтобы съ нимъ говорили ‘по поводу’, т.-е. чтобы пріурочивали фактъ къ общимъ явленіямъ и говорили съ нимъ объ этихъ общихъ явленіяхъ. Еще надняхъ я получилъ письмо отъ одного читателя, котораго не удовлетворяетъ теперешняя манера писать разборъ книгъ. ‘Всякая новая книга,— говоритъ онъ,— есть прекрасный матеріалъ для того, чтобы написать ‘по поводу’. Я знаю, что есть и такіе читатели, которымъ ‘по поводу’ совсмъ не нужно и они желаютъ, чтобы, говоря о книг, говорили бы только о книг. Но и этотъ боле спеціализирующійся читатель ищетъ связи частныхъ фактовъ съ общими явленіями,— желаетъ, чтобы фактъ былъ поставленъ въ соотвтствующую ему клточку, а не давался въ оторванномъ вид, точно блуждающая комета. Нашъ читатель ищетъ и любитъ, чтобы съ нимъ говорили руководящимъ, уясняющимъ образомъ,— любитъ, когда съ нимъ принимаютъ даже авторитетный тонъ, но чтобы говорили ясно, просто, живою разговорною рчью, какъ въ обыкновенной бесд. Учености и туману онъ побаивается, къ ‘уму’ тоже не питаетъ особенной симпатіи, а желаетъ, чтобы больше шевелили его чувство, рылись и копошились въ его душ и помогали бы ему разложить самому его ощущенія, сомннія, недоразумнія по кучкамъ, въ порядк, котораго онъ самъ создать еще не всегда уметъ. Въ этомъ именно и заключается особенность нашего читателя. Онъ ищетъ понятій и идей нравственнаго порядка, которыя бы выясняли ему жизненныя отношенія и его личные вопросы о справедливости (больше всего о справедливости), такъ какъ это чувство чаще всего въ немъ страдаетъ и за него самого, и за другихъ. Онъ ищетъ указаній на общія руководящія начала и оттого такъ и любить обобщенія. Тяготя къ общинъ разршеніямъ, онъ не любить ничего личнаго, частнаго, сословнаго, мстнаго, областнаго или кружковаго. Онъ, подобно древнему мудрецу, иметъ право сказать, что свою семью любитъ больше себя, отечество — больше семейства и родъ человческій — больше отечества. Его тяготнія и симпатіи къ тому или другому роду литературы и къ тому или другому автору устанавливались и опредлялись только этими его стремленіями къ широкому обобщенному удовлетворенію его чувства справедливости и его тяготніями къ идеалу общественныхъ отношеній. Обыкновенно больше и полне всего отвчали этому запросу критика и публицистика. А такъ какъ критика и публицистика и общественно-руководящія статьи пристроивалясь у насъ почти исключительно въ толстыхъ журналахъ, то читатель и потянулся за журналами.
Читатель — большая сила и все онъ съуметъ перевернуть по-своему. Въ качеств такой перевертывающей силы онъ можетъ и поднять, и уронить печать. И онъ это самое и сдлалъ съ нашею печатью и преимущественно съ газетами. Чтобы удовлетворить спросу на общія и руководящія статьи, гавоты, подражая журналамъ, стали тоже давать такія статьи, и не только въ своихъ верхнихъ этажахъ, но и въ фельетонахъ. Это статьи солидныя, назначаемыя для солидныхъ, понимающихъ читателей. Солидныя статьи отличаются содержательностью, направленіемъ и служатъ главнымъ складомъ того міровоззрнія, въ которомъ газеты стараются воспитывать своего читателя.
Но, кром этого солиднаго читателя съ ‘міровоззрніемъ’ и (направленіемъ’, есть еще и какой-то заблудлый читатель, на котораго газеты то-же очень разсчитываютъ и котораго привлекаютъ ‘занимательностью’. Въ сущности это даже и не ‘читатель’, а просто умющій читать человкъ, больше заботящійся о времяпровожденіи. Конечно, ни для какого читателя, даже самаго солиднаго, не слдуетъ писать скучно, и наши журналисты понимаютъ это давно. Еще Мих. Достоевскій, издатель, постоянно говорилъ своимъ сотрудникамъ: ‘пожалуйста, пишите занимательно’. Писать занимательно, литературно и доступно — обязательно для каждаго писателя, и если человкъ не владетъ этимъ талантомъ, то пускай онъ лучше ужь и не пишетъ. Но писать занимательно не значитъ воображать себя беззаботнымъ воробьемъ и заниматься только веселымъ чириканьемъ.
Въ особенности гршатъ веселымъ чириканьемъ фельетонисты нашихъ провинціальныхъ газетъ. Допустимъ, что фельетонъ нуженъ и что его требуетъ читатель. Но, вдь, прежде всего, нужно, чтобы фельетонисты знали, что имъ говорить, и ужь потомъ они бы думали, какъ сказать то, что они хотятъ сказать. Въ большинств же случаевъ, газетные фельетоны отличаются бездарностью, безсодержательностью, безплодными потугами остроумничанія и полнйшею идейною и умственною пустотой. И все это происходитъ отъ того, что наши фельетонисты думаютъ, что они должны быть остроумными. Если бы они отбросили погоню за тмъ, чего Богъ не далъ, и, прежде всего, выяснили бы себ, что читателю нужны понятія, идеи, обобщенные факты, да давали бы читателю Аріаднину ниточку, чтобы онъ не блуждалъ въ лабиринт окружающихъ его фактовъ, и говорили бы простымъ, безхитростнымъ, понятнымъ литературнымъ языкомъ, т.-е. держали бы себя пристойно, умно и съ общественнымъ достоинствомъ, то они освободили бы газеты отъ жонглерства, которое роняетъ и тхъ, кто имъ занимается, да не приноситъ чести и уваженія и редакціямъ газетъ.
При Петр Великомъ пріхала разъ изъ-за границы въ Петербургъ труппа какихъ-то ‘штукмейстеровъ’. Петръ штукмейстеровъ, вообще, недолюбливалъ и приказалъ пріхавшей трупп увеселять народъ даромъ, а для богатыхъ назначилъ таксу не свыше гривны съ человка. Штукмейстерамъ такое распоряженіе не понравилось, и еще больше имъ не понравилось, когда Петръ сказалъ: ‘здсь надобны художники, а не фигляры, и пришельцамъ шатунамъ сорить деньги безъ пользы грхъ’, и веллъ ‘шатуновъ’ выпроводить вонъ. И нашимъ газетамъ не мшало бы послдовать примру Петра и выпроводить отъ себя всхъ ‘шатуновъ’ и фигляровъ, или же дать имъ другія инструкціи и указать имъ на образцовые примры, въ которые они должны вникнуть. А образцовый примръ у насъ есть въ лиц Щедрина, единственнаго русскаго писателя, обладающаго несомнннымъ остроуміемъ, владющаго формой изложенія и всегда содержательнаго, всегда удовлетворяющаго мысль и чувство читателя.
Кстати напомню слдующій фактъ. Въ шестидесятыхъ годахъ Писаревъ предложилъ Щедрину заняться популяризаціей, вмсто того, чтобы глумиться и забавлять публику безразличнымъ смхомъ. Сторонникамъ ‘свободнаго творчества’ замчаніе Писарева показалось нигилистическою выходкою, но въ словахъ его была правда. Тогда у сатиры Щедрина еще не было точныхъ границъ, онъ раскидывалъ свои стрлы направо и налво, какъ бы нащупывая цль и какъ бы желая только удовлетворить своему сатирическому складу ума. Вотъ эту-то безразличность, а иногда и прямо выстрлы по ‘своимъ’ — и ставили Салтыкову въ вину. Съ тхъ поръ сама жизнь заставила сатирика выдлить извстный сортъ явленій и отвчать на запросы наболвшаго общественнаго чувства. Форма нашла свое истинное содержаніе, а сатирическій бичъ свою цль, и Щедринъ сталъ широкораспространеннымъ писателемъ. Конечно, не всякому фельетонисту полагается быть сатирикомъ, владть Щедринскимъ остроуміемъ и его крупнымъ умомъ, но каждому человку и каждому писателю полагается слдовать примрамъ крупныхъ людей и учиться у нихъ общественному поведенію и общественному смыслу.
Теперешнюю печать и теперешнее общество не безъ основанія обвиняютъ въ шатаніи мысли. Выставкой этого шатанія служатъ именно т отдлы газетъ (и преимущественно фельетонъ), которые посвящаются вопросамъ текущей жизни. Обыкновенно текущая жизнь не освщается свтомъ никакой общественной идеи. Но, вдь, вн общественнаго мышленія не можетъ быть никакого мышленія. Все пріурочивается къ нему, все въ него входитъ и все къ нему тяготетъ, какъ планеты къ солнцу. Общественное мышленіе есть именно то солнце, свтомъ котораго освщается міръ, и тотъ центръ, изъ котораго исходятъ и къ которому сходятся вс лучи. Въ этой солнечной систем могутъ быть звзды близкія и звзды далекія,— одн могутъ блестть ярче, потому что он ближе, другія будутъ только мигать, потому что он далеко, — но гармонія міра потому и возможна, что всми — и близкими, и далекими звздами управляетъ одинъ общій законъ тяготнія. Не будь этого, міръ превратился бы въ собраніе блуждающихъ кометъ. То же самое и съ мыслями, если он не пріурочены къ одной общей руководящей иде.
Чтобы мои слова не показались читателю рискованными (другаго выраженія не подобралось), я опять повторю, что у насъ до сихъ поръ общественность понимается, извстною частью общества, какъ что-то еретическое и внкомпетентное. Съ такимъ взглядомъ нужно, наконецъ, и разстаться въ виду новыхъ условій жизни, создающихъ и иное сознаніе. Какъ въ солнечной систем все существуетъ только для ея гармоніи, такъ и въ жизни какъ отдльныхъ людей, такъ и цлыхъ обществъ все стремится къ общей гармоніи и къ такимъ практическимъ распорядкамъ, которыми бы эта гармонія водворялась въ отношеніяхъ. Думать въ этомъ направленіи — значитъ думать общественно, а осуществлять каждому отдльному человку и всему обществу эти думы на практик — значитъ жить и дйствовать политически. И мы тоже думаемъ общественно, даже часто обнаруживаемъ и поведеніе общественное, но горе наше въ томъ, что мы и думаемъ, и поступаемъ безсознательно. Въ этой-то безсознательности и въ неумньи пріурочить свою мысль къ одному опредленному мсту и къ одной точной цля и заключается наше шатаніе.
Между тмъ, вся исторія нашей мысли только и говоритъ о нашемъ упорномъ стремленіи установить и выяснить боле врный, точный и прямой путь къ личной и общественной гармоніи отношеній. Путь этотъ обозначенъ такими ясными вхами, что, казалось бы, никакихъ сомнній и недоразумній и быть бы не могло. Такъ называемые двадцатые, тридцатые, сороковые, пятидесятые, шестидесятые и восьмидесятые годы — все это вхи, стоящія на одной и той же дорог и въ томъ же направленіи движущейся мысли, указывающія на версты, которыя эта мысль отсчитывала въ своемъ общественно-политическомъ шатаніи. Казалось бы, поэтому, что и въ восьмидесятыхъ годахъ мы должны быть т же самые мы, т же думающіе и стремящіеся люди, какими были въ двадцатыхъ, сороковыхъ, шестидесятыхъ годахъ. А, между тмъ, эти самые ‘мы’, какъ только ихъ настоящее длалось прошлымъ, сейчасъ же становились на цыпочки (для большаго роста) и начинали высокомрничать надъ самимъ собой, надъ своимъ, собственномъ предъидущимъ. Мы походили на ту легкомысленную барыньку, которая только любовь своего настоящаго времени находила истинной и прочной, а всякую свою предъидущую любовь считала увлеченіемъ и ребячествомъ.
Подобное же отношеніе къ прошлому наблюдалось и въ отношеніяхъ нашихъ поколній къ поколніямъ предыдущимъ. Каждому поколнію казалось, что оно начинаетъ собственную жизнь, и оно старалось исправлять ошибки поколнія предыдущаго, высокомрничало надъ нимъ и, въ то же время, само шло по инерціи или въ томъ направленіи, въ которомъ былъ данъ толчокъ, или работая для этого направленія. Я говорю не объ отсталыхъ люрхъ, а о людяхъ выше средняго уровня, говорю о писателяхъ, старающихся обнаруживать умственное вліяніе и прогрессивное руководительство. Даже эти люди, ужъ несомннно обязанные понимать и знать, что именно думалось до нихъ, не въ состояніи найти той общей единой ниточки, которая связываетъ всякое умственное предыдущее съ его же умственнымъ послдующимъ. Если бы эту ниточку они были въ состояніи найти, то увидли бы, что инерція движенія русской мысли наблюдается именно въ постепенности перехода отъ частнаго въ общему, отъ панацей и частныхъ формулъ къ широкимъ обобщающимъ основамъ и къ общимъ, поглощающимъ частности идеаламъ. Пресловутая ‘лягушка’, которая должна была спасти міръ, и ‘сапоги выше Шекспира’, и ‘мыслящій реализмъ’, и ‘мужикъ’, и ‘чистое народничество’, и ‘деревня’, вмщающая въ себ безошибочный и истинный русскій идеалъ,— все это было какъ бы отдльными зернышками ростущаго общественнаго сознанія. Цлебность зернышекъ, конечно, не подтвердилась практикой, ибо вс эти ‘панацеи’ вели лишь въ частнымъ очисткамъ уголковъ.
И, въ то же время, и ‘лягушка’, и ‘сапоги выше Шекспира’ сдлали свое дло. Это были идеи, брошенныя въ общественное обращеніе и затмъ отразившіяся въ общественномъ сознаніи и создавшія свои практическіе результаты. Таково ужъ свойство идей. Он, точно бациллы, развиваются до безконечности въ благопріятной для нихъ сред. Конечно, если умственная среда не подготовилась, то и идейныя бациллы не будутъ множиться. Но несомннно то, что врная идея, хотя и медленно, будетъ роста, и шириться, и пролагать себ путь. Такою, напримръ, идеей была брошенная въ общество мысль, что ‘прекрасное — есть жизнь’, что искусство служить только жизни, что оно напоминаетъ своимъ воспроизведеніемъ о томъ, что интересно для насъ, и знакомитъ съ тми сторонами жизни, которыхъ намъ не было случая наблюдать или испытывать, что художественная форма не спасаетъ произведеніе искусства отъ сострадательной улыбки, если оно важностью своей идеи не въ состояніи дать отвта на вопросъ: да стоило ли трудиться надъ подобными пустяками?— что безполезное не иметъ права на уваженіе, что человкъ самъ себ цль, но что дда человка должны имть цль въ потребностяхъ человка, а не въ самихъ себ. Мысли эти, высказанныя, кажется, въ 1858 г., явились истиннымъ откровеніемъ и проходятъ затмъ ниточкой черезъ всю работу русской мысли во все ея послдующее время до теперешнихъ дней. ‘Сапоги выше Шекспира’, ‘мужикъ’, ‘деревня’ и т. п. только частныя формулы этой общей основной мысли, смотря потому, кому какіе вопросы казались важне. Кто считалъ самымъ важнымъ экономическое движеніе мысли, тотъ говорилъ, что ‘сапоги выше Шекспира’, кто думалъ, что общее спасеніе изойдетъ изъ ‘деревни’ и отъ ‘мужика’, тотъ требовалъ, чтобы все длалось исключительно для мужика, а вс остальныя дла считалъ пустыми и нестоющими.
Таковъ ростъ нашего общественнаго мышленія. Если бы каждый русскій человкъ понималъ это, а каждый русскій писатель растолковывалъ это непонимающимъ, то никакого шатанія мысли у насъ бы не было. Но мы именно потеряли ниточку, и не читатель потерялъ, а писатель. Что же такой потерявшій дорогу писатель можетъ дать читателю? Какія могутъ быть у него темы, какія могутъ быть у него мысли?
Въ 1 No Нивы ныншняго года г. Гончаровъ напечаталъ свой разсказъ или воспоминанія подъ заглавіемъ Слуги. Самую цнную часть разсказа составляетъ авторская исповдь. Ветеранъ-художникъ бросаетъ взглядъ на свое художественное служеніе и отвчаетъ на т упреки, которые ему длали за выборъ темъ для своихъ произведеній. Въ особенности, какъ видно, ему былъ тяжелъ упрекъ въ ‘барств’ и что онъ по брезгливости не рисовалъ никогда народа. ‘Я не знаю,— говоритъ г. Гончаровъ,— быта, нравовъ крестьянъ, не знаю сельской жизни, сельскаго хозяйства, подробностей и условій крестьянскаго существованія, или если знаю что-нибудь, что это изъ художественныхъ и другихъ очерковъ и описаній нашихъ писателей. Я не владлъ крестьянами, не было у меня никакой деревни, земли, я не сялъ, не собиралъ, даже не жилъ никогда по деревнямъ. Ребенкомъ девяти и десяти лтъ я прожилъ въ деревн ра года и ни въ какое общеніе съ крестьянами, конечно, входить не могъ.
‘Откуда же мн было знать, такъ сказать, лично крестьянъ, ихъ жизнь, бытъ, нравы, горести, заботы, и какъ было заразиться живою (а не литературною) личною любовью и печалованіемъ о нихъ? Сознаніе человческаго долга къ ближнему, безъ сомннія, живетъ въ сердц каждаго развитаго человка, и въ моемъ также,— тмъ боле долга въ отношеніи ‘меньшей братіи’.
‘Я не только не отрекаюсь отъ этого сознанія, но питаю его въ себ я — то съ грустью, то съ радостью, смотря по обстоятельствамъ — наблюдаю благопріятный или неблагопріятный ходъ народной жизни. Описывать, притомъ еще изображать художественно типы и нравы крестьянъ могутъ т, кто жилъ среди нихъ, непосредственно наблюдалъ ихъ вблизи, рисовалъ ихъ съ натуры: тмъ и книги въ руки. Я вкъ свой провелъ въ городахъ, больше всего въ Москв, гд учился, потомъ въ губернскомъ город на родин, потомъ боле полувка живу въ Петербург, откуда отлучался нердко на многіе мсяцы за границу и года два провелъ въ кругосвтномъ плаваніи. Внутрь Россіи я заглядывалъ мало и не надолго.
‘Простой народъ, т.-е. крестьянъ, земледльцевъ, я видалъ за ихъ работами больше изъ вагона желзной дороги. Видлъ, какъ идутъ за плугами наши мужики безъ шапокъ, въ рубашкахъ, въ лаптяхъ, обливаясь потомъ, видалъ, какъ въ Германіи, съ коротенькою трубкой въ зубахъ, крестьяне пашутъ, крестьянки жнутъ въ соломенныхъ шляпкахъ, во Франціи гомозятся въ поляхъ въ синихъ блузахъ, въ Англіи въ плисовыхъ курткахъ сютъ, косятъ или везутъ по дорог продукты въ городъ. Дале видлъ работающихъ въ поляхъ негровъ, индйцевъ, китайцевъ на тайныхъ, кофейныхъ и сахарныхъ плантаціяхъ. Проздомъ черезъ Сибирь видахъ нашихъ сибирскихъ инородцевъ, якутовъ, бурятъ и другихъ, и все это издали, со стороны, катясь по рельсамъ, дучи верхомъ, иногда съ борта корабля, и не вступалъ ни въ какія сношенія: не приходилось, случая не было.
‘Слдовательно, описывать или изображать крестьянъ было бы съ моей стороны претензіей, которая сразу обнаружила бы мою несостоятельность. Зачмъ же мн было напрашиваться на явную, ненужную неудачу? ‘Зачмъ не шелъ въ народъ, не искалъ случая сблизиться, узнать, изучитъ его? Эпикуреизмъ, чопорность, любовь къ комфорту мшали’, — иногда слышались или чудились мн обращенные по моему адресу упреки… Чтобъ идти въ народъ, надо имть не только охоту и своего рода подготовку, но и способности. А если послднихъ нтъ, что же длать? Все-таки, идти? Упрекая меня въ невдніи народа и мнимомъ къ нему равнодушіи, замчаютъ, въ противуположность этому, что я не мало потратилъ красокъ на изоображеніе дворовыхъ людей и слугъ.
‘Это правда. На это бы, прежде всего, можно было замтить, что слуги, дворовые люди, особенно прежніе крпостные — тоже ‘народъ’, тоже принадлежатъ къ меньшей братіи. Стало быть, я повиненъ только въ безучастіи собственно къ сельчанамъ, земледльческому и промышленному деревенскому люду. Это врно: я его вовсе не гналъ, какъ сказалъ, и отъ этого не берусь не за свое дло, не описываю и не изображаю, чего незнаю’.
Вотъ документальное подтвержденіе врности мысли, высказанной еще тридцать лтъ назадъ о задачахъ художественнаго творчества. И подтвержденіе это мы слышимъ отъ ‘корифея’, отъ ‘звзды’, изъ ‘плеяды славныхъ’, отъ писателя вполн авторитетнаго. Передъ художникомъ, какъ разсказываетъ онъ, проходила цлая панорама жизни, и не одной русской. Длинною, нескончаемою полосой пробгали передъ его очами картины Россіи, Сибири, Европы, Китая, Индіи, Японіи, заокеанскихъ странъ, картины народнаго труда и копошащихся людей. Тутъ были и русскіе мужики, потющіе въ пол безъ шапокъ, и заграничные нмецкіе мужики съ трубками въ зубахъ, и нмки-крестьянки въ соломенныхъ шляпахъ, и французы въ синихъ блузахъ, и англичане въ плисовыхъ курткахъ, и негры, и китайцы, и индйцы. И ни одна изъ этихъ картинъ не оставила въ душ художника ни малйшаго слда, не выдлила изъ себя ни одной частности, которую бы художникъ пожелалъ наслдовать. Упрекать за это художника мы не имемъ права: ‘я не берусь не за свое дло,— говоритъ онъ,— и не описываю и не изображаю того, чего не знаю?. Очевидно, что художникъ не зналъ потому, что не хотлъ знать, а не хотлъ знать потому, что отъ него никто этого знанія не требовалъ. Если бы онъ вздумалъ дать всю эту картину трудовой жизни, со всми вопросами, ее волновавшими, то читатель того времени прошелъ бы мимо нея, вроятно, точно также равнодушно. И плотъ отъ плоти тогдашняго русскаго человка г. Гончаровъ, остановилъ свое художественное вниманіе на такихъ частностяхъ русской жизни, какъ ‘обыкновенныя исторіи’, которыя онъ весь вкъ свой и разсказываетъ. Это тоже не упрекъ. Упрекъ, настоящій упрекъ, былъ сдланъ г. Гончарову Блинскимъ, который сказалъ, что у г. Гончарова честнаго человка не отличишь отъ подлеца. Но и слова Блинскаго, пожалуй, тоже только подтверждаютъ, насколько писатель обыкновеннаго ума и обыкновеннаго развитія есть человкъ своего времени даже въ нравственныхъ понятіяхъ, когда и само общество не особенно ясно понимаетъ разницу между честнымъ человкомъ и подлецомъ.
Даже у наиболе образованныхъ писателей былаго времени, какъ Тургеневъ, художественный анализъ не шелъ дальше частностей и характеровъ. Такими были его Лаврецкіе, Рудины, Лизы, Вры, Кирсановы, Базаровы. Все это были частныя изслдованія въ художественной форм или явленій отжитыхъ, или же и опять частичными отвтами на неразршенные вопросы дня, какъ Отцы и дти, Дымъ, Новь… А, между тмъ, жизнь шла все впередъ и впередъ, мысль работала быстро, даже изумительно быстро, и моментально переростала Отцовъ и дтей, Дымъ и Новъ, выставляя все новые вопросы и требуя на нихъ новыхъ разршеній, а старые выбрасывая, какъ выжатые лимоны. И чмъ дальше, тмъ быстре свершался этотъ анализъ частностей, привлекая къ себ массу второстепенныхъ художниковъ… Наконецъ, случилось нчто съ самимъ художественнымъ сознаніемъ (это ‘нчто’ уже почувствовалъ и Тургеневъ), что и заставило художниковъ призадуматься надъ прежнею художественною программой, а крупныхъ изъ нихъ и отказаться отъ нея.
Это ‘нчто’ заключалось въ иныхъ требованіяхъ аудиторіи, съ которой бесдовалъ художникъ, и въ боле высокомъ умственномъ и образовательномъ ценз, который долженъ былъ предъявить самъ себ художникъ, чтобы быть въ состояніи понимать жизнь. Писатель съ прежнимъ умственнымъ багажомъ и развитіемъ, стоявшій лтъ сорокъ назадъ въ первыхъ рядахъ, теперь бы ужъ занялъ второстепенное мсто,— настолько повысились требованія и запросы жизни. Вотъ и подтвержденіе этому. Разбирая разсказъ г. Гончарова Слуги, одинъ изъ провинціальныхъ критиковъ со вздохомъ говоритъ: ‘Жутко становится, что и еще одинъ талантъ началъ размниваться на мелочи’. Но какое же тутъ размниванье? Г. Гончаровъ просто вынулъ изъ портфеля готовое, что было писано лтъ 30—40 назадъ, и предложилъ читателю 1888 года. Правда, г. Гончаровъ напечаталъ разсказъ въ Нив, уровень читателей которой гораздо ниже читателей толстыхъ журналовъ. Но и этимъ г. Гончаровъ только подтвердилъ разницу въ читателяхъ и невозможность уже напечатать то, что онъ лтъ сорокъ назадъ напечаталъ бы въ Современник, въ соотвтственномъ ныншнемъ передовомъ журнал. И въ самомъ дл, кому нужны теперь Слуги, если бы они были даже самой новйшей формаціи? А вообразите, что Салтыковъ написалъ сатиру на лакеевъ. Нтъ, этого вы не вообразите. А почему? Да просто потому, что какой же крупный, умный писатель станетъ палить изъ пушки по воробьямъ, когда для пушки есть дичь покрупне?
Въ теченіе сорока лтъ, которыя прошли съ тхъ поръ, какъ г. Гончаровъ длалъ свои замтки о слугахъ, наши беллетристы стрляли столько по воробьямъ и копошились столько въ ничтожныхъ частностяхъ, что, наконецъ, и сами почувствовали умственное неудовлетвореніе этимъ безплоднымъ занятіемъ. Новыя требованія анализа общихъ причинъ потянули всхъ наверхъ. Только слабые беллетристы занимаются еще анализомъ мелкихъ частныхъ явленій, да и слабые пройдутъ, не трогая лакеевъ, и постараются подвязать частное въ общему, насколько они въ состояніи его понять. Что же касается писателей крупныхъ, какъ Салтыковъ и Успенскій, то для нихъ совершенно ясно, что теперешняя жизнь течетъ такимъ живымъ потокомъ, что не даетъ ничему кристаллизоваться въ установившуюся твердую форму. Поэтому предметомъ изслдованія могутъ быть не кристаллы, которыхъ нтъ, а общій потокъ, мшающій имъ образоваться. И вотъ та самая панорама жизни, мимо которой, какъ разсказываетъ г. Гончаровъ, онъ проскользнулъ по рельсамъ желзныхъ дорогъ и проплылъ на пароходахъ, не остановившись ни передъ чмъ, теперешнихъ крупныхъ беллетристовъ останавливаетъ именно своею ширью и общимъ подавляющимъ впечатлніемъ. Но художественною формой этой шири не охватишь и беллетристы съ обобщающимъ умомъ, понявшіе это, примкнули къ публицистамъ.
И вновь подтвердился извстный законъ, что между писателемъ и читателемъ не должно и не можетъ быть большого разстоянія ни вверхъ, ни внизъ. Новое направленіе крупныхъ талантовъ не есть ихъ личная фантазія или личная особенность,— сама жизнь ставитъ писателей на этотъ путь. И этотъ фактъ текущей исторіи нашей общественной мысли нужно же, наконецъ, признать, какъ неустранимую неизбжность. Когда въ 1871 г. нмцы шли на Парижъ, Бисмаркъ сказалъ, что ничего онъ съ этимъ подлать не можетъ, потому что вс идутъ. Вотъ и мы вс идемъ.
Даже и не мы идемъ. Жизнь идетъ и тащитъ за собою каждаго, какъ бы онъ ни упирался. Да, идемъ, движемся и очень упорно движемся,— движемся вс. Можетъ быть, это движеніе еще недостаточно нами сознается, но, сознательное или безсознательное, оно существуетъ и свершается, и вся русская жизнь сводится теперь исключительно къ движенію, которое стараются изучить и беллетристы, и публицисты, и ученые, и государственные люди. Я говорю, конечно, о движеніи умственномъ, очевидномъ для каждаго умственно-зрячаго человка, и вопросъ, разршеніе котораго назрваетъ, заключается только въ томъ, чтобы опредлить общія причины этого движенія и какой такой ‘Парижъ’ мы вс отыскиваемъ, большею частью не зная въ него дороги.
Для русской мысли наступило теперь время аналогичное съ тмъ, какое она переживала передъ освобожденіемъ крестьянъ. Тогда тоже частная работа приходила къ концу и передовая мысль встала передъ однимъ широкимъ обобщеніемъ, практическое разршеніе котораго составило эпоху въ нашей исторіи. Подобное же состояніе мысли обнаруживается и теперь. Оно явилось неизбжнымъ слдствіемъ той самой логики жизни, которая не нуждается ни въ какихъ діалектическихъ построеніяхъ, а думаетъ (пожалуй, и безошибочне) одними фактами. Въ этомъ именно и заключается стихійная сила подобнаго мышленія.
Когда свершались реформы, когда главною задачей было освобожденіе, вс вполн были уврены, что стоитъ только сдлать крестьянъ свободными, чтобы въ Россіи наступила вчная весна. Конечно, такъ думали только вс, т.-е. публика, а не т, кто создавалъ реформы. Освобожденіе крестьянъ вынесла на своихъ плечахъ сравнительно очень небольшая группа людей. Это были люди съ ‘перлами сердца’. Только въ нихъ развился необыкновенный подъемъ ума и чувства, который подйствовалъ возбуждающимъ образомъ на все русское общество. Безъ этого возбужденія реформы оказались бы невозможными и ‘уравновшенные’ люди на уступки бы не пошли. Большинство было убждено, что ‘наши крестьяне такъ мало развиты въ моральномъ отношеніи, что для нихъ наилучшій порядокъ есть существующій, потому что они, какъ дти, нуждаются въ опекун, а этотъ опекунъ и есть помщикъ’ (г. А. Повалишинъ, Труды Ряз. Уч. Арх. Ком.). Да и при самыхъ лучшихъ намреніяхъ сравнительно небольшая группа людей не сдлала бы ничего безъ той ‘счастливой случайности’, какою явился Императоръ Александръ II. Это былъ царь тоже съ ‘перлами сердца’.
Нкоторые заглядывали дальше. Вс же только занимались ликованьемъ и совершенно искренно думали, что посл освобожденія крестьянъ всякій русскій сядетъ первымъ гостемъ на пиру природы и получитъ даромъ жареную курицу.
Вотъ этотъ-то вопросъ о жареной куриц и есть та самая ‘логика жизни’, которая длаетъ ныньче каждаго мыслителемъ, гонитъ его слушать публичныя разсужденія ученыхъ о рубл и хлб, о воспитаніи и образованіи, о тариф желзныхъ дорогъ, заставляетъ искать разршенія и въ газетахъ, и въ журнальныхъ статьяхъ, и въ очеркахъ Успенскаго, и въ сатирахъ Щедрина, и въ разговорахъ другъ съ другомъ. Въ такихъ большихъ городахъ, какъ Петербургъ, напряженіе мысли, пытающейся разршить вопросъ о жареной куриц, мене замтенъ, чмъ въ деревн, на земл, у самаго источника, создающаго курицу. Отъ этого-то, вроятно, въ Петербург и особенно въ его газетномъ и журнальномъ мір мысль и меньше напряжена. Но деревня о куриц размышляетъ очень упорно и очень энергически. Только при крпостномъ прав деревня не думала, потому что это ей было не зачмъ. Теперь же она думаетъ больше города. И думаетъ она все одну и ту же думушку, которой ей, однако, не могутъ разршить ни петербургскія газеты, ни петербургскіе мудрецы.
Еще не такъ давно, даже лтъ 8—10 назадъ, у нашихъ газетъ замчалось нсколько теченій и наша (такъ называемая) политическая печать могла выставить зачатки тхъ же направленій, которыя были и въ Европ. Но по мр того, какъ общество приглядывалось къ русскимъ потребностямъ, обстоятельствамъ, особенностямъ, оно уже начало выдлять главное отъ мене главнаго, первое отъ втораго, ближайшее отъ дальнйшаго, и остановилось на одной думушк, которую, впрочемъ, было бы не точно обозвать думушкой только о жареной куриц.
Въ этой думушк общество шло и стремилось раньше, чмъ Катковъ произнесъ слово ‘отрезвленіе’, да Катковъ и понималъ-то это слово совсмъ не такъ, какъ хотла понять его жизнь. Отрезвленіе заключалось въ томъ, что съ большею яркостью выступили другіе очередные вопросы и обнаружилось во воемъ его объем широкое дно домостроевской сути, котораго не коснулась ни крестьянская, ни судебная реформа,— дно, на которомъ, какъ на мдномъ фундамент, зиждется все наше безграничное невжество и дикость взаимныхъ отношеній. Это понимали прежде немногіе, теперь начнутъ понимать вс, и сущность отрезвленія только въ томъ и заключается, что общество направило свое вниманіе въ эту сторону.
Я уже сказалъ, что прежнія газетныя направленія теперь исчезаютъ и съ ними должны исчезнуть и самыя названія этихъ направленій. Назвать кого-нибудь ‘либераломъ’ значить ровно ничего о немъ не сказать. И въ самомъ дл, что такое ‘либералъ’, чего онъ хочетъ, какая его программа? Чтобы не скли дтей? Да, вдь, этого не хотятъ и консерваторы. Чтобы отношенія въ семь были лучше, чтобы въ общественныхъ отношеніяхъ было больше честности, правды и чувства долга? Но, вдь, того же самаго требуютъ и консерваторы. Или консерваторы стоятъ за существующій порядокъ, а либералы его хотятъ измнить? Положительно напротивъ: потому что консерваторы именно и требуютъ перемны существующаго, а либералы ополчаются на его защиту. Новымъ направленіямъ еще не явилось точнаго названія и формулы, которая бы ихъ ясно и коротко установляла. Вроятно, эти формулы и явятся-то не скоро. Можно, пока, намтить только одно, что вс былыя направленія стремятся теперь сгруппироваться въ два главныхъ направленія. Одно тяготетъ къ строю, другое именно его-то и не хочетъ.
Не мшаетъ установить, что у насъ, и особенно въ послднее время, помогали думать больше консерваторы (такъ называемые), чмъ ихъ противники. Консерваторы были и смле, и свободне, и неукротиме, и казались большаго круга вопросовъ, и даже выдвигали такіе изъ нихъ, которыхъ противники ихъ совсмъ не трогали. Припомните, напримръ, о чемъ только ни говорили Московскія Вдомости Каткова. Множество фактовъ изъ внутренней и заграничной жизни стало извстно только чрезъ Московскія Вдомости и объ этихъ фактахъ никогда и ничего не узнало бы общество изъ печати либеральной. Случалось, что Московскія Вдомости излагали даже сущность книгъ и брошюръ ‘подпольнаго’ содержанія, печатавшихся за границей. Такъ было, напримръ, съ книгой Степняка (написанной по-итальянски), содержаніе которой стало извстнымъ изъ Московскихъ Вдомостей.
Эту развязность и смлость въ выбор темъ и вопросовъ продолжаетъ и теперешняя консервативная печать. Вообще эта печать много лтъ уже является главнымъ нашимъ пульсомъ, она постоянно бередитъ и держитъ въ тревог нашу общественную мысль и въ области русскаго печатнаго слова является тмъ же, чмъ былъ Бисмаркъ въ области вншней политики Германіи. Результаты получаются подобные же, то-есть общественное мнніе воспитывается отрицательнымъ путемъ.
Шумная дятельность консервативной печати длаетъ несомннную честь ея энергіи, тмъ боле, что органовъ этой печати сравнительно мало. Чисто-консервативныхъ газетъ у насъ четыре столичныхъ: Московскія Вдомости, Петербургскія Вдомости, Гражданинъ, Лучь (главные вояки), да 3—4 провинціальныя частныя газеты. Вся остальная масса московскихъ, петербургскихъ и провинціальныхъ газетъ принадлежитъ иному теченію, то приближающемуся къ направленію шумящей печати, то боле или мене отъ него отходящему. Число газетъ иного теченія, по крайней мр, вчетверо больше. Но шумъ и пну производитъ не это тихое теченіе, а прыгающій по камнямъ газетный потокъ шумилъ.
Но не въ энергіи нашей консервативной печати дло. Дло въ томъ, ханъ она относится къ жизни, какъ она ее понимаетъ, какими средствами она думаетъ разршать т трудные, запутанные и сложные вопросы, которые стоять передъ обществомъ такою высокою стной, что перелетть черезъ нее не хватаетъ у насъ крыльевъ. Для консервативной печати не существуетъ никакихъ стнъ, никакихъ препятствій, которыя бы ее пугали. Она до всего досягаетъ, она все разршаетъ, и, притомъ, съ такою смлостью и самоувренностью, которая дается только геніальнымъ умамъ и дтямъ. Вотъ обращики этихъ разршеній и объясненій фактовъ современной нашей жизни.
Саратовскій губернаторъ разослалъ, по словамъ Гражданина, ‘ко всмъ учрежденіямъ и должностнымъ лицамъ всхъ положеній и сословій’ циркуляръ, въ которомъ проситъ сообщить ихъ мнніе, ‘что собственно привело Саратовскій край въ его настоящее неудовлетворительное экономическое положеніе: нужно ли тутъ видть только вліяніе причинъ чисто-экономическаго свойства, или причины коренятся глубже, въ нашей общественной жизни вообще?’ Губернаторъ проситъ отвть ‘возможно скорый, обстоятельный и вполн откровенный, съ указаніемъ мръ, при помощи которыхъ можно было бы измнить къ лучшему настоящее положеніе длъ’. Московскія Вдомости нашли, что саратовскій губернаторъ производитъ ‘потрясеніе основъ’, что онъ какъ бы взываетъ къ ‘земскому собору’, ко ‘всеобщей подач голосовъ’, намекаетъ на ‘правовый порядокъ’ и чуть ли не выставляетъ знамя ‘чернаго передла’. Тутъ же ‘кстати’ Московскія Вдомости припомнили факты бывшей въ Саратовской губерніи революціонной пропаганды.
Гражданинъ уличилъ Московскія Вдомости въ усердіи не по разуму, но самъ, въ то же время, напечаталъ, что тверское земство ассигновало 50,000 руб. на производство статистическихъ работъ съ тою цлью, чтобы распространить революціонную пропаганду въ народ, и что уже оно и распространяетъ эту пропаганду подъ видомъ статистическихъ экскурсій.
Московскія Вдомости для умиротворенія университетовъ придумали раздлить ихъ на роты и учить студентовъ ружистик, шагистик и военному артикулу.
Гражданинъ поправилъ мысль Московскихъ Вдомостей и предложилъ каждый факультетъ каждаго университета устроить отдльно въ какомъ-нибудь губернскомъ или уздномъ город, а студентовъ помстить на общихъ квартирахъ, то-есть въ казармахъ гражданскаго вдомства.
Въ одной деревн, Олонецкой губерніи, случилось зврское дло: крестьянинъ былъ убитъ женой и сыномъ. Гражданинъ длаетъ такое общее для всей Россіи заключеніе: ‘Чему же, впрочемъ, удивляться? Разв мы не живемъ въ томъ вк, когда открыто проповдуется разрушеніе семьи, какъ начала отжившаго, разрушеніе общества и государства динамитомъ, уничтоженіе церкви?’
Въ деревняхъ, какъ говоритъ Гражданинъ, усилилось пьянство, воровство, буйство, конокрадство, мазанье воротъ дегтемъ и т. д. Что же длать противъ этого? ‘Крестьяне — взрослые дти,— отвчаетъ нимъ,— и дтей нельзя наказывать по римскому праву, ихъ должно карать, отеческими патріархальными способами… право, предоставленное военнымъ начальникамъ, карать завдомыхъ мерзавцевъ 50-го ударами розогъ явилось бы могущественнымъ орудіемъ въ рукахъ земскаго начальника для водворенія мира, тишины и спокойствія въ нашихъ растерзанныхъ деревняхъ’.
Крестьянскій мальчикъ сдлалъ какое-то преступленіе, судъ отдалъ ребенка матери для надзора. Гражданинъ говоритъ: ‘нужно бы его выпороть’.
Еврей-шинкарь обманулъ мужика. Гражданинъ восклицаетъ: ‘мы всегда доказывали, что противъ еврейской эксплуатаціи одно средство: изгнать всхъ евреевъ изъ Россіи’.
Упалъ курсъ нашего рубля и никакъ не хочетъ поправляться. Гражданинъ говоритъ: такъ какъ курсъ уронили купцы, жиды, банкиры и шалопаи, то воспретить вывозъ за границу кредитныхъ билетовъ, изъять изъ обращенія посредствомъ замны стараго образца новымъ кредитные билеты, воспретить пересылку по почт, въ рекомендованныхъ и цнныхъ пакетахъ всякихъ денежныхъ знаковъ, ограничить выздъ и пребываніе за границей безъ научной цли всхъ русскихъ, а эмиграцію преслдовать военно-уголовнымъ судомъ, какъ измну государству.
Вотъ и весь немногосложный общественный катехизисъ нашей консервативной печати: запереть, выпороть, изгнать, воспретить, изъять, ограничить, преслдовать. Это тотъ самый кодексъ общественной нравственности, который, наконецъ, вызвалъ реформы. Но освобожденіе крестьянъ отмнило лишь одно изъ частныхъ послдствій общественныхъ отношеній, это же самое крпостное право и создавшихъ. Судебная реформа тоже дала только новыя формальныя гарантіи большей справедливости суда. Все же бытовое міровоззрніе, съ установленными имъ отношеніями, все то широкое дно, на которомъ выросла и развилась теорія шумящаго теперь газетнаго консерватизма, предводимаго Гражданиномъ и Московскими Вдомостями, вся та атмосфера, которой консерваторы этого направленія дышали съ колыбели, строй отношеній, воспитавшій ихъ привычки и понятія,— однимъ словомъ, вся система, ихъ создавшая, остались вн всякаго воздйствія крестьянской и судебной реформы. Что же удивительнаго, что на прежней почв выросли прежніе цвты?
Но читатель сдлаетъ большую ошибку, если смшаетъ консерватизмъ Гражданина и другихъ газетъ съ дйствительнымъ русскимъ консерватизмомъ. Консерватизмъ кн. Мещерскаго и гг. Петровскаго и Ко больше ничего, какъ ‘страшныя’ слова. Русская же жизнь длаетъ свое дло, не зная о томъ, что говорятъ Мещерскій и Петровскій и Ко. Да и сами эти господа тоже знаютъ, что ни одного ихъ слова воплотить въ жизнь нельзя. Жидовъ изъ Россіи прогнать нельзя, судить военнымъ судомъ эмигрантовъ нельзя, предоставить каждому счь крестьянъ нельзя, приказать полтин быть рублемъ нельзя. Ничего этого нельзя. И не только ничего этого въ такомъ вид сдлать нельзя, но и ни одного русскаго современнаго вопроса никакимъ однимъ словомъ разршить нельзя. И чмъ полне выясняются вс наши вопросы, тмъ становится очевидне вся ихъ безграничная многосложность, требующая работы не только очень многихъ умовъ, но и очень сильныхъ умовъ, а не младенцевъ, пріютившихся въ нашей такъ называемой консервативной печати, совершенно обдленныхъ умственною зрячестью и потому неспособныхъ видть связь слдствій и причинъ. Оттого-то вс наши непроницательные люди и обрушиваются исключительно на слдствія и искренно думаютъ, что стоитъ лишь слдствію приказать не быть слдствіемъ — и повсюду въ Россіи зацвтутъ розы. Такъ они и поступаютъ, но розы нигд покуда не цвтутъ.