Н. Страховъ. Критическія статьи. Томъ второй. (1861—1894).
Изданіе И. П. Матченко. Кіевъ, 1902.
*) Статья эта не могла быть въ ‘Зар’ уже напечатана, такъ какъ вторымъ номеромъ 1872 г. прекратилось изданіе журнала, потому, вроятно, статья и не закончена. Изд.
Тяжкіе вздохи колеблютъ грудъ мою. Но позвольте, милостивый государь! Прежде всего я долженъ сказать вамъ, что никто не вритъ моимъ вздохамъ и слезамъ, что вс ихъ считаютъ за шутку, за фразу, за бездушное притворство. Напрасно изливалъ я передъ вами нжнйшія чувства моей души, напрасно предаваяся восторгу и умиленной растроганности. Никто не думаетъ, что я, дйствительно, способенъ вздыхать и плакать, даже напротивъ: меня упорно подозрваютъ въ расположеніи хохотать, въ злорадств и насмшливости.
Жестокіе люди!… Мое прошлое письмо, гд такъ пылко излились мои чувства, гд тамъ ясно выразились мои мысли,— это письмо было встрчено недоумніемъ, изумленіемъ, невріемъ. ‘Скажите, пожалуста’, говорилъ мн одинъ ученый мужъ, ‘что вы хотли сказать вашею статьею? Какая была ваша цль?’ И при этомъ онъ смотрлъ мн въ глаза съ такимъ любопытствомъ, какъ-будто я вдругъ заговорилъ по китайски, или какъ-будто мой ‘Вздохъ’ былъ напечатанъ у васъ гвоздеобразными письменами.
Я онмлъ отъ изумленія. Какъ? Въ моемъ письм, я полагалъ, слышится Карамзинъ: я указалъ на его натуру, на его вкъ, на его развитіе, на складъ его мысли и рчи, на связь и смыслъ его убжденій, я оттнилъ эту картину всми живыми тнями, его наивностію, сантиментальностію, высокопарностію, дтскимъ простодушіемъ, даже извстнаго рода ограниченностію и невжествомъ, словомъ, въ моемъ личномъ очерк, мн казалось, выступаютъ со всею чистотою и выпуклостію незабвенныя, плнительныя черты одного изъ лучшихъ людей, какіе только бываютъ на свт. И что же? Они меня спрашиваютъ: зачмъ это писано? съ какою цлью? Великій Боже! До чего мы дожили! Карамзинымъ, какъ видно, не стоитъ заниматься! Писать о немъ и думать — потерянное время!
Но другой вопрошатель удивилъ меня еще боле. Старикъ, знаменитый своимъ умомъ и несмтными познаніями, онъ потихоньку обратился ко мн съ такимъ вопросомъ: ‘Скажите, пожалуста, какъ слдуетъ понимать вашу статью? Дйствительно ли вы думаете то, что вы сказали, или же все это нужно понимать въ смысл прямо противоположномъ?’
— Но помилуйте, громко воскликнулъ я, вы судите, какъ Буренинъ!
‘Да’, тихо отвтилъ онъ мн,— ‘я случайно, увряю васъ совершенно случайно (я получаю ‘Спб. Вдомости’, но никогда ихъ не читаю), прочиталъ этотъ фельетонъ… Когда я получилъ ‘Зарю’, то, разумется, тотчасъ принялся за вашу статью, я понялъ ее въ прямомъ смысл и былъ очень доволенъ. Но потомъ попадается мн этотъ фельетонъ, вижу, что рчь идетъ объ васъ, знаю, что васъ будутъ ругать и хочу уже бросить газету. Однакоже нсколько прочитанныхъ строкъ заинтересовали меня. Читаю, не могу оторваться… и вдругъ мною овладло сомнніе… А что, подумалъ я, какъ мы вс ошиблись, и Косица {Статья была подписана этимъ псевдонимомъ. Изд.}, дйствительно, хотлъ осмять Карамзина?’
— Ха, ха, ха! Въ отвть на тихій разсказъ ученаго старика я разхохотался столь громкимъ и неудержимымъ образомъ, что до сихъ-поръ красню при одномъ воспоминаніи объ этомъ неприличномъ хохот.
И таковы они вс, милостивый государь! Припомните ясность моихъ выраженій, опредленность и простоту моихъ принциповъ, теченіе рчи строгое, но плавное и непринужденное… Каразинъ, не Карамзинъ, а его современникъ Каразинъ говорить въ одномъ мст: ‘Непринужденное теченіе мыслей можетъ дать только чистая совсть’. {‘Русская Старина’. 1870, No12, стр. 555.} Итакъ, припомните чистоту совсти и искренность воодушевленія, отражающуюся въ моемъ письм, и подивитесь времени, когда мы живемъ, пожалйте о томъ невообразимомъ хаос и помраченіи понятій, когда самыя ясныя и простыя вещи возбуждаютъ недоразумнія столь сложныя и почти неисходныя. Гд же у нихъ сердце, или они не умютъ отличать искренность рчи отъ насмшки? Гд у нихъ убжденія, гд правила для различенія добра отъ зла, если въ такой яркой картин они не могутъ разобрать, какая черта хорошая, какая дурная! Бдный Карамзинъ! Чудесный, свтлый человкъ! Мы дошли до того, что никакъ не умемъ ршить, стоишь ли ты похвалъ, или же ты былъ подлецъ и дуракъ, достойный лишь позора и посмянія!
Фельетонъ Буренинскій составляетъ новое и едва-ли не разительнйшее доказательство плачевнаго состоянія нашего вка. Г. Буренинъ… О, не ждите того, о чемъ вы думаете, милостивый государь! Сколь ни многочисленны относящіеся ко мн насмшки и обидные отзывы этого писателя, я чуждъ, поврьте мн, малйшихъ побужденій низкой мести. Я получилъ урокъ, тяжкій урокъ отъ одного изъ моихъ школьныхъ товарищей. ‘Любезный Косица!’ сказалъ онъ мн. ‘Твой Вздохъ — твореніе милое, имешь вс права причислять себя къшкол Карамзинской. Одно замчу: никогда Карамзинъ не позволялъ бы себ и сотой доли того немилосердія, съ которымъ ты обходишься съ твоими литературными противниками’.
При сихъ словахъ какъ-бы нкоторая завса упала съ глазъ моихъ. Я вспомнилъ несравненное благодушіе Карамзина, вспомнилъ, что ни единой строки, похожей на полемику, не вышло изъ-подъ его пера, что любимымъ правиломъ его было знаменитое изрченіе: ‘гд нтъ предмета для хвалы, тамъ скажемъ все молчаніемъ’. Живо представилась мн эта величавая доброта, стоящая выше всякаго оскорбленія, недоступная никакому желанію произнести слово осужденія и укоризны. Напрасно я для своего оправданія припоминалъ еофилакта Косичкина, Хомякова, Гоголя… Образъ Карамзина сіялъ предо мною въ красот невыразимой, и я, готовый залиться слезами, общалъ моему другу приложить вс мры къ своему исправленію, подавлять въ себ эти волненія гнва, эти порывы насмшливости, которые невольно проглядываютъ въ моихъ писаніяхъ… Карамзинское благодушіе, Карамзинская кротость будутъ отнын моимъ неизмннымъ правиломъ.
Возьмемъ же г. Буренина. Онъ отзывается обо мн рзко и неуважительно. Онъ пишетъ, что и прежде, въ боле молодые годы, я будто-бы ‘не отличался большимъ умомъ и замнялъ его чувствительностію’, что теперь, въ настоящую минуту, я ‘утратилъ умъ совершенно’, что поэтому въ своемъ ‘Вздох’ я ‘расточаю идіотичные аргументы’, и т. д. (‘Спб. Вд.’ 1870, No 314). Что отвчать на это? Уже ли и мн пуститься въ увренія, что г. Буренинъ глупецъ? Никогда я этого не сдлаю, и притомъ замтьте, милостивый государь, не по напускному благодушію, не изъ одного вншняго подражанія Карамзину, а въ силу того, что я, дйствительно, чуждъ всякаго желанія лукавить и браниться. По совсти, я не считаю г. Буренина глупцомъ и прошу васъ не удивляться этому и не подозрвать меня ни въ какомъ коварств. Свидтель Богъ! я вовсе не считаю глупыми людьми ни г. Буренина, ни г. Авдева, ни г. Салтыкова, ни иныхъ, какихъ-либо свтилъ нашей словесности, о которыхъ мн случилось отзываться въ своихъ письмахъ. Если какой-нибудь читатель подумалъ, что я приписываю имъ глупость, то спшу торжественно уврить его, что онъ ошибся, и что у меня вовсе не было столь жестокой мысли. Нтъ, я вовсе не такого мннія.
Умъ, по опредленію нкоторыхъ философовъ, состоитъ въ томъ, чтобы ясно видть свои дла и избирать для ихъ достиженія самыя пригодныя средства. Если такъ, то несомннно, что, напримръ, г. Буренинъ очень уменъ, онъ никогда не упускаетъ изъ виду своихъ ролей и, мн кажется, ни одной строчки не пишетъ безъ задняго намренія. Для меня этотъ умъ особенно поразителенъ, и я готовъ себя назвать совершеннымъ глупцомъ, когда созерцаю дятельность такого рода. Смиренно долженъ я признаться, что не только не умю заботиться о своихъ цляхъ, но и цлей-то, кажется, у меня никакихъ нтъ. Не цли меня занимаютъ, а мысли, чувства и слова, то есть то, что не иметъ въ себ никакой реальности, никакой существенности. Я люблю, милостивый государь, преимущественно хорошій слогъ, логику и добродтель, я притомъ люблю ихъ ради ихъ самихъ,безъ всякихъ разсчетовъ, безъ всякихъ дальнйшихъ соображеній.
Какая разница съ г. Буренинымъ! Онъ ничего не скажетъ спроста и откровенно, какъ я всегда говорю, онъ смотритъ на слова, мысли и чувства, какъ на орудія, имющія цну лишь по результатамъ, которые они приносятъ. Когда-же другія орудія окажутся лучше и надежне, онъ тотчасъ бросаетъ логику, пренебрегаетъ слогъ, откидываетъ, какъ помху, добродтельныя чувства и дйствуетъ уже, не стсняясь ими. Какая ловкость и врность разсчета! Два главныхъ средства у г. Буренина: искаженіе и умолчаніе. При помощи этихъ средствъ онъ можетъ выйти сухимъ изъ воды и устоять противъ какого угодно противника, чего конечно не могъ бы сдлать при помощи своей логики, своего слога и своей добродтели.
Это ли не умъ? Въ томъ фельетон, о которомъ мы заговорили, мой ‘Вздохъ’ подвергнутъ г. Буренинымъ искаженіямъ чрезвычайно искуснымъ, какъ и вообще искусны вс искаженія, которыя постоянно длаетъ г. Буренинъ, когда говоритъ о писателяхъ враждебнаго лагеря. Мастерство неподражаемое! Выхватить, оборвать фразу, поставить рядомъ то, что у автора стоитъ въ разныхъ мстахъ, выпустить запятую, замнить, какъ-бы по ошибк, одно слово другимъ къ нему близкимъ, измнить какую-нибудь мелкую частицу, напримръ вмсто но поставить и, — вотъ легкія, незамтныя для публики средства, которыми г. Буренинъ пользуется уже многіе годы съ непрерывнымъ и возрастающимъ успхомъ. Помощію этихъ мелочей словамъ враждебнаго автора придается совершенно иной, часто дикій, смшной смыслъ, и публика чувствуетъ къ нему вражду и презрніе, и ретроградныя мннія падаютъ, и чистйшій либерализмъ распространяется!
Не еще восхитительне та метода умолчаній, которую постоянно употребляетъ г. Буренинъ. Будучи поставленъ въ жестокую необходимость еженедльно говорить публик о мысляхъ и чувствахъ другихъ писателей, слдовательно, распространять въ публик эти мысли и выставлять противъ нихъ свои собственныя мысли и чувства, г. Буренинъ употребилъ вс силы, чтобы по возможности избгать столь непріятной и опасной обязанности и потому въ теченіе своей литературной карьеры чрезвычайно изощрился въ искусств умолчанія. Выругать и однакоже не сказать за что, писать такъ, чтобы публика и не догадывалась, что и какъ говоритъ противникъ,— вотъ высшее мастерство г. Буренина.
Въ этомъ отношеніи никто, кажется, не иметъ права столько торжествовать, какъ я. Ни чьихъ мыслей г. Буренинъ не скрываетъ отъ публики такъ тщательно, какъ моихъ, ни чьихъ мнній не боится въ такой степени выставлять на показъ. Вы видли, милостивый государь, что аргументы моего ‘Вздоха’ онъ называетъ идіотичными и увряетъ, что я ихъ расточаю (то есть, что ихъ очень много, какъ это и справедливо). Но если такъ, то что же можетъ бытъ благополучне для фельетониста? Выставляй читателямъ на показъ эти идіотичные аргументы, смйся и торжествуй! Не тутъ-то было! Г. Буренинъ не ршился привести ни одного, буквально ни одного моего аргумента, онъ обругалъ ихъ ‘идіотичными’, онъ сказалъ, что они свидтельствуютъ о совершенной потер ума, но разбирать ихъ онъ такъ же боялся, какъ дотронуться до каленаго желза. Изъ моего длиннаго письма онъ выхватилъ дв-три коротенькія и самыя общія фразы, да и т принужденъ былъ переставить и исказить, весьма старательно вычеркнулъ въ одной изъ нихъ но и поставилъ и, и т. д.
Идіотичные аргументы! Но изъ такого осторожнаго обхожденія съ ними скоре можно заключить, что это чудесные аргументы, блестящіе, разительные, несокрушимые. Г. Буренинъ, очевидно, находилъ, что, вздумай онъ опровергать эти аргументы, онъ непремнно попадетъ въ нелпость, покажетъ свое непониманіе высокихъ мыслей и добродтельныхъ чувствованій…. Но чмъ сильне ихъ боялся г. Буренинъ, тмъ сильне онъ ихъ выругалъ, тмъ больше показалъ относительно ихъ храбрости и развязности. Это-ли не умъ? Это-ли не умнье достигать своихъ цлей?
‘Но что же вы длаете!’ скажете Вы мн. ‘Такъ-то вы слдуете Карамзину? Вы выставляете г. Буренина недобросовстнымъ литераторомъ, который, пользуясь извстною добротою и излишнимъ довріемъ г. Корша, вотъ уже многіе годы фальшивитъ въ его газет, искажаетъ, прибавляетъ, умалчиваетъ, даетъ дламъ превратный видъ… Вы хвалите ловкость г. Буренина, но въ ущербъ его честности, вы восхищаетесь его умомъ, но на счетъ его сердца!’
О, милостивый государь! прошу Васъ удержаться отъ подобныхъ мыслей. Я вовсе не желаю обвинить г. Буренина въ предумышленной и послдовательной недобросовстности. Призываю небеса въ свидтели, что вообще писателей, о коихъ мн случается говорить, я не считаю умышленными эксплуататорами публики, сознательными лгунами, разсчетливыми пускателями пыли и тумана, прямыми измнниками истины и правоты. Никого! Ни г. Салтыкова, ни г. Авдева, ни даже г. Буренина. Мой взглядъ гораздо мягче и даже совершенно снисходителенъ. Вс они, и эти и другіе, поврьте, дйствуютъ гораздо искренне и прямодушне, чмъ можетъ показаться съ перваго взгляда. Для ясности возьмемъ г. Буренина. Для меня не можетъ быть сомннія, что умъ его отъ самой природы наклоненъ къ нкоторому извращенію вещей и понятій. Иначе, поврьте, и быть не можетъ. Сообразите только эти безчисленныя фальши, эти непрерывныя и многолтнія обезображенія всякихъ чужихъ мыслей и словъ, и подумайте, возможно-ли это длать нарочно, умышленно, сознательно? Нтъ, я не врю въ такую испорченность человческой природы, ради чести г. Буренина я не думаю даже, чтобы онъ обладалъ такою силою воли, такою страшною способностію насиловать самого себя. Заставьте человка правдиваго лгать, человка ясно понимающаго вещи — путать и напускать туманъ, человка откровеннаго и прямодушнаго — притворяться, и вы увидите, какъ трудно и почти невозможно это сдлать. Цлые годы идти противъ внушеній своей природы — да, вдь, это героизмъ, вдь, это мука и каторга. Поврьте, милостивый государь, что дла легче длаются на свт. Ложь, глупость, ябеда, всякаго рода фальшь и обманъ зарождаются просто и естественно, безъ усилій и дальнихъ разсчетовъ. Случалось ли вамъ слышать хорошаго лгуна? Для него ложь не только не трудъ, а пріятнйшее дло, наслажденіе, поэзія, ложью онъ живетъ и только когда лжетъ, чувствуетъ себя въ своей стихіи. Вотъ та точка зрнія, съ которой я смотрю на г. Буренина. Для меня ясно, что онъ производить свои искаженія и умолчанія съ любовью, со смакомъ, слдуя внутреннйшему влеченію своей природы, слдовательно, онъ дйствуетъ не безъ прямодушія, не безъ искренности. Одаренный большими способностями къ искаженію, онъ увлекается ими, и я увренъ, онъ никогда самъ хорошенько не можетъ сказать, на сколько онъ сфальшивилъ и на сколько остался вренъ правд.
Итакъ, вполн извиняю г. Буренина и остаюсь при прежнихъ своихъ похвалахъ его уму. Не будемъ строги и нетерпимы, будемъ отдавать каждому должное. Зачмъ осуждать того, кто лишь достоинъ сожалнія? Зачмъ обвинять человка въ томъ, въ чемъ виновата его школа, цлое литературное направленіе? Г. Буренинъ есть одинъ изъ блистательныхъ учениковъ нашего литературнаго либерализма, не онъ выдумалъ т полемическіе пріемы, которые употребляетъ съ такою смлостію и ловкостію. Ему вся честь за эту смлость и ловкость, весь же позоръ и все негодованіе да падутъ на его школу!
Люди не знаютъ сами, что они длаютъ: вотъ мое любимое правило. Они не могутъ взглянуть на свои дла съ чистой точки зрнія разума и совсти, и вотъ почему они длаютъ эти дла, вотъ въ чемъ ихъ главное оправданіе. Поэтому литературная школа, которая своимъ авторитетомъ потворствуетъ всякимъ дурнымъ поползновеніямъ человческой природы, есть великій соблазнъ. Я нахожу, что господствующіе у насъ литературные взгляды даютъ полную свободу проявленію самыхъ презрнныхъ страстей, и часто меня ужасаетъ не лукавство и притворство писателей, а напротивъ,та отвратительная искренность, съ которою они выставляютъ на показъ свою натуру. Повторяю — не столько они виноваты, какъ виновато печальное состояніе вашего вка.
Въ наше время писатели потеряли то нравственное чутье, безъ котораго писатель обращается въ пустого или даже вреднаго дятеля. Писаніе считается нын дломъ обыкновеннымъ и притомъ чрезвычайно похвальнымъ, какъ-будто есть что-нибудь хорошее въ публичномъ выраженіи своей глупости или нравственнаго растлнія! Писатель лишенный ума — умничаетъ, писатель неимющій вкуса — судитъ, писатель съ сердцемъ тупымъ и прокаженнымъ — нелпо благородствуетъ и превратно толкуетъ о высокой честности. Скажите, можетъ ли быть зрлище боле печальное для человка проницательнаго?
Мы позабыли великіе уроки, которые представляетъ намъ исторія русской словесности. Когда безсмертный нашъ Гоголь явился со своимъ безпощаднымъ смхомъ и залилась хохотомъ вся Россія, вспомните, что онъ не удовлетворился этимъ впечатлніемъ, онъ счелъ нужнымъ принести нкоторое оправданіе своей дятельности и сказалъ, что за виднымъ міру смхомъ онъ проливаетъ незримыя, нев 123,домыя міру слезы. Слово это много значитъ, и конечно это было искреннее слово, сказанное по глубокой сердечной потребности.
Попробуйте же приложить мрку, данную этимъ словомъ кънашимъ современнымъ сатирикамъ и обличителямъ. Предо мною лежитъ книга, наводящая меня въ этомъ отношеніи на самыя горестныя размышленія: это — Исторія одного города г. Салтыкова. Ели судить по количеству того смха, которое г. Салтыковъ если не возбуждаетъ въ другихъ, то во всякомъ случа испускаетъ изъ себя, то онъ далеко превосходитъ Гоголя смшливостію и, слдовательно, долженъ превосходить и обиліемъ, если не качествомъ, слезъ. Какъ должна болть душа у этого человка! Онъ долженъ надорваться отъ рыданій, изойти вздохами, утонуть въ своихъ собственныхъ слезахъ. Но справедлива-ли эта гипотеза, милостивый государь? Есть ли возможность найти малйшій признакъ горести въ этомъ нагломъ, самодовольномъ смх? Слышна ли малйшая нота любви въ этомъ безпардонномъ балагурств, доходящемъ до нкоторой ярости завиранья, до бреда, до безсмыслицы? Не ясно ли каждому проницательному человку, что здсь смхъ совершается ради единаго смха, что авторъ съ жадностію бросается на всякую мерзость и всякое безобразіе, что онъ ихъ смакуетъ, разжовываетъ и развиваетъ, что его мысли вращаются преимущественно около… словомъ, что предметы писанія избираются имъ по ихъ сродству своею душею, а вовсе не по контрасту?
Смхъ — вещь таинственная, онъ можетъ имть разное значеніе и разное происхожденіе, онъ можетъ исходить изъ души нжной и высокой, и тогда весь проникнуть игрою ослпительнаго идеала, онъ можетъ быть порождаемъ злорадствомъ и душевною низостію, и тогда въ немъ отзывается холодъ, завистливость, жадность къ соблазну.
Вотъ почему не мало дивлюсь я иногда тому легкомыслію, съ которымъ люди ршаются писать, ршаются публично обнаруживать свои мысли и желанія, свой смхъ и свои слезы. Кто ихъ проситъ выставлять на позоръ свои недостатки? Смыслъ ‘Исторіи одного города’ очень ясенъ: это, очевидно, пародія на нкоторые черты и періоды русской исторіи. Спрашивается: какъ могъ г. Салтыковъ ршиться взяться за предметъ этого рода? Не ясно ли, что онъ былъ увлеченъ дурнымъ примромъ, что его сатира есть несомннное порожденіе школы Семевскихъ и иныхъ, надъ коими онъ самъ столь злобно издвается?
Я отнюдь ничего не имю противъ насмшекъ и пародій на какой угодно предметъ, даже на русскую исторію. Я думаю только, что этотъ родъ словесности города боле труденъ, чмъ самыя дробныя и основательныя ученыя изысканія. Ученый, погрузившійся въ подробности, можетъ не имть общаго взгляда на предметъ, но пародистъ непремнно долженъ обладать очень опредленнымъ, очень чуткимъ взглядомъ. Какой же взглядъ у г. Салтыкова?
Читая и перечитывая ‘Исторію одного города’, я пришелъ къ тому весьма грустному убжденію, что г. Салтыковъ понимаетъ русскую исторію совершенно такъ, какъ онъ ее написалъ. Изъ-за этой пародіи не сквозитъ никакого иного смысла, она есть прямое изложеніе мыслей автора. Русскій народъ онъ воображалъ себ въ вид головотяповъ и глуповцевъ, русскихъ государственныхъ мужей и высшихъ историческихъ дятелей въ вид градоначальниковъ города Глупова. Объясню дло краткимъ примромъ. Возьмемъ, напримръ, слдующее мсто:
‘И Дунька и Матренна безчинствовали несказанно. Выходили на улицу и кулаками сшибали проходящимъ головы, ходили въ одиночку на кабаки и разбивали ихъ, ловили молодыхъ парней и прятали ихъ въ подполье, ли младенцевъ, а у женщинъ вырзали груди и тоже ли. Распустивши волоса по втру, въ одномъ утреннемъ неглиже он бгали по городскимъ улицамъ, словно изступленныя плевались, кусались и произносили неподобныя слова’.
‘Глуповцы, просто, обезумли отъ ужаса. Опять вс побжали къ колокольн, и сколько тугъ было перебито и перетоплено тлъ народныхъ — того даже приблизительно сообразить невозможно. Началось общее судьбище, всякій припоминалъ про своего ближняго всякое, даже такое, что тому и во сн не снилось, а такъ какъ судоговореніе было краткословное, то въ город только и слышалось: шлепъ-шлепъ-шлепъ! Къ четыремъ часамъ пополудни загорлась съзжая изба, глуповцы кинулись туда и оцпенли, увидавъ, что прізжій изъ губерніи чиновникъ сгорлъ весь безъ остатка. Опять началось судьбище’ и т. д. (‘Ист. одн. города’, стр. 54, 55).
Скажите, милостивый государь, надъ кмъ здсь насмшка? Кого язвитъ здсь нашъ неукротимый сатирикъ? На кого, на что это похоже? Конечно вы скажете, что это ровно ни на что не похоже, что подобная безсмысленная картина ровно ни чего не напоминаетъ, что это вздоръ, неимющій смысла. Между тмъ, по мннію и намренію сатирика, эта картина должна напоминать какія-то событія русской исторіи, умственное око г. Салтыкова, очевидно, находило нкоторое сходство между сими созданіями его фантазіи и историческими фактами, о коихъ онъ слышалъ или читалъ. Безсмысленнымъ и грязнымъ вздоромъ казались ему эти факты, и онъ придалъ своей картин столько безсмысленности и грязи, сколько могъ.
Итакъ, пародія и насмшка, подъ которыми такъ удобно прятать скудость своей мысли, по моему мннію, измнили г. Салтыкову. Никакъ не вижу я, чтобы за этою тучею образовъ иногда смшныхъ, но большею частію отвратительныхъ, скрывалось какое-нибудь иное пониманіе народа и его историческихъ судебъ, тутъ ничего не сквозитъ и для меня нтъ сомннія, что если бы серьезно спросить г. Салтыкова, какъ же на самомъ дл происходили событія, которыхъ онъ коснулся, то онъ сталъ бы разсказывать ихъ совершенно такъ, какъ разсказалъ въ ‘Исторіи одного города’.
Вотъ какъ опасно шутить, какъ опасно писать пародіи! Сейчасъ человкъ покажетъ, куда его тянетъ, въ какомъ свт ему являются предметы, какіе образы и понятія ему всего любезне. И не подумайте, милостивый государь, чтоя главнымъ образомъ стремлюсь обвинить г. Салтыкова, нтъ, тутъ не столько онъ виноватъ, сколько виновато все состояніе нашего умственнаго развитія. Должно быть преподаватель, у котораго онъ учился исторіи, былъ слабъ. Учебникъ наврное былъ плохъ, такъ какъ до сихъ поръ у насъ нтъ порядочнаго учебника, а Карамзинъ устарлъ. Когда же г. Салтыковъ вступилъ въ другую школу, литературную, то тутъ наши обличительные историки, вроятно, вполн овладли его воображеніемъ. Самое сильное вліяніе, очевидно, имлъ на него г. Семевскій…