Очень часто вот так сижу у стола, вооружившись перышком, а глазом вожу по книжным полкам, где любимец стоит, прислонившись плечом к другому любимцу,— и ласково на меня смотрят.
— Ну как? Живем?
Отвечают:
— Да ведь что ж! Жить можно. Года идут, века бегут, люди рождаются и опять уходят в землю, а наше дело простое: стоим себе на полочках и глядим, из-за чего вся суета.
И приходит в голову соображение. Старый книгоед — человек маленький, но ведь так же, в окружении любимых книг, сиживали и работали люди великие, знаменитые писатели, и Шекспир, и Ломоносов, и Брешко-Брешковский1. У кого застекленный шкап, у кого простые полочки, и помыслить писателя без окружающих книг невозможно!
Лев Николаевич Толстой к старой книге был словно бы довольно равнодушен, в его сочинениях они почти и не упоминаются. Вот только в ‘Войне и мире’ старый князь Николай Андреевич Болконский говорит княжне Марье:
— Вот еще какой-то ‘Ключ таинства’ тебе твоя Элоиза посылает. Религиозная. А я ни в чью веру не вмешиваюсь… Просмотрел. Возьми. Ну, ступай, ступай.
И дал ей, как сказано, ‘новую неразрезанную книгу’.
Что верно — то верно, дело происходило в 1805 году, а в год предшествовавший вышло действительно замечательное произведение Эккартсгаузена ‘Ключ к таинствам натуры’, впоследствии запрещенное. Но есть тут недоразумение: почему же старый князь дал дочери одну книжку, когда сочинение это вышло в четырех томах с отличными гравюрами Ухтомского, Галактионова и Сандерса? И каждый том свыше трехсот страниц! И как можно такую книгу, больше чем в тысячу страниц, просмотреть, не разрезавши,— очень странно и непонятно! Не очень уважал старую книгу Лев Николаевич!
Скажем, просмотрел он только предисловие, как и ныне делают литературные критики. А в предисловии прямо сказано: ‘Не спеши заключением о книге по одной какой главе без связи с предыдущею и последующею и не набивай себе только понятия из понятий автора, а считай оные с самою вещию и ищи истины с чистым сердцем’, и еще сказано, что ‘сия книга не для тех острых голов, которые с одного взгляда все знают и разумеют, а для истинно ищущих истины, которые допускают вести себя, дабы после итти самим’.
Если же просмотреть только картинки, а их в книге восемь, то понять было еще труднее. Вот, например, ‘Творец миров’ с объяснением: ‘Глава старца представляет творца миров, все сотворшего единицу. Три пламя, главу его окружающие, суть символ совершенства: в телесном мире означают они долготу, широту и глубину, в духовном мысль, ум, душу, в отношении к телам число, меру, вес, в отношении к душе разум, память, волю… Сим иероглифом выражается вся натура, т. е. существо, свойство, множественность и движение’.
Где же понять это простым просмотром!
Еще упоминает Лев Толстой в ‘Детстве’ журнал ‘Северную пчелу’2, стоявшую на полочке у Карла Ивановича, будто тот только ее и читал, да еще курс гидростатики и брошюру об унавожении огородов. Дело происходит в 30-х годах, а журнал вышел в 1807-м, и вышла только одна книжка, вместо обещанных двенадцати, и издали ее петербургские гимназисты. Зачем она попала на полочку к Карлу Ивановичу — как-то не очень понятно. А попади она на нашу полочку — была бы радость, потому что даже знаменитый библиограф Геннади еще в 70-х годах писал: ‘Мне не случалось ее видеть, полагаю, что ее трудно достать’. И никто ее не описал. И до чего же обидно: о такой редчайшей книжке упомянуть — и ничего не прибавить! Расскажи Лев Николаевич — мы бы знали!
А вот Пушкин — это был настоящий книголюб! И его легко представить себе перед книжными шкапами. Книг у него было множество, сколько раскрадено, сколько растащено и зачитано,— а и посейчас сохранилось около 4000 томов, 1522 названия! И много редкостей замечательных. И все читаны-перечитаны, и на многих пометочки поэта:
То кратким словом, то крестом,
То вопросительным крючком…3
Бегал по букинистам, искал, шарил, радовался, огорчался. Писал жене в 1836 году: ‘Что-то дети мои и книги мои?’ Как и мы, грешные, часто справлялся о старых книжках в ‘Опыте российской библиографии’ бессмертного Сопикова.
Будучи в Калуге, написал памятку:
‘Александр Пушкин с чувством живейшей благодарности принимает знак лестного внимания почтенных своих соотечественников Ивана Фомича Антипина и Фаддея Ивановича Аббакумова. 27 мая 1830. П. Завод’.
Кому это написал? — Двум калужским букинистам, которые, узнав об его проезде, пришли почтительно приветствовать знаменитого поэта и книголюба!
Понимал автографы, собирал их и сам умел писать!
Я себе так представляю. Сидит этот кудрявый и необыкновенный человек, с лицом серьезным и ласковым, и любовно смотрит на полочки. Были у него полки длинные и покороче. (Однажды писал он жене: ‘Пришли мне, если можно, ‘Essays de M. Montaigne’, 4 синих книги на длинных моих полках’.) И стоят на этих полках рядком и вразбивку:
‘Еней. Героическая Поема Публия Виргилия Марона. Переведена с латинского г-ном Петровым’4.— Возил с собой и в ссылку, и в путешествия:
Люблю с моим Мароном
Под ясным небосклоном
Близ озера сидеть5.
‘Ложный Петр III, или Жизнь, характер и злодеяния бунтовщика Емельки Пугачева’6 — Эта книжечка, запрещенная и редкая, была у Пушкина в двух экземплярах. Одним пользовался, на другой посматривал.
‘Историа, в ней же пишет о разорении града Трои Фригийского Царства’.— Название длинное-предлинное, одно заглавие — целая повесть, а издана при Петре Великом, книжка весьма редкая7!
И еще такие же, все кряду. А любимейшая из них подмигивает ему красным сафьяном и золотым обрезом: Радищева ‘Путешествие из Петербурга в Москву’. И вообще-то она редчайшая (была сожжена), а у Александра Сергеевича был экземпляр особый: добытый из Тайной канцелярии с отметками цензора. Так и написано рукой Пушкина:
‘Экземпляр, бывший в Тайной канцелярии. Заплачено двести рублей’.
Больших денег не пожалел! Об этой книге он писал сам:
‘Книга, некогда прошумевшая соблазном и навлекшая на сочинителя гнев Екатерины, смертный приговор и ссылку в Сибирь, ныне типографическая редкость, случайно встречаемая на пыльной полке библиомана или в мешке бродячего разносчика’.
Запретные книги он называл ‘сочиненья, презревшие печать’.— ‘В час утренний досуга я часто друг от друга люблю их отрывать’8.
Об этой книжке9 мало кто знает. Автор (Н. И. Страхов) в ней пишет:
‘С тех пор как правда, или по-ученому истина, сделалась для глаз неприятнее едкого дыма, то она должна, чтобы не быть узнанною, являться в свет не иначе как инкогнито или в платье навыворот’.
И наворачивает разных рассуждений и разговоров! Идет переписка между ‘Модой’, ‘Непостоянством’, ‘Дурачеством’, а то письма ‘от Бюро к Комоде’ и ‘от Комоды к Бюро’, и в них нарисованы ‘Молодой Вертопрах’, ‘Бездарный Писец’, ‘Прелестница’, ‘Корыстолюбивый Судья’. И еще письма в редакцию от Кокошника с перепелами, Собольей бархатной шапочки корабликом, Рогатой шапки, Чепца бармотика и других. Над такими старичками Мода посмеивается и отвечает им: ‘Ваша бономи и семплисите заставили меня так смеяться, что я едва от того не лопнула. Фуй, фуй! Как вы меня уморили! Сюр мон онер, вы, видно, презабавные твари! Ну! Совершенно интересуюсь вас видеть и узнать персонально!’
Книжечка интересная, и будь читатель на такие книжки полакомее — не преминул бы я многое из нее выписать. Да ведь где ж! Пушкин такими книжками интересовался, а ныне они в загоне. Нынче читателю подай ‘актуальное’, да еще с перчиком, чтобы она его любила, а он ее — не поймешь, а у каждого еще есть на стороне, да все встретились и заново перетасовались, так что и не разберешь толком, где у кого голова, а где ноги… Такую книжку купил, разрезал, прочитал, отшвырнул — и нет ее. И хранить такую не к чему, и любоваться на нее не приходится.
Александра Сергеевича Пушкина мы, книголюбы, считаем как бы нашим святым и единомышленником, память его чтя с радостным душевным дрожанием. Среди великих он нам ближайший, страстью нашей горевший, чувств наших истолкователь, перстом божественным отмеченный книгоед. Мимо лотка не проходил, не порывшись, пыли не боялся, книжного червя не презирал, страницы листал с любовью, умел поторговаться, а купивши — писал на чистом листе покупки: ‘Куплено там-то и тогда-то’.
А когда пришел его последний и слишком — ох, слишком! — ранний час и лежал он раненый, с печальным взглядом, теряя жизненные силы, и когда спросили его: ‘Не желаете ли видеть кого из ваших близких?’ — он сказал, обратив глаза на свою библиотеку:
— Прощайте, друзья!
То было 27 января 1837 года. А после трех часов пополудни числа 29-го уже умиравший Пушкин, в последний миг просветления, опять обвел свои шкапы и полочки потухавшим взором и опять чуть внятно прошептал:
— Прощайте, прощайте!
Так рассказали нам о нем его близкие люди. Но ближе людей были Пушкину книги — друзья верные, нельстивые, не предатели, не клеветники, не завистники. Друзья, с которыми он проводил лучшие минуты жизни — и средь которых скончался, завещав и нам любить их всего превыше и им одним верить свободно и. до конца!
Чувство, сим трогательным рассказом в душе пробужденное, век буду нести в полной до краев чаше, осторожно и бережно, чтобы и капли не пролить, запнувшись за привязанности временные и случайные!
Тебе, книга, наша любовь и низкий наш поклон! Тебе, дарящей сладкие минуты и радостные дни и великому и пигмею, и поэту и простому человеку, и тому, чье имя проживет века, и тому, кто, лишь на полчаса памятный, скромно подписывает эти строки10.
[13 мая 1932 г.]
ПРИМЕЧАНИЯ
ПН, 1932, No 4069, 13 мая
1 М. А. Осоргин вновь иронически упоминает бульварного романиста Н. Н. Брешко-Брешковского.
2 М. А. Осоргин допустил здесь оплошность: в ‘Детстве’ Л. Н. Толстой говорит не о журнале ‘Северная пчела’, а просто о ‘Северной пчеле’, имея в виду небезызвестную газету, которую с 1825 г. издавал в Петербурге Ф. В. Булгарин (позднее — совместно с Н. И. Гречем).
3 Строки из седьмой главы пушкинского ‘Евгения Онегина’.
4 Издание в трех книгах 1781 —1786 гг.
5 Из стихотворения А. С. Пушкина ‘Городок’ (1815).
6 Книга издана в Москве в 1809 г.
7 ‘Историа’ отпечатана в Москве в 1709 г.
8 Из стихотворения А. С. Пушкина ‘Городок’.
9 Книга Н. И. Страхова издана в Москве в 1791 г.
10 М. А. Осоргин в этой ‘заметке старого книгоеда’ использовал материал из статьи М. Н. Куфаева ‘А. С. Пушкин — библиофил’ в ‘Альманахе библиофила’ (Л., 1929).