Не мама, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1894

Время на прочтение: 44 минут(ы)

Дмитрий Мамин-Сибиряк

Не мама

I

— Кто там, Ольга?
— Ришел этот… ну, баронеска ришел.
Чухонка Ольга осклабилась по неизвестной причине и даже закрыла свое квадратное лицо рукой.
— Что же ты докладываешь, глупая? Зови сюда скорее Катерину Петровну!
— Он ришел… Зачем его звал?
Татьяна Ивановна была немножко недовольна этим визитом, хотя и ожидала его. Ее молодое лицо, подернутое подозрительною усталостью, выражало теперь раздраженную нерешительность. Разве она сама не знает, что ей нужно делать?.. Наконец, что это за недоверие? Удивительно!.. Она нетерпеливым движением оправила свой утренний шелковый капот и села на мягкий диванчик, как человек, приготовившийся к незаслуженной неприятности. Дверь приотворилась, и в ней показалась ‘баронесса’. Это была молодая женщина лет тридцати, казавшаяся гораздо старше своих лет. Темное шерстяное платье сидело на ней кое-как, волосы были прибраны на скорую руку, помятая шляпа с линючими цветами сидела на голове боком, — одним словом, получался незавидный тип семейной женщины, урвавшейся из дому на одну минутку по самому спешному делу. Лицо ‘баронессы’ когда-то было, может быть, и красиво, а сейчас носило печать специально-семейного изнурения: темные глаза ввалились, щеки осунулись, цвет лица землистый. Хорошей оставалась одна улыбка, добрая и ласковая, особенно когда ‘баронесса’ начинала говорить. Рядом с Татьяной Ивановной, начинавшей блекнуть, но все еще красивой, ‘баронесса’ много проигрывала.
— Вы на меня не сердитесь, милая Татьяна Ивановна, — быстро заговорила ‘баронесса’, точно боялась, что ее слова займут слишком много места в этой комнатке, обставленной почти роскошно. — Я на одну минутку, всего на одну минутку!
— Я и не думала сердиться… Садитесь, пожалуйста.
‘Баронесса’ осмотрела костюм хозяйки каким-то тревожным взглядом и вопросительно кашлянула. Это уже окончательно взорвало Татьяну Ивановну.
— Успокойтесь, ради Бога: еду… Да, сейчас еду.
— Я ничего не говорю, Татьяна Ивановна. Дай Бог! Ах, как хорошо, что вы решились наконец! Только говорите, ради Бога, тише. Я уверена, что эта Ольга все подслушивает, а потом передает маме.
— Что же, разве я боюсь вашей мамы? Вот еще новость! Я свободный человек, кажется, делаю, что хочу.
‘Баронесса’ все-таки не могла удержаться, пошла и притворила дверь. В коридоре действительно послышались осторожно удалявшиеся шаги. Татьяна Ивановна нахмурилась.
— Поезд идет в три часа, — шепотом проговорила ‘баронесса’.
— Знаю… Послушайте, это наконец скучно, Катерина Петровна. Слава Богу, я сама не маленькая.
— Не буду больше, милая… никогда не буду, хорошая — быстро зашептала ‘баронесса’ с какими-то детскими нотами напроказившего ребенка. — Только вот поезд…
— А, поезд!.. Так я не хочу! — решительно заявила Татьяна Ивановна. — Не приставайте!
— Миленькая, хорошая, не буду.
Татьяна Ивановна начала быстро одеваться, стараясь не глядеть на свою мучительницу. С одной стороны, она ведь очень любила вот эту безответную ‘баронессу’, а с другой — ее мучило это молчаливое насилие над ее волей. Одеваясь, Татьяна Ивановна отодвинула драпировки большого окна и посмотрела на улицу, — погода была отличная, и яркое вешнее солнце слепило глаза. Дворники уже начинали колоть и рубить належавшийся и заезженный на мостовой снег, чтоб увезти остатки петербургской зимы.
— Захватите, голубушка, пледик, — зашептала ‘баронесса’. — Поедете там, будет холодно и нужно укрыться. Знаете, все необходимо предусмотреть. Я захватила с собой узелок с кое-какими вещами.
На лице ‘баронессы’ изобразился ужас, и она даже села, точно ее кто удержал.
— Что еще случилось?
— Ах, Боже мой, Боже мой!.. Ведь узелочек-то я в передней оставила, а эта Ольга, наверное, все высмотрела.
— Вот вы всегда так.
— Ничего, скажу, что по пути зашла.
Они вышли в широкий коридор, где сейчас же встретили maman, стоявшую в дверях своей комнаты. Заплывшее, обрюзгшее лицо с трехэтажным подбородком смотрело на них ястребиными глазами. Крючковатый нос, неприбранные седые волосы и утренний беспорядок костюма придавали старухе не особенно красивый вид хищной птицы в отставке.
— Иди сюда… иди, — хрипло проговорила старуха, впившись глазами в ‘баронессу’. — Мой на тебя будет посмотреть.
‘Баронесса’ переконфузилась и даже остановилась.
Maman одним взглядом окинула ее с головы до ног и презрительно покачала головой.
— Опять? — зашипела она, показывая гнилые зубы. — Так делают только собаки, да!
— Мама, да ведь я… — бормотала ‘баронесса’, краснея. — То есть это тебе кажется, мама. Я…
— Молшять, сумашедчий!
Татьяна Ивановна слишком привыкла к подобного рода сценам и прошла мимо, не обращая никакого внимания на старуху. За ней торопливо шмыгнула ‘баронесса’, по пути приложившись к ручке грозной maman. Ее занимал больше всего узел, сунутый в уголок передней. На шум из кухни выскочила чухонка Ольга и бросилась к узлу, но ‘баронесса’ ее отстранила.
— Нам, Татьяна Ивановна, с вами, кажется, не по дороге, — быстро говорила она, догоняя ее в дверях. — Мне нужно с узлом к портнихе.
Это было придумано для отвода чухонских глаз любопытной Ольги. Татьяна Ивановна, не торопясь, спускалась по лестнице, и по ее молчанию ‘баронесса’ чувствовала, что она недовольна. И все напортил проклятый узел.
Обе женщины молча вышли на подъезд, молча взяли извозчика и молча поехали. ‘Баронесса’ успокоилась, когда ее узел исчез под полстью саней, и облегченно вздохнула. Ее беспокоило только то, что Татьяна Ивановна поехала не в шубке, а в осеннем пальто. Затем, эта городская шляпа с широкими полями тоже не годилась для дороги. Лучше бы просто в платочке, как ездят купчихи. Ну, да ничего, дорогой как-нибудь все устроится.
— Я возьму билет сама, — предупредила ‘баронесса’, когда извозчичьи сани подползли к Николаевскому вокзалу. — О, осталось всего двадцать минут! Как раз вовремя поспели.
Татьяна Ивановна быстро вышла из саней и, не глядя ни на кого, отправилась в залу первого класса. На улице это была другая женщина, — и походка другая, и выражение лица, и даже рост. Едва поспевавшая за ней со своим узлом ‘баронесса’ невольно полюбовалась и подумала про себя с каким-то благоговением: ‘Красавица!’. В собственном смысле слова красавицей Татьяна Ивановна не была, но в ней было что-то особенное, что ее выделяло из остальной толпы и что французы характеризуют одним словом: chien, сидевшие за отдельным столиком два офицера переглянулись, когда Татьяна Ивановна прошла мимо них. Похмельный купчик осклабился и что-то забормотал, сделав поощрительный жест в пространство. Но Татьяна Ивановна ни на кого не обращала внимания и заняла уголок дальнего диванчика.
— Я сейчас, — шептала ‘баронесса’, запихивая свой узел в уголок.
Десять минут ожидания Татьяне Ивановне показались вечностью, особенно когда в ее уголок заглянули два ранних петербургских пшюта. Один, кажется, узнал ее и взялся за котелок, но она брезгливо отвернулась. И здесь не дадут покоя… Пшюты исчезли и показались снова. Татьяна Ивановна узнала одного из них, белокурого, с мышиными глазками, усиками шильцем и лисьею мордочкой. Она где-то встречалась с ним, но где — все исчезало в тумане смешанных воспоминаний. Мало ли у нее знакомых, и где же припомнить всех! А сейчас она меньше всего желала с кем-нибудь встретиться. Да и ‘баронесса’ точно сквозь землю провалилась.
За десять минут до звонка торопливо вошла супружеская чета. Жена вела девочку и мальчика, муж нес грудного ребенка на руках. Они поискали глазами свободного места и остановились на ее диванчике. Она была рада таким соседям и с особенным вниманием принялась рассматривать детей. Видимо, люди небогатые. У жены такое же лицо, как у ‘баронессы’. Пшюты опять заглянули, но, завидев целую семью, ретировались.
— Я подвинусь немного, — предложила Татьяна Ивановна сбившейся с ног матери. — Садите сюда мальчика.
Счастливая мать сунула ей ребенка и даже не поблагодарила. Она была поглощена мыслью о том, успеет ли муж купить билеты и сдать багаж. Затем грудной ребенок начал тихонько хныкать, и она его укачивала, придерживая конец распахивавшегося одеяльца зубами.
‘Как они должны быть счастливы! — мелькнуло в голове Татьяны Ивановны, с завистью поглядывавшей на изнемогавшую мать. — Что из того, что трудно?’
В этот момент показалась ‘баронесса’. Татьяна Ивановна хотела взять посыльного, чтоб отнести узел, но ‘баронесса’ ни за что не согласилась. С какой стати бросать этим дармоедам целых 15 копеек? Она схватила свой узел и потащила его в вагон третьего класса с спальным дамским отделением.
— Вот здесь будет отлично, — говорила она, устраивая узел на вязаную сетку вверху. — И соснуть можно… Впрочем, вам не приведется и спать. Поезд придет на станцию в десять часов. Только вы в ночь не ездите. Неудобно молодой женщине одной. А вы переночуете там где-нибудь.
— Где же это?
— Ну, на постоялом. Там всегда есть для приезжающих чистая половина… Татьяна Ивановна, хватит ли у вас денег-то? Если нужно, так я могу вам дать немножко.
‘Баронесса’ даже вытащила худенький и затасканный портмоне, но Татьяна Ивановна ее остановила.
— Нет, нет… У меня есть достаточно. Целых шестьдесят рублей.
— Ну, маловато, но как-нибудь хватит… Дай вам Бог, миленькая все устроить, а я буду молиться за вас.
Последние слова ‘баронесса’ проговорила со слезами на глазах, а потом порывисто благословила путешественницу. У Татьяны Ивановны что-то защипало в горле, и она должна была закусить губы, чтобы не расплакаться.
— Идите, идите, второй звонок.
— Шляпу-то оставьте на станции, то есть на постоялом, — советовала ‘баронесса’, высовывая голову в дверцы купе. — А то неловко будет ехать на лошадях.
— Хорошо, хорошо…
Как это ни странно, но Татьяна Ивановна вздохнула свободнее, когда доброе существо оставило ее наконец в покое. Добрые люди бывают иногда надоедливы… Но ‘баронесса’ не унялась, и ее лицо скоро прильнуло к окну вагона. Это опять вызвало внимание слонявшихся по платформе пшютов. Белокурый подошел к ‘баронессе’ и что-то заговорил. Татьяна Ивановна откинулась в угол и видела только лицо ‘баронессы’, вспыхнувшее красными пятнами. Нет, она устроит ей скандал… Что же это поезд стоит? Точно в ответ на эту мысль послышался резкий свисток обер-кондуктора, неприятно ухнул паровоз, где-то залязгали железные цепи, и поезд тяжело тронулся. Платформа точно поплыла. Татьяна Ивановна видела только, как ‘баронесса’ торопливо перекрестила ее окно, как мелькнула красная фуражка начальника станции, еще раз показались противные пшюты, а потом все заволокло дымом.
— Слава Богу, — прошептала Татьяна Ивановна, когда поезд выбрался из-под навеса и яркий весенний свет залил ее купе.
Как многим коренным петербуржцам, ей случалось только в первый раз выехать из Петербурга в настоящее путешествие. Дальше Павловска, Озерков и Екатерингофа ей не приходилось ездить. Слава Богу, проклятый город оставался позади… И как быстро все исчезло! Только влево, где протекала невидимая Нева, долго еще тянулись громадные фабричные здания и поднимались высокие трубы. Поезд развивал скорость, и картины сменялись быстро. На полях еще лежал снег, и только кое-где чернели первые проталинки. Татьяну Ивановну охватило еще не испытанное чувство свободы. Да, сидит она одна и ничего и никого не хочет знать. Она походила на птицу, вырвавшуюся из клетки. Да, вот и голубое небо, и солнце, и простор, и она сама такая молодая и сильная. В душе теплилось приятное сознание, что она наконец приступает к выполнению давно задуманного плана. Но мысли опережали поезд и летели далеко вперед, где нет ни железных дорог, ни пшютов, ни гнетущей и давящей петербургской неволи.

II

Дорогой лучше всего думается. Дома что-нибудь да мешает, а тут для мысли полный простор. Несутся мимо равнины, перелески, речки, насыпи, телеграфные столбы, сторожки, деревни, где-то на горизонте мелькает стройный силуэт белой сельской церкви, где-то дымит фабричная высокая труба, и в голове тоже несутся лица, воспоминания, полузабытые грезы, мечты о будущем, мелкие расчеты и тонкие соображения. Одно движение вызывает другое.
Именно такое раздумье переживала сейчас Татьяна Ивановна. А в последние годы ей так мало оставалось времени именно на это. День катился незаметно один за другим, и она все что-то откладывала. Удивительно, как это она раньше не подумала вот о том, о чем сейчас… Ей делалось даже обидно, когда она припоминала вмешательство ‘баронессы’.
‘Что же, я и без нее поехала бы… Ну не сегодня, положим, а летом непременно…’
Затем являлась облегчающая мысль: ведь ее никто не знает ни в поезде, ни на станции, ни там, куда она поедет на лошадях. Как это хорошо и как легко, вроде того, как если бы человек мог родиться во второй раз. Татьяне Ивановне сделалось вдруг весело, и она даже замурлыкала про себя знакомый опереточный мотив. Ну, положительно весело. А давеча этот белобрысый пшют как смотрел на нее! Развеселившись, девушка сделала даже рукой нос по адресу именно этого нахала. Кончено, все кончено… ха-ха!.. Как будут все удивлены, как будет злиться maman ‘баронессы’. О, пусть хоть лопнет со всеми своими тремя подбородками! Припомнив свою квартирную хозяйку, Татьяна Ивановна даже рассердилась, — вот бессовестная старуха! Ах, какая бессовестная! Что она давеча ‘баронессе’ сказала: ‘Так делают собаки’. А что же такого дурного сделала ‘баронесса’? Решительно ничего. Старуха разозлилась по поводу того, что ‘баронесса’ опять в интересном положении, но ведь она замужняя женщина, и позорного в этом ничего нет.
— У-у! Ненавижу! — вслух проговорила девушка и погрозила кулаком старой немецкой твари. — Вся ты фальшивая и гадкая, а ‘баронесса’ — добрая… Конечно, ей трудно перебиваться с тремя ребятишками, а ведь она никого не просит помогать ей. Да еще кто бы и говорил, а не эта старая немецкая кляча — у самой трое живых детей да скольких перехоронила.
День быстро клонился к вечеру. Мелькали какие-то маленькие станции и полустанки, но Татьяна Ивановна даже не интересовалась прочитывать их названия: ее станция будет ровно в десять часов вечера, а остальное для нее не существовало. Добыв записную книжку, она несколько раз перечитывала тщательно записанный адрес: деревня Моркотина, крестьянка Агафья Ефимова, 3507. Положим, она знала этот адрес наизусть, но нападало сомнение: а вдруг она его позабудет или потеряет?
На одной из больших станций девушка вышла напиться чаю. Ее решительно не интересовало, какая публика едет в одном поезде. Какое ей дело до них? За столом против нее поместился толстый господин с длинными усами и все время не сводил с нее своих выпуклых темных глаз. Вот нахал… Потом ей пришла в голову мысль, что, вероятно, в ней есть что-нибудь такое, почему он так бесцеремонно уставился на нее. Она вдруг смутилась, даже слегка покраснела и, не допив стакана, ушла к себе в вагон. Этот толстяк испортил ей все настроение.
‘Неужели на мне написано, кто я такая? — в ужасе подумала она, забиваясь в свое купе. — Отчего он не смотрит такими глазами на других женщин?.. Если бы я была мужчиной, то дала бы ему в морду’.
Татьяна Ивановна даже всплакнула, глупо и по-детски, потому что эти неприятные мысли так не гармонировали с ее светлым настроением. Да, ей хотелось уехать совсем, в неизвестную даль, уехать от самой себя. Со слезами она и заснула, прикурнув на деревянной лавочке. И сон был гадкий: по сторонам поезда бежали белобрысый пшют и толстый господин с усами, что-то кричали и указывали на ее окно. Вся публика собралась у окон.
— Вот она, Татьяна Ивановна!.. Ах, Татьяна Ивановна, милашка!..
— Сударыня, станция! — разбудил ее кондуктор.
Это была небольшая станция, на которой поезд стоял всего пять минут. На платформе было темно, и девушка с трудом тащила свой узел. Какой-то молодой человек в охотничьей куртке окликнул ее.
— Сударыня, вам лошадей-с? Пожалуйте на постоялый… Эй, Иван, помоги барышне!
— Здесь! — ответил из темнота хриплый голос.
Показался мужик в полушубке и взял узел. Татьяна Ивановна не могла рассмотреть, что делается кругом. Где-то в стороне мелькали какие-то жалкие огоньки и что-то такое чернело: лес не лес, строение не строение, Мужик пошел быстро вперед, свернул с платформы и точно потонул в темноте.
— Эй, ты, дядя, где ты?
— А здесь… Держи правее, забирай все вправо.
До постоялого двора было рукой подать, обошли какой-то сарай, прошли мимо каких-то лошадей и очутились прямо на темной лестнице большого деревянного двухэтажного дома.
— Эй, Митрей Митрич, где ты запропастился? — кричал мужик, топая по лестнице ногами. — Я тебе вот какую барыню предоставил, старичку…
Наверху показался огонь, и гостью встретил благообразный бритый старичок, одетый в длиннополый сюртук. У Татьяны Ивановны отлегло на сердце, когда она увидела светлую высокую комнату, очень чисто прибранную, даже с венскою мебелью и кисейными занавесками на окнах. В одном углу теплилась лампадка.
— Пожалуйте, сударыня, на чаек.
— Прикажете самоварчик, сударыня?
— Да, я переночую у вас… У вас клопов нет?
— Ни Боже мой… Даже и название забыли, что есть такое — клоп. Не сумлевайтесь… А утречком лошадок прикажете?
— Да.
— Вам куда-с?
— Завтра скажу.
Старичок пожевал губами и засеменил куда-то за занавеску.
Девушка сняла с себя шляпу, калоши и пальто. У нее немножко болела голова. По привычке она подошла к зеркалу, но на нее из неровного стекла посмотрело такое уродливое лицо, что она сейчас же отошла. Послышались опять шмыгавшие шаги старика.
— Может быть, закусить прикажете? Только, знаете, у нас все постное, на крестьянскую руку… Пожалуй, и не понравится вам.
— Нет, я хочу только чаю.
— Слушаю-с. А лошадок к которому часу прикажете?
— Я скажу утром.
— Оно бы лучше с вечера.
— Хорошо. Ну, в девять. Тут есть деревня Моркотина, так туда и обратно.
— Моркотина? Так-с… Это совсем в сторону, сударыня, значит, не по тракту… Уж не знаю, что вам и сказать. Ах, батюшки, да ведь Моркотиных-то ведь две: Моркотина-Верх, Моркотина-Низы. Так вам в которую?
— Как две? Впрочем, это все равно. Ведь они недалеко одна от другой?
— Известно, деревни… Уж не знаю, как насчет лошадок. Пожалуй, ямщики-то не повезут…
Одним словом, началось то деревенское вымогательство, которое заканчивается тройною ценой.
За самоваром Татьяна Ивановна просидела часа два. Ее охватило сознание такого одиночества, как еще никогда. Где-то тихо постукивает маятник, где-то лает сонная собака, где-то резко взвизгивает свисток. Потом девушке сделалось безотчетно страшно. Да, страшно жить, страшно за свою молодость, страшно за то хорошее, что она везла с собой в эту деревенскую глушь, страшно за неизвестное будущее. Какие все нехорошие, кончая вот этим благочестивым станционным старцем, ободравшим ее как липку. И все такие же… Бессовестные, гадкие, отвратительные!.. Почему-то ей вспомнилась давешняя чета с тремя детьми. Может быть, они уже теперь дома, в своем гнезде, уложили детей спать, а сами тоже сидят за самоваром. Тепло, хорошо, любовно. Почему одни родятся на свет счастливыми, а другие несчастными?
С последней мыслью Татьяна Ивановна и заснула на том самом диванчике, где сидела, — заснула не раздеваясь. Утром ее разбудил благочестиво-бритый старец и заявил, что лошади поданы.
— Только извините, сударыня, до Моркотиной-то не восемнадцать верст, а целых двадцать восемь. Ребята знают… Вчера-то я ошибся, значит.
— Вы меня считаете, кажется, совсем дурой?
— Помилуйте, зачем же-с?.. Вот поедете, сами увидите-с…
За пару лошадей старец содрал пятнадцать рублей, т. е. ровно вчетверо, и еще пожалел, что не умел взять прямо четвертной билет. Куда ей деться, барыне-то?
Утро было светлое и теплое, так что Татьяна Ивановна поехала в шляпе. Ямщик оказался вчерашний Иван, которому сегодня было, видимо, с похмелья. Он встряхивал своей лохматой головой, ерзал плечами, вздыхал и наконец проговорил:
— Попортила ты меня вечор, барыня… К твоему-то двугривенному своих два прибавил. Тяжеленькая копеечка подвернулась. Ах, ты, Боже мой. А уж Митрей Митрич охулки на руку не положит. Пятнадцать рубликов с тебя сгрел? Так… Красная цена два рубли… Ловко!
— Разбойники вы, вот что! Конечно, я не знаю, а вы пользуетесь случаем.
— Это точно, даже весьма грешно. Ну и Митрей Митрич… И верстов присчитал целых десять. В лучшем виде!
Взлохмаченная пара почтовых одров неторопливо тащила рогожную кибитку сначала по тракту, а потом свернула на окончательный проселок, пролегавший грязною полоской по унылой низменности, кое-где тронутой чахлыми заморенными кустиками. Развертывалась невеселая русская картина. У Татьяны Ивановны щемило на сердце, когда кибитка проезжала мимо деревушек, походивших издали на кучи навоза. Как могут жить здесь люди? Настоящая деревенская бедность глядела здесь из каждой дыры, через обдерганные соломенные крыши, в подслеповатые оконца, в прорехи и щели всего крестьянского жилья. Неужели и Моркотина такая-то? Если бы Татьяна Ивановна знала раньше, что такое русская деревня. Нет, что тут говорить, когда прошло целых шесть лет. Ведь это ужасно: целых шесть лет!
— А вот тебе и Моркотина, — неожиданно заявил Иван, указывая кнутовищем куда-то в сторону.
— Где?
— А вон вправо, под горкой, значит.
— Это которая Моркотина?
— А Низы… Тебе кого там надобно?
— Вот приедем и спросим.
Моркотина-Низы, как большинство русских деревень, была ‘чем ближе, тем хуже’. Татьяна Ивановна с каким-то ужасом смотрела на это приближающееся убожество и не верила собственным глазам: сотни избушек залегли по болотистым берегам покрытой сейчас льдом речонки. Вот и первые постройки. Кибитка остановилась у одной из избушек, где стоял за воротами мужик.
— Это Моркотина, дядюшка?
— Моркотина.
— А где здесь живет Агафья Ефимова?
— Агафья-то? Да у нас их две, значит. Агафьи… Пожалуй, и третья найдется, потому как она с мужем не живет — по отцу-то тоже Ефимова. Тебе которую?
— Мне нужно ту, у которой на воспитании девочка.
— А великонька девчонка, значит, шпитонка?
— Лет шести.
— Ну, так это не здесь, а надо тебе податься на Верх-Моркотину. Там и Агафья твоя со шпитонкой… В самый раз.
— Иван, поедем.
На этот раз Иван почесал затылок и после некоторого раздумья заявил, что дальше не поедет: ряда была до Низов..
— Как не поедешь?
— А вот так… Ряда. Ваше дело с Митреем Митрачем было… Ежели трешную соблаговолишь ямщику, тогда могу ублаготворить вполне… Что я буду зря коней томить?.. Главное, ряда была до Низов.
Нечего делать, пришлось выдать нахалу три рубля. Татьяна Ивановна с ненавистью смотрела на спину грабителя, изнывая от бессильной злобы.
Кибитка поползла маленькою дорожкой влево от деревни. Через полчаса показалась и Верх-Моркотина, ничем не отличавшаяся от Низов. Здесь Агафью Ефимову было уже совсем не трудно отыскать. Татьяна Ивановна вошла в довольно скверную избу, где ее охватило убийственно-кислою вонью. В первую минуту девушка не могла ничего разглядеть, кроме небольшой девочки, колыхавшей люльку.
— Да ведь это вы, барышня-сударышня! — закричал плаксивый бабий голос где-то у печки.
— Едва тебя разыскала, Агафья…
Татьяна Ивановна устало опустилась на грязную лавку и не могла отвести глаза от девочки. Неужели это ее Наташа? Она не смела шевельнуться, не смела подойти к девочке и только смотрела на нее испуганно-округлившимися глазами. Она не заметила даже, хороша она или нет, какие у нее глаза, волосы, нос, все эти подробности выступили только потом, когда она пришла в себя.
— Энта самая и есть, — шепотом объяснила Агафья, довольно грязная баба с плаксиво-злым лицом. — Наташка, подь сюды… Барыня из городу гостинцу тебе привезла.

III

Девочка сначала смотрела на городскую гостью, а потом быстро кинулась к Агафье и спряталась за ее юбку. Татьяна Ивановна тяжело дышала, точно боялась в маленькой замарашке узнать то бесконечно родное и близкое, что могла только смутно чувствовать. Ей казалось, что и в избе душно, и что недостает света, и что все это какой-то сон.
— Ах ты, дурашливая, перестань! — уговаривала Агафья, стараясь выдвинуть прятавшуюся девочку вперед. — Ведь не чужая приехала! Вот, поглядите, сударышня-барышня, и родимое пятнышко.
Она оголила худенькую детскую ручку и показала повыше локтя две маленькие родинки. Девочка еще больше переконфузилась и даже закричала, когда городская гостья схватила ее, посадила на колени к себе и принялась целовать.
— Милая… милая… милая… Ты ведь моя, моя, моя!.. Я — твоя мама!
Девочка защищалась отчаянно, отталкивая мать прямо в грудь. Светлые глазенки потемнели, бровки сдвинулись, розовые губки сложились строго. Татьяна Ивановна усадила ее на лавку, опустилась на колени и порывисто начала целовать худенькие ручонки, шейку, плечики, всклоченные волосенки.
— Мама гостинцу из городу привезла, — повторяла Агафья, желая подкупить ребенка. — Не блажи, Наташка.
— Н-не-е! — капризно повторяла девочка, продолжая отталкивать городскую маму. — Не хочу гостинца, мамка… Пусть она уйдет… Н-не-е!..
— Моя, моя, моя… Родная моя… деточка… — всхлипывала Татьяна Ивановна, припадая своей головой к детским коленям.
Девочка тоже разревелась, пустив отчаянную ноту. Агафья, стоя за спиной городской мамы, показывала ей кулак, но и это не помогало. В уме Агафьи вихрем неслись свои бабьи мысли: зачем прилетела из города барышня, неужто она отымет девчонку? Ровно через каждые два месяца Агафья ездила в город к Татьяне Ивановне и обирала ее с ловкостью опытного человека. Девушка платила за содержание ребенка по десяти рублей в месяц и кроме того снабжала ее разным тряпьем, жареным и вареным. И вдруг эта доходная статья прекратится… А Татьяна Ивановна, стоя на коленях, жадными глазами вглядывалась в заплаканное детское личико, отыскивая в нем то родное и близкое, к чему рвалась ее душа, чем наболело это сердце. Все чувства теперь были сосредоточены на этом детском личике, мучительно ожидая от него ответа, но личико продолжало хмуриться и заливаться слезами.
— Я ее увезу в город, — с решительным видом заявила Татьяна Ивановна, поднимаясь на ноги.
— Как же это так, барышня-сударышня? — испуганно забормотала Агафья, делая глупое лицо. — Мы вспоили, вскормили дитю, а вы вдруг — в город.
— Да, вдруг… Ведь вы не даром поили и кормили. Я все время платила вам. А теперь я желаю взять ребенка себе… Понимаете?
— Не знаю, как муж… Ужо, вот он придет. И куда он делся?
— А я знаю, потому что девочка моя… У меня и билет из воспитательного дома с собой. Позовите старосту, я распишусь… А вам я заплачу.
Девушка достала портмоне и начала совать двадцатипятирублевую ассигнацию Агафье, которая не знала, что ей делать — брать или не брать. Она, действительно, боялась мужа. И девочку было жаль выпустить из рук. В этот решительный момент на пороге показался ямщик Иван и заявил самым грубым образом, что ждать больше не может.
— Я вот тебе покажу, как ты не можешь ждать! — накинулась на него Татьяна Ивановна с неожиданным ожесточением. — Разбойники вы, вот что!
— Что же, я и уеду! — еще грубее заявил Иван, почесывая в затылке. — Мне плевать!
— Ах ты… Молчать! Я еще с вами рассчитаюсь… Прямо к уряднику. Знаешь урядника?.. То-то… Поговори у меня еще… Я вам покажу… Убирайся вон! Постой, там у меня в кибитке остался узел, так принеси его сюда. Да живее ворочайся.
Недавний, разбойник, рассчитывавший сорвать с простоватой городской барыни за ‘простой’ еще трешный билет, только почесал затылок и отправился за узлом.
— Ишь ты, прыть какую напустила! — бормотал он. — Так на дыбы и поднялась, как медведица. Все эти детные бабы такие: как увидала свово дитю, так и остребенилась. Теперь к ней не подступишься… Медведь, и тот не дерет корову, которая с теленком ходит по лесу. Последняя курица, и та… Вот тебе и трешный билет! К уряднику… Самый настоящий разговор. Теперь бы в самый раз напустить на Митрея Митрича: всю бы моль из него духом выпустила… Ах, братец ты мой, дело-то каксе вышло!
Развернув узел, Татьяна Ивановна мысленно поблагодарила предусмотревшую все ‘баронессу’. На первом плане была простыня, полотенце и мыло с губкой. Конечно, прежде всего, нужно вымыть девочку, а в таком виде куда же ее повезешь? Агафья молча налила теплой воды в корыто, и Наташа поступила в полное распоряжение городской мамы. Ах, какие у нее были грязные ножки и ручки, какая грязная шея, уши, личико!.. Губка несколько раз делалась совсем грязной. Татьяна Ивановна делала все быстро и решительно, так что девочка даже не сопротивлялась, невольно поддаваясь более сильной воле. Агафья качала люльку и иронически наблюдала расхлопотавшуюся барышню-сударышню.
— А в люльке у вас тоже шпитонка? — спрашивала девушка, оканчивая мытье Наташи.
— Известно, шпитонка… Свои-то детишки перемерли, так вот чужих воспитываем. Только эта шпитонка не жилец… Как бы не окочурилась. Животом скудается больно.
Девушка заглянула в люльку. Там лежал ребенок месяцев трех, с каким-то восковым личиком. Он не плакал и не кричал, а только тяжело дышал. А ведь где-то у этого несчастного есть мать. Она, наверное, думает о нем, убивается. А тут так грязно и душно… Боже мой, если б она только знала, в какой обстановке росла ее несчастная Наташа! И как она могла это допустить?.. А какая милая ‘баронесса’: вот и чистая рубашка для девочки, старенькая и в заплатках, но чистенькая, и панталоны, и чулочки, и башмачки, и лифчик, и какое-то шерстяное платьице, и старенькая шубка, и теплый платок, — одним словом, все детское приданое. Наташа позволяла себя обряжать, изредка поглядывая вопросительно на Агафью.
— Вот и ты, Наташка, стала городского барышней, — иронически заметила Агафья, когда туалет быль закончен. — Только шляпку тебе нацепить да хвост.
— Агафья, вы сходили бы лучше за мужем, чем болтать пустяки. А я присмотрю за ребенком.
— И то схожу… — ворчливо согласилась Агафья. — Очень уж вы скоро наклались, барышня-сударышня, девчонку-то увозить. Тоже и на вас суд найдем…
— Хорошо, хорошо. Скажите по пути старосте, чтобы зашел сюда, мне некогда ждать.
Агафья вышла из избы, продолжая ворчать.
— Что, и тебе на орехи досталось? — встретил ее на улице ямщик Иван. — Нет, брат, теперь шабаш, совсем другая музыка… Слышала, как она даве про урядника ответила? И предоставит в лучшем виде… Нет, брат Агафья, теперь ее больше в оглоблю не заведешь. Шабаш!
Оставшись в избе одна, Татьяна Ивановна хотела разговориться с дочерью, которая все еще продолжала ее дичиться и больше всего была занята своим новым костюмом.
— Поедешь со мной на станцию? — спрашивала девушка. — Поедешь, крошка?
— Н-не-е… — плаксиво ответила Наташа, вытирая нос рукой.
— А там у меня игрушки оставлены… Много игрушек.
— Гостинец?
— И гостинцы… Приедем туда и все заберем.
— А мамка?
— Мамка здесь останется… На лошадках поедем, деточка.
Девочка в первый раз улыбнулась, глядя недоверчиво на нарядную городскую маму. После некоторого раздумья она отрицательно покачала головой:
— Нет, не поеду на лошадках без мамки.
— Да ведь мы вернемся опять сюда, глупенькая! А вот посмотри: часы… Вот браслет. Я тебе подарю часы, если поедешь.
Девочка не понимала половины городских слов и продолжала взглядывать недоверчиво, как только что пойманный зверек. Татьяна Ивановна пробовала ее приласкать, точно своими объятиями и поцелуями хотела перелить в нее переполнявшие ее чувства, но маленькая зверушка не поддавалась и повторяла одно: мамка. Эта сцена наконец измучила Татьяну Ивановну. Что она будет делать с этою упрямицей? В конце концов было просто обидно…
Девушка присела к столу в тяжелом раздумье. Наташа около лавки пробралась к печке и из своей засады наблюдала ее. Еще немножко, и Татьяна Ивановна, вероятно, расплакалась бы бессильными женскими слезами, но в этот момент в сенях послышался тяжелый топот, говор, и дверь избы распахнулась. Первым вошел пожилой мужик с жиденькою бородкой и медною бляхой, — староста, как догадалась Татьяна Ивановна. Из-за него выдвинулся другой, помоложе, приземистый и косолапый, с помятым от перепоя лицом. Он швырнул свою рваную шапку на печь и вызывающе оглядел гостью с ног до головы. Шествие замыкали Агафья и ямщик Иван.
— Здравствуй, — проговорил хозяин, протягивая свою лапу.
— Здравствуйте, — спокойно ответила гостья, не подавая руки. — Я приехала за своею девочкой.
— Так-с, оно конечно… Только свои-то дети у родителев живут, а не по чужим людям, — грубо ответил мужик. — Больно прытко ты разлетелась…
— Я с тобою не желаю разговаривать, а вот со старостой. Да… вот номер билета, по которому выдан был ребенок из воспитательного дома Агафье: 3507. Наконец Агафья меня знает. Я ей шесть лет платила за содержание ребенка…
— Агафья, ты получала? — обратился староста к хозяйке.
— Что получать-то… — вмешался хозяин, делая азартный жест.
— Помалкивай, Андрей, — остановил его староста. — Бабье дело… Пусть они промежду себя разберутся. Ну, Агафья, получала с барыни жалованье?
— Случалось… — нерешительно ответила Агафья, глядя на мужа. — Только какое это жалованье?.. Двугривенными поманивали, и только всего.
— Это уж ты врешь, Агафья, — неожиданно вступился ямщик Иван. — Поди-ка, вся деревня знает… Понапрасну запираешься. Говори лучше прямо.
Хозяин с азартом накинулся на непрошенного заступника, так что староста едва их рознял. В избе поднялся ужасный гвалт. Наташа опять заплакала и юркнула на печь.
— Что тут с ними разговаривать-то! — кричал Иван. — Получайте деньги, пока барыня дает. Четвертной билет жертвует, а после еще пристегнет малую толику… Ну, староста, благословясь, вдарь по рукам. Лучше так-то будет.
Староста замялся, почесывая затылок. Его нерешительность разрешилась только пятирублевою ассигнацией. Он сразу приосанился и заговорил другим тоном.
— Ну, Агафья, примай деньги… Что тут попусту балакать. Да собирайте девчонку… С Богом!
Муж Агафьи нехотя взял двадцатипятирублевую ассигнацию и презрительно зажал ее в кулак.
— Я совсем не желаю обижать вас, — заговорила Татьяна Ивановна, точно оправдываясь. — У меня сейчас больше нет денег, а после я с удовольствием заплачу еще.
Агафья разразилась отчаянным воем и спряталась за печкой. Теперь уж мужики окончательно не знали, что им делать. Разве с бабой сговоришь?.. Наташа переползла с печи на полати и с любопытством наблюдала все происходившее.
— Эй, девонька, оболакайся! — обратился к ней Иван, окончательно вошедший в роль посредника. — Дальние проводы — лишние слезы… А я на станцию вот как подмахну! Главная причина — барыня добреющая.
Татьяне Ивановне вдруг сделалось совестно за происходившую сцену. Она отправилась за печку, обняла Агафью и начала ее утешать.
— Агафья, вы не сердитесь… Помните, я еще в прошлом году предупреждала вас, что возьму девочку.
— Да ведь мне-то, поди, тоже жаль ее, сударышня-барышня… Как своя выросла. Было за ей похожено.
— Я вам за все заплачу, Агафья. Приезжайте только в город.
Агафья покосилась на мужа и зашептала:
— При ём-то не говорите… Вон он сграбастал денежки, как ястреб, а я только их и видела.
— Хорошо, хорошо…
Дело наконец сладилось. Оставалось уговорить только Наташу, что было не так-то легко. Девочка оказала самое отчаянное сопротивление и согласилась ехать только до станции, где надеялась получить игрушки и городские гостинцы.
— Только ты не моя мамка, — упорно твердила она, глядя на девушку злыми глазами.
— Конечно, не мамка, а мама.
— Н-не-е…
— Ну слава Богу! — проговорил Иван, усаживаясь на облучок. — Ну и народец!.. Вот уцепились! Живым мясом готовы рвать… Эх вы, други, трогай!
Татьяна Ивановна крепко прижимала к себе тихо плакавшую Наташу. Когда кибитка тронулась, она перекрестилась.
Начиналась новая жизнь…

IV

Неожиданный отъезд Татьяны Ивановны произвел в квартире Каролины Карловны Дранг своего рода сенсацию. Сначала старая немка не придала ему никакого особенного значения, потому что рассердилась на неисправимую ‘баронессу’. Она долго ругала легкомысленную дочь на двух языках и даже грозила в пространство жирным кулаком. ‘О, не есть ли это сумашедчий женщин, который на пятьдесят рублей жалованья будет иметь четвертый дитю?.. Donnerwetter, побирай меня шорт, если я могу понимайт… Богатый люди могут иметь двадцать дитю, богатый люди дитю радость, богатый люди все могут, а ‘баронесса’ дурак!’ Чухонка Ольга была того же мнения.
— Однако куда она мог ехать? — рассуждала фрау Дранг.
— Баню екал, — объяснила Ольга. — Один извозчик екал.
Наступил вечер, а Татьяна Ивановна не возвращалась. Положим, она часто не бывала дома по нескольку дней, но то совсем другое дело, начиная с костюма, в котором выезжала Татьяна Ивановна. Фрау Дранг знала, где жилица, и была спокойна. Она не волновалась даже тогда, когда Татьяну Ивановну привозили из какого-нибудь веселого загородного уголка в таком виде, что она едва могла дойти до своей комнаты. С ней обыкновенно отваживалась в таких случаях Ольга, занимавшаяся, прежде всего, карманами подгулявшей барышни. Она обворовывала ее самым бессовестным образом и раз стащила даже дорогой золотой браслет. На другой день утром Татьяна Ивановна обыкновенно чувствовала себя скверно, сидела у себя в комнате, и Ольга выговаривала ей, что нехорошо терять браслеты. Да, все это было в порядке вещей и никто этому не удивлялся, а теперь случилось что-то другое. Потом это таинственное вмешательство ‘баронессы’, — фрау Дранг еще рассердилась на сумасшедшую дочь, рассердилась как-то всем своим старым немецким жиром.
Вечером приехала Лоти, младшая дочь фрау Дранг, и старуха успокоилась. Это была ее любимица. Лоти не походила на ‘баронессу’. Высокая, плотная, белокурая, она напоминала тот племенной скот, который фигурирует на сельскохозяйственных выставках. Одевалась она с вызывающею пестротой и с тем особенным шиком, который заставляет мужчин оглядываться. Некоторый недочет по части вкуса выкупался дорогими материями, кружевами и ценными безделушками. Каролина Карловна не могла смотреть равнодушно на свою любимицу и со слезами на глазах повторяла:
— Вот я такой же был… как обе две капли вода!
Старуха немало гордилась и общественным положением своей Лоти, которая была просто содержанкой одного выжившего из ума старого генерала. У Лоти была своя квартира, свои лошади, штат прислуги, брильянты, — чего же еще можно желать? В этот вечер Лоти приехала к мутерхен в дурном расположении духа. У нее была скверная привычка приезжать к матери именно в таком настроении, и старухе стоило большого труда успокоить ее. Лоти была немножко вспыльчива и ругалась, как два извозчика.
— Ну, что нового? — спрашивала Лоти еще в передней, бросая свое манто прямо в физиономию Ольги. — Мутерхен, как тебе не надоест эта чухонская морда?.. Видеть ее не могу!
— Нишево, Лоти… У тебя опять нервы?
— Какой там черт нервы… Со своим старым чертом поругалась и выгнала его в шею.
Чтоб успокоить Лоти, старуха сейчас же рассказала ей об интересном положении ‘баронессы’ и таинственном исчезновении Татьяны Ивановны. Лоти презрительно пожала плечами и не удостоила ответом. Разве можно говорить о сумасшедших женщинах?
— Я на твоем месте давно бы отказала этой Татьяне Ивановне, — заметила Лоти, лениво зевая. — Хочется тебе с нею путаться.
— Она мне за один комнат девяносто рублей платит… Я имеет от нее свой маленький доход.
— Ну, довольно. Надоела… Всем вам цена расколотый грош. Было время у Татьяны Ивановны, когда она была в моде, — ну и вышла круглая дура, потому что не умела вовремя устроиться. Жила бы не хуже меня… А какой у ней голос был, когда она пела на Островах! Целый капитале в горле, и она его пропила на шампанском.
— Дурак была.
— Ну плевать. Не стоит говорить.
Фрау Дранг занимала две больших комнаты. В одной была ее спальня, а другая представляла гостиную. Вся обстановка сложилась здесь из ненужных вещей Лоти, характеризуя те стадии, которые проходила эта практическая девица. Да, тут была и простенькая мебель, обитая дешевеньким кретоном, и кушетка, обтянутая подозрительно-красным, трактирным трипом, и настоящие шелковые пуфчики, козетки и кресла. Долго бедствовала фрау Дранг, пока дочери были малы, но зато теперь вполне блаженствовала, утопая в этом, сборном великолепии. Положим, Лоти часто ее корила своими благодеяниями и даже обещала вышвырнуть прямо на улицу, но между своими людьми какие счеты? Фрау Дранг отлично знала, что такое жизнь и что такое горячие слова.
Итак, Лоти лежала на кушетке и курила папиросу. Фрау Дранг немного была встревожена: а вдруг изгнанный генерал рассердится? Лоти, конечно, погорячилась, и нужно было ее успокоить. Она любила малиновое варенье, рябиновку, сосиски, сыр, сельтерскую воду, — нужно было начать с этого. Поевший человек всегда спокойнее, как знала фрау Дранг по собственному опыту, но только вопрос, с чего начать? В момент этих размышлений в коридоре послышался сторожевой кашель Ольги. Фрау Дранг сделала недовольное лицо. Вечно некстати пристает эта чухонская морда.
— Ну, чего тебе, пергаля? — сердито спросила она, выйдя в коридор. — Не знаешь свой время.
— Бариня, а я тебе буду говорил, — бормотала Ольга, делая таинственные знаки и задыхаясь от волнения. — Рибенка екал…
— Какой ребенок ехал? Что ты мелешь-то?
— Она екал рибенок… Баронеска узел тащил, я смотрел узел… детские вещи узел… Она екал узел рибенок.
Фрау Дранг наконец поняла и хлопнула себя по лбу, как делала в решительные моменты. Да, теперь все было ясно. Вот зачем ‘баронесса’ юлила в последнее время около Татьяны Ивановны! Она ее и, подбила… Фрау Дранг знала, что у Татьяны Ивановны есть ребенок и что он воспитывается где-то в деревне. Раза два, защищая интересы жилицы, она выгоняла Агафью, являвшуюся обирать Татьяну Ивановну. Но фрау Дранг была порядочная женщина и не любила совать нос в чужие дела, пока это не касалось ее. А теперь другое дело. Ведь эта сумасшедшая привезет своего ребенка сюда. Нет, уж извините, всякому терпению бывают границы. Этого только недоставало. В глубине души фрау Дранг считала себя благодетельницей. Боже мой, сколько добра она сделала Татьяне Ивановне, когда та пришла к ней на квартиру чуть не в одном платье! Все она, фрау Дранг, и вот вам благодарность.
В гостиную фрау Дранг вернулась, как грозовая туча, и принялась так ругаться, что Лоти хохотала до слез.
— Дорого бы я дала, чтобы посмотреть на вас, когда та вернется с ребенком, — повторяла Лоти, хватаясь за бока. — Баронесса отличилась… о-ха-ха!.. У тебя, мутерхен, скоро будет свой собственный воспитательный дом. Тебе дадут медаль за человеколюбие.
Догадка Ольги растревожила Каролину Карловну до того, что она выпила вечером лишнюю бутылку пива. И целую ночь ей снились самые гадкие сны, начиная с того, что Каролина Карловна видела себя молодой, со всеми последствиями и необходимыми ошибками этого опасного возраста, так что, проснувшись утром, она плюнула и сказала: ‘Donnerwetter!’.
— Будем посмотреть, как она приедет, — повторяла старуха, грозно расхаживая по своей квартире. — Это меня нравится.
До обеда время тянулось ужасно медленно, так что Каролина Карловна три раза принималась ругаться с Ольгой, пока не впала в изнеможение. Лежа в постели, она нюхала какие-то такие старинные соли, что от них уже ничем не пахло, кроме пыли. Потом Каролина Карловна пила кофе, и вот именно в этот трогательный момент послышался звонок в передней. Это была она, Татьяна Ивановна… Каролину Карловну охватило такое волнение, что она не могла даже выйти в коридор, а только видела в отворенную дверь, как жилица прошла мимо с девочкой. Да, с девочкой.
— Ривезла, — доложила шепотом Ольга. — Ребенка большой… девочка.
Девочка? Нет, это уж, как хотите, хоть кого взорвет. Каролина Карловна поднялась, оправилась перед зеркалом и грозно поплыла к жилице.
— Можно войти?
— Нет.
— Как нет? Я хозяйка.
Каролина Карловна вошла без позволения и грозным взглядом окинула происходившую семейную сцену. Девочка сидела у стола и с аппетитом ела бутерброды с маслом и колбасой.
— Вы с ума сошли, — заявила Каролина Карловна. — Вы — дурак.
— Как вы смеете? Я вас выгоню вон.
В первый момент Каролина Карловна растерялась. Она никак не ожидала такого отпора. Что же это такое?.. А Татьяна Ивановна смотрела на нее в упор злыми глазами и имела такой вид, что вот-вот вцепится. Это уж было слишком, и Каролина Карловна рухнула на ближайший стул, как жирная лавина. Татьяна Ивановна молчала, и только по ускоренному дыханию можно было судить, как она волновалась.
— И это мне благодарность? — указала старуха на девочку.
— Это вас не касается, Каролина Карловна.
— Меня? Не касает? Я, я знаю, что такое любов… Когда я был молодой, меня тоже коснулся любов. Да… Это был отец баронессы. И я оставался с такою же девочкой… Один оставался… Я плакал день и ночь, потому что был дурак. Да… Я плакал о барон, отец баронессы… я ел корка черный хлеб.
— Отчего же вам барон не помог?
— Барон?.. Пфуй! У барон был одни панталон и семьдесят незаконных дитю… Барон был веселый характер, а я плакал. Нужно было взять другой барон, старый барон, а я плакал. Тогда я был дурак, а теперь вы дурак… Меня это очень касает, да. Девочка жил, вы жил, а теперь и вы и девочка будет плакал корка черный хлеб.
— У вас не буду просить, Каролина Карловна, а там что Бог даст.
— И не дам… У меня не богадельня. А баронессе я дам на кулаки.
— Она-то при чем тут?
— О, я понимайт все!.. Я баронессе дам на морда! Вы жил, девочка жил, а теперь стал нищий, — вот что баронесса.
— Нет, уж вы ее оставьте: она тут ни при чем. Я сама давно хотела взять девочку.
— О, я понимайт!.. Я был дурак, а вы есть дурак!
Сначала Татьяна Ивановна рассердилась на старуху, а потом принялась ее внимательно рассматривать, точно видела в первый раз. Например, раньше она совсем не замечала, что у Каролины Карловны какие-то ржавые глаза. Раньше, вероятно, они были серыми, а теперь заржавели. Затем, ведь старуха, если разобрать, совсем не злая, даже по-своему добрая, только решительно потеряла всякий вкус к добру и злу. Эта философия безразличия выработалась долгим житейским опытом с разного рода баронами, и Каролина Карловна была столько же виновата, как старинная тяжелая монета, потерявшая от времени всякий чекан. Татьяна Ивановна посмотрела на старуху даже с сожалением: ведь она, Татьяна Ивановна, была так сейчас счастлива. Время от времени она наблюдала Наташу. Девочка сначала косилась на старуху, а потом равнодушно занялась опять своими бутербродами.
— Вот что, Каролина Карловна, — заговорила Татьяна Ивановна, набирая воздуху (ей было тяжело говорить). — Жили мы с вами, не ссорились и расстанемтесь по-хорошему, друзьями. Жить я у вас больше не могу, и вы знаете почему. Имея девочку на руках, я не могу вести прежний образ жизни. Надоело и… нехорошо. Я еще молода, могу работать… Одним словом, как-нибудь устроюсь.
— Знаю, знаю… Теперь один девочка, а устроишь себе другой, как баронесса. Знаю… Теперь ты жил комната, будешь жил на улица.
— Это уж как Бог даст. Нужно нам сосчитаться. По моим расчетам я вам ничего не должна.
— Будем посмотреть.
Каролина Карловна удалилась и долго что-то вспоминала и писала у себя в спальне. Результатом этой удивительной математики оказалось то, что Татьяна Ивановна была должна за три месяца за квартиру, за два платья, за прошлогоднюю шляпу, за извозчиков и т. д. Получалась солидная сумма рублей в четыреста. Эта сумма ошеломила девушку. Произошла горячая сцена поверки счетов. По небрежности Татьяна Ивановна ничего не записывала, и все расходы прикидывала только приблизительно в уме.
— Вы на меня насчитали, Каролина Карловна.
— Я? Я все записывал.
— Что же я буду делать? Денег у меня сейчас нет. Могу вам оставить в обеспечение только свои тряпки и золотые безделушки. Берите, если у вас рука поднимется. Вы не от меня отнимаете последний кусок хлеба, а вот у этого несчастного ребенка… Впрочем, что тут говорить: как все пришло, так и ушло.
Каролина Карловна по части расчетов была неумолима и торжествовала вперед. Но с Татьяной Ивановной вдруг произошла перемена. Девушка гордо выпрямилась и проговорила совершению спокойно:
— Берите все, Каролина Карловна, мне ничего не нужно. Да, ничего… Даже это будет лучше.
— Как лучше?
— А так… Одним словом, мы не поймем друг друга.
Она даже улыбнулась и с каким-то сожалением посмотрела на жадную старуху, на ее ржавые глаза, на крючковатый нос.

V

Татьяна Ивановна очутилась в том безвыходном положении, в какое может попасть только одинокая женщина, не имеющая никакой посторонней поддержки. У нее был расчет на то, что первое время она просуществует, закладывая ненужные для нее вещи, а теперь все это оставалось в руках Каролины Карловны. Это было тяжелое и горькое испытание. Куда идти? С кем посоветоваться? Конечно, к ‘баронессе’, которая должна была все знать.
‘Баронесса’ жила в глубинах Песков, в деревянном флигельке, стоявшем на дворе. Крошечная квартирка в три комнаты выходила окнами в стену соседнего каменного дома. Татьяна Ивановна отправилась к ней пешком, чтобы не тратит денег на извозчика, и взяла с собой Наташу. Она ужасно устала. К счастью, ‘баронесса’ была дома и встретила гостью с распростертыми объятиями.
— Ну, слава Богу! — повторяла она, обнимая Наташу, — Поздравляю, Татьяна Ивановна. Теперь нужно устраиваться по-новому.
— Да, нужно. Для начала мутерхен выгнала меня на улицу. Вот все, что есть на себе.
Татьяна Ивановна присела к столику и заплакала. На нее удручающее впечатление произвела бедная обстановка квартиры ‘баронессы’, бедно одетые дети, вообще вся та приличная нищета, которая проникает всюду, как ржавчина. Старшему сыну ‘баронессы’ было около шести лет, как Наташе, за ним шли две девочки — одна четырех, а другая — двух лет. Дети столпились около Наташи и рассматривали ее с тем бесцеремонным любопытством, как это умеют делать только дети.
— Как же это так, а? — повторяла растерявшаяся ‘баронесса’. — Вот уж этого я не ожидала от матери… И для чего ей? Все у нее есть.
— Считает, что я должна ей больше четырехсот рублей.
— А она не считает того, что целых два года жила на ваш счет? Наконец, она по закону не имеет права захватывать такие вещи, как кровать, необходимое платье, швейная машина. Вот муж придет со службы, и он то же скажет. Нет, так нельзя!
— Ну, да это устроится все помаленьку. А вот как вы находите девочку? Она очень миленькая… и будет хорошенькая.
Немного успокоившись, Татьяна Ивановна подробно рассказала все свои похождения. Наташа слушала очень внимательно и, когда дело дошло до Моркотиной, расплакалась.
— Хочу к мамке… не хочу в городе жить… — повторяла она, захлебываясь от слез.
— Ничего, помаленьку привыкнет, — успокаивала ‘баронесса’. — Кстати, Татьяна Ивановна, можно на первое время устроиться так: я вам уступлю вот ту маленькую комнатку. Пока устроитесь, и живите в ней с Наташей, а мы ничего, потеснимся как-нибудь. Весна на дворе, и ребятишки целые дни будут на улице. У нас тут есть близко сквер, так они там толкутся.
— Мне будет совестно вас стеснять, Катерина Петровна.
— Э, что за совесть! Ведь только пока, а там и свою квартиру наймете.
Как раз муж пришел со службы. Это был бородатый, средних лет мужчина в какой-то железнодорожной форме, — он служил на железной дороге. Простое и серьезное лицо понравилось Татьяне Ивановне.
— Домой Иван Семенович приходит только есть да спать, — объясняла ‘баронесса’, приготовляя на столе все необходимое для обеда. — У них служба трудная. И ответственность при этом.
— Служба, как служба, — скромно заметил Иван Семенович.
— И жалованье маленькое.
Гостья внимательно вглядывалась в лицо хозяина и старалась про себя решить, почему оно такое хорошее — не красивое, а именно хорошее. Что-то такое правдивое было в каждом взгляде, в каждом движении.
— В самом деле, переезжайте к нам, Татьяна Ивановна, — продолжал он, выслушав план своей ‘баронессы’. — Тесненько, правда, но в тесноте, да не в обиде, как говорит пословица. Не правда ли, Катя?
— Сегодня и переезжайте, а я все приготовлю.
Ждать Татьяне Ивановне было нечего, и она переехала в тот же день. Все имущество она привезла на одном извозчике. ‘Баронесса’ только покачала головой. Фрау Дранг, провожая жилицу, даже прослезилась.
— Мне жаль вас, Каролина Карловна, — говорила Татьяна Ивановна на прощанье. — Когда я вела дурную жизнь, вы ничего мне не говорили, а бранитесь теперь, когда я хочу жить своим трудом.
Устройство на новой квартире заняло всего несколько минут. Комната была всего в одно окно. У внутренней стены стояла детская кроватка, а напротив большой приземистый диван, на котором Татьяна Ивановна должна была спать. Стол у одна, комод в углу, несколько стульев — вот и вся обстановка. С каким нетерпением девушка ждала момента, когда останется наконец с дочерью с глазу на глаз! Наташа ко всем переменам относилась как-то пассивно.
— Тебе скучно с мамой, деточка?
— Н-не-е…
Девочка не знала самого слова: ‘скучно’, и только с удивлением смотрела на мудреную городскую маму. В детской душе оставалась еще крепкая надежда, что все это пока и что мама увезет ее опять в деревню, к настоящей мамке. Эта замкнутость ребенка неприятно действовала на Татьяну Ивановну, точно она стучалась в запертую дверь и не получала ответа. Она даже стеснялась приласкать девочку, как это ей хотелось.
‘Уж моя ли это девочка? — с тоской думала Татьяна Ивановна, в сотый раз разглядывая родимые пятна на руке. — Ведь должно же в ней сказаться органическое чувство к родной матери. Вот я, я чувствую, что она моя’.
— Пусть девочка осмотрится, — советовала ‘баронесса’. — А когда привыкнет, тогда все само собой будет. У детей память короткая. После деревни-то трудно привыкать к городу.
‘Баронесса’ принимала самое деятельное участие в каждом шаге своих жильцов и с напряженным вниманием следила за процессом приручения Наташи. Татьяна Ивановна часто чувствовала на себе ее пристальный взгляд и смущалась, точно была в чем-то виновата. Впрочем, теперь было не до психологических анализов. Шли последние недели Великого поста, и ‘баронесса’ раздобыла откуда-то работы. В магазинах и мастерских шла отчаянная спешка, и работу охотно давали на дом. Татьяна Ивановна умела порядочно шить, и это было большим подспорьем. В сутки она могла заработать около рубля, т. е. в сутки настоящей швеи, состоящие из восемнадцати рабочих часов. В маленькой каморке затрещала швейная машинка, точно неугомонный сверчок. Первые дни дались, правда, трудно, а потом Татьяна Ивановна понемногу привыкла и даже полюбила свою работу. Ведь она теперь существует уже своим трудом, ела свой собственный трудовой хлеб, а это придавало и силы и уверенность в самой себе. Ведь когда-то она работала в магазине, правда, очень давно, и старая привычка к тяжелому труду сказалась. За шитьем так хорошо думается. Машинка трещит, тянется бесконечная стежка, а в голове мысли так и бегут, точно по дорожке. Ах, как много этих мыслей и какие тяжелые мысли! Даже дух захватывало, и Татьяна Ивановна только закрывала глаза, точно боялась их увидеть открытыми глазами.
Видела Татьяна Ивановна себя совсем маленькою девочкой. Больной отец-чиновник страшно кашлял, мать убивалась над работой, детей было трое, и все девочки. Старшие сестры учились в гимназии, а маленькая Таня осталась без всякого образования, потому что отец умер как раз в то время, когда ее нужно было отдавать в гимназию. Какое ужасное слово: бедность, в частности — петербургская бедность! Отвратительные каморки, вечные займы, унижение и голодовка. Двенадцати лет Таня очутилась в модном магазине и в течение четырех лет прошла тяжелую школу петербургской швейки. Чего-чего она тут ни насмотрелась и ни натерпелась. Страшно даже вспомнить. Старшие сестры в это время успели выйти замуж в провинции, мать перебивалась какою-то микроскопическою пенсией. Старушка от нужды, непосильной работы и глодавшей ее всю жизнь нужды впала в какое-то детство. Таня бывала у нее иногда по праздникам, и эти побывки были для нее тяжелее всего.
— Для чего я родила тебя девочкой, несчастная? — повторяла старуха, глядя на нее слезившимися глазами. — Ах, если б ты была мальчиком!
— А что бы было, мама?
— Ах, совсем другое, совсем другое!.. Это несчастие родиться в Петербурге девочкой. Ты еще молода, глупа и ничего не понимаешь.
Скоро Таня поняла эту роковую разницу, которая отделяет петербургских девочек от петербургских мальчиков. Ее магазинный курс кончился, и она получила известную самостоятельность. Старшие подруги посвятили ее в то, о чем она знала только по слухам. К ее несчастию, она была красива и вдобавок имела довольно хороший голос. Последнее ее и погубило. В шестнадцать лет Таня очутилась на подмостках довольно скверного загородного театрика, куда поступила хористкой. Здесь о какой-нибудь работе не могло быть и речи. Недавние подруги по мастерской так откровенно завидовали ей, считая ее счастливицей.
Жизнь понеслась бурной волной. Здесь все плыли по течению, не думая о завтрашнем дне. ‘Что же? Не одна я такая-то’, — утешала себя Таня. И действительно она была не одна. В хоре служило до тридцати девушек, получающих такое микроскопическое жалованье, на которое могла существовать разве самая скромная комнатная муха. Приходилось прибегнуть к косвенным доходам, как это делали все другие. Собственно жизнь проходила в каком-то чаду. День спали, а работа начиналась только вечером, когда зажигались электрические фонари. Заканчивалась эта работа отдельными кабинетами, где кутили запоздавшие гости. Деньги швырялись полною горстью, и в голове начинающей хористки перевернулись вверх дном все понятия о жизни, добре и зле. Жили ведь только здесь, а остальные жалко пресмыкались. Окончательно погубило Таню то, что она, благодаря голосу и счастливой наружности, скоро перешла на амплуа солистки и сразу выдвинулась из общей массы. Аплодисменты, вызовы, подарки и всякие знаки внимания благодарной садовой публики окончательно вскружили ей голову. Омут столичного разгула закружил ее с головой. О ней даже печатали в газетах, как о ‘начинающей звездочке’.
Здесь же разыгрался и первый роман, закончившийся очень трагически. Солистка Таня, как ее называли в труппе, влюбилась в режиссера, человека пожилого и некрасивого, но почему-то пользовавшегося большим успехом у садовых женщин. Результатом романа явилась беременность. Режиссер, конечно, бросил ее на произвол судьбы, а сам уехал с новой жертвой куда-то на юг. Осень Таня кое-как протянула, работая в одном из зимних садов, а потом должна была оставить сцену. Первый опыт был слишком жесток, и появление Наташи не дало той радости, которую приносит матери первый ребенок. В отчаянии солистка Таня отдала его в воспитательный дом. Это и была маленькая Наташа.
Странно, что появление ребенка не вызвало материнских чувств. Они были подавлены в зародыше ненавистью к отцу и мыслью о том, что, все равно, с ребенком на руках она не могла бы существовать честным трудом, а тем больше не могла оставаться солисткой Таней. В результате осталась какая-то озлобленность.
Нужно было жить, и жизнь покатилась. Как прошли целых пять лет — Татьяна Ивановна не могла бы ответить, как человек в состоянии угара плохо сознает, что делается с ним. День за днем летели с поразительной быстротой, тем более, что она пользовалась известным успехом, за ней ухаживали, ее имя на афише привлекало публику. Но, несмотря успех, озлобленность ее не оставляла. Она больше никому не доверяла и всех мужчин считала подлецами. О, она слишком хорошо знала их! О девочке, отданной в деревню на воспитание, она вспоминала только тогда, когда появлялась Агафья за подачкой. Раз даже у Татьяны Ивановны являлось желание увидеть ребенка, но оно сейчас же заглохло под давлением сознания, что какая она мать и какими она глазами будет смотреть на это ни в чем неповинное существо? Закончился этот бурный период тем, что Татьяна Ивановна простудилась на одном зимнем пикнике и потеряла голос. Деньги, какие были, ушли на леченье, а затем пришлось круто переменить образ жизни. Именно в этот критический момент Татьяна Ивановна и поступила под крылышко фрау Дранг. У нее оставались еще кое-какие старые знакомства, и она жила на остатки своей недавней популярности, появляясь в модных кабаках в качестве одной из шикарных ces dames.
Оставался один шаг до открытой торговли собой, не прикрытой уже никакою иллюзией, и только тут Татьяна Ивановна опомнилась. В первую минуту она так возненавидела и себя и свое прошлое, что хотела отравиться. Ее спасло только знакомство с ‘баронессой’, чутьем угадавшей, что с ней делается. Материнство ‘баронессы’ открыло глаза Татьяне Ивановне.
Вот о чем думала и передумывала Татьяна Ивановна, целые дни работая на своей машинке. Ее охватывал какой-то ужас при одном воспоминании о прошлом, и она опять ненавидела себя. Ей показалось, что Наташа чувствует к ней инстинктивное отвращение, как к нечистому животному, и эта мысль ее убивала. Она не могла в этом случае быть откровенной даже с ‘баронессой’, потому что есть вещи, о которых не говорят. Успокаивала ее только одна работа, вернее — чисто-физическое утомление.
Зато как хороша была эта первая трудовая Пасха, это заработанное тяжелым трудом воскресение! У Наташи явилось первое новенькое ситцевое платье, новые башмачки, шляпка и осеннее пальто, — все было свое, кровное, и Татьяна Ивановна гордилась этими пустяками.
— Мы пойдем в самую маленькую церковь встречать Христа, — говорила она ‘баронессе’. — Когда я была маленькой девочкой, то всегда ходила вместе с мамой.
Нашлась и маленькая церковь. Татьяна Ивановна молилась со слезами на глазах, и молилась не о себе, а о своей девочке, перед которой чувствовала себя такою виноватой. Ей казалось, что это для нее служат, для нее поют, для нее все радуются, — ведь она воскресла для другой жизни.

VI

— Вы счастливая, Татьяна Ивановна, — говорила ‘баронесса’, когда Татьяна Ивановна вскоре после Пасхи нашла себе место продавщицы в одном из модных магазинов. — Это вам Бог на девочку посылает.
Место было неважное, всего на двадцать пять рублей, но зато постоянное, а это много значило для маленького хозяйства. Прежде всего, Татьяна Ивановна наняла себе маленькую квартирку в две комнаты и была так счастлива этим своим углом, как никогда. Было только одно неудобство, именно, что ей приходилось оставлять девочку одну, с прислугой. Вечера, положим, были свободны, но девочка в это время ложилась спать. Свободными оставались праздники, когда Татьяна Ивановна могла целый день посвящать своей Наташе. Это были счастливые дни, и мыслью о них девушка жила всю трудовую неделю. Заработанных средств, конечно, не хватало, и Татьяна Ивановна боролась с обступавшею ее кругом нуждой с героизмом всех бедных тружениц. Она экономила на своих платьях, на обуви, на пище, только бы свести концы с концами. Некоторым подспорьем являлась частная работа, которую девушка брала на праздники, а отчасти исполняла по вечерам, когда Наташа спала в своей кроватке.
Вся жизнь Татьяны Ивановны сосредоточивалась теперь в дочери. Она не могла себе представить, как бы могла жить без нее. Мысль о девочке являлась для нее чем-то магическим, что заслоняло все житейские невзгоды, неприятности и непосильный труд. Сидя вечером за работой и прислушиваясь к ровному дыханию ребенка, девушка часто удивлялась, как она могла жить раньше, как не умерла просто от стыда? Наташа являлась проверкой всей ее жизни, и во всех случаях она прежде всего думала о ней: а как Наташа? Это был центральный пункт, из которого исходило уже все остальное. Любуясь иногда на тихо спавшую девочку, Татьяна Ивановна часто с тоской думала о том, какое будущее ждет вот эту детскую русую головку. Ей делалось страшно, потому что она сама может заболеть, умереть, и девочка очутится на улице. Это была ужасная мысль, тем более, что Татьяна Ивановна именно в эти минуты чувствовала особенно ярко свое полное одиночество. Вон у других детей есть отцы, взрослые братья и сестры. Нет, лучше не думать о таких вещах!
Вся жизнь Татьяны Ивановны измерялась теперь одним словом: Наташа. Весь ее трудовой день, каждая свободная минута, каждая копейка, каждая мысль, каждое движение, — все это сосредоточивалось, как в центре, в ребенке. А Наташа оставалась все таким же дичком и ужасно тосковала по своей деревне, грязной мамке Агафье, по пьяном тятьке Андрее.
— Тебе скучно, деточка? — часто спрашивала Татьяна Ивановна, любовно заглядывая в детские глаза.
— Да… — отвечала девочка, она уже теперь знала, что такое ‘скучно’.
— В деревне лучше?
— Куды лучше…
— Нужно говорить: куда.
Наташа не могла отвыкнуть от деревенских слов и приводила Татьяну Ивановну в отчаяние своим произношением. Например, Наташа по-новгородски говорила ‘оны’, вместо они, Девочка вообще как-то сторонилась матери и часто смотрела на нее ‘чужими глазами’, как называла про себя Татьяна Ивановна этот недоверчивый детский взгляд. Конечно, время должно было сделать свое дело, но ведь приходилось ждать, ждать и ждать, когда на сердце скребли кошки, Летом Татьяна Ивановна по праздникам ходила гулять с девочкой, чтобы развлечь ее. Побывали в Летнем саду, в Таврическом, в Зоологическом, раз даже ездили на пароходе на Острова, — Наташе было все-таки скучно.
Внутренно Татьяна Ивановна переживала тяжелое испытание. Изо дня в день велась упорная борьба между материнскою любовью и детским равнодушием. Наташа не сдавалась. Это маленькое детское сердце было глухо и слепо к окружавшей его атмосфере любви. Татьяна Ивановна приходила в отчаяние и потихоньку плакала. Да, это была ужасная кара за ее прошлое. По-своему ведь ребенок был совершенно прав. В самом деле, если разобрать серьезно, какая она мать? Разве матери бросают детей на произвол судьбы, откупаясь от них деньгами? Конечно, девочка сейчас не умела ей сказать всего, но это не мешало ей чувствовать, и затем ведь придет время, когда, она ей скажет это. Да, скажет. И никакой искус, никакой подвиг, ничто не покроет этого жалкого прошлого.
Прошло полгода, прежде чем Татьяна Ивановна решилась спросить дочь:
— Наташа, а ты меня любишь? Ну немножечко, чуть-чуть?
Девочка посмотрела на нее ‘чужими глазами’ и отрицательно покачала головой.
— Н-не-е…
— Нужно говорить: нет. Да ведь я твоя мама? Понимаешь, ма-ма… Настоящая твоя мама. Другой у тебя мамы нет…
— Нет, не мама… Мамка осталась в деревне.
— А ту мамку любишь?
— Люблю.
Это было ужасно. Настоящая драма и, как все настоящие драмы, она разыгрывалась в самых простых, наивных формах. Искренние ответы девочки приводили Татьяну Ивановну в отчаяние. А что она могла поделать? Детское сердце не купишь.
Стояла уже осень, настоящая петербургская гнилая осень. У Татьяны Ивановны было очень плохонькое осеннее пальто, а купить нового было не на что. Часто она возвращалась домой с мокрыми ногами, — вопрос о новых калошах являлся неразрешимым. А эти темные осенние вечера, когда дождь хлещет, завывает ветер, и кругом расстилается какая-то мокрая тоска! Хорошо тому, у кого есть свой теплый угол, семья, хорошие знакомые, где можно, по крайней мере, выговориться и отвести душу. У Татьяны Ивановны была только одна ‘баронесса’, и она изредка отправлялась к ней поверить свое горе.
— Трудно вам, милая, — соглашалась ‘баронесса’. — Девочка, конечно, привыкнет и бросит эту деревенскую дичь. А главная причина, что сами-то вы еще такая молодая, Татьяна Ивановна… Одурь возьмет сидеть одной в четырех стенах.
— Ну, какая я молодая! Все это пустяки!
‘Баронесса’ уже не раз стороной заводила речь об этом одиночестве, и Татьяна Ивановна даже краснела, чувствуя, куда она клонит. С другой стороны, ‘баронесса’ заводила политический разговор о разных ‘хороших людях’. Вот, например, конторщик в багажном отделении, какой скромный молодой человек. Как-то приходит с мужем — красная девушка. Были у ‘баронессы’ на примете и другие хорошие люди: аптекарский ученик, приказчик из мануфактурного магазина, служащий в ссудной кассе и т. д.
— Никогда мне об этом ничего не говорите, — заметила раз Татьяна Ивановна, еще более краснея. — Замуж я не пойду…
— Пустяки! Только нашелся бы хороший человек по сердцу…
— А Наташа? Да я и не желаю заедать чужую жизнь.
— И Наташе будет лучше. Вдвоем-то вот как заживете.
— Нет, нет… никогда! Я свое уже все прожила и теперь могу жить только для дочери. Вы этого не можете понять, Катерина Петровна, поэтому не будемте говорить. Не огорчайте меня.
— Как знаете. А я так, жалеючи вас же, сказала…
— Нет, уж лучше не жалейте.
Эти наговоры ‘баронессы’ ужасно расстраивали Татьяну Ивановну, и, возвратившись домой, она каждый раз горько плакала. Ее огорчало больше всего то, что добрая и хорошая ‘баронесса’ делала ей больно и не понимала этого. Ведь у нее, у Татьяны Ивановны, нет и не может быть будущего, — зачем же трогать больное место? Какою семейною женщиною она может быть и какой это ‘хороший человек’, который будет смотреть, как на его жену будут указывать пальцами? Нет, в жизни все идет с страшною последовательностью, и одно связано с другим. Татьяна Ивановна теперь часто про себя повторяла все то, что случилось с момента, когда она отправилась за ребенком в Моркотину. Вот она едет по железной дороге, вот ночь на постоялом дворе, вот благочестиво-бессовестный Митрий Митрич, вот добродушно-нахальный ямщик Иван, а там первая встреча с Наташей, сцена отъезда, появление в городе, история с фрау Дранг, — все одно с другим связано, как кольца железной цепи. Девушка тысячу раз проходила по этому пути и не находила именно того, к чему стремилась: Наташа была ей чужой. Может быть, единственный раз в жизни она поступила по совести, и из этого ровно ничего не выходит, т. е. не выходит главного.
Наступила зима. Петербургские улицы точно принарядились. Скучающая столичная публика точно почувствовала себя бодрее. Легкий морозец заставлял всех торопиться, щипал носы и румянил щеки. Только бедные люди почувствовали себя еще беднее. Маленькие квартирки отсырели, а мысль о дровах являлась настоящею мукой. То же было и с Татьяной Ивановной: ее съедала сажень дров. Да, эта статья расхода вышибала ее из бюджета. Необходимо было прибавить еще пять рублей, а где их взять? Потом нужна была шубка, зимнее платье, обувь, а доходы оставались те же. На двадцать пять рублей хоть разорвись, а, все равно, ничего не выйдет, кроме этих же двадцати пяти рублей. Бедность обступала все теснее, точно сжимался какой-то роковой круг, из которого не было выхода.
Выручала, как могла, все та же ‘баронесса’, хотя пользоваться ее благодеяниями Татьяне Ивановне и было очень тяжело. ‘Баронесса’ отдала свою шубку, теплую юбку, чулки и готова была, кажется, снять с себя кожу. Часто, глядя на нее, Татьяна Ивановна с смущением думала про себя, что сама она так не могла бы сделать, и эта мысль заставляла ее стыдиться. Да, она не могла бы отдать последнего.
Раз, незадолго до Рождества, Татьяна Ивановна пришла к ‘баронессе’ совершенно расстроенная. Такой она еще не бывала.
— Милая, вы больны? — встревожилась ‘баронесса’. — На вас лица нет, голубушка.
— Нет, ничего.
— Что-нибудь случилось?
Татьяна Ивановна присела к столу и разрыдалась горько и беспомощно, как плачет наболевшее горе. ‘Баронесса’ отпаивала ее холодной водой, говорила какие-то слова и вообще ухаживала, как за больным ребенком.
— Все устроится понемножку, Татьяна Ивановна. Бог не без милости, а казак не без счастья. Когда бывает трудно, нужно думать о других, которым еще труднее. Ведь, подумайте, есть больные люди, которые совсем не могут работать. Конечно, вам трудненько достается, а все-таки помаленьку да потихоньку устроимся как-нибудь. Зима пройдет, тогда и дров будет не нужно.
— Ах, не то, совсем не то, Катерина Петровна! Мне просто сделалось и страшно, и тошно. Все мне тошно… да.
— Ну, это так, пройдет.
— Нет, я знаю свой характер. У других это проходит, а у меня останется.
Она посмотрела на ‘баронессу’ своими заплаканными глазами и проговорила с таким трудом, точно отрывала каждое слово:
— Знаете что, Катерина Петровна? Мне кажется, да, мне кажется, что я… я не люблю Наташу… да.
— Что вы, Татьяна Ивановна, Бог с вами!.. Что вы говорите? Опомнитесь… Нужно молиться, когда такие мысли приходят в голову.
— Больше скажу: я ее начинаю ненавидеть.
— Ребенка? Нет, не говорите, не говорите… Вы сами не помните, что говорите. Этого не может быть.
— Я сама испугалась… Мне сделалось так страшно, точно кругом все потемнело. Я не умею вам даже объяснить, что чувствую.
— Миленькая, не думайте ничего, а будемте говорить о чем-нибудь другом. Это от заботы да от нужды. Бывает, что человек помутится, Господь с вами!
‘Баронесса’ даже перекрестила Татьяну Ивановну и долго целовала ее заплаканное лицо, остававшееся красивым даже в горе.
— Ведь я живу, как тень, — шептала Татьяна Ивановна и неожиданно улыбнулась. — Иду как-то вечером из своего магазина, а ко мне пристал молодой человек. Бежит за мной собачкой… ‘Позвольте проводить, барышня?’ Я молчу. Он все за мной. Мне наконец это надоело. Остановилась и говорю: ‘Что вам нужно, несчастный? Разве вы не видите, что идет не человек, не женщина, а тень женщины? Понимаете, идет смерть?’ Как он от меня ударится в сторону… Глупый такой!
— Вот видите, какие у вас нехорошие мысли. Раньше смерти никто не умрет, а вот о девочке-то вы нехорошо сказали… Ах как нехорошо!
— А если это правда? Знаете, я постоянно думаю о ней, и мне кажется, что мы сделали ошибку. Каролина Карловна тогда была права… Росла бы Наташа в своей деревне и выросла здоровою деревенскою девушкой. Ведь есть хорошие деревенские девушки… А потом вышла бы замуж за деревенского парня и была бы счастлива. Ведь это мы думаем, что только и свету в окне, что жить в Петербурге… Разве это жизнь?.. Я не о себе говорю, а про нее. У меня сердце все изболелось, изныло… Иногда мне кажется, что я просто начинаю сходить с ума.
— Не нужно такие слова говорить, родная.
В конце концов ‘баронессе’ все-таки удалось разговорить гостью, и Татьяна Ивановна вернулась домой успокоенная. Даже больше, у нее наступила реакция. Наташа крепко спала в своей кроватке, и Татьяна Ивановна долго сидела у ее изголовья, любуясь этим прелестным детским личиком. Ведь дети все хороши, потому что их не коснулась еще ни одна темная мысль, ни одно нехорошее желание. Татьяне Ивановне казалось, что она еще никогда так не любила свою девочку. Она припала к этому детскому тельцу своею головой и в таком положении забылась.
— Милая, родная… моя, моя, моя… — шептала она в полузабытье.

VII

Зима Татьяне Ивановне далась очень тяжело. После масленицы она слегла в постель. Болела голова, душил кашель, трепала лихорадка. Лечиться было не на что, и девушка лежала одна-одинешенька. Она не хотела даже послать за ‘баронессой’, потому что ее охватило какое-то холодное отчаяние. Все равно, чем может помочь ‘баронесса’? А какие были ужасные ночи!.. Какие тяжелые сны и грезы!.. Татьяне Ивановне все казалось, что она опять едет в Моркотину, опять торгуется с Митрием Митричем, опять воюет за свою Наташу и опять получает один и тот же ответ: ‘Нет, не мама…’ Девушка просыпалась в каком-то ужасе, с холодным потом на лбу, и боялась закрыть глаза, чтобы роковой сон не повторился. Он ее измучил, этот сон, как повторение одного и того же.
— Мама больна… — говорила она игравшей где-нибудь Наташе. — Тебе не жаль мамы?
— Нет.
Татьяна Ивановна отвертывалась к стене, чтобы скрыть слезы.
Прохворать целых две недели бедному рабочему человеку стоило дорого. Работа в магазине не ждет, и на ее место была нанята новая продавщица. Приходилось по выздоровлении искать нового места, а между тем все было заложено, даже подушки. Не в чем было выйти на улицу.
‘Э, пусть, — с ожесточением думала Татьяна Ивановна. — Все равно!’
Через две недели она поднялась с постели и начала бродить по комнате. От болезни оставался кашель, мучивший ее по ночам, и лихорадка. За квартиру было не заплачено уже за целый месяц, кухарке за два месяца. Эта последняя положительно отравляла жизнь своим ворчаньем, грубостями и просто нахальством. И все приходилось переносить.
Начиналась опять весна. День сделался длиннее. Яркое солнце заглядывало в окна, и при этом освещении убожество двух комнат Татьяны Ивановны выступало еще сильнее. Взглянув на себя в осколок зеркала, взятый у кухарки, она испугалась. На нее смотрело такое исхудавшее, больное лицо, хотя еще сохранявшее следы недавней красоты. Неужели это она?
Раз Татьяна Ивановна сидела за машинкой и кончала какую-то работу, взятую из магазина. В кухне послышались спорившие, голоса. Кто бы это мог прийти? К ней никто не ходил. Скоро в комнату ввалилась сама фрау Дранг, одетая в бархатную кофточку и яркую шляпу.
— Здравствуй… Пришел тебя видеть, — заявила она, протягивая жирную руку. — Какой ты худой стал… я говорил.
— Я была больна, Каролина Карловна. Только что встала с постели.
Фрау Дранг долго искала глазами, где ей сесть, и поместилась на кровати. Она задохлась и тяжело дышала.
— Мой хотел давать на морда твой кухарка, — объяснила она наконец. — О, это такой швин! Мой долго сердил на тебя… мой потом очень жалел… мой пришел… потому что мой не помнил зла.
Татьяна Ивановна молчала, предчувствуя какое-то тяжелое объяснение. Она выслала Наташу в кухню. Фрау Дранг несколько раз принималась оглядывать бедную обстановку квартиры и качала головой, как фарфоровый идол. Она усвоила себе привычку краситься к теперь была противно намазана.
— Так, так, — повторяла про себя фрау Дранг, проверяя какую-то тайную мысль, принесенную с собой. — Очень нехорошо. Молодой женщин и такой бедность. Нет, нехорошо. И никому это не нужно… да. Ах, если б ты слюшал старый Каролин Карловна!.. Он тебе добра желал, Каролин Карловна, и сейчас добра желал.
Татьяна Ивановна сначала точно напугалась нежданной гостьи, а потом отнеслась к ней совершенно дружелюбно. Даже была рада. Все-таки живой человек. Да и смешная эта Каролина Карловна, если к ней присмотреться.
— Вам очень меня жаль? — спрашивала девушка. — А мне жаль вас,
— Послюшай, дурак, ты не болтай глюпости… Мой сам хужа тебя был. Тогда жалел Каролин Карловна… Худой был, как шкилет из клиник убежал.
— Как я сейчас?
— О, ja… Мой долго дурак был.
— Знаю, знаю… А теперь вас не мучит иногда совесть? Вот я, например, знаю, затем вы сейчас пришли. Говорите прямо.
Фрау Дранг поднялась, огляделась кругом, хлопнула Татьяну Ивановну по плечу и, подмигнув, заговорила.
— Он приходил… Он спрашивал адрес.
— Который он? Я уж забыла.
— Глюпости, дурак… Разве он виноват, что богат? Почему бедный люда лючше?.. Пфуй! Он тоже жалел, очень жалел… Он просил меня твой посмотреть и говорить… Он сказал один слово, и у тебя опять был все. Все…
— Да? А девочка как же?.. Нет, Каролина Карловна, это дело нужно оставить.
— У меня был две девочки, а мой не умирал с голоду. Ты — дурак. Посмотри на мой Лоти. О, это умный голова!.. Приезжал, ругал, плакал, уехал… Старый генерал выгонял… Твой девочка не будет лючше, когда ты помирал с голод. Девочка не понимайте.
— А зачем вы меня тогда ограбили, Каролина Карловна, и пустили в одной рубашке?
— Мой грабил?.. Твой делал мне зло, а не мой грабил… Пфуй!
Фрау Драит была великолепна в своей обесстыженной наивности, и Татьяна Ивановна весело смеялась. Да, ей было теперь весело, как давно не было. Жизнь так проста, а она-то убивается. Нужно на все смотреть глазами Каролины Карловны… В самом деле, весело. Фрау Дранг тоже развеселилась и еще раз хлопнула Татьяну Ивановну по плечу. Она сделала такой вид, что ушибла руку о худое плечо, и заметила:
— Шкилет… Бифтекс нужно кушать, яйца, вино… Будет жирный плечо, а теперь пфуй!
— Подождите, будет и жир… как у вас. Только ведь нужно совесть потерять — и жир будет. Все будут любоваться, хвалить… Разве много нужно? Вот только…
— Што только?
— Я боюсь ‘баронессы’.
— Вот твой ‘баронесса’!
Фрау Дранг плюнула и растерла ногой. Что такое ‘баронесса’? Наплевать на ‘баронессу’… Она тоже подохнет с голоду, потому что дура. Она всегда была дура и ничего не хотела понимать.
— Вот что, Каролина Карловна, мне очень хотелось бы угостить вас кофеем, да только его нет. У меня ничего нет… Вчера посылала кухарку продавать калоши, и сегодня этим мы только сыты.
— Приходи ко мне, дурак… Отчего ты раньше не прихаживал?.. Посмотри в зеркало на свой морда… Каролин Карловна очень жалел дурака. Каролин Карловна все присылал: белье, платье… А девочка не понимайт… Совсем еще глюпый девочка.
— Хорошо, присылайте. Не бойтесь, ничего не заложу… Вы совершенно правы, Каролина Карловна.
Уходя домой, фрау Дранг уже в дверях проговорила:
— А Лоти того… свой генерал по шанцам давал… У Лоти другой генерал… старый-старый генерал… А твой берет первый генерал.
— Подумаю, Каролина Карловна.
— Тебе добра желаю, дурак.
Когда старуха ушла, Татьяна Ивановна долго сидела у окна и улыбалась. Какая это смешная Каролина Карловна!.. А в сущности, если разобрать, так она по-своему совершенно права. Разве честным трудом проживешь? Впрочем, остается в запасе еще ‘хороший человек’… Девушка опять улыбалась, припоминая матримониальную политику ‘баронессы’. В самом деле, или старый генерал, выгнанный Лоти, или хороший человек ‘баронессы’ — другого выхода нет.
Так Татьяна Ивановна и просидела до самого вечера, когда чухонка Ольга привезла ей посланные фрау Дранг костюмы.
— Ривезла, — объявила она, жадными глазами оглядывая бедную обстановку.
— Спасибо… Кланяйся.
У Татьяны Ивановны даже не было пятнадцати копеек, чтобы дать чухонке на чай. Ну, ничего, и так сойдет… Ольга прошла в кухню и долго о чем-то шепталась с кухаркой. Это таинственное совещание почему-то взволновало Татьяну Ивановну, хотя, в сущности, ей решительно было все равно.
Темнело. Грустные эти петербургские сумерки. В воздухе точно разлита какая-то глухая тоска. Дневной шум медленно замирает. Где-то звонит церковный колокол. Разве сходить помолиться?.. Говорят, делается легче… Но Татьяна Ивановна не чувствовала в себе молитвенного настроения. Она зажгла лампу. Керосину оставалось часа на два, а купить нового не на что. В долг лавочник не дает уже вторую неделю. Впрочем, не все ли равно?.. Выражение лица девушки было спокойное и решительное.
— Наташа, ты хочешь спать?
— Я хочу есть.
— Хорошо.
В запасе оставался кусок ржаного хлеба, две картофелины и крошечный кусочек масла. Это был обед Татьяны Ивановны, но она отказалась от него, чтоб у Наташи был ужин. Девочка все съела, вытерла по-деревенски рот рукой и успокоенно вздохнула.
— Теперь спать, деточка?
— Спать.
Татьяна Ивановна раздела Наташу и уложила в кроватку. Девочка так аппетитно потягивалась под своим одеяльцем. Глаза у нее слипались.
— Ты спи, а я посижу около тебя, деточка… Дай мне свою ручку. Вот так… Тебе хорошо? Ну, спи…
Тихо в комнате. Слышно только, как возится в кухне кухарка, точно крыса в пустом амбаре. Что она могла там делать? Эта возня раздражала Татьяну Ивановну, мешала сосредоточиться на одном, что было сейчас самое главное. Боже мой, как она была глупа!.. Взять хоть сегодня, когда она смеялась над сумасшедшею болтовней фрау Дранг. Ведь старуха выжила совсем из ума и потеряла всякую совесть. А потом, зачем она согласилась, чтоб ей принесли костюмы? Ничего не нужно, решительно ничего… И как легко, когда чувствуешь, что ничего не нужно.
Девочка уже спала. Она была особенно мила в своей постельке. Таких девочек рисуют даже на картинках. Девушка долго всматривалась в это детское личико, которое не ответило ей ни одною улыбкой, ни одним взглядом, и тихо прошептала с горькою улыбкой:
— Нет, не мама…
Да, это был смертный приговор, произнесенный детским языком.
Потом Татьяна Ивановна начала рассматривать присланные фрау Дранг костюмы. Все это было когда-то нужно. А сейчас она не могла смотреть на них без омерзения, потому что опять видела себя разодетой в шелк и бархат, видела тот омут, куда ведут бедных девушек вот такие платья, видела собственный позор. Неужели опять начинать все снова? Эта мысль заставила Татьяну Ивановну похолодеть. Она начинала ненавидеть себя, — ту себя, которая от бедности опять бросается в омут головой. Один голод чего стоит… А потом для Наташи какой дурной пример, какой позор. Если она не могла признать в ней своим детским сердцем родную мать, то, по крайней мере, не должна за нее стыдиться.
Татьяне Ивановне казалось, что она опять куда-то едет, быстро-быстро едет, вернее — летит… В голове шум, перед глазами мелькают телеграфные столбы, за ней кто-то гонится… Нет, это она сама за собой гонится и слышит, как шумят шелковые платья, где-то гудит пьяный опереточный мотив, где-то хохочут охрипшие от пьянства голоса…

* * *

На другой день рано утром пришла ‘баронесса’. Она уже слышала о визите maman и явилась проведать приятельницу. Татьяна Ивановна лежала на диване совсем одетая. Голова была закинута, одна рука свесилась на пол. На окне валялся пузырек с остатками какой-то бурой жидкости, Девушка отравилась.
Наташу взяла к себе на воспитание ‘баронесса’.
1894
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека