Болезненно отдается в уме неправильная постановка или неправильное изложение какой-нибудь идеи. Такое болезненное ощущение испытал я. прочитав в одной распространенной газете деревянное рассуждение некоего г. С.В.В. ‘О примирении духа и плоти’, написанное в ответ на любимые идеи г. Мережковского и изложенное с большой самоуверенностью и вместе насмешкой над таковым ‘примирением’. Признаюсь, я посетовал и на г. Мережковского за то, что он вечно подает повод посмеяться над собою, что еще не очень важно, и над темами своими, что гораздо хуже. Все-то у него в речи ‘белые дьяволицы’ и ‘Афродиты’, вечный ‘Аполлон’ и ‘Дионис’, и Ницше, и Толстой, и Ниобея. Но все это как-то не напоминает Эллады, а только четыре строчки из Грибоедова:
Сам погружен умом в зефирах и амурах,
Заставил всю Москву дивиться их красе,
Но должников не согласил к отсрочке —
Амуры и земфиры все
Распроданы по одиночке.
Мне думается, если какая идея имеет ход, жизнь и будущность, то излагай ее в обстановке своих дней, показывая и доказывая ее нужду для своих дней. Затем, конечно, можно совершить туристскую прогулку в историю, но это путешествие в прошлое имеет только археологическое значение. Берешь фонарь, уже зажженный в свои дни, и освещаешь им потемки минувшего. ‘Богов’ старых нельзя воскресить. Их можно только осветить. Иное дело, если в старых богах жила какая-нибудь вечная и нужная истина. Тогда в силу вечности и насущности она непременно живет и в наше время, но ходит уже в новом костюме и под новыми именами. Ну, и оставьте им этот новый костюм и новое имя, не тревожа старого. Никакой ученый и никакой эстет не проведет границы между св. Себастианом католических церквей, пронзенным стрелами, с капающею кровью, юным, обнаженным, и между умирающим Адонисом языческих в Риме музеев. Для чего же настаивать: ‘обоготворите Адониса’, когда восковые свечи лампады католиков горят перед св. Себастианом? Это, мне думается, неосторожность г. Мережковского. Он пытается сломать дверь, которая только маскирована запертой… Возвращаюсь к теме.
‘Слияния плоти и духа — нет. Есть лишь их смена. Они побеждают друг друга, они враждебные‘. Вот тезисы г. С.В.В. — Щупаю от недоумения свои руки, хватаю голову, подхожу к зеркалу:
— Э, милейший В. В., что — есть в тебе ‘слияние духа и плоти’? или в тебе такого ‘слияния’ нет?
Нахожу, что — есть! Кроме того, нахожу, что это отлично, и, наконец, нахожу, что иначе и быть не может! ‘Расторгните’ дух и плоть во мне, и я стану трупом: прескверное состояние, для меня — скверное, а для окружающих меня — вонючее. Что же, может быть, я ‘стремлюсь к такому расторжению’ (тезис г. С.В.В.). Вот была надобность: ведь это значит захворать, звать доктора, платить, лечиться. Нет, ‘расторжение духа и плоти’ есть болезнь и есть скверное явление. Его убегает все живое. Все живое хочет жить, т.е. вечно удерживает дух и плоть в соединении. ‘Подождите не разлетайтесь! Ваш синтез — я, ваше разъединение — смерть моя’. Это как бы крик Универса.
Плоть без духа — минерал, химическая молекула, труп.
Дух без плоти — алгебраическое понятие, математический знак. Это — определение прямой, которая не начерчена. Или еще точнее: это уравнение кривой линии, в котором выражены через знаки ее свойства, но без чертежа этой кривой линии.
Итак, в смысле факта — весь мир являет ‘соединение духа и плоти’. Без плоти мир был бы сказкою, мифом о несбыточном. Без духа мир был бы похож на обледенелую, холодную луну, даже меньше. Мир не горел бы, а только — был. А он горит, пылает, сверкает красотой. Он везде есть ‘соединение духа и плоти’.
Это есть не только физиологическая истина, не только метафизика, но и догмат веры: ‘и вдунул в нее (глину) дыхание жизней — душу бессмертную: и стал человек’. Сотворение человека и есть величайшее и таинственнейшее и религиозное ‘соединение духа и плоти’. И каждый новый человек рождается через новое всякий раз ‘соединение духа и плоти’: оттого его нельзя сделать и вообще ничто живое не делается, а только рождается от другого живого. Т.е. уже осуществленный синтез духа и плоти может возжечь от себя новый такой же синтез, как свет — от света, луч — из луча, и других способов нет.
Таким образом, с фактической стороны тезис г. С. В. В. (а кто его не повторяет?!), что будто бы ‘слияния духа и плоти нет‘, представляется малопонятным вздором. Но, может быть, этот вздор сказан в моральных целях? Мало ли дурачков подслуживается к ‘прописям’, воображая ‘спасти мир’ своими очаровательными речами. Вот видите ли, ‘соединение духа и плоти’ грозит идеалу. ‘Идеал’ им представляется невинною девицею, на которую посягает Свидригайлов — плоть. А сами моралисты принимают на себя роль нянюшки-воспитательницы в романе Поль де Кока, прочитанном мною в гимназии: нянюшка, по выходе замуж ее воспитанницы, все ложилась в ее спальне, и не пускала туда мужа, чем приводила его в ажитацию и ‘сохраняла невинность’. Подобно этой нянюшке, г. С.В.В. не пускает ‘плоть к духу’, воображая, что от этого произойдут отличные вещи. Да и кто этого не думает? ‘Сам’ ‘Вестник Европы’, в критике ‘декадентов’, и ‘адова челюсть’ радикалов. Между тем никто из них не догадывается, до какой степени они не усвоили азбуки философского мышления и не понимают самой его терминологии. Именно в значении культурной задачи, идеала — ‘соединение духа и плоти’ и содержит ту ‘защиту невинности’, которую они так плохо охраняют, но, конечно, — ‘с выдачей ее замуж’. Уж это — excusez du peu [не взыщите (фр.)].
В самом деле: возьмем самое простое явление — еду. Можно жрать. Можно есть. Можно кушать. Можно вкушать. Можно приступать к столу — умыв руки, помолившись Богу, в молитве этой поблагодарив Бога за мудрое устроение мира, рождение плодов и за помощь мне, бедному, который пользуюсь этими плодами.
В последних степенях будет ‘соединение духа (молитвы, чистоты, приготовления к обеду) и плоти’ (пищеварение). В первых двух есть их разъединение. Молитва, умытие рук, — возможны, но их нет, это — не рассказанная сказка. Это понятие о прямой без чертежа прямой. Есть только пищеварение, движение кишок, зубов и рта. Но нет обычая. Нет идеи и идеала. В хороших старых семьях все сородичи являются в первый день Рождества обедать к старейшему сородичу. Собирается человек сорок у восьмидесятилетнего деда или бабки {Беру из трогательного письма, только что полученного мною на этой Пасхе, описание обычая, увы, более и более тающего на нашей святой Руси: ‘Светлый праздник Христова Воскресения мы встретили все вкупе — Митя (старший сын пишущего) с своею семьею, Костя (один из младших сыновей его же) с детьми, Петр из Москвы (холостой сын, врач) и Дима из Екатеринославля (младший, тоже холостой сын). К этому присоединилась семья отца Андрея Алексеевича Б., поступившего на мое (священническое) место. Да еще Надежда Семеновна (вдова умершего сына пищущего) с (детьми) Лизою и Колею. А на второй день, по старому обычаю, за стол собралась одной детворы целая туча: Митиных пятеро, Наташиных (невестка его) пятеро, Андрея Алексеевича четверо, Ваниных (умерший сын, оставивший вдову с детьми) двое, да плюс с взрослыми — итого едва поместились за двумя длинными столами. Так мы отпраздновали свою Пасху, а потом стали разъезжаться: Петя — в Москву, Дима — в Екатеринославль, Надежда Семеновна — в свой приют. Молодым подобает расти, а мне — молиться. Я все слабею и слабею. Я едва хожу согнувшись и с палочкою. В церковь меня уже водят под руки, и только по праздникам, а во храме я все сижу, стоять на молитве не могу. Жизнь моя приходит к концу. Остаюсь с любовью к Тебе Твой (везде прописные буквы в письме к внучке, дочери давно умершего сына, девушке 22 лет) согбенный дед, заштатный протоиерей Павел Б.’ — Вот то, что я назвал бы бессознательным ‘языческим зеркалом’ человеческой жизни: родство, праздники, годовые собрания родичей, благочестивое приближение к столу с яствами, вместо европейского жранья по ресторанам. Тут еще ‘Велес’, ‘Скотий бог’, и ровно ничего не значит, что это — у ‘заштатного протоиерея’.}. Это — культура, высокая цивилизация, высокий быт. Таким образом, вся история заинтересована в ‘гармонии между духом и материей’.
Как умирает человек, умирает и цивилизация. Обычай разрушается, не исполняется, забывается. Физиология остается голою, а всяческая принаряженность, эстетика, убор являются без реальных поводов, ‘сама по себе’, бесплотною, безосновательною и тоже мало-помалу исчезает просто за ненужностью. В древние времена танец был религиозною принадлежностью праздника. Но теперь праздник проводится сухо, скучно, понурив голову, и зато явился бал, как совершенно беспричинная пляска и круженье в произвольно выбранный день. Праздничный танец прожил тысячелетия, ибо он был то же, что белая скатерть за столом: принадлежность нужного. Балы, кажется, умирают и, без сомнения, скоро умрут, потому что я не понимаю, зачем должен плясать в этот вторник, когда не плясал в понедельник. Красота отделилась от нужного, стала бесплотною, перешла в область случая и каприза, которому не на чем держаться в жизни.
Возьмем свадебные обычаи. Вот лучший пример соединения ‘духа и плоти’. Все народы вступление в брак окружили обрядом, церемониями. Окружили ‘плоть’ цветами, пениями, наставлениями. Можно сказать, что, чем пышнее свадебный убор, тем человек более радовался. У римлян он был развит в чрезвычайно трогательные и поучительные символы. Это — те символы, без которых могла бы обойтись ‘плоть’, но без которых человеку было бы грустно. Для чего г. Мережковский будет произносить имя ‘Афродиты’, когда каждый цветок, принесенный лишним в совокупность венчальных обычаев, есть все равно кусочек Афродиты, камешек древнего прекрасного ее образа. Устройте брак через нотариуса: вот когда Афродита умерла, устройте брак у полицейского чиновника: вот когда от нее остались одни лохмотья. Но, например, маленький брат невесты, едущий впереди ее с иконой, без шапки, благословение жениха и невесты образом со стороны родителей, посаженые отец и мать, старые ‘дружки’: все это до чего хорошо, трогательно, нужно, художественно и религиозно! Для чего же нам мраморные статуи древности, умершие, похолоделые, — если ту же древнюю мысль мы или наши предки выразили лучшими способами чрез обряды и трогательные слова. Имя умерло — и пусть умерло. Идея живет, потому что она вечна.
‘Соединение духа и плоти’ в наше время именуется новым именем: стремлением к идеалу. Ведь есть идеал и есть то, что к нему стремится. То, ‘что к нему стремится’, и есть ‘плоть’, а самый ‘идеал’ есть ‘дух’. Идеализация вещества, одухотворение действительности — вот простое имя и для ‘соединения духа и плоти’.
Мне приходилось писать о красоте и необходимости храмов. Религия, конечно, есть дух, и храм, конечно, есть плоть: камень, золото, звуки, краски. Литургия и церковь и суть ‘тело религиозного чувства’, которое без этого тела болит по нем, тоскует, ищет его и в конце концов непременно находит. Да, так вот истинное отношение: ‘плоть’ без духа темнеет, костенеет, минерализуется, умирает, или не умеет воскреснуть. ‘Плоть’ без духа есть грех. Но и дух без тела мучится, страдает, мятется, пока не ‘воплотится’. ‘Синтез духа и плоти’ есть ‘воплощение’, есть ‘воскресение’. Так мы ‘рождаемся’ и так перейдем в ‘жизнь будущего века’.
Мне кажется, когда я с грустью думаю о некоторых литературных и общественных неудачах моего друга, что ‘дух Мережковского’ не нашел еще себе соответствующей ‘плоти Мережковского’. Он похож на человека, который в дни масленицы надел маску древнего Силена и пугает ею на улице прохожих, которые забытую рожу умершего бога принимают за ‘черта’. Между тем ‘душа Мережковского’ или, иными словами, ‘то, что он хочет сказать’, ‘его внутренняя мысль’ — отнюдь не имеет этого антипатичного смысла и содержит в себе прекрасные и простые истины, совершенно усвоенные и христианами. Только у них они скрыты под другой терминологией. Это истины, против которых, раз они дешифрованы, никто не сможет и не захочет спорить.
Оппоненты, как г. С.В.В., ‘Вестник Европы’ в лице его ‘обозревателей’ и библиографов, и ‘адова челюсть’ могут только возразить удивленно:
— Но ведь позвольте, между духом и плотью нет же, однако, сплошного единства? ведь они не сходны? различаются?
Ах, все это старые возражения, уже разрешенные Гераклитом. ‘Сплошного сходства’, конечно, нет, причем не было бы ни возрождения, ни воскресения, ни оживления, ни рождения, ни вообще каких-либо феноменов идеализации. ‘Гармония лука и тетивы’ — образует выстрел (движение, ‘оживление’, ‘воскресение’), ‘согласие и противоположение струны и деки’ — образует музыку как возможность и явление. Отсюда — космос как гармония ‘противоположений’, но ‘противоположений’ заранее уже согласованных, ‘настроенных’ Великим Композитором, как мне хочется переименовать аристотелевского ‘Демиурга’. Таким образом, здесь есть вовсе не ‘нянька, защищающая невинность’, а обратно — ‘добрая няня, вводящая юношу в опочивальню своей воспитанницы’. Именно — есть космогоническое ‘замужество’ всех вещей, где невеста или жена, конечно, ‘сплошь не сходна’ с согласием и мужем, но ведь то, что есть, это — ‘противоположение’, — насколько же оно могучее и решительнее ‘сходства’! Есть согласованность, гармония, предустановленность ‘между духом и матернею’. А не гадливость их друг к другу — в чем, собственно, и заключаются тезисы и вопли ‘защищающих невинность’ моралистов. ‘Сплошное сходство’ было бы пустынею! Ах, Боже мой: разве не напоминают ‘пустыню’, и самую ужасную, все эти ‘сплошь сходные’ оханья, аханья, шипение и карканье ‘защитников российской невинности’ от ‘развратителей’ из ‘Мира Искусства’, ‘Нового Пути’ и ‘Весов’.
Когда-то Достоевский устами Мармеладова вложил Богу на Страшном Суде прощающий призыв: ‘Идите и вы пьяненькие, идите и вы, гаденькие’. Тон этот запомнился, и мне хочется сказать этим тоном многим торжественно шествующим от года к году журнальцам: ‘Оставайтесь вы, толстенькие, оставайтесь вы, сытенькие, оставайтесь вы — кругленькие. Царствию вашему не будет конца’. Ни розы, ни шипов. Никому вы не благоухаете, никого не укалываете. Там ‘тесто словесное’, ворочаемое наборщиками… И неужели для вас приходил Гуттенберг?.. А, впрочем, водевиль не кончен и трагедия не началась.
Впервые опубликовано: Весы. 1905. No 5. Май. С. 18—25.