О маленьких — для больших, Аверченко Аркадий Тимофеевич, Год: 1916

Время на прочтение: 117 минут(ы)

Аркадій Аверченко.

О маленькихъ — для большихъ.

Разсказы о дтяхъ.

ИЗДАНІЕ ЖУРНАЛА

НОВЫЙ САТИРИКОНЪ.

Петроградъ, Невскій 88.

1916

ОГЛАВЛЕНІЕ.

Отъ автора
О дтяхъ
День длового человка
Грабитель
Славный ребенокъ
Рождественскій день у Киндяковыхъ
Вечеромъ
Дтвора
Блины Доди
Ресторанъ ‘Венеціанскій карнавалъ’
Кривые углы
Галочка
Страшный мальчикъ
Разсказъ для ‘Лягушенка’
День Лукерьи
Какъ я здилъ въ Москву
Лизочкино горе
Тихое помшательство
Красивая женщина
Дти
Экзаменаціонная задача
Двуличный мальчишка
Человкъ за ширмой
Нянька
Маня мечтаетъ

Отъ автора.

Вы,

Которые

любите ихъ смющимися,

улыбающимися, серьезными и плачущими…

Вы, которымъ дороги

Они — всякаго цвта и роста —

отъ

еле передвигающихся

на неврныхъ ногахъ крошекъ,

съ рученками, будто ниточками перехваченными

и губками, мокрыми и пухлыми —

до

ушастыхъ веснущатыхъ юнцовъ

съ ломающимися голосами,

большими красными руками

и стриженными ежомъ волосами,

съ движеніями смшными и угловатыми —

— для васъ эта книга,

потому что

большая любовь къ дтямъ водила рукой автора…

Вы-же,

Которымъ

ненавистенъ дтскій плачъ,

которые мрачно и угрюмо прислушиваются

къ дтскому смху,

находя его пронзительнымъ и дйствующимъ на нервы,

Вы, которые

въ маленькомъ ребенк видите

безформенный кусокъ мяса,

въ чудесномъ лопоухомъ гимназистик

— несноснаго шалуна,

а въ прелестномъ застнчивомъ пятнадцатилтнемъ увальн

неуклюжаго, портящаго стиль вашей гостиной

дурака — вы

не читайте этой книги…

Она —

не для васъ.

Аркадій Аверченко.

ОТЪ ИЗДАТЕЛЕЙ.

Ввиду стремленія издательства

собрать въ этомъ изданіи все,

наиболе отвчающее характеру

книги — издателямъ пришлось

включить въ рядъ новыхъ

разсказовъ ‘о дтяхъ’

и нсколько такихъ, которые

уже ране были безсистемно

напечатаны въ предыдущихъ

книгахъ…

Издатели.

О ДТЯХЪ.

(Матеріалы для психологіи).

У дтей всегда бываетъ странный часто недоступный пониманію взрослыхъ уклонъ мыслей. Мысли ихъ идутъ по какому-то с_в_о_е_м_у пути, отъ образовъ, которые складываются въ ихъ мозгу, ветъ прекрасной дикой свжестью.
Вотъ нсколько пустяковъ, которые запомнились мн:

I.

Одна маленькая двочка, обнявъ мою шею рученками и уютно примостившись на моемъ плеч, разсказывала:
— Жилъ-былъ слонъ. Вотъ однажды пошелъ онъ въ пустыню и легъ спать… И снится ему, что онъ пришелъ пить воду къ громадному-прегромадному озеру, около котораго стоитъ сто бочекъ сахару. Большихъ бочекъ. Понимаешь? А сбоку стоитъ громадная гора. И снится ему, что онъ сломалъ толстый-претолстый дубъ и сталъ разламывать этимъ дубомъ громадныя бочки съ сахаромъ. Въ это время подлетлъ къ нему комаръ. Большой такой комаръ — величиной съ лошадь…
— Да что это, въ самомъ дл, у тебя, — нетерпливо перебилъ я. — Все такое громадное: озеро громадное, дубъ громадный, комаръ громадный, бочекъ сто штукъ…
Она заглянула мн въ лицо и съ видомъ превосходства пожала плечами.
— А какже бы ты думалъ. Вдь онъ же слонъ?
— Ну, такъ что?
— И потому, что онъ слонъ, ему снится все большое. Не можетъ же ему присниться стеклянный стаканчикъ или чайная ложечка, или кусочекъ сахара…
Я промолчалъ, но про себя подумалъ:
— Легче двочк постигнуть психологію спящаго слона, чмъ взрослому человку — психологію двочки.

II.

Знакомясь съ однимъ трехлтнимъ мальчикомъ крайне сосредоточеннаго вида, я взялъ его на колни и, не зная съ чего начать, спросилъ:
— Какъ ты думаешь: какъ меня зовутъ?
Онъ осмотрлъ меня и отвтилъ, честно глядя, въ мои глаза:
— Я думаю — Андрей Иванычъ.
На безсмысленный вопросъ я получилъ ошибочный, но вжливый, дышащій достоинствомъ отвтъ.

III.

Однажды лтомъ, гостя у своей замужней сестры, я улегся посл обда спать. Проснулся я отъ удара по голов, такого удара, отъ котораго могъ бы развалиться черепъ. Я вздрогнулъ и открылъ глаза.
Трехлтній крошка стоялъ у постели съ громадной палкой въ рукахъ и съ интересомъ меня разглядывалъ.
Такъ мы долго, молча, смотрли другъ на друга. Наконецъ, онъ съ любопытствомъ спросилъ:
— Что ты лопаешь?
Я думаю этотъ поступокъ былъ просто вызванъ вотъ чмъ: бродя по комнатамъ, малютка забрался ко мн и сталъ разсматривать меня, спящаго. Въ это время я во сн, вроятно, пожевалъ губами. Все что касалось жеванія, вообще, и пищи, въ частности — очень интересовало малютку. Чтобы привести меня въ состояніе бодрствованія, малютка не нашелъ другого способа какъ сходить за палкой, треснуть меня по голов и задать единственный вопросъ, который его интересовалъ.
— Что ты лопаешь?
Можно-ли не любить дтей?

ДЕНЬ ДЛОВОГО ЧЕЛОВКА.

I.

За вс пять лтъ Ниночкиной жизни — сегодня на нее обрушился, пожалуй, самый тяжелый ударъ: нкто, именуемый Колькой, сочинилъ на нее преядовитый стихотворный памфлетъ.
День начался обычно: когда Ниночка встала, то нянька, одвъ ее и напоивъ чаемъ, ворчливо сказала:
— А теперь ступай на крыльцо, погляди, какова нынче погодка! Да посиди тамъ подольше, съ полчасика, — постереги, чтобы дождикъ не пошелъ. А потомъ приди да мн скажи. Интересно, какъ оно тамъ…
Нянька врала самымъ хладнокровнымъ образомъ. Никакая погода ей не была интересна, а просто она хотла отвязаться на полчаса отъ Ниночки, чтобы на свобод напиться чаю со сдобными сухариками.
Но Ниночка слишкомъ доврчива, слишкомъ благородна, чтобы заподозрть въ этомъ случа подвохъ… Она кротко одернула на живот передничекъ, сказала:
‘Ну, что жъ, пойду погляжу’ — и вышла на крыльцо, залитое теплымъ золотистымъ солнцемъ.
Неподалеку отъ крыльца, на ящик изъ-подъ піанино сидли три маленькихъ мальчика. Это были совершенно новые мальчики, которыхъ Ниночка никогда и не видывала.
Замтивъ ее, мило усвшуюся на ступенькахъ крыльца, чтобы исполнить нянькино порученіе — ‘постеречь, не пошелъ бы дождикъ’, — одинъ изъ трехъ мальчиковъ, пошептавшись съ пріятелями, слзъ съ ящика и приблизился къ Ниночк съ самымъ ехиднымъ видомъ, подъ личиной наружнаго простодушія и общительности.
— Здравствуй, двочка, — привтствовалъ онъ ее.
— Здравствуйте, — робко отвчала Ниночка.
— Ты здсь и живешь?
— Здсь и живу. Папа, тетя, сестра Лиза, фрейленъ, няня, кухарка и я.
— Ого! Нечего сказать, — покривился мальчикъ. — А какъ тебя зовутъ?
— Меня? Ниночка.
И вдругъ, вытянувъ вс эти свднія, проклятый мальчишка съ бшеной быстротой завертлся на одной ножк и заоралъ на весь дворъ:
Нинка- Ниннокъ,
Срый поросенокъ,
Съ горки скатилась,
Грязью подавилась…
Поблднвъ отъ ужаса и обиды, съ широко раскрытыми глазами и ртомъ, глядла Ниночка на негодяя, такъ порочившаго ее, а онъ снова, подмигнувъ товарищамъ и взявшись съ ними за руки, завертлся въ бшеномъ хоровод, выкрикивая пронзительнымъ голосомъ:
Нинка- Ниннокъ,
Срый поросенокъ,
Съ горки скатилась,
Грязью подавилась…
Страшная тяжесть налегла на Ниночкино сердце. О Боже, Боже!.. За что? Кому она стала поперекъ дороги, что ее такъ унизили, такъ опозорили?
Солнце померкло въ ея глазахъ, и весь міръ окрасился въ самые мрачные тона. Она — срый поросенокъ?! Она — подавилась грязью? Гд? Когда? Сердце болло, какъ прожженное раскаленнымъ желзомъ, и жить не хотлось.
Сквозь пальцы, которыми она закрыла лицо, текли обильныя слезы. Что больше всего убивало Ниночку — это складность опубликованнаго мальчишкой памфлета.Такъ больно сознавать, что ‘Ниннокъ’ прекрасно римуется съ ‘поросенкомъ’, а ‘скатилась’ и ‘подавилась’,какъ дв одинаково прозвучавшія пощечины, горли на Ниночкиномъ лиц несмываемымъ позоромъ.
Она встала, повернулась къ оскорбителямъ и, горько рыдая, тихо добрела въ комнаты.
— Пойдемъ, Колька, — сказалъ сочинителю памфлета одинъ изъ его клевретовъ, — а то эта плакса пожалуется еще — намъ и влетитъ.
Войдя въ переднюю и усвшись на сундукъ, Ниночка съ непросохшимъ отъ слезъ лицомъ призадумалась. Итакъ, ея оскорбителя зовутъ Колька… О, если бы ей придумать подобные же стихи, которыми она могла бы опорочить этого Кольку, — съ какимъ бы наслажденіемъ она бросила ихъ ему въ лицо!.. Больше часу просидла она такъ въ темномъ углу передней, на сундук, и сердечко ея кипло обидой и жаждой мести.
И вдругъ богъ поэзіи, Аполлонъ, коснулся ея чела перстомъ своимъ. Неужели?.. Да, конечно! Безъ сомннія, у нея на Кольку будутъ тоже стихи. И нисколько не хуже давешнихъ!
О, первыя радости и муки творчества!
Ниночка нсколько разъ прорепетировала себ подъ носъ т жгучія огненныя строки, которыя она швырнетъ Кольк въ лицо, и кроткое личико ея озарилось неземной радостью: теперь Колька узнаетъ, какъ затрагивать ее.
Она сползла съ сундука и, повеселвшая, съ бодрымъ видомъ, снова вышла на крыльцо.
Теплая компанія мальчишекъ почти у самаго крыльца затяла крайне незамысловатую, но приводившую всхъ трехъ въ восторгъ игру… Именно — каждый, по очереди, приложивъ большой палецъ къ указательному, такъ, что получалось нчто въ род кольца, плевалъ въ это подобіе кольца, держа руку отъ губъ на четверть аршина. Если плевокъ пролеталъ внутри кольца, не задвъ пальцевъ, — счастливый игрокъ радостно улыбался. Если же у кого-нибудь слюна попадала на пальцы, то этотъ неловкій молодой человкъ награждался оглушительнымъ хохотомъ и насмшками. Впрочемъ, онъ не особенно горевалъ отъ такой неудачи, а вытеревъ мокрые пальцы о край блузы, съ новымъ азартомъ погружался въ увлекательную игру.
Ниночка полюбовалась немного на происходившее,потомъ поманила пальцемъ своего оскорбителя и нагнувшись съ крыльца къ нему, спросила съ самымъ невиннымъ видомъ:
— А тебя какъ зовутъ?
— А что? — подозрительно спросилъ осторожный Колька, чуя во всемъ этомъ какой-то подвохъ.
— Да ничего, ничего… Ты только скажи: какъ тебя зовутъ?
У нея было такое простодушное, наивное лицо, что Колька поддался на эту удочку.
— Ну, Колька, — прохриплъ онъ.
— А-а-а… Колька..
И быстрой скороговоркой выпалила сіяющая Ниночка:
Колька-Коленокъ,
Срый поросенокъ,
Съ горки скатился,
Подавился… грязью…
Тутъ же она бросилась въ предусмотрительно оставленную ею полуоткрытою дверь, а вслдъ ей донеслось: — Дура собачья!

II.

Немного успокоенная, побрела она къ себ въ дтскую. Нянька, разложивъ на стол какую-то матерчатую дрянь, выкраивала изъ нея рукавъ.
— Няня, дождикъ не идетъ.
— Ну, и хорошо.
— Что ты длаешь?
— Не мшай мн.
— Можно смотрть?
— Нтъ, нтъ ужъ, пожалуйста. Пойди лучше, посмотри, что длаетъ Лиза.
— А потомъ что? — покорно спрашиваетъ исполнительная Ниночка.
— А потомъ скажешь мн.
— Хорошо…
При вход Ниночки четырнадцатилтняя Лиза поспшно прячетъ подъ столъ книгу въ розовой обертк, но, разглядвъ, кто пришелъ, снова вынимаетъ книгу и недовольно говоритъ:
— Теб чего надо?
— Няня сказала, чтобы я посмотрла, что ты длаешь.
— Уроки учу. Не видишь, что ли?
— А можно мн около тебя посидть?.. Я тихо.
Глаза Лизы горятъ, да и красныя щеки еще не остыли посл книги въ розовой обертк. Ей не до сестренки.
— Нельзя, нельзя. Ты мн будешь мшать.
— А няня говоритъ, что я ей тоже буду мшать.
— Ну, такъ вотъ что… Пойди, посмотри, гд Тузикъ? Что съ нимъ?
— Да онъ, наврное, въ столовой около стола лежитъ.
— Ну, вотъ. Такъ ты пойди, посмотри, тамъ ли онъ, погладь его и дай ему хлба.
Ни одной минуты Ниночк не приходитъ въ голову, что отъ нея хотятъ избавиться. Просто ей дается отвтственное порученіе — вотъ в все.
— А когда онъ въ столовой, такъ придти къ теб и сказать? — серьезно спрашиваетъ Ниночка.
— Нтъ! Ты тогда пойди къ пап и скажи, что покормила Тузика. Вообще, посиди тамъ у него, понимаешь?..
— Хорошо…
Съ видомъ домовитой хозяйки-хлопотуньи спшитъ, Ниночка въ столовую. Гладитъ Тузика, даетъ ему хлба и потомъ озабоченно мчится къ отцу (вторая половина порученія — сообщить о Тузик отцу).
— Папа!
Папы въ кабинет нтъ.
— Папа!
Папы нтъ въ гостиной.
— Папа!
Наконецъ-то… Папа сидитъ въ комнат фрейленъ, близко наклонившись къ этой послдней, держа ея руку въ своей рук.
При появленіи Ниночки, онъ сконфуженно откидывается назадъ и говоритъ съ немного преувеличенной радостью и изумленіемъ:
— А-а! Кого я вижу! Наша многоуважаемая дочь! Ну, какъ ты себя чувствуешь, свтъ очей моихъ?
— Папа, я уже покормила Тузика хлбомъ.
— Ага… И хорошо, брать, сдлала, потому они, животныя эти, безъ пищи, тово… Ну, а теперь иди себ, голубь мой сизокрылый.
— Куда, папа?
— Ну… пойди ты вотъ куда… Пойти ты… гм!.. Пойди ты къ Лиз и узнай, что она тамъ длаетъ.
— Да я уже только была у нея. Она уроки учитъ.
— Вотъ какъ… Пріятно, пріятно.
Онъ краснорчиво глядитъ на фрейленъ, потихоньку гладить ея руку и неопредленно мямлитъ:
— Ну… въ такомъ раз… пойди ты къ этой самой… пойди ты къ няньк и погляди ты… чмъ тамъ занимается вышесказанная нянька?
— Она что-то шьетъ тамъ.
— Ага… Да постой! Ты сколько кусковъ хлба дала Тузику?
— Два кусочка.
— Эка расщедрилась! Разв такой большой песъ можетъ быть сытъ двумя кусочками? Ты ему, ангелъ мой, еще вкати… Кусочка, этакъ, четыре. Да посмотри, кстати, не грызетъ ли онъ ножку стола.
— А если грызетъ, придти и сказать теб, да? — глядя на отца свтлыми, ласковыми глазами, спрашиваетъ Ниночка.
— Нтъ, братъ, ты это не мн скажи, а этой, какъ ее… Лиз скажи. Это уже по ея департаменту. Да если есть у этой самой Лизы этакая какая-нибудь смшная книжка съ картинками, то ты ее, значить, тово… Просмотри хорошенько, а потомъ разскажешь, что ты видла. Поняла?
— Поняла. Посмотрю и разскажу.
— Да это, братъ, не сегодня. Разсказать можно и завтра. Надъ нами не каплетъ. Врно вдь?
— Хорошо. Завтра.
— Ну, путешествуй!
Ниночка путешествуетъ. Сначала въ столовую, гд добросовстно засовываетъ Тузику въ оскаленную пасть три куска хлба, потомъ въ комнату Лизы.
— Лиза! Тузикъ не грызетъ ножку стола.
— Съ чмъ тебя и поздравляю, — разсянно роняетъ Лиза, впившись глазами въ книгу.— Ну, иди себ.
— Куда идти?
— Пойди къ пап. Спроси, что онъ длаетъ?
— Да я уже была. Онъ сказалъ, чтобы ты мн книжку съ картинками показала. Ему надо все завтра разсказать…
— Ахъ ты, Господи! Что это за двчонка!.. Ну, на теб! Только сиди тихо. А то выгоню.
Покорная Ниночка опускается на скамеечку для ногъ, разворачиваетъ на колняхъ данную сестрой иллюстрированную геометрію и долго разсматриваетъ усченныя пирамиды, конусы и треугольники.
— Посмотрла, — говоритъ она черезъ полчаса, облегченно вздыхая. — Теперь что?
— Теперь? Господи! Вотъ еще неприкаянный ребенокъ. Ну, пойди на кухню, спроси у Ариши: что у насъ нынче на обдъ? Ты видла когда-нибудь, какъ картошку чистятъ?
— Нтъ…
— Ну, пойди, посмотри. Потомъ мн разскажешь.
— Что жъ… пойду.
У Ариши гости: сосдская горничная и посыльный — ‘красная шапка’.
— Ариша, скоро будешь картошку чистить? Мн надо смотрть.
— Гд тамъ скоро! И черезъ часъ не уберусь.
— Ну, я посижу, подожду.
— Нашла себ мсто, нечего сказать!.. Пойди лучше къ няньк, скажи, чтобъ она теб чего нибудь дала.
— А чего?
— Ну, тамъ она знаетъ — чего.
— Чтобъ сейчасъ дала?
— Да, да, сейчасъ. Иди себ, иди!

III.

Цлый день быстрыя ножки Ниночки переносятъ ее съ одного мста на другое. Хлопотъ уйма, порученій — по горло. И все самыя важныя, неотложныя.
Бдная ‘неприкаянная’ Ниночка.
И только къ вечеру, забредя случайно въ комнаты тети Вры, Ниночка находить настоящій привтливый пріемъ.
— А-а, Ниночка, — бурно встрчаетъ ее тетя Вра. — Тебя то мн и надо. Слушай, Ниночка… Ты меня слушаешь?
— Да, тетя. Слушаю.
— Вотъ что, милая… Ко мн сейчасъ придетъ Александръ Семенычъ. Ты знаешь его?
— Такой, съ усами?
— Вотъ именно. И ты, Ниночка… (тетя странно и тяжело дышитъ, держась одной рукой за сердце) ты, Ниночка… сиди у меня, пока онъ здсь, и никуда не уходи. Слышишь? Если онъ будетъ говорить, что теб пора спать, ты говори, что не хочешь… Слышишь?
— Хорошо. Значить, ты меня никуда не пошлешь?
— Что ты! Куда же я тебя пошлю? Наоборотъ, сиди тутъ и больше никакихъ. Поняла?.
— Барыня! Ниночку можно взять? Ей уже спать давно пора.
— Нтъ, нтъ, — она еще посидитъ со мною. Правда Александръ Семенычъ?
— Да пусть спать идетъ, чего тамъ? — говоритъ, этотъ молодой человкъ, хмуря брови…
— Нть, нтъ, я ее не пущу. Я ее такъ люблю…
И судорожно обнимаетъ тетя Вра большими теплыми руками крохотное тльце двочки, какъ утопающій, который въ послдней предсмертной борьб готовъ ухватиться даже за крохотную соломинку…
А когда Александръ Семенычъ, сохраняя угрюмое выраженіе лица, уходитъ, тетя какъ-то вся опускается, вянетъ и говорить совсмъ другимъ, не прежнимъ тономъ:
— А теперь ступай, дтка, спать. Нечего тутъ разсиживаться. Вредно…
Стягивая съ ноги чулочекъ, усталая, но довольная Ниночка думаетъ про себя, въ связи съ той молитвой, которую она только что вознесла къ небу, по настоянію няньки, за покойную мать:
— А что, если и я помру? Кто тогда все длать будетъ?

ГРАБИТЕЛЬ.

Съ переулка, около садовой калитки, черезъ нашъ заборъ на меня смотрло розовое, молодое лицо — черные глаза не мигали и усики забавно шевелились. Я спросилъ:
— Чего теб надо? Онъ ухмыльнулся.
— Собственно говоря — ничего.
— Это нашъ садъ, — деликатно намекнулъ я.
— Ты, значить, здшній мальчикъ?
— Да. А то какой же?
— Ну, какъ твое здоровье? Какъ поживаешь?
Ничмъ не могъ такъ польстить мн незнакомецъ, какъ этими вопросами. Я сразу почувствовалъ себя взрослымъ, съ которымъ ведутъ серьезный разговоръ.
— Благодарю васъ, — солидно сказалъ я, роя ногой песокъ садовой дорожки. — Поясницу что-то поламываетъ. Къ дождю, что ли!..
Это вышло шикарно. Совсмъ какъ у тетки.
— Здорово, братъ! Теперь ты мн скажи вотъ что: у тебя, кажется, должна быть сестра?
— А ты откуда знаешь?
— Ну, какъ же… У всякаго порядочнаго мальчика должна быть сестра.
— А у Мотьки Нароновича нтъ! — возразилъ я.
— Такъ Мотька разв порядочный мальчикъ? — ловко отпарировалъ незнакомецъ. — Ты гораздо лучше.
Я не остался въ долгу:
— У тебя красивая шляпа.
— Ага! Клюнуло!
— Что ты говоришь?
— Я говорю: можешь ты представить себ человка, который спрыгнулъ бы съ этой высоченной стны въ садъ?
— Ну, это, братъ, невозможно.
— Такъ знай же, о юноша, что я берусь это сдлать. Смотри-ка!
Если бы незнакомецъ не перенесъ вопроса въ область чистаго спорта, къ которому я всегда чувствовалъ родъ болзненной страсти, я, можетъ быть, протестовалъ бы противъ такого безцеремоннаго вторженія въ нашъ садъ.
Но спортъ это — святое дло.
— Гопъ! — и молодой человкъ, вскочивъ на верхушку стны, какъ птица спорхнулъ ко мн съ пятиаршинной высоты.
Это было такъ недосягаемо для меня, что я даже не завидовалъ.
— Ну, здравствуй, отроче. А что подлываеть твоя сестра? Ее, кажется, Лизой зовутъ?
— Откуда ты знаешь?
— По твоимъ глазамъ вижу.
Это меня поразило. Я плотно зажмурилъ глаза и сказалъ:
— А теперь?
Экспериментъ удался, потому что незнакомецъ, повертвшись безплодно, сознался:
— Теперь не вижу. Разъ глаза закрыты, самъ, братъ, понимаешь… Ты во что тутъ играешь, въ саду-то?
— Въ саду-то? Въ домикъ.
— Ну? Вотъ-то ловко! Покажи-ка мн твой домикъ.
Я доврчиво повелъ прыткаго молодого человка къ своему сооруженію изъ нянькиныхъ платковъ, камышевой палки и нсколькихъ досокъ, но, вдругъ, какой-то внутренній толчокъ остановилъ меня…
— О, Господи, — подумалъ я. — А вдругъ это какой нибудь воръ, который задумалъ ограбить мой домикъ, утащить все то, что было скоплено съ такимъ трудомъ и лишеніями: живая черепаха въ коробочк, ручка отъ зонтика, въ вид собачьей головы, баночка съ вареньемъ, камышевая палка и бумажный складной фонарикъ.
— А зачмъ теб? — угрюмо спросилъ я. — Я лучше пойду спрошу у мамы, можно ли теб показать?
Онъ быстро, съ нкоторымъ испугомъ, схватилъ меня за руку
— Ну, не надо, не надо, не надо! Не уходи отъ меня… Лучше не показывай своего домика, только не ходи къ мам.
— Почему?
— Мн безъ тебя будетъ скучно.
— Ты, значитъ, ко мн пришелъ?
— Конечно! Вотъ-то чудакъ! И ты еще сомнвался… Сестра Лиза дома сейчасъ?
— Дома. А что?
— Ничего, ничего. Это что за стна? Вашъ домъ?
— Да… Вотъ то окно — папина кабинета.
— Пойдемъ-ка подальше, посидимъ на скамеечк.
— Да я не хочу. Что мы тамъ будемъ длать?
— Я теб что нибудь разскажу…
— Ты загадки умешь?
— Сколько угодно! Такія загадки, что ты ахнешь.
— Трудныя?
— Да ужъ такія, что даже Лиза не отгадаетъ. У нея сейчасъ никого нтъ?
— Никого. А вотъ отгадай ты загадку, — предложилъ я, ведя его за руку въ укромный уголокъ сада. — ‘Въ одномъ боченк два пива — желтое и блое’. Что это такое?
— Гм! — задумчиво сказалъ молодой человкъ. — Вотъ такъ штука! — Не яйцо ли это будетъ?
— Яйцо…
На моемъ лиц онъ ясно увидлъ недовольство и разочарованіе: я не привыкъ, чтобы мои загадки такъ легко разгадывались.
— Ну, ничего, — успокоилъ меня незнакомецъ. — Загадай-ка мн еще загадку, авось я и не отгадаю.
— Ну, вотъ, отгадай: ‘семьдесятъ одежекъ и вс безъ застежекъ’.
Онъ наморщилъ лобъ и погрузился въ задумчивость.
— Шуба?
— Нтъ-съ, не шуба-съ!..
— Собака?
— Почему собака, — удивился я его безтолковости. — Гд же это у собаки семьдесятъ одежекъ?
— Ну, если ее, — смущенно сказалъ молодой человкъ, — въ семьдесятъ шкуръ зашьютъ.
— Для чего? — безжалостно улыбаясь, допрашивалъ я.
— Ну, мало ли… Если, скажемъ, хозяинъ чудакъ.
— Нтъ, ты, брать, не отгадалъ!

II.

Посл этого онъ понесъ совершеннйшую чушь, которая доставила мн глубокое удовольствіе:
— Велосипедъ? Море? Зонтикъ? Дождикъ?
— Эхъ, ты! — снисходительно сказалъ я. — Это кочанъ капусты.
— А, вдь, и въ самомъ дл! — восторженно крикнулъ молодой человкъ. — Это замчательно! И какъ это я раньше не догадался. А я-то думаю: море? Нтъ, не море… Зонтикъ? Нтъ, не похоже. Вотъ-то продувной братецъ у Лизы! Кстати, она сейчасъ въ своей комнат, да?
— Въ своей.
— Одна?
— Одна. Ну, что жъ ты… Загадку-то!
— Ага! Загадку? Гм… Какую же, братецъ, теб загадку? Разв эту: ‘Два кольца, два конца, а посередин гвоздикъ’.
Я съ сожалніемъ оглядлъ моего собесдника: загадка была пошлйшая, элементарнйшая, затасканная и избитая.
Но внутренняя деликатность подсказала мн неотгадывать ее сразу.
— Что же это такое? — задумчиво промолвилъ я. — Вшалка?
— Какая же вшалка, если посредин гвоздикъ, — вяло возразилъ онъ, думая о чемъ-то другомъ.
— Ну, ее же прибили къ стн, чтобы держалась.
— А два конца? Гд они?
— Костыли? — лукаво спросилъ я и вдругъ крикнулъ съ невыносимой гордостью:
— Ножницы!!.
— Вотъ, чортъ возьми! Догадался-таки! Ну, и ловкачъ же ты! А сестра Лиза отгадала бы эту загадку?
— Я думаю, отгадала бы. Она очень умная.
— И красивая, добавь. Кстати, у нея есть какіе-нибудь знакомые?
— Есть. Эльза Либкнехтъ, Милочка Одинцова, Надя…
— Нтъ, а мужчины-то. Есть?
— Есть. Одинъ тутъ къ намъ ходить.
— Зачмъ же онъ ходить?
— Онъ?
Въ задумчивости я опустилъ голову и взглядъ мой упалъ на щегольскіе лакированные ботинки незнакомца.
Я пришелъ въ восхищеніе:
— Сколько стоятъ?
— Пятнадцать рублей. Зачмъ же онъ ходитъ, а? Что ему нужно?
— Онъ, кажется, замужъ хочетъ за Лизу. Ему уже пора, онъ старый. А эти банты — завязываются, или такъ уже куплены?
— Завязываются. Ну, а Лиза хочетъ за него замужъ?
— Согни-ка ногу… Почему они не скрипятъ? Значить, не новые, — критически сказалъ я. — У кучера Матвя были новые, такъ, небось, скрипли. Ты бы ихъ смазалъ чмъ-нибудь.
— Хорошо, смажу. Ты мн скажи, отроче, а Лиз хочется за него замужъ?
Я вздернулъ плечами.
— А то какъ же! Конечно, хочется.
Онъ взялъ себя за голову и откинулся на спинку скамьи.
— Ты чего?
— Голова болитъ.
Болзни — была единственная тема, на которую я могъ говорить солидно.
— Ничего… Не съ головой жить, а съ добрыми людьми.
Это нянькино изреченіе пришлось ему, очевидно по вкусу.
— Пожалуй, ты правъ, глубокомысленный юноша. Такъ ты утверждаешь, что Лиза хочетъ за него замужъ?
Я удивился:
— А какъ же иначе?! Какъ же тутъ не хотть! Ты разв не видлъ никогда свадьбы?
— А что?
— Да, вдь, будь я женщиной, я бы каждый день женился: на груди блые цвточки, банты, музыка играетъ, вс кричатъ ура, на стол икры стоитъ вотъ такая коробка, и никто на тебя не кричитъ, если ты много сълъ. Я, братъ, бывалъ на этихъ свадьбахъ.
— Такъ ты полагаешь, — задумчиво произнесъ незнакомецъ, — что она именно поэтому хочетъ за него замужъ?
— А то почему же!.. Въ церковь дутъ въ карет, да у каждаго кучера на рук платокъ повязанъ. Подумай-ка! Жду — не дождусь, когда эта свадьба начнется.
— Я зналъ мальчиковъ, — небрежно сказалъ незнакомецъ, — до того ловкихъ, что они могли до самаго дома на одной ног доскакать…
Онъ затронулъ слабйшую изъ моихъ струнъ.
— Я тоже могу!
— Ну, что ты говоришь! Это неслыханно! Неужели доскачешь?
— Ей Богу! Хочешь?
— И по лстниц наверхъ?
— И по лстниц.
— И до комнаты Лизы?
— Тамъ ужъ легко. Шаговъ двадцать.
— Интересно было бы мн на это посмотрть… Только вдругъ ты меня надуешь?.. Какъ я проврю? Разв вотъ что… Я теб дамъ кусочекъ бумажки, а ты и доскачи съ нимъ до комнаты Лизы. Отдай ей бумажку, а она пусть черкнетъ на ней карандашемъ, хорошо ли ты доскакалъ!
— Здорово! — восторженно крикнулъ я. — Вотъ увидишь, — доскачу. Давай бумажку!
Онъ написалъ нсколько словъ на листк изъ записной книжки и передалъ мн.
— Ну, съ Богомъ. Только, если кого-нибудь другого встртишь, бумажки не показывай — все равно, тогда не поврю.
— Учи еще! — презрительно сказалъ я. — Гляди-ка!
По дорог къ комнат сестры, между двумя гигантскими прыжками на одной ног, въ голову мою забралась предательская мысль: что, если онъ нарочно придумалъ этотъ спортъ, чтобы отослать меня и, пользуясь случаемъ, обокрасть мой домикъ? Но я сейчасъ же отогналъ эту мысль. Былъ я малъ, доврчивъ и не думалъ, что люди такъ подлы. Они кажутся серьезными, добрыми, но чуть гд запахнетъ камышевой тростью, нянькинымъ платкомъ или сигарной коробкой — эти люди превращаются въ безсовстныхъ грабителей.

III.

Лиза прочла записку, внимательно посмотрла на меня и сказала:
— Скажи этому господину, что я ничего писать не буду, а сама къ нему выйду.
— А ты скажешь, что я доскакалъ на одной ног. И замть — все время на лвой.
— Скажу, скажу. Ну, бги, глупышъ, обратно.
Когда я вернулся, незнакомецъ не особенно спорилъ насчетъ отсутствія письменнаго доказательства.
— Ну, подождемъ, — сказалъ онъ. — Кстати, какъ тебя зовутъ?
— Ильюшей. А тебя?
— Моя фамилія, братецъ ты мой, Пронинъ.
Я ахнулъ.
— Ты… Пронинъ? Нищій?
Въ моей голов сидло весьма прочное представленіе о наружномъ вид нищаго: подъ рукой костыль, на единственной ног обвязанная тряпками галоша и за плечами грязная сумка, съ безформенными кусками сухого хлба.
— Нищій? — изумился Пронинъ. — Какой нищій?
— Мама недавно говорила Лиз, что Пронинъ — нищій.
— Она это говорила? — усмхнулся Пронинъ… — Она это, вроятно, о комъ нибудь другомъ.
— Конечно! — успокоился я, поглаживая рукой его лакированный ботинокъ. — У тебя братъ-то какой нибудь есть, нищій?
— Брать? Вообще, братъ есть.
— То-то мама и говорила: много, говорить, ихняго брата, нищихъ, тутъ ходитъ. У тебя много ихняго брата?..
Онъ не усплъ отвтить на этотъ вопросъ… Кусты зашевелились и между листьями показалось блдное лицо сестры.
Пронинъ кивнулъ ей головой и сказалъ:
— Знавалъ я одного мальчишку — что это былъ за пролаза — даже удивительно! Онъ могъ, напримръ, въ такой темнот, какъ теперь, отыскивать въ сирени пятерки, да какъ! Штукъ по десяти. Теперь ужъ, пожалуй, и нтъ такихъ мальчиковъ…
— Да я могу теб найти хоть сейчасъ сколько угодно. Даже двадцать!
— Двадцать? — воскликнулъ этотъ простакъ, широко раскрывая изумленные глаза… — Ну, это, милый мой что-то невроятное…
— Хочешь, найду?
— Нтъ! Я не могу даже поврить. Двадцать пятерокъ… Ну, — съ сомнніемъ покачалъ онъ головой, — пойди, поищи… Посмотримъ, посмотримъ. А мы тутъ съ сестрой тебя подождемъ…
Не прошло и часа, какъ я блестяще исполнилъ свое предпріятіе. Двадцать пятерокъ были зажаты въ моемъ потномъ, грязномъ кулак. Отыскавъ въ темнот Пронина, о чемъ-то горячо разсуждавшаго съ сестрой, я, сверкая глазами, сказалъ:
— Ну! Не двадцать? На-ка, пересчитай!
Дуракъ я былъ, что искалъ ровно двадцать. Легко могъ бы его надуть, потому что онъ даже не потрудился пересчитать мои пятерки.
— Ну, и ловкачъ же ты, — сказалъ онъ изумленно. — Прямо-таки, огонь. Такой мальчишка способенъ даже отыскать и притащить къ стн садовую лстницу.
— Большая важность! — презрительно засмялся я. — Только идти не хочется.
— Ну, не надо. Тотъ мальчишка, впрочемъ, былъ попрытчй тебя. Пребойкій мальчикъ. Онъ таскалъ лстницу, не держа ее руками, а просто зацпивши перекладиной за плечи.
— Я тоже смогу, — быстро сказалъ я. — Хочешь?
— Нтъ, это невроятно! Къ самой стн!..
— Подумаешь — трудность!
Ршительно, въ дл съ лстницей я поставилъ рекордъ: тотъ, пронинскій, мальчишка только тащилъ ее грудью, а я при этомъ, еще въ вид преміи, прыгалъ на одной ног и гудлъ, какъ пароходъ.
Пронинскій мальчишка былъ посрамленъ.
— Ну, хорошо, — сказалъ Пронинъ. — Ты удивительный мальчикъ. Однако, мн старые люди говорили, что въ сирени тройки находить трудне, чмъ пятерки..
О, глупецъ! Онъ даже и не подозрвалъ, что тройки попадаются въ сирени гораздо чаще, чмъ пятерки! Я благоразумно скрылъ отъ него это обстоятельство и сказалъ съ дланнымъ равнодушіемъ:
— Конечно, трудне. А только я могу и троекъ достать двадцать штукъ. Эхъ, что тамъ говорить! Тридцать штукъ достану!
— Нтъ, этотъ мальчикъ сведетъ меня въ могилу отъ удивленія. Ты это сдлаешь, несмотря на темноту?! О, чудо!
— Хочешь? Вотъ увидишь!
Я нырнулъ въ кусты, пробрался къ тому мсту, гд росла сирень, и углубился въ благородный спортъ.
Двадцать шесть троекъ были у меня въ рук, несмотря на то, что прошло всего четверть часа. Мн пришло въ голову, что Пронина легко поднадуть: показать двадцать шесть, а уврить его, что тридцать. Все равно, этотъ простачекъ считать не будетъ.

IV.

Простачекъ… Хорошій простачекъ! Большаго негодяя я и не видлъ. Во первыхъ, когда я вернулся, онъ исчезъ вмст съ сестрой… А, во-вторыхъ, когда я пришелъ къ своему дому, я сразу раскусилъ вс его хитрости: загадки, пятерки, тройки, похищеніе сестры и прочія штуки — все это было подстроено для того, чтобы отвлечь мое вниманіе и обокрасть мой домикъ… Дйствительно, не усплъ я подскакать къ лстниц, какъ сразу увидлъ, что около нея уже никого не было, а домикъ мой, находившійся въ трехъ шагахъ, былъ начисто ограбленъ: нянькинъ большой платокъ, камышевая палка и сигарная коробка — все исчезло. Только черепаха, исторгнутая изъ коробки, печально и сиротливо ползала возл разбитой банки съ вареньемъ…
Этотъ человкъ обокралъ меня еще больше, чмъ я думалъ, въ то время, когда разглядывалъ остатки домика: черезъ три дня пропавшая сестра явилась вмст съ Пронинымъ и, заплакавъ, призналась отцу съ матерью:
— Простите меня, но я уже вышла замужъ.
— За кого!!!
— За Григорія Петровича Пронина.
Вдвойн это было подло: они обманули меня, надсмялись надо мной, какъ надъ мальчишкой, да кром того выхватили изъ-подъ самаго носа музыку, карету, платки на рукавахъ кучеровъ и икру, которую можно было бы на свадьб сть, сколько влзетъ — все равно, никто не обращаетъ вниманія.
Когда эта самая жгучая обида зажила, я какъ-то спросилъ у Пронина:
— Сознайся, зачмъ ты приходилъ: украсть у меня мои вещи?
— Ей-Богу, не за этимъ, — засмялся онъ.
— А зачмъ взялъ платокъ, палку, коробку и разбилъ банку съ вареньемъ?
— Платкомъ укуталъ Лизу, потому что она вышла въ одномъ плать, въ коробку она положила разныя свои мелкія вещи, палку я взялъ на всякій случай, если въ переулк кто-нибудь меня замтить, а банку съ вареньемъ разбилъ нечаянно…
— Ну, ладно, — сказалъ я, длая рукой жестъ отпущенія грховъ. — Ну, скажи мн хоть какую-нибудь загадку…
— Загадку? Изволь, братецъ. Два кольца, два конца а посредин…
— Говорилъ уже! Новую скажи…
— Новую?… Гм…
Очевидно, этотъ человкъ проходилъ весь свой жизненный путь только съ одной этой загадкой въ запас. Ничего другого у него не было… Какъ такъ живутъ люди — не понимаю.
— Неужели больше ты ничего не знаешь!…
И вдругъ — нтъ! Этотъ человкъ былъ ршительно не глупъ — онъ обвелъ глазами гостиную и разразился великолпной новой, очевидно, только-что имъ придуманной загадкой:
— Стоитъ корова, мычать здорова. Хватишь ее по зубамъ — вою не оберешься.
Это былъ чудеснйшій экземпляръ загадки, совершенно меня примирившей съ хитроумнымъ шуриномъ.
Оказалось: — ‘Рояль’.

СЛАВНЫЙ РЕБЕНОКЪ

I.

Проснувшись, мальчикъ Сашка повернулся на другой бокъ и сталъ думать о промелькнувшемъ, какъ сонъ, вчерашнемъ дн.
Вчерашній день былъ для Сашки полонъ тихихъ дтскихъ радостей: во-первыхъ, онъ укралъ у квартиранта полкоробки красокъ и кисточку, затмъ, приставъ описывалъ въ гостиной мебель и, въ третьихъ съ матерью былъ какой-то припадокъ удушья… Звали доктора, пахнущаго мыломъ, приходили сосдки, вмсто скучнаго обда, Вс домашніе ли ветчину, сардины и балыкъ, а квартиранты пошли обдать въ ресторанъ — что было тоже неожиданно-любопытно и непохоже на рядъ предыдущихъ дней.
Припадокъ матери, кром перечисленныхъ веселыхъ минутъ, далъ Сашк еще и практическія выгоды: когда его послали въ аптеку, онъ утаилъ изъ сдачи двугривенный, а потомъ забралъ себ вс бумажные колпачки отъ аптечныхъ бутылочекъ и коробку изъ подъ пилюль.
Несмотря на кажущуюся вздорность увлеченія колпачками и коробочками, Сашка — прехитрый мальчикъ. Хитрость у него чисто звриная, упорная, непоколебимая. Однажды квартирантъ Возженко замтилъ, что у него пропалъ тюбикъ съ краской и кисть. Онъ сталъ запирать ящикъ съ красками въ комодъ и запиралъ ихъ, такимъ образомъ, цлый мсяцъ. И цлый мсяцъ, каждый день посл ухода квартиранта Возженко, Сашка подходилъ къ комоду и проверялъ, запертъ ли онъ? Разсчетъ у Сашки былъ простой — забудетъ же когда-нибудь Возженко запереть комодъ…
Вчера, какъ разъ, Возженко забылъ сдлать это.
Сашка, лежа, даже зажмурился отъ удовольствія и сознанія, сколько чудесъ натворитъ онъ этими красками. Потомъ Сашка вынулъ изъ подъ одяла руку и разжалъ ее: со вчерашняго дня онъ все время носилъ въ ней аптекарскій двугривенный, и спать легъ, раздвшись одной рукой.
Двугривенный, влажный, грязный былъ здсь.

II.

Налюбовавшись двугривеннымъ, Сашка вернулся къ своимъ утреннимъ длишкамъ.
Первой его заботой было узнать, что готовитъ мать ему на завтракъ. Если котлеты — Сашка подниметъ капризный крикъ и заявитъ, что, кром яицъ, онъ ничего сть не можетъ. Если же яйца — Сашка подниметъ такой же крикъ и выразитъ самыя опредленныя симпатіи къ котлетамъ и отвращеніе къ ‘этимъ паршивымъ яйцамъ’.
На тотъ случай, если мать, расщедрившись, приготовитъ и то, и другое, Сашка измыслилъ для себя недурную лазейку: онъ потребуетъ оставшіяся отъ вчерашняго пира сардины.
Мать онъ любитъ, но любовь эта странная — полное отсутствіе жалости и легкое презрніе.
Презрніе укоренилось въ немъ съ тхъ поръ, какъ онъ замтилъ въ матери черту, свойственную всмъ почти матерямъ: иногда за пустякъ, за какой-нибудь разбитый имъ бокалъ, она поднимала такой крикъ, что можно было оглохнуть. А за что-нибудь серьезное, врод позавчерашняго дла съ пуговицами, — она только переплетала свои пухлые пальцы (Сашка самъ пробовалъ сдлать это, но не выходило — одинъ палецъ оказывался лишнимъ) и восклицала съ легкимъ стономъ:
— Сашенька! Ну, что же это такое? Ну, какъ же это можно? Ну, какъ же теб не стыдно?
Даже сейчасъ, натягивая на худыя ножонки чулки, Сашка недоумваетъ, какимъ образомъ могли догадаться, что исторія съ пуговицами — дло рукъ его, Сашки, а не кого-нибудь другого?
Исторія заключалась въ томъ, что Сашка, со свойственнымъ ему азартомъ, увлекся игрой въ пуговицы… Проигравшись до тла, онъ оборвалъ съ себя все, что было можно: штанишки его держались только потому, что онъ все время надувалъ животъ и ходилъ, странно выпячиваясь. Но когда фортуна ршительно повернулась къ нему спиной, Сашка задумалъ однимъ грандіознымъ взмахомъ обогатить себя: всталъ ночью съ кроватки, обошелъ, неслышно скользя, вс квартирантскія комнаты и, вооружившись ножницами, вырзалъ вс до одной пуговицы, бывшія въ ихъ квартир.
На другой день квартиранты не пошли на службу, а мать долго, до обда, ходила по лавкамъ, подбирая пуговицы, а посл обда сидла съ горничной до вечера и пришивала къ квартирантовымъ брюкамъ и жилетамъ цлую армію пуговицъ.
— Не понимаю… Какъ она могла догадаться, что это я? — поражался Сашка, натягивая на ногу башмакъ и положивъ по этому случаю двугривенный въ ротъ.

III.

Отказъ сть приготовленныя яйца и требованіе котлетъ заняло Сашкино праздное время на полчаса.
— Почему ты не хочешь сть яйца, негодный мальчишка?
— Такъ.
— Какъ — такъ?
— Да такъ.
— Ну, такъ знай же, котлетъ ты не получишь!
— И не надо.
Сашка бьетъ наврняка. Онъ съ дланной слабостью отходитъ къ углу и садится на коверъ.
— Блдный онъ какой-то сегодня, — думаетъ сердобольная мать.
— Сашенька, милый, ну, скушай же яйца!
Мама проситъ.
— Не хочу! Сама шь.
— А, чтобъ ты пропалъ, болванъ! Вотъ выростила идіота…
Мать встаетъ и отправляется на кухню.
Съвъ котлету, Сашка съ головой окунается въ омутъ мелкихъ и крупныхъ длъ.
Озабоченный, идетъ онъ прежде всего въ корридоръ и, открывъ сундучокъ горничной Лизаветы, плюетъ въ него. Это за то, что она вчера два раза толкнула его и пожалла замазки, оставшейся посл стекольщиковъ.
Свершивъ актъ правосудія, идетъ на кухню, и хнычетъ, чтобы ему дали пустую баночку и сахару.
— Для чего теб?
— Надо.
— Да для чего?
— Надо!
— Надо, надо… А для чего надо? Вотъ — не дамъ.
— Дай, дура! А то матери разскажу, какъ ты вчера изъ графина для солдата водку отливала… Думаешь не видлъ?
— На, чтобъ ты пропалъ!
Желаніе кухарки исполняется: Сашка исчезаетъ. Онъ сидитъ въ ванной и ловитъ на пыльномъ окн мухъ.
Наловивъ въ баночку, доливаетъ водой, насыпаетъ сахаръ и долго взбалтываетъ эту странную настойку, назначеніе которой для самого изобртателя загадочно и неизвстно.
До обда еще далеко. Сашка ршаетъ пойти посидть къ квартиранту Григорію Ивановичу, который находится дома и что-то пишетъ.
— Здравствуйте, Григориванычъ, — сладенькимъ тонкимъ голоскомъ привтствуетъ его Сашка.
— Пошелъ, пошелъ вонъ. Мшаешь только.
— Да я здсь посижу. Я не буду мшать.
У Сашки опредленныхъ плановъ пока нтъ, и все можетъ зависть только отъ окружающихъ обстоятельствъ: можетъ быть, удастся, когда квартирантъ отвернется, стащить перо или нарисовать на написанномъ смшную рожу, или сдлать что-либо другое, что могло бы на весь день укрпить въ Сашк хорошее расположеніе духа.
— Говорю теб — убирайся!
— Да что я вамъ мшаю, что ли?
— Вотъ я тебя сейчасъ за уши, да за дверь… Ну?
— Ма-ама-а!!! — жалобно кричитъ Сашка, зная, что мать въ сосдней комнат.
— Что такое? — слышится ея голосъ.
— Тш!.. Чего ты кричишь, — шипитъ квартирантъ, зажимая Сашк ротъ. — Я же тебя не трогаю. Ну, молчи,молчи, милый мальчикъ…
— Ма-а-ма! Онъ меня прогоняетъ!
— Ты, Саша, мшаешь Григорію Ивановичу, — входитъ мать. — Онъ вамъ, вроятно, мшаетъ?
— Нтъ, ничего, — помилуйте, — морщится квартирантъ. — Пусть сидитъ.
— Сиди, Сашенька, только смирненько.
— Черти бы тебя подрали съ твоимъ Сашенькой — думаетъ квартирантъ, а вслухъ говоритъ:
— Бойкій мальчуга! Хе-хе! Общество старшихъ любитъ…
— Да, ужъ онъ такой, — подтверждаетъ мать.

IV.

За обдомъ Сашк — сплошной праздникъ.
Онъ бракуетъ вс блюда, вмшивается въ разговоры, болтаетъ ногами, руками, головой и, когда результатомъ соединенныхъ усилій его конечностей является опрокинутая тарелка съ супомъ, онъ считаетъ, что убилъ двухъ зайцевъ: избавился отъ ненавистной жидкости и внесъ въ среду обдающихъ веселую, шумную суматоху.
— Я котлетъ не желаю!
— Почему?
— Они съ волосами.
— Что ты врешь! Не хочешь? Ну, и пухни съ голоду.
Сашка, заинтересованный этой перспективой, отодвигаетъ котлеты и, притихшій, сидитъ, ни до чего не дотрогиваясь, минутъ пять. Потомъ ршивъ, что наголодался за этотъ промежутокъ достаточно — пробуетъ потихоньку животъ: не распухъ ли?
Такъ какъ животъ нормаленъ, то Сашка даетъ себ слово когда-нибудь на свобод заняться этимъ вопросомъ серьезне — голодать до тхъ поръ, пока не вспухнетъ, какъ гора.

V.

Обдъ конченъ, но бсъ хлопотливости, по прежнему, не покидаетъ Сашки.
До отхода ко сну нужно успть еще зайти къ Григорію Ивановичу и вымазать саломъ вс стальныя перья на письменномъ стол (идея, родившаяся во время визита), а потомъ, не позабыть бы украсть для сапожникова Борьки папиросъ и вылить баночку съ мухами въ Лизаветинъ сундукъ за то, что толкнула.
Даже улегшись спать, Сашка лелетъ и обдумываетъ послдній планъ: выждавши, когда вс заснутъ, — пробраться въ гостиную и отрзать красныя сургучныя печати, висящія на ножкахъ столовъ, креселъ и на картинахъ…
Он очень и очень пригодятся Сашк.

РОЖДЕСТВЕНСКІЙ ДЕНЬ У КИНДЯКОВЫХЪ.

Одиннадцать часовъ. Утро морозное, но въ комнат тепло. Печь весело гудитъ и шумитъ, изрдка потрескивая и выбрасывая на желзный листъ, прибитый къ полу на этотъ случай, цлый снопъ искръ. Неровный отблескъ огня уютно бгаетъ по голубымъ обоямъ.
Вс четверо дтей Киндяковыхъ находятся въ праздничномъ, сосредоточенно-торжественномъ настроеніи. Всхъ четверыхъ праздникъ будто накрахмалилъ, и они тихонько сидятъ, боясь пошевелиться, стсненныя въ новыхъ платьицахъ и костюмчикахъ, начисто вымытыя и причесанныя.
Восьмилтній Егорка услся на скамеечк у раскрытой печной дверки и, не мигая, вотъ уже полчаса смотритъ на огонь.
На душу его сошло тихое умиленіе: въ комнат тепло, новые башмаки скрипятъ такъ, что лучше всякой музыки, и къ обду пирогъ съ мясомъ, поросенокъ и желе.
Хорошо жить. Только бы Володька не билъ и, вообще, не задвалъ его. Эготъ Володька — прямо какое-то мрачное пятно на безпечальномъ существованіи Егорки.
Но Володьк — двнадцатилтнему ученику городского училища — не до своего кроткаго меланхоличнаго брата. Володя тоже всей душой чувствуетъ праздникъ и на душ его свтло.
Онъ давно уже сидитъ у окна, стекла котораго морозъ украсилъ затйливыми узорами, — и читаетъ.
Книга — въ старомъ, потрепанномъ, видавшемъ виды переплет, и называется она: ‘Дти капитана Гранта’. Перелистывая страницы, углубленный въ чтеніе Володя, нтъ-нтъ, да и посмотритъ со стсненнымъ сердцемъ: много ли осталось до конца? Такъ горькій пьяница съ сожалніемъ разсматриваетъ на свтъ остатки живительной влаги въ графинчик.
Проглотивъ одну главу, Володя обязательно сдлаетъ маленькій перерывъ: потрогаетъ новый лакированный поясъ, которымъ подпоясана свженькая ученическая блузка, полюбуется на свжій изломъ въ брюкахъ и въ сотый разъ ршитъ, что нтъ красиве и изящне человка на земномъ шар, чмъ онъ.
А въ углу, за печкой, тамъ, гд виситъ платье мамы,примостились самые младшіе Киндяковы… Ихъ двое: Милочка (Людмила) и Карасикъ (Костя). Они, какъ тараканы, выглядываютъ изъ своего угла и все о чемъ-то шепчутся.
Оба еще со вчерашняго дня уже ршили эмансипироваться и зажить своимъ домкомъ. Именно — накрыли ящичекъ изъ-подъ макаронъ носовымъ платкомъ и разставили на этомъ стол крохотныя тарелочки, на которыхъ аккуратно разложены: два кусочка колбасы, кусочекъ сыру, одна сардинка и нсколько карамелекъ. Даже дв бутылочки изъ-подъ одеколона украсили этотъ торжественный столъ: въ одной — ‘церковное’ вино, въ другой — цвточекъ, — все, какъ въ первыхъ домахъ.
Оба сидятъ у своего стола, поджавши ноги и не сводятъ восторженныхъ глазъ съ этого произведенія уюта и роскоши.
И только одна ужасная мысль грызетъ ихъ сердца что, если Володька обратитъ вниманіе на устроенный ими столъ? Для этого прожорливаго дикаря нтъ ничего святого: сразу налетитъ, однимъ движеніемъ опрокинетъ себ въ ротъ колбасу, сыръ, сардинку и улетитъ, какъ ураганъ, оставивъ позади себя мракъ и разрушеніе.
— Онъ читаетъ, — шепчетъ Карасикъ.
— Пойди, поцлуй ему руку… Можетъ, тогда не тронетъ. Пойдешь?
— Сама пойди, — сипитъ Карасикъ. — Ты двочта. Буквы ‘к’ Карасикъ не можетъ выговорить. Это для него закрытая дверь. Онъ даже имя свое произноситъ такъ:
— Тараситъ.
Милочка со вздохомъ встаетъ и идетъ съ видомъ хлопотливой хозяйки къ грозному брату. Одна изъ его рукъ лежитъ на краю подоконника, Милочка тянется къ ней, къ этой загрубвшей отъ возни со снжками, покрытой рубцами и царапинами отъ жестокихъ битвъ, страшной рук… Цлуетъ свжими розовыми губками.
И робко глядитъ на ужаснаго человка.
Эта умилостивительная жертва смягчаетъ Володино сердце. Онъ отрывается отъ книги:
— Ты что, красавица? Весело теб.
— Весело.
— То-то. А ты вотъ такіе пояса видала?
Сестра равнодушна къ эффектному виду брата, но чтобы подмазаться къ нему, хвалитъ:
— Ахъ, какой поясъ! Прямо прелесть!..
— То то и оно. А ты понюхай, чмъ пахнетъ.
— Ахъ, какъ пахнетъ!!! Прямо — кожей.
— То-то и оно.
Милочка отходитъ въ свой уголокъ и снова погружается въ нмое созерцаніе стола. Вздыхаетъ… Обращается къ Карасику:
— Поцловала.
— Не дерется?
— Нтъ. А тамъ окно такое замерзнутое.
— А Егорта стола не тронетъ? Пойди, и ему поцлуй руту.
— Ну, вотъ еще! Всякому цловать. Чего недоставало!
— А если онъ на столъ наплюнетъ?
— Пускай, а мы вытиремъ.
— А если на толбасу наплюнетъ?
— А мы вытиремъ. Не бойся, я сама съмъ. Мн не противно.
Въ дверь просовывается голова матери.
— Володенька! Къ теб гость пришелъ, товарищъ.
Боже, какое волшебное измненіе тона! Въ будніе дни разговоръ такой: ‘Ты что же это, дрянь паршивая, съ курями клевалъ, что ли? Гд въ чернила убрался? Вотъ придетъ отецъ, скажу ему — онъ теб пропишетъ ижицу. Сынъ, а хуже босявки!’
А сегодня маминъ голосъ — какъ флейта. Вотъ это праздничекъ!
Пришелъ Коля Чебурахинъ.
Оба товарища чувствуютъ себя немного неловко въ этой атмосфер праздничнаго благочинія и торжественности.
Странно видть Волод, какъ Чебурахинъ шаркнулъ ножкой, здороваясь съ матерью и какъ представился созерцателю — Егорк:
— Позвольте представиться, Чебурахинъ. Очень пріятно.
Какъ все это необычно! Володя привыкъ видть Чебурахина въ другой обстановк, и манеры Чебурахина, обыкновенно, были иныя.
Чебурахинъ, обыкновенно, ловилъ на улиц зазвавшагося гимназистика, грубо толкалъ его въ спину и сурово спрашивалъ:
— Ты чего задаешься?
— А что? — въ предсмертной тоск шепталъ робкій ‘карандашъ’. — Я ничего.
— Вотъ теб и ничего! По морд хочешь схватить?
— Я вдь васъ не трогалъ, я васъ даже не знаю.
— Говори: гд я учусь? — мрачно и величественно спрашивалъ Чебурахинъ, указывая на потускнвшій, полуоборванный гербъ на фуражк.
— Въ городскомъ.
— Ага! Въ городскомъ! Такъ почему же ты, мразь несчастная, не снимаешь передо мной шапку? Учить нужно?
Ловко сбитая Чебурахинымъ гимназическая фуражка летитъ въ грязь. Оскорбленный, униженный гимназистъ горько рыдаетъ, а Чебурахинъ, удовлетворенный, ‘какъ тигръ (его собственное сравненіе) крадется’ дальше.
И вотъ теперь этотъ страшный мальчикъ, еще боле страшный, чмъ Володя, — вжливо здоровается съ мелкотой, а когда Володина мать спрашиваетъ его фамилію и чмъ занимаются его родители, яркая горячая краска заливаетъ нжныя, смуглыя, какъ персикъ, Чебурахинскія щеки.
Взрослая женщина бесдуетъ съ нимъ, какъ съ равнымъ, она приглашаетъ садиться! Поистин, это Рождество длаетъ съ людьми чудеса!
Мальчики садятся у окна и, сбитые съ толку необычностью обстановки, улыбаясь, поглядываютъ другъ на друга.
— Ну, вотъ хорошо, что ты пришелъ. Какъ поживаешь?
— Ничего себ, спасибо. Ты что читаешь?
— ‘Дети капитана Гранта’. Интересная!
— Дашь почитать?
— Дамъ. А у тебя не порвутъ?
— Нтъ, что ты! (Пауза). А я вчера одному мальчику по морд далъ.
— Ну?
— Ей Богу. Накажи меня Богъ, далъ. Понимаешь, иду я по Слободк, ничего себ не думаю, а онъ ка-акъ мн кирпичиной въ ногу двинетъ! Я ужъ тутъ не стерплъ. Кэ-экъ ахну!
— Посл Рождества надо пойти на Слободку бить мальчишекъ. Врно?
— Обязательно пойдемъ. Я резину для рогатки купилъ. (Пауза). Ты бизонье мясо лъ когда-нибудь?
Волод смертельно хочется сказать: ‘лъ’. Но никакъ невозможно… Вся жизнь Володи прошла на глазахъ Чебурахина, и такое событіе, какъ потребленіе въ пищу бизоньяго мяса, никакъ не могло бы пройти незамченнымъ въ ихъ маленькомъ городк.
— Нтъ, не лъ. А, наврное, вкусное. (Пауза).Ты бы хотлъ быть пиратомъ?
— Хотлъ. Мн не стыдно. Все равно, пропащій человкъ…
— Да и мн не стыдно. Что-жъ, пиратъ такой же человкъ, какъ другіе. Только что грабить.
— Понятно! Зато приключенія. (Пауза). А позавчера я одному мальчику тоже по зубамъ далъ. Что это, въ самомъ дл, такое?! Наябедничалъ на меня тетк, что курю. (Пауза). А австралійскіе дикари мн не симпатичны, знаешь! Африканскіе негры лучше.
— Бушмены. Они привязываются къ блымъ.
А въ углу бушменъ Егорка уже, дйствительно,привязался къ блымъ:
— Дай конфету, Милка, а то на столъ плюну.
— Пошелъ, пошелъ! Я мам скажу.
— Дай конфету, а то плюну.
— Ну, и плюй. Не дамъ.
Егорка исполняетъ свою угрозу и равнодушно отходитъ къ печк. Милочка стираетъ передничкомъ съ колбасы плевокъ и снова аккуратно укладываетъ ее на тарелку. Въ глазахъ ея долготерпніе и кротость.
Боже, сколько въ дом враждебныхъ элементовъ… Такъ и приходится жить — при помощи ласки, подкупа и униженія.
— Этотъ Егорка меня смшитъ, — шепчетъ она Карасику, чувствуя нкоторое смущеніе.
— Онъ дуратъ. Татъ будто это его тонфеты.
А къ обду приходятъ гости: служащій въ пароходств Челибевъ съ женой и дядя Акимъ Семенычъ. Вс сидятъ, тихо перебрасываясь односложными словами, до тхъ поръ, пока не услись за столъ.
За столомъ шумно.
— Ну, кума, и пирогъ! — кричитъ Челибевъ. — Всмъ пирогамъ пирогъ.
— Гд ужъ тамъ! Я думала, что совсмъ не выйдетъ. Такія паршивыя печи у этомъ город, что хоть на грубк пеки.
— А поросенокъ! — восторженно кричитъ Акимъ, котораго вс немного презираютъ за его бдность и восторженность. — Это жъ не поросенокъ, а чортъ знаетъ что такое.
— Да, и подумайте: такой поросенокъ, что тутъ и смотрть нечего — два рубли!! Съ ума они посходили тамъ на базар, чи што! Кура — рубль, а къ индюшкамъ приступу нтъ! И что оно такое будетъ дальше, прямо неизвстно.
Въ конц обда произошелъ инцидентъ: жена Чилибева опрокинула стаканъ съ краснымъ виномъ и залила новую блузку Володи, сидвшаго подл.
Киндяковъ-отецъ сталъ успокаивать гостью, а Киндякова-мать ничего не сказала… Но по лицу ея было видно, что если бы это было не у нея въ дом, и былъ бы не праздникъ — она бы взорвалась отъ гнва и обиды за испорченное добро — какъ пороховая мина.
Какъ воспитанная женщина, какъ хозяйка, понимающая, что такое хорошій тонъ, — Киндякова-мать предпочла накинуться на Володю:
— Ты чего тутъ подъ рукой разслся! И что это за паршивыя такія дти, они готовы мать въ могилу заколотить. Полъ, кажется, — и ступай. Разслся, какъ городская голова! До неба скоро вырастешь, а все дуракомъ будешь. Только въ книжки свои носъ совать мастеръ!
И сразу потускнлъ въ глазахъ Володи весь торжественный праздникъ, все созерцательно-восторженное настроеніе… Блуза украсилась зловщимъ темнымъ пятномъ, душа оскорблена, втоптана въ грязь въ присутствіи постороннихъ лицъ, и главное — товарища Чебурахина, который тоже сразу потерялъ весь свой блескъ и очарованіе необычности.
Хотлось встать, уйти, убжать куда-нибудь. Встали, ушли, убжали. Оба. На Слободку.
И странная вещь: не будь темнаго пятна на блузк — все кончилось бы мирной прогулкой по тихимъ рождественскимъ улицамъ.
Но теперь, какъ ршилъ Володя, ‘терять было нечего’.
Дйствительно, сейчасъ же встртили трехъ гимназистовъ-второклассниковъ.
— Ты чего задаешься? — грозно спросилъ Володя одного изъ нихъ.
— Дай ему, дай, Володька! — шепталъ сбоку Чебурахинъ.
— Я не задаюсь, — резонно возразилъ гимназистикъ. — А вотъ ты сейчасъ макаронъ получишь.
— Я?
Въ голос Володи сквозило непередаваемое презрніе.
— Я? Кто васъ несчастныхъ, отъ меня, отнимать будетъ?
— Самъ, форсила несчастная!
— Эхъ! — крикнулъ Володя (все равно, блуза уже не новая!), лихимъ движеніемъ сбросилъ съ плечъ пальто и размахнулся
А отъ угла переулка уже бжали четыре гимназиста на подмогу своимъ.
— Что жъ они, сволочи паршивыя, семь человкъ на двухъ! — хрипло говорилъ Володя, еле шевеля распухшей, будто чужой губой и удовлетворенно поглядывая на друга затекшимъ глазомъ. — Нтъ ты, братъ, попробуй два на два… Врно?
— Понятно.
И остатки праздничнаго настроенія сразу исчезли — его смнили обычныя будничныя дла и заботы.

ВЕЧЕРОМЪ.

Посвящаю Лид Терентьевой.

Подперевъ руками голову, я углубился въ ‘Исторію французской революціи’, и забылъ все на свт.
Сзади меня потянули за пиджакъ. Потомъ поцарапали ногтемъ по спин. Потомъ подъ мою руку была просунута глупая морда деревянной коровы. Я длалъ видъ, что не замчаю этихъ ухищреній. Сзади прибгли къ безуспшной попытк сдвинуть стулъ. Потомъ сказали:
— Дядя!
— Что теб Лидочка?
— Что ты длаешь?
Съ маленькими дтьми я принимаю всегда преглупый тонъ.
— Я читаю, дитя мое, о тактик жирондистовъ.
Она долго смотритъ на меня.
— А зачмъ?
— Чтобы бросить яркій лучъ аналитическаго метода на неясности тогдашней конъюнктуры.
— А зачмъ?
— Для расширенія кругозора и пополненія мозга срымъ веществомъ.
— Срымъ?
— Да. Это патологическій терминъ.
— А зачмъ?
У нея дьявольское терпніе. Свое ‘а зачмъ’, она можетъ задавать тысячу разъ.
— Лида! Говори прямо: Что теб нужно? Запирательство только усилитъ твою вину.
Женская непослдовательность. Она, вздыхая, отвчаетъ:
— Мн ничего не надо. Я хочу посмотрть картинки.
— Ты, Лида, — вздорная, пустая женщина. Возьми журналъ и бги въ паническомъ страх въ горы.
— И потомъ, я хочу сказку.
Около ея голубыхъ глазъ и свтлыхъ волосъ ‘Исторія революціи’ блднетъ.
— У тебя, милая, спросъ превышаетъ предложеніе. Это не хорошо. Разскажи лучше ты мн.
Она карабкается на колни и цлуетъ меня въ шею.
— Надолъ ты мн, дядька, со сказками. Разскажи, да разскажи. Ну, слушай… Ты про Красную Шапочку не знаешь?
Я длаю изумленное лицо.
— Первый разъ слышу.
— Ну, слушай… Жила была Красная Шапочка…
— Виноватъ… Не можешь ли ты указать точно ея мстожительство? Для уясненія, при развитіи фабулы.
— А зачмъ?
— Гд она жила?!
Лида задумывается и указываетъ единственный городъ, который она знаетъ:
— Въ этомъ… Въ Симферопол.
— Прекрасно!
Я сгораю отъ любопытства слушать дальше.
— …Взяла она маслецо и лепешечку и пошла черезъ лсъ къ бабушк…
— Состоялъ ли лсъ въ частномъ владніи или составлялъ казенную собственность?
Чтобы отвязаться, она сухо бросаетъ:
— Казенная. Шла, шла, вдругъ изъ лсу волкъ!
— По латыни — Lupus.
— Что?
— Я спрашиваю: большой волкъ?
— Вотъ такой. И говоритъ ей…Она морщитъ носъ и рычитъ:
— Кррасная Шапочка… Куда ты идешь?
— Лида! Это неправда! Волки не говорятъ. Ты обманываешь своего стараго, жалкаго дядьку.
Она страдальчески закусываетъ губу.
— Я больше не буду разсказывать сказки.мн стыдно.
— Ну, я теб разскажу. Жилъ-былъ мальчикъ…
— А гд онъ жилъ? — ехидно спрашиваетъ она.
— Онъ жилъ у Западныхъ отроговъ Урала. Какъ-то папа взялъ его и понесъ въ садъ, гд росли яблоки. Посадилъ подъ деревомъ, а самъ влзъ на дерево рвать яблоки. Мальчикъ и спрашиваетъ: ‘папаша… яблоки имютъ лапки?’ — ‘Нтъ, милый’ — ‘Ну, значитъ, я жабу слопалъ!’
Разсказъ идіотскій, нелпый, подслушанный мной однажды у полупьяной няньки. Но на Лиду онъ производитъ потрясающее впечатлніе.
— Ай! Сълъ жабу?
— Представь себ. Очевидно, притупленіе вкусовыхъ сосочковъ. А теперь ступай. Я буду читать.
Минутъ черезъ двадцать знакомое дерганіе за пиджакъ, легкое царапаніе ногтемъ и шопотъ:
— Дядя! Я знаю сказку.
Отказать ей трудно. Глаза сіяютъ, какъ звздочки, и губки топырятся такъ смшно…
— Ну, ладно. Излей свою наболвшую душу.
— Сказка! Жила-была двочка. Взяла ее мама въ садъ, гд росли, эти самыя… груши. Влзла на дерево, а двочка подъ грушей сидитъ. Хорошо-о. Вотъ двочка и спрашиваетъ: ‘мама! груши имютъ лапки?’ — ‘Нтъ, дтка’ — ‘Ну, значитъ, я курицу слопала!’
— Лидка! Да вдь это моя сказка!
Дрожа отъ восторга, она машетъ на меня руками и кричитъ:
— Нтъ, моя, моя, моя! У тебя другая.
— Лида! Знаешь ты, что это — плагіатъ? Стыдись!
Чтобы замять разговоръ, она проситъ:
— Покажи картинки.
— Ладно. Хочешь я найду въ журнал твоего жениха?
— Найди.
Я беру старый журналъ, отыскиваю чудовище, изображающее гоголевскаго Вія, и язвительно преподношу его двочк.
— Вотъ твой женихъ.
Въ ужас она смотритъ на страшилище, а затмъ, скрывъ горькую обиду, говоритъ съ притворной лаской:
— Хорошо-о… Теперь дай ты мн книгу — я твоего жениха найду.
— Ты хочешь сказать: невсту?
— Ну, невсту.
Опять тишина. Влзши на диванъ, Лида тяжело дышетъ и все перелистываетъ книгу, перелистываетъ…
— Пойди сюда, дядя, — неувренно подзываетъ она. — Вотъ твоя невста…
Палецъ ея робко ложится на корявый стволъ старой растрепанной ивы.
— Э, нтъ, милая. Какая же это невста? Это дерево. Ты поищи женщину пострашне.
Опять тишина и частый шорохъ переворачиваемыхъ листовъ. Потомъ тихій, тонкій плачъ.
— Лида, Лидочка… Что съ тобой?
Едва выговаривая отъ обильныхъ слезъ, она бросается ничкомъ на книгу и горестно кричитъ:
— Я не могу… найти… для тебя… страшную… невсту.
Пожавъ плечами, сажусь за революцію, углубляюсь въ чтеніе. Тишина… Оглядываюсь.
Съ непросохшими глазами, Лида держитъ передъ собой дверной ключъ и смотритъ на меня въ его отверстіе. Ее удивляетъ, что, если ключъ держать къ глазу близко, то я виденъ весь, а если отодвинуть, то только кусокъ меня.
Кряхтя, она сползаетъ съ дивана, приближается ко мн и смотритъ въ ключъ на разстояніи вершка отъ моей спины.
И въ глазахъ ея сіяетъ неподдльное изумленіе и любопытство передъ неразршимой загадкой природы.

ДТВОРА.

Существуетъ такая рубрика шутокъ и остротъ, которая занимаетъ очень видное мсто на страницахъ юмористическихъ журналовъ, — рубрика, безъ которой не обходится ни одинъ самый маленькій юмористическій отдлъ въ газет.
Рубрика эта — ‘наши дти’.
Соль остротъ ‘наши дти’ всегда въ томъ, что вотъ, дескать, какія ужасныя пошли нынче дти, какъ міръ измнился и какъ ребята постепенно длаются совершенно невыносимыми, ставя своихъ родителей и знакомыхъ въ ужасное положеніе.
Обыкновенно, остроты ‘наши дти’ фабрикуются по одному и тому же методу:
— Бабушка, ты видла Лысую гору?
— Нтъ, милый.
— А какъ же папа говорилъ вчера, ты сущая вдьма?
Или:
— Володя, поцлуй маму, — говоритъ папа. — Поблагодари ее за обдъ.
— А почему, — говоритъ Володя, — вчера дядя Гриша цловалъ въ будуар маму передъ обдомъ?
Или совсмъ просто:
— Дядя, ты лысый дуракъ?
— Что ты, Лизочка!
— Ну, да, мама. Ты сама же вчера сказала пап, что дядя — лысый дуракъ.
Бываютъ сюжеты настолько затасканные, что они уже перестаютъ быть затасканными, перестаютъ быть ‘дурнымъ тономъ литературы’. Таковъ сюжетъ ‘наши дти’.
Поэтому, я и хочу разсказать сейчасъ исторію о ‘нашихъ дтяхъ’.
Отъ праздничныхъ расходовъ, отъ покупокъ разныхъ гусей, сапогъ, сардинъ, новаго самовара, икры и браслетки для жены — у чиновника Плшихина осталось немного денегъ.
Онъ остановился у витрины игрушечнаго магазина и, разглядывая игрушки, подумалъ:
‘Куплю-ка я что-нибудь особенное своему Ваньк. Этакое что-нибудь съ заводомъ и пружиной!’
Зашелъ въ магазинъ.
— Дайте что-нибудь этакое для мальчишки восьми-девяти лтъ?
Когда ему показали нсколько игрушекъ, онъ пришелъ въ восторгъ отъ искусно сдланнаго жокея на собак: собака перебирала ногами, а жокей качался взадъ и впередъ и натягивалъ возжи, какъ живой. Долго смотрлъ на него Плшихинъ, смялся, удивлялся и просилъ завести снова и снова.
Возвращаясь, ногъ подъ собой не чувствовалъ отъ радости, что напалъ на такую прекрасную вещь.
Дома, раздвшись и проходя мимо дтской, услышалъ голоса. Пріостановился…
— О чемъ тамъ они совщаются? Мечтаютъ, наврное, ангелочки, о сюрпризахъ, гадаютъ, какіе кому достанутся подарки… Обуреваемы любопытствомъ — будетъ ли елка… О, золотое дтство!
Разговаривали трое: Ванька, Вова и Лидочка.
— Я все-таки, — говорилъ Ванька, — стою за то, чтобы ихъ не огорчать. Елку хотятъ устроить? Пусть! Картонажами ее увшать хотятъ — пусть забавляются. Но я думаю, что съ нашей стороны требуется все-таки самая простая деликатность: мы должны сдлать видъ, что намъ это нравится, что намъ весело, что мы въ восторг. Ну… можно даже попрыгать вокругъ елки и състь пару леденцовъ.
— А по-моему, просто, — сказалъ прямолинейный Вова, — нужно выразить настоящее отношеніе къ этой пошлйшей елк и ко всему тому, что отдаетъ сюсюканьемъ и благоглупостями нашихъ родителей. Къ чему это? Разъ это тоска…
— Милый мой! Ты забываешь о традиціи. Теб-то легко сказать, а отецъ, можетъ быть, изъ-за этого цлую ночь спать не будетъ, онъ съ дтства привыкъ къ этому, безъ этого ему Рождество не въ Рождество. Зачмъ же безъ толку огорчать старика…
— И смшно, и противно, — усмхнулся Вова, — какъ это они нынче устраивали елку: заперлись въ гостиной, клеютъ какіе-то картонажи, фонарики. Зачмъ? Что такое! Когда я, нарочно, спросилъ, что тамъ длается, тетя Нина отвтила: ‘Тамъ мам шьютъ новое платье!…’ Секретъ полишинеля!… Вс засмялись.
— Братцы! — умоляюще сказалъ добросердечный Ванька. — Во всякомъ случа, ради Бога, не показывайте вида. Вы смотрите-ка, какъ я себя буду вести — безъ неумренныхъ восторговъ, безъ переигрыванія, но просто сдлаю видъ, что я умиленъ, что у меня блестятъ глазки и сердце бьется отъ восторга. Сдлайте это и вы: порадуемъ стариковъ.
Плшихинъ открылъ дверь и вошелъ въ дтскую сдлавъ видъ, что онъ ничего не слышалъ.
— Здравствуйте, дтки! Ваня, погляди-ка, какой я теб подарочекъ принесъ! Съ ума сойти можно!
Онъ развернулъ бумагу и пустилъ въ ходъ жокея верхомъ на собак.
— Очень мило! — сказалъ Ваня, захлопавъ въ ладоши. — Какъ живой! Спасибо, папочка.
— Теб это нравится?
— Конечно! Почему же бы этой игрушк мн не нравиться? Сработана на диво, въ замысл и механик много остроумія, выдумки. Очень, очень мило.
— Ваничка!!..
— Что такое?
— Милый мой! Ну, я тебя люблю — ну, будь же и ты со мной откровененъ… Скажи мн, какъ ты находишь эту игрушку и почему у тебя такой странный тонъ?
Ванька смущенно опустилъ голову.
— Видишь ли, папа…. Если ты позволишь мн быть откровеннымъ, я долженъ сказать теб: ты совершенно не знаешь психологіи ребенка, его вкусовъ и влеченій (о, конечно, я не о себ говорю и не о Вов — о присутствующихъ не говорятъ). По моему, ребенку нужна игрушка примитивная, какой нибудь обрубокъ или тряпочная кукла, безъ носа и безъ глазъ, потому что ребенокъ большой фантазеръ и любитъ имть работу для своей фантазіи, надляя куклу всми качествами, которыя ему придутъ въ голову, а тамъ, гд за него все уже представлено мастеромъ, договорено механикомъ — тамъ уму его и фантазіи работать не надъ чмъ. Взрослые все время упускаютъ это изъ вида и, даря дтямъ игрушки, восхищаются ими больше сами, потому что фантазія ихъ суше, изощренне и можетъ питаться только чмъ-то, доходящимъ до полной иллюзіи природы, мастерской поддлки подъ эту природу.
Понуривъ голову, молча, слушалъ сына чиновникъ Плшихинъ.
— Такъ… Та-акъ! И елка, значитъ, какъ ты говорилъ давеча, тоже традиція, которая нужне взрослымъ,чмъ ребятамъ?
— Ахъ, ты слышалъ?… Ну, что же длать!… Во всякомъ случа, мы настолько деликатны, что ни за что не дали бы вамъ почувствовать той пошлой фальши и того вашего смшного положенія, которыя для посторонняго ума такъ замтны…
Чиновникъ Плшихинъ прошелся по комнат раза три, задумавшись. Потомъ круто повернулся къ сыну и сказалъ:
— Раздвайся! Сейчасъ счь тебя буду.
На губахъ Ваньки промелькнула страдальческая гримаса.
— Пожалуйста… На твоей сторон сила — я знаю! И я понимаю, что то, что ты хочешь сдлать — нужне и важне не для меня, а, главнымъ образомъ, для тебя. Не буду, конечно, говорить о дикости, о некультурности и скудости такого аргумента при спор, какъ сченіе, драка… Это общее мсто. И если хочешь — я даже тебя понимаю и оправдываю… Ты усталъ, заработался, измотался, истратился, у тебя настроеніе подавленное, сердитое, скверное… Нужно на комъ-нибудь сорвать злость — на мн, или на другомъ — все равно! Ну, что жъ, — разъ мн выпало на долю стать объектомъ твоего дурного настроенія — я покоряюсь и, добавлю, даже не сержусь. ‘Понять, — сказалъ философъ, — значитъ, простить’.
Старикъ Плшихинъ неожиданно вскочилъ со стула, махнулъ рукой, снялъ пиджакъ, жилетъ и легъ на коверъ.
— Что съ тобой, папа? Что ты длаешь?
— Ски ты меня, что ужъ тамъ! — сказалъ чиновникъ Плшихинъ и тихо заплакалъ.
Во имя правды, во имя логики, во имя любви къ дтямъ авторъ принужденъ заявить, что все разсказанное — ни боле ни мене, какъ сонное видніе чиновника Плшихина…
Заснулъ чиновникъ — и пригрезилось.
И, однако, сердце сжимается, когда подумаешь, что дти нашихъ дтей, шагая въ уровень съ вкомъ, уже будутъ такими, должны быть такими — какъ умные дтишки отсталаго чиновника…
Пошли, Господь, всмъ намъ смерть за пять минутъ до этого.

БЛИНЫ ДОДИ.

Безъ сомннія, у Доди было свое настоящее имя, но оно какъ-то незамтно стерлось, затерялось, и хотя этому парню уже шестой годъ — онъ для всхъ Додя, и больше ничего.
И будетъ такъ расти этотъ мужчина съ загадочной кличкой ‘Додя’, будетъ расти, пока не пронюхаетъ какая-нибудь проворная гимназисточка въ черномъ передничк, что пятнадцатилтняго Додю, на самомъ дл, зовутъ иначе, что неприлично ей звать взрослаго кавалера какой-то собачьей кличкой, и впервые скажетъ она замирающимъ отъ волненія голосомъ:
— Ахъ, зачмъ вы мн такое говорите, Дмитрій Михайловичъ?
И сладко забьется тогда сердце Доди, будто впервые шагнувшаго въ заманчивую остро-любопытную область жизни взрослыхъ людей: ‘Дмитрій Михайловичъ!…’ О, тогда и онъ докажетъ же ей, что онъ взрослый человкъ: онъ женится на ней.
— Дмитрій Михайловичъ, зачмъ вы цлуете мою руку! Это нехорошо.
— О, не отталкивайте меня, Евгенія (это вмсто Женички-то!) Петровна.
Однако, все это въ будущемъ. А пока Дод — шестой годъ, и никто, кром матери и отца, не знаетъ какъ его зовутъ на самомъ дл: Даніилъ ли, Дмитрій ли, или просто Василій (бываютъ и такія уменьшительныя у нжныхъ родителей).
Характеръ Доди едва-едва начинаетъ намчаться. Но грани этого характера выступаютъ довольно рзко: онъ любитъ все пріятное и съ гадливостью, омерзеніемъ относится ко всему непріятному: въ восторг отъ всего сладкаго, ненавидитъ горькое, любитъ всякій шумъ, чмъ бы и кмъ бы онъ ни былъ произведенъ, боится тишины, инстинктивно, вроятно, чувствуя въ ней начало смерти… Съ восторгомъ измазывается грязью и пылью съ головы до ногъ, съ ужасомъ приступаетъ къ умыванію, очень возмущается, когда его наказываютъ, но и противоположное ощущеніе — ласки близкихъ ему людей — вызываютъ въ немъ отвращеніе.
Однажды въ гостяхъ у Додиныхъ родителей сидли двое: красивая молодая дама Нина Борисовна и молодой человкъ Сергй Митрофановичъ, не спускавшій съ дамы застывшаго въ полномъ восторг взора. И было такъ: молодой человкъ, установивъ прочно и надолго свои глаза на лиц дамы, машинально взялъ земляничную ‘соломку’ и сталъ разсянно откусывать кусокъ за кускомъ, а дама, замтивъ вертвшагося тутъ же Додю, схватила его въ объятія и, тиская мальчишку, осыпала его цлымъ градомъ бурныхъ поцлуевъ.
Додя отбивался отъ этихъ ласкъ съ энергіей утопающаго матроса, борящагося съ волнами, извивался въ нжныхъ теплыхъ рукахъ, толкалъ даму въ высокую пышную грудь и кричалъ съ интонаціями дорзываемаго человка:
— Пусс… ти, дура! Ос… ставь, дура!
Ему страшно хотлось освободиться отъ ‘дуры’ и направить все свое завистливое вниманіе на то, какъ разсянный молодой человкъ поглощаетъ земляничную соломку. И Дод страшно хотлось быть на мст этого молодого человка, а молодому человку еще больше хотлось быть на мст Доди. И одинъ, отбиваясь отъ нжныхъ объятій, а другой, печально похрустывая земляничной соломкой, — съ бшеной завистью поглядывали другъ на друга.
Такъ — слпо и нелпо распредляетъ природа дары свои.
Однако, справедливость требуетъ отмтить, что молодой человкъ, въ конц концовъ, добился отъ Нины Борисовны такихъ же ласкъ, которыя получилъ и Додя. Только молодой человкъ велъ себя совершенно иначе: не отбивался, не кричалъ: ‘оставь, дура’, а тихо, безропотно, съ оттнкомъ даже одобренія, покорился своей вковчной мужской участи…
Кром перечисленныхъ Додиныхъ чертъ, въ характер его есть еще одна черта: онъ — страшный пріобртатель. Черта эта тайная, онъ не высказываетъ ее. Но увидвъ, напримръ, какой-нибудь красивый домъ, шепчетъ себ подъ носъ: ‘хочу, чтобы домъ былъ мой’. Лошадь ли онъ увидитъ, первый ли снжокъ, выпавшій на двор, или приглянувшагося ему городового, — Додя, шмыгнувъ носомъ, сейчасъ же прошепнетъ: ‘Хочу, чтобы лошадь была моя, чтобъ снгъ былъ мой, чтобы городовой былъ мой’.
Рыночная стоимость желаемаго предмета не иметъ значенія. Однажды, когда Додина мать сказала отцу:
‘А, знаешь, докторъ нашелъ у Марины Кондратьевны камни въ печени’, — Додя сейчасъ же прошепталъ себ подъ носъ: ‘хочу, чтобы у меня были камни въ печени’.
Славный, безкорыстный ребенокъ.
Когда мама, поглаживая шелковистый Додинъ затылокъ, сообщила ему:
— Завтра у насъ будутъ блины…
Додя не преминулъ подумать: ‘хочу, чтобы блины были мои’, и спросилъ вслухъ:
— А что такое блины?
— Дурачекъ! Разв ты не помнишь, какъ у насъ были блины въ прошломъ году?
Глупая мать не могла понять, что для пятилтняго ребенка протекшій годъ — это что-то такое громадное, монументальное, что, какъ Монбланъ, заслоняетъ отъ его глазъ предыдущіе четыре года. И съ годами эти Монбланы все уменьшаются и уменьшаются въ рост, длаются пригорками, которые не могутъ заслонить отъ зоркихъ глазъ зрлаго человка его богатаго прошлаго, ниже, ниже длаются пригорки, пока не останется одинъ только пригорокъ — увнчанный каменной плитой, да покосившимся крестомъ.
Годъ жизни наглухо заслонилъ отъ Доди прошлогодніе блины. Что такое блины? дятъ ихъ? Можно ли на нихъ кататься? Можетъ, это народъ такой — блины? Ничего, въ конц концовъ, неизвстно.
Когда кухарка Марья ставила съ вечера опару — Додя смотрлъ на нее съ почтительнымъ удивленіемъ и даже, боясь втайн, чтобы всемогущая кухарка не раздумала почему-нибудь длать блины, — искательно почистилъ ручонкой край ея черной кофты, вымазанной мукой.
Этого показалось ему мало:
— Я люблю тебя, Марья, — признался онъ дрожащимъ голосомъ.
— Ну, ну. Ишь, какой ладный мальчушечка.
— Очень люблю. Хочешь, я для тебя у папы папиросокъ украду?
Марья дипломатично промолчала, чтобы не быть замшанной въ назрвающей уголовщин, а Додя вихремъ помчался въ кабинетъ и сейчасъ же принесъ пять папиросокъ. Положилъ на край плиты.
И снова дипломатичная Марья сдлала видъ, что не замтила награбленнаго добра. Только сказала ласково:
— А теперь иди, Додикъ, въ дтскую. Жарко тутъ, братикъ.
— А блины-то… будутъ?
— А для чего же опару ставлю!
— Ну, то-то.
Уходя, подкрпилъ на всякій случай: — Ты красивая, Марья.
Положивъ подбородокъ на край стола, Додя надолго застылъ въ нмомъ восхищеніи…
Какія красивыя тарелки! Какая чудесная черная икра… Что за поражающая селедка, убранная зеленымъ лукомъ, свеклой, маслинами. Какая красота — эти плотныя, слежавшіяся сардинки. А въ развалившуюся на большой тарелк неизвстную нжно-розовую рыбу Додя даже ткнулъ пальцемъ, спрятавъ моментально этотъ палецъ въ ротъ съ дланно-разсяннымъ видомъ… (— Гмъ!… Соленое).
А впереди еще блины — это таинственное странное блюдо, ради котораго собираются гости, длается столько приготовленій, вызывается столько хлопотъ.
— ‘Посмотримъ, посмотримъ, — думаетъ Додя, бродя вокругъ стола. — Что это тамъ у нихъ за блины такіе?…’
Собираются гости…
Сегодня Додя первый разъ посаженъ за столъ вмст съ большими, и поэтому у него широкое поле для наблюденій.
Сбиваетъ его съ толку поведеніе гостей.
— Анна Петровна — семги! — настойчиво говоритъ мама.
— Ахъ, что вы, душечка, — ахаетъ Анна Петровна. — Это много! Половину этого куска. Ахъ, нтъ, я не съмъ!
— ‘Дура’, — ршаетъ Додя.
— Спиридонъ Иванычъ! Рюмочку наливки. Сладенькой, а?
— Нтъ, ужъ я лучше горькой рюмочку выпью.
— ‘Дуракъ!’ — удивляется про себя Додя.
— Семенъ Афанасьичъ! Вы, право, ничего не кушаете!..
— ‘Врешь’ — усмхается Додя. — ‘Онъ лъ больше всхъ. Я видлъ’.
— Сардинки? Спасибо, Спиридонъ Иваньиъ. Я ихъ не мъ.
— ‘Сумасшедшая какая-то, — вздыхаетъ Додя. — Хочу чтобъ сардинки были мои’…
Марина Кондратьевна, та самая, у которой камни въ печени, беретъ на кончикъ ножа микроскопическій кусочекъ икры.
‘Ишь ты, — думаетъ Додя. — Наврное, боится побольше-то взять: мама такъ по рукамъ и хлопнетъ за это. Или просто задается, что камни въ печени. Рохля’.
Подаютъ знаменитые долгожданные блины.
Все со зврскимъ выраженіемъ лица набрасываются на нихъ. Набрасывается и Додя. Но тотчасъ же опускаетъ голову въ тарелку и, купая локонъ темныхъ волосъ въ жидкомъ масл, горько плачетъ.
— Додикъ, милый, что ты? Кто тебя обидлъ?…
— Бли… ны…
— Ну? Что блины? Чмъ они теб не нравятся?
— Такіе… круглые…
— Господи… Такъ что жъ изъ этого? Обржу теб ихъ по краямъ, — будутъ четырехугольные…
— И со сметаной…
— Такъ можно безъ сметаны, чудачина ты!
— Такъ они тстяные!
— А ты какіе бы хотлъ? Бумажные, что ли?
— И… не сладкіе.
— Хочешь, я теб сахаромъ посыплю?
Тихій плачъ переходитъ въ рыданіе. Какъ они не хотятъ понять, эти тупоголовые дураки, что Дод блины просто не нравятся, что Додя разочаровался въ блинахъ, какъ разочаровывается взрослый человкъ въ жизни! И никакимъ сахаромъ его не успокоить.
Плачетъ Додя.
Боже! Какъ это все красиво, чудесно началось — все, начиная отъ опары и вкуснаго блиннаго чада — и какъ все это пошло, обыденно кончилось: Додю выслали изъ-за стола.
Гости разошлись.
Измученный слезами, Додя прикурнулъ на маленькомъ диванчик. Отыскавъ его, мать беретъ на руки отяжелвшее отъ дремоты тльце и ласково шепчетъ:
— Ну, ты… блинодъ африканскій… Наплакался?
И тутъ же, обращаясь къ отцу, перебрасываетъ свои мысли въ другую плоскость:
— А знаешь, говорятъ, Антоновскій получилъ отъ Мразича оскорбленіе дйствіемъ.
И, подымая отяжелвшія вки, съ усиліемъ шепчетъ обуреваемый пріобртательскимъ инстинктомъ Додя:
— Хочу, чтобы мн было оскорбленіе дйствіемъ.
Тихо мерцаетъ въ дтской красная лампадка. И еще слегка пахнетъ всепроникающимъ блиннымъ чадомъ…

РЕСТОРАНЪ ‘ВЕНЕЦІАНСКІЙ КАРНАВАЛЪ’.

Глава I. Открытіе.

Недавно, плывя по лнивому венеціанскому каналу на лнивой гондол, управляемой лнивымъ грязноватымъ парнемъ, я подумалъ отъ нечего длать:
— Что если бы судьба занесла моего отца въ Венецию? Какую бы торговлю открылъ этотъ неугомонный купецъ, этотъ удивительный безпокойный коммерсантъ?
И тутъ же я мысленно отвтилъ самъ себ:
— Торговлю лошадиной упряжью открылъ бы мой отецъ. И если бы черезъ мсяцъ онъ ликвидировалъ предпріятіе за отсутствіемъ покупателей, то его коммерческая жилка потянула бы его на другое предпріятіе: торговлю велосипедами.
О, Боже мой! Есть такой сортъ неудачниковъ, который всю жизнь торгуетъ на венеціанскихъ каналахъ велосипедами.
Исторія ресторана ‘Венеціанскій карнавалъ’, этого страннаго чудовищнаго предпріятія, — до сихъ поръ стоитъ передо мною во всхъ подробностяхъ, хотя прошло уже двадцать четыре года съ тхъ поръ — какъ быстро несемся мы къ могил…
Я былъ тогда настолько малъ, что вс люди казались мн громадными, значительными, достойными всяческаго уваженія и преклоненія, а значительне и умне всхъ казался мн отецъ, несмотря на то, что къ тому времени три бакалейныхъ магазина его сгорли или прогорали — я въ т годы не могъ уяснить себ разницы между этими двумя почти одинаковыми словами.
Глухіе разговоры объ открытіи ресторана начались среди взрослыхъ давно, и чмъ дальше, тмъ больше росла и укрплялась эта идея. Мн трудно прослдить полное ея развитіе и начало осуществленія, потому что въ воспоминаніяхъ дтства часто, на каждомъ шагу, встрчаются черные зіяющіе провалы, которые ослабвшая память не можетъ ничмъ засыпать… Лучше ужь обходить эти бездны, не пытаясь изслдовать ихъ туманную глубину, — а то еще завязнешь и не выберешься на свжій воздухъ.
Основаніе ресторана ‘Венеціанскій карнавалъ’ я считаю съ того момента, когда стекольщикъ подарилъ мн кусокъ оконной замазки, которая цликомъ пошла на задлываніе замочныхъ скважинъ въ дверяхъ. Какъ членъ нашей дятельной семьи, я хотлъ этой работой внести свою скромную лепту въ общее строительство, но меня поколотили, и я до вечера просидлъ въ углу за печкой, следя за остаткомъ замазки, прилипшей къ башмаку моего отца и весело носившейся съ нимъ изъ угла въ уголъ…
Вотъ — замазка на башмак отца, запахъ краски и растерянное лицо матери — это и было начало ‘Венеціанскаго карнавала’.
Открывая ‘Карнавалъ’, отецъ, очевидно, искалъ новые пути. Нсколько уже существовавшихъ ресторановъ сгруппировались въ центр на главныхъ улицахъ нашего городка и влачили они прежалкое существованіе, а отецъ выбралъ для своего предпріятія окраину — одну изъ безчисленныхъ ‘продольныхъ’, кольцомъ опоясавшихъ центръ маленькаго черноморскаго городка…
Мать возражала:
— Вотъ глупости! Ну, кто пойдетъ сюда? Что за чушь! Вдь это форменная слободка.
Отецъ дружески хлопалъ ее по рук:
— Ничего… Будущее покажетъ.
Мн очень понравилась большая прохладная комната, сплошь уставленная блоснжными столами, солидный буфетъ и прилавокъ, украшенный бутылками и вкусными закусками.

Глава II. Персоналъ ‘Венеціанскаго карнавала’.

Штатъ прислуги былъ невеликъ (отецъ предполагалъ значительно увеличить его на будущее время) — слуга Алексй, поваръ и поваренокъ.
Алексй обворожилъ меня своей особой: отъ него такъ вкусно пахло потомъ здороваго, сильнаго парня, онъ былъ такъ благожелательно лнивъ, такъ безумно храбръ, такъ ловко воровалъ у отца папиросы, что мечтой моей жизни сдлалось — быть во всемъ на него похожимъ, а впослдствіи постараться заполучить себ такое же мстечко, которое онъ занималъ теперь съ присущимъ ему одному презрительнымъ шикомъ. Я любовался его длинными кривыми ногами и мечталъ: ‘ахъ, когда-то у меня еще будутъ такія длинныя кривыя ноги’, терся объ его выгорвшій засаленный пиджакъ, и думалъ ‘сколько еще лтъ нужно ждать, чтобы моя курточка приняла такой пріятный уютный видъ’. Да! Это былъ настоящій человкъ.
— Алексй! спрашивалъ я, положивъ голову на его животъ (обыкновенно, мы забирались куда-нибудь въ чуланъ со състнымъ, или на диванъ въ пустынной билліардной и, лежа въ удобныхъ позахъ, съ наслажденіемъ вели длинные разговоры). — Алексй! Могъ бы ты поколотить трехъ матросовъ?
— Я? Трехъ?
Презрительная, красиво-наглая мина искажала его лицо.
— Я пятерыхъ колотилъ по мордасамъ.
— А что же они?
— Да что-жъ… убжали.
— А разбойники страшне?
— Разбойники? Да чмъ же страшне? Только что людей ржутъ, а то такіе же люди, какъ и мы съ тобой.
— Ты бы могъ ихъ поубивать?
Онъ усмхался прекрасными толстыми губами (никогда у меня не будетъ такихъ толстыхъ губъ — печально думалъ я):
— Да ужъ получили бы они отъ меня гостинецъ…
— А ты кого-нибудь убивалъ?
— Да… бывало… — звота и плевокъ прерывали его рчь (прекрасная звота! чудесный неподражаемый плевокъ!) — въ Перекоп четырехъ зарзалъ.
Это чудовищное преступленіе леденило мой мозгъ.Что за страшная личность! Что ему, въ сущности, стоитъ зарзать сейчасъ и меня, безпомощнаго человчка.
— А знаешь, Алексй, — говорю я, гладя заискивающе его угловатое плечо, — я у папы для тебя сегодня выпрошу двадцать папиросокъ.
— Просить не надо, — разсудительно качаетъ головой этотъ худощавый головорзъ. — Лучше украдь потихоньку.
— Ну, украду.
— А что, Алексй, если бы тебя кто-нибудь обидлъ?.. Что бы ты…
— Да ужъ разговоръ короткій былъ бы…
— Убилъ бы? Задушилъ?
— Какъ щененка. Одной рукой.
Онъ цинично смется. У меня по спин ползетъ холодокъ:
— А папу… Ну, если бы, скажемъ, папа отказалъ теб отъ мста?
— А что-жъ твой папа? Брилліантовый, что-ли? Туда ему и дорога.
Посл такого разговора я цлый день бродилъ, какъ потерянный, нося въ сердц безмрную жалость къ обреченному отцу. О, Боже! Этотъ большой высокій человкъ все время ходилъ по краю пропасти, и даже не замчалъ всего ужаса своего положенія. О, если бы суровый Алексй смягчился…
Поваръ Никодимовъ, изгрызанный жизнью старичекъ, быль человкъ другого склада: онъ былъ скептикъ и пессимистъ.
— Къ чему все это? — говаривалъ онъ, сидя на скамеечк у воротъ.
— Что такое? — спрашивалъ собесдникъ.
— Да это… все.
— Что все?
— Вотъ это: деревья, дома, собаки, пароходы?
Собесдникъ бывалъ озадаченъ.
— А… какъ же?
— Да никакъ. Очень просто.
— Однако же…
— Чего тамъ ‘однако же!’. Глупо. Я, напримръ, Никодимовъ. Да, можетъ быть, я желаю быть Альфредомъ?! Что вы на это скажете?
— Не имете права.
— Да? Мерси васъ за вашу глупость. А они, значить, имютъ право свое это ресторанное заведеніе называть ‘Венеціанскій карнавалъ’? Почему? Что такое? Гд карнавалъ? Почему венеціанскій? Безсмысленно. А почему, напримръ, я въ желе не могу соли насыпать? Что? Невкусно? А почему въ супъ — вкусно. Все это не то, не то, и не то.
Въ глазахъ его читалась скорбь.
Однажды мать подарила ему почти новые отцовскіе башмаки. Онъ взялъ ихъ съ благодарностью. Но, придя въ свою комнату, поставилъ подарокъ на столъ и застоналъ:
— Все это не то, не то, и не то!
Пахло отъ него жаренымъ лукомъ. Если Алекся я любилъ и гордился имъ, если къ Никодимову былъ равнодушенъ, то поваренка Мотьку ненавидлъ всмъ сердцемъ. Этотъ мальчишка оказывался всегда впереди меня, всегда на первомъ мст.
— А что, Мотька, — самодовольно сказалъ я однажды, — мн мама сегодня дала рюмку водки на зубъ подержать — у меня зубъ боллъ. Прямо огонь!
— Подумаешь — счастье! Я иногда такъ наржусь водкой, какъ свинья. Пьешь, пьешь, чуть не лопнешь. Да, и, вообще, я веду нетрезвый образъ жизни.
— Да? — равнодушно сказалъ я, скрывая бшеную зависть (гд онъ подцпилъ такую красивую фразу?) — А я нынче пробовалъ со ступенекъ прыгать — уже съ четвертой могу.
— Удивилъ! — дерзко захохоталъ онъ. — Да меня анадысь кухарка такъ сверху толкнула, что я вс ступеньки пересчиталъ. Морду начисто стеръ. Что кровищи вышло — страсть!
Положительно, этотъ ребенокъ былъ неуязвимъ.
— Мой отецъ, — говорилъ я, напряженно шаркая ногой по полу, — поднимаетъ одной рукой три пуда.
— Эге! Удивилъ! А у меня отца и вовсе нтъ.
— Какъ нтъ? А гд же онъ?
— Нтъ, и не было. Одна матка есть. Что, взялъ?
— А чмъ же лучше, если отца нтъ? По моему, хуже…
— Ахъ ты, кочерыжка! Тебя-то иногда отецъ за ухо дернетъ, а меня накося! Никакой отецъ не дернетъ.
Этотъ поваренокъ умлъ устраиваться въ жизни. Никогда мн не случалось видть человка, который бы жилъ съ такимъ комфортомъ и такъ независимо, какъ этотъ поваренокъ. Однажды я признался ему, что не люблю его.
— Удивилъ! — захохоталъ онъ. — А я не только тебя не люблю, но плевать хотлъ и растереть.
Я, молча, ушелъ, и про себя ршилъ: лтъ черезъ тридцать, когда я выросту, этотъ мальчишка вылетитъ изъ нашего дома.

Глава III. Торговля.

Въ первый день на открытіи ресторана было много народа: священникъ, дьяконъ, наши друзья и знакомые. Вс ли, пили, и, чокаясь, говорили:
— Ну… дай Богъ. Какъ говорится.
— Спасибо, — повторялъ, кланяясь всмъ растроганный отецъ. — Ей Богу, спасибо.
Я сидлъ возл него и знакомые спрашивали:
— Ну, какъ ты поживаешь? Прехорошенькій мальчишка! Славный ребенокъ.
Они цловали меня и трепали по щек.
— Ага, — разсуждалъ я, — разъ я такой хорошій — можно отъ нихъ кое-что и подцпить.
Когда отецъ ушелъ распорядиться насчетъ вина, я обратился къ толстому купцу, который называлъ меня ‘славнымъ мужчиной и наслдникомъ’.
— Дайте мн сардинку, которую вы кушаете.
— Я теб дамъ такую сардинку, — прошепталъ купецъ, — что ты со стула слетишь.
Худая благожелательная дама, назвавшая меня достойнымъ ребенкомъ, ла икру.
— Можно мн кусочекъ?.. — обратилъ я на нее молящій взоръ.
— Пошелъ вонъ, дуракъ. Проси у матери.
— Ловкая, — подумалъ я. — А если я уже получилъ у матери.
Пришелъ отецъ.
— Ну, сказалъ толстый купецъ. — Теперь за здоровье вашего наслдника. Дай Богъ, какъ говорится.
Я почувствовалъ себя героемъ.
— А что, — сказалъ я поваренку посл обда, — а они за мое здоровье пили.
— Удивилъ, — пожалъ плечами этотъ неуязвимый мальчишка, — да мн мать вчера чуть голову не разбила водочной бутылкой — и то ничего.
На другой день ресторанъ открыли въ 12 часовъ утра. Было жаркое лто и вся пустынная улица съ рядомъ мелкихъ домишекъ дремала въ горячей пыли. Отецъ сидлъ на крыльц и читалъ газету. Въ половин третьяго всталъ, полюбовался на вывску ‘Венеціанскій карнавалъ’, и пошелъ распорядиться насчетъ обда.
Въ этотъ день въ ‘Венеціанскомъ карнавал’ не было ни одного гостя.
— Ничего, — сказалъ отецъ вечеромъ: — еще не привыкли.
— Да кому же привыкать, — возразила мать. — Тутъ вдь и народу нтъ.
— Зато и конкурренціи нтъ! А въ центр эти рестораны, какъ сельди въ бочк. И жалко ихъ и смшно.
На второй день въ три часа пополудни въ ресторанъ зашелъ неизвстный человкъ въ форменномъ картуз. Все пришло въ движеніе: Алексй схватилъ салфетку и сталь бгать по ресторану, размахивая ею, какъ побжденные — блымъ флагомъ. Отецъ, скрывая приливъ радости, зашелъ солидно за прилавокъ, а сестренка помчалась на кухню предупредить повара, что ‘каша заваривается’.
— Чмъ могу служить? — спросилъ отецъ.
— Не найдется-ли размнять десяти рублей? — спросилъ незнакомецъ.
Ему размняли и онъ ушелъ.
— Уже заходятъ, — сказалъ отецъ. — Хорошій знакъ. Начинаютъ привыкать.
И его взглядъ задумчиво и выжидательно бродилъ по пыльной улиц, по которой шатались пыльныя куры, ребенокъ съ деревянной ложкой въ зубахъ и голыми ногами, да тащился, держась за стны, подвыпившій человкъ, очевидно, еще не привыкшій къ нашему ‘Карнавалу’, и накачавшій себя гд-либо въ центр или на базар…
Улица дремала, и только порывистый Мотька, мчавшійся изъ мелочной, оживлялъ пейзажъ.
— Мотька, — остановилъ я его, — меня скоро учить начнутъ. Что, сълъ?
— Удивилъ! — захихикалъ онъ. — А меня не будутъ совсмъ учить. Это, братъ, получше.
Этотъ поваренокъ даже пугалъ меня своей увертливостью и умньемъ извлечь выгоду изъ всего..
Только на третій день богъ Меркурій и богъ Вакхъ сжалились надъ моимъ отцомъ и спустились на землю въ вид двухъ чрезвычайно застнчивыхъ юношей, собравшихся вести разгульную, порочную жизнь.
Эти юноши зашли въ ‘Венеціанскій карнавалъ’ уже вечеромъ и, забившись въ уголокъ, потребовали себ графинчикъ водки и закуски ‘позабористе’.
Отецъ держался бодро, но втайн былъ потрясенъ, а Алексй такъ замахалъ блой салфеткой, что самый жестокій побдитель былъ бы тронутъ и отдалъ бы приказъ прекратить бомбардировку крпости.
Когда показалась въ дверяхъ не врившая своимъ глазамъ мать, отецъ подмигнулъ ей и засмялся счастливымъ смхомъ.
— А что!? Вотъ теб и трущоба!
Все населеніе ‘Венеціанскаго карнавала’ высыпало въ залъ, чтобы полюбоваться на диковинныхъ юношей. Сестренки прятались въ складкахъ платья матери, поваръ Никодимовъ высовывалъ изъ дверей свою худую физіономію, забывъ о заказанныхъ биткахъ, а Мотька, за его спиной, таращилъ глаза такъ, будто бы въ ресторанъ забрели попировать двое разукрашенныхъ перьями индйцевъ.
Юноши, замтивъ ту сенсацію, которую они вызвали, отнесли ее на счетъ своихъ личныхъ качествъ и пріободрились.
Одинъ откашлялся, передернулъ молодцевато плечами и сказалъ другому не совсмъ натуральнымъ басомъ:
— А что не шарахнуть ли намъ по лампадочк?
Другой согласился съ тмъ, что шарахнуть самое подходящее время, и оба выпили водки съ видомъ людей, окончательно махнувшихъ рукой на спасеніе гршной души въ будущей жизни.
Вторую рюмку, по предложенію младшаго юноши, ‘саданули’, третью ‘вдолбили’, и такъ они развлекались этой невинной игрой до тхъ поръ, пока графинчикъ ни опустлъ, а юноши — ни наполнились до краевъ.
Отецъ приблизился къ нимъ, дружелюбно хлопнулъ старшаго по плечу и сказалъ:
— Ахъ, господа! Я такъ вамъ благодаренъ… Вы, такъ сказать, кладете основаніе… Починъ, какъ говорится, дороже денегъ. Разршите мн по этому случаю угостить васъ бутылочкой вина за мой счетъ.
Старшій юноша не прекословилъ. Кивнулъ головой и сказалъ:
— Царапнемъ. Какъ ты думаешь?
Младшій согласился съ тмъ, что ‘разсосать’ бутылочку вина ‘недурственно’. Онъ показался мн тогда образцомъ благодушія, веселья и изящнаго балагурства. Юноши выпили вино и, когда спросили счетъ за съденное и выпитое раньше, отецъ категорически воспротивился этому.
— Ни за что я этого не позволю, — твердо сказалъ онъ. — Будемъ считать, что вы мои гости.
— Да какъ же такъ, — простоналъ младшій, хватаясь за воспаленную голову. — Это, какъ будто не того…
— Мм… да-съ, — поддержалъ старшій. — Оно не совсмъ ‘фельтикультяпно’.
Отецъ, наоборотъ, нашелъ въ своемъ поступк вс признаки этого джентльменскаго понятія, и юноши, одаривъ Алекся двугривеннымъ, ушли, причемъ походка ихъ поразила меня своей сложностью и излишествомъ движеній. Два ряда столовъ указывали имъ прямой фарватеръ, выводившій на широкое открытое море — на улицу, но юноши, какъ два утлыхъ суденышка, потерявшихъ руль, долго носились и кружились по комнат, пока одинъ ни слъ на мель, полетвъ съ размаха на столъ, а другой, пытаясь взять его на буксиръ, рухнулъ рядомъ.
Мощный Алексй снялъ ихъ съ мели, вывелъ на улицу и они поплыли куда-то вдаль, покачиваясь и стукаясь боками о стны…

Глава IV. Печальные дни.

Лто прошло и осень раскинула надъ городомъ свое срое, мокрое крыло. Пыль на нашей улиц замсилась въ блую липкую грязь, дождь тоскливо постукивалъ въ оконныя стекла, въ комнатахъ было темно, неуютно, и казалось, что міръ уже кончается что жить не стоить, что надъ всмъ пронесся упадокъ и смерть.
Память моя сохранила лица и наружность всхъ постителей, перебывавшихъ въ ‘Карнавал’… Съ начала его основанія, ихъ было семь человкъ: два старыхъ казначейскихъ чиновника, хромой провизоръ, околоточный, управскій служащій, помщикъ Трещенко, у котораго сломалась бричка, какъ разъ противъ нашего ресторана и неизвстный рыжеусый человкъ, плотно пообдавшій и заявившій, что онъ забылъ деньги дома въ карман другого пиджака. Этотъ человкъ такъ и не принесъ денегъ: я ршилъ, что или у него сгорлъ домъ, или воры украли пиджакъ, или, по-просту, его укокошили разбойники. И мн было искренно жаль рыжеусаго неудачника.
…Былъ особенно грустный день. Втеръ рвалъ послдніе листья мокрыхъ облзлыхъ уксусныхъ деревьевъ, уныло высовывавшихся изъ-за грязныхъ досчатыхъ заборовъ. Улица была пустынна, мертва, и двери ‘Карнавала’, которыя такъ гостепріимно распахивались лтомъ, теперь были плотно закрыты, поднимая адскій визгъ, когда кто-либо изъ насъ безпокоилъ ихъ.
Я сидлъ съ Алексемъ въ пустой билліардной и, куря папироску, изготовленную изъ спички, обернутой бумагой, слушалъ:
— И вотъ, братецъ мой, приходитъ ко мн генералъ и говоритъ: ‘Вы будете Алексй Дмитричъ Моргуновъ?’ ‘Такъ точно, я’. ‘Садитесь, пожалуйста’. ‘Ничего, говоритъ. Я и постою’. ‘А только, говоритъ, такое дло, что моя дочка васъ видла и влюбилась, а я васъ прошу отступиться’. — Чего-съ? Не желаю!’, ‘Я вамъ, говоритъ, домъ подарю, пару лошадей и десять тысячъ!’. ‘Не нужно, говорю, мн ни золота вашего, ни палатъ, потому все это у васъ наворовано, а дочка ваша должна нынче же ко мн притить!’. Видалъ? Вотъ онъ и говоритъ: ‘А я полиціймейстеру заявлю объ такомъ вашемъ дл’. Да сдлай милость. Хучь самому околодочному’. Взялъ его за грудки, да и вывелъ, несмотря, что генералъ. Ну, хорошо. Пріезжаетъ полиціймейстеръ. ‘Вы Алексй Моргуновъ?’. — ‘А теб какое дло?’. — ‘Такое, говоритъ, что на васъ жалоба’. ‘Одинъ дуракъ, говорю, жалуется, а другой слушаетъ’. ‘Отступитесь, — говоритъ, — Алексй Дмитричъ. А то, говоритъ, добромъ не кончится’… ‘Чего съ? Ахъ ты, селедка полицейская’. ‘Прошу, говоритъ, не выражаться, а то взводъ городовыхъ пришлю и дло все закончу’. ‘Присылай, говорю. Схватилъ его за грудки, да въ дверь. Ну, хорошо. Прізжаетъ взводъ, ружья наголо — прямо ко мн!..’
Сердце мое замерло… Я зналъ храбрость этого молодца, былъ увренъ въ его дикомъ неукротимомъ мужеств и свирпости, но страшныя слова ‘ружья наголо’ и ‘взводъ’ потрясли меня. Я посмотрлъ на него съ тайнымъ ужасомъ, замеръ отъ предчувствія самаго страшнаго и захватывающаго въ его героической борьб съ генераломъ, — но въ это время скрипнула дверь… вошелъ отецъ. Онъ былъ суровъ и чмъ-то разстроенъ.
— Вотъ ты гд, каналья, — проворчалъ онъ — Мн это надоло! Цлые дни валяешься по диванамъ, воруешь папиросы, а на столахъ въ ресторан на цлый палецъ пыли. Получай расчета и уходи по-добру, поздорову.
Сердце мое оборвалось и покатилось куда-то. Я вскрикнулъ и закрылъ лицо руками… Вотъ оно! Только бы не видть, какъ этотъ страшный безжалостный забіяка будетъ рзать отца, такъ неосторожно разбудившаго въ немъ звря. Только бы не слышать стоновъ моего несчастнаго родителя!
Алексй спрыгнулъ съ дивана, выпрямился, потомъ наклонился и, упавъ на колни, завопилъ плачущимъ голосомъ:
— Вотъ чтобъ я лопнулъ, если бралъ папиросы. Чтобъ меня разорвало, если я не стиралъ пыли нынче утромъ! Только дв папиросочки и взялъ! Что-жъ его стирать пыль, если все равно уже недля, какъ никто въ ресторанъ не идетъ! Простите меня — я никогда этого не сдлаю! Извините меня!
О, чудо! Это крушитель генераловъ и полиціймейстеровъ хныкалъ, какъ младенецъ.
— Я исправлюсь! — кричалъ онъ, бгая за отцомъ на колняхъ, съ проворствомъ и искусствомъ, поразившими меня. — Я и не курю вовсе! Да и пыли-то вовсе нть!
— Э, все одинъ чортъ, — устало сказалъ отецъ. — Я закрываю ресторанъ. Наторговались.

Глава V. Ликвидація.

…Рядъ столовъ, съ которыхъ были содраны скатерти, напоминалъ аллею надгробныхъ плитъ… Драпировки висли пыльными клочьями — впрочемъ, скоро и ихъ содралъ бойкій чрезвычайно разговорчивый еврей. Уже не пахло такъ весело и общающе замазкой и масляной краской — въ комнатахъ стоялъ запахъ пыли, пустоты и смерти.
Въ темной столовой наша семья додала запасы консервовъ и паштетовъ, какіе-то мрачные, зловщіе, выползшіе изъ невдомыхъ трущобъ родственники съ карканьемъ пили изъ стакановъ вино — остатки погреба ‘Венеціанскаго карнавала’, — а въ кухн поваръ Никодимовъ сидлъ на табуретк съ грязнымъ узелкомъ въ рукахъ и шепталъ саркастически:
— Все это не то, не то и не то!..
Посуда была свалена въ кучу въ темномъ углу, а Мотька сидлъ верхомъ на ведр и чистилъ картофель — больше для собственной практики и самоуслажденія, чмъ по необходимости.
Я бродилъ среди этого разгрома, закаляя свое нжное дтское сердце, и мн было жалко всего — Никодимова, скатертей, кастрюль, драпировокъ, Алекся и вывски, потускнвшей и осунувшейся.
Отецъ позвалъ меня.
— Сходи, купи бумаги и большихъ конвертовъ. Мн нужно кое-кому написать.
Я одлся и побжалъ. Вернулся только черезъ полчаса.
— Почему такъ долго? — спросилъ отецъ.
— Да тутъ нигд нтъ! Вс улицы обгалъ… Пришлось идти на Большую Морскую. Прямо ужасъ.
— Ага… — задумчиво прошепталъ отецъ. — Такой большой раіонъ и ни одного писчебумажнаго магазина. А… гм… Не идея-ли это? Попробую-ка я открыть тутъ писчебумажный магазинъ!..
— А что, — говорилъ я Мотьк вечеромъ того же дня — А отецъ открываетъ конверточный магазинъ.
— Большая штука! — вздернулъ плечами этотъ анаемскій поваренокъ. — А моя матка отдаетъ меня къ сапожнику. Сапожникъ, братъ, какъ треснетъ колодкой по головешк — такъ и растянешься. Какой человкъ слабый — то и сдохнетъ. Это теб не конверты!
И въ сотый разъ увидлъ я, что ни мн, ни отцу не угнаться за этимъ практичнымъ ребенкомъ, который такъ умло и ловко устраивалъ свои длишки…

КРИВЫЕ УГЛЫ.

Глава I. Пріздъ.

Гимназистъ 6-го класса харьковской гимназіи Поползухинъ пріхалъ, въ качеств репетитора, въ усадьбу помщика Плантова — ‘Кривые углы’.
хать пришлось восемьсотъ верстъ по желзной дорог, восемьдесятъ — лошадьми, а восемь — идти пшкомъ, такъ какъ кучеръ отъ совершенно неизвстныхъ причинъ неожиданно оказался до того пьянымъ, что свалился на лошадь и, погрозивъ Поползухину грязнымъ кулакомъ, молніеносно заснулъ.
Поползухинъ потащилъ чемоданъ на рукахъ и, усталый, разстроенный, къ вечеру добрелъ до усадьбы ‘Кривые углы’.
Неизвстная двка выглянула изъ окна флигеля, увидвъ его, выпала оттуда на землю и, съ крикомъ ужаса, понеслась въ барскій домъ.
Поджарая старуха выскочила на крыльцо дома, всплеснула руками и, подскакивая на ходу, убжала въ заросшій, глухой садъ.
Маленькій мальчикъ осторожно высунулъ голову изъ дверей голубятни, увидлъ гимназиста Поползухина съ чемоданомъ въ рукахъ, показалъ языкъ и горько заплакалъ:
— Чтобъ ты пропалъ, собачій учитель! Напрасно я укралъ для кучера Афанасія бутылку водки, чтобъ онъ завезъ тебя въ лсъ и бросилъ. Обожди, оболью я теб кустюмъ черниломъ!
Поползухинъ погрозилъ ему пальцемъ, вошелъ въ домъ и, не найдя никого, слъ на деревянный диванъ.
Парень лтъ семнадцати вышелъ съ грязной тарелкой въ рукахъ, остановился при вид гимназиста и долго стоялъ такъ, обомлвшій, съ круглыми отъ страха глазами. Постоявъ немного, уронилъ тарелку, сталъ на колни, подобралъ осколки въ карманы штановъ и ушелъ.
Вышелъ толстый человкъ въ халат, съ трубкой. Пососалъ ее задумчиво, разогналъ волосатой рукой дымъ и сказалъ громко:
— Наврно, это самый учитель и есть. Пріхалъ съ чемоданомъ. Да-съ. Сидитъ на диван. Такъ то, братъ Плантовъ. Учитель къ теб пріхалъ.
Сообщивъ самому себ эту новость, помщикъ Плантовъ обрадовался, заторопился, захлопалъ въ ладоши, затанцовалъ на толстыхъ ногахъ.
— Эй, кто есть? Копанчукъ, Павло! Возьмите его чемоданъ! А что, учитель, играете вы въ кончины?
— Нтъ, — сказалъ Поползухинъ. — А вашъ мальчикъ меня языкомъ дразнилъ.
— Выску. Да это нетрудно: сдаются карты вмст съ кончинами… Пойдемъ, покажу…
Схвативъ Поползухина за рукавъ, онъ потащилъ его во внутреннія комнаты, въ столовой они наткнулись на нестарую женщину въ темной кофт, съ бантомъ на груди.
— Чего ты его тащишь? Опять, наврно, со своими проклятыми картами? Дай ты ему лучше отдохнуть, умыться съ дороги.
— Здравствуйте, сударыня. Я учитель Поползухинъ изъ города.
— Ну, что-жъ длать, — вздохнула она. — Мало ли съ кмъ какъ бываетъ. Иногда и среди учителей попадаются хорошіе люди. Только ужъ ты у насъ, сдлай милость, мертвецовъ не ржь.
— Зачмъ же мн ихъ рзать? — удивился Поползухинъ.
— То-то и я говорю — незачмъ. Отъ Бога грхъ и отъ людей срамъ. Пойди къ себ, хоть лицо оплесни. Обпылило тебя.
Таковъ былъ первый день прізда гимназиста Поползухина къ помщику Плантову.

Глава II. Тріумфъ.

На другой день, посл обда, Поползухинъ, сидя въ своей комнат, чистилъ мыломъ пиджакъ, залитый чернилами. Мальчикъ Андрейка стоялъ тутъ же на колнахъ и горько плакалъ, перемежая это занятіе попытками вытащить съ помощью зубовъ, маленькій гвоздикъ, забитый въ стну на высот его носа.
Противъ Поползухина сидлъ съ колодой картъ помщикъ Плантовъ и ожидалъ, когда Поползухинъ кончитъ свою работу.
— Ученье очень трудная вещь — говорилъ Поползухинъ. — Вы знаете, что такое тригонометрія?
— Нтъ.
— Десять лтъ изучать надо. Алгебру семь съ половиной лтъ, латинскій языкъ десять лтъ. Да и то потомъ ни черта не знаешь! Трудно. Профессора двадцать тысячъ въ годъ получаютъ.
Плантовъ, подперевъ щеку рукой, сосредоточенно слушалъ Поползухина.
— Да, теперь народъ другой, — сказалъ онъ. — Все знаютъ. Вы на граммофон умете играть?
— Какъ играть?
— А такъ. Прислалъ мн тесть на имянины изъ города граммофонъ… Труба есть такая, кружочки. А какъ на немъ играть — бсъ его знаетъ. Такъ и стоитъ безъ дла.
Поползухинъ внимательно посмотрлъ на Плантова, отложилъ въ сторону пиджакъ и сказалъ:
— Да, я на граммофон немного умю играть. Учился. Только это трудно, откровенно говоря.
— Ну? Играете?! Вотъ такъ браво!..
Плантовъ оживился, вскочилъ и сейчасъ же схватилъ гимназиста за рукавъ.
— Пойдемъ, вы намъ поиграете! Ну, его къ бсу, вашъ пиджакъ. Посл очистите. Послушаемъ, какъ оно это… Жена, жена! Иди сюда, бери вязанье — учитель на граммофон будетъ играть!
Граммофонъ лежалъ въ зеленомъ сундук, подъ бличьимъ салопомъ, завернутый въ какія то газеты и коленкоръ.
Поползухинъ, съ мрачнымъ ршительнымъ лицомъ вынулъ граммофонъ, установилъ его, приставилъ рупоръ и махнулъ рукой.
— Потрудитесь, господа, отойти подальше. Андрейка ты зачмъ съ колнъ всталъ? Какъ пиджаки чернилами обливать — на это ты мастеръ, а какъ на колняхъ стоять, ты не мастеръ? Господа, будьте добры ссть подальше: вы меня нервируете.
— А вы его не испортите? — испуганно спросилъ Плантовъ. — Вещь дорогая.
Поползухинъ презрительно усмхнулся.
— Не безпокойтесь: не съ такими аппаратами дло имли…
Онъ всунулъ въ отверстіе иглу, положилъ пластинку и завелъ пружину.
Вс ахнули: изъ трубы доносился визгливый человческій голосъ, кричавшій: ‘выйду-ль я на рченьку’…
Блдный отъ гордости и упоенный собственнымъ могуществомъ, стоялъ Поползухинъ около граммофона и изрдка съ хладнокровіемъ опытнаго, видавшаго виды мастера, подкручивалъ винтикъ, регулировавшій высоту звука.
Помщикъ Плантовъ хлопалъ себя по бедрамъ вскрикивалъ и, подбгая ко всмъ, говорилъ:
— Ты понимаешь что это такое? Человческій голосъ изъ трубы!.. Андрейка, видишь, болванъ, какого мы теб хорошаго учителя нашли?.. А ты все по крышамъ лазишь… А ну, еще что-нибудь изобразите, господинъ Поползухинъ!
Въ дверяхъ столпилась дворня съ исковерканными изумленіемъ и тайнымъ страхомъ лицами: двка, выпавшая вчера изъ окна, мальчишка, разбившій тарелку, и даже продажный кучеръ Афанасій, сговорившійся съ Андрейкой погубить учителя…
Потомъ, крадучись, пришла вчерашняя поджарая старуха… Она заглянула въ комнату, увидла учителя, блестящій рупоръ, всплеснула руками и снова умчалась, подпрыгивая, въ садъ.
Въ ‘Кривыхъ углахъ’ она считалась самымъ пугливымъ, дикимъ и глупымъ существомъ.

Глава III. Свтлые дни.

Для гимназиста Поползухина наступили свтлые, безоблачные дни… Андрейка боялся его до обморока и большей частью, сидлъ на крыш, спускаясь только тогда, когда игралъ граммофонъ…
Помщикъ Плантовъ забылъ уже о кончинахъ и цлый день ходилъ по пятамъ за Поползухинымъ, монотонно повторяя молящимъ голосомъ:
— Ну, сыграйте что-нибудь… Очень прошу васъ!..Чего, въ самомъ дл…
— Да нтъ, я сейчасъ не могу, — манерничалъ Поползухинъ.
— Почему не можете?
— Для этого нужно подходящее настроеніе. А вашъ Андрейка меня разнервничалъ…
— А бсъ съ нимъ! Плюньте вы на это ученье. Будемъ лучше играть на граммофон… Ну, сыграйте сейчасъ…
— Эхъ, — качалъ лохматой головой Поползухинъ. — Что ужъ съ вами длать… Пойдемте!..
Госпожа Плантова за обдомъ подкладывала Поползухину лучшіе куски, поила его наливкой, и всмъ своимъ видомъ показывала, что она не прочь нарушить супружескій долгъ, ради такого искуснаго музыканта и галантнаго человка.
Вся дворня, при встрч съ Поползухинымъ, снимала шапки и кланялась. Выпавшая въ свое время изъ окна двка каждый день ставила въ комнату учителя громадный свжій букетъ цвтовъ, а парень, разбившій тарелку, чистилъ сапоги учителя такъ яростно, что во время этой операціи къ нему опасно было подходить на близкое разстояніе: амплитуда колебаній щетки достигала чуть не цлой сажени…
И только одна поджарая старуха не могла превозмочь непобдимую робость передъ страннымъ могущественнымъ учителемъ — при вид его, съ крикомъ убгала въ садъ и долго сидла въ крыжовник, что отражалось на ея хозяйственныхъ работахъ.
Самъ Поползухинъ, кром граммофонныхъ занятій — ничего не длалъ: Андрейку не видлъ по цлымъ днямъ, помыкалъ всмъ домомъ, лъ пять разъ въ сутки, и иногда, просыпаясь ночью, звалъ приставленнаго къ нему парня:
— Принеси-ка мн чего-нибудь пость… Студня что-ли, и мяса. Да наливки дай…
Услышавъ шумъ, помщикъ Плантовъ поднимался съ кровати, надвалъ халатъ и заходилъ къ учителю.
— Кушаете? А что, въ самомъ дл — выпью-ка и я наливки. А ежели вамъ спать не особенно хочется — пойдемъ, вы мн поиграете что нибудь, а?
Поползухинъ съдалъ принесенное, выпроваживалъ огорченнаго Плантова и заваливался спать…

Глава IV. Крахъ.

Съ утра Поползухинъ уходилъ гулять въ поле, къ рк… Дворня, по порученію Плантова, бгала за нимъ, искала, аукала и, найдя, говорила:
— Идите, барчукъ, въ домъ. Баринъ просятъ васъ на той машин играть.
— А, ну его къ чорту, — морщился Поползухинъ. — Не пойду. Скажите — нтъ настроенія для игры.
— Идите, барчукъ… Барыня тоже очень просила. И Андрейка плачутъ, слухать хочутъ.
— Скажите — вечеромъ поиграю!
Однажды, ничего не подозрвавшій Поползухинъ, возвращался съ прогулки къ обду… Въ двадцати шагахъ отъ дома онъ вдругъ остановился и, вздрогнувъ сталъ прислушиваться.
— Выйду-ль я на рченьку… — заливался граммофонъ.
Съ крикомъ бшенства и ужаса схватился гимназистъ Поползухинъ за голову и бросился въ домъ… Сомнній не было: граммофонъ игралъ, а въ трехъ шагахъ отъ него стоялъ неизвстный Поползухину студентъ и добродушно-насмшливо поглядывалъ на окружающихъ.
— Да что-жъ тутъ мудренаго, — говорилъ онъ. — Механизмъ самый простой. Даже Андрейка великолпно съ нимъ управится…
— Зачмъ вы безъ меня трогали граммофонъ? — сердито крикнулъ Поползухинъ.
— Смотри, какая цаца! — сказалъ ядовито помщикъ Плантовъ. — Будто это его граммофонъ. Что-жъ ты намъ кружилъ голову, что на немъ играть нужно учиться?.. А вотъ Митя Калантаровъ пріхалъ и сразу заигралъ. Эхъ, ты… карандашъ! А позвольте, Митя, я теперь заведу. То-то, здорово! Теперь цлый день буду играть. Позвольте васъ поцловать, уважаемый Митя, что вздумали свизитировать насъ, стариковъ.
За обдомъ на Поползухина не обращали никакого вниманія… Говядину ему подложили жилистую, съ костью, вмсто наливки, онъ пилъ квасъ, а посл обда Плантовъ, уронивъ разсянный взглядъ на Андрейку, схватилъ его за ухо и крикнулъ:
— Ну, братъ, довольно теб шалберничать… Нагулялся!.. Учитель! Займитесь.
Поползухинъ схватилъ Андрейку за руку и бшено дернулъ его.
— Пойдемъ!
И они пошли, не смотря другъ на друга… По дорог гимназистъ далъ Андрейк два тумака, а тотъ улучилъ минуту и плюнулъ учителю на сапогъ.

ГАЛОЧКА.

Однажды въ сумерки весенняго, кротко умиравшаго дня, къ Ирин Владиміровн Овраговой пришла двочка двнадцати лтъ Галочка Кегичъ.
Снявъ въ передней верхнюю срую кофточку и гимназическую шляпу, Галочка подергала ленту въ длинной русой кос, проврила все ли на мст — и вошла въ неосвщенную комнату, гд сидла Ирина Владиміровна.
— Гд вы тутъ?
— Это кто? А! Сестра своего брата. Мы съ вами немного вдь знакомы. Здравствуйте, Галочка.
— Здравствуйте, Ирина Владиміровна. Вотъ вамъ письмо отъ брата. Хотите, читайте его при мн, хотите — я уйду.
— Нтъ, зачмъ же, посидите со мной, Галочка. Такая тоска… Я сейчасъ.
Она зажгла электрическую лампочку съ перламутровымъ абажуромъ и при свт ея погрузилась въ чтеніе письма.
Кончила…
Рука съ письмомъ вяло, безсильно упала на колни а взглядъ мертво и тускло застылъ на освщенномъ краешк золоченой рамы на стн.
— Итакъ — все кончено? Итакъ — уходите?
Голова опустилась ниже.
Галочка сидла, затушеванная полутьмой, вытянувъ скрещенныя ножки въ лакированныхъ туфелькахъ и склонивъ голову на сложенныя ладонями руки.
И вдругъ въ темнот звонко, — какъ стукъ хрустальнаго бокала-о-бокалъ — прозвучалъ ея задумчивый голосокъ:
— Удивительная эта штука — жизнь.
— Что-о-о? — вздрогнула Ирина Владиміровна.
— Я говорю: удивительная вещь — наша жизнь. Иногда бываетъ смшно, иногда грустно.
— Галочка! Почему вы это говорите?
— Да вотъ смотрю на васъ и говорю. Плохо вдь вамъ, небось, сейчасъ.
— Съ чего вы взяли…
— Да письмо-то это, большая радость, что ли?..
— А вы разв… Знаете… содержаніе письма?
— Не знала бы, не говорила бы,
— Разв Николай показывалъ вамъ…
— Колька дуракъ. У него не хватитъ даже соображенія поговорить со мной, посовтоваться. Ничего онъ мн не показывалъ. Я хотла было изъ самолюбія отказаться снести письмо, да потомъ мн стало жалко Кольку. Смшной онъ и глупый.
— Галочка… Какая вы странная. Вамъ двнадцать лтъ, кажется, а вы говорите, какъ взрослая.
— Мн, вообще, много приходится думать. За всхъ думаешь, заботишься, чтобы всмъ хорошо было. Вы думаете, это легко!
Взглядъ Ирины Владиміровны упалъ на прочитанное письмо и снова низко опустилась голова.
— И вы тоже, миленькая, хороши! Нечистый дернулъ васъ потопаться съ этимъ осломъ Климухинымъ въ театръ. Очень онъ вамъ нуженъ, да? Вдь я знаю вы его не любите, вы Кольку моего любите — такъ зачмъ же это? Вотъ все оно такъ скверно и получилось.
— Значить, Николай изъ-за этого… Боже, какіе пустяки! Что же здсь такого, если я пошла въ театръ съ человкомъ, который мн нуженъ, какъ прошлогодній снгъ.
— Смшная вы, право. Уже большой человкъ вы, а ничего не смыслите въ этихъ вещахъ. Когда вы говорите это мн, я все понимаю, потому что умная и, кром того — двочка. А Колька большой ревнивый мужчина. Узналъ — вотъ и ползъ на стну. Надо бы, кажется, понять эту простую штуку…
— Однако, онъ мн не пишетъ причины его разрыва со мной.
— Не пишетъ ясно почему: изъ самолюбія. Мы, Кегичи, вс безумно самолюбивы.
Об немного помолчали.
— И смшно мн глядть на васъ обоихъ и досадно. Изъ-за какого рожна, спрашивается, люди себ кровь портятъ? Насквозь васъ вижу: любите другъ друга такъ, что ажъ чертямъ тошно. А мучаете одинъ другого. Вотъ ужъ никому этого не нужно. Знаете, выходите за Кольку замужъ. А то прямо смотрть на васъ тошнехонько.
— Галочка! Но вдь онъ пишетъ, что не любитъ меня!..
— А вы и врите? Эхъ, вы. Вы обратите вниманіе: раньше у него были какія-то тамъ любовницы…
— Галочка!
— Чего тамъ — Галочка. Я, слава Богу, уже 12 лтъ Галочка. Вотъ я и говорю: раньше у него было по три любовницы сразу, а теперь вы одна. И онъ все время глядитъ на васъ, какъ котъ на сало.
— Галочка!!
— Ладно тамъ. Не подумайте, пожалуйста, что я какая-нибудь испорченная двчонка, а просто, я все понимаю. Толковый ребенокъ, что и говорить. Только вы Кольку больше не дразните.
— Чмъ же я его дразню?
— А зачмъ вы въ письм написали о томъ художник, который васъ домой съ вечера провожалъ? Кто васъ за языкъ тянулъ? Зачмъ? Только чтобы моего Кольку подразнить. Стыдно! А еще большая!
— Галочка!.. Откуда вы объ этомъ письм знаете?!
— Прочитала.
— Неужели, Коля…
— Да, какъ же! Держите карманъ шире… Просто открыла незапертый ящикъ и прочитала…
— Галочка!!!
— Да вдь я не изъ простого любопытства. Просто хочу васъ и его устроить, съ рукъ сплавить просто. И прочитала, чтобы быть… какъ это говорится? Въ курс дла.
— Вы, можетъ быть, и это письмо прочитали?
— А какже! Что я вамъ простой почтальонъ, что ли, чтобы въ темную письма носить… Прочитала. Да вы не безпокойтесь! Я для вашей же пользы это… Вдь никому не разболтаю.
— А вы знаете, что чужія письма читать не благородно?
— Начихать мн на это. Что съ меня можно взять? Я маленькая. А вы большой глупышъ. Обождите, я васъ сейчасъ поцлую. Вотъ такъ. А теперь — надвайте кофточку, шляпу — и маршъ къ Кольк. Я васъ отвезу.
— Нтъ, Галочка — ни за что!
— Вотъ поговорите еще у меня. Ужъ вы разъ надлали глупостей, такъ молчите. А Колька сейчасъ лежитъ у себя на диван носомъ внизъ и киснетъ какъ собака. Вообразите — лежитъ и киснетъ… Вдругъ — входите вы! Да вдь онъ захрюкаетъ отъ радости.
— Но вдь онъ же мн написалъ, что…
— Чихать я хотла на его письмо. Ревнивый этотъ самый Колька, какъ чортъ. Наврно, и я такая же буду, какъ выросту. Ну, не разговаривайте. Одвайтесь! Ишь, ты! И у васъ вонъ глазки повеселли. Ахъ вы, мышатки мои милые!..
— Такъ я переоднусь только въ другое платье…
— Ни-ни! Надо, чтобы все по-домашнему было. Это уютненькое. Только снимите съ волосъ зеленую бархатку, она вамъ не идетъ… Есть красная?
— Есть.
— Ну, вотъ и умница. Давайте, я вамъ приколю. Вы красивая и симпатичная.. Люблю такихъ. Ну, поглядите теперь на меня… Улыбаетесь? То-то. А Кольк прямо, какъ прідете, такъ и скажите: ‘Коля, ты дуракъ’. Вдь вы съ нимъ на ты, я знаю. И цлуетесь уже. Разъ видла. На диванчик. Женитесь, ей Богу, чего тамъ.
— Галочка! Вы прямо необыкновенный ребенокъ.
— Ну, да! Скажете тоже. Черезъ четыре года у насъ въ деревн нашего брата уже замужъ выдаютъ, а вы говорите ребенокъ. Охо-хо!.. Уморушка съ вами. Духами немного надушитесь — у васъ хорошіе духи — и подемъ. Дайте ему слово, что вы плевать хотли на Климухина и скажите Кольк, что онъ самый лучшій. Мужчины это любятъ. Готовы, сокровище мое? Ну, — айда къ этой старой крыс!
‘Старая крыса’, увидвъ вошедшую странную пару, вскочилъ съ дивана и растерянный, со скрытымъ восторгомъ во взор, бросился къ Ирин Владиміровн
— Вы?!.. У меня?.. А письмо… получили?..
— Чихать мы хотли на твое письмо, — засмялась Галочка, толкая его въ затылокъ. — Плюньте на все и берегите здоровье. Поцлуйтесь, дтки, а я уже смертельно устала отъ этихъ передрягъ.
Оба услись рядомъ на диван и рука къ рук, плечо, къ плечу — прильнули другъ къ другу.
— Готово? — дловымъ взглядомъ окинула эту группу съ видомъ скульптора-автора Галочка. — Ну, а мн больше некогда возиться съ вами. У меня, дтки признаться откровенно, съ ариметикой что-то не ладно. Пойти подзубрить, что ли. Благословляю васъ и ухожу. Колъ-то мн изъ-за васъ тоже, знаете, получать не разсчетъ…

СТРАШНЫЙ МАЛЬЧИКЪ.

Обращая взоръ свой къ тихимъ розовымъ долинамъ моего дтства, я до сихъ поръ испытываю подавленный ужасъ передъ Страшнымъ Мальчикомъ.
Широкимъ полемъ разстилается умилительное дтство — безмятежное купанье съ десяткомъ другихъ мальчишекъ въ Хрустальной бухт, шатанье по Историческому бульвару съ цлымъ ворохомъ наворованной сирени подмышкой, бурная радость по поводу какого-нибудь печальнаго событія, которое давало возможность пропустить учебный день, ‘большая перемна’ въ саду подъ акаціями, змившими золотисто-зеленыя пятна по растрепанной книжк ‘Родное Слово’ Ушинскаго, дтскія тетради, радовавшія взоръ своей снжной близной въ моментъ покупки и внушавшія на другой день всмъ благомыслящимъ людямъ отвращеніе своимъ грязнымъ пятнистымъ видомъ, тетради, въ которыхъ по тридцати, сорока разъ повторялось съ достойнымъ лучшей участи упорствомъ: ‘Нитка тонка, а Ока широка’ или пропагандировалась несложная проповдь альтруизма ‘Не кушай, Маша, кашу, оставь кашу Миш’, переснимочныя картинки на поляхъ географіи Смирнова, особый сладкій сердцу запахъ непровтреннаго класса — запахъ пыли и прокисшихъ чернилъ, ощущеніе сухого мла на пальцахъ посл усердныхъ занятій у черной доски, возвращеніе домой подъ ласковымъ весеннимъ солнышкомъ, по протоптаннымъ среди густой грязи, полупросохшимъ, упругимъ тропинкамъ мимо маленькихъ мирныхъ домиковъ Ремесленной улицы, и, наконецъ, — среди этой кроткой долины дтской жизни, какъ нкій грозный дубъ возвышается крпкій, смахивающій на желзный болтъ, кулакъ, внчающій худую, жилистую, подобно жгуту изъ проволоки, руку Страшнаго Мальчика.
Его христіанское имя было Иванъ Аптекаревъ, уличная кличка сократила его на ‘Ваньку Аптекаренка’, а я въ пугливомъ кроткомъ сердц моемъ окрестилъ его: Страшный Мальчикъ.
Дйствительно, въ этомъ мальчик было что-то страшное: жилъ онъ въ мстахъ совершенно неизслдованныхъ — въ нагорной части Цыганской Слободки, носились слухи, что у него были родители, но онъ, очевидно, держалъ ихъ въ черномъ тл, не считаясь съ ними, запугивая ихъ, говорилъ хриплымъ голосомъ, поминутно сплевывая тонкую, какъ нитка, слюну сквозь выбитый Хромымъ Возжонкомъ (легендарная личность!) зубъ, одвался же онъ такъ шикарно, что никому изъ насъ даже въ голову не могло придти скопировать его туалетъ: на ногахъ рыжіе, пыльные башмаки съ чрезвычайно тупыми носками, голова внчалась фуражкой, измятой, переломленной въ неподлежащемъ мст, и съ козырькомъ, треснувшимъ посредин самымъ вкуснымъ образомъ.
Пространство между фуражкой и башмаками заполнялось совершенно выцвтшей форменной блузой, которую охватывалъ широченный кожаный поясъ, спускавшійся на два вершка ниже, чмъ это полагалось природой, а на ногахъ красовались штаны, столь вздувшіеся на колнкахъ и затрепанныхъ внизу, — что Страшный Мальчикъ однимъ видомъ этихъ брюкъ могъ навести панику на населеніе.
Психологія Страшнаго Мальчика была проста, но совершенно намъ, обыкновеннымъ мальчикамъ, непонятна. Когда кто-нибудь изъ насъ собирался подраться, онъ долго примривался, вычислялъ шансы, взвшивалъ и, даже все взвсивъ, долго колебался, какъ Кутузовъ передъ Бородино. А Страшный Мальчикъ вступалъ въ любую драку просто, безъ вздоховъ и приготовленій: увидвъ не понравившагося ему человка, или двухъ или трехъ, — онъ крякалъ, сбрасывалъ поясъ и, замахнувшись правой рукой такъ далеко, что она чуть его самого не хлопала по спин, бросался въ битву.
Знаменитый размахъ правой руки длалъ то, что первый противникъ летлъ на землю, вздымая облако пыли, ударъ головой въ животъ валилъ второго, третій получалъ неуловимые, но страшные удары обими ногами… Если противниковъ было больше, чмъ три, то четвертый и пятый летли отъ снова молніеносно закинутой назадъ правой руки, отъ методическаго удара головой въ животъ — и такъ дале.
Если же на него нападали пятнадцать, двадцать человкъ, то сваленный на землю Страшный Мальчикъ стоически переносилъ дождь ударовъ по мускулистому гибкому тлу, стараясь только повертывать голову съ тмъ расчетомъ, чтобы примтить, кто въ какое мсто и съ какой силой бьетъ, дабы въ будущемъ закончить счеты со своими истязателями.
Вотъ что это былъ за человкъ — Аптекаренокъ.
Ну, неправъ ли я былъ, назвавъ его въ сердц своемъ Страшнымъ Мальчикомъ?
Когда я шелъ изъ училища въ предвкушеніи освжительнаго купанья на ‘Хрусталке’, или бродилъ съ товарищемъ по Историческому бульвару въ поискахъ ягодъ шелковицы, или просто бжалъ невдомо куда, по невдомымъ дламъ, — все время налетъ тайнаго неосознаннаго ужаса тснилъ мое сердце: сейчасъ гд-то бродить Аптекаренокъ въ поискахъ своихъ жертвъ… Вдругъ онъ поймаетъ меня и изобьетъ меня въ конецъ — ‘пуститъ юшку’, по его живописному выраженію.
Причины для расправы у Страшнаго Мальчика всегда находились…
Встртивъ какъ-то при мн моего друга Сашку Ганнибацера, Аптекаренокъ холоднымъ жестомъ остановилъ его и спросилъ сквозь зубы:
— Ты чего на нашей улиц задавался?
Поблднлъ бдный Ганнибацеръ и прошепталъ безнадежнымъ тономъ:
— Я… не задавался.
— А кто у Снурцына шесть солдатскихъ пуговицъ отнялъ?
— Я не… отнялъ ихъ. Онъ ихъ проигралъ.
— А кто ему по морд далъ?
— Такъ онъ же не хотлъ отдавать.
— Мальчиковъ на нашей улиц нельзя бить, — замтилъ Аптекаренокъ и, по своему обыкновенію, съ быстротой молніи перешелъ къ подтвержденію высказаннаго положенія: со свистомъ закинулъ руку за спину, ударилъ Ганнибацера въ ухо, другой рукой ткнулъ ‘подъ вздохъ’, отчего Ганнибацеръ переломился надвое и потерялъ всякое дыханіе, ударомъ ноги сбилъ оглушеннаго, увнчаннаго синякомъ Ганнибацера на землю, и полюбовавшись на дло рукъ своихъ, сказалъ прехладнокровно:
— А ты… (это относилось ко мн, замершему при вид Страшнаго Мальчика, какъ птичка, передъ пастью зми)… А ты что? Можетъ, тоже хочешь получить?
— Нтъ, — пролепеталъ я, переводя взоръ съ плачущаго Ганнибацера на Аптекаренка. — За что же… Я ничего.
Загорлый, жилистый, не первой свжести кулакъ закачался, какъ маятникъ, у самаго моего глаза.
— Я до тебя давно добираюсь… Ты мн попадешь подъ веселую руку. Я теб покажу, какъ съ баштана незрлые арбузы воровать!
‘Все знаетъ проклятый мальчишка’, подумалъ я. И спросилъ, осмлвъ:
— А на что они теб… Вдь это не твои.
— Ну, и дуракъ. Вы воруете вс незрлые, а какіе-же мн останутся? Если еще разъ увижу около баштана — лучше бы теб и на свтъ не родиться.
Онъ исчезъ, а я посл этого нсколько дней ходилъ по улиц съ чувствомъ безоружнаго охотника, бредущаго по тигровой тропинк и ожидающаго, что вотъ-вотъ зашевелится тростникъ, и огромное, полосатое тло мягко и тяжело мелькнетъ въ воздух.
Страшно жить на свт маленькому человку.
Страшне всего было, когда Аптекаренокъ приходилъ купаться на камни въ Хрустальную бухту.
Ходилъ онъ всегда одинъ, безъ охраны, несмотря на то, что вс окружающіе мальчики ненавидли его и желали ему зла.
Когда онъ появлялся на камняхъ, перепрыгивая со скалы на скалу, какъ жилистый поджарый волченокъ, вс невольно притихали и принимали самый невинный видъ, чтобы не вызвать какимъ-нибудь неосторожнымъ жестомъ или словомъ его суроваго вниманія.
А онъ въ три-четыре методическихъ движенія сбрасывалъ блузу, зацпивъ на ходу и фуражку, потомъ штаны, стянувъ заодно съ ними и ботинки и уже красовался передъ нами, четко вырисовываясь смуглымъ изящнымъ тломъ спортсмэна на фон южнаго неба. Хлопалъ себя по груди и если былъ въ хорошемъ настроеніи, то, оглядвъ взрослаго мужчину, затесавшагося какимъ-нибудь образомъ въ нашу дтскую компанію, говорилъ тономъ приказанія:
— Братцы! А ну, покажемъ ему ‘рака’.
Въ этотъ моментъ вся наша ненависть къ нему пропадала — такъ хорошо проклятый Аптекаренокъ умлъ длать ‘рака’.
Столпившіяся, темныя, поросшія водорослями, скалы образовывали небольшое пространство воды, глубокое какъ колодезь… И вотъ вся дтвора, сгрудившись у самой высокой скалы, вдругъ начинала съ интересомъ глядть внизъ, охая и по-театральному всплескивая руками:
— Ракъ! Ракъ!
— Смотри, ракъ! Чорть знаетъ, какой огромадный! Ну, и штука же!
— Вотъ такъ рачище!.. Гляди, гляди — аршина полтора будетъ.
Мужичище — какой-нибудь булочникъ при пекарн или грузчикъ изъ гавани, — конечно, заинтересовывался такимъ чудомъ морского дна и неосторожно приближался къ краю скалы, заглядывая въ таинственную глубь ‘колодца’.
А Аптекаренокъ, стоявшій на другой, противоположной скал, вдругъ отдлялся отъ нея, взлеталъ аршина на два вверхъ, сворачивался въ воздух въ плотный комокъ — спрятавъ голову въ колни, обвивъ плотно руками ноги — и, будто повисвъ въ воздух на полсекунды, обрушивался въ самый центръ ‘колодца’.
Цлый фонтанъ, — нчто въ род смерча — взвивался кверху, и вс скалы сверху донизу заливались кипящими потоками воды.
Вся штука заключалась въ томъ, что мы, мальчишки, были голые, а мужикъ — одтый и посл ‘рака’ начиналъ напоминать вытащеннаго изъ воды утопленника.
Какъ не разбивался Аптекаренокъ въ этомъ узкомъ, скалистомъ колодц, какъ онъ ухитрялся поднырнуть въ какія-то подводныя ворота и выплыть на широкую гладь бухты — мы совершенно недоумвали. Замчено было только, что посл ‘рака’ Аптекаренокъ становился добре къ намъ, не билъ насъ и не завязывалъ на мокрыхъ рубашкахъ ‘сухарей’, которые приходилось потомъ грызть зубами, дрожа голымъ тломъ отъ свжаго морского втерка.
Пятнадцати лтъ отъ роду мы вс начали ‘страдать’. Это — совершенно своеобразное выраженіе, почти не поддающееся объясненію. Оно укоренилось среди всхъ мальчишекъ нашего города, переходящихъ отъ дтства къ юности, и самой частой фразой при встрч двухъ ‘фрайеровъ’ (тоже южное арго) было:
— Дрястуй, Сережка. За кмъ ты стрядаешь?
— За Маней Огневой. А ты?
— А я еще ни за кмъ.
— Ври больше. Что же ты дрюгу боишься сказать, чтолича?
— Да мин Катя Капитанаки очень привлекаетъ.
— Врешь?
— Накарай мин Господь.
— Ну, значитъ, ты за ней стрядаешь.
Уличенный въ сердечной слабости, ‘страдалецъ за Катей Капитанаки’ конфузится и для сокрытія прелестнаго полудтскаго смущенія загибаетъ трехъэтажное ругательство.
Посл этого оба друга идутъ пить бузу за здоровье своихъ избранницъ.
Это было время, когда Страшный Мальчикъ превратился въ Страшнаго Юношу. Фуражка его попрежнему вся пестрла противоестественными изломами, поясъ спускался чуть не на бедра (необъяснимый шикъ), а блуза верблюжьимъ горбомъ выбивалась сзади изъ-подъ пояса (тотъ же шикъ), пахло отъ Юноши табакомъ довольно дко .
Страшный Юноша, Аптекаренокъ, переваливаясь, подошелъ ко мн на тихой вечерней улиц и спросилъ своимъ тихимъ, полнымъ грознаго величія, голосомъ:
— Ты чиво тутъ длаешь, на нашей улиц?
— Гуляю… — отвтилъ я, почтительно пожавъ протянутую мн въ вид особаго благоволенія руку.
— Чиво жъ ты гуляешь?
— Да такъ себ.
Онъ помолчалъ, подозрительно оглядывая меня.
— А ты за кмъ стрядаешь?
— Да не за кмъ.
— Ври!
— Накарай меня Госп…
— Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улиц. За кмъ стрядаешь?
И тутъ сердце мое сладко сжалось, когда я выдалъ свою сладкую тайну:
— За Кирой Костюковой. Она сейчасъ посл ужина выйдетъ.
— Ну, это можно.
Онъ помолчалъ. Въ этотъ теплый нжный вечеръ, напоенный грустнымъ запахомъ акацій, тайна распирала и его мужественное сердце. Помолчавъ спросилъ:
— А ты знаешь, за кмъ я стрядаю?
— Нтъ, Аптекаренокъ, — ласково сказалъ я.
— Кому Аптекаренокъ, а теб дяденька, — полушутливо, полусердито проворчалъ онъ. — Я, братецъ ты мой, страдаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядалъ (произносить я вмсто а — былъ тоже своего рода шикъ) за Маруськой Королькевичъ. Здорово, а? Ну, братъ, твое счастье. Если бы ты что-нибудь думалъ насчетъ Лизы Евангопуло, то…
Снова его уже выросшій и еще боле окрпшій жилистый кулакъ закачался у моего носа.
— Видалъ? А такъ ничего, гуляй. Что жъ… всякому стрядать пріятно. Мудрая фраза въ примненіи къ сердечному чувству.
12 ноября 1914 года меня пригласили въ лазаретъ прочесть нсколько моихъ разсказовъ раненымъ, смертельно скучавшимъ въ мирной лазаретной обстановк.
Только что я вошелъ въ большую, установленную кроватями палату, какъ сзади меня, съ кровати послышался голосъ:
— Здравствуй, фрайеръ. Ты чего задаешься на макароны?
Родной моему дтскому уху тонъ прозвучалъ въ словахъ этого блднаго, заросшаго бородой, раненаго.
Я съ недоумніемъ поглядлъ на него и спросилъ:
— Вы это мн?
— Такъ-то, не узнавать старыхъ друзей? Погоди, попадешься ты на нашей улиц, — узнаешь, что такое Ванька Аптекаренокъ.
— Аптекаревъ?!
Страшный Мальчикъ лежалъ передо мной, слабо и ласково улыбаясь мн.
Дтскій страхъ передъ нимъ на секунду выросъ во мн и заставилъ и меня и его (потомъ, когда я ему признался въ этомъ) разсмяться.
— Милый Аптекаренокъ? Офицеръ?
— Да.
— Раненъ?
— Да. (И, въ свою очередь): Писатель?
— Да.
— Не раненъ?
— Нтъ.
— То-то. А помнишь, какъ я при теб Сашку Ганнибацера вздулъ?
— Еще бы. А за что ты тогда ‘до меня добирался’?
— А за арбузы съ баштана. Вы ихъ воровали и это было нехорошо.
— Почему?
— Потому что мн самому хотлось воровать.
— Правильно. А страшная у тебя была рука, нчто въ род желзнаго молотка. Воображаю, какая она теперь…
— Да, братъ, — усмхнулся онъ. — И вообразить не можешь.
— А что?
— Да вотъ, гляди.
И показалъ изъ-подъ одяла короткій обрубокъ.
— Гд это тебя такъ?
— Батарею брали. Ихъ было человкъ пятьдесятъ. А насъ, этого… Меньше.
Я вспомнилъ, какъ онъ съ опущенной головой и закинутой назадъ рукой, слпо бросался на пятерыхъ, — и промолчалъ.
Бдный Страшный Мальчикъ!
Когда я уходилъ, онъ, пригнувъ мою голову къ своей, поцловалъ меня и шепнулъ на ухо:
— За кмъ теперь стрядаешь?
И такая жалость по ушедшемъ сладкомъ дтств, по книжк ‘Родное Слово’ Ушинскаго, по ‘большой перемн’ въ саду подъ акаціями, по украденнымъ пучкамъ сирени, — такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.

РАЗСКАЗЪ ДЛЯ ‘ЛЯГУШЕНКА’.

Редакторъ дтскаго журнала ‘Лягушенокъ’, встртивъ меня, сказалъ:
— Не напишите ли вы для нашего журнала разсказъ?
Я не ожидалъ такой просьбы. Тмъ не мене спросилъ:
— Для какого возраста?
— Отъ восьми до тринадцати лтъ.
— Это трудная задача, — признался я. — Мн случалось встрчать восьмилтнихъ дтей, которыя при угроз отдать ихъ баб Яг моментально затихали, замирая отъ ужаса, и я знавалъ тринадцатилтнихъ дтишекъ, которыя пользовались всякимъ случаемъ, чтобы стянуть изъ буфета бутылку водки, а при разсчетахъ посл азартной карточной игры, въ укромномъ мст, пытались проткнуть ножами животы другъ другу.
— Ну, да, — сказалъ редакторъ. — Вы говорите о тринадцатилтнихъ развитыхъ дтяхъ и о восьмилтнихъ — отставшихъ въ развитіи. Нтъ! Разсказъ, обыкновенно, нужно писать для средняго типа ребенка, руководствуясь, приблизительно, десятилтнимъ возрастомъ.
— Понимаю. Значитъ, я долженъ написать разсказъ для обыкновеннаго ребенка десяти лтъ?
— Вотъ именно. Въ этомъ возраст дти очень понятливы, сообразительны, какъ взрослые, и очень не любятъ того сюсюканья, къ которому прибгаютъ авторы дтскихъ разсказовъ. Дти уже тянутся къ изученію жизни! Не нужно забывать, что ребенокъ въ этомъ возраст гораздо больше знаетъ и о гораздо большемъ догадывается, чмъ мы полагаемъ. Если вы примите это во вниманіе, я думаю, что разсказецъ у васъ получится хоть куда…
— Ладно, — пообщалъ я. — Завтра вы получите разсказъ.
Въ тотъ же вечеръ я заслъ за разсказъ. Я отбросилъ все, что отдавало сюсюканьемъ, и старался держаться трезвой правды и реализма, который, по моему, такъ долженъ былъ подкупить любознательнаго ребенка и пріохотить его къ чтенію.
Редакторъ прочелъ разсказъ до половины, положилъ его на столъ и, подперевъ кулаками голову, изумленно сталъ меня разглядывать.
— Это вы писали для дтей?
— Да… Приблизительно, имя въ виду десятилтній возрастъ. Но если и восьмилтній развитой мальчишка…
— Виноватъ!! Вотъ какъ начинается вашъ разсказъ:

День Лукерьи.

‘Кухарка Лукерья встала рано утромъ и, накинувъ платокъ, побжала въ лавочку… Подъ воротами въ темномъ углу ее дожидался разбитной веселый дворникъ едосй. Онъ ущипнулъ изумленную Лукерью за круглую аппетитную руку, прижалъ ее къ себ и, шлепнувъ съ размаха по спин, шепнулъ на ухо задыхающимся голосомъ:
— Можно придти къ теб сегодня ночью, когда господа улягутся?
— Зачмъ? — хихикнула Лукерья, толкнувъ едося локтемъ въ бокъ.
— Затмъ, — сказалъ простодушный едосй, чтобы… Ну, дальше я читать не намренъ, потому что, я думаю, отъ такого разсказа вспыхнетъ до корней волосъ и солдатъ музыкантской команды.
Я пожалъ плечами.
— Мн нтъ дла до какого-то тамъ солдата музыкантской команды, но живого любознательнаго ребенка такой разсказъ долженъ заинтриговать.
— Знаете что? — потирая руки, сказалъ редакторъ. — Вы этотъ разсказъ попытайтесь пристроить въ ‘Встник общества защиты падшихъ женщинъ’, а если тамъ его найдутъ слишкомъ пикантнымъ — отдайте въ ‘Досуги холостяка’. А намъ напишите другой разсказъ.
— Не знаю ужъ, что вамъ и написать. Старался, какъ лучше, избгалъ сюсюканья, какъ огня…
— Нтъ, вы напишите хорошій дтскій разсказъ, держась сферы тхъ интересовъ, которые питаютъ ребенка десяти — одиннадцати лтъ. Ребенокъ очень любитъ разсказы о путешествіяхъ — дайте это ему со всми подробностями, потому что въ подробностяхъ для ребенка есть своеобразная прелесть. Вы можете даже не стсняться фантазировать, но чтобы фантазія была реальна — иначе ребенокъ ей не повритъ — чтобы фантазія была основана на цифрахъ, вычисленіяхъ и точныхъ размрахъ. Вотъ что даетъ ребенку полную иллюзію, и что приковываетъ его къ книжк.
— Конечно, я это сдлаю, — сказалъ я, протягивая руку редактору ‘Лягушонка’. — Черезъ два дня такой разсказъ уже будетъ у васъ въ рукахъ.
И я, обдумавъ, какъ слдуетъ тему, написалъ разсказъ:

Какъ я здилъ въ Москву.

‘Недавно мн пришлось създить въ Москву. Въ путеводител я нашелъ нсколько поздовъ и посл недолгаго размышленія ршилъ остановиться на отходящемъ ровно въ 11 часовъ по петроградскому времени. Правда, были еще два позда — въ 7 час. 30 мин. и въ 9 час. 15 мин. по петроградскому времени, но они не были такъ удобны. Для того, чтобы попасть на вокзалъ, я взялъ извозчика, сторговавшись за 40 копекъ. хали мы около 25 минутъ, и на вокзалъ я пріхалъ за 16 минутъ до отхода позда. Извстно, что отъ Петрограда до Москвы разстояніе 604 версты, каковое разстояніе поздъ проходитъ въ 12 часовъ съ остановками или въ 10 часовъ безъ остановокъ, т. е. 60 верстъ въ часъ. Мн досталось мсто No 7 въ вагон No 2’…
Въ этомъ мст редакторъ, читавшій вслухъ мой разсказъ о путешествіи, остановился и спросилъ:
— Можно быть съ вами откровеннымъ?
— Пожалуйста!
— Никогда мн не приходилось читать боле скучной и глупой вещи… Желзнодорожное расписаніе — штука хорошая для справокъ, но какъ беллетристическій разсказъ…
— Да, разсказъ суховатъ, — согласился я. — Но самый недоврчивый ребенокъ не усумнится въ его правдивости. По моему, самая печальная правда лучше красивой лжи!..
— Вы смшиваете ложь съ выдумкой, — возразилъ редакторъ. — Ребенокъ не переноситъ лжи, но выдумка дорога его сердцу. И потомъ мальчишку никогда не заинтересуетъ то, что близко отъ него, то, что онъ самъ видлъ. Его тянетъ въ загадочно-прекрасныя неизвстныя страны, онъ любить героическія битвы съ индйцами, храбрые подвиги, путешествія по пустын на мустангахъ, а не спокойную зду въ вагон перваго класса съ плацкартой и вагонъ-рестораномъ. Для мальчишки звукъ выстрла изъ карабина въ сто разъ дороже паровознаго гудка на станціи Москва-товарная. Вотъ вамъ какое путешествіе нужно описать!
— Вотъ оселъ, — подумалъ я, пожимая плечами. — Самъ не знаетъ, что ему надо.
— Пожалуй, — сказалъ я вслухъ, — теперь я понялъ, что вамъ нужно. Завтра вы получите рукопись.
На другой день редакторъ ‘Лягушенка’ вертлъ въ рукахъ рукопись ‘Восемьдесятъ скальповъ Голубого Опоссума’, и на лиц его было написано все, что угодно, кром выраженія восторга, на которое я имлъ право претендовать.
— Ну, — нетерпливо сказалъ я. — Чего вы тамъ мнетесь. Вотъ вамъ разсказъ безъ любви, безъ сюсюканья, и сухости въ немъ нтъ ни на грошъ.
— Совершенно врно, — сказалъ редакторъ, дернувъ саркастически головой. — Въ этомъ разсказ нтъ сухости, нтъ, такъ сказать, ни одного сухого мста, потому что онъ съ первой до послдней страницы залитъ кровью. Послушайте-ка первыя строки вашего ‘путешествія’:
‘Группа охотниковъ расположилась на ночлегъ въ лсу, не подозрвая, что чья-то пара глазъ наблюдаетъ за ними. Дйствительно, изъ-за деревьевъ вышелъ, крадучись, вождь Голубой Опоссумъ, и вынувъ ножъ, ловкимъ ударомъ отрзалъ голову крайнему охотнику.
— Оахъ! — воскликнулъ онъ. — Опоссумъ отомщенъ! И пользуясь сномъ охотниковъ, онъ продолжалъ свое дло… Голова за головой отдлялась отъ спящихъ тлъ и скоро груда темныхъ круглыхъ предметовъ чернла, озаренная свтомъ костра. Посл того, какъ Опоссумъ отрзалъ послднюю голову, онъ слъ къ огню, и напвая военную псенку сталъ обдирать съ головъ скальпы. Работа спорилась’…
— Извольте видть! — раздраженно сказалъ редакторъ. — ‘Работа спорилась’. У васъ это сдираніе скальповъ описано такъ, будто-бы кухарка у печки чиститъ картофель. Кром того, на слдующихъ двухъ страницахъ у васъ бизонъ выпускаетъ рогами кишки мустанга, дв англичанки сгораютъ въ пламени подожженнаго индйцами дома, а потомъ индйцы въ числ тысячи человкъ попадаютъ въ вырытую для нихъ яму и, взорванные порохомъ, разлетаются вдребезги. Согласитесь сами — нужно же знать границы.
— Да что вамъ жалко ихъ, что-ли? — усмхнулся я. — Пусть ихъ ржутъ другъ другу головы и взрываютъ другъ друга. На нашъ вкъ хватитъ. А за то ребенокъ получаетъ потрясающія, захватывающія его страницы.
— Милый мой! Если-бы существовалъ спеціальный журналъ для рабочихъ городской скотобойни — вашъ разсказъ явился-бы лучшимъ его украшеніемъ… А ребенка посл такого разсказа придется свести въ сумасшедшій домъ. Напишите вы лучше вотъ что…
Я видлъ, что мы оба чрезвычайно опротивли другъ другу. Я считалъ его тупоумнымъ человкомъ со свинцовой головой и мозгами, работающими только по неприсутственнымъ днямъ. Онъ видлъ во мн безтолковую бездарность, сказочнаго дурака, который при малйшемъ принужденіи къ молитв сейчасъ же разбивалъ себ лобъ. Онъ не понималъ, что человкъ такого исключительнаго темперамента и кипучей энергіи, какъ я, не могъ остановиться на полдорог, шелъ впередъ напроломъ и всякую предложенную ему задачу разршалъ до конца.
Я чувствовалъ, что мой энергичный талантъ былъ той оглоблей, которой нельзя орудовать въ тсной лавк продавца фарфора.
— Напишите-ка вы, — промямлилъ редакторъ ‘Лягушенка’, — лучше вотъ что…
— Стойте, — крикнулъ я, хлопнувъ рукой по столу. — Безъ совтовъ! Попробую я написать одну вещицу на свой страхъ и рискъ. Можетъ быть, она подойдетъ вамъ. Сдается мн, что я раскусилъ васъ, почтеннйшій.
Черезъ часъ я подалъ ему четвертую и послднюю вещь. Называлась она:

Лизочкино горе.

Мама подарила Лизочк въ день ангела рубль и сказала, что Лизочка можетъ истратить его, какъ хочетъ.
Лизочка ршила купить на эти деньги занятную книжку, чтобы въ минуты отдыха своей мамы, читать ей изъ этой книжки интересные разсказы для самообразованія.
Лизочка одлась, вышла на улицу и, мечтая о книжк, которую она должна сейчасъ купить, весело шагала по тротуару.
— Милая барышня, — послышался сзади нея тихій голосъ. — Подайте Христа ради. Я и моя дочка цлый день не ли.
Лизочка обернулась, увидла бдную больную женщину и, не раздумывая больше, сунула ей въ руку рубль.
— На-те, купите себ на эти деньги горячей пищи!
И вернувшись домой безъ книжки, Лизочка припала къ плечу мамы и, разсказавъ ей о своей встрч горько заплакала.
— Чего ты плачешь, — спросила мама удивленно. — Не оттого-ли, что теб жалко своего добраго порыва?
— Нтъ, мама, — отвчала благородная двочка. — Мн жалко, что я не имла трехъ рублей.
— Ну, вотъ видите, — сказалъ редакторъ ‘Лягушенка’. — Я былъ увренъ, что въ конц концовъ вы и напишите то, что намъ нужно!

ТИХОЕ ПОМШАТЕЛЬСТВО.

I.

Мы сидли на скамь тихаго бульвара.
— Жестокость — прирожденное свойство восточныхъ народовъ, — сказалъ я.
— Вы правы, — кивнулъ головой Банкинъ. — Взять хотя бы бывшаго персидскаго шаха. Это былъ ужасный человкъ!
И мы оба лниво замолчали.
Банкинъ сорвалъ травинку, закусивъ ее зубами, поморщился (травинка, очевидно, оказалась горькой), но сейчасъ же лицо его засвтилось тихой радостью.
— Онъ сейчасъ уже, наврно, спитъ! — прошепталъ Банкинъ.
— Почему вы такъ думаете? — удивился я.
— Конечно! Онъ всегда спитъ въ это время.
Послднее время Банкинъ казался человкомъ очень страннымъ. Я внимательно посмотрлъ на него и осторожно спросилъ:
— Откуда же вамъ это извстно?
— Мн? Господи! И опять мы замолчали.
— Ему, очевидно, не сладко живется… — звая, промямлилъ я.
— Почему? Съ нимъ няньчатся вс окружающіе. Его такъ вс любятъ!
— Не думаю, — возразилъ я. — Посл того, что онъ натворилъ…
Банкинъ неожиданно выпрямился и въ паническомъ ужас схватилъ меня за плечи:
— Натво…рилъ?! Владычица небесная!.. Что же онъ… натворилъ? Когда?
— Будто, вы не знаете?.. Сажалъ, кого попало, на колъ, мучилъ, обманывалъ народъ…
— Кто?!!
— Да шахъ же, Господи!
— Какой шахъ?
— Бывшій. Персидскій. О которомъ мы говорили!
— Разв мы говорили о шах?
— Нтъ, мы говорили о ребятишкахъ, — иронически усмхнулся я.
— Ну, конечно, о ребятишкахъ! Я о своемъ Петьк и говорилъ.
Банкинъ вынулъ часы, и опять лицо его засіяло счастьемъ.
— Молочко пьетъ, — радостно засмялся онъ. — Проснулся, вроятно, и говоритъ: мамоцка, дай маяцка!
— Ну, это, кажется, вы хватили… Сыну-то вашему всего на-всего два мсяца… Неужели, онъ уже говоритъ?
Я самъ былъ виноватъ, что коснулся этого предмета. Разговоръ о Петьк начался у насъ въ восемь часовъ и кончился въ половин двнадцатаго.
— Видите ли, — началъ просвтленный Банкинъ, — онъ, правда, буквально этого не говоритъ, но онъ кричитъ: мм—ма! И мы уже знаемъ, что это значитъ: ‘дорогая мамочка, я хочу еще молочка!’ А вчера… Нтъ, вы не поврите!..
— Чему?
— Тому, что я вамъ разскажу. Да нтъ, — вы не поврите…
— Я далъ слово, что поврю.
— Представьте себ: прихожу я… Позвольте… Когда это было? Ага! Вчера. Прихожу вчера я домой, а онъ у Зины на рукахъ. Услышалъ шумъ шаговъ и — ха-ха! — оборачивается и — ха-ха!..ха-ха-ха!.. оборачивается и говоритъ: лю!
— Ну?
— Говоритъ: лю! Каковъ каналья?
— Ну?
— Ха-ха! Лю! — говоритъ.
— Что же это значитъ — лю? — спросилъ я, недоумвая.
— Неужели, вы не поняли? Это значитъ: папочка, возьми меня на руки.
Я возразилъ:
— Мн кажется, что толкованіе это немного произвольно… Не значило ли ‘лю’ просто: старый оселъ! Притворяй покрпче двери…
— Ни-ни. Онъ бы это сказалъ совсмъ по другому. А вы знаете, какъ онъ пьетъ молоко?
Я поежился и попробовалъ сказать, что знаю. Банкинъ обидлся.
— Откуда же вы можете знать, если вы еще не видли Петьки?
— Я, вообще, знаю, какъ дти пьютъ молоко. Это очень любопытно. Я видлъ это отъ пятидесяти до ста разъ.
— Петька не такъ пьетъ молоко, — увренно сказалъ Банкинъ.
На половин описанія Петькинаго способа пить молоко, сторожъ попросилъ насъ удалиться, такъ какъ бульваръ закрывался. Желая сдлать сторожу пріятное. Банкинъ пообщалъ, что, когда его Петька научится ходить, онъ будетъ играть песочкомъ только на этомъ бульвар.
По свойственной всмъ бульварнымъ сторожамъ замкнутости, этотъ сторожъ не показалъ наружно, что онъ польщенъ, а загнавъ восторгъ внутрь, съ дланнымъ равнодушіемъ сказалъ:
— Пора, пора! Нечего тамъ.
Въ маленькомъ ресторан, куда мы зашли выпить по стакану вина, мн удалось дослушать конецъ Петькинаго способа пить молоко. Кром того, мн посчастливилось узнать много цнныхъ и любопытныхъ сторонъ увлекательной Петькиной жизни, вплоть до самыхъ интимныхъ…
Изъ послднихъ я вынесъ странное убжденіе, что Банкинъ былъ удовлетворенъ и чувствовалъ себя счастливымъ только тогда, когда пиджакъ его или брюки были окончательно испорчены легкомысленнымъ поведеніемъ его удивительнаго отпрыска.
Истощившись, Банкинъ долго сидлъ, полный тихой грусти.
— За что вы меня не любите?
— Я васъ не люблю? — удивленно вскинулъ я плечомъ. — Съ чего это вы взяли?
— Вы меня не любите… — увренно сказалъ Банкинъ. — Вы не могли за это время собраться — зайти ко мн и взглянуть на Петьку.
— Господи помилуй! Да просто не приходилось. На-дняхъ зайду. Непремнно зайду.
— Правда?! Спасибо. Я вижу, вы полюбили моего Петьку, даже не видя его. Что же вы запоете, когда увидите!
Спину мн разломило и глаза слипались. Я попросилъ счетъ и, зная, что съ Банкинымъ мн по дорог, попробовалъ завязать разговоръ о самой безобидной вещи:
— Ночи теперь стали короче.
Банкинъ тихо засмялся.
— Да, да! Свтаетъ въ четыре часа. Просыпаюсь я вчера, смотрю — свтло. А онъ рученку изъ кроватки высунулъ и пальцемъ… этакъ вотъ…
— Пойдемте! — сказалъ я. — А то мы не достанемъ извозчика.
— Успемъ. У него теперь самый сладкій сонъ. Поврите ли вы, что если его поцловать — онъ не просыпается.
— Это неслыханно, — пробормоталъ я. — Человкъ! Пальто.

II.

Однажды Банкинъ зашелъ ко мн. Я познакомилъ его съ сидвшимъ у меня редакторомъ еженедльнаго журнала и привтливо спросилъ
— Какъ поживаете?
— Онъ уже ходитъ, — подмигнулъ Банкинъ. — А вчера какой случай былъ…
— Такъ вы говорите, что теперь еженедльники не въ фавор у публики? — обратился я къ редактору. — Скажите…
— А вы бросьте издавать еженедльникъ, — перебилъ Банкинъ. — Начните что-нибудь для дтей. Это будетъ имть успхъ. Да вотъ, я вамъ разскажу такой примръ: есть у меня сынъ — Петька. Удивительно умный ребенокъ. И онъ…
— Вы, господа, поговорите здсь, — сказалъ я, вставая, — а мн нужно будетъ на часокъ създить. Вы ужъ извините.
Дня черезъ три я встртилъ Банкина около итальянца, — продавца разной дряни изъ коралловъ и лавы
— Это для взрослыхъ… Понимэ!. Эй, какъ васъ… синьоръ! Понимаете — для взрослыхъ. Иль грано! А мн нужно что-нибудь для мальчика… Копренэ? Анфана! Понимаете, этакій анфанъ террибль! Славный мальчишка… Да не брелокъ! На чорта ему брелокъ, уважаемый синьоръ? Фу, какой вы безтолковый!
Я тихонько прошелъ мимо, но, возвращаясь обратно на трамва, опять встртилъ Банкина. Онъ промелькнулъ мимо меня на противоположномъ трамва, увидлъ мое лицо, и до меня донесся его радостный, но совершенно непонятный мн крикъ:
— А Петь… Въ кашу рук…

III.

Вчера я вышелъ на улицу, и первое лицо, которое мн попалось, — былъ Банкинъ.
— А я за вами.
— Что случилось?
— Пойдемте. Посмотрите теперь на моего Петьку — ахнете! Вы помните, я вамъ разсказалъ въ трамва о его — ха-ха! поступк съ кашей — ха-ха!
— Помню, — сказалъ я. — Очень было смшно.
— Это что! Вы посмотрите, какія штуки онъ теперь выдлываетъ. Впереди насъ шла нянька съ мальчикомъ лтъ трехъ.
— Постойте — вскричалъ Банкинъ, хватая меня за рукавъ. — Постойте!!
Я посмотрлъ на его поблднвшее лицо, дрожащія губы, слезы на глазахъ и — испугался.
— Что съ вами?!
— Ха-ха! Такой Петька будетъ. Черезъ два года. Ха-ха! Такъ же будетъ ножками: тупъ-тупъ! Постойте!
Онъ подошелъ къ няньк и далъ ей двугривенный. Потомъ разспросилъ: сколько мальчику лтъ, чей сынъ, что стъ и не капризничаетъ ли по ночамъ?
Потомъ прислъ передъ мальчикомъ на корточки и спросилъ:
— Какъ тебя зовутъ?
— Ва-я.
— Ваня, — пояснила нянька.
— Ваня? Милый мальчикъ! Нянька… Можетъ, онъ чего-нибудь хочетъ?
Оказалось, что Ваня ‘чего-нибудь хотлъ’ только полчаса тому назадъ.
Это настолько успокоило Банкина, что онъ нашелъ въ себ мужество разстаться съ Ваней, и мы пошли дальше.
— Проклятый городъ, — сказалъ я. — Сколько пыли.
— Что?
— Городъ, я говорю, пыльный.
— Да, да… — разсянно подтвердилъ Банкинъ.
И задумчиво добавилъ:
— Воды онъ боится.
— Чего же ему бояться, — возразилъ я. — Только бы поливали!
— Да и поливаютъ. Если тепленькая вода — такъ онъ не кричитъ… и, если поливаютъ спинку, только морщитъ носъ и ежится.

IV.

Когда мы подошли къ квартир Банкина, онъ открылъ ключомъ дверь, схватилъ меня за шиворотъ, втолкнулъ въ переднюю и, проворно вскочивъ вслдъ за мною, захлопнулъ дверь.
Я упалъ на ступеньки лстницы. Ушибъ ногу. Слъ на нижней ступеньк и, потирая колно, со страхомъ спросилъ:
— Что я сдлалъ вамъ дурного?
— Петька простудиться можетъ, — объяснилъ Банкинъ. — Дуетъ.
Я всталъ и мы вошли въ первую комнату — столовую.
— Вотъ здсь, на этомъ мст, — указалъ Банкинъ, Петьк нянька даетъ молочко. Вотъ видите — стулъ.
Я осмотрлъ стулъ.
— Хорошій стулъ. Внскій.
— Приготовьтесь, — хохоча счастливымъ, лучезарнымъ смхомъ, воскликнулъ Банкинъ. — Сейчасъ увидите его.
Я пригладилъ волосы, одернулъ сюртукъ, и мы, на цыпочкахъ, вошли въ дтскую.
— Вотъ онъ, — шопотомъ сказалъ Банкинъ, указывая на кроватку.
— Какой хорошенькій.
— Да это не то. Этотъ уголъ подушки! А вонъ онъ лежитъ за подушкой.
— Прелестный ребенокъ.
— Правда? Я зналъ, что вы сейчасъ же влюбитесь въ него… Помните, я вамъ разсказывалъ, что если я его цлую во время сна — онъ никогда не просыпается… Вотъ вы увидите.
Банкинъ подошелъ къ кроватк, нагнулся и — вслдъ за этимъ раздался бшеный ревъ ребенка. Вбжала госпожа Банкина.
— Опять ты его разбудилъ?! Вчно лзетъ съ поцлуями! Молчи, молчи, мое сокровище… Здравствуйте! Какъ поживаете?
— Благодарю васъ. Я совершен…
— Вы его хорошо разсмотрли? Неправда ли, очаровательный ребенокъ? Садитесь. Ну, какъ вы поживаете?
— Очень вамъ благодаренъ. Живу ниче…
— Видли ли вы когда-нибудь такого большого мальчишку?
За мою бурную, богатую приключеніями жизнь, я видлъ десятки ребятъ гораздо больше Банкинаго ребенка, но мн неловко было заявить объ этомъ.
— Нтъ! Въ жизни своей я не видлъ такого колоссальнаго ребенка!
— Правда? Ну, какъ вы поживаете?
— Я сов…
— Не плачь, милый мальчикъ! Вотъ дядя… Онъ тебя возьметъ блямъ-блямъ. Правда, Аркадій Тимофеевичъ? Вы его возьмете блямъ-блямъ?
— Безъ сомннія, — робко подтвердилъ я. — Если вы будете добры посвятить меня въ цль и значеніе этого…этой забавы, то я съ удовольствіемъ…
— Блямъ-блямъ? Неужели, вы не знаете? Это значитъ: покачать его въ колясочк.

V.

Петька захныкалъ и, вытянувшись на рукахъ няньки, капризно поднялъ рученки кверху.
— Смотри, смотри! — воскликнулъ пораженный и умиленный Банкинъ, — на потолокъ показываетъ!!!
Госпожа Банкина наклонилась къ Петьк и спросила:
— Ну, что, Петенька… Потолочекъ? Что Петенька хочетъ на потолочк? Спросите его, Аркадій Тимофеевичъ: что онъ хочетъ на потолочк?
Я несмло приблизился къ Петьк и, дернувъ его за ногу, спросилъ:
— Чего теб тамъ надо на потолк?
Ребенокъ залился закатистымъ плачемъ.
— Онъ боится васъ, — объяснилъ Банкинъ. — Еще не привыкъ. Петенька!… Ну, покажи дяд, какъ птички летаютъ?! Ну, покажи! Представьте, онъ рученками такъ длаетъ… Ну, покажи же, Петенька, покажи!
Петьку окружили: мать, отецъ, нянька, кухарка, пришедшая изъ кухни, и сзади всхъ — я.
Они дергали его, поднимали ему руки, хлопали ладонями, подмигивали и настойчиво повторяли:
— Ну, покажи же, Петенька… Дядя хочетъ посмотрть, какъ птички летаютъ!
Полетъ птицъ, и даже въ гораздо лучшемъ исполненіи, былъ мн извстенъ и раньше, но я считалъ долгомъ тоже монотонно тянуть вслдъ за кухаркой:
— Покажи, Петенька!… Покажи…
— Наконецъ, ребенку такъ надоли, что онъ поднялъ рученки и оттолкнулъ отъ себя голову няньки.
Снисходительные родители признали этотъ жестъ за весьма удачную имитацію птичьяго полета, и такъ какъ я не оспаривалъ ихъ мннія, то мы приступили къ новымъ экспериментамъ надъ задерганнымъ горемычнымъ Банкинымъ отпрыскомъ.
— Хотите, — спросилъ Банкинъ, — онъ скажетъ вамъ по нмецки?
— Я по нмецки плохо понимаю, — попробовалъ сказать я, но госпожа Банкина возразила,
— Это ничего. Онъ все-таки скажетъ. Дайте ему только въ руки какую-нибудь вещь… Ну, пенснэ, что ли. Онъ васъ поблагодаритъ по нмецки.
Со вздохомъ я вручилъ Петьк свое пенснэ, а онъ сейчасъ же засунулъ его въ ротъ и сталъ сосать, словно надясь высосать тотъ отвтъ, который отъ него требовали…
— Ну, Петенька… Ну, что нужно дяд по нмецки сказать?
— Ну, Петенька… — сказалъ Банкинъ.
— Что нужно… — продолжала нянька.
— По нмецки сказать? — подхватила кухарка.
— Ну-же, Петенька, — поощрилъ его Банкинъ, дергая изо рта пенснэ.
— Ззз… — капризно пропищалъ Петька.
— Видите? Видите? Данке! Онъ вамъ сказалъ данке! А какъ нужно головкой сдлать?
Такъ какъ госпожа Банкина (о, материнское сердце!), зайдя сзади, потихоньку ткнула въ Петькинъ затылокъ, вслдствіе чего его голова безпомощно мотнулась, — то вс признали, что Петька этимъ страннымъ способомъ совершенно удовлетворительно поблагодарилъ меня за пенснэ.
— Вжливый будетъ, каналья, — одобрительно сказалъ Банкинъ.
— Кррра… — сказалъ Петька, поднимая лвую руку подъ угломъ сорока пяти градусовъ. Вс всколыхнулись.
— Что это онъ? Что ты, Петенька?
Прослдили по направленію его руки и увидли, что эта воображаемая линія проходила черезъ три предмета: спинку кресла, фарфоровую вазочку на этажерк и лампу.
— Лампу, — засуетился Банкинъ. — Дать ему лампу!
— Нтъ, онъ хочетъ вазочку, — возразила кухарка.
— Зу-зу-у… — пропищалъ Петька.
— Вазочка, — безапелляціонно сказала нянька. — Зу-зу — значитъ, вазочка!
Петьк дали вазочку. Онъ засунулъ въ нее палецъ и, скосивъ на меня глаза, бросилъ вазочку на полъ,
— На васъ смотритъ — восторженно взвизгнулъ Банкинъ. — Начинаетъ къ вамъ привыкать!..

VI.

Передъ обдомъ Банкинъ приказалъ вынести Петьку въ столовую и, посадивъ къ себ на колни, далъ ему играть съ рюмками.
Водку мы пили изъ стакановъ, а когда Петьку заинтересовали стаканы — вино пришлось пить чуть ли не изъ молочниковъ и сахарницы.
Подметая осколки, нянька просила Петьку:
— Ну, скажи — лю! Скажи дяд — лю!
— Какъ вы думаете… На кого онъ похожъ? — неожиданно спросилъ Банкинъ.
Носъ и губы Петьки напоминали таковыя же принадлежности лица у кухарки, а волосы и форма головы смахивали на нянькины.
Но сообщить объ этомъ Банкину я не находилъ въ себ мужества.
— Глаза — ваши, — увренно сказалъ я, — а губы — мамины!
— Что вы, голубчикъ! — всплеснулъ руками Банкинъ. — Губы мои!
— Совершенно врно. Верхняя ваша, а нижняя — матери.
— А лобикъ?
— Лобикъ? Вашъ!
— Ну, что вы! Всмотритесь!
Чтобы сдлать Банкину удовольствіе, я долго и пристально всматривался.
— Вижу! Лобикъ — маминъ!
— Что вы, дорогой! Лобикъ ддушки Павла Егорыча.
— Совершенно врно. Темянная часть — ддушкина, надбровныя дуги ваши, а височныя кости — мамины.
Посл этой френологической бесды Петьку трижды заставляли говорить: данке. Я чувствовалъ себя плохо, но утшался тмъ, что и Петьк не сладко.

VII.

Сейчасъ Банкинъ, радостный, сіяющій изнутри и снаружи, сидитъ противъ меня.
— Знаете… Петька-то!.. Ха-ха!
— Что такое?
— Я отнимаю сегодня у него свои золотые часы, а онъ вдругъ — ха-ха — говоритъ: ‘Папа дуракъ’!!..
— Вы знаете, что это значить? — серьезно спросилъ я.
— Нтъ. А что?
— Это значить, что въ ребенк начинаетъ просыпаться сознательное отношеніе къ окружающему.
Онъ схватилъ мою руку.
— Правда? Спасибо. Вы меня очень обрадовали.

КРАСИВАЯ ЖЕНЩИНА.

Гуляя по лсу, чиновникъ Плюмажевъ вышелъ къ берегу рки и, остановившись, сталъ безцльно водить глазами по тихой зеркальной поверхности воды.
Близорукій взглядъ чиновника Плюмажева скользнулъ по другому берегу, перешелъ на маленькую желтую купальню и остановился на какой-то фигур, стоявшей по колна въ вод и обливавшей горстями рукъ голову въ зеленомъ чепчик.
— Женщина! — подумалъ Плюмажевъ и прищурилъ глаза такъ, что они стали похожи на два тоненькихъ тире. — Ей-Богу, женщина! И молоденькая, кажется!
Его худыя, старческія колни задрожали, и по спин тонкой струйкой пробжалъ холодокъ.
— Эхъ! — простоналъ Плюмажевъ. — Анаемская близорукость… Что за глупая привычка — не брать съ собой бинокля.
Онъ протеръ глаза и вздохнулъ.
— Вижу что-то блое, что-то полосатое, а что — хоть убей, не разберу. Ага! Вонъ тамъ какой-то мысокъ выдвинулся въ воду. Сяду-ка я подъ кустикъ, да подожду: можетъ, подплыветъ ближе, Эхе-хе!
Спотыкаясь, онъ взобрался на замченную имъ возвышенность и только что развелъ дрожащими руками густую заросль кустовъ, какъ взглядъ его упалъ на неподвижно застрявшую между зеленью втокъ гимназическую фуражку, продолженіемъ которой служила блуза цвта хаки и срыя брюки.
— Ишь, шельма… Пристроился! — завистливо вздохнулъ Плюмажевъ, и тутъ только замтилъ, что лежащій гимназистъ держалъ цпкой рукой черный бинокль, направленный на противоположный берегъ.
Гимназистъ обернулся, дружески подмигнулъ Плюмажеву и, улыбнувшись, сказалъ:
— А и вы тоже!
— Подлецъ! Еще фамильярничаетъ, — подумалъ Плюмажевъ и хотлъ оборвать гимназиста, но, вспомнивъ о бинокл, опустился рядомъ на траву и заискивающе хихикнулъ:
— Хе-хе! Любопытно?
— Хорошенькая! — сказалъ гимназистъ. — Одн бедра чего стоятъ. Колни тоже: стройныя, блыя! Честное слово.
— А грудь… А грудь? — дрожащими губами, шопотомъ освдомился Плюмажевъ.
— Прелестная грудь! Немного велика, но видно — очень упруга!
— Упруга?
Плюмажевъ провелъ кончикомъ языка по сухимъ губамъ и нершительно произнесъ:
— Не могли-ли бы вы… одолжить мн на минутку…бинокль!
Гимназистъ замоталъ головой.
— Э, нтъ дяденька! Этотъ номеръ не пройдетъ! Надо было свой брать.
Плюмажевъ протянулъ дрожащую руку.
— Дайте! На минутку.
— Ни-ни! Даромъ, что-ли, я его у тетки изъ комода утащилъ! Небось, если бы у васъ былъ бинокль, вы бы мн своего не дали!
— Да дайте!
— Не мшайте! Ого-го.
Гимназистъ поднялся впередъ и такъ придавилъ къ глазамъ бинокль, что черепу его стала угрожать немалая опасность.
— Ого-го-го! Спиной повернулась… Что за спина! Я, однако же, не думалъ, что у нея такой красивый затылокъ…
Лежа рядомъ, Плюмажевъ съ дланнымъ равнодушіемъ отвернулся, но губы его тряслись отъ тайной обиды и негодованія.
— Въ сущности, — началъ онъ срывающимся, пересохшимъ голосомъ, — если на то пошло — вы не имете права подглядывать за купальщицами. Это безнравственно.
— А вы у меня просили бинокль! Тоже!.. Самому можно, а мн нельзя.
Плюмажевъ помолчалъ.
— Захочу вотъ — и отниму бинокль. Да еще приколочу. Я вдь сильне…
— Ого! Попробуйте отнять… Я такой крикъ подниму, что вс дачники сбгутся. Мн-то ничего, я мальчикъ — ну, выдерутъ, въ крайнемъ случа, за уши, а вотъ вамъ позоръ будетъ на все лто. Человкъ вы солидный, старый, а скажутъ, такими глупостями занимается… Теперь она опять грудью повернулась. Животъ у нея… хотите, я вамъ буду разсказывать все, что видно?
— Убирайся къ чорту!
— Самъ пойди туда! — хладнокровно возразилъ гимназистъ.
— Грубіянъ…
— Отъ такого слышу.
Плюмажевъ заскрежеталъ зубами и ршилъ — наградивши мальчишку подзатыльникомъ, — сейчасъ же уйти домой, но вмсто этого проглотилъ слюну и обратился къ гимназисту дланно-ласковымъ тономъ:
— Зубастый вы паренекъ… Вотъ что, дорогой мой ежели не хотите одолжить на минутку, то… продайте!
— Да… продайте… А тетка мн потомъ покажетъ, какъ чужіе бинокли продавать!
— Я увренъ, молодой человкъ, — заискивающе сказалъ Плюмажевъ: — что тетушка ваша и не подумаетъ на васъ! Теперь прислуга такая воровка пошла…Я бы вамъ полную стоимость сейчасъ же… А?
Лицо гимназиста стало ареной двухъ противоположныхъ чувствъ. Онъ задумался.
— Гм… А сколько вы мн дадите?
— Три рубля.
— Три рубля? Вы бы еще полтинникъ предложили. Онъ въ магазин 8 стоитъ.
Гимназистъ съ презрніемъ повелъ плечомъ и опять обратился къ противоположному берегу.
— Ну, вотъ что — 5 рублей хотите?
— Давайте десять!
— Ну, это ужъ свинство. Самъ говоритъ, что новый восемь стоитъ, а самъ десять деретъ. Жильникъ!
— Мало-ли что! Иногда и двадцать отдашь… Вотъ… теперь она наклонилась грудью! Замчательно у нея получается сзади… Перешла на мелкое мсто и видны ноги. Икры, щиколотки, доложу вамъ, замчательныя !
Раньше гимназистъ восхищался безцльно. Но теперь онъ длалъ это съ коммерческой цлью, и восторги его удвоились.
— Эге! Что это у нея? Ямочки на плечахъ… Дйствительно! А руки блыя-блыя… Локти красивые!! И на сгибахъ ямочки…
— Молодой человкъ, — хрипло перебилъ его Плюмажевъ, — хотите… я вамъ дамъ восемь рублей…
— Десять!
— У меня… нтъ больше… Вотъ кошелекъ… восемь рублей съ гривенникомъ. Берите… съ кошелькомъ даже! Кошелекъ новый, три рубля стоилъ.
— Такъ то новый! А старый — какая ему цна — полтинникъ!
Плюмажевъ хотлъ возразить, что самъ гимназистъ однако же, ломить за старый бинокль вдвое, — но втайн побоялся: какъ бы мальчишка не обидлся.
— Ого! Стала спиной и нагнулась! Что это! Ну, конечно! Купальный костюмъ разстегнутъ и…
— Слушайте! — перехватывающимся отъ волненія голосомъ воскликнулъ Плюмажевъ. — Я вамъ дамъ, кром восьми рублей съ кошелькомъ, — еще перочинный ножичекъ и неприличную открытку!
— Острый?
— Острый, острый! Только вчера купилъ!
— А папиросы у васъ есть?
— Есть, есть. По…зволите предложить?
— Нтъ, вы мн вс отдайте. А! Кожаный портсигаръ… Вотъ — если папиросы съ портсигаромъ, ножичекъ, открытку и деньги — тогда отдамъ бинокль!
Плюмажевъ хотлъ выругать корыстолюбиваго мальчишку, но вмсто этого сказалъ:
— Ну, ладно… Только вы мн пару папиросокъ оставьте… на дорогу…
— Ну, вотъ новости! Ихъ всего шесть штукъ. Не хотите мняться — не надо.
— Ну, ну… берите, берите… Вотъ вамъ: можете пересчитать: восемь рублей десять копекъ! Вотъ ножичекъ. Слушайте… А она… не ушла?
— Стоитъ въ полной крас. Теперь бокомъ. Нате, смотрите.
Гимназистъ забралъ вс свои сокровища, радостно засвисталъ и, игриво ущипнувъ Плюмажева за ногу, скрылся въ лсной чащ.
Плюмажевъ плотоядно улыбнулся, приладилъ бинокль къ глазамъ и всмотрлся: на песчаной отмели передъ купальней въ полосатомъ купальномъ костюм стояла жена Плюмажева Марья Павловна и, закинувъ руки за голову, поправляла чепчикъ.
У Плюмажева въ глазахъ пошли красные круги… Онъ что-то пробормоталъ, въ бшенств размахнулся и швырнулъ ненужный бинокль прямо въ воду.
До моста, по которому можно было перейти на тотъ берегъ, гд стояла его дача, предстояло итти версты три…
Ноги ныли и подгибались, смертельно хотлось курить, но — папиросъ не было…

ДТИ.

I.

Я очень люблю дтишекъ, и безъ ложной скромности могу сказать, что и они любятъ меня.
Найти настоящій путь къ дтскому сердцу — очень затруднительно. Для этого нужно обладать недюжиннымъ чутьемъ, тактомъ и многимъ другимъ, чего не понимаютъ легіоны разныхъ боннъ, гувернантокъ и нянекъ.
Однажды я нашелъ настоящій путь къ дтскому сердцу, да такъ основательно, что потомъ и самъ былъ не радъ…
Я гостилъ въ имніи своего друга, обладателя жены, свояченницы и троихъ дтей, трехъ благонравныхъ мальчиковъ отъ 8 до 11 лтъ.
Въ одинъ превосходный лтній день другъ мой сказалъ мн за утреннимъ чаемъ:
— Миленькій! Сегодня я съ женой и свояченницей уду дня на три. Ничего, если мы оставимъ тебя одного?
Я добродушно отвтилъ:
— Если ты опасаешься, что я въ этотъ промежутокъ подожгу твою усадьбу, залью кровью окрестности и, освщаемый заревомъ пожаровъ, буду, голый, плясать на непривтливомъ пепелищ — то опасенія твои преувеличены боле, чмъ на половину.
— Дло не въ томъ… А у меня есть еще одна просьба: присмотри за дтишками! Мы, видишь-ли, забираемъ съ собой и нмку.
— Что ты! Да я не умю присматривать за дтишками. Не имю никакого понятія: какъ это такъ за ними присматриваютъ?
— Ну, слди, чтобы они все длали во-время, чтобы не очень шалили и чтобы имъ въ то же время не было скучно… Ты такой милый!..
— Милый-то я милый… А если твои отпрыски откажутся признать меня, какъ начальство?
— Я скажу имъ… О, я увренъ, вы быстро сойдетесь. Ты такой общительный.
Были призваны дти. Три благонравныхъ мальчика въ матросскихъ курточкахъ и желтыхъ сапожкахъ. Выстроившись въ рядъ, они посмотрли на меня чрезвычайно непривтливо.
— Вотъ дти, — сказалъ отецъ, — съ вами останется дядя Миша! Михаилъ Петровичъ. Слушайтесь его, не шалите и длайте все, что онъ прикажетъ. Уроки не запускайте. Они, Миша, ребята хорошіе и, я увренъ, вы быстро сойдетесь. Да и три дня — не годъ же, чортъ возьми!
Черезъ часъ, вс, кром насъ, сли въ экипажъ и ухали.

II.

Я, насвистывая, пошелъ въ садъ и услся на скамейку. Мрачная, угрюмо пыхтящая троица опустила головы и покорно послдовала за мной, испуганно поглядывая на самыя мои невинныя тлодвиженія.
До этого мн никогда не приходилось возиться съ ребятами. Я слышалъ, что дтская душа больше всего любитъ прямоту и дружескую откровенность. Поэтому, я ршилъ дйствовать на чистоту.
— Эй, вы! Маленькіе чертенята! Сейчасъ вы въ моей власти, и я могу сдлать съ вами все, что мн заблагоразсудится. Могу хорошенько отколотить васъ, поразбивать вамъ носы или даже утопить въ рчк. Ничего мн за это не будетъ, потому что общество борьбы съ дтской смертностью далеко, и въ немъ, по слухамъ, происходятъ крупныя неурядицы. Такъ что вы должны меня слушаться и вести себя подобно молодымъ благовоспитаннымъ двочкамъ. Ну-ка, кто изъ васъ уметъ стоять на голов?
Несоотвтствіе между началомъ и концомъ рчи поразило ребятъ. Сначала мои внушительныя угрозы навели на нихъ паническій ужасъ, но неожиданный конецъ перевернулъ, скомкалъ и смелъ съ ихъ блдныхъ лицъ опредленное выраженіе.
— Мы… не умемъ… стоять… на головахъ.
— Напрасно. Лица, которымъ приходилось стоять въ такомъ положеніи, отзываются объ этомъ съ похвалой. Вотъ такъ, смотрите!
Я сбросилъ пиджакъ, разбжался и сталъ на голову.
Дти сдлали движеніе, полное удовольствія и одобренія, но тотчасъ же сумрачно отодвинулись. Очевидно, первая половина моей рчи стояла передъ ихъ глазами тяжелымъ кошмаромъ. Я призадумался. Нужно было окончательно пробить ледъ въ нашихъ отношеніяхъ. Дти любятъ все пріятное. Значитъ, нужно сдлать имъ что-нибудь исключительно пріятное.
— Дти! — сказалъ я внушительно. — Я вамъ запрещаю — слышите-ли — категорически и безъ отнкиваній запрещаю вамъ въ эти три дня учить уроки!
Крикъ недоврія, изумленія и радости вырвался изъ трехъ грудей. О! я хорошо зналъ привязчивое дтское сердце. Въ глазахъ этихъ милыхъ мальчиковъ засвтилось самое недвусмысленное чувство привязанности ко мн, и они придвинулись ближе.
Поразительно, какъ дти обнаруживаютъ полное отсутствіе любознательности по отношенію къ грамматик, ариметик и чистописанію. Изъ тысячи ребятъ нельзя найти и трехъ, которые были-бы исключеніемъ…
За свою жизнь я зналъ только одну маленькую двочку, обнаруживавшую интересъ къ наукамъ. По крайней мр, когда-бы я ни проходилъ мимо ея окна, я видлъ ее склоненной надъ громадной, не по росту, книжкой. Выраженіе ея розоваго лица было совершенно невозмутимо, а глаза отъ чтенія, или отъ чего другого утратили всякій смыслъ и выраженіе. Нельзя сказать, чтобы чтеніе прояснило ея мозгъ, потому что въ разговор она употребляла только два слова: ‘папа, мама’, и то при очень сильномъ нажатіи груди. Это, да еще умнье въ лежачемъ положеніи закрывать глаза — составляло всю ея цнность, обозначенную тутъ-же, въ большомъ бломъ ярлык, прикрпленному къ груди: — 7 руб. 50 копекъ.
Повторяю — это была единственная встрченная мною прилежная двочка, да и то, это свойство было навязано ей прихотью торговца игрушками.
Итакъ, всякіе занятія и уроки были мной категорически воспрещены порученнымъ мн мальчуганамъ. И тутъ же я убдился, что пословица ‘запрещенный плодъ сладокъ’ не всегда оправдывается: ни одинъ изъ моихъ трехъ питомцевъ за эти дни не притронулся къ книжк!

III.

— Будемъ жить въ свое удовольствіе, — предложилъ я дтямъ. — Что вы любите больше всего?
— Курить! — сказалъ Ваня.
— Купаться вечеромъ въ рчк! — сказалъ Гришка.
— Стрлять изъ ружья, — сказалъ Леля.
— Почему же вы, отвратительные дьяволята, — фамильярно спросилъ я, — любите все это?
— Потому что намъ запрещаютъ, — отвтилъ Ваня, вынимая изъ кармана папироску. — Хотите курить?
— Сколько теб лтъ?
— Десять.
— А гд ты взялъ папиросы?
— Утащилъ у папы.
— Таскать, имйте, братцы, въ виду, стыдно и гршно — тмъ боле, такія скверныя папиросы. Вашъ папа куритъ страшную дрянь. Ну, да если ты уже утащилъ — будемъ курить ихъ. А выйдутъ — я угощу васъ своими.
Мы развалились на трав, задымили папиросами и стали непринужденно болтать. Бесдовали о вдьмахъ, причемъ, я разсказалъ нсколько не лишенныхъ занимательности фактовъ изъ ихъ жизни. Бонны, обыкновенно, разсказываютъ дтямъ о томъ, сколько жителей въ Сверной Америк, что такое звукъ и почему черныя матеріи поглощаютъ свтъ. Я избгалъ такихъ томительныхъ разговоровъ.
Поговорили о домовыхъ, жившихъ на конюшн.
Потомъ бесда прекратилась. Молчали…
— Скажи ему! — шепнулъ толстый лнивый Лелька, подвижному, порывистому Гришк. — Скажи ты ему!..
— Пусть лучше Ваня скажетъ, — шепнулъ такъ, чтобы я не слышалъ, Гришка. — Ванька, скажи ему.
— Стыдно, — прошепталъ Ваня.
Рчь, очевидно, шла обо мн.
— О чемъ вы, дтки, хотите мн сказать? — освдомился я,
— Объ вашей любовниц, — хриплымъ отъ папиросы голосомъ отвчалъ Гришка. — Объ тет Лиз.
— Что вы врете, скверные мальчишки? — смутился я. — Какая она моя любовница?
— А вы ее вчера вечеромъ цловали въ зал, когда мама съ папой гуляли въ саду.
Меня разобралъ смхъ.
— Да какъ же вы это видли?
— А мы съ Лелькой лежали подъ диваномъ. Долго лежали, съ самаго чая. А Гришка на подоконник за занавской сидлъ. Вы ее взяли за руку, дернули къ себ и сказали: ‘Милая! Вдь я не съ дурными намреніями!’ А тетка головой крутитъ, говоритъ: ‘ахъ, ахъ’!..
— Дура! — сказалъ, усмхаясь, маленькій Лелька.
Мы помолчали.
— Что же вы хотли мн сказать о ней?
— Мы боимся, что вы съ ней поженитесь. Несчастнымъ человкомъ будете.
— А чмъ же она плохая? — спросилъ я, закуривая отъ Ваниной папиросы.
— Какъ вамъ сказать… Слякоть она!
— Не женитесь! — предостерегъ Гришка.
— Почему же, молодые друзья?
— Она мышей боится.
— Только всего?
— А мало? — пожалъ плечами маленькій Лелька. — Визждитъ, какъ шумашедшая. А я крысу за хвостъ могу держать!
— Вчера мы поймали двухъ крысъ. Убили, — улыбнулся Гришка.
Я былъ очень радъ, что мы сошли со скользкой почвы моихъ отношеній къ глупой тетк, и ловко перевелъ разговоръ на разбойниковъ.
О разбойникахъ вс толковали со знаніемъ дла, большой симпатіей и сочувствіемъ къ этимъ отверженнымъ людямъ.
Удивились моему терпнію и выдержк: такой я уже большой, а еще не разбойникъ.
— сть хочу, — сказалъ неожиданно Лелька.
— Что вы, братцы, хотите: наловить сейчасъ рыбы и сварить на берегу рки уху съ картофелемъ или идти въ домъ и сть кухаркинъ обдъ?
Милыя дти отвчали согласнымъ хоромъ:
— Ухи.
— А картофель какъ достать: попросить на кухн или украсть на огород?
— На огород. Украсть.
— Почему же украсть лучше, чмъ попросить?
— Веселе, — сказалъ Гришка. — Мы и соль у кухарки украдемъ. И перецъ! И котелокъ!!.
Я снарядилъ на скорую руку экспедицію, и мы отправились на воровство, грабежъ и погромъ.

IV.

Былъ уже вечеръ, когда мы, разложивъ у рки костеръ, хлопотали около котелка. Ваня ощипывалъ стащеннаго имъ въ сара птуха, а Гришка, голый, только что искупавшійся въ теплой рк, плясалъ передъ костромъ.
Ко мн дти чувствовали нжность и любовь, граничащую со преклоненіемъ.
Лелька держалъ меня за руку и безмолвно, полнымъ обожанія взглядомъ, глядлъ мн въ лицо.
Неожиданно Ванька расхохотался.
— Что, если бы папа съ мамой, сейчасъ явились? Что бы они сказали?
— Хи-хи! — запищалъ голый Гришка. — Уроковъ не учили, изъ ружья стрляли, курили, вечеромъ купались и лопали уху, вмсто обда.
— А все Михаилъ Петровичъ, — сказалъ Лелька, почтительно цлуя мою руку.
— Мы васъ не выдадимъ!
— Можно называть васъ Мишей? — спросилъ Гришка, окуная палецъ въ котелокъ съ ухой. — Ой, горячо!..
— Называйте. Бсъ съ вами. Хорошо вамъ со мной?
— Превосхитительно!
Поужинавъ, закурили папиросы и разлеглись на одялахъ, притащенныхъ изъ дому Ванькой.
— Давайте ночевать тутъ, — предложилъ кто-то.
— Холодно, пожалуй, будетъ отъ рки. Сыро, — возразилъ я.
— Ни черта! Мы костеръ будемъ поддерживать. Дежурить будемъ.
— Не простудимся?
— Нтъ, — оживился Ванька. — Накажи меня Богъ, не простудимся!!!
— Ванька! — предостерегъ Лелька. — Божишься? А что нмка говорила?
— Божиться и клясться нехорошо, — сказалъ я. — Въ особенности, такъ прямолинейно. Есть мене обязывающія и боле звучныя клятвы… Напримръ: ‘клянусь своей бородой!’ ‘Тысяча громовъ…’ ‘Проклятіе неба!’
— Тысяча небовъ! — проревлъ Гришка. — Пойдемъ собирать сухія втки для костра.
Пошли вс. Даже неповоротливый Лелька, державшійся за мою ногу и громко сопвшій.
Спали у костра. Хотя онъ къ разсвту погасъ, но никто этого не замтилъ, тмъ боле, что скоро пригрло солнце, защебетали птицы, и мы проснулись для новыхъ трудовъ и удовольствій.

V.

Трое сутокъ промелькнули какъ сонъ. Къ концу третьяго дня мои питомцы потеряли всякій человческій образъ и подобіе…
Матросскіе костюмчики превратились въ лохмотья а Гришка бгалъ даже безъ штановъ, потерявъ ихъ невдомымъ образомъ въ рк. Я думаю, что это было сдлано имъ нарочно — съ прямой цлью отвертться отъ утомительнаго сниманія и надванія штановъ при купаньи.
Лица всхъ трехъ загорли, голоса, отъ ночевокъ на открытомъ воздух, огрубли, тмъ боле, что все это время они упражнялись лишь въ краткихъ, выразительныхъ фразахъ:
— Проклятье неба! Какой это мошенникъ утащилъ мою папиросу?.. Что за дьявольщина! Мое ружье опять дало осчку. Дай-ка, Миша, спичечки!!.
Къ концу третьяго дня мною овладло смутное безпокойство: что скажутъ родители по возвращеніи?
Дти успокаивали меня, какъ могли:
— Ну, поколотятъ насъ, эка важность! Вдь не убьютъ же!
— Тысяча громовъ! — хвастливо кричалъ Ванька. — А если они, Миша, дотронутся до тебя хотя пальцемъ, то пусть бережутся. Даромъ имъ это не пройдетъ!
— Ну, меня то не тронутъ, а вотъ васъ, голубчики, отколошматятъ. Покажутъ вамъ и куреніе, и стрльбу, и бродяжничество.
— Ничего, Миша! — успокаивалъ меня Лелька, хлопая по плечу. — Зато хорошо пожили!
Вечеромъ пріхали изъ города родители, нмка и та самая ‘глупая тетка’, на которой дти не совтовали мн жениться изъ-за мышей.
Дти попрятались подъ диваны и кровати, а Ванька залзъ даже въ погребъ.
Я извлекъ ихъ всхъ изъ этихъ мстъ, ввелъ въ столовую, гд сидло все общество, закусывая съ дороги, и сказалъ:
— Милый мой! Узжая, ты выражалъ надежду, что я сближусь съ твоими дтьми, и что они оцнятъ общительность моего нрава. Я это сдлалъ. Я нашелъ путь къ ихъ сердцу… Вотъ, смотри: Дти! Кого вы любите больше: отца съ матерью или меня.
— Тебя! — хоромъ отвтили дти, держась за меня, глядя мн въ лицо благодарными глазами.
— Пошли бы вы со мной на грабежъ, на кражу, на лишенія, холодъ и голодъ?
— Пойдемъ, — сказали вс трое, а Лелька даже ухватилъ меня за руку, будто-бы мы должны были сейчасъ, немедленно пуститься въ предложенныя мной авантюры.
— Было ли вамъ эти три дня весело?
— Ого!!
Они стояли около меня рядомъ, сильные, мужественные, съ черными отъ загара лицами, облеченные въ затасканные лохмотья, которые придерживались грязными руками, закопченными порохомъ и дымомъ костра.
Отецъ нахмурилъ брови и обратился къ маленькому Лельк, сонно хлопавшему глазенками:
— Такъ ты бы бросилъ меня и пошелъ бы за нимъ?
— Да! — сказалъ безстрашный Лелька, вздыхая. — Клянусь своей бородой! Пошелъ бы.
Лелькина борода разогнала тучи. Вс закатились хохотомъ и громче всхъ, истерически, смялась тетя Лиза, бросая на меня лучистые взгляды.
Когда я отводилъ дтей спать, Гришка сказалъ грубымъ, презрительнымъ голосомъ:
— Хохочетъ… Тоже! Будто ей подъ юбку мышь подбросили! Дура.

ЭКЗАМЕНАЦІОННАЯ ЗАДАЧА.

Когда учитель громко продиктовалъ задачу, вс записали ее, и учитель, вынувъ часы, заявилъ, что даетъ на ршеніе задачи двадцать минутъ, — Семенъ Панталыкинъ провелъ испещренной чернильными пятнами ладонью по круглой головенке и сказалъ самъ себ:
— Если я не ршу эту задачу — я погибъ!..
У фантазера и мечтателя Семена Панталыкина была манера — преувеличивать вс событія, вс жизненныя, явленія и, вообще, смотрть на вещи чрезвычайно мрачно.
Встрчалъ ли онъ мальчика больше себя ростомъ, мизантропическаго суроваго мальчика обычнаго типа, который, выдвинувъ впередъ плечо и правую ногу и оглядвшись — нтъ ли кого поблизости, — ехидно спрашивалъ: ‘Ты чего задаешься, говядина несчастная?’, — Семенъ Панталыкинъ блднлъ и, видя уже своими духовными очами призракъ витающей надъ нимъ смерти тихо шепталъ:
— Я погибъ.
Вызывалъ ли его къ доск учитель, опрокидывалъ ли онъ дома на чистую скатерть стаканъ съ чаемъ — онъ всегда говорилъ самъ себ эту похоронную фразу:
— Я погибъ.
Вся гибель кончалась парой затрещинъ въ первомъ случа, двойкой — во второмъ и высылкой изъ-за чайнаго стола — въ третьемъ.
Но такъ внушительно, такъ мрачно звучала эта похоронная фраза: ‘ Я погибъ’, — что Семенъ Панталыкинъ всюду совалъ ее.
Фраза, впрочемъ, была украдена изъ какого-то романа Майнъ-Рида, гд герои, влзши на дерево по случаю наводненія и ожидая нападенія индйцевъ — съ одной стороны, и острыхъ когтей притаившагося въ листв дерева ягуара — съ другой, — вс въ одинъ голосъ ршили:
— Мы погибли.
Для боле точной характеристики ихъ положенія необходимо указать, что въ вод около дерева плавали кайманы, а одна сторона дерева дымилась, будучи подожженной молніей.
Приблизительно въ такомъ же положеніи чувствовалъ себя Панталыкинъ Семенъ, когда ему не только подсунули чрезвычайно трудную задачу, но еще дали на ршеніе ея всего-на-всего двадцать минутъ.
Задача была слдующая:
‘Два крестьянина вышли одновременно изъ пункта А въ пунктъ Б, при чемъ одинъ изъ нихъ длалъ въ часъ четыре версты, а другой пять. Спрашивается, насколько одинъ крестьянинъ придетъ раньше другого въ пунктъ Б, если второй вышелъ позже перваго на четверть часа, и отъ пункта А до пункта Б такое же разстояніе въ верстахъ, — сколько получится, если два виноторговца продали третьему такое количество бочекъ вина, которое дало первому прибыли сто двадцать рублей, второму восемьдесятъ, а всего бочка вина приноситъ прибыли сорокъ рублей’.
Прочтя эту задачу, Панталыкинъ Семенъ сказалъ самъ себ:
— Такую задачу въ двадцать минутъ? Я погибъ!
Потерявъ минуты три на очинку карандаша и на наиболе точный перегибъ листа линованной бумаги, на которой онъ собирался развернуть свои математическія способности, — Панталыкинъ Семенъ сдлалъ надъ собой усиліе и погрузился въ обдумываніе задачи.
Бдный Панталыкинъ Семенъ! Ему дали отвлеченную математическую задачу въ то время, какъ онъ самъ, цликомъ, весь, съ головой и ногами, жилъ только въ конкретныхъ образахъ, не постигая своимъ майнъ-ридовскимъ умомъ ничего абстрактнаго. Первымъ долгомъ ему пришла въ голову мысль:
— Что это за крестьяне такіе: ‘первый’ и ‘второй’?
Эта сухая номенклатура ничего не говорила ни его уму, ни его сердцу. Неужели нельзя было назвать крестьянъ простыми человческими именами? Конечно, Иваномъ или Василіемъ ихъ можно и не называть (инстинктивно онъ чувствовалъ прозаичность, будничность этихъ именъ), но почему бы ихъ не окрестить — одного Вильямомъ, другого Рудольфомъ.
И сразу же, какъ только Панталыкинъ перекрестилъ ‘перваго’ и ‘второго’ въ Рудольфа и Вильяма, оба сдлались ему понятными и близкими. Онъ уже видлъ умственнымъ взоромъ блую полоску отъ шляпы выдлявшуюся на лбу Вильяма, лицо котораго загорло отъ жгучихъ лучей солнца… А Рудольфъ представлялся ему широкоплечимъ мужественнымъ человкомъ, одтымъ въ синіе парусиновые штаны и кожаную куртку изъ мха рчного бобра.
И вотъ — шагаютъ они оба, одинъ на четверть часа впереди другого…
Панталыкину пришелъ на умъ такой вопросъ:
— Знакомы ли они другъ съ другомъ, эти два мужественныхъ пшехода? Вроятно, знакомы, если попали въ одну и ту же задачу… Но если знакомы — почему они не сговорились идти вмст? Вмст, конечно, веселе, а что одинъ длаетъ въ часъ на версту больше другого, то это вздоръ — боле быстрый могъ бы деликатно понемногу сдерживать свои широкіе шаги, а медлительный — могъ бы и прибавить немного шагу. Кром того, и безопасне вдвоемъ идти — разбойники ли нападутъ или дикій зврь…
Возникъ еще одинъ интересный вопросъ:
— Были у нихъ ружья или нтъ?
Пускаясь въ дорогу, лучше всего захватить ружья, которыя даже въ пункт Б могли бы пригодиться, въ случа нападенія городскихъ бандитовъ — отрепья глухихъ кварталовъ.
Впрочемъ, можетъ быть, пунктъ Б — маленькій городокъ, гд нтъ бандитовъ?…
Вотъ опять тоже — написали: пунктъ А, пунктъ Б… Что это за названія? Панталыкинъ Семенъ никакъ не можетъ представить себ городовъ или селъ, въ которыхъ живутъ, борются и страдаютъ люди, — подъ сухими бездушными литерами. Почему не назвать одинъ городъ Санта-Фе, а другой — Мельбурномъ?
И едва только пунктъ А получилъ названіе Санта-Фе, а пунктъ Б былъ преобразованъ въ столицу Австраліи, — какъ оба города сдлались понятными и ясными… Улицы сразу застроились домами причудливой экзотической архитектуры, изъ трубъ пошелъ дымъ, по тротуарамъ задвигались люди, а по мостовымъ забгали лошади, неся на своихъ спинахъ всадниковъ — дикихъ, пріхавшихъ въ городъ за боевыми припасами, вакеро и испанцевъ, владльцевъ далекихъ гаціендъ…
Вотъ въ какой городъ стремились оба пшехода — Рудольфъ и Вильямъ…
Очень жаль, что въ задач не упомянута цль ихъ путешествія? Что случилось такое, что заставило ихъ бросить свои дома и спшить, сломя голову, въ этотъ страшный, наполненный пьяницами, карточными игроками и убійцами, Санта-Фе?
И еще — интересный вопросъ: почему Рудольфъ и Вильямъ не воспользовались лошадьми, а пошли пшкомъ? Хотли ли они идти по слдамъ, оставленнымъ кавалькадой гверильясовъ, или просто прошлой ночью у ихъ лошадей таинственнымъ незнакомцемъ были перерзаны поджилки, дабы они не могли его преслдовать, — его, знавшаго тайну брилліантовъ Краснаго Носорога?..
Все это очень странно… То, что Рудольфъ вышелъ на четверть часа позже Вильяма, доказываетъ, что этотъ честный скваттеръ не особенно доврялъ Вильяму и въ данномъ случа ршилъ просто прослдить этого сорви-голову, къ которому вотъ уже три дня подърядъ пробирается ночью на взмыленной лошади креолъ въ плащ.
…Подперевъ ручонкой, измазанной въ млу и чернилахъ, свою буйную, мечтательную, отуманенную образами, голову — сидитъ Панталыкинъ Семенъ.
И постепенно вся задача, весь ея тайный смыслъ вырисовывается въ его мозгу.
Задача:
…Солнце еще не успло позолотить верхушекъ тамариндовыхъ деревьевъ, еще яркія тропическія птицы дремали въ своихъ гнздахъ, еще черные лебеди не выплывали изъ зарослей австралійской кувшинки и желтоцвта, — когда Вильямъ Блокеръ, головорзъ, наводившій панику на все побережье Симпсонъ-Крика, крадучись шелъ по еле замтной лсной тропинк. Длалъ онъ только четыре версты въ часъ — боле быстрой ходьб мшала больная нога, подстрленная вчера его таинственнымъ недругомъ, спрятавшимся за стволомъ широколиственной магноліи.
— Каррамба! — бормоталъ Вильямъ. — Если бы у стараго Биля была сейчасъ его лошаденка… Но… пусть меня разорветъ, если я не найду негодяя, подрзавшаго ей поджилки. Не пройдетъ и трехъ лунъ!
А сзади него въ это время крался, припадая къ земл, скваттеръ Рудольфъ Каутерсъ, и его мужественныя брови мрачно хмурились, когда онъ разсматривалъ, припавъ къ земл, слдъ сапога Вильяма, отчетливо отпечатанный на влажной трав австралійскаго лса.
— Я бы могъ длать и пять верстъ въ часъ (кстати, почему не ‘миль’ или ‘ярдовъ?’), шепталъ скваттеръ, — но я хочу выслдить эту старую лисицу.
А Блокеръ уже услышалъ сзади себя шорохъ и, прыгнувъ за дерево, оказавшееся эвкалиптомъ, притаился…
Увидвъ ползшаго по трав Рудольфа, онъ приложился и выстрлилъ. И, схватившись рукой за грудь, перевернулся честный скваттеръ.
— Хо-хо! — захохоталъ Вильямъ. — Мткій выстрлъ.
День не пропалъ даромъ, и старый Биль доволенъ собой.
— Ну, двадцать минутъ прошло, — раздался, какъ громъ въ ясный погожій день, голосъ учителя ариметики. — Ну что, вс ршили? Ну, ты, Панталыкинъ Семенъ, покажи: какой изъ крестьянъ первымъ пришелъ въ пунктъ Б.
И чуть не сказалъ бдный Панталыкинъ, что, конечно, въ Санта-Фе первымъ пришелъ негодяй Блокеръ, потому что скваттеръ Каутерсъ лежитъ съ прострленной грудью и предсмертной мукой на лиц, лежитъ, одинокій въ пустын, въ тни ядовитаго австралійскаго ‘зминаго дерева’!…
Но ничего этого не сказалъ онъ. Прохриплъ только: ‘не ршилъ… не усплъ’…
И тутъ же увидлъ, какъ жирная двойка ехидной гадюкой зазмилась въ журнальной клточк противъ его фамиліи.
— Я погибъ, — прошепталъ Панталыкинъ Семенъ. — На второй годъ остаюсь въ класс. Отецъ выдеретъ, ружья не получу, ‘Вокругъ Свта’ мама не выпишетъ…
И представилось Панталыкину, что сидитъ онъ на развилин ‘зминаго дерева’… Внизу бушуетъ разлившаяся посл дождя вода, въ вод щелкаютъ зубами кайманы, а въ густой листв прячется ягуаръ, который скоро прыгнетъ на него, потому что огонь, охватившій дерево, уже подбирается къ разъяренному зврю…
— Я погибъ!

ДВУЛИЧНЫЙ МАЛЬЧИШКА.

I.

Авторы уголовныхъ романовъ и ихъ читатели не поняли бы странной двойственной натуры мальчишки Алешки, — натуры, которая въ свое время привела меня въ восхищеніе и возмутила меня.
Авторы уголовныхъ романовъ и ихъ читатели прославились своей прямолинейностью, которая обязывала ихъ не заниматься смшанными типами. Злоди должны быть злодями, добрые — добрыми, а если капелька качествъ первыхъ попадала на вторыхъ, или, наоборотъ — все кушанье считалось испорченнымъ… Злодй — долженъ быть злодемъ, безъ всякихъ увертокъ и ухищреній… Онъ могъ раскаяться, но только въ самомъ конц, и то при условіи, — что, въ сущности, онъ и раньше былъ симпатичнымъ человкомъ. Добрый тоже могъ стать въ конц романа злымъ, безсердечнымъ, но тоже при условіи, что авторъ опрокинетъ на него цлую гору несчастій, людской несправедливости и тягчайшихъ разочарованій, которыя озлобятъ его. Ни въ одномъ изъ такихъ романовъ я не встрчалъ жизненнаго простого типа, который сегодня поколотилъ жену, а завтра подастъ гривенникъ нищему, утромъ прилежно возится у станка, штампуя фальшивыя деньги, а вечеромъ вступится за избиваемаго еврея.
Человкъ — боле сложный механизмъ, чмъ, напримръ, испанскій кинжалъ, вся жизнь котораго сводится только къ двумъ чередующимся поступкамъ: онъ или ржетъ кому-нибудь горло, или не ржетъ.
Попадись автору уголовныхъ романовъ Алешка, — онъ повертлъ, повертлъ-бы его, понюхалъ, лизнулъ-бы языкомъ и равнодушно отбросилъ-бы прочь.
— Чортъ знаетъ, что такое!… Ни рыба, ни мясо.
Въ жизни не такъ много типовъ, чтобы ими разбрасываться… Я подбираю брошеннаго разборчивымъ романистомъ Алешку и присваиваю его себ.
Объ Алешк я сначала думалъ, какъ о прекрасномъ, тихомъ благонравномъ мальчик, который воды не замутитъ. Въ этомъ убждали меня вс его домашніе поступки, все комнатное поведеніе, за которымъ я могъ слдить, не сходя съ мста.
Мы жили въ самыхъ маленькихъ, самыхъ дешевыхъ и самыхъ скверныхъ меблированныхъ комнатахъ. — Я — въ одной комнат, Алешка съ безногой матерью — въ другой.
Тонкая перегородка раздляла насъ.
Я часто слышалъ мягкій, кроткій Алешкинъ голосокъ:
— Мама! Хочешь, еще чаю налью… Отрзать еще кусочекъ колбасы?
— Спасибо, милый.
— Книжку теб еще почитать?
— Не надо. Я устала…
— Опять ноги болятъ? — слышался тревожный голосъ добраго малютки — Господи! Вотъ несчастье, такъ несчастье!..
— Ну, ничего. Лишь-бы ты, крошка, былъ здоровъ.
— Ну-съ, — важно говорилъ Алешка, — въ такомъ случа, ты спи, а я напишу еще кое-какія письма.

II.

Однажды я встртился съ нимъ въ корридор.
— Тебя Алешкой зовутъ? — спросилъ я, вжливо, ради перваго знакомства, дергая его за ухо.
— Алешкой. А что?
— Да ничего. Ну, здравствуй. У тебя мать больная?
— Да, братъ, мать больная. Съ ногами у нея неладно. Не работаютъ.
— Плохо ваше дло, Алешка. А деньги есть?
— Въ сущности, — сказалъ онъ, морща лобъ, — денегъ нтъ. Тмъ и живемъ, что я заработаю.
— А чмъ ты зарабатываешь?
Посмотрвъ на меня снизу вверхъ (я былъ въ три раза выше его), онъ съ любопытствомъ спросилъ:
— Теб тамъ наверху не страшно?
— Нтъ. А что?
— Голова не кружится?
Я засмялся.
— Нтъ, братъ. Все благополучно.
— Ну, и слава Богу! До свиданья-съ.
Онъ подпрыгнулъ, ударилъ себя пятками по спин и убжалъ въ комнату матери.
Эти нелпыя замашки въ такомъ благонравномъ мальчик удивили меня. Съ матерью онъ былъ совсмъ другимъ. Я понялъ, что хитрый мальчишка надваетъ личину въ томъ или другомъ случа, и ршилъ при первой возможности разоблачить его.
Но онъ былъ дьявольски хитеръ. Я нсколько разъ ловилъ его въ корридор, подслушивалъ его разговоры съ матерью — все было напрасно. При встрчахъ со мной онъ былъ юмористически нахаленъ, подмигивалъ мн, хохоталъ, а сидя съ матерью, трогательно ухаживалъ за ней, читалъ ей книги и, въ конц вечера, неизмнно говорилъ, съ видомъ заправскаго молодого человка:
— Ну-съ, а мн нужно написать кое-какія письма.
Я приставалъ къ нему нсколько разъ съ разспросами:
— Что это за письма?
Онъ былъ непроницаемъ. Однажды я ршился на жестокость.
— Не хочешь говорить мн, — равнодушно процдилъ я, — и не надо. Я и самъ знаю, кому эти письма…
— Ну? Кому? — тревожно спросилъ онъ.
— Разнымъ благодтелямъ. Ты каждый день съ этими письмами пропадаешь на нсколько часовъ… Наврное, таскаешься по благотворителямъ и клянчишь.
— Дуракъ ты, — сказалъ онъ угрюмо. — Если-бы я просилъ милостыни, то и у тебя попросилъ-бы. А заикнулся я теб хоть разъ? Нтъ.
И добавилъ, съ напыщенно-гордымъ видомъ:
— Не безпокойся, братъ… Я не позволю себ просить милостыни… Не таковскій!
Долженъ признаться: я былъ крайне заинтересованъ таинственнымъ Алешкой. Сказывались мои двадцать два года и 24 часа свободнаго времени въ сутки. Я ршилъ выслдить Алешку.

III.

Былъ теплый лтній полдень.
Изъ-за перегородки слышался монотонный голосъ Алешки, читавшаго матери ‘Анну Каренину’. Черезъ нкоторое время онъ прервалъ чтеніе и заботливо спросилъ:
— Устала?
— Немного.
— Ну, отдохни. А я пойду. Если захочется безъ меня кушать, смотри сюда: вотъ ветчина, холодныя котлеты и молоко. Захочется читать — вотъ книга. Ну, прощай.
Въ послдовательномъ порядк послышались звуки: поцлуя, хлопнувшей двери и Алешкиныхъ шаговъ въ корридор.
Я схватилъ шляпу и тихонько послдовалъ за Алешкой.
Черезъ двадцать минутъ мы оба очутились въ Лтнемъ саду, наполненномъ въ это время дня дряхлыми старичками, няньками съ дтьми и цлой тучей двицъ, съ вчными книжками въ рукахъ.
Алешка сталъ непринужденно прохаживаться по аллеямъ, бросая въ то же время косые проницательные взгляды на сидвшихъ съ книжками двицъ и дамъ, и длая при этомъ такой видъ, будто-бы весь міръ созданъ былъ для его наслажденій и удовольствій.
Неожиданно онъ пріостановился.
На скамейк, полускрытой зеленымъ кустомъ, сидла сухая двица и, опустивъ книгу на колни, мечтательно глядла въ небо. Думы ея, вроятно, витали далеко, отршившись отъ всего земного, разсянный взглядъ видлъ въ пространств его, прекраснаго чудеснаго героя недочитанной книги, обаятельнаго, гордаго красавца, а неспокойное сердце двичье крпко и больно колотилось въ своей неприглядной, по наружному виду, клтк.
Алешка тихо приблизился къ мечтательниц, стащилъ съ головы фуражку и почтительно сообщилъ:
— А вамъ, барышня, письмецо есть…
— Отъ кого? — вздрогнула двица и обернула къ Алешк свое, ставшее сразу пунсовымъ, лицо.
— Отъ ‘него’, — прошепталъ Алешка, щуря глаза, съ самымъ загадочнымъ видомъ.
— А… кто… онъ?… — еще тише, чмъ Алешка, прошелестла двица.
— Не велно сказывать. Ахъ: — вскрикнулъ онъ неожиданно (будто прорвался) съ самымъ простодушнымъ глуповатымъ восторгомъ. — Если-бы вы его видли: такой умница, такой красавецъ, — прямо удивительно!
Двица дрожащими руками взяла письмо… на лиц ея было написано истерическое любопытство. Грудь тяжело вздымалась, а маленькіе безцвтные глаза сіяли, какъ алмазы…
— Спасибо, мальчикъ. Ступай… Впрочемъ, постой. Вотъ теб!
Двица порылась въ ридикюл, вынула дв серебрянныхъ монеты и сунула ихъ въ руку доброму встнику.
Добрый встникъ осыпалъ ее благодарностями, отсалютовалъ фуражкой и сейчасъ-же деликатно исчезъ, не желая присутствовать при такой интимности, какъ чтенія чужого письма.
Сидя на противоположной скамь, я внимательно слдилъ за двицей. Блдная, какъ смерть, она лихорадочно разорвала конвертъ, вынула изъ него какую-то хитроумно сложенную бумажку, развернула ее, впилась въ нее глазами и сейчасъ-же съ легкимъ крикомъ уронила ее на полъ… Безцвтные глаза двицы метали молніи, но она быстро спохватилась, напустила на себя равнодушный видъ, поднялась, забрала свою книгу, сумочку и быстро-быстро стала удаляться.
Когда она скрылась съ глазъ, я вскочилъ, поднялъ брошенное письмо ‘отъ него’ и прочелъ въ этомъ таинственномъ письм только одно слово:
— Дура!
Второе лицо Алешки было разгадано.

IV.

Алешка выходилъ изъ сада, распространивъ вс свои письма и легкомысленно позвякивая серебромъ въ оттопыренномъ карман.
У входа я поймалъ его, крпко схватилъ за руку и прошиплъ:
— Ну-съ, Алешенька… Теперь мы знаемъ ваши штуки!…
— Знаешь? — сказалъ онъ цинично, нисколько не испугавшись. — Ну, и на здоровье.
— Кто это тебя научилъ? — суровымъ тономъ спросилъ я, еле удерживаясь отъ смха.
— Самъ, — улыбнулся онъ съ очаровательной скромностью. — Надо-же чмъ-нибудь семь помогать.
— Но вдь если ты когда-нибудь попадешься — знаешь, что съ тобой сдлаютъ? Изрядно поколотятъ!
Онъ развелъ руками, будто соглашаясь съ тмъ, что всякая профессія иметъ свои шипы.
— До сихъ поръ не колотили, — признался онъ. — Да вы не смотрите, что я маленькій. О-о… Я хитрый,какъ лисица… Вижу гд какъ и что.
— Все-таки, — ршительно заявилъ я, — твоя профессія не совсмъ честная…
— Ну, да! Толкуйте.
— Да, конечно. Вдь ты же обманываешь двицъ, сообщая имъ, что письмо — отъ красиваго, умнаго молодого человка, въ то время, какъ оно написано тобой.
Мальчишка прищурился. Мальчишка этотъ былъ скользокъ, какъ угорь.
— А почему, скажите пожалуйста, я не могу быть умнымъ молодымъ человкомъ? А?
— Да ужъ ты умный, — согласился я. — Ужъ такой умный, что бда. Только почему ты, умный молодой человкъ, пишешь такія рзкія письма. Почему ‘дура’, а не что-нибудь другое?
И онъ отвтилъ мн тономъ такого превосходства, что я сразу почувствовалъ къ нему невольное уваженіе.
— А разв же — не дуры?
Вечеромъ я лежалъ на диван и слышалъ тоненькій, нжный голосокъ:
— Мамочка, дать еще цыпленка?
— Спасибо, милый, я сыта.
— Такъ я теб почитаю.
— Не надо. Ты, вроятно, усталъ, продавая эти противныя газеты. Отдохни лучше.
— Спасибо, мамочка. Мн еще надо написать кое-какія письма!.. Охо-хо.
Съ тхъ поръ прошло нсколько лтъ… И до настоящаго дня этотъ проклятый двуличный мальчишка не выходилъ у меня изъ головы. Теперь онъ вышелъ.

ЧЕЛОВКЪ ЗА ШИРМОЙ.

I.

— Небось, теперь-то на меня никто не обращаетъ вниманія, а когда я къ вечеру буду мертвымъ — тогда, небось, заплачутъ. Можетъ быть, если бы они знали, что я задумалъ, такъ задержали бы меня, извинились…Но лучше нтъ! Пусть смерть… Надоли эти вчные попреки, притсненія изъ-за какого-нибудь лишняго яблока, или изъ-за разбитой чашки. Прощайте! Вспомните когда-нибудь раба Божьяго Михаила. Недолго я и прожилъ на бломъ свт — всего восемь годочковъ!
Планъ у Мишки былъ такой: залзть за ширмы около печки въ комнат тети Аси и тамъ умереть. Это ршеніе твердо созрло въ голов Мишки.
Жизнь его была не красна. Вчера его оставили безъ желе за разбитую чашку, а сегодня мать такъ толкнула его за разлитые духи въ золотомъ флакон, что онъ отлетлъ шаговъ на пять. Правда, мать толкнула его еле-еле, но — такъ пріятно страдать: онъ уже нарочно, движимый не вншней силой, а внутренними побужденіями, самъ-по-себ полетлъ къ шкафу, упалъ на спину, и, полежавъ немного, стукнулся головой о низъ шкафа.
Подумалъ:
— Пусть убиваютъ!
Эта мысль вызвала жалость къ самому себ, жалость вызвала судорогу въ горл, а судорога вылилась въ рзкій хриплый плачъ, полный предсмертной тоски и страданія.
— Пожалуйста, не притворяйся, — сердито сказала мать. — Убирайся отсюда!
Она схватила его за руку и, несмотря на то, что онъ въ послдней конвульсивной борьб цплялся руками и ногами за кресло, столъ и дверной косякъ — вынесла его въ другую комнату.
Униженный и оскорбленный, онъ долго лежалъ на диван, придумывая самыя страшныя кары своимъ суровымъ родителямъ…
Вотъ горитъ ихъ домъ. Мать мечется по улиц, размахиваетъ руками и кричитъ: ‘духи, духи! Спасите мои заграничные духи въ золотомъ флаконъ’. Мишка знаетъ, какъ спасти эту драгоцнность, но онъ не длаетъ этого. Наоборотъ, скрещиваетъ руки и, не двигаясь съ мста, разражается грубымъ, оскорбительнымъ смхомъ: ‘Духи теб? А когда я нечаянно разлилъ полъ-флакона, ты сейчасъ же толкаться?..’ Или, можетъ быть, такъ, что онъ находитъ на улиц деньги… сто рублей. Вс начинаютъ льстить, подмазываться къ нему, выпрашивать деньги, а онъ только скрещиваетъ руки и разражается изрдка оскорбительнымъ смхомъ… Хорошо, если бы у него былъ какой-нибудь ручной зврь, леопардъ или пантера… Когда кто-нибудь ударитъ или толкнетъ Мишку, пантера бросается на обидчика и терзаетъ его. А Мишка будетъ смотрть на это, скрестивъ руки, холодный, какъ скала… А что, если бы на немъ ночью выросли какія-нибудь такія иголки, какъ у ежа?.. Когда его не трогаютъ, чтобъ он были незамтны, а какъ только кто-нибудь замахнется, иголки приподымаются и — трахъ! Обидчикъ такъ и напорется на нихъ. Узнала бы нынче маменька, какъ драться. И за что? За что? Онъ всегда былъ хорошимъ сыномъ: остерегался бгать по дтской въ одномъ башмак, потому что этотъ поступокъ, по поврью, распространенному въ дтской, грозилъ смертью матери… Никогда не смотрлъ на лежащую маленькую сестренку со стороны изголовья — чтобы она не была косая… Мало-ли, что онъ длалъ для поддержанія благополучія въ ихъ дом. И вотъ теперь…
Интересно, что скажутъ вс, когда найдутъ въ тетиной комнат за ширмой маленькій трупъ… Подымется визгъ, оханье и плачъ. Прибжитъ мать: ‘Пустите меня къ нему! Это я виновата!’ — Да, ужъ поздно! — подумаетъ его трупъ — и совсмъ, навсегда умретъ…
Мишка всталъ и пошелъ въ темную комнату тети, придерживая рукой сердце, готовое разорваться отъ тоски и унынія…
Зашелъ за ширмы и прислъ, но, сейчасъ же ршивъ, что эта поза для покойника не подходяща, улегся на ковр. Были сумерки, отъ низа ширмы вкусно пахло пылью, и тишину нарушали чьи-то заглушенные двойными рамами далекіе крики съ улицы:
— Алексй Иванычъ!.. Что-жъ вы, подлецъ вы этакій, об пары уволокли… Алексй Ива-а-анычъ! Отдайте, мерзавецъ паршивый, хучь одну пару!
— Кричатъ… — подумалъ Мишка. — Если бы они знали, что тутъ человкъ помираетъ, такъ не покричали бы.
Тутъ же у него явилась смутная, безформенная мысль, мимолетный вопросъ:
— Отчего, въ сущности, онъ умираетъ? Просто такъ — никто не умираетъ… Умираютъ отъ болзней.
Онъ нажалъ себ кулакомъ животъ. Тамъ что-то зловще заурчало.
— Вотъ оно, — подумалъ Мишка, — чахотка. Ну, и пусть! И пусть. Все равно ужъ.
Въ какой поз его должны найти? Что-нибудь поэффектне, поживописне… Ему вспомнилась картинка изъ ‘Нивы’, изображавшая убитаго запорожца въ степи. Запорожецъ лежитъ навзничь, широко раскинувъ богатырскія руки и разбросавъ ноги. Голова немного склонена на бокъ и глаза закрыты.
Поза была найдена.
Мишка легъ на спину, разбросалъ руки, ноги, и сталъ понемногу умирать…

II.

Но ему помшали.
Послышались шаги, чьи-то голоса и разговоръ тети Аси съ знакомымъ офицеромъ Кондратъ-Григорьичемъ.
— Только на одну минутку, — говорила тетя Ася, входя. — А потомъ я васъ сейчасъ же выгоню.
— Настасья Петровна! Десять минутъ… Мы такъ съ вами рдко видимся, и то все на людяхъ… Я съ ума схожу.
Мишка, лежа за ширмами, похолодлъ. Офицеръ сходить съ ума!.. Это должно быть ужасно. Когда сходятъ съ ума, начинаютъ прыгать по комнат, рвать книги, валяться по полу и кусать всхъ за ноги! Что если сумасшедшій найдетъ Мишку за ширмами?..
— Вы говорите вздоръ, Кондратъ Григорьичъ, — совершенно спокойно, къ Мишкиному удивленію, сказала тетя. — Не понимаю, почему вамъ сходить съ ума?
— Ахъ, Настасья Петровна… Вы жестокая, злая женщина.
— Ого! — подумалъ Мишка. — Это она-то злая? Ты бы мою маму попробовалъ — она-бъ теб показала.
— Почему же я злая? Вотъ ужъ этого я не нахожу.
— Не находите? А мучить, терзать человка — это вы находите?
— Какъ она тамъ его терзаетъ?
Мишка не понималъ этихъ словъ, потому что въ комнат все было спокойно: онъ не слышалъ ни возни, ни шума, ни стоновъ — этихъ необходимыхъ спутниковъ терзанія.
Онъ потихоньку заглянулъ въ нижнее отверстіе ширмъ — ничего подобнаго. Никого не терзали… Тетя преспокойно сидла на кушетк, а офицеръ стоялъ около нея, опустивъ голову, и крутилъ рукой какую-то баночку на туалетномъ столик.
— Вотъ уронишь еще баночку — она теб задастъ, — злорадно подумалъ Мишка, вспомнивъ сегодняшній случай съ флакономъ.
— Я васъ терзаю? Чмъ же я васъ терзаю, Кондратъ Григорьичъ.
— Чмъ? И вы не догадываетесь?
Тетя взяла зеркальце, висвшее у нея на длинной цпочк, и стала ловко крутить, такъ что и цпочка, и зеркальце слились въ одинъ сверкающій кругъ.
— Вотъ-то здорово! — подумалъ Мишка. — Надо бы потомъ попробовать.
О своей смерти онъ сталъ понемногу забывать, другіе планы зароились въ его голов… Можно взять коробочку отъ кнопокъ, привязать ее къ веревочк и тоже такъ вертть — еще почище теткинаго верченія будетъ.

III.

Къ его удивленію, офицеръ совершенно не обращалъ вниманія на ловкій пріемъ съ бшено мелькавшимъ зеркальцемъ. Офицеръ сложилъ руки на груди и звенящимъ шопотомъ произнесъ:
— И вы не догадываетесь?!
— Нтъ, — сказала тетя, кладя зеркальце на колни.
— Такъ знайте же, что я люблю васъ больше всего на свт.
— Вотъ оно… Уже началъ съ ума сходить, — подумалъ со страхомъ Мишка. — На колни сталъ. Съ чего, спрашивается?
— Я день и ночь о васъ думаю… Вашъ образъ все время стоитъ передо мной. Скажите же… А вы… А ты? Любишь меня?
— Вотъ еще, — поморщился за ширмой Мишка, — на ты говоритъ. Что она ему, горничная, что-ли?
— Ну, скажи мн! Я буду тебя на рукахъ носить, я не позволю на тебя пылинк ссть…
— Что-о такое?! — изумленно подумалъ Мишка. — Что онъ такое собирается длать?
— Ну, скажи — любишь? Одно слово… Да?
— Да, — прошептала тетя, закрывая лицо руками.
— Одного меня? — навязчиво сказалъ офицеръ, беря ея руки… — Одного меня? Больше никого?
Мишка, распростертый въ темномъ уголку за ширмами, не врилъ своимъ ушамъ.
— Только его? Вотъ теб разъ!.. А его, Мишку? А папу, маму? Хорошо же… Пусть-ка она теперь подойдетъ къ нему съ поцлуями — онъ ее отбретъ.
— А теперь уходите, — сказала тетя, вставая. — Мы и такъ тутъ засидлись. Неловко.
— Настя! — сказалъ офицеръ, прикладывая руку къ груди. — Сокровище мое! Я за тебя жизнью готовъ пожертвовать.
Этотъ ходъ Мишк понравился. Онъ чрезвычайно любилъ все героическое, пахнущее кровью, а слова офицера нарисовали въ Мишкиномъ мозгу чрезвычайно яркую, потрясающую картину: у офицера связаны сзади руки, онъ стоитъ на площади, на колняхъ, и палачъ, одтый въ красное, ходитъ съ топоромъ. ‘Настя! — говоритъ мужественный офицеръ. — Сейчасъ я буду жертвовать за тебя жизнью’… Тетя плачетъ: ‘Ну, жертвуй, что-жъ длать’. Трахъ! И голова падаетъ съ плечъ, а палачъ по Мишкиному шаблону въ такихъ случаяхъ, скрещиваетъ руки на груди и хохочетъ оскорбительнымъ смхомъ.
Мишка былъ честнымъ, прямолинейнымъ мальчикомъ, и иначе дальнйшей судьбы офицера не представлялъ.
— Ахъ, — сказала тетя, — мн такъ стыдно… Неужели, я когда нибудь буду вашей женой…
— О, — сказалъ офицеръ. — Это такое счастье! Подумай — мы женаты, у насъ дти..
— Гм… — подумалъ Мишка, — дти… Странно, что у тети до сихъ поръ дтей не было.
Его удивило, что онъ до сихъ поръ не замчалъ этого… У мамы есть дти, у полковницы на верхней площадк есть дти, а одна тетя безъ дтей.
— Наврно, — подумалъ Мишка, — безъ мужа ихъ не бываетъ. Нельзя. Некому кормить.
— Иди, иди, милый.
— Иду. О, радость моя! Одинъ только поцлуй..
— Нтъ, нтъ, ни за что…
— Только одинъ! И я уйду.
— Нтъ, нтъ! Ради Бога…
— Чего тамъ ломаться, — подумалъ Мишка. — Поцловала бы ужъ. Будто трудно… Сестренку Труську цлый день вдь лижетъ.
— Одинъ поцлуй! Умоляю. Я за него полжизни отдамъ!
Мишка видлъ: офицеръ протянулъ руки и схватилъ тетю за затылокъ, а она запрокинула голову и оба стали чмокаться.
Мишк сдлалось немного неловко… Чортъ знаетъ, что такое. Цлуются, будто маленькіе. Разв напугать ихъ для смху: высунуть голову и прорычать густымъ голосомъ, какъ дворникъ:
— Вы чего тутъ длаете?!
Но тетя уже оторвалась отъ офицера и убжала.

IV.

Оставшись въ одиночеств, обреченный на смерть Мишка, всталъ и прислушался къ шуму изъ сосднихъ комнатъ.
— Ложки звякаютъ, чай пьютъ… Небось, меня не позовутъ. Хоть съ голоду подыхай…
— Миша! — раздался голосъ матери. — Мишура! Гд ты? Иди пить чай.
Мишка вышелъ въ корридоръ, принялъ обиженный видъ, и бокомъ, озираясь, какъ волченокъ, подошелъ къ матери.
— Сейчасъ будетъ извиняться, — подумалъ онъ.
— Гд ты былъ, Мишука? Садись чай пить. Теб съ молокомъ?
— Эхъ, подумалъ добросердечный Миша. — Ну, и Богъ съ ней! Если она забыла, такъ и я забуду. Все-жъ таки, она меня кормитъ, обуваетъ.
Онъ задумался о чемъ то и вдругъ неожиданно громко сказалъ:
— Мама, поцлуй-ка меня!
— Ахъ, ты, поцлуйка. Ну, иди сюда.
Мишка поцловался и, идя на свое мсто, въ недоумніи вздернулъ плечами:
— Что тутъ особеннаго? Не понимаю… Полжизни… Прямо — умора!

НЯНЬКА.

Посвящаю Лидочк Левантъ.

I.

Будучи принципіальнымъ противникомъ строго обоснованныхъ, хорошо разработанныхъ плановъ, Мишка Саматоха перелзъ невысокую ршетку дачнаго сада безъ всякой опредленной цли.
Если бы что-нибудь подвернулось подъ руку, онъ укралъ бы, если бы обстоятельства располагали къ тому, чтобы ограбить, — Мишка Саматоха и отъ грабежа бы не отказался. Отчего же? Лишь бы посл можно было легко удрать, продать ‘блатокаю’ награбленное и напиться такъ, ‘чтобы чертямъ было тошно’.
Послдняя фраза служила мриломъ всхъ поступковъ Саматохи… Пилъ онъ, развратничалъ и дрался всегда съ тмъ расчетомъ, чтобы ‘чертямъ было тошно’. Иногда и его били, и опять-таки били такъ, что ‘чертямъ было тошно’.
Поэтическая легенда, циркулирующая во всхъ благовоспитанныхъ дтскихъ, гласитъ, что у каждаго человка есть свой ангелъ, который радуется, когда человку хорошо, и плачетъ, когда человка огорчаютъ.
Мишка Саматоха самъ добровольно отрекся отъ ангела, пригласилъ на его мсто цлую партію чертей и поставилъ себ цлью все время держать ихъ въ состояніи хронической тошноты.
И, дйствительно, мишкинымъ чертямъ жилось не сладко.

II.

Такъ какъ Саматоха былъ голоденъ, то усиліе, затраченное на преодолніе дачной ограды, утомило его.
Въ густыхъ кустахъ малины стояла зеленая скамейка. Саматоха утеръ лобъ рукавомъ, услся на нее и сталъ, тяжело дыша, глядть на ослпительную подъ лучами солнца дорожку, окаймленную свжей зеленью.
Согрвшись и отдохнувъ, Саматоха откинулъ голову и замурлыкалъ популярную среди его друзей псенку:
Родила меня ты, мама,
По какой такой причин?
Вдь меня поглотить яма
По кончин, по кончин…
Маленькая двочка лтъ шести выкатилась откуда-то на сверкающую дорожку и, увидвъ полускрытаго втками кустовъ Саматоху, остановилась въ глубокой задумчивости.
Такъ какъ ей были видны только Саматохины ноги, она прижала къ груди тряпичную куклу, защищая это безпомощное созданіе отъ невдомой опасности, и, посл нкотораго колебанія, безстрашно спросила:
— Чіи это ноги?
Отодвинувъ втку, Саматоха наклонился впередъ и сталъ, въ свою очередь, разсматривать двочку.
— Теб чего нужно? — сурово спросилъ онъ, сообразивъ, что появленіе двочки и ея громкій голосокъ могутъ разрушить вс его пиратскіе планы.
— Это твои… ножки? — опять спросила двочка, изъ вжливости смягчивъ смыслъ перваго вопроса.
— Мои.
— А что ты тутъ длаешь?
— Кадрель танцую, — придавая своему голосу выраженіе глубокой ироніи, отвчалъ Саматоха.
— А чего же ты сидишь?
Чтобы не напугать зря ребенка, Саматоха проворчалъ:
— Не просижу мста. Отдохну, да и пойду.
— Усталъ? — сочувственно сказала двочка, подходя ближе.
— Здорово усталъ. Ажъ чертямъ тошно. Двочка потопталась на мст около Саматохи и, вспомнивъ свтскія наставленія матери, утверждавшей, что съ незнакомыми нельзя разговаривать, вжливо протянула Саматох руку:
— Позвольте представиться: Вра.
Саматоха брезгливо пожалъ ея крохотную ручонку своей корявой лапой, а двочка, какъ истый человкъ общества, поднесла къ его носу и тряпичную куклу:
— Позвольте представить: Марфушка. Она не живая, не бойтесь. Тряпичная.
— Ну? — съ ласковой грубоватостью, неискренно, въ угоду двочк, удивился Саматоха. — Ишь ты, стерва какая.
Взглядъ его заскользилъ по двочк, которая озабоченно вправляла въ бокъ кукл высунувшуюся изъ зіяющей раны паклю.
‘Что съ нея толку! — скептически думалъ Саматоха. — Ни сережекъ, ни мендальончика. Платье можно было бы содрать и башмаки, — да что за нихъ тамъ дадутъ? Да и визгу не оберешься’.
— Смотри, какая у нея въ бок дырка, — показала Вра.
— Кто же это ее пришилъ {На воровскомъ язык ‘пришить’, значить — убить.} — спросилъ Саматоха на своемъ родномъ язык.
— Не пришилъ, а сшилъ, — поправила Вра. — Няня сшила. А ну, поправь-ка ей бокъ. Я не могу.
— Эхъ, ты, козявка! — сказалъ Саматоха, беря въ руки куклу.
Это была его первая работа въ области починки человческаго тла. До сихъ поръ онъ его только портилъ.

III.

Издали донеслись чьи-то голоса. Саматоха бросилъ куклу и тревожно поднялъ голову. Схватилъ двочку за руку и прошепталъ:
— Кто это?
— Это не у насъ, а на сосдней дач. Папа и мама въ город…
— Ну?! А нянька?
— Нянька сказала мн, чтобы я не шалила, и она потомъ убжала. Сказала, что вернется къ обду. Наврно, къ своему приказчику побжала.
— Къ какому приказчику?
— Не знаю. У нея есть какой-то приказчикъ.
— Любовникъ, что ли?
— Нтъ, приказчикъ. Слушай…
— Ну?
— А тебя какъ зовутъ?
— Михайлой, — отвтилъ Саматоха крайне неохотно.
— А меня Вра.
‘Пожалуй, тутъ будетъ фартъ’, — подумалъ Саматоха, смягчаясь… — Эй, ты! Хошь я теб гаданье покажу, а?
— А ну, покажи, — взвизгнула восторженно двочка.
— Ну, ладно. Да-кось руку… Ну, вотъ, видишь — ладошка. Во… Видишь, вонъ загибинка. Такъ по этой загибинк можно сказать, когда кто именинникъ.
— А ну-ка! Ни за что не угадаешь.
Саматоха сдлалъ видъ, что напряженно разсматриваетъ руку двочки.
— Гм! Сдается мн по этой загибинк, что ты именинница семнадцатаго сентября. Врно?
— Врррно! — завизжала Вра, прыгая около Саматохи въ бшеномъ восторг. — А ну-ка, на еще руку, скажи, когда мама именинница?
— Эхъ, ты, дядя! Нешто это по твоей рук угадаешь? Тутъ, братъ, мамина рука требовается.
— Да мама сказала: въ шесть часовъ прідетъ… Ты подождешь?
— Тамъ видно будетъ.
Какъ это ни странно, но глупйшій фокусъ съ гаданьемъ окончательно, самыми крпкими узлами приковалъ двочку къ Саматох. Вкусъ ребенка извилистъ, прихотливъ и неожиданъ.
— Давай еще играть… Ты прячь куклу, а я ее буду искать. Ладно?
— Нтъ, — возразилъ разсудительный Саматоха. — Давай лучше играть въ другое. Ты будто бы хозяйка, а я гость. И ты будто бы меня угощаешь. Идетъ?
Планъ этотъ вызвалъ полное одобреніе хозяйки. Взрослый человкъ, съ усами, будетъ, какъ всамдлишній гость, и она будетъ его угощать! !
— Ну, пойдемъ, пойдемъ, пойдемъ!
— Слушай, ты, клопъ. А у васъ тамъ никого дома нтъ?
— Нтъ, нтъ, не бойся, вотъ чудакъ! Я одна. Знаешь, будемъ такъ: ты будто бы кушаешь, а я будто бы угощаю!
Глазенки ея сверкали, какъ черные брилліанты.

IV.

Вра поставила передъ гостемъ пустыя тарелки, услась напротивъ, подперла рукой щеку и затараторила:
— Кушайте, кушайте! Эти кухарки такія невозможныя. Опять, кажется, котлеты пережарены. А ты, Миша, скажи: ‘благодарю васъ, котлеты замчательныя!’.
— Да вдь котлетъ нтъ, — возразилъ практическій Миша.
— Да это не надо… Это вдь игра такая. Ну, Миша, говори!
— Нтъ, братъ, я такъ не могу. Давай лучше я всамдлишныя кушанья буду сть. Буфетъ-то открытъ? Всамдлишно когда, такъ веселе. Э?
Такое отсутствіе фантазіи удивило Вру. Однако она безропотно слзла со стула, пододвинула его къ буфету и заглянула въ буфетъ.
— Видишь ты, тутъ есть такое, что теб не понравится: ни торта, ни трубочекъ, а только холодный пирогъ съ мясомъ, курица и яйца вареныя.
— Ну, что жъ длать — тащи. А попить-то нечего?
— Нечего. Есть тутъ да такое горькое, что ужасъ.Ты, небось, и пить-то не будешь. Водка.
— Тащи сюда, поросенокъ. Мы все это по-настоящему раздлаемъ. Безъ обману.

V.

Закутавшись салфеткой (полная имитація зябкой мамы, кутавшейся всегда въ пуховой платокъ), Вра сидла напротивъ Саматохи и дятельно угощала его.
— Пожалуйста, кушайте. Не стсняйтесь, будьте какъ дома. Ахъ, ужъ эти кухарки, — опять пережарила пирогъ, — чистое наказаніе.
Она помолчала, выжидая реплики.
— Ну?
— Что ну?
— Что жъ ты не говоришь?
— А что я буду говорить?
— Ты говори: ‘благодарю васъ, пирогъ замчательный’.
Въ угоду ей проголодавшійся Саматоха, запихивая огромный кусокъ пирога въ ротъ, неуклюже пробасилъ:
— Благодарю васъ… пирогъ знаменитый!
— Нтъ: замчательный!
— Ну, да. Замчательный.
— Выпейте еще рюмочку, пожалуйста. Безъ четырехъ угловъ изба не строится.
— Благодарю васъ, водка замчательная.
— Ахъ, курица опять пережарена. Эти кухарки — чистое наказаніе.
— Благодарю васъ, курица замчательная, — прогудлъ Саматоха, подчеркивая этимъ стереотипнымъ отвтомъ полное отсутствіе фантазіи.
— Въ этомъ году лто жаркое, — замтила хозяйка.
— Благодарю васъ, лто замчательное. Я еще баночку выпью!
— Нельзя такъ, — строго сказала двочка. — Я сама должна предложить… Выпейте, пожалуйста, еще рюмочку… Не стсняйтесь. Ахъ, водка, кажется, очень горькая. Ахъ, ужъ эти кухарки. Позвольте, я вамъ тарелочку перемню.
Саматоха не увлекался игрой такъ, какъ хозяйка, не старался быть такимъ кропотливымъ и точнымъ въ деталяхъ, какъ она. Поэтому, когда маленькая хозяйка отвернулась, онъ, вн всякихъ правилъ игры, сунулъ въ карманъ серебряную вилку и ложку.
— Ну, достаточно, — сказалъ онъ. — Сытъ.
— Ахъ, вы такъ мало ли!.. Скушайте еще кусочекъ.
— Ну, будетъ тамъ канитель тянуть, довольно. Я такъ налопался, что чертямъ тошно.
— Миша, Миша, — горестно воскликнула двочка съ укоризной глядя на своего большого друга. — Разв такъ говорятъ? Надо сказать: ‘Нтъ, ужъ увольте, премного благодаренъ. Разршите закурить?’
— Ну, ладно, ладно… Увольте, много благодаренъ дай-ка папироску.
Вра убжала въ кабинетъ и вернулась оттуда съ коробкой сигаръ.
— Вотъ эти сигары я покупалъ въ Берлин, — сказала она басомъ. — Крпковатыя, да я другихъ не курю.
— Мерси вамъ, — сказалъ Саматоха, оглядывая слдующую комнату, дверь въ которую была открыта.
Глядя на Саматоху снизу вверхъ и скроивъ самое лукавое лицо, Вра сказала:
— Миша! Знаешь, во что давай играть?
— Во что?
— Въ разбойниковъ.

VI.

Это предложеніе поставило Мишу въ нкоторое затрудненіе. Что значить играть въ разбойниковъ? Такая игра съ шестилтней двочкой казалась глупйшей профанаціей его ремесла.
— Какъ же мы будемъ играть?
— Я тебя научу. Ты будто разбойникъ и на меня нападаешь, а я будто кричу: охъ, забирайте вс мои деньги и драгоцнности, только не убивайте Марфушку.
— Какую Марфушку?
— Да куклу. Только я должна спрятаться, а ты меня ищи.
— Постой, это, братъ, не такъ. Не пассажиръ долженъ сначала прятаться, а разбойникъ.
— Какой пассажиръ?
— Ну… этотъ вотъ… котораго грабятъ. Онъ не долженъ сначала прятаться.
— Да ты ничего не понимаешь, — вскричала хозяйка. — Я должна спрятаться.
Хотя это было искаженіе всхъ разбойничьихъ пріемовъ и традицій, но Саматоха и не брался быть ихъ блюстителемъ.
— Ну, ладно, ты прячься. Только нтъ ли у тебя какого-нибудь кольца или брошки…
— Зачмъ?
— А чтобъ я могъ у тебя отнять.
— Такъ это можно нарочно… будто отнимаешь.
— Нтъ, я такъ не хочу, — ршительно отказался капризный Саматоха.
— Ахъ, ты Господи! Чистое съ тобой наказаніе! Ну я возьму мамины часики и брошку, которые въ столик у нея лежатъ.
— Сережекъ нтъ ли? — ласково спросилъ Саматоха, стремясь, очевидно, обставить игру со сказочной роскошью.
— Ну, обожди, поищу.

VII.

Игра была превеселая. Врочка прыгала вокругъ Саматохи и кричала:
— Пошелъ вонъ! Не смй трогать Марфушку! Возьми лучше мои драгоцнности, только не убивай ее. Постой, гд же у тебя ножъ?
Саматоха привычнымъ жестомъ ползъ за пазуху, но сейчасъ же сконфузился и пожалъ плечами.
— Можно и безъ ножа. Нарочно жъ…
— Нтъ, я теб лучше принесу изъ столовой.
— Только серебряный! — крикнулъ ей вдогонкуСаматоха.
Игра кончилась тмъ, что, забравъ часы, брошку и кольцо въ обмнъ на драгоцнную жизнь Марфушки, Саматоха сказалъ:
— А теперь я тебя какъ будто запру въ тюрьму.
— Что ты, Миша! — возразила на это двочка, хорошо, очевидно, изучившая, кром свтскаго этикета, и разбойничьи нравы. — Почему же меня въ тюрьму? Вдь ты разбойникъ — тебя и надо въ тюрьму?
Покоренный этой суровой логикой, Миша возразилъ:
— Ну, такъ я тебя беру въ плнъ и запираю въ башню.
— Это другое дло. Ванная — будто бъ башня… Хорошо?
Когда онъ поднялъ ее на руки и понесъ, она, барахтаясь, зацпилась рукой за карманъ его брюкъ.
— Смотри ка, Миша, что это у тебя въ карман? Ложка?! Это чья?
— Эта, братъ, моя ложка.
— Нтъ, это наша. Видишь, вонъ, вензель. Ты, наврное, нечаянно ее положилъ, да? Думалъ, платокъ?
— Нечаянно, нечаянно! Ну, садись-ка, братъ, сюда.
— Постой! Ты мн и руки свяжи, будто бы, чтобъ я не убжала
— Экая фартовая двчонка, — умилился Саматоха. — Все то она знаетъ. Ну, давай свои лапки!
Онъ повернулъ ключъ въ дверяхъ ванной и, надвъ въ передней чье-то лтнее пальто, неторопливо вышелъ.
По улиц шагалъ съ самымъ разсяннымъ видомъ.

VIII.

Прошло нсколько дней.
Мишка Саматоха, какъ волкъ, пробирался по лужайк парка между нянекъ, колясочекъ младенцевъ, летящихъ откуда-то резиновыхъ мячей и цлой кучи дтворы, копошившейся на трав.
Его волчій взглядъ прыгалъ отъ одной няньки къ другой, отъ одного ребенка къ другому…
Подъ громаднымъ деревомъ сидла бонна, углубившаяся въ книгу, а въ двухъ шагахъ маленькая трехлтняя двочка разставляла какіе-то кубики. Тутъ же на трав раскинулась ея кукла размромъ больше хозяйки, — длинноволосое, розовощекое созданіе парижской мастерской, одтое въ голубое платье съ кружевами.
Увидвъ куклу, Саматоха нацлился, сдлалъ стойку и вдругъ, какъ молнія, прыгнулъ, схватилъ куклу и унесся въ глубь парка, на глазахъ изумленныхъ дтей и нянекъ.
Потомъ послышались крики и вообще началась невроятная суматоха.
Минутъ двадцать безъ передышки бжалъ Мишка, стараясь запутать свой слдъ.
Добжалъ до какого-то досчатаго забора, отдышался и, скрытый деревьями, довольно разсмялся.
— Ловко, — сказалъ онъ. — Поди-ко-сь догони.
Потомъ вынулъ замусленный огрызокъ карандаша и сталъ шарить по кармавамъ обрывокъ какой-нибудь бумажки.
— Эко, чортъ! Когда нужно, такъ и нтъ, — озабоченно проворчалъ онъ.
Взглядъ его упалъ на обрывокъ старой афиши на заборе. Втеръ шевелилъ отклеившимся кускомъ розовой бумаги.
Саматоха оторвалъ его, крякнулъ и, прислонившись къ забору, принялся писать что-то.
Потомъ услся на землю и сталъ затыкать записку кукл за поясъ.
На клочк бумаги были причудливо перемшаны печатныя фразы афиши съ рукописнымъ творчествомъ Саматохи.
Читать можно было такъ:
‘Многоуважаемая Вра! Съ дозволенія начальства. Очень прошу не обижаться, что я ушелъ тогда. Было нельзя. Если бы кто-нибудь вернулся — засыпался бы я. А ты двчонка знатная, понимаешь, что къ чему. И прошу тебя получить… бинокли у капельдинеровъ… сыю куклу, мною для тебя найденную на улиц… Можешь не благодарить… Артисты среди акта на апплодисменты не выходятъ… Уважаемаго тобой Мишу С. А ложку-то я забылъ тогда вернуть! Прощ.’
— Вотъ онъ гд, ребята! Держи его! Вотъ ты узнаешь, какъ куколъ воровать, паршивецъ!.. Стой… не уйдешь!.. Собачье мясо!..
Саматоха вскочилъ съ земли, съ досадой бросилъ куклу подъ ноги окружавшихъ его дворниковъ и мальчишекъ и проворчалъ съ досадой:
— Свяжись только съ бабой, — вчно въ какую-нибудь исторію втяпаешься…

МАНЯ МЕЧТАЕТЪ.

Хорошо бы идти, идти, да вдругъ найти на улиц милліонъ. Вотъ бы тогда…
Ман четырнадцать лтъ, кожа на лиц ея прозрачна, и подбородокъ заостренъ, глаза, большей частью, красные, конечно, не отъ природы, а отъ усиленной работы въ модной мастерской m-me Зины, гд она работаетъ и сейчасъ, несмотря на вечеръ Страстной субботы и заманчивый перезвонъ колоколовъ…
Наблюдалъ ли кто-нибудь за взаимоотношеніемъ между положеніемъ человка и его желаніями? Какъ-никакъ, Маня, все-же, сидитъ боле или мене сытая, въ боле или мене теплой комнат. И ей хочется найти милліонъ, броди она босая, въ изорванномъ плать, — внцомъ ея мечтаній было найти десять или даже сто милліоновъ. Неправда, что у нищихъ скромныя желанія. Нищіе больны лихорадкой ненасытности. Если бы Маня сидла не въ мастерской, а у себя дома, въ уютной гостиной, за піанино, и отецъ ея былъ бы не пьяный разсыльный технической конторы, а статскій совтникъ — ея матеріалистическія мечты сузились бы пропорціонально благосостоянію. (‘Хорошо бы найти гд-нибудь пятисотрублевую бумажку. Чего только на пятьсотъ рублей не сдлаешь!..’). А нкоторыя нмецкія принцессы, какъ о томъ писали въ газетахъ, получаютъ отъ родителей десять марокъ въ мсяцъ и, конечно, внецъ ихъ желаній — найти гд-нибудь стомарковую монету.
Маня мечтала о милліон, изъ этого можно заключить, что жилось ей совсмъ не важно.
— Пасха тутъ на носу, — угрюмо думала Маня, перезжая со своего излюбленнаго милліона на предметы боле реальные, — а ты сиди, работай, какъ собака какая-нибудь. Уйти бы теперь, да на улицу!.. Хорошо, если-бы вдругъ пожаръ случился. Чтобы вспыхнуло у старшей мастерицы платье, которое она такъ внимательно расправляетъ на манекен. И чтобы огонь перескочилъ на всю эту кучу тряпокъ… Вс визжатъ бгутъ… Я бы тоже завизжала, да на улицу… Ищи меня тогда…
— Опять задумалась? Тебя что же взяли сюда — работать или раздумывать? Скоро одиннадцать часовъ, а у тебя что сдлано, дрянь этакая?
У Мани такъ и вертлся на язык ошеломляющій по своей ядовитости отвть:
— Дрянь, да съ дворянъ, а ты халява моя. Она и сама не знаетъ, гд впервые услышала это ‘возраженіе по существу’, но элементъ сатанинской гордости, заключенной въ вышеприведенной угроз чрезвычайно привлекаетъ ее.
Конечно, она никогда не рискнетъ сказать эту фразу вслухъ, но даже про себя произнести ее — такъ заманчиво. Даже элементъ неправдоподобія не смущаетъ ее: она далеко не дворянка, да и мадамъ Зина никогда не была ея халявой, да и еще вопросъ, что означаетъ странное обидное слово — халява, а помчтать все-же пріятно — ‘Вдругъ я скажу это вслухъ! Крики, истерика, да ужъ поздно. Слово сказано при всхъ, услышано, и мадамъ Зина опозорена навки’.
— Опять ты задумалась?! И что это въ самомъ дл за двчонка такая омерзительная?!
Легкій толчекъ въ плечо, иголка впивается въ палецъ, первая мысль — профессіональная боязнь не запятнать работы кровью, для чего палецъ берется въ ротъ и тщательно высасывается, вторая мысль: ‘тебя-бы мордой на иголку наткнуть, узнала бы тогда…’
Но этого мало, когда мысли начинаютъ течь по обычному руслу, судьба m-me Зины опредляется боле ясно:
— Хорошо бы ошпарить ей голову кипяткомъ, когда она моетъ волосы, подъ видомъ, будто нечаянно. Вылзшіе волосы поползутъ вмст съ водой по плечамъ, по спин, и забгаетъ она, проклятая Зинка, съ краснымъ лицомъ, страшная, обваренная и только тогда она пойметъ, какая она была дрянь по отношенію къ Ман.
Однако, этотъ проектъ быстро забраковывается и — нужно сказать правду — не по причинамъ милосердія и душевной доброты мстительницы.
— Кипяткомъ, пожалуй, и не обваришь, какъ слдуетъ. Наднетъ, вмсто волосъ, парикъ, а красныя пятна запудритъ. Нтъ, нужно что-нибудь такое, чтобы она долго мучилась, чтобы страдала и чувствовала, страдала и чувствовала.
И совершенно неожиданно страшный, злодйскій планъ приходитъ въ голову закоренлой преступниц Ман.
— Хорошо бы купить такую машину, которую я давеча видла въ магазин, гд покупала ветчину… Машина эта спеціально и сдлана для рзки ветчины: около небольшой площадки вращается съ невроятной быстротой колесо, края у него острые, какъ бритва: на площадк лежитъ окорокъ ветчины, и стоитъ только пододвинуть этотъ окорокъ къ колесу, какъ колесо ржетъ тонкій, какъ бумага, ломоть ветчины.
Страшныя мысли бродятъ въ многодумной Маниной голов.
— Взять бы эту анаемскую Зинку, да положить ногами вмсто ветчины… Отрзать сначала кончики пальцевъ да и посмотрть въ лицо: ‘пріятно-ли теб, матушка?’ Пододвинуть немножко опять, завертть колесо, да снова заглянуть въ лицо: ‘Что, сударыня пріятно вамъ?’ Цлый часъ рзать можно по тоненькой такой пластиночк — а она все будетъ чувствовать.
Выкупавшись до-сыта въ Зинкиной крови, Маня переходитъ на месть боле утонченную, боле женственную. Правда, тутъ безъ милліона не обойтись, ну, что-же длать — можно, вдь, въ конц концовъ, найти и милліонъ (иду, а онъ у стнки валяется въ бломъ пакет)…
— У меня свой домъ, большая мраморная лстница и на каждой ступеньк пальма и красный лакей. Я сижу въ зал, всюду огни, а меня окружаетъ золотая молодежь! Вс во фракахъ. Я играю на роял, а вс восхищаются, охаютъ, и говорятъ: ‘До чего жъ вы хорошо играете, Марья Евграфовна! Подарите розу съ вашей груди, Марья Евграфовна! Я васъ люблю, Марья Евграфовна — вотъ вамъ моя рука и сердце’.
— Нтъ, — печально говорю я, — я люблю другого. Одного князя… Вдругъ на лстниц шумъ, лакеи кого-то не пускаютъ, слышенъ чей-то женскій голосъ:’Пустите меня къ ней, она, наврное, не забыла свою старую хозяйку, мадамъ Зину! Я разорилась, и она мн поможетъ…’
Рука съ иголкой опустилась. Широко открытые глаза видятъ то, чего никто не видитъ. Видятъ, они захватывающую, полную глубокаго драматизма, сцену:
— Услышавъ шумъ я встаю изъ-за рояля… Баронъ взгляните, что это тамъ за шумъ?… Встаю, иду на средину зала, за мной вс мои гости, ну, конечно, и мастерицы нкоторыя, здшнія. На мн корсажъ изъ узорчатаго свтлаго шелка, воротникъ изъ тонкаго лино-батиста. Юбка въ три волана, клешъ. Спереди корсажа складки-плиссе. Шарфъ изъ тафты или фай-де-шинь. На ше сверкаетъ кулуаръ. Мадамъ Зина одта криво, косо, юбка изъ рыжаго драпа спереди разорвана, застежка на блуз безъ басонныхъ пуговицъ — позоръ форменный! Я смотрю на нее въ лорнетку и удивляюсь какъ будто-бы: ‘Это еще что за чучело?’.
‘Манечка, кричитъ она, это же я, мадамъ Зина!’ — ‘Кескесе, Зина?’ — спрашиваю я, опираясь на плечо барона. — Кто осмлился пустить эту непрезентабельную женщину? Мой салонъ не для нея. — ‘Манечка, — кричитъ она. — Я несчастная, прости меня! Я съ тобой подло обращалась, ругала, — но прости меня!’ Я снова осматриваю ее въ лорнетку, холодно говорю: ‘Вонъ!’ и сажусь играть за рояль. Ее выводятъ, она кричитъ, а я играю вальсъ ‘Сонъ жизни’, и вс танцуютъ. А лакеи смются надъ ея драповой юбкой и сбрасываютъ ее съ лстн…’
— Ну, что, Маня, кончила? — раздается надъ ея головой голосъ madame Зины.
Странно — голосъ какъ будто потепллъ, безъ сухихъ деревянныхъ раздражительныхъ нотокъ.
— Немножко осталось, мадамъ. Только эту сторону притачать.
— Заработалась? — улыбается мадамъ Зина, поглаживая ея жидкіе волосы. — Вс уже ушли, только ты и Софья остались. Ну, да ладно. Отложи пока, — тутъ на полчаса работы — пойдемъ ко мн.
— Зачмъ, мадамъ? — робко шепчетъ кровожадная, честолюбивая Маня.
— Разговешься, дурочка. Что-жъ такъ сидть-то, спину гнуть, въ такой праздникъ?.. Разговешься, окончишь то, что осталось, и иди домой спать. Ну, пойдемъ-же.
Она увлекаетъ пораженную, сбитую съ толку Маню во внутреннія, такіе таинственныя, такія заманчивыя, комнаты, подводитъ ее къ столу, за которымъ сидитъ уже мастерица Соня, старуха-мать хозяйки и два молодыхъ человка въ смокингахъ, съ громадными цвтками въ петлицахъ.
— Господа, христосуйтесь! — смется madame Зина, подталкивая Маню.
— Ну, Маня, иди, я тебя поцлую. Христосъ Воскресе!
— Воистину… — шепчетъ ужасная Маня, касаясь дрожащими губами упругой, надушенной сладкими духами щеки madame Зины.
— Садись сюда. Маня. Вотъ выпей, это сладенькое. Мама, передайте ей свяченаго кулича. Барашка хочешь или ветчины?
…Маня задумчиво жуетъ ветчину. Что-то ассоціируется въ ея мысляхъ съ тонкими ломтиками ветчины. Что именно?
Взглядъ ея падаетъ на красиво обтянутую шелковымъ чулкомъ стройную ногу, выставленную изъ-подъ чернаго бархатнаго платья madame.
Маня хочетъ себ представить, какъ эта нога, обнаженная, сверкая близной, ляжетъ у остраго, какъ бритва, колеса, какъ колесо вржется въ розовую нжную, какъ лепестокъ цвтка, пятку, какъ она, Маня, будетъ глядть въ искаженное лицо madame — хочетъ Маня все это представить и не можетъ.
Жуетъ куличъ, потомъ сладкую творожную пасху, запиваетъ душистымъ портвейномъ и снова глядитъ немигающими глазами на madame.
— Что, Маня? — спрашиваетъ madame, снова кладя мягкую теплую ладонь на свтлые Манины волосы. — Покушала? Ну, иди, дтка, кончай, а потомъ ступай себ спать. Впрочемъ, пойдемъ я теб помогу… Вдвоемъ мы скоре справимся. Извините, господа! Я черезъ десять минуть…
Привычныя руки быстро порхаютъ надъ кускомъ благо, какъ весеннее пасхальное облачко, газа… А мысли, независимо отъ работы рукъ, текутъ по разъ навсегда прорытому руслу:
— Хорошо-бы найти гд-нибудь милліонъ, да взять его, да купить домъ съ садомъ и мраморной лстницей. Конечно, на каждой ступеньк лакеи и все, что полагается… Сижу я въ зал, всюду огни, играю на роял, вс сидятъ во фракахъ, слушаютъ… Вдругъ шумъ, крики: ‘Пустите меня къ ней, это моя бывшая мастерица Манечка’. Я еще не знаю, въ чемъ дло, но уже говорю графу: ‘Впустите эту добрую женщину’. Впускаютъ… ‘Боже мой! Это вы, мадамъ Зина? Въ такомъ вид? Въ грязи, въ старомъ плать?!! Эй, люди, горничная! Принесите сейчасъ же туалетъ легкаго шелка, заложеннаго въ складки-плиссе. То самое, низъ складокъ котораго скрпленъ рюшемъ съ выстроченными краями, а на рубашечку надвается веста кимоно изъ фая мелкими букетиками вяло-розовыхъ цвтовъ!! Дайте сюда это платье, надньте его на мадамъ и вообще, обращайтесь съ ней, какъ съ моимъ лучшимъ другомъ. Мадамъ! Вы, можетъ быть, голодны? Могу вамъ предложить барашка, ветчины или чего-нибудь презентабельне? Кескесе вы пьете?’ Я плачу, мадамъ плачетъ, гости и лакеи — тоже плачутъ. Потомъ вс обнявшись, идемъ въ столовую и пьемъ за здоровье мадамъ. ‘Жить вы будете у меня, какъ подруга!’ Тутъ же я снимаю съ шеи алмазный кулуаръ и вшаю его на мадамъ. Вс плачутъ…
Обиліе слезъ въ этой фантастической исторіи не смущаетъ Маню. Главное дло — чувствительно и вполн отвчаетъ новому настроенію
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека