Критические заметки, Богданович Ангел Иванович, Год: 1895

Время на прочтение: 20 минут(ы)

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМТКИ.

‘Очерки Сверо-Американскихъ Соединенныхъ Штатовъ’ И. А. Тверскаго.— Дв главныя отличительныя черты американской культуры.— Обывательскій патріотизмъ ‘чисто-русскаго’ человка и его мистическая подкладка.— ‘Гимназисты’ г. Гарина.— Два рода живописи.— Отчего у насъ такъ мало настоящихъ людей.— Вліяніе семьи и школы.— Въ защиту старости — брошюра А. . Кони ‘Предльный возрастъ для судей’.

‘Мы лнивы и не любопытны’, говоритъ Пушкинъ, и крайне самодовольны, чмъ и объясняется отчасти наша удивительная неподвижность. Можно ли найти другую страну, гд бы, какъ у насъ, напр., въ Петербург, люди ни разу въ жизни не вызжали дальше окрестностей, или цлыя поколнія проводили всю жизнь въ какомъ-нибудь глухомъ городишк, за предлами котораго для нихъ кончается міръ? Это отражается и на нашей литератур, въ которой* отдлъ путешествій почти отсутствуетъ. Иногда на пространств нсколькихъ лтъ не появится ни одного очерка, посвященнаго описанію жизни другихъ народовъ. Впрочемъ, за послдніе два-три года интересъ къ заграничной жизни нсколько оживился. По крайней мр, мы имемъ нсколько, появившихся почти одновременно, боле или мене любопытныхъ, очерковъ, каковы: ‘Дважды вокругъ Азіи’ г. Южакова,— безспорно, одно изъ самыхъ талантливыхъ и живыхъ описаній, какія существуютъ въ нашей литератур путешествій, ‘По блу свту’ г. де-Воллана, г. Елисева, ‘Путешествіе Е. И. В. Наслдника Цесаревича’ кв. Ухтомскаго, и нсколько бглыхъ очерковъ въ журналахъ изъ поздокъ въ Америку на Чикагскую выставку.
Совсмъ въ сторон, по содержательности и оригинальности, слдуетъ поставить ‘Очерки Соединенныхъ Штатовъ’ г. Тверскаго, печатавшіеся въ ‘Встник Европы’ и вышедшіе теперь отдльнымъ изданіемъ. Это не бглыя замтки любознательнаго туриста, всегда одностороннія и слишкомъ незначительныя, сдланныя наскоро, изъ оковъ мчащагося позда, со словъ двухъ-трехъ знакомцевъ. Г. Тверской прожилъ больше десяти лтъ въ Америк, побывалъ въ различныхъ положеніяхъ, перемнилъ нсколько профессій, изъздилъ Штаты, по дламъ, изъ конца въ конецъ, словомъ, ‘объамериканился’ настолько, что частная и общественная жизнь этой страны, стала ему родственной, понятной и доступной во всхъ своихъ проявленіяхъ. И лишь посл такого многосторонняго знакомства съ Америкой выступилъ онъ съ ‘Очерками’, которые, дйствительно, даютъ богатый и любопытный матеріалъ для сужденія объ этой оригинальной жизни, далекой и чуждой для насъ.
Дв черты этой жизни выдвигаетъ г. Тверской, какъ наиболе любопытныя и заслуживающія вниманія по своей важности и значенію, какія он имютъ для всего склада американской культуры. Первая, еще 50 лтъ отмченная я подчеркнутая Токвилемъ въ его знаменитой книг ‘Демократія въ Америк» заключается въ томъ, что запасъ знаній распространенъ равномрно между всмъ населеніемъ. По словамъ г. Тверскаго, несмотря на вс успхи по пути прогресса, сдланные съ тхъ поръ, поднявшіе Штаты на кажущуюся намъ недоступной высоту,— масса американскаго народа, какъ и 50 лтъ назадъ, при всей разниц положенія и матеріальныхъ условій, находится на одномъ уровн умственнаго развитія. Невжды и высоко образованные люди, выдающіеся изъ общаго уровня, есть и тамъ, но Главная масса народа, ‘быть можетъ, цлыхъ 90 процентовъ всего населенія’, проходитъ одну и ту же школу, получая одинаковое образованіе и развитіе’. ‘Дти поденщика и богача-банкира ходятъ въ одну гі ту же школу къ теченіи 5, иногда 10 лтъ, такъ сказать, растутъ и развиваются умственно подъ одними и тми же вліяніями, въ одной и той же атмосфер, какъ бы ни были различны условія ихъ домашней жизни и обстановки’. Дале, въ жизни, ихъ дороги разойдутся, но ‘въ громадномъ большинств случаевъ ихъ нравственная и умственная жизнь сложится подъ вліяніемъ народной школы, и тотъ духъ взаимнаго уваженія, съ которымъ они освоятся въ этой школ, останется неприкосновеннымъ до смерти’. И чмъ бы нй занимался вспослдствіи каждый изъ нихъ, ихъ умственная жизнь одинакова, они понимаютъ другъ друга, живутъ общими интересами, читаютъ т же газеты и книги и участвуютъ совмстно въ общественной жизни.
Въ этомъ г. Тверской видитъ главную причину успховъ страны, въ которой каждый знаетъ все, поскольку оно доступно всмъ. Писатель, стоящій на высот умственнаго развитія времени, и наборщикъ, печатающій и пускающій въ оборотъ его мысли, вполн понимаютъ другъ друга и идутъ рука объ руку къ общей цли. Они встрчаются и дйствуютъ на равныхъ правахъ въ литературныхъ, музыкальныхъ, читальныхъ и состязательныхъ обществахъ и клубахъ, подаютъ вмст голосъ за или противъ по любому вопросу, соединяются для осуществленія практическихъ задачъ дня, и все различіе между ними основано на большей или меньшей обезпеченности и личныхъ талантахъ каждаго. Благодаря одинаковому уровню общихъ, основныхъ, знаній, духъ времени понятенъ каждому, и личнымъ свойствамъ открыты двери къ самому широкому, всестороннему развитію и использованію силъ возможно экономнымъ и цлесообразнымъ путемъ.
Вторая отличительная черта американской культуры — индивидуальность, проявляющая себя такъ, какъ нигд. ‘Человческая натура вообще безконечна,— говоритъ г. Тверской,— а въ такой стран. каковъ Сверо-Американскій Союзъ, индивидуальность отдльныхъ личностей, никогда въ жизни не знавшихъ нравственнаго гнета въ какой бы то ни было форм, исключая вліяній общественной школы, повсюду равномрныхъ и однообразныхъ, неизбжно чрезвычайно сильна’. Школа — та атмосфера, которою дышутъ вс, во каждый воспринимаетъ ее и развивается по своему, и школа не стсняетъ, а напротивъ — усиливаетъ оригинальность каждаго, длая ее устойчиве и еще цльне. Въ результат получаются личности, не изломанныя, избитыя, не-приспособленныя, а приспособляющіяся къ жизни,— получаются люди, которые сами приспособляютъ жизнь. ‘Здсь нельзя навязать кому-нибудь чего-нибудь, нужно убдить въ цлесообразности предлагаемаго, нужно выслушать противорчія, согласить ихъ, словомъ — нужно придти къ допускаемому совстью и убжденіями противниковъ компромиссу’, и путемъ соглашеній выработать ‘не абстрактное положеніе, а то сочетаніе, которое наиболе пригодно въ данный моментъ для большинства’.
Американецъ, съ своей рзко-выраженной индивидуальностью, самъ по себ, и когда длаетъ уступку, то лишь получая взамнъ тоже уступку. Онъ не спрашиваетъ, каково ваше profession de foi. потому что ему нтъ дла до того, во что вы вруете. ‘Только по чисто политическимъ вопросамъ, въ сущности чрезвычайно рдкимъ, какъ американскій конгрессъ, такъ и легислатура отдльныхъ штатовъ, рзко раздлены на партіи, по всмъ остальнымъ, составляющимъ громадное большинство и несомннно имющимъ наибольшее вліяніе на народную жизнь, они состоятъ изъ множества группъ, множества меньшинствъ, такъ сказать мыслящихъ и дйствующихъ самостоятельно, партійный деспотизмъ рдко распространяется на политико-экономическіе и соціальные допросы, и каждый членъ дотируетъ, какъ ему Богъ на душу положитъ’.
Любопытное, между прочимъ, длаетъ замчаніе авторъ, по мннію котораго ‘эта-то индивидуальность, это-то сознаніе необходимости уступокъ и компромиссовъ, это-то уваженіе къ индивидуальности и служатъ неодолимой преградой распространенію въ Америк различныхъ доктринъ, потрясающихъ старую Европу’. Но въ дйствительности, по его словамъ, оказывается, что нигд такъ широко не распространены на практик т блага, которыя составляютъ ріа desideria именно всхъ этихъ ученій. Общее массовое развитіе, о которомъ говорилось выше, на ряду съ всестороннимъ проявленіемъ личности и оригинальныхъ качествъ каждаго, привело къ тому, что американецъ на дл пользуется почти всмъ, о чемъ ему хотлъ бы проповдывать европейскій доктринеръ. Очень понятно, что послдняго мало кто слушаетъ, когда на каждомъ шагу жизнь наталкиваетъ американца на такіе, напр., факты. Въ город Лосъ-Анжелосъ, средней руки по населенности и промышленности, произошелъ крахъ мстнаго банка, что вызвало большой переполохъ среди работницъ и рабочихъ прачечнаго заведенія г. Тверскаго. ‘Оказалось, что изъ 42 рабочихъ только у двухъ не было вкладовъ, и что общая сумма всхъ вкладовъ достигаетъ 15 тысячъ долларовъ, простираясь отъ 100 до 1.800 дол. на одно лицо’.
‘Какъ это вамъ понравится, читатель’, спрашиваетъ г. Тверской, ‘и много ли прачекъ съ такими деньгами? Не забывайте при этомъ, что, оберегая такія деньги, мои крачки живутъ по-человчески, дятъ и пьютъ по-человчески, одваются по-человчески, что у каждой имется хотя маленькій, но настоящій брилліантикъ, хотя одно, но непремнно шелковое, или бархатное платье, и что на улиц, бьюсь объ закладъ, вы ни за что не отличите ни одну изъ этихъ прачекъ отъ великосвтской дамы: и шляпка на ней модная, и лайковыя перчатки на рукахъ, и золотые часики, и модный кофточки съ многоэтажными выкрутасами на рукавахъ и вокругъ шеи, и держатъ он себя какъ настоящія ‘лэди’.
Такая ‘прачка-лэди’ прошла общественную даровою школу, работаетъ 8 часовъ въ сутки, получая отъ 2 до 5 долларовъ въ день (отъ 4 до 10 р.) и состоитъ членомъ того или иного клуба, въ которомъ она учится, читаетъ или проводитъ свободное время въ обществ подругъ и знакомыхъ. Въ такой аудиторіи проповдь Луизы Мишель врядъ ли встртить сочувствіе…
Эти-то дв черты — одинаковый уровень развитія, сближающій и равняющій всхъ, и чрезвычайно сильная индивидуальность личности — и составляютъ главныя основы американской культуры, ея духъ, смыслъ, значеніе и сущность, предметъ справедливой гордости американца. Благодаря имъ, эта культура быстро нивеллируетъ и поглощаетъ массы самаго разношерстнаго народа, ежегодно выбрасываемаго старой Европой, и въ нсколько лтъ претворяетъ бднаго человка ‘безъ языка’, мытарства котораго въ Новомъ Свт такъ художественно описаны г. Короленко {‘Безъ языка’. Разсказъ изъ заграничныхъ очерковъ В. Г. Короленко. ‘Русское Богатство’ 1895 г., кн. 1, 2, 3 и 4.— Разсказъ очень не сложенъ:— трое польскихъ крестьянъ изъ д. Ловищи отправляются въ Америку. Здсь, въ Нью-Іорк, одинъ изъ нихъ, Матвй, отбивается отъ товарища и, не зная языка, попадаетъ въ очень затруднительное положеніе. Его настроеніе и пережитыя имъ ощущеніе и составляютъ содержаніе разсказа.},— въ человка не только съ языкомъ, но и съ сознаніемъ своего человческаго достоинства.
Если богатство наблюденій, вдумчивость автора и мткость характеристикъ выгодно выдляютъ книгу г. Тверскаго изъ ряда другихъ заграничныхъ очерковъ, то есть въ ней также и та сцецифически-русская черта, ‘тонкій нкій запахъ’, которая сближаетъ автора съ прочими нашими бытописателями.
Чувство патріотизма, безспорно, весьма почтенное чувство, облагораживающее и возвышающее человка сознаніемъ общности его интересовъ съ жизнью всего народа, къ которому онъ иметъ честь принадлежать. Нердко оно служило и служить источникомъ благороднйшихъ побужденій, но, къ сожалнію, оно же подъ часъ, какъ сплошь и рядомъ бываетъ съ нами, побуждаетъ васъ къ самымъ удивительнымъ заключеніямъ относительно всего, что намъ чуждо или непонятно въ жизни другихъ народовъ. Этимъ, между прочимъ, объясняется, почему у насъ оказывается такъ много ‘патріотовъ своего отечества’, выражаясь языкомъ героевъ Островскаго, всегда готовыхъ превозносить свое въ ущербъ логик и фактамъ. Если же дйствительность слишкомъ противорчила бы такому самомннію, а наблюдаемая жизнь, какъ въ данномъ случа — въ Америк, слишкомъ ‘великолпна’ сравнительно съ вашей, то нашъ русскій бытописатель и тутъ не теряется. Побитый фактами, онъ ударяется въ мистицизмъ, гд широкое поле для самыхъ произвольныхъ построеній, и непремнно откроетъ въ себ ту или иную черту, въ созерцаніи которой успокоится и воспоетъ себ хвалебный гимнъ.
Не удержался отъ этого и г. Тверской, въ книг котораго вы вдругъ наталкиваетесь на слдующее, не вяжущееся со всмъ содержаніемъ его очерковъ, славословіе въ честь ‘чисто-русскаго’ человка:
‘Я терпть не могу нмца, индифферентенъ жъ итальянцу или испанцу, люблю француза, уважаю англичанина и очень неравнодушенъ къ настоящему американцу, но сердце мое бьется сильне, и, такъ связать, вс поры души моей открываются только въ бесд съ настоящимъ русскимъ человкомъ, не думающимъ, что онъ можетъ завядать шапками всю вселенную и заткнуть ее за поясъ. Я достаточно-таки послонялся по лицу земного шара, не разъ имлъ случай видть, какъ поступаютъ люди разныхъ націй въ извстныхъ случаяхъ, какъ относятся они къ немощамъ человческимъ, макъ они судятъ людскіе мотивы и дйствія,— и всегда, на мои глаза, одни чисто-русскіе люди обладали и всепрощеніемъ, и удивительною способностью забывать самихъ себя и отдавать все свое существо въ пользу ближняго. Безотчетное умніе на самопожертвованіе, удивительная, бездонная доброта и теплота душевная — то нчто, что не только оживляетъ и согрваетъ утомленнаго жизнью, выбившагося изъ силъ человка, но и открываетъ для него новый цлый міръ,— дтская, чистая, не отъ міра сего, вра въ человка и въ его высшія способности — все это можно найти только въ чисто-русскомъ человк’ (стр. 425—26)…
‘Чисто-русскій’ человкъ, польщенный такимъ диирамбомъ, воспаряетъ духомъ и начинаетъ уже смотрть на господъ американцевъ со всми ихъ диковинами нсколько покровительственно, какъ оно и подобаетъ существу, обладающему такими драгоцнными свойствами, какъ ‘всепрощеніе, самопожертвованіе и бездонная доброта’.
Американецъ, конечно, не остался бы въ долгу, если бы прочатъ эту тираду. Онъ замтилъ бы, что этимъ прекраснымъ качествамъ онъ предпочитаетъ другія, по его мннію, не мене цнныя, въ чемъ онъ убдился на опыт. ‘Всепрощеніе’ онъ замняетъ всесторонней критикой, основанной на знаніи и логик. Такая критика помогаетъ ему врно отдлять зло отъ добра, безпощадно преслдовать первое и беззавтно служить второму. ‘Бездонную доброту’ онъ замнилъ строго-опредленными учрежденіями, помогающими добрымъ быть еще добре, и удерживающими злыхъ въ предлахъ закона. А ‘самопожертвованіе’ онъ превратилъ въ ‘самостоятельность’. Такимъ путемъ онъ достигъ того, что ‘го прачка — ‘настоящая лэди’, а не забитое, изможденное, вчно полупьяное существо, которому отъ нашего ‘всепрощенія’ съ ‘бездонной добротой и самопожертвованіемъ’ ничуть не легче.
‘Если каждому изъ насъ отршиться отъ своего я — мы и для народа не будемъ ни на что годны. Не жертвы надо приносить, а быть нужнымъ, необходимымъ’, говоритъ одинъ изъ героевъ послдняго романа г. Боборыкина ‘Ходокъ’.
Но не такъ-то легко сохранить это ‘я’, какъ разъясняетъ намъ послднее произведеніе г. Гарина — ‘Гимназисты’, печатавшееся въ прошломъ году въ ‘Рус. Богатств’ и вышедшее теперь отдльнымъ изданіемъ.

——

За послдніе два-три года въ вашей литератур не появлялось ни одного произведенія, боле свжаго, по таланту, съ которымъ оно написано, и боле значительнаго по содержанію. Правда, были вещи боле художественныя, отдланныя съ большимъ мастерствомъ, быть можетъ, съ большей силой и умньемъ. Но вс он относятся къ безчисленнымъ ‘очеркамъ’, ‘эскизамъ’, ‘разсказамъ’, представляющимъ одну черту, характеръ, много — типъ, то или иное явленіе въ личной, рдко въ общественной жизни, у ‘Гимназисты’, напротивъ, охватываютъ цлую полосу жизни, и самую интересную,— ‘вкъ юный, прелестный’, когда вырабатывается основа будущаго человка. И охватываютъ эту полосу не въ жизни одной единичной личности, а цлаго поколнія, представители котораго, двушки и юноши, различные по характеру, склонностямъ и стремленіямъ, проходятъ предъ вами, такіе веселые, жизнерадостные — и вс ‘обреченные’…
Прежде два слова о художественной сторон произведенія.
Г. Гарина часто упрекали, да и теперь упрекаютъ, въ небрежной манер исполненія, находили его слогъ, языкъ его героевъ недостаточно отдланнымъ. Намъ кажется, этотъ упрекъ, если не вполн, то въ значительной степени несправедливымъ. То, что признаютъ небрежностью, составляетъ своеобразную манеру такого оригинальнаго художника, какъ г. Гаринъ. Безъ этой ‘небрежности’ его также трудно представить, какъ г. Рпина безъ его ‘небрежныхъ’, и въ то же время почти геніальныхъ, мазковъ. Есть два рода живописи. Въ одной все тщательно выписано, каждая мелочь отдлана, доведена до возможнаго совершенства. Сколько ни приглядывайтесь, не найдете никакихъ шероховатостей. Великими мастерами, недосягаемыми по совершенству въ техник такой живописи, были художники временъ возрожденія. Изъ нашихъ современныхъ художниковъ такъ пишетъ г. Бакаловичъ свои небольшія, удивительно изящныя, сцены изъ жизни античнаго міра. Въ живописи другого рода, наиболе яркимъ представителемъ которой можетъ служить г. Рпинъ, нтъ этой вылощенности, гладкости, изящества. Если начнете всматриваться, вамъ покажется, будто краски просто разбрызганы по холсту безъ всякой правильности и цли. И только въ нкоторомъ отдаленіи, когда отдльные штрихи сливаются, выступаетъ съ необычайной яркостью и рельефностью образъ. Образцомъ такой живописи служить картина г. Рпина ‘Іоаннъ Грозный у трупа сына’. Главное въ ней — глава Іоанна и умирающаго, притягивающіе вниманіе зрителя неудержимо. Слпой, леденящій ужасъ въ глазахъ отца и потухающій, тусклый стеклянный взглядъ умирающаго — не забудутся вами никогда. Подъ вліяніемъ ихъ вы не обращаете вниманія ни на неправильности рисунка, ни на неотдланность многаго, только намченнаго на картин. Но лучше не всматриваться, какъ достигъ такого эффекта художникъ: комки краски, будто набросаны на полотно съ ножа.
Какой изъ этихъ двухъ родовъ живописи предпочтительне, не беремся судить. Каждый художникъ правъ, выбирая то, что больше отвчаетъ его характеру и силамъ, лишь бы достигалось требуемое впечатлніе.
То же самое можно отмтить и въ художественной литератур. Г. Короленко, напр., какъ г. Бакаловичъ, отдлываетъ свои образы до мельчайшихъ подробностей, слагая изъ нихъ до осязательности живую картину. Такова, напр., сцена рабочаго митинга въ его послднемъ произведеніи ‘Безъ языка’, которую мы позволимъ себ привести цликомъ, за что, безъ сомннія, читатели не постуютъ, художественная красота выписки выкупаетъ ея длинноту.
‘…Въ это время, съ другой стороны, съ площади послышались вдругъ звуки музыки. Повернувъ туда голову, лозищанинъ (герой разсказа) увидлъ, что изъ переулка, на той сторон площади, около большой постройки, выкатался клубъ золотистой пыли и покатился къ парку. Точно гнали стадо, или шло большое войско. А изъ облака неслись звуки музыки, то порой стиханьи тогда слышался какъ будто одинъ только гулкій топотъ тысячи ногъ,— то вдругъ вылетая впередъ визгомъ кларнетовъ и мдныхъ трубъ, стукомъ барабаномъ и звономъ литавровъ. Впереди бжали двумя рядами уличные мальчишки, а на ними шелъ высокій тамбуръ-мажоръ, выдлывая тактъ большимъ жезломъ. за нимъ двигались рядами музыканты съ раздутыми и красными щеками, въ каскахъ съ перьями, въ цвтныхъ мундирахъ съ огромными эполетами на плечахъ, расшитые и изукрашенные до такой степени, что, кажется, не оставалось на нихъ ни клочка, чмъ-нибудь не расцвченнаго, не завшаннаго какимъ-нибудь галуномъ или позументомъ.
Матвй думалъ, что дальше онъ увидитъ отрядъ войска, и у него мелькнула даже мысль, какъ бы — кто ихъ знаетъ,— не вышло у этихъ людей какой-нибудь непріятности. Но, когда пыль стала ближе и прозрачне, онъ увидлъ, что за музыкой идутъ сначала рядами, а потомъ какъ попало, въ безпорядк все такіе же пиджаки, такія же мятыя шляпы, такія же пыльныя и полинялыя фигуры. А впереди всей этой пестрой толпы, высоко надъ ея головами плыветъ и колышется знамя, укрпленное на высокой платформ. Кругомъ знамени, точно стража, стояло съ десятокъ людей, которые, такимъ образомъ, двигались вмст съ толпой…
Гремя, стуча, колыхаясь, подъ яркіе звуки марша, подъ неистовые крики и’свистъ ожидавшаго народа, знамя подошло къ фонтану и стало. Складки знамени колыхнулись и упали и только ленты стали шевелиться по втру, да порой полотнище плескалось и на немъ струились золотыя буквы…
Тогда въ толп поднялся настоящій шабашъ. Одни звали новыхъ пришельцевъ къ дереву, гд вислъ недавно самоубійца, другіе хотли остаться. Знамя опять колыхнулось, платформа поплыла за толпой, но скоро вернулась назадъ, какъ будто кто отразилъ оттуда приступъ этого отряда…
Когда пыль, поднятую этой толкотней, пронесло дальше къ площади,— знамя опять стояло неподвижно, а подъ знаменемъ стоялъ человкъ, широко развалъ ротъ и что-то кричалъ шумвшему кругомъ народу.
Потомъ, на край платформы выступилъ другой — и тотчасъ же все смолкло, Это былъ человкъ небольшого роста, коренастый, съ выразительнымъ лицомъ и черными глазами южанина. У него былъ удивительный голосъ, сразу, безъ всякихъ усилій покрывшій шумъ этой толпы…
Молчаніе стало еще глубже, когда онъ, продолжая говорить, протянулъ руку къ большому дереву, склонившемуся надъ кустами, гд недавно вислъ самоубійца.
Въ груди у Матвя что-то дрогнуло. Этотъ человкъ говоритъ о немъ, о томъ, кто ходилъ этой ночью, по парку, несчастный и безпріютный, какъ и онъ, Лозинскій, какъ и вс эти люди съ истомленными лицами, о томъ, кого, какъ и ихъ всхъ, выкинулъ сюда этотъ безжалостный городъ, о томъ, кто спрашивалъ у него недавно глухимъ голосомъ: джерменъ, тэдеско, итальяно?— о домъ, кто бродилъ недавно со своей глубокой тоской и кого теперь уже нтъ — на этомъ свт.
Было слышно, какъ втеръ тихо шелеститъ листьями, было слышно, какъ порой тряхнется и глухо ударитъ по втру своими складками огромное полотнище знамени… А рчь человка, стоявшаго подъ знаменемъ, съ обнаженной головой, продолжалась, плавная, задушевная и печальная…
Потомъ онъ повернулся и протянулъ руку къ городу, гнвно и угрожающе.
И въ толп будто стукнуло что-то разомъ во вс сердца,— произошло внезапное движеніе. Вс глава повернулись туда же, а итальянцы поднимались на цыпочкахъ, сжимая свои грязные, загорлые кулаки, вытягивая свои жилистыя руки.
А городъ, объятый тонкою иглою собственныхъ испареній, стоялъ спокойно, будто тихо дыша и продолжая жить своею обычною, ничмъ не возмутимою, жизнью. По площади тянулись вагоны, грохотали экспрессы, пыхтлъ гд-то въ туннели быстрый поздъ… Втеръ несъ надъ площадью облако отъ парка. Облако это точно лента, пронизанная солнцемъ,— повисло въ половин огромнаго недостроеннаго дома, напоминавшаго вавилонскую башню. Вверху среди лсовъ и настилокъ копошились, какъ муравьи, занятые постройкой рабочіе, а снизу то и дло подымались огромныя тяжести… Подымались, исчезали въ облак и опять плыли кверху, между тмъ какъ внизу гигантскіе краны безшумно ворочались на своихъ основаніяхъ, подхватывая все новыя платформы съ глыбами кирпичей и гранита…
И на все это свтило яркое солнце веселаго яснаго дня’.
Такова эта мастерская картина, съ которой можно сравнить разв описанія Флобера въ его ‘Саламбо’ жизни Карагена. Вы не замчаете, какъ, по мр накопленія подробностей, васъ охватываетъ настроеніе толпы, и вамъ кажется, будто вы сами присутствуете тутъ же, переживая ея волненіе…
Иначе пишетъ г. Гаринъ, но изъ этого ‘иначе’ вовсе не слдуетъ, что онъ пишетъ небрежно. Онъ пишетъ мазками, намчаетъ характеры и положенія рзкими, сильными штрихами. Въ его талант есть что-то стремительное. Волнуясь и спша, смлымъ размахомъ кисти онъ набрасываетъ сразу массу фигуръ, цлую картину жизни, яркую, широко задуманную и захватывающую глубокіе жизненные интересы.
Въ ‘Гимназистахъ’, составляющихъ продолженіе ‘Дтства Тёмы’, центральными фигурами являются Тёма Карташевъ и его мать, Аглаида Васильевна. Онъ — нервный, живой, необычайно воспріимчивый и неустойчивый, она — спокойная, уравновшенная, умная, безконечно любящая и въ этой любви безконечно тираническая. Она, безспорно, наиболе удавшійся типъ въ произведеніяхъ г. Гарина. Въ лиц ея предъ нами современная мать семейства, не знающая предла жертвъ для счастья этой семьи и въ то же время, сама измученная вчнымъ страхомъ за своихъ безпокойныхъ, куда-то порывающихся, дтей, — систематически, сознательно подавляющая въ нихъ все, что въ нихъ есть энергичнаго, оригинальнаго и возвышеннаго.
‘Вы читали Гулливера, когда его лиллипуты привязали за каждый волосъ?’ — жалуется въ одномъ мст Карташевъ.— ‘Вотъ и мн кажется, что я такъ привязанъ. Покамстъ лежишь спокойно — не больно, а только поворотишься какъ-нибудь…’
Только Аглаида Васильевна не ‘лилипутъ’. Натура сильная и цльная, она съ необыкновеннымъ тактомъ забиваетъ бднягу Корташева, изводя его во имя долга.
‘Надо полагать,— говоритъ Теккерей {‘Четыре Георга’. Собр. сочиненій В. Тэккерея. Т. 4-й. Изд. Г. . Пантелеева. Спб. 1895 г.},— что девять десятыхъ тиранствъ, совершающихся на земл, были учинены людьми, убжденными въ томъ, что они исполняютъ свой долгъ. Исходя изъ этого успокоительнаго убжденія, алжирскій дей рубилъ по двадцати головъ каждое утро, патеръ Доминикъ жегъ на кострахъ въ присутствіи наикатолическаго короля штукъ по двадцати жидовъ сразу, а толедскій и саламанкскій архіепископы возсылали на это Богу благодарственные гимны. Если поджаривали протестантовъ, вшали и четвертовали іезуитовъ въ Смитфильд и жгли вдьмъ въ Салем, то это все длалось людьми самыми благонамренными, убжденными въ томъ, что у нихъ имются наносновательнйшія причины Поступать именно такимъ образомъ’.
Такъ и Аглаида Васильевна, у которой тысячи ‘наиосновательнйшихъ причинъ’ вытравлять въ душ сына все искреннее, честное, хорошее, замняя это однимъ: умньемъ приспособляться къ обстоятельствамъ. И главная изъ нихъ — постоянный страхъ (и не безосновательный), какъ бы Тёма съ своими порывами, благородство которыхъ она втайн признаетъ и даже гордится ими,— не попалъ въ бду, не испортилъ бы себ карьеры. Карьера — вотъ что прежде всего, а ‘разсужденія’ только мшаютъ.,
И какая изъ современныхъ матерей не посочувствуетъ ей и не узнаетъ себя въ этихъ, неподражаемо описанныхъ, стычкахъ матери съ сыномъ.
‘— Я тебя серьезно, Тёма, прошу,— сказала она’ позвавъ сына на свою половину, — оставить всякія общенія съ мужиками: вы можете себ здсь (т.-е. въ комнат) хоть весь міръ вверхъ ногами ставить, но ты видишь уже послдствія вашихъ неосторожныхъ разговоровъ. Полторы тысячи рублей въ этомъ году дохода уже нтъ. Эта скирда предназначалась для приданаго Зины.
Какое же приданое, когда у нея и жениха-то еще нтъ?
— Ты до глупости доходишь со своими вчными разсужденіями, — я больна отъ нихъ. Пойми же, наконецъ, что они несносны! Ты просто глупешь отъ этого вчнаго напряженія обо всемъ разсуждать, разсуждать во что бы то ни стало. Пойми же, наконецъ, что нтъ несносне, нтъ отвратительне, нтъ пошле, наконецъ, человка, всю жизнь изощряющагося надъ безплодными ршеніями вопросовъ…’
Въ конц концовъ она даже внушаетъ вамъ симпатію, эта бдная мать, вся жизнь которой — постоянный страхъ. У кого подымется рука бросить въ нее камень, когда она и сама понимаетъ, къ какимъ результатамъ приводитъ это ‘коверканіе’ здоровой и симпатичной натуры сына? И вы вмст съ нею готовы заплакать, когда посл окончательнаго экзамена, на которомъ Тёма, ‘ставъ на заднія ноги’, — по его выраженію, — ловко ‘сдулъ’ у товарища письменный отвтъ,— она плачетъ намъ нимъ, надъ его невольнымъ проступкомъ, надъ его ранней измученностью.
‘Такъ безконечно дорогъ онъ былъ ей и такъ безконечно жаль было его въ эту минуту: сколько мученья, неправды… Вдь этотъ человкъ былъ ея сынъ, для котораго мечтала она же когда-то небо достать! Что испыталъ онъ, что выстрадалъ безсознательно въ этой каторг непередаваемыхъ мелочей, называемой обученіемъ ума и воспитаніемъ души?!
— О, бдный, бдный мой мальчикъ!— И Аглаида Васильевна горячо цловала лицо и глава сына.
— Нтъ, нтъ, позжай въ Петербургъ,— заговорила она, когда Карташевъ немного оправился и перешелъ на диванъ.— И я, можетъ быть, также виновата и тоже помогала коверканью!.. Ахъ, какъ мн ясна вдругъ стала вся эта уродливая картина нашей жизни… О, какая гадость… сколько лжи, фальши…
Карташевъ утомленно слушалъ:
— Гадость, мама!— ‘Произнесъ онъ, и слезы закапали у него изъ глазъ.— Ахъ, какъ хотлось бы быть честнымъ, хорошимъ, безупречнымъ.
Карташевъ судорожно прижалъ руки къ глазамъ и тихо, горько плакалъ.
Плакали мать, Зина, Наташа, Маня…’
Вы видите, что Аглаида Васильевна такая же жертва, какъ и Тёма, жертва обстоятельствъ, условій жизни, въ которыхъ она жила и воспитывалась, всю тяжесть которыхъ испытала на себ, и приспособить къ нимъ сына заране, чтобы ему легче жилось,— вотъ задача, которую она преслдуетъ неуклонно. Въ другой обстановк какая идеальная воспитательница вышла бы изъ нея!
‘Аглаида Васильевна съ большимъ тактомъ съумла позаботиться о томъ, чтобы никому не было скучно: было и свободно, но въ то же время чувствовалась какая-то незамтная, хотя и пріятная рука’. Это умнье ‘незамтно, хотя и пріятно’ вести свою молодежь она и примняетъ, хотя и ведетъ не туда, куда слдуетъ. Но въ этомъ не ея вина.
Отъ этого любовнаго, тмъ не мене тираническаго, гнета Карташевъ спасается въ гимназію, въ среду товарищей, гд ему легче дышется.
‘Въ гимназіи было веселье, чмъ дома, хотя гнетъ и требованіе гимназіи были тяжеле, чмъ требованія семьи. Но тамъ жизнь шла на людяхъ. Въ семь каждаго интересъ былъ только его, а тамъ гимназія связывала интересы всхъ. Дома борьба шла глазъ на глазъ и интереса въ ней было мало: вс новаторы каждый порознь въ своей семь чувствовали свое безсиліе,— въ гимназіи чувствовалось такое же безсиліе, но тутъ работа шла сообща — былъ полный просторъ критики и никому не дороги были т, кого разбирали’.
И Карташевъ съ компаніей, уже не въ одиночку, а сообща приспособляются ко всякимъ положеніямъ, потому что и вс были подъ такимъ же любовнымъ гнетомъ семьи, котораго не выносила молодость, требовавшая простора, свта, воздуха, а вмсто того загнанная въ маленькія, затхлыя, душныя каморки. Въ сред молодежи немного такихъ, какъ ‘первый ученикъ Яковлевъ, пассивная натура котораго и не толкала его никуда:— онъ стоялъ у того окошечка, которое прорубили ему другіе, и никуда его больше но тянуло’,— или такихъ, какъ образцовый ‘блоподкладочникъ’ Семеновъ, навсегда поршившій со всми разсужденіями, какъ съ ‘мальчишествомъ, и опаснымъ мальчишествомъ, которое можетъ привести ни больше, ни меньше, какъ къ исключенію’.
Результатомъ такого приспособленія къ семь и школ получилась какая-то двойственная жизнь,— одна на показъ, другая — про себя, жизнь, полная лжи и обмана, глубоко распвающая юныя души. Искренность и откровенность, эти основныя черты юности, не находили себ примненія и чаХли незамтно для самихъ героевъ и ихъ наставниковъ. Спасали отчасти отъ окончательнаго огрубнія взаимныя товарищескія симпатіи, дружба, чтеніе и поэтическое увлеченіе любовью.
Страницы, посвященныя описанію этихъ юношескихъ романовъ, одн изъ лучшихъ въ произведеній г. Гарина. Вотъ предъ нами ‘она’.
‘Они вошли подъ тнь акацій.— На нихъ пахнуло сильнымъ ароматомъ цвтовъ.
— Ахъ, какъ хорошо пахнетъ,— сказала Корнева.
Рыльскій подпрыгнулъ и сорвалъ блую кисть цвтовъ.
Она оглянулась и, пропустить свидтелей, прикрпила цвтокъ у себя на груди. Она прикрпляла и смотрла на цвтокъ, а Рыльскій смотрлъ на нее, пока, ихъ взгляды не встртились и въ ея душ загорлось вдругъ что-то. Она закрыла и открыла глаза. Ея сердце сжалось такъ, будто онъ, этотъ красавецъ съ золотистыми волосами и срыми глазами, сжалъ её въ своихъ объятіяхъ.
Она пошла дальше, потерявъ ощущеніе всего: что-то веселое, легкое точно уносило ее на своихъ крыльяхъ.
— Ахъ, я хотла бы,— вздохнула она всей грудью и замерла.
Нтъ, нельзя передать ему, что хотла бы она унестись съ нимъ вмст далеко, далеко… въ волшебную сторону вчной молодости… Хотла бы вчно смотрть въ его глаза, вчно гладить и цловать золотистые волосы.
— Нтъ, ничего я не хочу… Я. хотла бы только, чтобы вчно продолжалась эта прогулка…
Но они уже стояли у зеленой калитки ихъ дома. Сквозь ажурную ршетку увидала она брата, спину уныло облокотившагося о столъ Карташева и, оглянувшись назадъ, произнесла упавшемъ голосомъ:
— Уже?
Эхо повторило ея вздохъ въ веселомъ дв, въ залитой солнцемъ улиц и понесло назадъ въ ароматную тнь блыхъ акацій, въ безмятежное синее море, въ искристый воздухъ лтняго дня’.
‘Онъ’ также мечтаетъ о счасть съ любимой двушкой, горитъ желаніемъ подвига, чего-то необычайнаго, впадаетъ въ пессимизмъ-словомъ, такъ или иначе отвлекается отъ дйствительности, не дающей матеріала для ума и души…
Но ‘судьба жертвъ искупительныхъ проситъ’, и, не проходитъ даромъ эта, безсмысленная по существу, затаенная борьба, которую приходится вести въ такой двойственной жизни. Первыми падаютъ боле слабые, не умющіе приноровиться къ вншнимъ условіямъ, и погибающіе при первомъ случайномъ столкновеніи. Такимъ неумлымъ, неловкимъ негоднымъ къ самозащит, безвольнымъ субъектомъ оказывается злополучный философъ ‘Діогенъ’, поэтъ и артистъ въ душ. Постоянно витая въ мір фантазій и отвлеченной мысли, онъ скатывается отъ перваго толчка съ ‘высоты своей обсерваторіи’, съ которой смотрлъ въ безконечную даль, и летитъ стремглавъ внизъ, спшить уйти изъ этой жизни, въ. которой не съ его слабыми силами можно добиться того’ чего такъ жаждало сердце бднаго ‘Діогена’: ‘правды, уваженія, любви, вчной свободы’.
Другихъ, боле стойкихъ, пожалуй, даже самыхъ стойкихъ, жизнь выбрасываетъ за бортъ, какъ не укладывающихся на общее прокрустово ложе, на которомъ привольно только вполн приспособившимся. Эти выдерживаютъ до конца, и вы видите ихъ въ туман будущей жизни, какъ они становятся то ‘на заднія’, то ‘на переднія ноги’, смотря по надобности, то вскакиваютъ на чужую стану, чтобы поудобне ‘схватить кусокъ’, то подставляя собственную боле ловкимъ и сильнымъ прыгунамъ.
‘Самимъ собой’ ни одинъ изъ нихъ не остается. Семья и школа наложила на нихъ свой неизгладимый отпечатокъ. Ихъ индивидуальность разв во вншности да въ большей или меньшей ловкости, которую они проявить въ борьб за существованіе.
Рецензентъ ‘Русской Мысли’, какъ особенно правдивую черту, отличаетъ въ произведеніи г. Гарина то, что выведенная имъ женская молодежь боле устойчива и оригинальна. Это совершенно неврно. Если бы это было такъ, г. Гарину измнило бы его художественное чутье правды. Женщина всегда боле нервна, чутка и неустойчива, чмъ мужчина, а потому больше поддается условіямъ своей среды и времени. Въ эпохи передовыхъ движеній она всегда впереди, увлекая за собою другихъ, но и въ поворотное время она тоже впереди и стремительно опускается внизъ, гд ‘будетъ ли ея жизнь счастливая, — это будетъ эгоистичное, сухое счастье сытаго человка, будетъ ли ‘ша несчастлива — ея несчастье нравственный хлвъ съ точки зрнія иной жизни,— хлвъ, въ которомъ она задохнется,’не съумвъ даже осмыслить общія причины несчастья своей жизни’, какъ характеризуетъ одну изъ своихъ героинь г. Гаринъ. Или вотъ, напримръ, старшая сестра Карташева Зина, вполн и навсегда покончившая со всмъ, что выходить изъ рамокъ будничной жизни, и беззастнчиво приспособляющаяся къ нкоему Неручеву, о которомъ его же пріятели говорятъ: ‘Ну, ловокъ! Не пропадетъ!’
‘— Охота твоей сестр за такую выходить замужъ?— спрашивалъ Корневъ Карташева.
— Ты меня что жъ спрашиваешь? Ее спроси…— пожималъ плечами Карташевъ’…
Нтъ, г. Гаринъ слишкомъ художникъ, чтобы не подмтить явленія, наблюдаемаго ежедневно, что современныя женщины, если не превзошли, то и не уступятъ намъ въ желаніи прилаживаться къ ‘своему шестку’. Не въ осужденіе имъ и не въ оправданіе себ подчеркиваемъ это…
Такова эта ‘обреченная’ молодежь, выступающая въ жизнь безъ принциповъ, безъ идей, безъ того, что Леббокъ считаетъ первйшей необходимостью — безъ цли жизни. Что будетъ съ ней дальше?
Отвтъ на этотъ вопросъ мы получимъ въ новомъ произведеніи г. Гарина ‘Студенты’, которое служитъ продолженіемъ ‘Гимназистовъ’ и только что начато въ ‘Русскомъ Богатств’. Судя по началу, ‘студенты’ оправдаютъ то, что общали ‘гимназисты’.
‘— Ну, и было дло, — сказалъ Корневъ, присдая предъ Аглаидой Васильевной.
‘— Слышала.
‘— Видть надо было, что только было!
‘— Было и жохомъ поросло,— задумчиво вставила Зина, смотря въ окно.
‘— Да, уже прошло…— быстро, съ какимъ-то сожалніемъ повернулся къ ней Корневъ.— Когда прошло, какъ мигъ одинъ…
‘— Такъ и вся жизнь,— грустно наклонила голову Аглаида Васильевна.
‘— Если бы люди всегда помнили, что жизнь только мигъ, — вздохнулъ Корневъ, поднося ноготь ко рту.
‘Вс замолчали…’
Какимъ безотраднымъ пессимизмомъ ветъ отъ этой заключительной сцены романа! Она — послдній штрихъ, которымъ художникъ подчеркиваетъ имъ нарисованную печальную картину.
Все пройдетъ, исчезнетъ, какъ дымъ разсется,— одна правда останется. И такую правду, горькую, неприглядную, но и глубоко поучительную, раскрываетъ г. Гаринъ въ своихъ ‘Гимназистахъ’.

——

‘Благо тмъ, которые во время умютъ сами подать въ отставку’, говоритъ Тургеневъ — уступая мсто свжимъ, молодымъ силамъ. Но есть старость и старость, ‘и у насъ, даже въ туманномъ Петербург’, говоритъ г. Кони {А. . Кони — ‘Предльный возрастъ для судей’. Изъ журнала министерства юстиціи. Печатано съ разршенія г. министра юстиціи. 1895 г.}, ‘при всей неравномрности распредленія умственнаго труда, при тяжелыхъ условіяхъ физической жизни, вызываемыхъ дурнымъ климатомъ, отсутствіемъ свта и тепла, при скудости яркихъ оживляющихъ впечатлній, — живутъ и дйствуютъ старцы, у которыхъ молодость можетъ научиться энергіи и ‘дятельной любви’ къ своему труду’.
Старять людей не столько прожитые годы, сколько отсутствіе живой и полезной дятельности, отсутствіе бодрящаго сознанія, что жизнь проходитъ не даромъ, что каждый день запечатлвъ борьбою за никогда не меркнущіе идеалы добра и правды. Только жизнь дятельная и осмысленная развиваетъ и обостряетъ душевныя силы, доводя ихъ до совершенства, какое мы наблюдаемъ у такихъ ‘безсмертныхъ старцевъ’, какъ Гладстонъ или Вирховъ.
Что такое, въ сущности, вопросъ о ‘предльномъ возраст’? Вн бюрократическихъ рамокъ онъ сводится къ тому, насколько человкъ способенъ живо откликаться на запросы жизни. Разъ исчезла эта способность, и прошлое заслоняетъ для него настоящее, такой человкъ достигаетъ ‘предльнаго возраста’. И мало ли приходится встрчать такихъ старыхъ юношей, отжившихъ прежде, чмъ начали жить, молодыхъ декадентовъ на всякихъ поприщахъ? Въ общественной дятельности они — Протопоповы, которыхъ г. Кони такъ мтко заклеймилъ названіемъ ‘кандидаты безправья’, въ литератур — ‘молодые поэты’, отрицаніе жизни возводящіе въ принципъ, въ наук — маленькіе Вагнеры, стоящіе неизмримо ниже своего прототипа. Они — какъ ‘безводныя облака, носимыя втромъ, осеннія деревья, безплодныя, дважды умершія, исторгнутыя’. Ихъ участь — забвеніе: ‘взгляни на нихъ и проходи мимо’, какъ Виргилій совтуетъ Данте…
Но, и помимо того, правъ г. Кони, задаваясь вопросомъ:
‘Дйствительно ли старость ужъ такъ безпомощна сама по себ и безполезна для окружающихъ? Разв ‘охлажденію лты’ безусловно обрекаютъ человка на жизнь въ прошломъ, въ области воспоминаній, длая его въ дятельной и быстро бгущей жизни настоящаго лишь докучнымъ гостемъ, запоздавшимъ уйти? Ужели старику только и остается, что перебирать безполезными руками засохшіе цвты съ забытыхъ могилъ и взирать мертвенными и безучастными взорами на то, какъ вокругъ него, окруженнаго нетерпливымъ вншнимъ почтеніемъ, кипитъ молодая кровь и прилагается къ живому длу избытокъ бодрыхъ силъ? Жизнь говоритъ намъ другое’.
Приведя затмъ выдающіеся примры дятельной старости, г. Кони энергично отрицаетъ необходимость установленія предльнаго возраста для судей и священниковъ, хотя и допускаетъ его, правда, съ существенными оговорками, для другихъ общественныхъ обязанностей. Въ доводахъ его особенно интересна характеристика судебной дятельности, которую онъ сопоставляетъ съ дятельностью научной.
‘Традиціи, преданія, незыблемость пріемовъ въ ученыхъ изслдованіяхъ иногда могутъ быть вредны, тормозя свободу научнаго мышленія. Но то, что не полезно для работы ученаго, необходимо и неизбжно въ дятельности судьи. Въ ней особенно цнны профессіональныя традиціи, создающія обязательный образъ поведенія и отношенія къ своему длу въ ряд практическихъ случаевъ, въ ней должны соблюдаться преданія, установляющія преемственность взглядовъ на нравственныя обязанности судьи. Въ ней пріемы и способы изслдованія должны видоизмняться медленно и осторожно, лишь подъ давленіемъ насущныхъ потребностей жизни — и быстрая ихъ смна зачастую была бы признакомъ внутренней несправедливости тхъ или другихъ изъ нихъ. По существу своему наука прогрессивна, судебная дятельность — консервативна, взоръ ученаго устремленъ впередъ, къ новому, къ отысканію законовъ того или другого явленія, взоръ судьи обращенъ назадъ, къ отправнымъ точкамъ правосудія, къ освященнымъ вками началамъ общежитія, къ народному правосознанію, выраженному въ твердомъ слов закона, къ урокамъ собственнаго житейскаго опыта. Чмъ больше этого опыта, чмъ больше званія жизни и чмъ дольше приходилось имть дло съ толкованіемъ и приложеніемъ закона, тмъ глубже, и, слдовательно, полезне дятельность судьи. А многое изъ этого достигается годами этой дятельности и, накопляясь въ зрломъ возраст, образуетъ опредленное цлое къ годамъ, такъ называемой, старости, той старости, которая, по выраженію великаго поэта, ‘ходитъ осторожно я подозрительно глядитъ’. Но эта осторожность и осмотрительность въ работ, касающейся судьбы человка, его имущества, его чести — суть главныя, необходимыя свойства судьи, внутренняя гарантія правильности его ршеній’.
Хотя ‘внутреннюю гарантію’, какъ нчто въ высокой степени неопредленное, мы бы предпочли замнить такой ‘вншней’ гарантіей, какъ несмняемость судей. Конечно, разъ нтъ послдней, то установленіе предльнаго возраста отразилось бы на судебной дятельности отрицательнымъ образомъ, ибо, заканчиваетъ г. Кони,
‘судебная служба есть служеніе въ настоящемъ и глубокомъ смысл слова. Вступая въ судебную семью, приходится отршиться отъ многихъ житейскихъ вожделній и обречь себя на упорный трудъ въ самой скромной обстановк. Чтобы сдлать это легко и безъ молодушнаго раскаянія въ будущемъ, надо сознавать, что этому труду можетъ быть посвящена вся жизнь, что подъ кровомъ этой семья пройдутъ я тихо догорятъ вс ‘судьбой отсчитанные дни’. Безъ поддержанія этого сознанія легко получить, вмсто судей — чиновниковъ, избравшихъ судебную службу случайно, потому лишь, что въ данный моментъ имъ не представилось другого мста, боле выгоднаго въ смысл карьеры или обезпеченія ‘Предльный возрастъ’ можете убить это сознаніе и создать для судей, вмсто спокойнаго и самостоятельнаго служенія правосудію, обыкновенную заурядную службу, имющую характеръ личнаго найма на срокъ для писанія ршеній и приговоровъ, за установленную по штатахъ плату’.

А. Б.

‘Міръ Божій’, No 5, 1895

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека