Молодой художник Александр Николаевич Безруков, — или просто Саша, как его часто еще называли, — после гражданской войны и демобилизации поселился в Москве.
В Красную армию Саша попал семнадцатилетним юнцом и пробыл в армии четыре года. За это время он сменил несколько должностей: был и художником полкового клуба, и заведующим его, и политруком артиллерийской части, и инструктором подива по внешкольной работе.
В армии же Саша поступил в коммунистическую партию, но почти сейчас же по окончании гражданской войны из партии его исключили. Произошло это по случайной причине и для Саши неожиданно. Однако достаточного желания хлопотать о своем восстановлении Саша в себе не нашел. В скором времени он даже позабыл о том, что когда-то принимал участие в партийной работе, посещал собрания, слушал множество докладов и выполнял поручения, которые на него возлагались.
Художником же Саша был способным и в Москве как-то очень скоро и хорошо устроился. Одна из его картин экспонировалась на выставке группы молодых художников и имела значительный успех. Благодаря этому Саша приобрел некоторое имя, и в заказах не нуждался. Отношения с учреждениями, которые Саша обслуживал, установились у него хорошие — держался он просто, но не без юношеского достоинства, и это в нем уважали.
И Саша был доволен тем, что после долгих мытарств, после неспокойных и трудных лет, ему удалось наконец зажить интересной и сравнительно легкой жизнью. И, может быть, потому, что в годы гражданской войны он почти ежедневно сталкивался все с новыми и новыми людьми и все время находился в человеческой гуще, теперь Саша полюбил одиночество. Он лишь изредка встречался с немногими знакомыми, но прочных и глубоких отношений не завязал ни с кем. Самого же Сашу в среде его знакомых ценили за положительность, за спокойный характер, и только наиболее проницательные угадывали порой в его спокойствии настороженную замкнутость. Женщинам Саша нравился и, чувствуя свою привлекательность, любил хорошо одеваться, был всегда тщательно выбрит и, хотя уже более года прошло с того времени, как Саша демобилизовался, он все еще часто ходил в синем военном костюме, который к нему особенно шел. К этому надо прибавить лишь то, что как Саша ни следил за собой, но на всей его внешности лежал отпечаток то ли грубоватости, то ли некоторой неловкости — чего — сразу нельзя было даже уловить: настолько естественными были в нем эти черты.
На второй год пребывания в Москве Саша занялся работой над большим полотном, темой которого избрал мотив гражданской войны. К тому времени, о котором идет рассказ, большая часть работы была уже закончена, и Саша показывал свою картину кое-кому из знакомых. И всех, кто видел ее, поражало в ней то, что написанные Сашей фигуры, лица, обстановка выглядели необычно мертво и в то же время ослепляли яркими, искусно положенными красками.
Работая над этой картиной, Саша стал жить еще уединеннее, чем раньше, и даже те немногие связи, которые у него до того времени были, как-то сами по себе потерялись и оборвались.
И это было для Саши тяжело. Со временем он стал испытывать в своем одиночестве тупую, гнетущую тоску, по ночам долго не мог заснуть и просыпался к утру с тяжелой, усталой головой. Стараясь преодолеть в себе это гнетущее состояние, Саша в то же время начал с сомнением относиться к своей работе. Он подолгу задумывался над законченными уже эскизами, заново варьировал их, ходил в галлереи и на выставки и, изучая работы лучших мастеров, то восхищался ими, то с раздражением чувствовал покорявшие его влияния.
Бросая работу, Саша бродил вечерами по Москве, не ища ни с кем встреч и успокаиваясь только после долгой ходьбы. И он полюбил даже эти свои странствия по нескончаемым, людным улицам, когда особенно хорошо думалось, и в голову приходили случайные, счастливые мысли о дальнейшем ходе работы или, когда время занимали разные мелочи, неожиданные наблюдения, мимолетные встречи.
Иной раз, захваченный внезапным порывом вдохновения, Саша быстро возвращался домой и брался за работу или, оставаясь где-нибудь на бульваре, доставал этюдник и заносил в него то, чем дарила его воображение горячая минута. Если в часы такого бродяжничества Саше становилось скучно, он заходил в какой-нибудь общественный сад, смотрел там кино, наблюдал в антракты публику и, шагая по аллеям или сидя на крашеных, выгнутых скамьях, безостановочно курил. И ночной мир города — его жестяно-зеленые в электрическом свете деревья, серое, стрекочущее мелькание кино, ослепительно сияющие раковины духовых оркестров, дыхание нарядной толпы — создавали у Саши долгий нервный подъем.
А случайные прикосновения женщин, взгляды их темных блестящих глаз, громкий, неспокойный смех безотчетно влекли его, туманили разгоряченную голову.
Саша не спеша возвращался потом по серому асфальту пустеющих улиц, по темным бульварам и, поздно придя домой, ложился спать, не зажигая света. Но сон приходил нескоро. В голове проносились обрывки вечерних впечатлений, вспоминались серые безмолвные фигуры, мелькавшие по полотну экрана, и как будто прямо из темноты пустой комнаты смотрели женские улыбающиеся глаза. Грудь Саши разжигало тогда сладкой тоской, и он радостно пьянел от сонма обступавших его видений. Тишина и темнота, окружавшие Сашу, не рассеивали его воображения. Он лежал неподвижно, положив голову на локоть одной руки, далеко вперед выбросив другую, и не слышал ни своего глубокого шумного дыхания, ни трамвайных звонков, дробных и ускользающих, которые глухо доносились с ночной улицы на пятый этаж дома.
Подчас сладкая тоска, овладевавшая Сашей, становилась мучительной, и он, сдерживая в себе волнение, тяжело и прерывисто вдыхал разогретый воздух, точно хотел, чтобы в нем что-то прорвалось и освободило его от гнетущей тяжести. Не преодолев ее, он потом напряженно вытягивался всем телом и так незаметно засыпал.
Ночь проходила в отрывочных снах. Иногда Саша, едва заснув, внезапно пробуждался и, мокрый от духоты, чувствовал, как тяжелыми, свинцовыми ударами бьется его сердце. И, глядя в темноту сведенными глазами, он с подавленным страхом вспоминал видения снов, то, как его преследовали во сне, и он, оцепеневший от ужаса, не мог двинуться с места. В другой раз Саша просыпался уже без страха, но истомленный жаждой, и шел босой по холодному полу в кухню — к водопроводу.
Летний рассвет наступал рано, и, только к утру забываясь спокойным сном, Саша снова грезил откровенными женскими образами — заполнявшими потом безмерным и хвастливым бесстыдством его сновидения.
Утром, когда комната была полна жарким, слепящим блеском солнца, Саша лениво просыпался, вспоминал миновавшую ночь с чувством недоумения и потом, поднявшись, шел купаться или гулять по бульварам. День проходил как-то незаметно, в работе, в сутолоке учреждений, а к вечеру беспокойство возвращалось опять, работа валилась из рук, и все — и комната, и ее обстановка, и скрытый зеленым абажуром электрический свет, смугло лоснившийся на паркете и оттенявший черноту открытых окон, — все казалось Саше скучным и безрадостным. И только шумевшая внизу улица, глубокая, как дно бассейна, тянула к себе своим аспидным асфальтовым лоском, нестройным потоком голосов и движенья, звоном трамваев и блеском огней.
Саша приписывал свое неспокойное, тяжелое состояние переутомлению — в последнее время он работал очень много — и, еще установившейся со второй половины июня, невыносимо знойной погоде.
И вот как раз в эти дни Саша встретился со своим старым приятелем Сергеем Липецким.
II
Саша и Липецкий не видались больше пяти лет.
Когда-то они вместе учились в гимназии, жили в одном городе и одно время были очень дружны. Общительный, подвижной, со всеми знакомый — Липецкий тогда коноводил в гимназии, редко вылезал из четырех по поведению, но учился хорошо. Он же выпускал литературный ученический журнал, который Саша снабжал рисунками. На работе в журнале они тогда и сошлись.
В первые месяцы революции Саша слышал, что Липецкий вступил в партию, работал где-то в партийном комитете и уже в своей новой роли пользовался общим вниманием.
Теперь они случайно столкнулись на Тверской в июньский полдень, когда весь город, с побелевшими от зноя и как будто нарисованными домами, был залит солнцем.
Встретившись, Саша с Липецким зашли в ближайшую пивную и после получасового разговора вновь почувствовали себя друзьями. И хоть Саша в последнее время избегал встречаться с людьми, но воспоминанье о недавнем прошлом, было ему приятно. И поэтому, должно быть, не прошло и нескольких дней, как Саша собрался поехать к Липецкому на дачу.
Когда в день этой поездки они сошлись в переполненном вагоне трамвая и приехали на вокзальную площадь, было уже довольно поздно, и площадь дымчато голубела в ранних сумерках. Небо — совсем еще светлое на закате — от перистых облачков было разноцветным, и на нем темно вырастало в глубине площади здание вокзала с желтым, светящимся циферблатом часов.
В широкие двери вплывала пестрая толпа. На перроне нельзя было протолкнуться, и в общей суете и гаме тяжело гремели по асфальту багажные тележки. Саша с Липецким только-только успели войти в вагон, как поезд тронулся, загремел по стрелкам мимо бесконечных пакгаузов и, прибавляя скорость, вырвался на простор.
Раскаленный июльским солнцем город остался позади, и мимо поезда поплыли уже по-вечернему призрачные, темные кущи деревьев.
В вагоне было сравнительно спокойно. В полумраке, в ритмичном бое колес приходило сонное успокоение.
Липецкий после городской суеты и вокзальной спешки тоже сначала было притих, но, когда отъехали дальше, он, постепенно оживляясь, начал рассказывать о своей жизни за последние годы, о разных встречах, о Крыме, где долго жил перед переездом в Москву. В окно немного надувало — приятно и легко было дышать теплым вечерним воздухом, напоминавшим о темных полях, мимо которых мчался поезд, о их сонном забытьи под звездным небом.
Минут через двадцать пути Саша и Липецкий сошли на дачной платформе, полной людьми, которые серыми тенями двигались и грудились в темноте.
Выходя из вагона, Липецкий окинул взглядом платформу и потом направился, проталкиваясь в публике, к отгораживавшей платформу железной решетке.
— Нюша! — крикнул он, догоняя белевшую в темноте фигуру, и, подойдя к обернувшейся на его голос жене, поздоровался с ней и познакомил с ней Сашу.
Когда вышли на дачную улицу, то уже где-то далеко, за деревьями, мелькали в прозрачной ночной темноте красные сигнальные огни поезда, доносившего размеренный стук колес.
Вечер был душным, и в его духоте темные деревья, обступившие улицу, поросшую травой, казались отяжелевшими и пыльными. И все же после города, приятны были чистый воздух и густой запах берез, мешавшийся со свежим веяньем земли от политых клумб и приторным ароматом цветущего табака.
Пройдя улицу, они вышли на проезжую дорогу, которая пересекала дачную улицу. Дачи здесь широко расступались, и темнота ночи просторно уходила в поле. И хотя солнце давно уже зашло, все еще мглисто пылала земляничным цветом узкая полоска зари.
И чем-то давно знакомым повеяла на Сашу эта заря, сухой настой воздуха, уют желтых дачных огней, сквозивших кое-где в черном кружеве ветвей, близость смутно-белой фигуры, которая шла немного впереди по узкой сухой тропе, серевшей в мраке.
Дача Липецкого была как раз за дорогой, и почти сейчас же за дачей начинался высокий сосновый лес. Перейдя кочковатые, заросшие травой, колеи, Липецкий отворил калитку, и, когда вошли в окружавший дачу небольшой сад, Саша увидел свет на широком балконе и сидевших там людей. После того как Саша и Липецкий умылись, подавая друг другу воду из эмалированной кружки (Липецкий, умываясь, с наслаждением отдувался), Саша познакомился со всеми находившимися на балконе. Двое из них сидели за шахматной доской, четверо остальных играли в карты.
И только здесь Саша рассмотрел Анну Сергеевну — жену Липецкого, поразившую его огромными, блестящими глазами и молчаливой, но живой улыбкой лица.
После Москвы на Сашу повеяла дачная обстановка непривычной тишиной и покоем. Он неспешно пообедал вместе с Липецким и потом они долго, почти не разговаривая, сидели на балконе, гуляли в саду.
Позднее собралась компания итти на озеро. И еще большим безмолвием пахнула за изгородью дачи ночная темнота.
Путь к озеру лежал прямо через лес, встретивший сосредоточенной, чуткой тишиной пустого дома. В тишине жарко пахло сосной, и над черными зонтообразными куполами сосен горели голубые звезды.
В лесу компания разбрелась. Саша шел с Анной Сергеевной и сначала молча прислушивался к тому, как пробегает по густым вершинам глухой ночной ветер. Под ногами, на мягком хвойном настиле, похрустывали сучки и шишки и по этому похрустыванию, да по сумеречно-белому пятну платья Саша узнавал шедшую рядом с ним Анну Сергеевну.
К озеру лес редел, и берег озера с дачной стороны был сухой, поросший до самого леса низкой лесной травой. На берегу серела в темноте сторожка лесовщика. После лесного мрака особенно просторной казалась береговая лужайка.
Озеро было небольшим, но от обступившего его со всех сторон леса казалось глубоким и таинственным.
И глубокое, черное его зеркало отразило алмазные украшения блестевших на небе звезд. Непотревоженная тишь стояла над водой, гладким полем подошедшей к берегам, и когда Саша сошел к самой воде на рыхлый, сырой песок, на него пахнуло запахом гниющих водорослей и ночной сыростью.
У озера Саша и Анна Сергеевна сошлись с остальной компанией и назад возвращались вместе.
Шли теперь по опушке, за которой широко раскинулись темные поля.
Неслышный ветер сухо шелестел в высокой ржи, светлевшей под покровом ночи, а в лесу все так же глухо, точно перед отдаленной грозой, роптали вершины сосен.
Выйдя на опушку, Саша с жадностью вдохнул в себя легкое тепло полевого простора, веявшего запахом сухой земли и полыни.
Потом от опушки, в сумраке которой под светлеющим синим небом словно вылитые из стекла стояли темные деревья, Саша перевел взгляд на Анну Сергеевну и почувствовал на своем лице поднявшееся от сердца тепло.
Спал в эту ночь Саша крепко и спокойно.
Утром его разбудил Липецкий, и он сразу поднялся с постели — бодрый, хорошо выспавшийся, как просыпаются когда в прошлом дне осталось что-нибудь хорошее, о чем хочется поскорее вспомнить. И когда, наспех позавтракавши, Саша вместе с Липецким уехал в город, у него так и осталось в памяти утреннее солнце над дачным поселком, тихие поиюльскому пышные деревья, сырой и нежный запах рассыпчатой резеды на длинной клумбе перед балконом и чуть отсыревшие в утренней росе дорожки.
Анна Сергеевна, собиравшая утром чай на балконе и подставившая Саше для пожатия кисть занятой руки, показалась ему уже давно знакомой. На ней утром были розовые чулки не в тон платью, и это было особенно, подомашнему хорошо.
III
Утренние поезда шли битком-набитые молочницами и дачницами. Перед окнами вагонов плыли зеленые, солнечные луга, веяло в окна свежими полевыми запахами и на травянистых берегах речек виднелись купающиеся.
Москва же сразу обдала вокзальным шумом, пылью, уличным зноем.
Но когда Саша, приехав трамваем, слез на своей улице и миновав оптический магазин, над которым, поперек тротуара, висело рекламное пенснэ с синими стеклами, поднялся по гулкой прохладной лестнице на пятый этаж и пришел в свою комнату, ему как-то особенно пусто и молчаливо показалось в ней.
Дверь за Сашей захлопнуло сквозняком, и он, сбросив на ходу кепку, прямо прошел к углу, где стоял мольберт. Переставив его вперед, Саша открыл занавеску. По обычному ярко, празднично глянули с полотна краски, но Саше почему-то сразу бросилась в глаза масса недостатков его работы. Усевшись верхом на стул, и опустив подбородок на руки, сложенные на спинке стула, Саша долго и напряженно рассматривал картину.
И теперь впервые Саше показались правильными те отзывы, которые давали видевшие картину его знакомые. ‘Крашенный картон’, — шевельнулось в уме у Саши, но эта мысль не показалась ему, однако, очень досадной, точно то, на что он смотрел, был его старый, давно превзойденный урок. И беспечно, с мыслями о том, как переработает картину, Саша опустил занавеску, подошел к окну и сел на горячий подоконник, куда улица доносила трескуче-дробные звонки трамваев, неспешное цоканье лошадиных копыт, слитный, глухой шум движенья.
За окном над всем пространством города — на крышах домов, на их стенах и в побледневшем небе — ослепительно блестело палящее, полуденное солнце. И Сашу потянуло на улицу. Он вышел в коридор, где жарко шумел чей-то примус, и, пройдя на кухню, попросил Ксению — одинокую, пожилую женщину, убиравшую в его комнате, приготовить ему чай. Наскоро выпив потом один стакан, Саша надел полотняную панаму и сбежал вниз. И уличный шум сразу заполнил его. Итти по делам Саше не хотелось, он медленно брел по тротуару и ел из бумажного пакетика блестящие чернолиловые вишни. На Пречистенском бульваре Саша встретил знакомого художника и посидел с ним на лавочке. Потом жаркий и вспотевший от полуденного зноя, он сошел к Москве-реке и долго купался.
Вода была теплая, и только ноги приятно холодели, уходя в щекочущий песок. Из реки хорошо было смотреть на сиявший в солнце город, на огромный и легкий храм Христа Спасителя, на торопливо снующие по набережной трамваи.
Искупавшись, Саша пошел обедать, за обедом с аппетитом ел холодный борщ, жаркое и потом долго не поднимался, осматривая пеструю, полетнему нарядную публику. После обеда, не зная, куда деть день, Саша сел в трамвай и поехал на пристань. Там он купил билет до Воробьевых гор, вошел на пароход и, дожидаясь отправления, просмотрел газету. А когда винт с глухим плеском заворочался в воде, и пароход мелко задрожал всем корпусом и отчалил от пристани, Саша начал смотреть, как, медленно удаляясь, поплыли в сторону берега. На берегах потянулись красные корпуса фабрик, одноэтажные дома окраин и потом на левом берегу зелеными холмами встал Нескучный сад.
Сидя на самом носу, в тени полотняного с зубчатым бордюром навеса, Саша видел перед собой широкую даль жарко блестевшей реки, скользившие по ее расплавленной поверхности лодки и кички, купающихся, которые, тяжело двигаясь в зеленой воде, подплывали к самому пароходу и качались на его волнах. Пассажиров на пароходе было немного, из машинного отделения доносился глухой, торопливый шум, с тихим звоном вскипала вода у бортов. И все шире развертывалась вокруг парохода зеленая пышность привольных берегов.
Саше, который сидел, положив на железные перила переплетенные руки, казалось, что он никогда еще не испытывал такого полного, ничем не омраченного довольства и никогда еще не смотрел с таким наслаждением на голубой, объятый жаркой дремотой, купающийся в солнце мир.
Саша слез у Воробьевых гор, пошел вверх по зеленому склону и, поднявшись потом по лестнице, посмотрел на Москву. Москва раскинулась перед ним за светлеющей лентой реки во всей своей величавости и шири. В бледно-голубом бескрайном просторе сусальным золотом переливались ее купола, возносились, скрытые призрачной дымкой далей, легкие изваяния радиобашен, мутнел серый аспид и сверкала белизна зданий, лепившихся как кристаллы. Саша долго стоял на горе, прикованный глазами к панораме огромного города и легко дышал жарким воздухом, полным запаха нагретой зелени. Побродив потом по склонам, он сошел вниз, купался и, чувствуя, как снова покрывается каплями пота еще холодное после купанья тело, смотрел на другую сторону, на песчаный сияющий пляж, где светлели округлые, пригибающиеся фигуры купальщиц. Уйдя потом наверх, в тень деревьев, Саша долго лежал, слушая дремотный шелест зеленой листвы и отдаваясь чувству сладкой усталости. Незаметно он уснул, и когда проснулся, солнце было уже на склоне. Несмотря на то, что он лежал в тени, Саша проснулся весь мокрый, но просвежевший от сна, с ощущением бодрости во всем теле и проголодавшийся. Поднявшись на гору, он купил себе бутербродов, выбрал потом в киоске несколько потрепанных книжек универсальной библиотеки и пошел в сад.
Уже в сумерки, когда на улицах зажигались прозрачные в вечеру огни, Саша трамваем возвращался обратно в город. Домой ехать ему, однако, не хотелось, и, все еще не удовлетворенный, он сошел на Театральной площади. Она была залита вечерней жаркой мглой, и на меркнущем хрустально-синем небе рисовались силуэты ее зданий. Необъятно широко, дыша темнотой, выдвигался на площадь Большой театр.
И, сойдя с трамвая, Саша сразу оказался в потоке шаркавшей по асфальту вдоль скверов публики, услышал выкрики продававших фрукты лотошников и увидел поднимавшиеся над головами гроздья шаров, которые просвечивали на электричестве мутно-зеленым и багрово-красным цветом.
Опьяненный только-что миновавшим душным днем и жарким дыханием вечернего города, Саша чувствовал, как сладко плывет его голова и в неясных, волнующих ощущениях назревает тело, рождая жажду горячего веселья, быстрых движений, уверенного обладанья своими, полными неразрешенного наслаждения чувствами.
Вспомнив, что поблизости живут двое его знакомых, Саша решил зайти к ним и, покружив переулками, поднялся по темной лестнице двухэтажного дома вверх.
Он застал своих знакомых дома, они ему немного удивились, но были в то же время и рады, и, хотя Саша давным-давно не бывал здесь, неловкости он не почувствовал. Нашлось много, о чем побеседовать, а к вечеру в квартиру подошел еще кое-кто, пришли две женщины — одну из них Саша здесь же встречал раньше.
С их приходом Саша оживился еще больше: много говорил, смеялся, с интересом слушал других и все ясней видел, как его влечет к этим людям, к женщинам, какими обольстительными кажутся ему их легкие наряды, очертания обнаженных рук, устремленные блестящие глаза.
Поздно вечером все собрались в театр, после театра долго еще гуляли, и Саша вернулся к себе в комнату уже перед рассветом.
Долгий день, встречи, то, что он видел в театре, сияние ночного города разгорячили Сашу, и он лег в постель счастливый, с горящим лицом, со сладким чувством в груди. И когда лег и закрыл глаза, вспомнил темную опушку и сумеречное платье Анны Сергеевны.
Сладкая волна нежно и крепко напружила его сердце, и Саша тогда быстро, все чему-то улыбаясь, уснул.
На другой день он проснулся все таким же довольным, успешно занимался делами. И так у него прошло три дня, пока он не собрался на воскресный день снова поехать в Лидино.
Теперь Саша ехал один, потому что Липецкий уехал накануне, а у Саши субботний вечер был занят срочной работой.
Поднявшись в воскресенье пораньше, Саша побрился, напился чаю, и хотя ехать на вокзал было еще не время, но он сейчас же после чая вышел на улицу и медленно зашагал по бульварам. И как будто впервые видел Саша и эти бульвары, и по-утреннему чистые ряды домов, и памятники на площадях — так много радости доставляла ему озаренная солнцем зелень, громкие голоса прохожих, трещание пролеток по мостовой, особое, праздничное оживление улиц.
На вокзале Саше также не пришлось спешить. И с тем же беспечным и легким видом прошел он через высокий зал, над белыми столиками которого темнела зелень искусственных пальм и который в глубине, там где был буфет, блестел мельхиором судков и ваз, вышел потом на перрон и, покупая билет до Лидина, почувствовал что-то как бы окончательное и жгуче-приятное, чего ожидал от сегодняшней поездки.
Поезд, на котором должен был ехать Саша, стоял у открытой платформы, и на солнце жарко сияли зеленые облитые бока его вагонов. Отирая со лба пот, Саша ходил вдоль поезда, слушая несмолкаемый шум и смотрел, как спеша, перекликаясь друг с другом, усаживались за окнами пассажиры.
Саша вошел в вагон, когда увидел вставшего на подножку, перед тем, как дать свисток к отправлению, кондуктора.
В вагоне он нашел место у окна и начал смотреть, как поплыли мимо поезда бесконечные пакгаузы, низкие окраинные улицы и как потом, когда все громче, все торопливей рокотавший по рельсам поезд вырвался на простор, по обеим сторонам его заблестели огромными водоемами низкие зеленые луга. И тогда вместе с чувством тревожного и радостного влечения к чему-то, которое еще на вокзале остро ощутил Саша, его захватило веяние простора, бесконечной свободы, словно грудь его открывалась ликованию зеленых склонов и сквозной голубизне далей. В лицо Саше бил теплый пахучий ветер, и от остроты чувств, от их острой обнаженности приятно кружилась голова.
И только, когда поезд, не останавливаясь, прогремел по стрелкам мимо какой-то полной людьми деревянной дачной платформы, а потом, плавно заворачивая, вышел к прямой линии соснового леса, иссиня зеленевшего на солнце, и когда отчетливей зазвучал бесперебойный, все учащавшийся стук колес, Саше представилось, что поезд, идет слишком медленно, и захотелось, чтобы он оторвался от рельс и с быстротой, роняющей сердце, понесся туда, где далеко впереди черного паровоза и цепи вагонов вставала тающая голубая дымка, скрывавшая дальние леса, низины рек и куда-то все уводящее каменисто-песчаное полотно.
Охваченному на мгновение этим непосильным желанием к ощутившему сладкую невесомость в груди, Саше стало казаться, что он стоит у окна не один, и кто-то, сопутствующий ему, нежно, со скрытой лаской, касается его плеча, всего его тела. И полный волнующей близостью милого видения, не видя полузакрытыми глазами, как по зеленой траве, освещенной ярким солнцем, бежит за вагонами короткая тень, Саша глубоко дышал встречным ветром, и грудь ему все сильнее жгла радостная до слез благодарная боль.
IV
В Лидине Саша пробыл весь день — жаркий, светоносный, полный запахов соснового леса, сухой земли, увядающих на солнце цветов. И весь день хорошее настроение не покидало Сашу, — все радовало его, напоминало ему о былом, обещало что-то.
И вдруг вечером, точно оборвало. Еще только Саша смеялся, оживленно разговаривал, полный жарким волнением, видениями миновавшего дня, как вдруг ему стало тоскливо, тяжело, обступившая дачу вечерняя тишина показалась особенно глухой, затаенной, особенно скучными, обыденными показались люди, собравшиеся на балконе и в повечеревшем саду. И не потому, что у него такое намерение было заранее, а неизвестно почему, соскучившись за день по Москве, — как будто его в Москве ждало что-то, к чему никак нельзя было опоздать, — Саша уехал из Лидина с последним вечерним поездом.
Липецкий и Анна Сергеевна проводили Сашу до платформы, и как они ни пытались удержать его у себя, чтобы он ехал в Москву на другой день вместе с Липецким, Саша настоял на своем.
И все же ему стало еще тяжелей и тревожней, когда к платформе, дыша темнотой неосвещенных вагонов, подкатил дачный поезд. На одно мгновение Сашу охватило было раскаяние, что он не послушался ни Липецкого, ни Анны Сергеевны и не остался в Лидине, но переменить решение было уже поздно. Саша, наскоро попрощавшись и испытывая чувство нехорошей, слепой жути, вошел в вагон.
Из почти пустого вагона, как только поезд тронулся, Саша перешел на площадку и, вынув из кармана папиросы, закурил. Облокотившись на опущенную раму окна, он с новой силой тогда почувствовал, как растет в нем глухая тоска, которую он не может ни выразить, ни преодолеть. Безнадежной, мертвенной тупостью заполняла она его грудь, и как Саша ни курил, закуривая одну папиросу от другой, тоска его становилась все глубже и безмерней, и в ее невыразимой силе скрывалось что-то, что было для Саши, как тягостное ожидание, как предвестие безысходного конца. В окно веяло июльской теплынью, далеко в черном небе шевелились звезды, но Саше весь этот ночной мир казался однообразным и пустым и непонятной казалась и бесконечно далекой та радость, которую он пережил в последние дни и которая сопутствовала ему, когда он ехал в Лидино.
И как будто далекий сон вставало где-то позади голубое небо дня, солнце, дачная зелень, нарядные костюмы дачников, платье Анны Сергеевны с цветной лентой впереди, спокойные глаза Липецкого. И сейчас Саше почему-то хотелось, чтобы всего этого не было, чтобы навеки исчез этот странный сон, нарушивший покой его одиночества и такой холодной, мятущейся тоской наполнивший его грудь.
В окне ярко мелькнул белый свет фонаря, светлая полоса косо проплыла по стенам площадки, и два пассажира, открыв дверь, прошли мимо Саши и сошли на остановке. И Саша, все еще волнуемый мучительным чувством, слыша редкое, шумное пыхтенье паровоза, подумал тогда, что, если бы он тоже сошел сейчас с поезда и лег на холодные и почему-то представившиеся ему хрупкими рельсы. Похолодев от этой мысли, Саша с чувством невольного облегчения услышал пронзительный кондукторский свисток и увидел, как поплыли в сторону станционные огни и постройки. И от силы внутреннего напряжения, которое Саша пережил, он ощутил теперь резкую слабость, в голове у него зашумело, и ему показалось, что уши его открылись внутрь, где тупо и непокорно билось опустевшее сердце. С трудом овладев потом собой и стоя на площадке в ледяном, долгом оцепенении, Саша не заметил, как поезд, минуя пригороды, подъехал к Москве.
Шум перрона рассеял Сашу. Пройдя вокзал и выйдя на площадь, он взял извозчика и поехал по пустынным, безлюдным улицам, в черно-сером сумраке которых светились окна домов и блестели редкие фонари.
И погружаясь в эту привычную, ночную муть города, вдыхая густой запах пыли и гнилостные испарения дворов, которые веяли отвратительной, загаженной жизнью, Саша нервно пересаживался на вытертом, в жирных пятнах суконном сиденьи пролетки и опять без конца курил.
Лошадь ехала медленно, ее подковы стучали с тупым равнодушием и непонятно было то, что она так спокойно и покорно сворачивает из переулка в переулок, проезжая мимо теряющихся во мраке огромных домов, железных оград, пыльной зелени бульваров.
Наконец приехали на ту улицу, где жил Саша. И тогда ему сразу стало спокойнее и с особенно пристальным вниманием начал он рассматривать окна знакомых домов, магазины, мертво блестевшие в ночи вывески.
Извозчик остановился там, где над тротуаром темнело рекламное пенснэ, и Саша, тяжело поднявшись, вышел из пролетки. И сейчас же, едва успев расплатиться с извозчиком, Саша почувствовал, как обманчиво было его минутное успокоение и как трудно ему возвращаться к себе домой, подниматься по этой темной, пустой лестнице — так неудовлетворен был он во всем и так велика была сила какого-то темного, ужасного хотенья, которое с каждым часом все сильней порабощало его.
И неожиданным избавлением Саше вспомнилась в этот момент Ксения, — она уже спала, наверное, наверху, в своей маленькой комнатке, возле кухни. Почему мысль о Ксении показалась Саше такой спасительной, он не знал, но сейчас же быстро поднялся вверх, мимо светлевшей в темноте пыльной сетки лифта и, запыхавшись от быстрого подъема по лестнице, нашел в кармане ключ и отпер квартиру.
Громко захлопнув дверь и не заходя к себе, Саша все так же быстро прошел к комнате Ксении и, постучавшись, вошел к ней.
У Ксении было темно. Кто-то зашевелился на постели.
— Кто там? — услышал Саша знакомый, хриповатый со-сна голос.
И от этого голоса, с сонной безотчетностью прозвучавшего в темноте, Саша словно вновь обрел себя, и ему сразу стало легко и хорошо.
Он ответил что-то и, словно согревающий, животворный пар вдыхая густую темноту дома, плотно притворил дверь и, шатаясь от усталости, но со спокойным чувством в груди, пошел спать.
V
Не разогнав еще сна, Саша лежал утром следующего дня в постели, и чувствовал, как приятно ноет от неизжитой усталости все его тело. Долго не открывая глаз, Саша грезил впросонках прошлым днем, солнечной дорогой, уходившей в поле, дачей Липецких, Анной Сергеевной. И Анна Сергеевна представлялась ему в эти минуты такой близкой, точно она была здесь, полная нежности к нему и той особой заботы, которая казалась Саше безмерным счастьем.
Ярко ощущая сквозь закрытые глаза присутствие солнечного света в комнате, Саша воскрешал в себе какие-то туманные детские видения, когда, пробуждаясь по утрам, он испытывал такой же глубокий покой и когда ему невыразимую радость внушало одно только сознание, что, открыв глаза, он увидит пред собой знакомый стул со сложенной на нем одеждой.
И так полно было для Саши все окружающее солнечным светом, сияющей тишиной, что он, словно кого-то любимого прижимал к лицу подушки и такая нежность созревала в его сердце, что казалось, что-то в нем прольется и всю грудь заполнит живым, разлитым теплом. И уже взволнованный этими чувствами, Саша открыл вдруг глаза и напряженно потянулся, словно сбрасывая с себя облекавшую его пелену изнурительных осязаний и разгоняя свои грезы ярким блеском дня. Потом Саша сел на постель и, радуясь желанию двигаться, стремиться куда-то, быстро оделся.
И весь этот день прошел для Саши как-то незаметно, он побывал во многих местах, успешно работал и даже прискучившая обстановка тех мест, где он обычно проводил дневные часы, не рассеяла теперь его бодрого и спокойного настроения.
Вечером Саша пошел к знакомым, потом крепко спал и на другой день встал с мыслью о том, что он может поехать сегодня в Лидино, так как следующий день был праздничным. Еще с утра Саша позвонил Липецкому. Липецкий сказал ему, что он вечером на дачу не поедет, и убедил Сашу ехать одного.
День этот тянулся томительно долго, и когда Саша, скоротав его работой, дождался обеденного времени, обедать ему совсем не хотелось, и обедал Саша тоже только затем, чтобы убить время. На вокзал он, как и в прошлый раз, пошел пешком, итти ему было легко и весело, и радовало его то, что по тротуарам двигалась масса публики — обгонявшей его, стремившейся навстречу, по-столичному суетливой.
На вокзале, когда туда пришел Саша, горело уже в знакомом огромном зале электричество. Оно поплыло перед сашиными глазами ослепительным сиянием раскаленных шаров, и весь зал, полный пряным кофейным чадом, плыл, казалось, перед ним, со всей своей темной зеленью, людской сутолкой, жидкой синевой окон.
Темные поля неслись потом мимо поезда, особенной тишиной и мраком веял сосновый лес, приближавшийся к железнодорожному полотну, и Саша, словно он смотрел на поезд со стороны, видел, казалось, черную цепь вагонов, проносившихся по светлеющей просеке, красноватый отсвет топки на шпалах и все полней и напряженней чувствовал стремительный гул движения. И эта сосредоточенность рождала у Саши неясную какую-то, но глубокую веру в себя, точно он владел всем, что сопутствовало ему: и поездом этим, и убегавшими назад темными лесами, как владел он сонмом чувств, живших в нем, в его груди, дышавшей полно и раскрыто.
На дачу Саша пришел, запыхавшись от быстрой ходьбы, и, войдя за калитку, увидел во мраке, скрадывавшем стволы деревьев, в том месте, где должен был висеть гамак, белое, смутное пятно. Издали Саша не узнал Анну Сергеевну, но угадал ее присутствие и, уже различая медленно раскачивавшийся гамак, окликнул ее по имени. Она отозвалась Саше несколько удивленно, и звук ее голоса показался ему в то же время необычно приветливым, спокойным.
— Где же Сережа? — спросила Анна Сергеевна, когда Саша подошел к ней и поздоровался. И, выслушав его ответ, добавила: — Вот хорошо, что вы приехали — я тут умирала от скуки… Обедать хотите?
Саша отказался и пошел принести себе скамейку. И когда он шел с балкона, то с еще большей остротой, чем в первый приезд, ощутил сонную тишину, опустившуюся над садом и улицей, вместе с серым, полупрозрачным мраком, и в этой тишине, в легком волнении сердца, почувствовал то невыразимое, что как бы приблизило его к земле, сделав все окружающее понятным, любимым и в то же время влекущим серой неразгаданностью.
Сидя после около Анны Сергеевны, Саша много разговаривал, смеялся, качал ее в гамаке так высоко вскидывая гамак, что она удерживалась за его руку, и прикосновение ее холодной, как лед, ложившейся на его пальцы, руки наполняло Сашу смятением. Он, волнуясь, и стремясь подавить себя, смеялся тогда над испуганными возгласами Анны Сергеевны, смотрел на нее суженным взглядом и, вместе с тем, словно дышал ею, дышал смутными очертаниями ее фигуры, белевшей в темноте, чувствуя, что жажда близости становится в нем все непереносимей, все острей.
Когда на балконе появился свет, широкими тенями упавший в сад, перешли на балкон. Там кто-то из дачников предложил Саше сыграть в шахматы, и Саша с удовольствием согласился и сел за стол. Но и играя, он со стороны наблюдал за Анной Сергеевной, ловил звуки ее голоса, следил за ее движениями, ожидая, чтобы она подошла к нему, с чем-нибудь к нему обратилась.
Спать в этот вечер легли рано, и когда все разошлись, и Анна Сергеевна вышла на пустой темный балкон, чтобы посмотреть, все ли приготовлено для Саши, тогда его грудь так глубоко наполнила благодарная, чистая радость, точно Анна Сергеевна пришла к нему не как хозяйка, а как близкий человек. Саша с восторгом следил за ее движением, и таким умиротворяющим казался ему ее спокойный голос, что голова его устало кружилась, и все окружавшее его — и темные деревья и теплое дыхание улицы — как будто погружалось вместе с ним в беспредельную бездну молчаливой ночи, чтобы куда-то без конца, в счастливом волнении лететь.
Рано поднявшись на другой день, Саша один пошел гулять в лес, полный еще легкой утренней свежести и солнца, падавшего на землю чистым, светлым узором.
Теперь Саша уже не чувствовал в себе того бурного подъема, какой переживал в последние дни, но так же бодрость и полнота ощущений владели им, точно он впервые шел на этой солнечной, благоуханной земле.
И как все эти дни, Саша, гуляя в лесу, об Анне Сергеевне почти не думал, но весь был полон ею. Она жила для него во всем, что он видел, — и в этом солнечном узоре, и в мягких девственных ветвях сосен, и в голубом небе, светившемся над лесом, и в самом чистом, настоянном среди сосен воздухе, от которого грудь пьянела и ширилась. Именно это ощущение владело Сашей. Он чувствовал, как ширится его грудь и весь он словно растет, становясь крепче и сильней.
Вернувшись на дачу, Саша разговаривал с выходившими на балкон дачниками, сонными еще после ночи, и следил за дверью в коридор, откуда должна была появиться Анна Сергеевна.
Пока пили чай, солнце поднялось совсем уже высоко, день опять становился жарким, и было все так же тихо, как ранним утром, когда Саша гулял в лесу. Саше же день казался особенно ослепительным, и радужно сиял перед ним в слиянном, прозрачном блеске голубизны, зелени, солнечного света.
После спокойных утренних переживаний теперь Сашу как будто несло на волнах, взгляды его стали хмельными и жарко розовело лицо. И словно из странно чувствительных и неподчиненных ему волокон было соткано все тело Саши, так остро отвечало оно на каждое прикосновение, сохраняя в то же время в себе спокойствие большого, напряженного чувства.
После чая они с Анной Сергеевной пошли на вокзал встретить Липецкого, но Липецкий тем поездом, которым его ждали, не приехал. В ожидании следующего поезда решили пойти прогуляться в лес, расположенный по другую сторону платформы. То, что Липецкий не приехал, показалось Саше каким-то особенным предзнаменованием и, входя с Анной Сергеевной в дневной сумрак леса, он почувствовал, как упало и потом, словно спохватившись, забилось с решительной силой его сердце.
Лес повеял в этот момент на Сашу далекими и неясными воспоминаниями детства, будто туманное детское счастье жило в этой густой зелени, в таинственном сумраке, в прикрытии пышных ветвей.
Анна Сергеевна наклоняясь собирала ромашки, колокольчики и еще какие-то синие цветы, росшие высокими свечками.
Сашу, между тем, все сильнее охватывало жаркое, глубокое волнение, случайные прикосновения холодных рук Анны Сергеевны кружили его голову и с каждой минутой его тело все настойчивей теснила какая-то скрытая в нем, физически ощутимая, назревшая сила.
Вместе с тем Сашей овладевал и непонятный, мутный страх: к чему-то неведомому, казалось, уводил этот лес, обвеявший сначала теплом сияющих бликов и свежестью густой зелени, а теперь как будто погружавшийся в глухое, молчаливое смятение, которым была полна золотая, прозрачная сушь солнечных полян.
— Что же вы молчите? — спросила в это время Сашу Анна Сергеевна, кончив разбирать букет и оправляя ладонью сбившиеся волосы.
Этот вопрос рассеял Сашу. Он поднял глаза от узких лаковых туфель, мелькавших в траве, и, освобождаясь от жгучего, овладевшего было им страха, снова радостно, с душевной легкостью и теплотой почувствовал, близость Анны Сергеевны.
— О чем говорить!.. Я счастлив тем, что иду с вами… неожиданно для себя самого сказал Саша.
И так уверенно и просто сказал он это, что Анна Сергеевна подняла лицо и посмотрела на него насторожившимся, испытывающим взор, как бы ожидая, что он скажет еще. Поцеловав тогда у Анны Сергеевны руку, и не видя, как она вдруг побледнела и как потемнели ее глаза, Саша так приблизился к ней, что всю ее ощутил под легкой освещенной солнцем одеждой.
И, уже не сдерживая себя, полный волнующей близости, Саша преодолел охватившее его голову сладкое головокружение и поцеловал губы запрокинутого назад похолодевшего лица.
VI
Приехав на другой день в город, Саша почувствовал, что он весь полон Лидиным, что его ничто другое не интересует и только одно счастливое волнение безраздельно владеет им.
В шуме людных, солнечных улиц чудился Саше дневной сумрак леса, и словно по траве или по упругому хвойному настилу ступал он по размягченному асфальту тротуаров.
Прошел первый день, наступил вечер, утопивший город в духоте синих сумерок, и все не оставляло Сашу ощущение чего-то хорошего, долгожданного, что пришло так внезапно и такой полнотой насытило душу. То же испытывал Саша и на следующий день и после. Он оставил тогда свое большое полотно и начал ездить за город, где работал над пейзажными эскизами и просто гулял, купался, отдавался летнему раздолью. Свою комнату Саша как-то перестал замечать, она наскучила ему и казалась теперь бивуаком, который он вскоре должен покинуть. И где бы Саша ни был, на раскаленных ли, поливаемых водой улицах города, в подмосковных ли рощах, в дачных ли поселках — везде сопутствовало ему все то же неодолимое, радостное волнение, наполнявшее собою и знойное сияние солнца, и густые летние запахи, и зеленое море трав, деревьев, хлебов. И словно желая это волнение продлить и сберечь, Саша не учащал своих поездок в Лидино и встреч с Анной Сергеевной и только все больше отдавал себя в плен невероятной, мучившей его стыдом и страхом мечте.
И лишь когда дурман постоянного напряжения становился непереносимым и грудь уже начинало наполнять тягостное удушье тоски, Саша шел к Липецкому или прямо на вокзал и ехал в Лидино. За то недолгое время, пока он добирался до дачи Липецких, весь мир перекрашивался в глазах Саши, душевный гнет рассеивался и волшебным казался и отдавался в самом сердце волнующий рокот колес.
На дачу Саша приходил всегда возбужденным, много говорил, смеялся — само дыхание его было полно смехом — и готов был целыми ночами не спать, бродить по бору, по темным лесным дорогам. И в этих часах, которые Саша проводил в Лидине, были такие, каких до того Саша и не знал и не думал, что они могут быть, — в эти часы он ходил с безоблачной и как будто все прозревающей головой, и ночью это было или днем, но все блестело тогда в глазах Саши — и воздух, и зелень, и предметы, и ослепленный, пронизанный этим блеском, Саша жил каждой порой наслаждающегося жаркого тела.
Но в конце июля — в это время перепадали дожди, дачные места потускнели, замерли — Саша вдруг из Лидина пропал и не показывался там недели полторы.
И явился он потом туда не в обычном состоянии. От него повеяло каким-то холодком в котором сквозило и смущение и непонятная враждебность. ‘Что с ним такое?’ — подумала Анна Сергеевна, когда Саша равнодушно заметил ей, как она выглядит и даже не остановился на ней сколько-нибудь внимательным взглядом. И потом Анна Сергеевна видела, что Саша оживленно разговаривал с Липецким, на ее же обращения отзывался коротко и шутил с ней как будто даже с каким-то скрытым нехорошим чувством.
Это и поразило и задело Анну Сергеевну, недолго посидев на балконе, она поднялась и с книгой ушла в сад в гамак. И когда Саша позднее подошел к ней и начал что-то говорить, она не смотрела на него и молча раскачивалась в гамаке, откинув руку с заложенной пальцем книгой. Однако безразличие Анны Сергеевны не было искренним, и она снова с болью отнеслась к Саше, когда он в этот день уезжал и когда при прощании на его губах бродила странная, неприятная улыбка.
VII
Саша же, действительно, переживал в эти дни тягостное, недоуменное чувство, подобное тому, которое его охватило как-то раз, когда он возвращался из Лидина, но более тупое, глубокое и гнетущее.
Но и не только потому это чувство не было для Саши новым. С отрочества, а может быть, еще с детских лет, чуть ли не с тех дней, как он помнил себя, нес Саша в себе мучительный, безымянный недуг, который не причинял ему ни боли ни ран, но на целые дни затмевал рассудок и вселял в грудь тягостное, доводящее до безумия ощущение мертвенной пустоты.
И когда этот недуг еще в те далекие, отроческие годы овладевал Сашей, он становился нелюдимым, каждое слово его задевало, каждое прикосновение коробило, и самая ничтожная обида так ударяла по нему, что его потом трепало, как в лихорадке. Но как бы Саше ни было тяжело, он только по ночам, или оставшись один, всем сердцем отдавался своей боли, доводившей его до слез, и радовался в то же время облегчавшему его грудь жгучему, вновь и вновь возникавшему страданию.
Много позднее — в первые дни юности — предвестием какой-то несбыточной, но и неизбежной любви стала казаться Саше его душевная тоска, его тайный недуг. Ожидание обмануло Сашу. В первый раз ‘по-настоящему’ он почувствовал любовь с женщиной, которую он встретил лишь однажды и которая поразила его своим распутством. После всего, что Саша с этой женщиной пережил, он испытал муку самого безудержного разочарования и, придя домой, долго, до полного бессилия, до ожесточения плакал и метался на кровати. И на некоторое время Саша перестал тогда чувствовать, то, чем прекрасна была для него жизнь прежде — влекущую загадочность всех ее явлений, их безмерность и полноту. Потом это отупение прошло, но в Саше многое переменилось, и в некоторых своих мыслям и поступках он не только не мог бы признаться другим, но старался скрыть их и от себя.
И вот уже с того времени все сашины еще полудетские увлечения через восторги первых встреч приводили к какому-то страху, к чувству бессилия перед несознаваемыми препятствиями любви. И словно враждебную, чуждую ему волю несла та, кого Саша только что готов был боготворить: таким упорным становился он потом и даже не во взглядах на что-нибудь, а просто в своих настроениях и желаниях каждой минуты.
Так и теперь после первой поры увлечения Саша снова переживал душевный разлад. Случай отвлек его на некоторое время от Лидина и, когда он потом съездил туда, то убедился, что от прежних его чувств не осталось, как будто и следа и что наперекор стыду, позору своей слабости, он утверждается в состоянии тупого безразличия и злобной подавленности.
Этот внутренний упадок страшно удручал Сашу. Чтобы рассеять себя, и опять стал уезжать из Москвы — куда глаза глядят, лишь бы подальше от людей.
И где-нибудь в поле, в овраге, утомленный ходьбой и жарой, он ложился в кусты, смотрел на тускло блестевшее небо, в прозрачную, темневшую лесами, как будто водную даль, курил и думал, думал.
Дни в первой половине августа стояли чудесные, было знойно, но дышалось легко, и все — и поля в первых стогах, и дальние леса, и отдельные деревья — рисовалось мягко, в особой чистоте и блеске линий, и была в воздухе, в солнечном свете, в красках земли какая-то переизбыточность, золотая теплота зрелости.
Саша особенно любил посещать одно место, сказочное в своей прелести. Поля там широким холмом поднимались к лесу, оставляя внизу долину в пестрых, неярких полосах пашен, черных гнездовьях деревень, синей черноте далекого бора, в остром блеске извилистой реки на скошенном, ровном, как стол, лугу, голубом тумане рощ и в белых, сияющих точках едва видного, на самый горизонт закинутого монастыря.
На этом холме Саша проводил целые дни и так успокаивался там, что и вся его жизнь представлялась ему радостной, спокойной, счастливой.
Но как только он приезжал в Москву и видел ее огни, вознесенные в черноту ночи, ее рестораны, кино, почти подневному светлые площади с фантастической, роящейся толпой, с виденьями женщин, смятенье снова охватывало Сашу, он вспомнил Лидино, и Анна Сергеевна, представившая перед ним и как бы ощутимая в каждой своей черте, в нежности своих одежд, в тепле своей близости, в очаровании блестящих глаз, в безмолвном обещании, опять влекла, влекла.
VIII
И все-таки, несмотря на отдельные порывы с каждой новой поездкой Саши в Лидино, становилось все ясней, что он лишь стремится поддержать, то чему уже сам не верит и чему должен наступить конец.
Приезжая в Лидино, Саша теперь не только не был оживлен по-прежнему, но и не сохранял той напускной холодности, с которой явился в первый раз после продолжительного отсутствия. Он был удручен и растерян и не мог этого скрыть.
Задевало и волновало Сашу и то, что Липецкий, который и прежде не мог не замечать близости Саши к Анне Сергеевне и относившийся к этому, внешне, по крайней мере, спокойно, теперь начал как будто внимательно присматриваться с этой стороны к Саше и то шутил над ним, то, как будто, сам раздражался.
И все это — случайная насмешка, какое-нибудь замечанье — больно поражало Сашу, он долго потом ходил сам не свой и, предполагая во всех скрытое враждебное отношение к себе, враждебно настраивался сам.
И вот все же Саша в конце концов пришел к тому, что совершенно покинул Лидино и покинул его без решительного к тому побуждения, а просто утомившись постоянной внутренней борьбой.
В день последнего своего посещения Лидина Саша гулял с Анной Сергеевной в поле, и они далеко забрели по дороге, пролегавшей между сжатыми наполовину полосами ржи и еще зеленого сухо лоснившегося на солнце овса. День был прохладный и ветреный, в легкой, прозрачной дали ясно, как осенью, рисовался лес, и высоко вставали зеленые выпуклости холмов. Дорога лежала обметенная ветром и затвердевшая, и вдоль нее шумели густой зеленью одинокие деревья.
Анна Сергеевна шла рядом с Сашей, с развевающимися от ветра полами легкого пальто, в цветном шарфе, в синей шелковой шляпке. Лицо ее от свежести, от ветра порозовело, и из-под полей шляпы как всегда живо блестели глаза.
И неизвестно отчего — и у Саши, и у Анны Сергеевны, в то время как они гуляли, создавалось все более грустное и тревожное настроение.
Отношения у них в этот день были как раз хорошими. Уже казалось перед тем, что они совсем утратили чувство близости, взаимного интереса, как вдруг снова что-то закружило их, и с утра в этот день оба они были оживлены, взволнованы, приподняты.
И вот отчего-то потом и Сашу, и Анну Сергеевну стала точить эта, как будто и сладкая, но и тревожная грусть.
Уже когда они шли обратно, Саша в наступившем вдруг душевном затишьи с особенной ясностью почувствовал близость Анны Сергеевны и ее сегодняшнее, слегка как бы напряженное в своей нежности и оттого еще более прекрасное, ласково влюбленное отношение к нему, почувствовал, казалось, невыразимую остроту собственной влюбленности и, вырвав из полосы стебель овса, перервал его и, называя Анну Сергеевну только по имени, сказал:
— А знаете, Аня, мы с вами больше не увидимся.
И сказал это серьезно и внешне спокойно, как бы о давно решенном.
Анна Сергеевна приняла сначала его слова за странную шутку, но потом увидела, что Саша как-то очень рассеянно смотрит перед собой заблестевшими вдруг глазами, что все лицо его выражает внутреннюю скрытую боль, и встревожилась. Но сумев все же преодолеть себя, она ничего не ответила Саше, только пристальней взглянула на него и взяла его руку.
У Саши, действительно, особенно жгучей стала в эту минуту все время томившая его грустная боль в груди.
И по-особому, по-женски поняв Сашу, Анна Сергеевна не выпускала его руки, а когда он, плотно стиснув рот, отвернул лицо в сторону, подняла его руку и погладила ее своей — в скользкой лайковой перчатке.
И от этого ли ее движения или еще от чего Саша вдруг с досадой подумал о своей слабости, о том, как он должен быть смешон в этот момент, и, почти вырвав свою руку у Анны Сергеевны, зло, с неожиданной для себя самого резкостью сказал:
— Как, однако, глупо все это!
И в досаде он сразу не заметил, что у Анны Сергеевны задрожали губы, и что она, точно опешив на мгновенье, пошла потом все быстрей и быстрей.
В это время они входили уже на дачную улицу, и, только тогда поняв, как он обидел Анну Сергеевну, Саша пережил прилив мучительного раскаяния и такой злобы против самого себя, что на все, кажется, решился бы, чтобы искупить свою вину.
Но уже замелькала сбоку от них решетка дачной изгороди, мгновенная решимость Саши упала и, охваченный отчаянием и страхом, он только внутренне заметался, и сердце его защемила острая, обморочная боль.
IX
Все это произошло в воскресный день, когда Липецкий был с утра по каким-то делам в городе. Возвратившихся Сашу и Анну Сергеевну он встретил на балконе, где больше никого не было.
Поздоровавшись с женой и Сашей, он присмотрелся к их лицам.
— Ты десятичасовым приехал? — мельком спросил он Сашу и, встав со скамьи, вышел зачем-то за женой.
Весь этот день Саша провел в нервном напряжении, чувствуя себя в Лидине лишним и в то же время не решаясь почему-то уехать. Липецкий держал себя с Сашей, как Саше казалось, холодно и если заговаривал о чем-нибудь, то в его словах Саше чудились прямые неприязненные намеки. Особенно тяжелым был обед, когда Анна Сергеевна, сославшись на нездоровье, молчала, а Саша минутами весь холодел от внутренней подавленности, от пустоты.
Ночь Саша не засыпал — ночь была, как и день, ветреная, с веяньем близкой осени — и возвратился на другой день в город разбитым, опустошенным.
Дома Саша, насилуя себя взялся за работу, все разбросал и что-то неприятное сказал Ксении. Однако на другой день он успокоился, решив, что на следующей неделе съездит в Лидино опять.
Тоскливые дни стали проходить для Саши незаметно, Лидино вспоминалось особенно ярко лишь по ночам или в утреннем полусне. И владевавшее тогда Сашей чувство близости к Анне Сергеевне было таким пленительным и жутким в то же время, что он жил в эти минуты одной мечтою скорее увидеть ее.
Однажды, возвратясь домой, Саша нашел на своей двери записку, оставил ее Липецкий. ‘Заходил, не застал тебя, — писал он, — хочу с тобой встретиться. Нюша сердится’. Саша прочел записку еще в коридоре и сразу почувствовал как что-то растаяло в его груди и как блаженно и радостно заколотилось вдруг сердце. Полный неожиданным счастьем, он вошел в свою темную комнату и, подойдя к окну, где еще непомеркнувшей синевой неба ярко светлело зеркало, далеко за сумеречным, призрачным городом увидел красную полосу зари. Она вызвала в его памяти то умиротворенное состояние, которое было у него, когда он в первый раз шел по Лидину, и где-то в темноте ему померещилось белое, смутное пятно знакомого платья. Стало так хорошо, так сладко на душе, что Саша лег на постель, радуясь этой сладости и замирая. И казалось Саше, что рядом с ним лежит та, которую он любит и которая, несмотря ни на что помнит о нем. Потом он заснул.
Проснулся Саша с чувством пустоты, слепо оглядел комнату, увидел поблескивающие в призрачном ночном свете дверцы шкафа, и все окружающее показалось ему безнадежно тоскливым. Он встал, подошел к темному столу, быстро нашел записку, зажег свет и прочел ее еще раз. Потом с внешним спокойствием отложил записку в сторону, почувствовал, что зябнет и, охваченный новой волной мятущейся холодной тоски, понял, что в Лидино больше не поедет.
X
В этот вечер Саша решил рассеяться. ‘К черту все!’ — со злым вызовом самому себе подумал, он и, все еще борясь с собой, начал соображать, куда бы он мог пойти. И когда мучительное беспокойство снова охватило его сердце, Саша одел шляпу и, уже выйдя на улицу, вспомнил своего школьного товарища Сударикова и пошел к нему.
Еще со школьного времени Судариков был памятен Саше своей удалью, весельем, бесшабашностью. Его не раз исключали сначала из гимназии, потом из реального, потом из технического училища. А вместе с тем он всех поражал своими способностями, когда на него находила благополучная полоса.
Всегда до крайности откровенный с приятелями, волочившийся за женщинами с пятнадцати лет, Судариков со всеми подробностями рассказывал о своих похождениях, ничем не смущаясь, не чувствуя и не сознавая своей испорченности, с наивным восторгом отзываясь о том, что у самых непритязательных из его друзей вызывало отвращение.
И все же в школьные годы Саша часто заходил к Сударикову, в его комнату на Поварской, которая так же, как и комната его матери, словно антикварный магазин, до краев полна была остатками уцелевшей помещичьей роскоши — старинными вазами, сервизами, серебром.
Что в Сударикове привлекало Сашу, он не знал, но, поражаясь дурному его пошибу, наглости, наигранному лоску, который Судариков себе привил, он не менее поражался его постоянному кипению, решимости, прямодушию.
Направляясь теперь к нему, проходя по улицам, озаренным блеском вечерних огней, по площадям, охваченным лихорадкой движения, Саша чувствовал, что от силы внутреннего сопротивления, от желания в чем-то побороть себя у него кружится голова, и все невесомей, все легче становится сердце. Сударикова, — с которым Саша не встречался уже около года, — он застал по обычному бодрым и веселым. Весь черный, просмоленный будто, привычно рисуясь стройной фигурой, Судариков с восклицанием ‘ба! Безруков!’ встал и пошел навстречу Саше. Здороваясь, он сильно потряс ему руку, потом взял у Саши шляпу, повесил ее, усадил его самого в кресло и уселся напротив сам.
— Ну, рассказывай же какими судьбами? — спросил он Сашу и подвинул ему раскрытую коробку с папиросами.
Беседа быстро разгорелась. Судариков встал с кресла и расхаживал по комнате, Саша же, наоборот, расселся удобнее, с наслаждением отдаваясь покою, отдыхал от душевной борьбы. И чем больше, — не выпуская изо рта папиросы, накуриваясь до сердцебиения, до щекочущего зуда в груди, — чем больше говорил Саша о другом, не о том, что волновало его в последнее время, тем становился возбужденнее и тем легче и беспечнее чувствовал себя. Слова же Сударикова — то, что он рассказывал о своих встречах, о своем времяпрепровождении, повеяли на Сашу той знакомой ему, шальной жизнью, с которой он сталкивался не раз, но которая прежде больше поражала, чем привлекала его. И теперь ему показалось, что он с головой готов окунуться в эту жизнь, что она именно есть то, что ему нужно, чтобы он мог утишить, утолить свое постоянное волнение.
Глаза у Саши ярко горели, дыхание стало жарким, — они на сегодня же решили с Судариковым куда-нибудь пойти ‘убить вечер’, — и, когда Судариков на телефонный звонок вышел в коридор, Саша встал с места, уже думая, с непонятным и сладким страхом, мечтая о том, к чему его теперь влекло. Подойдя к роялю — единственному, кажется, из того, что осталось в комнате от прежнего времени, — Саша стоя перебрал клавиши и негромко запел.
‘Тени двух мгновений, две увядших розы’… решительнее подхватил Судариков, войдя в комнату и с такими же возбужденными, блестящими, как и у Саши глазами, задержавшись у дверей.
Потом, по просьбе Саши он сел за рояль.
Судариков был отличным музыкантом, играл легко, без напряжения, и, снова усевшись в кресло, Саша словно в самом себе почувствовал уверенный, почти с первых звуков возросший до смятения темп его игры. Но вместе с радостным воодушевлением, которое охватило Сашу, острая и сладкая грусть волной ударила по его сердцу.
Чувствуя, как оно сжалось в груди и словно замерло в мятущихся высоких звуках музыки, Саша вспомнил Анну Сергеевну и ему до боли, до слез стало жаль ее — такой скорбной, одинокой, оставленной представилась она ему. И, все более отдаваясь очарованью звучавшего страданьем и силой напева, Саша закрыл глаза и в один короткий миг вспомнил так много, что, казалось, все его встречи, все минуты близости с Анной Сергеевной, все, что в эти минуты окружало их, промелькнуло перед ним. Когда же воспоминанья коснулись голубого, сияющего дня, горячего солнца в зеленой листве, синих свечками цветов и когда словно живое родилось в Саше ощущенье легкой женской одежды и скрытого под одеждой тела, — сладкая боль в груди стала непереносимой, Саша открыл глаза, встал и, словно слепой, пошел по комнате.
Судариков продолжал играть, фигура его слегка раскачивалась из стороны в сторону, и то скрывались, то появлялись вновь ударявшие по клавишам руки. Заметив остановившегося у рояля Сашу, он обвел его взглядом и мельком спросил:
— В настроение попал?
Саша не ответил и, постояв минуту, начал ходить опять, положив руки на грудь и все глубже и глубже вдыхая воздух, и вдруг с облегчением услышал, как звуки разом зазвенели и оборвались. Но Судариков почти сейчас же заиграл снова.
И потом играл еще и еще.
И уже когда Саша начал томиться этим беспрерывным потоком звуков, то бурных, то печальных, но все с той же сладкой болью трогавших сердце, Судариков заиграл вдруг разгульный, плясовой мотив.
Сашу сначала поразил неожиданный переход, но потом он остановился возле окна, откуда наносило сыроватым вечерним теплом, и почувствовал в груди вдруг пробудившуюся напряженную бодрость. Судариков между тем разошелся, начал с присвистом подпевать себе, притоптывать ногами, и во всей его фигуре и движениях рук было то ли неудержимое веселье, то ли непристойная, бесшабашная удаль.
Тень молчаливого ожесточения, лихой злобы медленно легла в то же время на лицо Саши, который в разгуле звуков не мог уже почувствовать ни успокоения, ни тоски.
И только когда Судариков, решительно оборвав игру, бросил: ‘а теперь айда!’, резко отодвинув стул, встал из-за рояля и с шумным звоном захлопнул одну и другую крышки его, Саше опять стало легче, и от вновь нахлынувшего радостно-жуткого предчувствия закружилась, поплыла голова.
XI
В ранний еще вечерний час по тротуарам Тверской двигалась сплошная толпа. Раздавались голоса, выкрики, смех. Из открытых дверей кофеен, пивных доносился гам, отрывочные звуки музыки, пения. Железное уханье трамваев, грохот движения надрывали слух.
Саша шел в самой гуще толпы и, неуверенно ступая, бросал по сторонам сосредоточенный, то и дело угрюмо зажигавшийся взгляд.
За те несколько дней, которые прошли после ночи, проведенной Сашей вместе с Судариковым в ресторане, в катанье на автомобиле, в комнате у каких-то женщин, Саша вдруг и очень заметно переменился. О Лидине Саша теперь почти не вспоминал — этой своей цели он достиг. Но пьяная ночь все же только разожгла его. И теперь каждый вечер, как только он оставался один, — было ли это дома, на улице, в столовой за обедом, — Сашу преследовали образы того, что он видел, что пережил в ту ночь.
Вспоминал Саша как пришли они тогда с Судариковым в ресторан и как он легко, точно давно ждал этого случая, пил водку, жадно ел острые закуски и долго не пьянел. Вспоминал, как приятно плыли потом перед глазами возбужденные, разгоряченные вином лица, электрический свет, яркая зелень недоеденного салата на столе и весь этот ресторанный зал, полный голосами и звоном.
Вспоминал Саша сумрачное, неожиданно пахнувшее загородным простором шоссе, запахи ночи, парков, садов и рядом с собой, со своим лицом, нагло-веселые, блестящие женские глаза. И потом опять свет, голоса, базальтовый лоск чулок, крупно-клетчатое платье, жаркий, отчетливый шепот над самым ухом и неодолимая близость красно-воскового рта.
Сегодня эти воспоминания, то чувство, которое тогда владело Сашей, с особенной силой возвратились к нему.
И шагая теперь по Тверской, выбирая самые людные места, — и неумолчный гул толпы, и мимолетные видения женщин, и прикосновения тканей к рукам, и осязательную близость чьего-то дыхания — все это он воспринимал в образах своих воспоминаний, своей затаенной мечты.
Улица становилась все шумней. Откуда-то гулко ударило Саше в уши звоном бутылок, возгласами цыганского хора, рядом раздался звучный женский смех, веселая, ловкая пара быстро обогнала Сашу и, перейдя улицу, скрылась в подъезде.
И уже один шум Тверской возбуждал, будоражил Сашу. У одного из углов он остановился, закурил. И в особенности с этого момента, когда Саша пропускал мимо себя толпу, каким-то особенным, скрытым теплом дохнула на него шумная вечерняя улица, и мысли, образы один другого нелепей, стали увлекать его.
И сам еще не зная почему, Саша уже тогда понял, что этот вечер для него не пройдет так как другие.
Но того, что с ним произошло, Саша в этот момент не только не представлял, но и не решился бы себе представить.
XII
Так бродил Саша по Тверской — мимо пестрых витрин, мимо переулков, уходящих в прозрачный ночной мрак зелеными пятнами газовых фонарей, так сидел он в какой-то полутемной пивной, и сам не заметил в пивной ли или еще на улице пришла ему в голову мысль, которая сначала изумила, а потом такой силой желания наполнила его, что Саша как-то сразу, хотя как будто только в воображении, решил то, чему после не мог изменить.
Через несколько минут он уже сидел в трамвае, ехавшем за город, и странным взглядом смотрел в открытое окно, мимо которого неслись тени зданий, площадей, ослепительные диски кино.
Опустевший трамвай, миновав центр, стремительней и легче загремел по улицам окраины, в их черном мраке, рассеянном светом домов и редких фонарей, и потом вырвался на шоссе, по обеим сторонам которого широко раскинулось пригородное село, повеявшее темнотой, сонным покоем, запахами позднего лета.
Саша вынул было из кармана коробку папирос, достал одну папиросу и взял ее сначала в рот, потом сломал и бросил в окно.
Трамвай, все стремительней уносясь в ночной мрак, выехал в поле. Там, на второй остановке, Саша сошел и очутился на деревянном помосте, по одну сторону которого темнела стена соснового леса, по другую уходили, смутно рисуясь силуэтом каких-то бараков в стороне, огороды и поле.
Туда и свернул Саша.
Пошел он по тропе, возле проходившей здесь дороги, пошел быстро, не оглядываясь, смотря безотчетно вперед и по временам чувствуя, как холодит его спину страх.
Вдоль дороги смутно серели редко разбросанные деревья, широко наносило запахом сухой земли, жнивья, вдали в просторе теплой, но уже по всему предосенней ночи, ровными цепями огней переливался город.
Однако Саша едва замечал все окружавшее его. И, может быть, впервые очутившись один за городом, не испытал теперь Саша обычного волнения, той тревожной грусти о безвозвратно прошедшем и радости новых надежд, которые всегда навевало на него с детства знакомое раздолье полей.
В полуверсте от остановки была деревня, в которой когда-то бывал Саша. Теперь он, не дойдя до нее, свернул в сторону и потом вернулся обратно.
По насыпи один навстречу другому неестественно желтые в окружающем их ночном мраке прогремели трамваи, донеслись с остановки голоса, и снова все смолкло.
Без счета выкурив папирос, Саша лег возле какого-то придорожного дерева, и отдаленные огни города снова напомнили ему недавнюю пьяную ночь, которую он так часто вспоминал в последние дни.
В мыслях о ней Саша не заметил проходивших трамваев, не сразу услышал и раздавшиеся со стороны шаги. Потом он, подняв лицо, прислушался. Шаги приближались — кто-то босиком, быстро и мягко ступал по тропе. Саша, — весь ночной мир вдруг просиял в его глазах, — перевел взгляд на приближавшуюся из темноты фигуру. И вот, светло мелькнув в темноте головным платком она поравнялась с Сашей и, не заметив его, тем же быстрым, ровным шагом прошла вперед. В тишине отчетливо, точно было слышно каждое прикосновение ног к платью и земле, донеслись до Саши шаги, шум походки, дыхание.
Саша поднялся не сразу. Он на мгновение углубился в какую-то думу, томительно упало его сердце при звуке удаляющихся шагов, и лишь когда темная фигура начала пропадать во мраке, Саша с тем же чувством неизбежности, которое было у него при первом появлении роковой, приведшей его сюда мысли, встал, на мгновенье, закуривая, заторопился и, остро все видя перед собой, пошел вслед за светлым пятном головного платка.
XIII
После того, что случилось на дороге под Москвой, прошло несколько недель. Перемена, уже раньше происшедшая в Саше, за это время стала еще сильней. Сосредоточенность его, сводившее взгляд упорство искажали порой, старили его лицо.
Раскаяния Саша как будто не испытывал, и воспоминания о недавнем преступлении, казалось, спокойно легло в его душе.
Еще прочней, чем прежде, забыл он и Лидино.
И в то же время Саша возвратился к работе. Он вставал аккуратно в семь часов, пил чай, прогуливался по бульварам и работал потом подолгу, терпеливо и усердно. И ни над чем особенно не задумываясь, ни к чему не стремясь, Саша испытывал в эти дни глухое, непонятное наслаждение жизнью.
Было начало сентября, лето уходило безвозвратно. В солнечном свете, неподвижно лежавшем на бульварах и словно на выметенных только что, просторных тротуарах, было веянье осеннего умирания, тишины.
Но потом хорошая погода вдруг резко оборвалась и пошли дожди. Вечера обливали город блестящей водяной мглой, улицы сразу замерли, опустели. В однообразии этих серых дней сердце Саши опять защемила тревога, он почувствовал себя разбитым, больным и заметался. Надеясь преодолеть свое тяжелое состояние, Саша опять начал жить беспорядочной, мутной жизнью, пристрастился к вину, по ночам и даже днем, когда стекла блестели студенистой влагой дождя, приводил к себе проституток, и потом все окружающее казалось ему наполненным отвратительными ощущениями безудержного, холодного разврата.
Из ночи в ночь Саше снились тревожные сны, разбивали его кошмары. Он просыпался мокрый, с бьющимся сердцем, и комната плавала перед ним в светящемся тумане. Света на ночь Саша не тушил, а только занавешивал его бумагой. И этот желтоватый полумрак, который всю ночь царил в его комнате, стал ему тоже тяжек и отвратителен.
Комнату свою Саша оставлял незапертой и даже нарочно приоткрывал дверь, будто всегда кого-то ждал или боялся быть взаперти. И самым счастливым для Саши стал теперь утренний час, когда он, проснувшись еще в первые минуты синего, мглистого рассвета, или не засыпая вовсе, слышал шаги в коридоре или разговор у соседей. Начинался спасительный день.
Однажды Саша уничтожил свою картину. И сделал он это в спокойную минуту, без ожесточения, без особой нужды. В опустевшей от картины комнате Саша несколько дней чувствовал себя необжившимся, как на новоселье.
И все еще стремясь успокоить себя, Саша все же знал, что он заболевает, что он уже болен.