О г. Куприн и другихъ молодыхъ беллетристахъ.— Еще о г. Короленк.
Годы перелома (1895—1906). Сборникъ критическихъ статей.
Книгоиздательство ‘Міръ Божій’, Спб., 1908
Цлый потокъ художественныхъ сборниковъ хлынулъ на читательскій столъ: произведенія гг. Короленки, Горькаго, Бунина, Куприна, Серафимовича, Телешова, Юшкевича, Чирикова, новый томъ (III) Вересаева, — все имена нашихъ лучшихъ современныхъ художниковъ, изъ которыхъ каждый выдляется вполн опредленной, яркой литературной физіономіей. Не говоря уже о гг. Короленк и Горькомъ, принадлежащихъ теперь не только русской, но и европейской литератур, и остальные упомянутые писатели въ любой литератур явились бы замтной величиной и вызвали бы не меньшій потокъ критическихъ статей и замтокъ. И притомъ, какъ въ сущности недавно каждый изъ нихъ создалъ свое имя и занялъ опредленное мсто въ художественной литератур. большинство ихъ выступили не больше десяти лтъ тому назадъ, нкоторые, какъ гг. Купринъ и Юшкевичъ, и того меньше, и выросли на нашихъ глазахъ за послдніе 3—4 года, не поощряемые критикой, которая или игнорировала ихъ, или съ высокомрнымъ пренебреженіемъ изрдка ‘поощряла’. Мы не можемъ указать ни одной статьи, посвященной такимъ крупнымъ дарованіямъ, какъ г. Купринъ, или такому оригинальному писателю, какъ г. Юшкевичъ. Каждый изъ нихъ выдвинулся исключительно самъ и обязанъ только читателю, который сразу же оцнилъ и отмтилъ ихъ.
Одно изъ замчательнйшихъ явленій нашего времени — это свобода читательскаго выбора. Современный читатель руководствуется своимъ вкусомъ и самъ выбираетъ своихъ любимыхъ авторовъ, иногда совершенно въ разрзъ съ установившимися въ критик взглядами и требованіями, какъ случилось, напр., съ произведеніями г. Чирикова, котораго правоврная критика предала ‘проклятію’ за его ‘Инвалидовъ’, а его сборники повстей и разсказовъ выходятъ третьимъ и четвертымъ изданіемъ на протяженіи трехъ лтъ. Очевидно, произошелъ большой расколъ между критикой и читателемъ. Не то, чтобы читатель окончательно изврился въ правоврности критиковъ,— онъ просто пересталъ руководствоваться ихъ мнніемъ, зная напередъ, что можетъ сказать тотъ или иной изъ присяжныхъ критиковъ. Издавна они усвоили себ точные образцы и шаблоны, по которымъ и примряютъ художниковъ,— подошелъ, хорошо, нтъ — отметается. Привыкнувъ къ такой подгонк и примрк, читатель, въ конц концовъ, заскучалъ, и отъ критики обратился къ самимъ художникамъ, отчего оказался въ несомннномъ выигрыш. Тутъ онъ находитъ жизнь, если и не со всми ея переливами, то все же не поддлку ея по рецептамъ того или иного присяжнаго цнителя, съ выговоромъ автору, зачмъ онъ не далъ того-то и какъ осмлился писать то и то. Читатель, несомннно, съ жадностью ищетъ этой жизни и поглощаетъ все, въ чемъ находитъ отголоски ея. Ярче и громче всего говорятъ объ этомъ цифры изданій, какихъ раньше не зналъ книжный рынокъ. Повсть, напр., В. Короленки ‘Безъ языка’, вышедшая мсяца три тому назадъ въ 6,000 экз., уже разошлась, или ‘На дн’ М. Горькаго, вышедшее въ 85,000 экз., разошлось въ 2 мсяца.
Успхъ всхъ этихъ писателей, столь различныхъ по своимъ дарованіямъ, но яркихъ и опредленныхъ по своимъ талантамъ, нельзя подвести подъ какое-либо модное теченіе, и въ немъ проявляется нчто боле глубокое и важное. Съ одной стороны, предъ нами несомннный ростъ читательской массы, что сказывается хотя бы въ общемъ спрос на книгу и журналы, за исключеніемъ, впрочемъ, доблестнаго органа ‘Русскаго собранія’ — ‘Русскаго Встника*, который даже въ ловкихъ рукахъ г. Конарова еле влачитъ дни свои. Должно быть, ревнители новйшаго націонализма не очень-то любятъ собственную литературу, предпочитая поучаться у своихъ противниковъ, и только платонически готовы поддерживать своихъ пророковъ.
Съ другой стороны, помимо численнаго роста, въ этомъ сказывается и свжесть новаго читателя, который непосредственнымъ чутьемъ схватываетъ правду художественныхъ произведеній, не руководствуясь ничьей указкой. Непосредственное чутье правды даетъ новому читателю свободу выбора и длаетъ его совершенно недоступнымъ для лицемрныхъ запугиваній разныхъ защитниковъ читательской нравственности. Яркимъ примромъ безсилія такого похода противъ таланта теперь можетъ служить комическая травля, начатая г. Буренинымъ противъ г. Андреева и привлекшая къ себ вниманіе, какъ ни странно такое сочетаніе, только… графини С. Толстой и — г. Розанова. А читатель, на котораго была разсчитана вся эта комедія возмущеннаго цломудрія нововременскихъ весталокъ, остался глухъ и продолжаетъ раскупать произведенія г. Андреева.
Въ то же время читательская свобода отнюдь не свидтельствуетъ, чтобы новый читатель совсмъ былъ противъ критики. Только свой выборъ онъ не подчиняетъ ей, но критику an und fr sich онъ читаетъ и раскупаетъ такія дорогія сравнительно изданія, какъ полное собраніе сочиненій Блинскаго, вышедшихъ одновременно въ нсколькихъ изданіяхъ, Добролюбова, выдержавшаго въ послдніе годы три изданія, и цлый рядъ небольшихъ критическихъ брошюръ мало извстныхъ авторовъ, какъ, напр., гг. Новополинъ, Волжскій и др. Каждый мсяцъ въ списк новыхъ книгъ читатель нашего журнала можетъ найти нсколько критическихъ брошюръ, которыя, несомннно, имютъ спросъ, что доказывается вторыми ихъ изданіями (напр., Новополинъ или третье изданіе г. Андреевскаго). Для новаго читателя эти критики — не судьи его вкуса, не ‘властители думъ’, онъ и въ нихъ цнятъ также, если находитъ, свжую мысль, врное историческое освщеніе или тонкій литературный вкусъ.
Такъ постепенно создается новая литературная атмосфера, гдѣ, ‘іудеи и эллины’ свободно соприкасаются, каждый внеся свое, самое дорогое и оригинальное, индивидуальное, неизломанное, согласно требованію того или иного критика. Свободная атмосфера создаетъ свободное искусство и вызоветъ, въ свою очередь, и свободную критику, которой наша литература еще не знаетъ, но уже предчувствуетъ. Эта критика не станетъ распинать художника на прокрустовомъ лож шаблона, а будетъ брать у него то, что онъ далъ истинно-художественнаго, слдовательно, правдиваго, стоющаго быть увковченнымъ.
Останавливаться на всхъ новыхъ сборникахъ разсказовъ, выпущенныхъ издательствомъ ‘Знаніе’, мы не станемъ. Не потому, что бы не вс авторы заслуживали вниманіе читателя. Напротивъ, каждый иметъ оригинальныя, ему одному присущія черты, отличительный знакъ несомннной талантливости. У г. Серафимовича, напр., хороши по яркости и художественности его очерки изъ жизни рыбаковъ и крайняго свера. Разсказъ ‘Месть’, въ которомъ сжато и сильно описанъ самосудъ надъ воромъ, выкрадывавшимъ рыбу изъ стей товарищей, или ‘Тундра’ съ прекраснымъ описаніемъ снжной бури, несомннно, сдлали бы честь любому художнику. Или повсть г. Телешова ‘Сухая бда’ (первоначально была помщена на страницахъ нашего журнала въ 1898 г.), дающая живую и оригинальную группу типовъ ирбитской ярмарочной жизни и яркую психологію бднаго черемиса, который собственною смертью мститъ за великую обиду. У обоихъ авторовъ, наряду съ тонкой наблюдательностью, читатель находитъ и недурную художественную отдлку, и умлую обрисовку характеровъ, и литературный, образный языкъ. Но ни г. Серафимовичъ, ни г. Телешовъ не представляютъ въ этомъ отношеніи чего-либо особаго, потому что мы уже избалованы по части художественности, къ которой насъ пріучила русская литература предшествующаго періода. Оба они, несомннно, талантливые и яркіе художники, но въ нихъ мы не чувствуемъ современности съ ея нервностью, тревожнымъ исканіемъ новыхъ путей въ осложнившейся жизни и чуткостью къ безпокойному настроенію, переживаемому нами теперь. Оба представляются намъ вполн законченными художниками, которые умютъ нарисовать прекрасный пейзажъ или бытовую картину, что, конечно, очень много, но еще не все. Мы не чувствуемъ въ нихъ того проникновенія въ глубину даннаго образа, которое вдругъ невдомымъ способомъ открываетъ въ немъ нчто новое, близкое, родное и въ то же время общее всмъ и для всхъ важное.
Въ этомъ отношеніи въ новой серіи изданій ‘Знанія’ два писателя выдляются особенно рзко — гт. Юшкевичъ и Купринъ. Такъ какъ съ произведеніями перваго наши читатели знакомы довольно близко, у насъ были напечатаны ‘Кабатчикъ Гейманъ’, ‘Ита Гайне’ и ‘Студентъ Павловъ’, то мы ближе остановимся только на большой повсти ‘Распадъ’, представляющей двойной интересъ — и бытовой, и какъ произведеніе, раскрывающее вчный разладъ между ‘отцаии и дтьми’, но не въ обычной для русскаго читателя обстановк. Между прочимъ, слдуетъ отмтить, что весь сборникъ г. Юшкевича посвященъ изображенію жизни еврейской среды, въ которой авторъ находитъ цлую галлерею живыхъ и любопытныхъ типовъ, какихъ до него никто еще не вводилъ въ русскую литературу. Послдняя знаетъ отдльные типы, вн связи съ ихъ средой, причемъ всегда интересовалась ими съ особой, специфической точки зрнія, не столько ради нихъ самихъ, сколько для цлей скоре публицистическихъ. Враждебные еврейству авторы выводили типы евреевъ для доказательства излюбленной ими теоріи объ отверженности этого народа. Противники стремились доказать обратное, указывая на общія черты, сближающія насъ съ изображаемыми еврейскими типами. Но художественнаго описанія еврея и его жизни ради него самого, вполн художественнаго и свободнаго отъ всякой публицистики, мы до г. Юшкевича не имли. Вотъ почему сборникъ его, помимо всего прочаго, заполняетъ очень существенный проблъ въ литератур. Въ изображеніи этого міра г. Юшкевичъ великій мастеръ, и его кабатчикъ Гейнанъ, философъ Мотя или Ита Гайне такіе яркіе и сильные образы, что могутъ по праву занять мсто наряду съ лучшими образами въ русской литератур изъ народной среды. С. Юшкевичъ сумлъ схватить въ яркихъ чертахъ ихъ оригинальную психологію, ихъ языкъ, смсь жаргона съ яркой восточной живостью въ изображеніи повседневной жизни, со всею сложностью бытовой и психической жизни въ черт осдлости.
‘Распадъ’ — это широкая картина того глубокаго переворота, который происходитъ въ еврейской семь средней буржуазіи. Жизнь послдней сложилась давно и, повидиному, прочно, благодаря той замкнутости, которой еврейство обязано особымъ условіямъ черты осдлости, не позволявшимъ естественнаго обмна и соприкосновенія постороннихъ элементовъ и внутренней жизни еврейской среды. Но жизнь не могла остановиться въ этой сред, она только замедлила свое теченіе, благодаря искусственнымъ перегородкамъ, и на исторіи семейства Розеновыхъ мы видимъ все то, что раньше привыкли встрчать въ русской буржуазной семь. Распадъ семьи идетъ съ двухъ, такъ сказать, сторонъ — извнутри и извн. Съ одной стороны, старики Розеновы, по своему хорошіе, обыкновенные люди, всю жизнь посвятившіе дтямъ, чувствуютъ, что между ними и послдними все шире и шире раздвигается какая-то щель, отдляющая ихъ другъ отъ друга. Это — внутренняя причина распада, выростающая сама собой, благодаря различію во взглядахъ на жизнь и въ пониманіи ея задачъ и цлей. Съ другой стороны, упадокъ семейнаго благосостоянія, такъ какъ дла Розенова пошатнулись, ускоряетъ распадъ семьи, внося острые раздоры изъ-за средствъ къ существованію. И то, и другое продуктъ новыхъ жизненныхъ условій, съ которыми старики не умютъ сладить, что мучитъ ихъ и вызываетъ острое чувство боли при вид непониманія этихъ мукъ дтьми. Но и послднія мучаются и страдаютъ не мене, такъ какъ и они видятъ, и чувствуютъ все шире раздвигающуюся щель семейной жизни. Ихъ пониманіе и требованія къ жизни и возвышенне, и глубже, и проще въ то же время, но они не мирятся и не могутъ примириться съ упрощенными семейными традиціями. Съ особой страстностью относится къ распаду семейнаго уклада мать, Соня Розенова, для которой семья — все, и вн семьи — ничего. Это — истая древляя Рахиль, для которой въ муж и дтяхъ — весь міръ, а все, что его окружаетъ, или возбуждаетъ въ ней вражду, или желаніе употребить на пользу той же семьи. И мать яростно отстаиваетъ цльность семьи противъ дтей и противъ угрожающаго міра, надвигающагося на нее со всхъ сторонъ со своими новыми, злыми и безжалостными требованіями.
Отецъ еще готовъ понять это требованіе своей жизни и только скорбитъ, что грозящее разореніе длаетъ его безсильнымъ помочь дтямъ на первыхъ шагахъ ихъ самостоятельности. Мать, какъ настоящая хранительница стараго завта ‘все для семьи’, до конца не мирится съ требованіями дтей, и если понимаетъ что, то лишь стремленія старшаго сына Якова, который является въ повсти типичнымъ образцомъ интеллигентнаго еврея-буржуа. Онъ получилъ среднее образованіе, иметъ аттестатъ зрлости, и его мечта кончить университетъ и стать докторомъ, завести широкую практику и, жить для себя. Узкій и низменный эгоизмъ Якова, требующаго всякихъ жертвъ отъ отца и матери для осуществленія своего идеала, ей понятенъ. Онъ прямо вытекаетъ изъ стараго уклада семьи — все для себя, и мать не о томъ скорбитъ, что Яковъ эгоистъ, а лишь о томъ, что онъ не вполн согласенъ на т мры, которая она рекомендуетъ ему, въ род женитьбы на богатой невст. Сама готовая на все во имя семьи, даже на преступленіе, она не можетъ понять нкоторой его брезгливости. Розенова это цльная натура, вся изъ одного куска, не знающая колебаній тамъ, гд рчь идетъ о благ семьи. Эту ея цлостность рельефно оттняетъ дряблость мужа, добраго и по своему умнаго дльца, который запутался въ противорчіяхъ жизни, понимаетъ и дтей, и ее, и свое безвыходное положеніе, но вчно колеблется, много говоритъ и ничего не длаетъ.
И дти тоже представляютъ дв разновидности. Яковъ весь въ мать по сил своего эгоизма. Онъ добивается своей цли и заставляетъ отца сколотить нужную сумму для поздки его за границу, чтобы тамъ докончить образованіе и вернуться съ дипломомъ врача. Давидъ это сколокъ отца, рефлектирующій, порывистый, но слабый и потому такой же жалкій. Онъ женится по увлеченію на бдной двушк и съ первыхъ же шаговъ начинаетъ такую же семейную жизнь, отъ которой ушелъ изъ дому, какъ бы продолжая дло распада, который не въ одной семь Розеновыхъ начался и не на ней одной окончится, какъ бы героически ни были усилія такихъ желзныхъ натуръ, какъ мать.
Все для той же семьи, для своего жестокаго Бога и тирана, которому она служила всю жизнь, она поджигаетъ свой домъ, чтобы высокой страховой платой спасти то, что ей кажется возможнымъ спасти. Въ повсти это самое яркое и сильное мсто, когда эта мать, обезумвшая отъ распада семьи, крадется на чердакъ, чтобы совершить поджогъ, а потомъ ея мужъ, знающій истину, съ невыразимой мукой видитъ, какъ, спасая ихъ, его жена губитъ жалкіе остатки другихъ семей, еще боле несчастныхъ и пришибленныхъ.
‘Какъ жалко, ничтожно его горе предъ этимъ огромнымъ горемъ. Какой ужасъ совершить преступленіе на спин беззащитныхъ, безсильныхъ людей. Розеновъ схватился за грудь, чувствуя, что вотъ, вотъ самъ онъ крикнетъ, чтобы связали его, преступника, чтобы бросили на этотъ костеръ, который онъ самъ зажегъ. Но жена, грозная, стойкая, какъ рулевой въ бурю, смло направляла къ виднвшимся берегамъ. Пусть не дрожитъ Исаакъ. Она, она стоитъ на страж, и нтъ той дорогой цны, которой она не дала бы за спасеніе своей семьи. Довольно уже страданій, безсонныхъ ночей, страховъ, мученій. Пусть горитъ этотъ старый проклятый домъ, ибо съ нимъ сгоритъ все ужасное прошлое. Здсь погибли люди, и вотъ они окружаютъ ее, молятъ, стонутъ, но разв она мало плакала въ жизни? Пусть каждый думаетъ о себ…’ И она чувствуетъ себя глубоко правой, какъ волчица, задавившая овцу, чтобы прокормить своихъ дтенышей, и равнодушно смотритъ на пожаръ. ‘А пожаръ разгорался все больше подъ вліяніемъ не стихавшаго втра и, казалось, грозилъ сжечь до корня эти дома безпредльной нищеты и горя. Все небо было освщено его пламенемъ, и видно было, какъ быстро уходили облака, зажженныя по краямъ. И точно гигантскія скорбныя руки, сплетаясь и разнимаясь, столбы огня поднимались вверхъ все выше, чтобы умилостивить божество, молить его о спасеніи, умиротворить его всегда карающую десницу, передавая небу своимъ горячимъ дыханіемъ огонь мукъ и страданій, сжимавшій эти бдныя сердца ихъ жажду о капл счастья, о куск обезпеченнаго хлба, а между тмъ внизу, тамъ, гд стояли уставшіе и обезсиленные люди, крики о спасеніи, плачъ, стоны не переставали смшиваться съ воемъ втра, хищнымъ воемъ праздновавшаго побду чудовища*.
Въ чемъ же лежитъ коренная, внутренняя причина распада? Отвтъ даетъ письмо сына Левы, который уходитъ изъ дому въ невдомую даль, чтобы ‘служить народу’. Лева тоже цльная, прямая натура, какъ и мать. Если для нея семья все, ея Богъ и тиранъ, для него Богомъ является неподкупная совсть, которая не мирится съ жизнью только для себя, для семьи, чего бы это ни стоило другимъ. Мать приноситъ міръ въ жертву семь, Лева жертвуетъ семьей во имя интересовъ міра, которые несовмстимы, по его мннію, съ интересами современнаго семейнаго уклада. Въ письм къ отцу онъ говоритъ: ‘Спрашиваешь ли ты себя еще, кто правъ изъ насъ? Знаешь, что я скажу теб, отецъ. При настоящихъ условіяхъ, всякій изъ нашей семьи поступилъ, какъ могъ, и въ прямомъ смысл слова виноватыхъ нтъ, вс правы. Ты могъ бы поставить другой вопросъ: должно ли оно было такъ случиться, не было ли возможности избгнуть этого распада? Я отвчу теб увренно: нтъ, оно не могло быть иначе. Настоящая семья всегда носила въ себ зародышъ распаденія, а ея идеалы, внушаемые дтямъ, только углубляли эту пропасть. Если она еще не погибла, то она начинаетъ уже погибать, и она погибнетъ. Есть одно спасеніе отъ этого разгрома, ты его не захочешь, это работа для народа. Если бы ты воспиталъ насъ въ этой мысли, мы бы, можетъ быть, не разбрелись, твоя жизнь была бы иной, и вс бы мы работали другъ подл друга, связанные не зоологически, не кровной связью, которая, ты видишь, разрывается отъ перваго усилія, какъ сгнившая нитка, а общими интересами народнаго дла, которые не сравняются съ родственными связями. Но безъ этого семья и общество, которое образуетъ эти семьи, должны разрушиться. Это неизбжно, какъ день посл ночи’.
Идея повсти, ясно выраженная въ письм Левы, далеко выходитъ за предлы исторіи семьи Розеновыхъ, и такъ въ каждомъ почти разсказ г. Юшкевича. Напомнимъ хотя бы исторію Иты Гайне, одной изъ безчисленныхъ ‘замстительницъ’, составляющихъ огромный кадръ несчастныхъ, осужденныхъ на поддержаніе современной семьи цною отказа отъ собственной семейной жизни и радостей материнства. Въ каждомъ произведеніи г. Юшкевича идейность содержанія преобладаетъ, что рзко выдляетъ его среди современныхъ беллетристовъ. До сихъ поръ въ его произведеніяхъ почти исключительно захваченъ міръ еврейства, кром ‘Студента Павлова’, въ которомъ авторъ сдлалъ попытку нарисовать неустойчивую психологію одного изъ представителей современной молодежи, попытку, по вашему мннію, удачную, хотя выведенный имъ типъ и не вполн законченъ.
Если идейность составляетъ преобладающую черту въ характер таланта г. Юшкевича, то художественность является главнымъ элементомъ въ творчеств г. Куприна. Изъ десяти небольшихъ разсказовъ, составляющихъ сборникъ, трудно сказать, который лучше. Исключеніе составляетъ самый большой изъ нихъ ‘Молохъ’. Неомотря на отдльныя превосходныя мста, напр., описаніе общей картины завода, въ разсказ, скоре повсти, чувствуется какая-то связанность, словно художникъ работаетъ подъ чуждымъ вліяніемъ.
Но стоить только отъ ‘Молоха’ перейти къ слдующему разсказу ‘Ночная смна’, и впечатлніе сразу мняется, словно предъ нами новый авторъ. И дале это новое впечатлніе все растетъ и усиливается, не ослабвая до конца этой небольшой книги. Это впечатлніе необычайной свжести, чистоты и яркости. Читая эти небольшія сцены, этюды и очерки, испытываешь такое ощущеніе, какъ въ ясный весенній день, когда воздухъ расширяетъ грудную клтку и дышется легко и свободно, а на ясномъ до прозрачности неб съ удивительною отчетливостью вырисовываются мельчайшія детали молодой зелени деревьевъ. Жизнь радуетъ въ такія минуты, и этою безсознательною радостью, что жизнь интересна, полна и глубока самыми разнообразными ощущеніями, проникнута вся книга. Художникъ, словно ребенокъ, выбжавшій въ поле, не можетъ натшиться непосредственностью бытія и передаетъ ее читателю, который и самъ заражается его здоровымъ, бодрящимъ настроеніемъ и невольно восклицаетъ: ‘Господи, какъ хорошо жить на свт!’ А между тмъ содержаніе разсказовъ вовсе не изъ веселыхъ. Въ нихъ, какъ и въ жизни, печаль и радость, смшное и грустное перемшиваются въ причудливыхъ узорахъ, слагаясь въ общую, пеструю и яркую картину, живую почти до осязательности.
Или описаніе болота и вымирающей на немъ семьи, кругомъ застывшій въ туман лсъ и дикая колыбельная псня, которую, быть можетъ, тянули еще предки этой затерянной въ болот семьи. Авторъ безсознательно подымается въ этомъ чудесномъ разсказ до высшаго символа, въ которомъ художественность изображенія проникнута глубокою идеею. Такое же глубокое впечатлніе производятъ и другіе разсказы, какъ ‘Ночная Смна’, ‘Ночлегъ’, ‘Дознаніе’. Нсколько въ иномъ род два послднихъ прекрасныхъ разсказа — ‘Въ цирк’ и ‘На поко’, въ которыхъ тонкая психологія дйствующихъ лицъ изображена съ рдкимъ мастерствомъ, доступнымъ только настоящимъ художникамъ. Что особенно выдляетъ г. Куприна, это его сжатая манера,— ни одного лишняго штриха, ни одного шаблоннаго эпитета, во всемъ строгая соразмрность. Увренность и твердость рисунка, умніе сразу найти сущность изображаемаго явленія и нужную для даннаго образа точку освщенія, обнаруживаютъ въ г. Куприн художника, идущаго своею самостоятельною дорогою. Его послдній разсказъ ‘Трусъ’, напечатанный въ январьскомъ номер ‘Журнала для всхъ’, по оригинальности задачи и художественному выполненію — лучшая вещь, напечатанная за послднее время. Психологія труса, еврея-актера, отправляющагося въ экспедицію съ суровымъ и смлымъ контрабандистомъ, это настоящій шедевръ. Цирельманъ — нервная и тонкая натура, чуткость и раздражительность которой длаютъ его превосходнымъ артистомъ, увлекающимъ зрителей неподдльностью выражаемыхъ имъ чувствъ, и его товарищъ — Файбишъ, грубый и смлый, благодаря тупости, съ которою относится къ окружающимъ явленіямъ, два поистин превосходныхъ образа. Настроеніе Цирельмана въ бойкой корчм, гд онъ увлекаетъ зрителей своею игрою, и ночью, во время злополучной экспедиціи, передано съ полнотою и законченностью, удовлетворяющею самую придирчивую критику.
Въ лиц г. Куприна русская литература, по нашему мннію, обогатилась новой крупной силой, отъ которой мы можемъ ожидать многаго. Вс эти небольшіе разсказы, такіе изящные, законченные, цльные и глубокіе, показываютъ, что авторъ можетъ дать и нчто боле крупное, чмъ отдльный этюдъ или картинка. Въ ‘Молох’ видна уже попытка поставить себ большую задачу. Съ тхъ поръ прошло шесть лтъ, талантъ автора выросъ, окрпъ и сложился, и новая попытка въ этомъ направленіи, для насъ несомннно, дастъ лучшій результатъ. Съ тхъ поръ г. Купринъ освободился отъ несвойственныхъ ему пріемовъ въ искусств, глушившихъ его самостоятельный талантъ и извращавшихъ его свободное влеченіе къ разносторонности и полнот жизни. Въ ‘Молох’ онъ еще подражалъ, въ разсказахъ, посл того написанныхъ, въ особенности послдняго времени, какъ ‘Въ цирк’, ‘Болото’ и ‘Трусъ’, талантъ г. Куприна свободенъ вполн, нашелъ свою дорогу и идетъ крупными шагами впередъ.
Куда онъ поведетъ его, увидимъ, но для настоящаго художественнаго дарованія жизнь на каждомъ шагу открываетъ такую глубину и ширь, что темъ не оберешься.
Въ текущей беллетристик послдняго времени, къ сожалнію, эта жизнь почти не отразилась. И на ея блдномъ фон, гд мелькаютъ слабыя, какъ тни въ сумеркахъ, отраженія жизни, яркимъ до боли пятномъ выступаетъ ‘Не страшное’ Короленки. ‘Не страшное’ — это мелочи жизни, которыя незамтно обволакиваютъ душу, постепенно усыпляютъ голосъ недовольства и гасятъ огонь свободы и чести, пока человкъ нечувствительно для себя не погрузится въ дремотное состояніе, изъ котораго выходъ одинъ — въ могилу. ‘Не страшное’ — потому что незамтное, будничное, притупляющее вниманіе своей обыденностью, тмъ, что все это ‘въ порядк вещей’, какъ, напр., этотъ сонный машинистъ, который , ведетъ поздъ, гд разсказчикъ монотонно передаетъ несложную драму, разыгравшуюся на глазахъ у него, бокъ-о-бокъ, и которую онъ бы проглядлъ, если бы не ея трагическій конецъ, заставившій его проникнуть въ страшную силу ‘не страшнаго’.
‘— Да, я, знаете, на одной изъ станцій пошелъ къ локомотиву. Машинистъ человкъ отчасти знакомый… Хронически, доложу вамъ, сонный субъектъ, даже глаза опухшіе.
‘— Да?— спросилъ собесдникъ равнодушно.
‘— Положительно-съ. Теперь представьте себ, такъ сказать, картину. Мы вотъ вс заснемъ. Поздъ несется на всхъ парахъ, а управляетъ имъ, все, такъ-сказать, держитъ въ рукахъ человкъ нкоторымъ образомъ совершенно осовлый.
‘Собесдникъ завозился на своемъ мст и сказалъ съ признаками безпокойства.
‘— Да… вы это вотъ съ какой стороны? Дйствительно, чортъ возьми… Положеніе!
‘— Вотъ видите. А вдь тоже какъ просто выходитъ и какъ обыкновенно въ Петербург тамъ или гд… вообще въ какомъ-нибудь управленіи сидитъ человкъ и передъ нимъ — таблицы. Въ извстной граф — машинистовъ столько-то. Жалованія имъ, замтьте, столько-то, а поверстныхъ столько-то. Ну, поверстныя-то эти, это пробгъ, соотвтственно потребности. Цифра, такъ сказать, полезная, доходная. А вотъ жалованье людямъ величина уже перемнная, непрочная. Если взять меньше машинистовъ — меньше жалованья… Понимаете: простая, такъ сказать, математика свободная игра цифръ, чернильный значокъ въ вдомости. Чего проще! А отъ этого по полямъ и равнинамъ вотъ въ этакія лунныя ночи мчатся вотъ этакіе же позда, и съ машинъ тускло глядятъ впередъ полусонные, запухшіе глаза… Минута какая-нибудь… естественное дйствіе сна.— И вотъ-съ, можетъ быть, надъ нами уже, такъ сказать, виситъ то, что всего таинственне и неразгаданне на свт… Толчекъ какой-нибудь, трескотня, все кувыркомъ, стоны эти, крики тамъ…
‘— Ну васъ, ей-Богу, съ вашимъ карканьемъ, — сказалъ собесдникъ и, приподнявшись съ подушки, слъ на скамью.
‘— Да нтъ, я, вдь, это такъ, для поясненія, такъ сказать, своей мысли, съ оттнкомъ невольной досады сказалъ первый.— Я не о физическомъ страх говорю… Дастъ Богъ, додемъ благополучно… Я это къ нашему разговору: и тутъ вдь все вполн обыкновенно. Въ конц то вдь, если сказать по чистой совсти, непремнно простой значокъ на бумаг, сдланный гд-нибудь въ Петербург какимъ-нибудь господиномъ. И господинъ то опять самый обыкновенный: и сюртучокъ, и галстучекъ, и видъ порядочности… И дточекъ любитъ, и жен сувенирчики, разумется, даритъ…*
Да, вотъ какъ все просто и ничуточку не страшно, а жизнь то ау! Какъ оно и случилось съ разсказчикомъ. Нужна катастрофа, ‘стоны эти, крики тамъ’, чтобы человкъ встряхнулся, съ недоумніемъ и ужасомъ увидлъ, что ничего у него въ душ не осталось, все не то что ушло, а одеревенло, застыло и заглохло, и счастливъ, кого катастрофа еще можетъ разбудить, оживить въ немъ человческое и поднять его надъ ‘нестрашной’ будничной жизнью. Вотъ и Семенъ Николаевичъ Будниковъ, о которомъ идетъ разсказъ, въ начал жизни тоже имлъ ‘гд-то тамъ, позади что-то этакое… идейное’. А тамъ наслдство, хлопоты объ устройств, жизнь, текучая изо дня въ день, и засосало, сталъ человкъ самымъ обыденнымъ, заправскимъ животнымъ. Цль жизни, смыслъ ея, ‘идейное’ исчезло, осталось накопленіе безцльное и безсмысленное.
‘И ничего этого… трагическаго что ли, страшнаго… Я и говорю,— дло самое обыкновенное: пріхалъ въ глухой городишко человкъ, который говоритъ о томъ, что деньги только средство, что жизнь наша ненормальна, что онъ будетъ работать для достиженія какихъ-то цлей, ну и прочее въ этомъ род… И понемногу превращается въ Семена Николаевича Будникова’.
И самъ разсказчикъ тоже, пріхавъ учителемъ въ городъ, киплъ и разныя цли имлъ въ виду, просвщать, вліять на юношество, а потомъ, по маленьку да полегоньку, посл нкоторыхъ указаній начальства, безъ всего трагическаго и страшнаго, затихъ, замолкъ и сталъ обыденнымъ учителемъ, который учитъ, но никого не просвщаетъ. Отвтственность, связь людей другъ съ другомъ, идейность все ушло куда-то, пропало, осталось ‘нестрашное’, тихое житіе. У Будникова была такъ себ, ‘нестрашная’, самая обыденная въ жизни стараго холостяка исторія — связишка съ двушкой, съ теченіемъ времени сама собой прекратившаяся. А тутъ еще кстати подвернулся дворникъ Гаврила, который все дло прикрылъ внцомъ по любви. Все, значитъ, и совсмъ благополучно бы было. Если бы не то, что все одно съ другимъ связано, одно за другое цпляется и такъ или иначе, но требуетъ завершенія. И у Будникова былъ одинъ моментъ, когда будто что-то человческое въ немъ шевельнулось къ обольщенной Елен, что онъ и думалъ утишить тоже обыденномъ образомъ, проще говоря уплатить. Онъ предложилъ ей выбрать и взять себ одинъ изъ выигрышныхъ билетовъ, а когда она не взяла, самъ намтилъ ей карандашомъ билетъ, который и долженъ былъ считаться ея собственностью. Билетъ этотъ вдругъ и выигралъ… Дло темное, но Будниковъ деньги оставилъ, какъ и билетъ, у себя, а Елена вышла замужъ за Гаврилу. И шло все хорошо, пока не пошли сначала слухи объ этомъ выигрыш и не ввязался въ дло пропащій человкъ, ходатай по ддамъ изъ темныхъ дльцовъ, Роговъ, бывшій ученикъ разсказчика, когда-то въ гимназіи подававшій большія надежды и сильно привязавшійся къ разсказчику въ тотъ его періодъ, когда и тотъ еще горлъ огнемъ свободы и чести. Но потомъ, испугавшись неудовольствія начальства, онъ не сумлъ отстоять начатыя имъ задушевныя бесды съ учениками и утратилъ вліяніе на чуткаго, но неустановившагося юношу. Мальчикомъ, а потомъ въ университет Роговъ выдавался и способностями, и стремленіями, но потомъ свихнулся посл смерти любимой матери, сказалась и наслдственность отъ отца алкоголика, и въ родной городъ Роговъ вернулся уже проходимцемъ. Онъ постепенно сближался съ мужемъ Елены и подбиваетъ того выкрасть злополучный билетъ. Но Гаврила, подъ вліяніемъ разбуженной ревности къ Будникову и злости за утаенный выигрышъ, убиваетъ Будникова. И тогда въ душ разсказчика возстановляется вся незамтная цпь причинъ и слдствій, изъ которыхъ слагается ‘нестрашное’, то, что ‘затопляетъ, затопляетъ вс уголки души…’ Какъ могъ онъ жить бокъ-о-бокъ съ людьми, у которыхъ шла драма, а онъ даже не интересовался ею? Какъ могъ допустить, чтобы хорошій мальчикъ, котораго онъ просвщалъ, сталъ мерзавцемъ? Зачмъ отъ страха передъ вздорными требованіями начальства отказался отъ благодарной роли просвтителя и превратился въ учителя — машину?
Нашъ блдный пересказъ не даетъ представленія о прелести выдержанной формы этого замчательнаго произведенія. Въ предыдущей книг мы говорили о г. Короленк по поводу III-го тома его разсказовъ. ‘Не страшное’ вноситъ въ знакомый образъ писателя новую черту, о которой намъ, вроятно, еще придется говорить. Это — неспокойный тонъ новаго разсказа, нкоторая тревожность, проникающая его, не ощущавшаяся въ его прежнихъ, всегда такихъ ясныхъ и спокойныхъ по настроенію, разсказахъ. Художникъ является тутъ не живописцемъ, а лирикомъ. Учитель, отъ лица котораго ведется разсказъ, не просто наблюдатель, онъ человкъ съ сложной и глубоко интересной душевной жизнью, и передавая намъ абрисъ простой драмы, участникомъ которой онъ считаетъ и себя, онъ пробуждаетъ и въ душ читателя сложныя и глубокія настроенія. Вслдствіе этого его разсказъ волнуетъ до глубины души, возбуждая жгучее чувство боли за ту жизнь, что ‘нестрашно’ и постепенно ‘затопляетъ вс уголки души’. Просыпается сознаніе отвтственности и встаетъ вопросъ, а что если и каждый изъ насъ тоже Будниковъ въ своей жизни. Что если смыслъ жизни и цль ея тоже потеряны и осталось только увлеченіе средствами, осталось ‘нестрашное’, незамтное прозябаніе изо дня въ день… А жизнь не стоитъ и быть можетъ близка у каждаго своя катастрофа, когда и онъ услышитъ призывъ, что сдлалъ онъ для осуществленія своихъ идеаловъ, для того идейнаго, которое у каждаго было ‘гд-то тамъ, позади?…’