О ‘Зеленом кольце’, Ашешов Николай Петрович, Год: 1915

Время на прочтение: 20 минут(ы)
З.Н.Гиппиус: pro et contra
СПб.: РХГА, 2008. — (Русский Путь).

А. ОЖИГОВ

О ‘Зеленом кольце’

(Литературно-театральные штрихи)

Они меня долго терзали,
И бледный я стал и худой:
Одни — своей глупой любовью,
Другие — своею враждой.
Гейне

I

Все, интересующиеся литературой и театром, не могли не обратить внимания на ту шумиху, которая разыгралась в нашей петроградской прессе по поводу постановки в Александрийском театре пьесы г-жи Зинаиды Гиппиус ‘Зеленое кольцо’. Этой постановке предшествовал необычайно обильный поток заметок, извещений, интервью, слухов, опровержений и неизменных бюллетеней о нездоровье того или иного крупного артиста упомянутого театра, в связи с чем отодвигалась или приближалась постановка новой пьесы талантливой писательницы, что чрезвычайно, по-видимому, волновало авторов всех этих в высокой степени интересных превентивных сообщений. В газете ‘Речь’, за пять дней до знаменательного спектакля, появилась даже целая статья, подписанная хорошо известными читателям этого издания и литературному миру инициалами ‘Д. Ф.’, и в этой статье известный писатель очень талантливо изобразил все магнитные свойства новой пьесы г-жи Гиппиус, свойства, которые даже самого угрюмого, обреченного на неподвижно-сидячую жизнь петроградца должны были заставить устремиться немедленно в Александрийский театр.
Кому, в самом деле, не близка тема о нашей учащейся молодежи, притом совсем зеленой, сидящей еще на гимназической скамье и живущей своей обособленной жизнью? Кого не волновали эти птенцы, — наше горе и радость, наше счастье и скорбь, наше светлое будущее или тяжкое разочарование? В чьей семье нет драм, в которых ломаются души обеих сторон и в которых в роковой узел сплетаются все отраженные в семье невзгоды современной нашей жизни?
А автор статьи в ‘Речи’, притом столь солидный, обещал нам в пьесе картину ‘перелома в настроениях молодежи, который стал обнаруживаться незадолго до войны, переход молодежи от обостренного индивидуализма, безответственного искания наслаждений — к бодрым жизненным задачам, отказ от утонченной психологии, от тяготения к самоубийству, утверждение правды жизни, вера в будущее праведное устроение человечества’. Г-н Д. Ф. обещал ‘оригинальность’ в постановке и развитии темы об отцах и детях, осторожно рассказал кое-что из содержания пьесы, перечислил главнейших артистов и артисток, участвующих в ней, заранее пополемизировал с ‘умниками-разумниками’, скептически отнесшимися к участию в пьесе г-жи Савиной, и торжественно обещал, что ‘вся пьеса обращена к будущему, но корни ее в настоящем, в самой реальной жизненной толще, дешевые ухищрения эстетизма в пьесе и не ночевали’.
Это был последний удар гонга перед поднятием занавеса, а г-жа Гиппиус у нас пользуется и без того значительной популярностью как поэтесса, романистка и критик. Правда, таинственное замечание о неночующем в пьесе эстетизме вызывало некоторое удивление, но зато этот интригующий финал серьезной статьи тем острее оттачивал общее любопытство. А это, по-видимому, только и требовалось.
Пьеса, наконец, была поставлена. Крупное театрально-литературное событие созрело, и все желавшие могли вкусить от этого сладкого плода жизненной правды, не попорченного пятнами эстетизма.
После постановки пьесы первоначальный шум значительно усилился. Сначала, правда, дежурные газетные рецензии прозвучали в весьма минорном тоне: плод оказался кислым. В свою очередь и публика премьеры разошлась в оценке пьесы, и часть зрителей довольно явственно выражала свой протест шиканьем. Пьеса провалилась. Но зато, вслед за тем, с мощью морской сирены, зазвучали в печати новые голоса: была организована, так сказать, спасательная экспедиция, которая должна была вызволить из беды потонувшую пьесу и разъяснить непонимающей публике ее недалекость. В экспедиции приняли участие такие силы, как Д. С. Мережковский, Владимир Гиппиус и — admirationem teneatis, amici {Можете ли, друзья, удержаться от удивления (лат.).}, — сама г-жа Гиппиус. Явление, можно сказать, небывалое в нашей литературе. Шум обратился в грохот. А так как для отечественной драматургии искони веков существует при Александрийском театре ‘ковчег завета’, который, священно храня литературные добрые традиции, тщательно фильтрует все пьесы, предназначающиеся для этого театра, то, само собой, родилась необходимость, чтобы театрально-литературный комитет выступил со своими объяснениями и, не бросая спасательного круга, что не входило бы в его обязанности, пролил бы, так сказать, масло в бушующие волны, ибо, естественно, все протестанты, не приемлющие ‘Зеленого кольца’, обратили свои недоуменные взоры в сторону этого комитета.
Так замкнулся шумный круг ‘Зеленого кольца’. И до сих пор еще в печати играет мертвая зыбь, и о пьесе, раздутой, как цеппелин, идут нескончаемые толки.

II

Сначала о самой пьесе, а потом о шуме, около нее поднятом, кстати, этот шум рисует некоторые наши литературные нравы.
Несомненно, что, если бы не этот шум, к новому произведению г-жи Гиппиус отнеслись бы с большим спокойствием, если бы не предшествовавшая реклама, так искусно разбередившая любопытство публики, последняя, не ожидая от современного театра, в силу всем понятных причин, новых откровений, пророческих перспектив и смелых слов, трактовала бы ‘Зеленое кольцо’ так же добродушно, как трактовала она пьесу совсем молодой писательницы г-жи Грушко ‘Любовь Матери’, тоже прошедшей недавно. Наша публика без предрассудков по отношению к женскому творчеству, а в настоящем сезоне — решительный урожай на женские пьесы. Кроме Александрийского театра, драматические новинки, принадлежащие перу женщин-писательниц, были поставлены и в Малом театре — г-ж Миртовой и Жуковской, и даже в Народном Доме — г-ж Гуриелли и Бахаревой. Это только нескромный Чехов очень скептически относился к женскому равноправию в области драматической литературы. Мы имеем в виду не тот его рассказ, в котором тяжелое пресс-папье совершило планирующий спуск на голову женщины-писательницы, а его письмо к г-же Щепкиной-Куперник, недавно опубликованное в V томе писем писателя.
‘Да, вы правы, — пишет Чехов своей корреспондентке, — бабы с пьесами размножаются не по дням, а по часам, и я думаю, только одно есть средство для борьбы с этим бедствием: зазвать всех баб в магазин Мюра и Мерилиза и магазин сжечь’ {Чехов А. Письма. Т. V. С. 228.}. Это — милая шутка юмориста, и, конечно, наша культурная и свободомыслящая публика никогда не позволила бы себе выражать свой протест в резкой форме только потому, что пьеса вышла из-под пера женщины. Но несомненно, что протестовавшая публика премьеры была разочарована: ей слишком много пообещали и слишком мало дали.
В чем же, однако, дело?
Действительно, г-жа Гиппиус, — как правильно предсказал г. Д. Ф., — поставила в своей пьесе проблему об отцах и детях, проблему, до сих пор бывшую в русской литературе одной из самых больших, важных и ценных. Какова современная молодежь, каковы ее отношения к отцам и каковы коллизии, рождающиеся из соприкосновения двух разных поколений? Ответы на эти вопросы заключают в себе бесспорный интерес. Но нужно признать, что интерес этот в значительной мере уже стерт русской жизнью. Вопрос о самой молодежи, об ее современной душе, переживаниях, устремлениях, идеалах и достижениях — это вопрос жгучий. Но борьба отцов и детей пошла уже давно на убыль. По мере того, как растет общественное и политическое сознание, расширяются культурные горизонты, обновляется жизнь в новых широких порываниях и обрисовываются свежие социальные и политические конъюнктуры, грань между отцами и детьми стирается. В недифференцированном ни классовыми, ни иными факторами обществе естественное движение вперед воплощается в его передовой части, в молодежи. Были периоды русской жизни, когда молодежь была единственной отдушиной, через которую выливалось общественное недовольство, были периоды, когда единственно на плечах молодежи лежал тяжкий груз борьбы за светлые идеалы. Тогда на узком пространстве общественной и политической борьбы сталкивалась отравленная жизнью, ее ласками и благами мудрость успокоившихся или всегда бывших спокойными отцов с порывистостью, нетерпеливостью и боевою активностью молодежи. Но по мере дифференцирования общества, по мере политических завоеваний и углубления самосознания, спор между отцами и детьми из семьи переносится на более широкую арену и перевоплощается в другие формы борьбы, при которых семейный элемент и родственные отношения не играют никакой роли. Теперешние отцы не могут быть ни Фамусовыми, ни Кирсановыми по отношению к своим детям, как и дети — не Чацкие и не Базаровы. Теперешних детей и отцов многое соединяет, если же что разъединяет, то не в силу разностности поколений, а в силу разностности интересов. Политические, например, идеалы сблизили многих отцов и детей. Правовая свобода ставит их в плоскость взаимной не-стесняемости, потому что их окружает такая же и для всех общая атмосфера. Кипучая борьба интересов происходит вне семьи, и чем свободнее эта борьба в обществе, тем меньше места для нее в недрах семьи. Правда, мы находимся в самом начале этого процесса, но он ясно виден теперь, и дикостью, например, теперь была бы драма девушки из-за того, что родители не пускают ее на курсы, запирая в тюрьму четырех Вильгельмовых ‘К’.
В пьесе г-жи Гиппиус трактуется именно теза о борьбе отцов и детей. Эта борьба теперь, однако, совсем не прежняя, старая борьба, теперь она, так сказать, квалифицированная. А талантливая писательница, которая могла в своих произведениях уловить биение новой жизни, а в своей поэзии найти красивые эстетические отзвуки паутинно-тонких переживаний души, совсем не видит сдвига в отношениях современных детей и отцов.
Собственно старшие — отцы и матери — представлены в пьесе г-жи Гиппиус в лице одного Вожжина да двух дам. Есть еще на сцене и дядя Мика, журналист бальзаковского возраста, но его автор относит к друзьям молодежи. Таким образом, нам приходится иметь дело преимущественно с самим Вожжиным. Что касается дам — Елены Ивановны и Анны Дмитриевны, то относить их за скобку борьбы было бы нелогично. В отношениях к детям это — просто заурядные эгоистки, крикуньи, глуповатые, ничем не интересующиеся и сосредоточившие свою жизнь около интересов спален. К детям они имеют такое же отношение, какое имеет к ним занимаемая ими комната, т. е. никакого. Анна Дмитриевна устраивает глупый и ненатуральный скандал по поводу собрания в ее доме молодежи, хотя эти собрания происходят регулярно и она о них отлично осведомлена. А Елена Ивановна нагоняет скуку на свою дочь своими глупыми жалобами на несчастную жизнь. Тут нет борьбы поколений, — здесь просто сопоставление детей и их глупых матерей, которые без всякой борьбы несносны, ибо они прежде всего — мещанки.
Принцип отцовства воплощается, таким образом, в пьесе в одном Вожжине. Но этот инженер — славный малый, добрый, отзывчивый, совестливый и любящий свою дочь, искренно желающий предоставить ей полную свободу и широкую возможность жить осмысленной интеллектуальной жизнью. Борьбы между ними нет ни по существу их отношений, ни по развитию действия пьесы.
А между тем та зеленая гимназическая молодежь, которая фигурирует перед нами в произведении г-жи Гиппиус, бранит старшее поколение, находящееся где-то там, вне пределов досягаемости для зрителя. Почему мы должны верить подросткам в гимназических куртках и коротеньких платьицах с милыми косичками, что не только отцы их, но и старшие братья — все изжили себя, что они мертвецы живые, старики, если добрые, то робкие, если злые, то глупые? В чем же реальная основа расхождения отцов и детей, где камень преткновения для их гармоничного сосуществования? По пьесе мы этого не видим, и зритель, естественно, недоумевает, почему он должен верить на слово юнцам, склонившись перед авторитетом Сережи, Никса, Руси и Маруси?

III

Итак, борьбы поколений по пьесе нет. Быть может, она была в творческом замысле автора, но на сцене она исчезла.
Что же представляет собою эта молодежь? Какие у нее духовные и душевные переживания, какие идеалы и стремления?
Г-н Д. Ф. обещал нам молодежь новую, бодрую, покончившую с кошмарами прошлого, вроде тяготения к самоубийству, и стремящуюся к утверждению правды жизни, на новых моральных началах. Но как и борющихся с детьми отцов, мы не видели и новых детей. Перед нами, действительно, прошло несколько пар подростков. Но речи их совершенно невразумительны, идеалы неощутимы, новый дух не веет над ними, а их поступки грешат великим грехом против молодости же, против ее святого духа.
Они крикливы, эти мальчики и девочки. Говорят о Гегеле и творческой эволюции, исторических причинах и коллективной работе, о необходимости быстро расти, быстро накоплять знания. Но все это — либо вычитанные из книжек мертвые шаблоны ходячих мыслей, столь естественное попугайство в зеленом возрасте, или приторная преснота, вроде догмата о необходимости ‘милосердия’. Это милосердие часто звучит в юных устах, но к кому оно — неведомо, как неведомо, зачем оно, ради какого идеала? Сережа произносит одну сакраментальную фразу: ‘Взять бы все это устройство жизни, да под ноги: было бы от чего оттолкнуться, если прыгать’. Как, однако, при такой ‘воле к борьбе’ сочетать с нею милосердие? Хорошо милосердие, когда ребята всю современную неустроенную жизнь хотят ‘себе под ноги’, точно топтать живых людей этой неустроенной жизни (а без них нет и ее) значит совершать променад в веселый месяц май, под душистыми ветвями сирени, после окончания экзаменов.
Молодежь г-жи Гиппиус пуста, как ореховая скорлупа без ореха. Ни одной яркой мысли, ни одного красочного движения. Болтовня и болтовня, которой, впрочем, не мешают ни звонко-звучащее имя Гегеля, ни… танго. Да, танго. Потому что ребята учатся на сцене и этому танцу, правда, стыдливо скрываемому от зрителей живою изгородью молодежи. Гегель и танго, это такой маседуан {От фр. macdoine — смесь. — Сост.}, который, конечно, не снился бедному немецкому философу.
Юность смела, юность порывиста, юность может легко разрушать. Юность беспощадна, и легко ей перешагнуть через все препятствия для достижения своих идеалов. Юность эгоистична не по отношению к себе, а по отношению к своим достижениям. И когда она идет вперед, но предварительно привязывает к своим ногам железные ядра сомнительного догмата о милосердии, она этим самым готовится не к боевой жизни, а к спокойствию, при котором никакая борьба и невозможна. Милосердие хорошо в применении к слабому, к побежденному врагу, к сраженному противнику, к нуждающемуся в помощи и участию, а не к вечно кусающим ядовитым змеям? И поэтому вечное милосердие, арендующее молодое сердце, симптом душевной слякоти, пресноты и слюнтяйства.
И все эти бесконечные словеса о милосердии так часто звучат со сцены, что невольно думаешь, да не в сестры ли милосердия готовит г-жа Гиппиус своих девочек-гимназисток и не в санитары ли гимназистов? Но для этого достаточно краткосрочных курсов Красного Креста, и уж тогда совершенно излишни и танго, и Гегель, и синдикализм. Не война ли навеяла на писательницу этот гипноз милосердия?
Юность свежа и неизменно стыдлива. Есть большая природная красота в этой стыдливости, этой моральной чистоте, этой сдержанности в обнаружении своих естественных хотя бы, но тайных порывов юного, здорового тела. Вся та прежняя боевая наша молодежь романтического боевого прошлого, которая оставила такой большой след в нашей истории, страдала даже гипертрофией моральности в отрицании личного счастья. Кошмар же ‘огарничества’, раздутого злыми врагами молодежи, заключался именно в том, что были развязаны все узы, столь крепкие у юности. Эта полоса прошла. Наступила естественная реакция, и это ярко видно и без утверждений г-жи Гиппиус и ее адвокатов. Однако новая молодежь, такая возвышенная, идеальная, новая молодежь г-жи Гиппиус, прямо поражает отсутствием скромности в самых интимных вопросах. Как, в самом деле, допустить, чтобы в большом обществе молодежи, среди горячих бесед о Гегеле и творческой эволюции, об устройстве жизни, о страданиях и скверности отцов, как допустить, чтобы верзила в 23 года, не одолевший еще гимназической премудрости и многократно зимующий в гимназии, встал бы и непринужденно начал говорить о своем физическом падении? Какая новая, идеалистическая молодежь допускает у себя такие разговоры? Возможно ли, чтобы опять-таки в разгар серьезной беседы девочка-подросток, оправляя невинным движением косичку, вдруг вскочила бы и потребовала себе неожиданно слова ‘для одного заявления’. А это заявление сводится к тому, что она ‘влюблена’…
Конечно, это надуманно и придумано, сочинено воображением, уже не вмещающим светлых переживаний светлых дней, когда так сладка тайна первых трепетаний любви, когда бережешься от чужих взоров и находишь счастье в этом незнании другими буйных восторгов сердца. Кто в пятнадцать лет выносит их на площадь? Кто публикует о них? Нет, это не молодость и не зеленая юность говорила устами подростка, а либо ее пустосвятство, либо притуплнное авторское восприятие юных ощущений.
Равным образом поклепом на свежесть юной души звучит признание и другого подростка, сделанное подруге, такому же подростку: ‘У меня мама — художница с настроением, а отец — общественный деятель, и у обоих есть свои привязанности’. Не рассказывают такие славные дети, какими их пытается изобразить г-жа Гиппиус, таких тайн, да и где же догмат милосердия по отношению к врагам-старшим?

IV

Полная несостоятельность идеальной молодежи г-жи Гиппиус, вопреки очевидным намерениям автора, доказывается, в сущности, всем ходом пьесы. Содержание ее в высокой степени несложно.
У инженера Вожжина была когда-то жена. Она ушла от него и живет теперь с другим. От первого брака родилась дочь Финочка, теперь уже почти взрослая. Дочь приезжает к отцу и пытается что-то сделать, не то для примирения разошедшихся давно родителей, не то для облегчения своего довольно-таки неприятного существования. Но у Вожжина есть уже своя давняя ‘привязанность’, и это обстоятельство столь угнетающе действует на Финочку, что она готова застрелиться. Тогда к ней приходит на помощь вся молодежь, группирующаяся в кружке ‘Зеленое кольцо’, и создает ей определенный выход.
В пьесе нет действия, есть разговоры, нет нарастания коллизии, которое делает драматическое произведение художественным, сценично-жизненным, и приемлемым для зрителя, нет самой коллизии, потому что в пьесе нет борьбы ни страстей, ни интересов. В драматическом отношении она поэтому весьма слаба, — совсем зеленая пьеса. Но в литературном она трактует столь ценную тему, что, помимо искусственного шума, об этой теме приходится серьезно говорить, потому что г-жа Гиппиус своим произведением слишком грубо затрагивает важный нерв общественного организма, именно молодежь, затрагивает и дискредитирует ее беспощадно.
Приходится защищать от ‘любви’ г-жи Гиппиус эту молодежь, как приходится защищать эту молодежь и от ‘вражды’.
Духовная и моральная ценность новой, положительной молодежи, будто бы теперь идущей на смену не только отцам, но и старшим братьям, естественно, должна учитываться по ее поступкам.
Какие же поступки совершает молодежь, кроме тех праздных разговоров, которые мы уже отметили выше?
Молодежь собирается в кружок ‘Зеленого кольца’ под сильным влиянием журналиста, дяди Мики, человека, ‘потерявшего вкус к жизни’. В журналисте этом нет ничего журналистского, и если этот сухарь так же пишет, как говорит, ходит и действует, то его читателям частенько приходится тошно. Дети его называют ‘кожаным’, потому что он для них книга-справочник по всем вопросам — да притом в кожаном переплете. Дядя Мика — просто до последней степени неподвижен разумом своим и тускл действиями своими.
Дети его любят. Из милосердия? Может быть. Но ведь дети милосердны к отцам и братьям, с которыми они борются, — а дядя Мика уже посеребрен сединой и устал от жизни, развалившейся у него от какой-то неудачной любовной авантюры. Тем не менее дети с ним не борются и считают его своим, что девицы-подростки неоднократно и немилосердно подтверждают звучными и вкусными поцелуями, каковые потерявший вкус к жизни дядя Мика приемлет, не только не препятствуя, но, по-видимому, с превеликим удовольствием и аппетитом.
В кружок молодежи ‘Зеленого кольца’ залетает несчастная ласточка — Финочка, рано обломавшая свои крылышки на семейном ‘счастье’ своих родителей- Скромная провинциалочка, она в первое же заседание кружка, на которое попадает, говорит открыто о своих страданиях. Ей обещают помощь и поддержку.
В чем горе-злосчастье Финочки? Она чего-то жаждала, сама, впрочем, не отдавая себе отчета, чего именно. Приехала эта скромная девочка пожаловаться папе на свою долю в новой семье мамы, мечтала о чем-то вроде примирения и, в конце концов, почувствовала крах душевный, узнав, что у отца есть ‘привязанность’. Молодежь видит и знает ее страдания и обсуждает средства для облегчения тяжелого надрыва Финочки.
Что сказала бы страдающему товарищу настоящая, живая молодость, имеющая волю к борьбе, к новой, свободной и независимой жизни? Такая молодежь, принимая к сердцу муку юной души, ответила бы, вероятно:
‘Иди к нам, милая девочка. Рано ты обожглась о жизнь. Хрупки твои силы. Одинока ты. Но мы около тебя. Приди в нашу среду. Будем учиться и бороться вместе, готовясь к великой жизненной борьбе. Посмотри, мы — молоды, здоровы, сильны своими дерзаниями. Мы ощущаем новую жизнь и ее радости, воспринимаем ее солнце и его теплоту. Перед нами — радуга прекрасных возможностей, в сравнении с которыми мелкие семейные дрязги, измены, папашины увлечения и мамашины истерики, — ровно ничего не стоят. Будем же учиться и пойдем вместе светлыми путями, ибо мы верим в себя и в свои идеалы’.
Молодежь г-жи Гиппиус чувствует по-иному, недаром для нее тупой дядя Мика — путеводитель. И, вероятно, тупостью своею дядя Мика заразил и молодежь, потому что она вспомнила в недобрый час, что в шестидесятых годах девушки, рвавшиеся к свободе и знанию, принуждены были выходить фиктивно замуж, чтобы воспользоваться относительной свободой положения замужней женщины.
Глупо придумали дети. В шестидесятых годах фиктивный брак был выходом из деспотической семьи, накладывавшей свои цепи на свободные порывания молодых девушек. Фиктивный брак спасал их от теремов и ига предрассудков. Фиктивный брак совершался во имя больших и высоких идеалов новой русской жизни, после краха крепостничества засиявших в сознании и встретивших лютую вражду пропитанного стариной общества.
В данном случае нет совершенно никакой аналогии. У Финочки — умный и славный отец, который ни в какие терема ее не запирал и не запрет, а, наоборот, сам содействует освобождению дочери от мещанского плена у матери. И, тем не менее, дети решили, что единственным выходом для Финочки явится фиктивный ее брак с… дядей Микой.
Нужно заметить, что тот самый Сережа, который грозил ‘бросить все устройство себе под ноги, чтобы было от чего оттолкнуться, если прыгать’, — перед этим решением, очевидно отталкиваясь от ‘устройства’, прыгнул прямо в объятия прехорошенькой Руси, с неуклонным намерением этот прыжок запечатлеть впоследствии самым законным браком. Известно, что влюбленные любят видеть вокруг себя влюбленных же и, женясь и выходя замуж, содействовать устройству таковых же браков и среди близких себе. Не потому ли и Сережа набрел на нелепую мысль о браке Финочки и дяди Мики, что сам уже испробовал, не без приятности, состояние, в каковом обычно пребывают женихи?
Но это состояние не особенно предрасполагает к напряженной работе мысли, потому-то Сережа так усердно рекомендует дяде Мике жениться на Финочке. Какими аргументами убедили Финочку выйти замуж за старого Мику, — зрителям остается неизвестным. Но дядю Мику дети убеждают согласиться на их план самыми потешными доводами, от чего четвертый акт пьесы обращается в сплошной фарс. Дядя Мика растерян, но, по-видимому, к нему возвращается утерянный было вкус к жизни при виде цветущей Финочки, и он соглашается. Но, как мужчина ограниченный, он серьезное решение глупых детей, — по образцу шестидесятых годов, — тотчас же дешифрирует по-своему и не без улыбки торжества вопрошает: ‘А что, если я серьезно в вас влюблюсь?’ Даже тугоумный дядя Мика смекнул, что шестидесятые годы — шестидесятыми, но розы в шестнадцать лет могут заставить забыть былые любовные тернии.
Итак, выводы. Современная молодежь душевный надрыв разрешает при помощи брака. ‘Зеленое кольцо’, в котором закаляется будто бы душа современной идеальной и идеалистической молодежи, обращается в брачное бюро. Молодежь, мечтающая о новой жизни и утверждении правды, искусственно и по глупости своей создает нелепый брак подростка с нудным и скучным недоумком, видя в этом акте братскую помощь ‘коллектива’ заблудшейся душе. Этот выход, за которым жизнь так часто приуготовляет цепь трагедий, не свидетельствует ли о низком моральном и духовном чутье молодежи г-жи Гиппиус? Молодежь проповедует милосердие, но к Финочке она жестокосердна, потому что толкает ее на любовь без любви, на преждевременное увяданье в том же семейном чаду, в каком молодежь, по ее словам, и сама задыхается. По отношению к дяде Мике это весьма милосердно, но его старческие радости покупаются такой ценой, о какой чуткая молодежь должна хотя бы инстинктивно иметь надлежащее представление. Не говорим уже о том, что об обучении и подготовке к жизни молодежь и совсем забыла, или она предполагала, что Финочка, выйдя замуж, будет бегать в гимназию с книжками под мышкой? Над этими брачущими и брачущимися гимназистами и гимназистками невольно встает изъявленная сатанински-похотливой улыбкой тень самого В. В. Розанова, который при слове брак приходит всегда в неописуемое волнение, а об обязательных браках гимназистов и гимназисток с принудительным проживанием в храмах писал пламенные строки (см. ‘Уединенное’). Так далекими кругами расходится по морю мысли брошенная блудливой рукой идея. Почем знать, к каким берегам прибьет ее капризная волна? А такому талантливому автору, как З. Гиппиус, совсем нетрудно было бы отгородиться от сомнительных экспериментов над молодыми душами в нехорошем стиле другого стана.

V

Публика первого представления и театральные рецензенты отнеслись к пьесе весьма сурово, и, как читатель видит, она вполне заслужила такого приема. Весьма веско в той же ‘Речи’ разрушила всю карточную постройку пьесы г-жа Любовь Гуревич, показав ее нежизненность, схематичность, неправдоподобие и антихудожественность и резко отозвавшись о молодежи как о ‘пренеприятных маленьких старичках-исповедниках и проповедниках, бегающих на сцене в гимназических платьицах и рубашках’. Отрицательно отнесся к пьесе и рецензент газеты ‘День’ г. Импрессионист, назвавший пьесу ‘сухой и малокровной’ и из деликатности, по-видимому, не коснувшийся нелепого выхода, придуманного молодежью для несчастной Финочки. Другие газеты вторили этим голосам. Провал был несомненным.
Но не напрасно г. Д. Ф. уже заранее полемизировал с противниками пьесы, называя их презрительно ‘умниками и разумниками’. Когда пришлось бросать спасательные круги, явилось много отважных рыцарей для защиты дамы. И вот тут-то нам приходится столкнуться со странным литературным явлением, идущим вразрез со всеми добрыми традициями русской печати.
Можно ли было бы себе представить Чехова, который печатно выступил бы в защиту своей провалившейся пьесы, который полемизировал бы со своими театральными критиками, раздавал бы печатно похвалы исполнителям в театре, выражал бы одобрение тем из рецензентов, которые ‘поняли’ его? Чтобы близкие Чехова выступали адвокатами его?
Чехов, бежавший из Александрийского театра после провала ‘Чайки’. Чехов, бродивший в тоске, несмотря на болезнь, всю ночь по неприютным, сырым и холодным улицам Петербурга. Чехов, то ненавидевший театр, то любивший его пламенно и никогда не истребивший в себе этого сладкого яда — видеть свое интимное ‘я’ перевоплощенным на сцене, видеть творения своей души воспроизведенными артистами-художниками!..
После провала пьесы с интересной статьей о ней выступил в ‘Дне’ г. Владимир Гиппиус. В статье много верных замечаний о споре поколений, хотя выводов никаких не сделано. Но самое любопытное то, что ни о ценности пьесы, ни об ее провале не было сказано ни слова. Вслед за ним выступает в печати (‘Биржевые Ведомости’) и сам Д. С. Мережковский. Защита его заслуживает некоторого внимания.
Автор констатирует неуспех пьесы при первом представлении, но сообщает, что при втором спектакле публика отнеслась к пьесе одобрительно. Это обстоятельство нисколько не смущает писателя. Он смело заявляет, что ‘раскол мнений публики есть не что иное, как раскол поколений, изображенный в пьесе’. И, точно изучив хорошо состав зрителей театра, г. Мережковский продолжает: ‘На первом представлении шикал ‘хор стариков’, на втором приветствовал автора ‘хор молодых’. Кто правее? Кто сильнее? Это решит будущее. Юность часто ошибается. Но ведь и старость не всегда безошибочна. Во всяком случае, раскол сделан, а, кажется, это только и нужно было автору’.
Довольно странный вывод: выходит, что сама г-жа Гиппиус нарочно стремилась к расколу мнений в публике, т. е. сама же заранее подготовила себе провал под аккомпанемент шиканья?
Пусть так, пусть г-жа Гиппиус настолько самоотверженна. Но что же сказать об ее адвокате, который решительно затем поносит публику первых представлений, шикавшую ‘Зеленому кольцу’? ‘Мы хорошо знаем, — пишет г. Мережковский, — кто присутствует на первом представлении: это люди, убеленные театральным опытом, судьи неумытные, умники-разумники (припомните те же слова г. Д. Ф.), видящие бесконечно дальше своего носа и никогда не садящиеся в лужу, — словом те, о ком сказано — взяли ключ разумения. Это старики не только по возрасту, потому что истинная старость не в возрасте. Это — вечные старцы в утробе матери… Они-то и шикали на премьере ‘Кольца’, сразу поняли, что камешек в их огород. От этих-то дыханий старческих воздух в зале сгустился так, что трудно было дышать…’
Конечно, г. Мережковский может признавать ‘Зеленое кольцо’ chef d’oeuvre’ом, самым совершенным продуктом ‘искусства творящего’ (Гоголь, Достоевский, скромно поясняет автор). Но это не исключает известной корректности. Принимая во внимание, что ‘Зеленое кольцо’ — продукт ‘искусства творящего’ его супруги, почтенный писатель мог бы более сдержанно относиться к ее критикам, без запальчивости и раздражения и без брани и поношения. Ведь на страницах печати происходил не семейный спор и ссора, когда оскорбленный супруг может защищать супругу, хотя бы при помощи крупповской пушки, а литературный открытый поединок при равных условиях сторон. Поношение ничего не доказывает, и какие бы сильные слова г. Мережковский не употреблял по адресу шикавшей публики и протестовавшей критики, он не может отнять у них права иметь самостоятельное суждение без суфлерства г-на Д. Ф.
Наконец выступила на страницах ‘Дня’ и сама г-жа Гиппиус. Пришлось для этого ей перешагнуть некоторые традиции литературы: кто судья в собственном деле? Но г-жа Гиппиус дерзает, а счастье за смелым.
Конечно, автор весьма скромен в похвалах себе и в собственной самооценке и, конечно, он играет на тех же струнах, на каких разыгрывал мелодии о непонимании и г. Мережковский.
‘Если бы ‘пресса’, — пишет г-жа Гиппиус, — благосклонно встретила ‘Зеленое кольцо’ и ее участников, новую русскую молодежь, — мне пришлось бы задуматься. Уж не ошибаюсь ли я вместе с моими героями? Они говорят: ‘Старые нас не понимают, а мы их поймем и всегда простим’. И вдруг бы эти ‘старые’, — то есть как раз те, кто пишет в газетах, — вдруг бы они — ‘поняли’? Меня такое предположение несколько смущало. Но оно не оправдалось. Оправдалось в полноте утверждение ‘новых’ молодых: старые и не понимают их, и не прощают. Ясно видит Зеленое кольцо тех, к кому имеет силу отнестись ‘с милосердием’. Худа еще нет для самих ‘старых’, если они не ‘понимают’. Нет вины, во всяком случае. Но непонимание важности вопросов, которые завиты в смене времен и поколений, косное невнимание к идущему, растущему, к будущему, — вот это уж опасно. Пребывших в ограниченной самоуспокоенности жизнь рано или поздно вытолкнет вон — и уже без всякого ‘милосердия».
Итак, все критики едва ли не кретины-старцы, и г-же Гиппиус кажется настоящей общественной катастрофой это ‘непонимание важности вопросов, которые завиты в смене времен и поколений, косное невнимание к идущему, растущему, будущему’. Какое превыспреннее отношение к собственному произведению и своей особе и какая поразительная, чисто юношеская стыдливость в демонстрации своих достоинств и качеств?!
Подумаешь, г-жа Гиппиус создала новую систему — философскую, социологическую, историческую или антропологическую. Подумаешь, она нашла точку опоры, чтобы перевернуть весь старый мир с его дряхлым миросозерцанием, и вот теперь, видя, как этот труп противится воде жизненной, которою писательница его опрыскивает, и угадывая чутким сердцем своим все неизгладимые бедствия от этого упорства, — г-жа Гиппиус делает отчаянные усилия, чтобы заставить себя слушать. Она гальванизирует труп своими острыми доводами, она чертит на хартии времен свое ‘мане, факел, фарес’ тому, кто ее не послушает. Какое удивительное зрелище… Однако скромность еще не вполне утрачена автором, и он гордо заявляет черни непросвещенной: ‘Только раньше два слова к ‘совсем ничего не понимающим’: отдав раз навсегда мою пьесу ‘Зеленое кольцо’ на литературный и любой суд всякого встречного и поперечного, я не подумаю защищать ее’.
И тут же, в целом фельетоне, самым порывистым образом защищает свое произведение, приводя из него цитаты, всячески стремясь уверить читателя, что молодежь, сочиненная ею, действительно существует, что настроение у нее действенно-идеальное, что дядя Мика — умница и все ‘понимает’ и т. д. ‘Кстати’, как выражается г-жа Гиппиус, она говорит комплименты театральному рецензенту ‘Петроградских Ведомостей’, потому что он тоже ‘понял’ не в пример прочим кретинам. Тоже ‘кстати’ г-жа Гиппиус приносит публичную благодарность всем артистам (многие названы поименно) и режиссеру г. Мейерхольду за их труды и старания… Г-жа Гиппиус, очевидно, не понимает всей неловкости такой авторской оценки и самооценки. А для читателей и зрителей все эти оправдания звучат как трафаретные газетные объявления: ‘Семья и друзья почившего горячо благодарят всех выразивших сочувствие в постигшем их горе’.
‘Автор, муж, семья и друзья провалившейся пьесы горячо благодарят всех выразивших чувства милосердия к ней’.
Это фарс, насмешка или это новый прием новой литературы, питающейся рекламой?
Но дело сделано. Тарасконский шум поднят. Около пьесы — тревога, движенье, газетная шумиха. Значит, спасательный круг достиг цели. Пьеса выплывет. И публика торопится посмотреть заморскую диковину, которую хвалили все: и тот, кто создал ее, и кто был мужем создавшей, кто другом, кто братом…

VI

Пришлось в некотором роде заключительное слово сказать и председателю литературно-театрального комитета, Ф. Д. Батюшкову. Ведь, как мы говорили, недоуменные взоры протестанта-зрителя были обращены в сторону ‘ковчега завета’ и, естественно, следовало ожидать, что он откликнется. Ф. Д. Батюшков это и сделал весьма, по своему обыкновению, корректно. Тщательно он подобрал среди общих литературно-исторических и по существу соображений все положительные моменты пьесы, доказал бесспорную ее литературность, — против этого никто не возражал, — хорошо проанализировал связь поколений и правильно отметил, не говоря об этом прямо, что позиция литературно-театрального комитета, при оценке пьесы, — особенная. Ведь в комитете пьесу читают, а ‘в чтении многое восполняется воображением и иначе воспринимаешь произведение’. Словом, г. Батюшков ясно обрисовывает позицию комитета. С ним можно спорить, не соглашаться, но у него есть аргументы не из той плоскости, в которой оперируют адвокаты г-жи Гиппиус. И с ним находишь общий язык.
Но, — да простит нам почтенный автор статьи, — трудно побороть искушение и не процитировать одной его фразы, которая — увы! — топит пьесу самым основательным образом. Г. Батюшков говорит:
‘В общем, автор, несомненно, много умнее своей пьесы, в которой не выставлено ни одного умного человека’.
Оставляя в стороне вопрос о пропорции — много умнее пьесы, в которой нет ни одного умного, — невольно затрепещешь за участь г. Батюшкова. Что-то скажут про него, ‘не понимающего важности вопросов, которые завиты в смене времен и поколений’, обнаруживающего ‘косное невнимание к ищущему, растущему, будущему’ (классифицированному г. Батюшковым, как исключительно глупое), и автор, и все ее ближние и дальние апологеты, дифирамбисты и адвокаты?
При наличности столь стремительного шума вокруг пьесы, вызвавшей бурю в стакане воды, — да и та была поднята в семейном сервизе, — вряд ли, впрочем, необходимо защищать театрально-литературный комитет. Роль литературно-театрального комитета в одобрении или неодобрении пьес для казенной сцены, в сущности, должна быть, при нормальных условиях, весьма простой в том случае, когда представляется на его просмотр пьеса автора с определенным литературным цензом. Писатель, создавший себе прочное и бесспорное имя, отвечает сам за себя. Окончательным судьей его будет публика — зрители. Комитету остается только блюсти добрые традиции литературности, этичности и особых условий казенного репертуара. Раз эти данные соблюдены, роль комитета окончилась и дело уже заведующих репертуаром, артистов и режиссуры брать на себя или нет постановку пьесы.
Конечно, речь может идти лишь о произведениях признанных писателей-художников. Писатель с реальным именем отвечает сам за себя. Отвечает, в данном случае, сама за себя г-жа Гиппиус, и весь одиум провала лежит, во всяком случае, не на комитете, а на ней. Было бы странно, если бы комитет пресекал возможность талантливым писателям проектировать свои искания в области драмы, на основании субъективных впечатлений от чтения, которое, по компетентному свидетельству председателя литературно-театрального комитета, дает неверное представление о степени сценичности!..
Мы считаем, таким образом, в инциденте с ‘утопией’ г-жи Гиппиус литературно-театральный комитет ни в какой мере неповинным.

VII

Такова буря в стакане воды, поднятая по поводу ‘Зеленого кольца’, давшего молодому поколению вместо насущного хлеба Kriegsbrot {Военный хлеб (нем.).}, пресловутый немецкий ‘К. К.’. Газетного шума пьеса не стоила, но молодежь от нее защитить нужно. Молодежь наша слишком хороша, конечно, чтобы заразиться философией, настроением и практическими методами ‘Зеленого кольца’. Но на всякого мудреца довольно простоты. Писательские имена обладают свойством гипнотизировать. И раз вокруг одного популярного имени роем кружатся другие популярные имена, пускается эффектный фейерверк слов, раздаются заклинания, производятся отлучения, изрекаются угрозы, раздаются патенты на обладание умом и глупостью и дипломы на право критики, раз на общественное мнение учиняется организованный наскок, дело серьезной печати — предостеречь от этого коллективного празднословия и идейного праздношатания хотя бы нашу молодежь.
Молодежи с этими ее ‘любящими’ самозваными защитниками не по пути.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Современный Мир. 1915. No 3. Отд. II. С. 125—141.
Ожигов Александр — псевдоним журналиста Ашешова Николая Петровича (1866—1923). См. коммент. на с. 988.
Они меня долго терзали… — начало стихотворения из цикла стихов Г. Гейне ‘Лирические интермеццо’ (1823).
…постановки в Александрийском театре пьесы… Гиппиус ‘Зеленое кольцо’. — Пьеса была поставлена В. Э. Мейерхольдом в Александрийском театре (премьера — 18 февраля 1915 г.).
‘Д. Ф.’ — то есть Д. В. Философов.
…Чехов очень скептически относился к женскому равноправию… его письмо к г-же Щепкиной-Куперник… — Письмо А. П. Чехова к Т. Л. Щепкиной-Куперник от 1 октября 1898 г. впервые опубликовано в томе 5 ‘Писем’ Чехова (М., 1915).
…четырех Вильгельмовых ‘К’. — Имеются в виду Kirche, Kinder, Kleider, Kche [церковь, дети, одежда, кухня]. Выражение, будто бы сказанное Вильгельмом II, принимавшим на своей яхте группу американок — сторонниц гражданского равноправия женщин.
…с принудительным проживанием в храмах… — Имеется в виду запись В. В. Розанова в первом коробе ‘Опавших листьев’ (1913) не о принудительном, а о возможном проживании новобрачных после венчания в церкви.
…’мане, факел, фарес’… — Дан 5: 25—28. Слова, начертанные на пиру Валтасара (мене — исчислил Бог царство твое и положил конец ему, текел — ты взвешен на весах и найден очень легким, перес — разделено царство твое и дано мидянам и персам).
Тарасконский шум — нарицательное обозначение болтовни по имени героя романа Альфонса Доде ‘Необычайные приключения Тартарена из Тараскона’ (1872).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека