Не тонем, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1909

Время на прочтение: 6 минут(ы)
Источник текста: Биржевые ведомости, 6 мая 1909 г.

Не тонем

Неделю ознаменовал собою Корней Чуковский.
Он закричал:
— Спасите!
— Что случилось? Кто тонет?
— Тонут литераторы! Тонет литература!
— Какая?
— Русская!
— В чем? Где? В равнодушии публики? В Неве? В волнах пошлости?
— В сволочи!
— Объяснитесь, ради Бога!
— Ежедневно к столичным вокзалам прибывают все новые и новые партии свежей литературной сволочи. Страховые агенты, дантисты, сутенеры, шулера, маклера, юнкера, прыщеватые люди в пенсне, люди с бумажными манишками и прилизанными волосами — густо устремляются в Петербург…
— Если не изменяет мне память, это и раньше бывало. Петербург всегда привлекал и привлекает, теперь тем более, провинциальную молодежь, как летом фонарь притягивает к себе мотыльков. Большей частью мотыльки погибают… увы!
— А литературная сволочь не погибает, а пристраивается. Если не примет страховой директор, если аптека не возьмет в фармацевты, если в погребальной конторе переполнены штаты, — молодой человек идет в газету и становится русским писателем. — Неужели русским писателем? Каждый? Сколько же тогда русских писателей? Нет, на самом деле, Корней Иванович, русских писателей очень немного. Раз, два — и обчелся. И почему Вам кажется, что участвовать в газете могут только русские писатели? В газете участвуют, главным образом, общественные деятели — потому, что газета, прежде всего, политический орган, а уж потом литературный.
— В газете, — восклицает Чуковский, — в этом огромном фабричном деле, где требуется столько передаточных колес, где ножницы, телефон, синий карандаш, гуммиарабик по необходимости заменили творчество, — для фармацевта всегда есть место.
— Позвольте, что же тут дурного? Неужели Вы предпочли бы, чтобы гуммиарабик и синий карандаш были только в руках Леонидов Андреевых и Куприных? Но ведь Леонидов Андреевых и Куприных немного, а если бы они и занялись наклейкой и разметкой новостей или репортажем, — разве от этого выиграла бы литература? И, может быть, не проиграла ли бы печать? Разумеется, фармацевт, если он только способный и политически развитой малый, гораздо уместнее… А по части грамотности или литературной техники, Вы же сами пишете, что она фармацевтами и дантистами ‘до ужаса’ изнурена.
Если это верно, то, значит, газета представляет собою то, что от нее требуется: все наклеено и размечено, новости на месте, телеграммы, корреспонденции, интервью подчищены и приправлены, ‘направление’, с известными уклонами, в зависимости от политической практики дня, выдержано, есть две-три литературные вещицы, — хотя бы г. Чуковского или другого писателя ‘с именем’ — и чего еще больше надо? Фармацевт, во всяком случае, в такой же степени имеет право писать передовые статьи в газете, как и произносить речи в парламенте, если его выберут в депутаты. Но этого мало: если фармацевт, прибывший в Петербург в общей массе ‘свежей сволочи’, обнаружит литературное дарование и станет беллетристом, драматургом или поэтом — кто и что помешает ему сделаться писателем, равным Максиму Горькому, который точно так же разве не стоял в рядах ‘сволочи’, выражаясь энергичным языком экспансивного Корнея Ивановича? Горе, в данном случае, в рядах молодых людей, мечтающих о лаврах писателя и журналиста? Бедные мотыльки, как часто они сгорают на петербургском костре! Или, в самом деле, великое счастье пристроиться, в конце концов, к газете, к гуммиарабику, к синему карандашу? Хорошо быть передаточным колесом? Газетная работа, — говорит Чуковский, — оплачивается бешеными гонорарами… И это вряд ли верно. Газетный работник не голодает, правда, но нет бешеных гонораров.
— Но ведь ‘сволочь’ хватает иногда шесть тысяч в год! — возражает К.Чуковский.
— Зато какой каторжный труд несет газетный работник…Нет, в Петербурге даром не платят денег… Гонорары же в шесть тысяч — явление редкое. К тому же не надо забывать, что нет более непрочной службы (ибо газетная работа — служба), как в повременных изданиях. Мелькают сотрудники в газете, как новости дня, как тени.
— Прежде были генералы в литературе, — говорит Чуковский, — а теперь сволочь захлестнула и смела литературу.
— Я вполне разделяю симпатии Ваши к так называемой журнальной литературе, и еще года два или три назад мне порядком досталось от газет за то, что я отдал предпочтение принципиальной стойкости журнала и указал на политическую гибкость газеты… Но все же есть предел.
‘Генералы’, т.е. литературные силы первой величины и теперь есть в литературе, и теперь не поблекли литературные идеалы: только напрасно Вы полагаете, что прежде ‘генералы’ пользовались особыми преимуществами. Я знал одного победоносного и почти гениального генерала — Всеволода Гаршина — который получал за свои произведения крохотный гонорар в ‘Отечественных записках’ и должен был служить приказчиком в писчебумажном магазине в Гостином дворе.
‘Отечественные записки’, между тем, много были обязаны своей славой этому генералу. В то же время Михайловский, о котором Вы пишете, получал двести рублей за лист, писал сколько влезет (даже беллетристику!) и, кроме того, был хозяином журнала, и треть доходов причиталась ему в конце года. Теперь уже началась история — нечего церемониться. Возьмите Гаршина и Михайловского — и сравните их. Один авторитетный шлиссельбуржец говорил, что даже в шлиссельбургской каторге он не мог одолеть никогда больше восьми страниц Михайловского.
Я думаю, и Вы, Корней Иванович, придете к тому же и отдадите преферанс Гаршину. Об этом я заговорил потому, что и при ‘генералах’ не все было хорошо и справедливо. ‘Племянники’ и ‘кузены’ всегда имели большое значение. И Боже сохрани было не оказать ‘уважения’ генералу — не тому, скромному и действительно гениальному, который с ума сходил от бедности и заброшенности, а тому, кто волею судеб возносился и становился во главе кружка. Не забудем еще, что даже такой сверхгенерал, как Тургенев, не иначе назывался Михайловским как m-r Тургенев, с оттенком презрения… А влияние кузенов всегда, всегда было! Кто, как не кузены, могли редактора ‘Варшавского Дневника’ и чуть не цензора выдвинуть, при всей его бездарности, в первые ряды и даже просунуть в академики? Фармацевты это проделали — или кто? В век журнальный? Или в век газетный? А теперь попробуйте-ка просунуть в почетные академики кого-нибудь из сотрудников ‘России’!
Бесспорно, газетная печать засорена — но ведь и журнальная в наше время не блещет диамантами. Где нет мусора! Но неосторожно и неверно называть ‘сволочью’ людей, хотя бы и прыщеватых, только за то, что они приезжают в Петербург. Во всякую столицу приезжают молодые люди искать счастья и славы. Немногие добиваются куска хлеба, еще меньше счастливцев, увенчанных лаврами. Но все-таки от времени до времени вспыхивает яркими молниями ‘свежая сволочь’. И однажды прыщеватый фармацевт сделался Ибсеном. Ради того, чтоб хоть в 50 лет приехал один, всего один Ибсен, можно примириться с тем вовсе неприскорбным обстоятельством, что наиболее способные фармацевты становятся передаточными колесами в газете…
— Но, — восклицает К.Чуковский, — литератор — теперь это шулер, это ножевщик, шантажист, провокатор, он торгует женой, убеждениями, телом, в каждый сногсшибательный столичный скандал непременно замешан литератор, каждый игорный притон держит непременно литератор…
— С нами крестная сила! Знаю, далеко неидеальна газета, но таких преступлений за газетным литератором, сколько мне известно, не водится… Если же и можно указать на некоторых нечистоплотных господ, то ведь их все избегают… Не удивлюсь, если г. Чуковский назовет какую-нибудь газетку, содержимую сутенером или шантажистом…
Но с тех пор, как печать стала ‘свободною’ и любой лакей может начать издавать газету, оставаясь при исполнении своих обязанностей, надо же разбираться… Нельзя валить все в кучу… Есть печать и печать. И прежде трубочисты печатали поздравительные стихи и разносили их по домам, но никому не приходило в голову скорбеть об упадке поэзии. Одновременно с Пушкиным писал безграмотный Слепушкин. Теперь трубочистов стало больше, но следует ли принимать их во внимание?
Мерзавцы, торгующие своими женами, всегда были — и, однако, какое отношение имеет эта низость к литературе? Неужели только потому, что мерзавец ставит на своих карточках ‘литератор’? Это не литератор и это не литература.
— Но как же не хотите вы понять, — возражает К.Чуковский, — что раз печать очутилась в руках нелитературных, она тем самым страшно вредит литературе. Все нужное, строгое, молитвенное может пройти в стороне незамеченным, а каждый фантом, каждое пустое место может раздуться в огромную всероссийскую потребность — например, любовь мужчины к мужчине?
— Знаете, что: я заметил, что газеты скорее консервативны в своих литературных вкусах… Газетные сотрудники едва успевают следить за политическими и общественными новостями, а литературные традиции у них старые… С беллетристикой новой или новейшей они мало даже знакомы… Для них она представляется чем-то диким… Да и правду сказать, и мне диким кажется воспевание и даже изображение любви мужчины к мужчине. Мой реализм не простирается так далеко. Я тоже отстал кое в чем…
А в заключение К.Чуковский обвиняет ‘свежую сволочь’ даже в сверхрадикализме.
— Сволочь радикальна. Она радикальнее эсдеков, эсеров и энесов.
Если бы речь шла о некоторых газетных сотрудниках — так и быть: примиришься с тем, что встречается и радикальная сволочь в газетах. Но вспомним, что К.Чуковский имеет в виду ежедневно прибывающую и ‘чающую движения воды’ молодежь. Кто первый войдет в купель жизни и славы и для кого ангел возмутит воду? Вот о ком говорит он.
Он вперед называет сволочью всех — и того прыщеватого юношу, который, может быть, превзойдет талантами нас с Корнеем Ивановичем — и превзойдет, быть может, даже Максима Горького — и ставит в вину радикализм, так сказать, всей прибывающей в Петербург волне молодежи. Он забывает, что радикализм этот шлет нам провинция, как лучший свой цвет, даром, что он нам не всегда подходит. Не напрасно же К. Чуковский называет Петербург ‘проклятым’. Подождем. Год пройдет, пять лет пройдет — и радикализм выдохнется из тех, кто осел в столице… Но пока он ‘свеж’, не будем называть ‘сволочью’ тех, кто им гордится и из-за него считает себя солью земли — увы! — до первого разочарования, до первого огня, на котором сгорают крылья мотыльков…
То явление, которое так затронуло отзывчивого и талантливого молодого писателя, носит на себе, в сущности, все признаки ярко обозначающейся дифференциации печати и литературы. Печать начинает разрабатывать мелочи практической жизни и текущей действительности, а литература приглашается заняться общими вопросами, не сходить с присущих ей высот и создавать директивы для печати. С другой стороны, директивами для печати являются требования и запросы народа, выражающиеся в его политической и, главным образом, общественной и нравственной жизни.
Трех этих факторов достаточно, чтобы душа народа нашла для себя наиболее полное выражение.
Разумеется, мы находимся еще в переходной стадии. У нас еще многое спутано и нераспутано. Это мучительный процесс, и мы понимаем нетерпение г. Чуковского. Но действительность иногда бывает крепче стены — и лбом ее не прошибешь. Если с одним человеком в Екатеринославе сражались два дня все наличные войска и полиция под предводительством генерал-губернатора, и анархист все-таки не сдался, то действительность, состоящая из миллионов, неодолимее во всяком случае. Не заставить сдаться печать никакими осадами — она руководится своими законами и потребностями — и литературе, которая вовсе не тонет. Остается только отдаться всецело своим исконным задачам.

И. Ясинский

Оригинал здесь: http://www.chukfamily.ru.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека