Летом 1982 года на чердаке старого московского дома были найдены документы и книги из архива педагога и библиографа Е. Я. Архиппова (см. об этом в 5-м выпуске ‘Встреч с прошлым’). Есть основания предполагать, что какое-то время в этом доме проживал близкий знакомый Архипповых. Почему он расстался с документами, неясно.
Евгений Яковлевич Архиппов (1882—1950) после окончания в 1906 году историко-филологического факультет Московского университета работал учителем в гимнази во Владикавказе, затем — в Новороссийске. Наряду с преподавательской работой, он в течение всей жизни занимался литературным трудом: писал стихи и статьи, составлял библиографии русских поэтов. Сформировавшись в характерной для начала века атмосфере влюбленности в поэзию, когда ‘почти все интеллигентные мальчики писали стихи’ (В. Каверин. Избранные произведения, т. 2. М., 1977, с. 307), Архиппов собирал стихи современников, составлял рукописные антологии, увлеченно накапливал сведения и материалы по истории русской поэзии.
Документальное наследие Архиппова было передано в ЦГАЛИ его вдовой в 1959 году (ф. 1458). Найденные материалы составили вторую опись этого фонда (ед. хр. 1—48). В нее вошли стихи и статьи Архиппова, сборники стихов поэта и переводчика немецких и восточных классиков А. С. Кочеткова и детского писателя и переводчика Д. С. Усова (любовно составленные Архипповым из автографов и рукописных копий), письма к Архиппову разных лиц: редактора альманаха ‘Жатва’ А. А. Альвинга, поэта и критика Э. Ф. Голлербаха, поэтессы В. А. Меркурьевой, жены поэта И. С. Рукавишникова (с любопытными сведениями о С. М. Соловьеве, поэте, троюродном брате А. А. Блока) и другие документы.
Одним из наиболее интересных писем в этой находке оказалось письмо к Архиппову Б. А. Лемана от 1 марта 1921 года из Екатеринодара. Б. А. Леман, писавший под псевдонимом Б. Дике, родился в Петербурге в 1882 году (ЛГИА, ф. 19, оп. 126, д. 98, л. 201 об.). Первое стихотворение он написал в 1906 году под влиянием стихов А. Блока, а в 1907-м напечатал тоненькую книжечку ‘Ночные песни’. В 1909 году выпустил второй сборник — ‘Стихотворения’ — с предисловием Вяч. Иванова. В 1911 — 1914 годах Леман учился в Петербургской консерватории (в 1930-х годах он написал оставшуюся неизданной книгу о флейте). Во время Великой Отечественной войны Леман заведовал музыкальной частью одного из театров в Алма-Ате. Умер в 1945 году.
На литературных собраниях символистов Леман начал появляться в 1906 году. Видимо, тогда же состоялось его личное знакомство с Блоком. Последнее письмо Лемана к Блоку датировано июлем 1921 года (Блок умер 7 августа 1921 года), но последним годом их. встреч стал 1918-й.
В записной книжке Блока 1918 года среди нескольких записей о Лемане отмечены разговоры с ним о тяжелом положении Петрограда во время наступления на него немецких войск (об этих разговорах вспоминает Леман в своем письме к Архиппову). В конце 1918 года Леман уехал из Петрограда. Незадолго до этого, 26 октября 1918 года Блок записал: ‘Телефон от Лемана (просит помочь ему уехать на Украину). Я отказался. Неприятное чувство к нему. Светская ложь его. Вялость (дважды я его совал на места, а он — уходил)’ (А. Блок. Записные книжки. М., 1965, с. 433).
Письмо Лемана к Архиппову — характерный документ времени. Подобно многим интеллигентам, настороженно встретившим Октябрь, Леман судит о творчестве Блока и А. Белого революционного времени предвзято. Он не подозревает, что очерк Блока о ‘римском большевике Катилине’ был одним из любимых произведений поэта. Белый же, прочитав ‘Каталину’, писал Блоку 12 марта 1919 года: ‘Брошюра произвела на меня сильнейшее впечатление, в ней есть то, что именно нужно сейчас: монументальность, полет и всемирно-исторический взгляд, соединенный с тончайшими индивидуальными переживаниями, […] ‘Катилина’ вполне соответствует Тебе (автору ‘Двенадцати’, ‘Куликова поля’ и т. д.)’ (А. Блок и А. Белый. Переписка. М., 1940, с. 340).
Однако при всей субъективности оценок Лемана его описание речи Блока, воспоминание о высказываниях Блока о драме, попытка охарактеризовать творческий метод А. Белого, набросок портрета Вяч. Иванова несомненно интересны, ибо принадлежат современнику этих поэтов, человеку общего с ними литературного круга.
Процитируем письмо Лемана к Архиппову, опустив часть текста, касающуюся лично Лемана: ‘…Вы спрашиваете меня о наших поэтах — немного-то знаю о них сейчас, Блока и Белого видел последний раз летом 1918 г. Блок вообще ведь малоразговорчив, и слова даются ему очень туго, и очень тРУДНой всегда бывает его мысль — так говорят люди во сне, и так же, как подобных людей, трудно слушать внешне Блока, остается всегда больше внутренний склад, состояние, но не слова, даже не образы, а, пожалуй, лишь линии мысли, их структура и соотношения. Поэтому часто разговор, даже короткий, с Блоком бывает значительным как акт, но никогда его не передать словами, как непомнящийся, но оставивший свой след сон.
Блок предчувствовал тогда многое — расшифровываю теперь post factum, но что он говорил — слова, образы — их нет. Его тянуло оставить лирику и перейти к бол[ее] конкретной форме драмы: ‘Надо настоящего реализма, а настоящий реализм в драме, жизнь реальна, поскольку она сценична, высшее драмы — мистерия, в этом высшее жизни. Надо найти это, т. к. надо найти жизнь, не писать о жизни (стихи), а делать жизнь (драма)’. Вот приблизительно то, что он говорил тогда, и среди этих слов о настоящем — так, как это в ‘Коте Мурре’ у Гофмана, чередуются листы не относящейся, казалось бы, макулатуры о ненастоящем — о том, что немцы должны забрать Россию (т. е. о принудительной реализации), о том, что его мать последнее время хворает и т. д. Что пишет Блок сейчас, не знаю, то, что видел: ‘Катилина’ и кое-что в журналах — это не Блок, а ‘извольте написать’, но что пишет — думаю, хотя у него бывают долгие периоды писания не стихотворений, а строчек, строф, слов, и лишь потом это оформляется в стихотворения, м[ожет] б[ыть] и сейчас так.
С Белым мы спорили и стояли на полюсах — он тогда увлекался происходящим, насколько слышал, потом увлечение прошло, a de facto об этом говорит его предисловие к No 1 ‘Записок мечтателей’, изд[анных] в Петербурге в 1919 г.,— это лучшее, что читал из его вещей за последнее время, впрочем, очень хорошо еще два выпуска ‘На перевале’ 1) Кризис мысли и 2) Кризис жизни. В этих двух вещах, да еще отчасти в ‘Я’, помещенном в ‘Зап[исках] мечтат[елей]’, почти все, что он тогда говорил. И у Белого вижу кризис — у него они часты и очень болезненны — что найдет он сейчас? Трудно сказать, но, если найдет,— будет б[ыть] м[ожет] очень -значительно — его ход, как мне кажется, к передаче не так, как говорят, а как мыслят, к мыслеписи, очень интересен и значителен, если думать, что культура России принесет не слово как форму, как Запад, а слово как импульс. И последние вещи Белого надо не читать, а жить, ‘читать’ их нельзя, и это уже не литература, а, если хотите, попытка магизма, как магичны древние тексты пирамид или халдейских храмов — это или откровение для имеющих уши, откровение, находимое ими самими при переживании текста, или — непонятный набор слов для желающих ‘читать’. Но оговариваюсь, конечно, у Белого только попытки пока, но — как радостно, что есть такие попытки и как знаменательно, что они — в России.
О Вячеславе ровно ничего не знаю, я не люблю его, в нем много деланности, кафедры, самолюбования, но много и настоящего, только очень уже он ‘использует’ настоящее свое и по-английски пишет I с большой буквы, а играет в русского — это создает плохое чернокнижие, умное, талантливое, но — плохое.
О других ничего не знаю, я ведь давно растерял свои литературные связи, и дружба моя с Блоком и Белым не на литературной подкладке. Ведь Диксом я был случайно, и он для меня как-то несущественный эпизод, внутренне неценный. Антропософия, с одной стороны, с другой же — др[евний] Восток, точнее гебраизм,— вот то, что было всегда и всегда остается, и это настоящее […]’ (ф. 1458, on. 2, ед. хр. 24).
* * *
Среди найденных документов целую группу составили материалы, относящиеся к поэтессе Елизавете Ивановне Дмитриевой, в замужестве Васильевой: черновики писем к ней Архиппова, ее письма к Архиппову, сборник стихов ‘Домик под грушевым деревом’ (1927), воспоминания М. А. Волошина, записанные Архипповым в Коктебеле в 1931 году.
Е. И. Дмитриева родилась 31 марта 1887 года в Петербурге в семье школьного учителя. Страдая наследственным туберкулезом, в детстве по многу месяцев не вставала с постели, из-за болезни осталась на всю жизнь хромой. В 1908 году она окончила Петербургский женский педагогический, институт и стала преподавательницей гимназии. Как вольнослушательница посещала занятия в университете по испанской литературе и старофранцузскому языку. Бывала на литературных собраниях на ‘башне’ Вяч. Иванова. Ездила в Париж и недолго училась в Сорбонне.
В 1909 году она пробует выступить в печати. Ее стихи должны были появиться в No 2 журнала поэтов ‘Остров’, который начали издавать Н. С. Гумилев, М. А. Кузмин, П. П. Потемкин и А. Н. Толстой (см. Речь, 1909, 26 марта, No 83). Но тираж этого номера не был выкуплен из типографии и до читателя не дошел (см. Литературное наследство, т. 92, кн. 3. М., 1982 с. 350). Возможно, у нее были и другие попытки напечатать свои стихи.
В это время в Петербурге задумывался новый литературно-художественный журнал ‘Аполлон’. Редактором-издателем его был сын известного художника, поэт и художественный критик С. К. Маковский (1877—1962). Одно время он заведовал художественным отделом ‘Журнала для всех’, был автором сборника стихов (1905) и двух томов ‘Страниц художественной критики’ (1906,1908). Познакомившись в начале 1909 года с H. G. Гумилевым, с которым у них сложились приятельские отношения, Маковский увлек Гумилева идеей нового журнала. Гумилев подтолкнул Маковского к привлечению в журнал бывшего директора царскосельской гимназии (в которой учился Гумилев) Иннокентия Федоровича Анненского, поэта и переводчика Еврипида. Через Гумилева же Маковский сблизился с С. Ауслендером, М. Кузминым и А. Толстым, которые также стали ближайшими сотрудниками ‘Аполлона’.
Лето 1909 года Дмитриева проводила в Коктебеле у М. А. Волошина, который решил помочь ей войти в литературу. Здесь и был придуман для Лили (так называл ее Волошин) псевдоним Черубина де Габриак и решена осуществленная осенью мистификация редакции журнала ‘Аполлон’.
Процитируем рассказ об этом Волошина, записанный Архипповым: ‘…Кто был Габриак. Габриак был морской черт, найденный в Коктебеле, на берегу, против мыса Мальчин. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы […] Он жил у меня в кабинете, на полке с франц[узскими] поэтами […] до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку.
Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чертовских святцах (‘Демонология’ Бодена) и, наконец, остановились на имени ‘Габриах’. Это был бес, защищающий от злых духов. Такая роль шла к добродушному выражению лица нашего черта […] Летом 1909 г. Лиля жила в Коктебеле. Она в те времена была студенткой университета, ученицей Александра Веселовского {Александр Николаевич Веселовский — литературовед, академик, умер в 1906 году. (Примеч. ред.)} и изучала старофранцузскую и староиспанскую литературу. Кроме того, она была преподавательницей в приготовительном классе одной из петербургских гимназий […] Лиля писала в это лето милые простые стихи, и тогда-то я ей и подарил черта Габриаха […]
В 1909 г. создавалась редакция ‘Аполлона’, 1-й No-р которого вышел в октябре — ноябре. Мы много думали летом о создании журнала, мне хотелось помещать там французских поэтов, стихи писались с расчетом на него, и стихи Лили казались подходящими […]
Маяковский. Papa Мако, как мы его называли, был чрезвычайно аристократичен и элегантен. Я помню, он советовался со мною: не вынести ли такого правила, чтобы сотрудники являлись в редакцию ‘Аполлона’ не иначе, как в смокингах. В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Papa Мако прочил балерин из петербургского кордебалета. Лиля — скромная, не элегантная и хромая, удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи ее были в редакции отвергнуты. Тогда мы решили изобрести псевдоним и послать стихи с письмом. Письмо было написано достаточно утонченным слогом на фр[анцузском] языке, а для псевдонима мы взяли наудачу черта Габриаха. Но для аристократичности Черт обозначил свое имя первой буквой, в фамилии изменил на французский лад окончание и прибавил частицу ‘де’: Ч. де Габриак.
Впоследствии Ч. было раскрыто. Мы долго ломали голову, ища женское имя, начинающееся на Ч, пока, наконец, Лиля не вспомнила об одной брет-гартовской героине […] Чтобы окончательно очаровать Papa Мако для такой светской женщины необходим был герб. И гербу было посвящено стихотворение ‘Наш герб’.
Червленный щит в моем гербе
И знака нет на светлом поле.
Но вверен он моей судьбе.
Последней в роде дерзких волей…
. . . . . . . . . . . . . . .
Но что дано мне в щит вписать?
Датуры тьмы иль розы храма?
Тубала медную печать
Или акацию Хирама?
Письмо было написано на бумаге с траурным обрезом и запечатано черным сургучом. На печати был девиз: Vae victis {Горе побежденным (лат.).} […]
Черубине был написан [Маковским] ответ на фр[анцузском] языке, чрезвычайно лестный для начинающего поэта, с просьбой порыться в старых тетрадях и прислать все, что она до сих пор писала.
В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Мак[овский] получил целую тетрадь стихов.
В стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля […]
Так начинались стихи Черубины’ (ф. 1458, оп. 2, ед. хр. 13, лл. 3-25 об.).
И псевдоним ‘Черубина де Габриак’ и ее лирическая героиня были непривычны для русского читателя. Стихи создавали образ загадочной красавицы, возможно, испанки, принадлежащей к старинному аристократическому роду. Ревностной католичке, ей близка средневековая рыцарская культура. Она грезит о тех, кто спит ‘в угаснувших веках’. Одинокая и печальная, она тоскует ‘в степях чужбины’.
С моею царственной мечтой
Одна брожу по всей вселенной,
С моим презреньем к жизни тленной,
С моею горькой красотой.
Царицей призрачного трона
Меня поставила судьба…
Венчает гордый выгиб лба
Червонных кос моих корона.
Но спят в угаснувших веках
Все те, кто были бы любимы,
Как я, печалию томимы,
Как я, одни в своих мечтах.
И я умру в степях чужбины,
Не разомкну заклятый круг.
К чему так нежны кисти рук,
Так тонко имя Черубины?
Для ‘католического колорита’ были стихи об Игнатии Лойоле, об исповеди. Была любовная лирика. Были грустные изящные стихи о Золушке:
Утром меркнет говор бальный…
Я — одна… Поет сверчок…
На ноге моей хрустальный
башмачок.
Путь завещанный мне с детства —
Жить одним минувшим сном.
Славы жалкое наследство…
За окном.
Чуждых теней миллионы,
Серых зданий длинный ряд
И лохмотья Сандрильоны —
Мой наряд.
Редактор ‘Аполлона’ был очарован новой поэтессой. Позднее он вспоминал: ‘Стихи меня заинтересовали не столько формой, мало отличавшей их от того романтико-символического рифмотворчества, какое было в моде тогда, сколько автобиографическими полупризнаниями. […] Вторая пачка стихов показалась мне еще любопытней, и на них я обратил внимание моих друзей по журналу. Хвалили все хором, решено было: печатать’ (ф. 273, оп. 2, ед. хр. 22, лл. 2 — 3).
Маковский стал переписываться с Черубиной, говорить с ней по телефону и вскоре заочно не на шутку влюбился в нее. Он так спешил напечатать ее,стихи, что отодвинул намеченную публикацию стихов И. Ф. Анненского, чем глубоко обидел поэта.
Имя Черубины де Габриак появилось уже в No 1 ‘Аполлона’ за 190У год. В объявлении о имеющихся в распоряжении редакции произведениях оно, никому не известное, было названо в одном ряду с именами Леонида Андреева, К. Д. Бальмонта, В. Я. Брюсова, Вячеслава Иванова и др. крупных писателей. А в No 2 журнала (в отделе ‘Литературный альманах’) была напечатана подборка из 12 ее стихотворений. В их числе был адресованный Волошину венок сонетов ‘Золотая ветвь’ (с посвящением: ‘Моему учителю’). Предваряла стихи молодой поэтессы статья Волошина ‘Лики творчества. Гороскоп Черубины де Габриак’. В статье повторялись биографические намеки из стихов Черубины о ее красоте, знатности, увлеченности рыцарской культурой и пр. Теперь уже мистифицировался читатель. Однако более важно было другое. При всей ‘астрологической’ туманности статьи в ней недвусмысленно утверждалась незаурядность поэтического дара автора, впервые предстающего перед читателем: ‘Как ни сомнительны гороскопы, составляемые о поэтах, достоверно то, что стихотворения Черубины де Габриак таят в себе качества драгоценные и редкие: темперамент, характер и страсть. Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове, но в поэте-женщине черты эти нам непривычны, и от них слегка кружится голова. За последние годы молодые поэты настолько подавили нас своими безукоризненными стихотворениями, застегнутыми на все пуговицы своих сверкающих рифм, что эта свободная речь, с ее недосказанностями, а иногда ошибками, кажется нам новой и особенно обаятельной’ (Аполлон, 1909, No 2, с. 3).
Заканчивалась статья весьма обязывающим пожеланием: ‘Какой же дар нам, феям-критикам, положить в колыбель этому подкинутому в храм Аполлона поэту? Нам думается, что ей подобает только один — золотой, коварный и нерадостный дар — слава’ (там же, с. 4).
Итак, в литературе было громко объявлено новое поэтическое имя.
О мистификации с самого начала знал Толстой, он слышал стихи Дмитриевой в Коктебеле летом 1909 года (‘Мне запомнилась одна строчка, которую через два месяца я услышал совсем в иной оправе стихов, окруженных фантастикой и тайной’.— А. Н. Толстой. Нисхождение и преображение. Берлин, 1922, с. 10). Какие-то сомнения сразу возникли у Вяч. Иванова. Волошин рассказывал Архиппову: ‘Вячеслав Иванов, вероятно, подозревал, что я — автор Черубины, т. к. говорил мне: ‘Я очень ценю стихи Ч[еруби]ны. Они талантливы. Но если это — мистификация, то это гениально’. Он рассчитывал на то, что ‘ворона каркнет’. Однако я не каркнул. А А. Н. Толстой давно говорил мне: ‘Брось, Макс, это добром не кончится’ (ф. 1458, оп. 2, ед. хр. 13, лл. 45—46). Ничего не знавший Анненский уловил в стихах появившейся поэтессы ‘северную стихию’ и в своей статье ‘О современном лиризме’ (Аполлон, 1909, No 1—3, закончена печатанием после его смерти) обмолвился о том, что ‘…эта девушка, несомненно, хоть отчасти, но русская… Она думает по-русски…’ (Аполлон, 1909, No 3, с. 27).
Когда среди аполлоновцев стали поговаривать о том, что под псевдонимом Черубины де Габриак укрывается Е. И. Дмитриева, Кузмин, проверив этот слух у Толстого, рассказал о мистификации Маковскому, который, впрочем, утверждал, что уже давно знал обо всем.
За раскрытием мистификации последовала дуэль Волошина с Гумилевым. Вызвана она была разговорами, возникшими вокруг Дмитриевой. И. Гюнтер, немецкий поэт, живший тогда в Петербурге и близкий к кругу ‘Аполлона’, ‘стал рассказывать, что Гумилев говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман’ (ф. 1458, оп. 2, ед. хр. 13, л. 49). Волошин счел необходимым вызвать Гумилева на дуэль, что и сделал 19 ноября 1909 года. В 1931 году Волошин вспоминал: ‘Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления ‘Фауста’. Головин в это время писал портрет поэтов, сотрудников ‘Аполлона’. В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, в том числе — Гумилев. Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так, как Г[умилев], большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно. В огромной мастерской на полу были разостланы декорации к ‘Орфею’. Все были уже в сборе. Гумилев стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел ‘Заклинание цветов’. Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошел к Гумилеву, кот[ор]ый разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил и, когда опомнился, услышал голос Иннокентия Федоровича, который говорил: ‘Достоевский прав. Звук пощечины действительно мокрый’. Гумилев отшатнулся от меня и сказал: ‘Ты мне за это ответишь’. (Мы с ним не были на ‘ты’.) Мне хотелось сказать: ‘Николай Степанович, это не брудершафт’. Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: ‘Вы поняли?’ (т. е. поняли за что?) Он ответил: ‘Понял’. На другой день рано утром мы стрелялись за Новой Деревней возле Черной речки если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему. […] Гумилев промахнулся, у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять еще раз. Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал, и на этом наша дуэль окончилась.. Секунданты предложили нам подать друг другу руки, но мы отказались. После этого я встретился с Гумилевым только один раз, случайно, в Крыму, за несколько месяцев до его смерти. Нас представили друг другу, не зная, что мы знакомы, мы подали друг другу руки, но разговаривали недолго: Гумилев торопился уходить…’ (там же, лл. 50—54).
Секундантами Волошина были Толстой и театральный художник А. К. Шервашидзе, Гумилева — Кузмин и секретарь ‘Аполлона’ Е. А. Зноско-Боровский.
Толстой описал дуэль в статье ‘Н. Гумилев’ (Последние новости. Париж, 1921, октябрь, 23—25, затем статья вошла в книгу ‘Нисхождение и преображение’.— Берлин, 1922). М. Кузмин в день поединка 22 ноября 1909 года (в воспоминаниях Волошина дата дуэли неточна) записал: ‘Не дойдя до выбранного места, расположились на болоте, проваливаясь в воду выше колен. Граф распоряжался на славу, противники стояли живописные с длинными пистолетами в вытянутых руках. Когда грянул выстрел, они стояли целые, у Макса — осечка. Еще выстрел, еще осечка. Дуэль прекратили’ (ф. 232, оп. 1, ед. хр. 54, с. 143 об.).
На следующий день сообщения о поединке появились в газетах (см. Петербургский листок, 1909, 23 ноября, No 322, Новое время, 1909, 23 ноября, No 12106). Наиболее осведомленно рассказала о происшедшем своим читателям газета ‘Биржевые ведомости’ (23 ноября, No 11430): ‘[…] В 5 1/2 часов утра к дому No 24 по Мойке, где помещается редакция молодого журнала ‘Аполлон’, были поданы для дуэлянтов и их секундантов два таксомотора. В одном моторе поместились М. Волошин и его секунданты — художник, князь А. К. Шервашидзе и граф А, Н. Толстой, в другом — Н. Гумилев и секунданты Е. А. Зноско-Боровский и М. А. Кузмин. По прибытии на место состоялась дуэль, и через десять минут таксомоторы мчались обратно. При осмотре места поединка в снегу найдена галоша одного из участников дуэли […] Сегодня дуэлянтов и секундантов допрашивал прибывший в Петербург становой пристав. Дуэль происходила на пистолетах, на расстоянии 20 шагов’.
Несмотря на разразившийся скандал, стихи Черубины появились в ‘Аполлоне’ еще раз. В 1910 году в No 10 журнала с пышной заставкой, выполненной Е. Е. Лансере, было напечатано 15 ее стихотворений. В этом же номере журнала в подборке стихов поэтов-женщин находилось еще одно стихотворение (‘Встреча’), но публиковалось оно под настоящей фамилией Дмитриевой. Тем самым подчеркивалось, что с именем Черубины соотносится определенный, тематически ограниченный круг стихов.
Так закончился ‘аполлоновский’ период биографии Дмитриевой — период Черубины де Габриак. Несколько стихотворений Черубины еще появилось в альманахах, выходивших в 1910-х годах, но лирическая тема ее героини была исчерпана.
В 1911 году Дмитриева вышла замуж за Вс. Н. Васильева. Вместе с мужем (инженером-мелиоратором) {Сведения о муже Дмитриевой сообщил В. П. Купченко.} она много ездила по стране (в частности, в Среднюю Азию), надолго покидая Петербург. Она продолжала писать стихи: о Петербурге, о России, стихотворения с пантеистическими и религиозно-мистическими мотивами, любовную лирику. Печатать их она не стремилась. Поэтических произведений Дмитриевой (Васильевой) конца 1910-х — начала 1920-х годов сохранилось немного. Значительная часть их, по ее утверждению, погибла, ‘…пропали все мои рукописи, и нельзя восстановить. Половины не помню’, — писала она Архиппову 5 сентября 1921 года (ф. 1458, оп. 2, ед. хр. 22, л. 23 об.). В письме от 7 ноября 1924 года она сообщала: ‘Я не веду списка моих стихов, и все мои прежние тетради потеряны, т. е. больше половины, 2/3 моего творчества’ (там же, оп. 1, ед. хр. 4, л. 56).
После Октября Васильева жила некоторое время в Екатеринодаре (Краснодаре). Здесь летом 1920 года был создан детский театр. Васильева вместе с С. Я. Маршаком работала в нем.
Сообщая Архиппову о своей жизни в Екатеринодаре, она рассказывала: ‘…я работаю все утро в переплетной артели и умею хорошо переплетать книги и делать тетради […] Мой день начинается для меня рано, раньше я вставала в 11 ч. у[тра] — теперь встаю в 8 ч. у [тра], к 10 иду в артель […] так проходит время до половины 4-го, потом я иду домой, обедаю, а к половине 6-го всегда иду в театр, там или спектакль, или репетиция, или заседание, потом домой обыкновенно с С. Я. Маршаком, п[отому] ч[то] мы работаем вместе над пьесами, у нас за полтора года их 23, и скоро выходит наш сборник ‘Театр для детей’ (письмо от 27 марта [1922 г.], там же, оп. 2, ед. хр. 22, л. 32). Сборник был издан в Краснодаре в 1922 году Кубано-Черноморским отделом народного образования, впоследствии сборник несколько раз переиздавался (Пг., 1923, Л., 1924, Л., 1927).
После возвращения из Екатеринодара в Ленинград Васильева недолго работала в библиотеке Академии наук СССР. В 1927 году она была выслана в Ташкент, где скончалась 5 декабря 1928 года.
В Ташкенте она создала свои последние стихи, из которых составился сборник ‘Домик под грушевым деревом’. В письме к Архиппову, отправленном из Ташкента 3 мая 1928 года, она сообщала: ‘Домик’ перепишу Вам в синюю тетрадку, только медленно. Но должна рассказать Вам его литературную историю. Он задуман и начат, когда здесь оыл мой друг Юлиан Щ[уцкий]— синолог. Грушевое дерево существует, оно вросло в террасу флигелька, где я живу. Это дало повод Ю[лиану] называть меня по китайскому ооычаю Ли-Сян-цзы — философ из домика под груш[евым] деревом — и предложить мне, как делали все кит[айские] поэты в изгнании, написать сборник ‘Домик под грушевым деревом’ поэта Ли-Сян-цзы.
Так и сделано. С его помощью написано предисловие в духе кит[айских] поэтов и даны заглавия каждому из 7-стиший.
Внутри они, конечно, вовсе не китайские, кроме 3—4 образов. Все это чистейшая chinoiserie {китайщина (фр.).}’ (ф. 1458, оп. 2, ед. хр. 11, л. 65).
Чтобы дать некоторое представление о стихах этого сборника, приведем одно из них:
РЕКА
Здесь и в реке — зеленая вода,
Как плотная, ленивая слюда
Оттенка пыли и полыни…
Ах, лишь на севере вода бывает синей…
А здесь — Восток.
Меж нами, как река, пустыня,
А слезы, как песок.
Синяя тетрадь, о которой упоминается в письме, это самодельная тетрадка в синем сатиновом переплете, посланная Архипповым Васильевой для ее нового сборника. Васильева вписала в нее предисловие и 21 стихотворение (каждое из семи стихов), составляющие сборник ‘Домик под грушевым деревом’. Позднее Архиппов вклеил в эту тетрадь цитированное выше письмо Васильевой о сборнике и конверт от бандероли, в которой был прислан ему ‘Домик’. Этот автографический сборник и был обнаружен среди чердачного мусора. Найдено было также 17 писем (считая и письмо, вклеенное в сборник ‘Домик под грушевым деревом’). Вместе с уже имевшимися в ЦГАЛИ двумя письмами это составило 19 писем за 1921—1928 годы. (Нумерация Архиппова на конвертах свидетельствует, что их было приблизительно вдвое больше.)
Архиппов завязал переписку с Васильевой в начале 1921 года: первое ее письмо к нему датировано 1 марта. Он стремился расспросить поэтессу о ее биографии, узнать ее новые произведения. Васильева стала посылать стихи, рассказывать о себе, о своих литературных встречах. Например, в письме 5 сентября 1921 года она сообщала: ‘Теперь Ваши вопросы о знакомствах: мой очень близкий друг и даже учитель — М. Волошин, я его очень люблю. Хорошо знакома и люблю Белого. Знаю, бывала, занималась у В. Иванова — он мне близок. Встречала Ин. Анненского, в год смерти, и люблю, конечно. Не очень люблю, но знала Кузмина. Ахматову иногда люблю, не знакома. Только издали была знакома с Блоком, не хотела ближе, чтобы сохранить облик любимого поэта. Не выношу Северянина и Маяковского — не знакома. Не люблю Гиппиус — встречалась издали, совсем не знаю гр[афа] Комаровского! Всячески люблю нежной любовью Елену Гуро, весь ее облик. Последнюю зиму ее жизни бывала у нее часто. У нее была обаятельная душа!’ (там же, оп. 2, ед. хр. 22, лл. 24—24 об.).
В письмах раскрывается, каким драматичным для творческой судьбы Васильевой оказалось необычное начало ее поэтического пути. 23 апреля 1921 года она писала: ‘Очень резкая грань лежит между Черубиной 1909 — 1910 г. и ею же с 1915 [года] и дальше. Даже не знаю — одна она и та же или уже та умерла. Но не бросаю этого имени, п[отому] ч[то] чувствую еще в душе преемственность и, не преемля ни прежней, ни настоящей Черубины, взыскую грядущей. Я еще даже не знаю, поэт я или нет. Может быть, мне и не дано будет узнать это […} Но когда Черубину любят и бережны к ней, как Вы, я всегда боюсь, боюсь, не несу ли я обмана, и прошу, прошу, как могу, пристально смотреть в ее облик,— не марево ли она, не болотный ли огонь, лучше развеять этот образ совсем, чем принять его за настоящий, если он поддельный — а я не знаю. Это было причиной моего ухода под землю, причиной того, что не охотно даю стихи и никогда не стану их печатать’ (там же, лл. 16—17). Осознавая, что питавшие поэзию Черубины де Габриак ‘настроения упали на дно’, Васильева с восхищением пишет о стихах В. А. Меркурьевой, в которых ощущает плодотворную национальную почву: ‘В ней есть то, чего так хотела я и чего у меня нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги […] И как всегда — боль (не зависти, а горечи!!) — все поэты именем бога, а — я? Я — нет. Я рассыпающая жемчуга…’ (там же, лл. 35 — 36).
Найденные письма позволили объяснить происхождение одного документа из фонда Архиппова. Речь идет о так называемой ‘Автобиографии Черубины де Габриак’. Автобиография написана рукой Архиппова и имеет дату: ‘Начата 23.IV.1921. Окончена в 1927 г.’. Сопоставление ‘Автобиографии’ с письмами Васильевой говорит о том, что ‘Автобиография’ (полностью или в значительной части) скомпонована Архипповым из цитат из ее писем к нему. Таким образом, оказывается возможным восстановить до известной степени текст несохранившихся писем.
Архивисты лучше других знают, как гибнут, исчезают документы, но архивистам внятен и глубинный смысл слов М. Булгакова в ‘Мастере и Маргарите’: ‘рукописи не горят’.