Научный камуфляж. — Советский Державин. — Горький о поэзии
Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. Записная книжка. Статьи о русской поэзии. Литературная критика 1922—1939. — М.: Согласие, 1996.
Было бы весьма несправедливо утверждать, будто большевики не уважают науки. Напротив, они не только ее уважают, но и поклоняются ей, как идолу. Это поклонение чрезвычайно слабо, наивно, даже дикарски мотивируется, оно представляет собою одну из частностей их марксистского мировоззрения, однако самая наличность такого поклонения несомненна, фанатическим, каннибальским изничтожением ученых, мыслящих немарксистски, она не опровергается, а лишь подтверждается. Поэтому большевики до известной степени даже правы, когда утверждают, что ни в одной стране науке не предоставлены столь широкие возможности и не обеспечена столь могущественная поддержка со стороны государства, как в СССР. Дело все только в том, что для получения этих возможностей и этой поддержки наука либо должна быть действительно ‘марксистски подкована на все четыре ноги’ — либо, на худой конец, такой притвориться. Само собой разумеется, — в первом случае результаты научной работы оказываются равны нулю, а во втором они бесконечно ниже, чем были бы, если бы самая работа протекала в нормальных условиях свободы и независимости. Кое-что все-таки удается делать и камуфлированной науке, более или менее успешно притворяющейся, будто она и впрямь пропиталась идеями Маркса и Ленина. По причинам, которые не нуждаются в пояснении, камуфляж особенно труден в области знаний гуманитарных. Однако и тут советские ученые научились прятать концы в воду и под видом науки марксистской заниматься наукой просто. В частности, ухитряются продолжать свою деятельность историки и историки литературы. Это им не легко дается. Огромное количество времени и труда (не говорю уже об укорах совести) они затрачивают на бессодержательные статьи, проникнутые ‘марксистским подходом’. Однако под этим надежным прикрытием протаскивают они сквозь коммунистическую цензуру работы действительно полезные. Таковы, в особенности, работы по переизданию классических произведений иностранной и русской словесности, а также архивные разыскания.
Как именно производится камуфляж, на каких большевицких свойствах он основывается, что при этом теряется и что выигрывается, можно хорошо увидать на примере той ‘Библиотеки поэта’, которая начала выходить недавно и о которой вкратце сообщалось у нас в ‘Литературной летописи’.
Произведения многих замечательных или выдающихся русских поэтов давно нуждались в переиздании. Еще до войны исчезли с книжного рынка сочинения Боратынского, Дельвига, Рылеева, Полежаева, Дениса Давыдова и т.д. Их можно было найти почти только у букинистов, по произвольным ценам, в ограниченном количестве и сверх того в устарелых изданиях, слишком неполных и текстологически несовершенных. Академическое издание Державина было слишком громоздко и по цене недоступно. Словом, повторяю, необходимость переиздания давно назрела, и совершенно естественно, что среди поэтов и историков литературы, живущих в России, возникла мысль к такому переизданию приступить. Для осуществления этого замысла было необходимо получить от большевиков разрешение и материальные средства, что, разумеется, невозможно, если большевики не будут заинтересованы в предприятии. По этой части у оставшихся в России деятелей науки и литературы давно сложился известный опыт. Большевики охотно идут навстречу культурным начинаниям при соблюдении трех условий: во-первых, самое начинание должно быть хотя бы сколько-нибудь им полезно в агитационном отношении, во-вторых, оно должно быть задумано широко, громоздко, в большом масштабе, в-третьих, следует сделать так, чтобы кто-нибудь из крупных большевиков казался его вдохновителем и руководителем, — иными словами, чтобы тут же создалась для такого большевика новая синекура.
Следы такой организации дела совершенно явственно проступают и в ‘Библиотеке поэта’. На переиздание просто нескольких выдающихся авторов они не пошли бы. Державины и Денисы Давыдовы им не нужны, отчасти даже противны. Но если к Державину и Денису Давыдову присоединить всевозможную стихотворную заваль, если извлечь из забвения давно похороненную революционную и подпольную литературу, если придать, таким образом, минувшей русской поэзии такой колорит, каким она в действительности не обладала, но какой ее хотели бы видеть большевики, то получится затея, в достаточной мере агитационная и в достаточной степени ‘грандиозная’. Так и сделали. Составили план, по которому настоящие поэты будут переизданы в ряду всевозможных подпольщиков и под их прикрытием. Боратынского переиздадут, прикрыв его Курочкиным, а Дельвига — поэтами ‘Искры’. Не беда, что на каждый том настоящих стихов придется по три тома бездарного, но ‘революционного’ стихоплетства, не беда, что на каждую полезную единицу рабочей энергии придется затратить еще несколько единиц бесполезных, — все-таки литературные овцы будут целы, а большевицкие волки сыты. Так составился план ‘Библиотеки поэта’. В качестве вдохновителя и руководителя привлекли Горького’ Горький значится на первом месте среди редакторов. Горький написал общее предисловие о целях издания (к этому предисловию мы еще вернемся). Работать по-настоящему, то есть рыться в архивах, в библиотеках, устанавливать тексты, писать вводные статьи и сопроводительные примечания, он, конечно, не будет. Работать будут другие. Он будет возглавлять и руководить: ‘Мы пахали’.
На днях, благодаря любезности одного парижского книгопродавца, мне удалось видеть первый из вышедших томов ‘Библиотеки поэта’ — лирику Державина. Книга, опрятно отпечатанная, но в дешевеньком и безвкусном переплете, стоит пятнадцать рублей на советские деньги, а в Париже продается за двести франков, если не больше. Не думаю, однако, что и в России может она при такой цене получить сколько-нибудь широкое распространение, — разве только пойдет она в казенное распределение по колхозным библиотекам, где ее обратят на цыгарки, потому что там вообще больше курят книги, нежели читают, и потому еще, что, при всем моем преклонении перед Державиным, я должен признать, что именно его сочинения ‘массам’ и недоступны, и ненужны. Обратимся, однако, к самому изданию.
Над ним потрудились два литературных работника: Ямпольский, его составитель, редактор и комментатор, и Виноградов, автор вступительной статьи о Державине. В советских условиях, когда приходится лавировать между требованиями науки и требованиями большевиков, от составителей подобной книги требуется немало ума и такта. Должен прямо сказать, что оба они с достоинством вышли из испытания. Ямпольский следовал тому расположению материала, которое дается пятитомным изданием, вышедшим при жизни Державина. Таким образом, книга мужественно открывается одою ‘Бог’. Следуя новым историко-литературным требованиям, выработавшимся после появления академического, гротовского Державина, Ямпольский внес в книгу ряд пьес, опущенных Гротом: ряд надписей, эпиграмм и прочих мелочей, предназначавшихся Державиным для дальнейших, невышедших томов его сочинений, а также ряд пьес раннего периода, сохранившихся в рукописях, но не предназначавшихся для печати. Ямпольский напрасно при этом упрекает Грота за допущенные им пропуски: Грот работал в духе своего времени и как-никак совершил колоссальный труд, на котором всецело основан и нынешний труд самого Ямпольского. Еще менее справедлив тот слегка пренебрежительный тон, которым Ямпольский себе позволяет говорить о Гроте. Впрочем, надо принять во внимание, что если бы редактор нынешнего издания не постарался всячески подчеркнуть свое научное превосходство, то, пожалуй, не внушил бы большевикам должного к себе уважения — и все издание не состоялось бы. Что касается самих добавлений, внесенных Ямпольским, то, разумеется, они имеют несомненную историко-литературную ценность. Их ценность поэтическая несравненно ниже. Ранние стихи Державина совсем слабы: Державин был поэт очень медленного развития. Что же касается до мелочей, предназначавшихся для шестого и седьмого томов, то известно, что сам Державин весьма опасался за их поэтическое качество — и был прав. Им не суждено было войти в начатое самим поэтом издание, потому что Державин умер на пятом томе. По совести говоря, издание от того только выиграло. В издании Ямпольского поэтически ценно лишь одно стихотворение из не бывших ранее в печати: это стихи на смерть Плениры, первой жены Державина, замечательные силою в них разлитого отчаяния, истинно державинскою дерзостью образов и, наконец, своеобразием метра: стихотворение написано тем размером, который ныне зовется паузником и который, если память мне не изменяет, больше ни разу не встречается ни у поэтов XVIII века, ни у позднейших авторов, вплоть до символистов (пушкинские паузники в ‘Сказке о рыбаке и рыбке’, в ‘Песнях западных славян’ и в ‘Сказке о попе’ ритмически построены совершенно иначе). Что касается примечаний, то они составлены толково, но слишком кратко: современному рядовому читателю, на которого рассчитано издание, надо бы объяснить гораздо больше, чем объяснил Ямпольский.
Виноградову, автору вступительной статьи о Державине, было горазно труднее выйти из испытания. В известном смысле это было для него даже и совсем невозможно: без ‘марксистского подхода’ и ‘классовой установки’ никакая статья в СССР просто не может быть напечатана. Поэтому Виноградов на многих страницах ломится в открытую и, главное, неинтересную дверь: доказывает, что социальное положение Державина сказалось в его поэзии. Как могло оно не сказаться — и разве этим проявлением социальной подоплеки Державин определяется? Разве он ею исчерпывается? Такими же дворянскими поэтами были его современники: Богданович, Капнист, Львов, даже, если угодно, гр. Д. И. Хвостов. В каждом поэте любопытно не то, что у него неизбежно общее с его современниками, а как раз то, чем он от них отличается, то, что делает его единственным, то, делает его им самим, а не кем-либо еще. Но именно такая индивидуализация в советской литературе запрещена настрого. Не мог обойти запрета и Виноградов. В конце концов, его вступительная статья дает лишь бледную тень Державина, сходную с тенями многих его современников. В весьма многих местах виноградовской статьи, а в некотором смысле даже и во всей статье имя Державина может быть заменено именем любого из его поэтических современников — и ничто от этого не изменится. Повторяю, однако, Виноградов не виноват: в поэтах важно и интересно как раз только то, что выходит за пределы марксистского понимания, оставаясь в этих пределах, по существу сказать о поэте нельзя ничего. Виноградову пришлось пойти даже так далеко по линии обезличивания Державина, что державинская биография оказалась им вовсе пропущена: она заменена хронологической канвой, составленной, впрочем, толково и вдумчиво. По ней можно даже угадать, что Виноградов понимает Державина глубже и лучше, чем делает вид. Не могу также не поставить в заслугу Виноградову проявленный им такт: застарелый и вздорный мотив о пресловутом ‘подхалимстве’ Державина, о ‘казенном одописании’ не затронут Виноградовым вовсе. Впрочем, это оружие обоюдоострое: с одной стороны Виноградов, конечно, мог снискать благоволение начальства, разоблачив державинские пороки, с другой — большевики могли заявить, что после таких изобличений Державина не следует издавать.
В план ‘Библиотеки поэта’ входят произведения, хронологически предшествующие творениям Державина. Но фактически том, посвященный Державину, вышел первым в задуманной серии, а потому судьбе было угодно подшутить: написанное Максимом Горьким предисловие ко всему изданию очутилось как раз в державинском томе (если только это занятное сочинение не будет стереотипно повторяться во всех томах). Трудно придумать сочетание имен, более нелепое и даже комическое: певец Ленина ‘опредисловил’ певца Фелицы! Однако самое забавное — не сочетание это, а именно горьковская статья.
Горький есть человек несомненного и незаурядного литературного дарования. У него — зоркий глаз и умение весьма выразительно передать то, что сей глаз наблюдает. Свойства эти встречаются вовсе уж не так часто, и отрицать известную ценность их, так же как их наличность у Горького, было бы неправдиво. Эти свойства дали возможность Горькому, наряду с вещами слабыми, написать немало вещей беллетристически ценных, в которых умная зоркость автора зачастую компенсирует интеллектуальную его незначительность. Но как мыслитель вообще и как литературный теоретик в частности, Горький слаб. Чем реже он выступает на этом поприще, тем для него лучше. Он мыслит образами, мыслит непоследовательно, недисциплинированно и, главное, совершенно поверхностно. Его статья о смысле современной поэзии (и в известной мере — о смысле назначения поэзии вообще) — не более как ряд курьезов, которым лучше было бы остаться в его портфеле и с которыми всерьез полемизировать не приходится. Но ознакомить с ними читателей, хотя бы вкратце, представляется мне небесполезным — если не для пользы, то для развлечения.
‘Библиотеку поэта’ Горький считает полезной затеей, ибо, по его мнению, ‘наша молодежь’ должна знать историю поэзии. Замечание правильное, в особенности если принять во внимание, что вся серия, как явствует из ее названия, предназначена для молодежи поэтической. Но оказывается — знать историю поэзии молодым поэтам надо прежде всего потому, что им следует ознакомиться с историей ‘развития и разложения буржуазии’. Мыслителю нашему не приходит в голову, что по лучшим образцам ‘буржуазной’ поэзии разложение буржуазии проследить будет мудрено. Сверх того, молодым поэтам, говорит Горький, следует знать историю поэзии, чтобы усвоить технику ремесла, которая, по его справедливому замечанию, у них хромает. Но зачем ‘нашей стране’ вообще поэзия? Для прославления пролетариата и его вождей, для прославления ‘героической эпохи’. ‘У нас, в Союзе Советов, героический труд, действительность наша не вызывает в поэзии мощного эха, а должна бы вызывать, пора!’ — восклицает Горький.
Каким же путем сие мощное эхо может быть вызвано? Ответ — при помощи новых тем и нового подхода к старым. По мнению Горького, поэты прошлого восхищались природой, как земледельцы и землевладельцы, как ‘дети природы’, в сущности же — как ее рабы. В их стихах звучали покорность и лесть. ‘Хвала природе — хвала деспоту и тоном своим почти всегда напоминает молитвы’. Тут Горький подходит к любимой своей идейке о том, что назначение человека — борьба с природой и овладение ею, в чем и заключается лучшее из человеческих изобретений — Прогресс. ‘Поэты всегда единодушно замалчивают такие скверные выходки природы, как, например: землетрясения, наводнения, ураганы, засухи’, — заявляет Горький довольно опрометчиво. Не сходя с места и не роясь особенно в памяти, можно бы ему указать, что стихийным бедствиям посвящено немало произведений поэтических: ‘Медный Всадник’, ‘Потоп’ Виньи, ‘Девкалион и Пирра’, описание потопа в Библии и в Вавилонском эпосе, у Клейста имеется изображение землетрясения в Чили, чуме посвящены ‘Пир во время чумы’ и предисловие к ‘Декамерону’, на изображении тайфуна и борьбы с ним построен одноименный роман Конрада, изображениям бурь немало места уделено в ‘Одиссее’, о засухе красноречиво повествует история епископа Гаттона, о засухе писал Некрасов, лесной пожар составил тему прекрасного стихотворения Бальмонта… Уверен, что этот список можно увеличить в сотни раз. Горький, однако, считает, что поэты недостаточно ‘гневались на слепого тирана’, как он ‘поэтически’ именует природу, и недостаточно звали на борьбу с ней. Меж тем — ‘у нас болот 67 миллионов гектаров. Мы намерены получить из них 40 миллионов тонн сухого торфяного топлива’, вообще же на месте болот вырывать пруды, развести рыбу, пастбища, даже пахоту. ‘Мы’ роем каналы, чтобы соединить Белое море с Балтийским, Каспийское с Черным, Сибири дать выход в Средиземное море… Вот все это ‘воспеть’ и должны новые поэты: воспеть труд как ‘основной рычаг культуры’. Итак, новая тема: ‘Борьба коллективно организованного разума против стихийных сил природы’.
Старая поэзия воспевала любовь ‘как основную творческую силу жизни’, но при этом забывала, что эта сила — ‘тоже слепой, стихийный инстинкт размножения, он создает неисчислимые количества паразитов, которые разрушают здоровье людей, создает комаров, мух, мышей, крыс и всяческих грызунов, которые наносят огромный вред здоровью и хозяйству человека’. Капиталисты не заботились о здоровье населения, но государство трудового народа ‘не должно Допускать и не может допустить безразличного, бессердечного отношения к жизни и здоровью своих граждан’. (По поводу этого рискованного замечания можно бы много возразить Горькому, напомнив ему о голоде, организуемом большевиками, — но я с ним не собирался полемизировать.) Горький, правда, замечает с грациозной иронией, что он ‘вовсе не намерен убеждать поэтов: ловите мышей!’. Но он призывает поэтов воспевать борьбу с природой, оных мышей порождающей.
От борьбы с природой переходит он к теме любви: тут предлагается поэтам содействовать выработке нового, просвещенного отношения к женщине как товарищу в борьбе за прогресс и другие хорошие вещи и повторяется вся банальщина, уже тысячу раз перепетая во всех партийных шпаргалках. Наконец, последняя фаза борьбы с природой — борьба со смертью. Горький призывает поэтов, однако ж, не к разработке темы о смерти (замечательно, что Горький и все люди, близкие к нему по мировоззрению и умственному развитию, терпеть не могут стихов о смерти), — а к воспеванию науки, ее завоеваний, ее работников и героев.
На этом, в общем, заканчивается наивная горьковская болтовня о поэзии, имеющая, впрочем, совсем не наивную цель: в конечном счете Горький приглашает молодых стихотворцев учиться поэтическому ремеслу ради выполнения агитационных задач коммунистического начальства.
КОММЕНТАРИИ
Состав 2-го тома Собрания сочинений В. Ф. Ходасевича — это, помимо архивной Записной книжки 1921—1922 гг., статьи на литературные и отчасти общественно-политические темы, напечатанные им в российской и зарубежной прессе за 1915—1939 гг. Пять из них — российского периода на темы истории русской литературы вместе с пушкинской речью 1921 г. ‘Колеблемый треножник’ — Ходасевич объединил в книгу ‘Статьи о русской поэзии’ (Пг., 1922). Все остальные опубликованы после отъезда из России (июнь 1922 г.) в газетах и журналах русского зарубежья.
Большая часть этих зарубежных статей Ходасевича — критика современной литературы. С ней соседствуют историко-литературные этюды, среди которых первое место занимают статьи на пушкинские темы. Мы не сочли нужным отделять историко-литературные очерки, в том числе пушкинистику Ходасевича, от общего потока его критической работы: они появлялись на тех же газетных страницах, где печатались и его актуальные критические выступления, современные и историко-литературные темы переплетались в критике Ходасевича, и представляется ценным сохранить этот живой контекст и единый поток его размышления о литературе — классической и текущей, прошлой и современной. Что касается пушкиноведения Ходасевича, оно, помимо книги 1937 г. ‘О Пушкине’ (см. т. 3 наст. изд.) и глав из ненаписанной биографической книги ‘Пушкин’ (см. там же), достаточно скромно представлено в нашем четырехтомнике, это особое и специальное дело — научное комментированное издание пушкинистики Ходасевича, и такое трехтомное издание в настоящее время уже подготовлено И. З. Сурат.
Комментаторы тома: ‘Записная книжка’ — С. И. Богатырева, основной комментатор раздела ‘Литературная критика 1922—1939’ — М. Г. Ратгауз, ряд статей в этом разделе комментировали И. А. Бочарова (статьи ‘Все — на писателей!’ и ‘Научный камуфляж. — Советский Державин. — Горький о поэзии’), С. Г. Бочаров (‘О чтении Пушкина’, ‘Пушкин в жизни’, ‘Девяностая годовщина’, ‘Поэзия Игната Лебядкина’, ‘Достоевский за рулеткой’, ‘Памяти Гоголя’, ‘По поводу ‘Ревизора’, ‘Автор, герой, поэт’, ‘Жребий Пушкина, статья о. С. Н. Булгакова’, ‘Освобождение Толстого’, ‘Тайна Императора Александра I’, ‘Умирание искусства’, ‘Казаки’, ‘Богданович’), А. Ю. Галушкин (‘О формализме и формалистах’).
Научный камуфляж. — Советский Державин. — Горький о поэзии. — В. 1933. No 3040. 28 сентября.
Ходасевич пишет об издании: Державин. Стихотворения / Ред. и примеч. Гр. Гуковского. Вступ. статья И. А. Виноградова. Изд-во писателей в Ленинграде, 1933. Этим томом была открыта знаменитая впоследствии серия ‘Библиотека поэта’, обозначенная на титуле тома (и последовавших за ним первых книг серии) как выходящая под редакцией М. Горького. Статья Горького ‘О ‘Библиотеке поэта», предпосланная державинскому тому, открывала тем самым всю серию. Начинание такого размаха в СССР должно было заинтересовать Ходасевича, однако скептическая презумпции недоверия к возможностям такого культурного дела в советских условиях слишком сказывается в его рецензировании ‘советского Державина’. Достаточно оснований для скепсиса давали обе статьи — и горьковская, по которой Ходасевич прошелся в третьей части своего выступления, и такой, например, пассаж в статье И. А. Виноградова: ‘Державин такой противник, преодоление которого может обогатить творческую практику нашей поэзии’ (с. 43 указ. изд.). Вместе с этим, однако, и значение редакторской работы Г. А. Гуковского Ходасевич решительно недооценил, сопроводив ее оценку скептическими оговорками, так, замечание об излишней краткости примечаний вряд ли справедливо (примечания занимают 132 страницы, почти четверть общего объема тома, исходя из того что некультурному советскому читателю ‘надо бы объяснить гораздо больше’, Ходасевич, неизменный ревнитель высокого филологического уровня, в данном случае презрительно советует понизить его применительно к массовому читателю, между тем работой Гуковского подобный уровень был задан ‘Библиотеке поэта’). Больше того: невнимательность к работе Гуковского странным, прямо анекдотическим образом выразилась в невнимании к самому имени его: Гуковский в статье Ходасевича именуется Ямпольским. Это не единственная озадачивающая ошибка в статье, заставляющая предположить, что книга, виденная им, как рассказывает Ходасевич, ‘на днях’, не была у него перед глазами при написании статьи: вопреки его сообщению она открывается не одой ‘Бог’, а ‘Одой к Фелице’. Но в характеристике ‘научного камуфляжа’ в работе советских историков литературы язвительное остроумие Ходасевича сказалось по справедливости в полной мере.
Статья Ходасевича в виде вырезки из В хранится в Архиве А. М. Горького в Москве (АГ. ГВЖ 6-1-20), рукой Горького красным карандашом в ней отчеркнуто одно место, при этом не из последней части статьи, относящейся к самому Горькому, а, видимо, больше всего задевшая его фраза о колхозных библиотеках, где Державина ‘обратят на цыгарки’.
С. 276. …а Дельвига — поэтами ‘Искры’. — В кратком тексте ‘От автора’ в державинском томе ближайшими выпусками ‘Библиотеки поэта’ объявлены: ‘Рылеев, Поэты ‘Искры’ (60-е годы XIX в.), Дельвиг, Давыдов, Полежаев, Ироико-комическая поэма XVIII—XIX вв., Вольная русская поэзия (собрание подпольной полит<ической> лирики XIX в.’ (с. 17).
Не думаю, однако… — Фраза, отчеркнутая в вырезке статьи Ходасевича красным карандашом Горького.
С. 277. Ямпольский следовал тому расположению материала, которое дается пятитомным изданием, вышедшим при жизни Державина. — Сохранение ‘расположения стихотворений издания 1808 года’ было объявленным Г. А. Гуковским принципом его издания, хотя и ‘с некоторыми изменениями’ (с. 425), коснувшимися и оды ‘Бог’, о которой комментатор сообщает, что ею открывалось собрание 1808 г. (с. 449), однако в томе ‘Библиотеки поэта’ она помещена восьмой по порядку среди державинских од.
…академического, гротовского Державина… — Сочинения Державина: В 9 т. / Под ред. и с примеч. Я. К. Грота. СПб.: Изд. Академии наук, 1864—1883. Это издание, в особенности ‘Жизнь Державина’ и биографические материалы, составившие VIII и IX его тома, были для Ходасевича основным материалом при написании биографической книги ‘Державин’, вышедшей за два года до данной статьи (Париж, 1931, см. т. 3 наст. изд.).
…Ямпольский внес в книгу ряд пьес, опущенных Гротом… — В части IV и приложении к тому Гуковский опубликовал впервые 60 стихотворных текстов Державина.
…стихи на смерть Плениры… — ‘На смерть Катерины Яковлевны 1795 году июля 15 дня приключившейся’ (‘Уж не ласточка сладкогласная…’). ‘Я. Грот не заметил его среди обильных материалов, бывших в его распоряжении’, — сказано в коммент. Гуковского (с. 541).
С. 280. …лучшее из человеческих изобретений — Прогресс. — О любви Горького к ‘прогрессу’ (и явлению, и самому слову) и о своих разногласиях с ним по этому пункту Ходасевич написал особый очерк — ‘Прогресс’ (см. т. 4 наст. изд., см. там же коммент. к письму Ходасевича Горькому от 7 августа 1925 г.).
‘Потоп’ Виньи — поэма Альфреда де Виньи (1826).
‘Девкалион и Пирра’ — герои древнегреческого мифологического сюжета, использованного во многих произведениях европейской литературы и искусства, пара, спасенная при потопе, насланном Зевсом на землю, и возродившая человеческий род.
С. 280—281. …и в Вавилонском эпосе… — В поэме о Гильгамеше.
С. 281. …у Клейста… — ‘Землетрясение в Чили’ — рассказ Генриха фон Клейста (1807).
…одноименный роман Конрада… — ‘Тайфун’ Джозефа Конрада (1902).
…история епископа Гаттона… — ‘Суд Божий над епископом’, баллада В. А. Жуковского, перевод из Р. Саути (1831), повествующая, однако, не о засухе, а о дождливом лете, погубившем весь урожай.
…прекрасного стихотворения Бальмонта… — ‘Лесной пожар’ (1899) в книге К. Д. Бальмонта ‘Горящие здания’ (1900).