Надежда Плевицкая, Гребенщиков Георгий Дмитриевич, Год: 1928

Время на прочтение: 6 минут(ы)

Георгий Гребенщиков

Надежда Плевицкая

(Из дневника)

Три недели я крепился, чтобы не написать о Плевицкой ничего специально-похвального. Чрезмерная восторженность иногда так дешевит слова, а я, грешным делом, люблю повосторгаться. И слабый на слезу… Не дальше, как на днях, плакал самыми теплыми женскими слезами, упиваясь дивною кинокартиной ‘Бен-Ур’. (Советую всем русским и эллинам, и иудеям, которые еще не видели этой вещи — пойти и посмотреть: очищающая, объединяющая, укрепляющая силы литургия на экране).
Итак — не стыжусь сознаться: плакал я слезами радости и на концерте Плевицкой 12 марта… А перед этим — плакал от восторга на концерте Шаляпина и, чувствуя себя 20-летним юношей, говорил своей соседке, что я влюблен в нее первой, чистой любовью… Что тут будешь делать? Слаб я на слезу, когда до сердца доходит чья-либо великая душа. К стыду своему, а может быть, и к счастью: и Плевицкую и Шаляпина слышал я впервые в жизни… Многое не удавалось в России. Многое нам там было недоступно. Вспомните-ка всенощные стояния из-за Шаляпина… Но вот, с тех пор, как Нью-Йорк стал провинцией русского искусства — здесь чиню свое невежество и исправляю недоделки прошлого. Нью-Йорк стал так богат прекрасными и волнительными событиями, что, право, слез не наберешься все оплакать и принять в одно и то же сердце…
И тем радостней рассказывать о незабываемых событиях, после того как чувства придут в порядок, и когда в душе останется лишь светлый луч благостности судьбе за то, что она нас так иногда ласкает.
Кроме того, за это время я побывал у Плевицкой, побеседовал с ней задушевно, и прочел ее чудесную книгу ‘Дёжкин Каргад’. Но все-таки, не знаю, как сказать сильнее, проще, короче обо всем сразу…
Ведь те, кто был на концерте — знают, и по-своему были счастливы. Нужно ли им говорить о моем собственном переживании? А те, кто не был — должны быть и сами посмотреть и послушать — иначе, не поверят или не поймут. Стало быть, опять слова мои окажутся излишними.
Впрочем, извините за грубость: есть такие сонные, несчастные фигуры, которых надо взять за шиворот и крикнуть: ‘Несчастный! Хочешь быть счастливым хоть на один вечер?’ Иди — вон туда-то.
Но если этот человек не хочет — бесполезны всякие слова. Никаким пасхальным благовестом эту душу не разбудишь. (Представьте, — этой истине я научился только лишь в Нью-Йорке…)
Потом, еще есть категория людей, которые принимают за личное оскорбление, если вы кого-либо чрезмерно похвалили…
В прошлом году какой-то русский фармер злобно изругал меня в письме за мою статью об Анне Павловой. О мотивах этой ругани тяжко говорить. Но на корреспондента своего я не сержусь. Мне жаль его, беднягу: — спящая душа.
Что же делать, если мне не нравится ее прозвище: Плевицкая?.. Впрочем, если разобраться, то и Шаляпин тоже не ахти как благозвучно… А Пушкин? Какое-то грубое, милитаристическое имя… А Толстой? Совсем уж что-то буржуазно-купеческое, да еще на ‘о’… Возьмите: Глинка… Лядов… Скрябин… Прямо ругательства какие-то, а не фамилии…
Шутки — шутками, а на самом деле все эти и многие подобные имена стали для нас не только благозвучными, но и несущими в себе какую-то улыбку и радость, точно песня с родимых полей…
И когда 12 марта она вышла на эстраду и сказала только одно слово, и сказала его грубоватым полубасом: ‘Песня’, — мне послышалась кукушка в майском лесу, и дух мой загудел в просторах русских, и вся, вся скорбь и радость собралась в комочек, подкатилась к сердцу и затрепетала в радуге невыразимого, неудержимых слез от счастья.
Вся гамма моих чувств запела в ноту с ней, и гамма эта была — любовь. Любовь не только к русскому и к русским, не только к друзьям и недругам, но ко всему живущему, ко всей земле, ко всей Вселенной. В этот миг я вырос и поднялся до неизмеримой высоты, и с этой высоты — мне стало жаль… Вы знаете кого… Бывших в переполненном зале Американцев. Мне стало жаль их братской жалостью потому, что они в этот момент не знали нашего языка, не знали наших мук великих, не знали всех наших падений, и потому — не знали наших радостей и нашего величия, граничащего часто с юродивостью…
Кто — она была?..
Нет, это была не артистка, это была не Плевицкая! Это была родная мать, милая сестра, — это была сама душа, сама русская песня. В улыбке — столько надежд, в слезе — столько скорби, в походке — столько мягкого величия и ласки, во всех движениях — столько внутреннего благородства и настоящего народного аристократизма… Не символично ли — ее партнером был настоящий князь, с древнейшею фамилией: князь Оболенский? Но разве мы не знаем, кто воистину княжил над нами в этот вечер!
Нет, не говорите, будто это оттого мы так были счастливы с нею в этот вечер, что натосковались обо всем российском, бывшем… Это бывшее, как гири, тянет дух наш книзу. Не бывшее — но будущее может подвигать дух наш к строительству. В данном случае я был полон гордости именно потому, что моя вера, моя личная надежда в дремлющие силы простого народа, здесь справляла свой великий праздник. Как бы принимая близкое участие в этом концерте, я внутренне кричал от торжества, потому что чувствовал, как тысячи различных, в большинстве враждующих между собой людей, слились как братья и сестры в единый дух и, сами того не сознавая, восторженно и радостно поклонялись самому простому мужицкому величию духовному… Вы ль не избалованы, вы ль не слыхали образцов всемирного искусства здесь в Нью-Йорке? И вот, вы улыбаетесь, и лица ваши озарились светом только потому, что вестница Земли, простая русская мужичка царственно околдовала вас величием своей души, своего сердца, своего великого природного ума и благородства…
Мне ли не торжествовать от этого сознания — поймите…

* * *

Боялся я, когда шел для беседы с ней. Боялся, что какая-либо мелочь вспугнет мое настроение… Ведь правда жизни так груба, проза житейская часто так уродует настоящую красоту. И кто не знает, что даже самые великие артисты носят маски и иногда их речи и дела поневоле полны фальши?.. И нет ничего тягостнее, видеть, как некоторые из них стараются ‘держать фасон’ для убеждения влиятельных особ, которые в фасоне видят весь залог своего успеха…
Нет, слава Богу, в жизни, вблизи, она еще милей и проще. Слушать ее речь — все равно, что слушать ее песни.
Почитайте ее книгу — она написана тем самым ее разговорным языком и украшена такими словечками, пословицами, песнями и сказками, какие часто вплетаются и в ее беседу с Вами.
— Не могу я этой изощренности усвоить… — говорит, точно поет она. — Только иной раз от этой изощренности, как от оплеух, вся душа в синяках…
— Да как же я могу к каким-то партиям принадлежать! — восклицает она далее. — И не осмеливаюсь никого судить и не понимаю, отчего все это происходит. Только знаю, что не от людей это, а от Бога — вся эта вражда — политика… Вот ведь, и когда пою, сразу чую: слушают, значит, я к ним, как к братьям… Хочется им душу свою раскрыть, приласкать их, иной раз повеселиться с ними, иной раз пожаловаться им…
И тут же искрометная улыбка и рассказ в семь строчек:
— У нас в народе так-то многие. Помню, у меня две девушки жили. Как слово — так сочинение. Однажды слушаю — частушку сочиняют. Да ведь сразу. Маша только завела:
Скажи, тетушка Маланья,
Чем ты лечишь от страданья…
А Фиона отвечает:
От страданья есть каренья —
Все дубовые коренья…
Господи! — переменив тон, продолжает Надежда Васильевна. — Да ведь и разница-то меж людей нарядна как цветы в поле… У нас вон, близ села, крестьяне жили… Все мы в одной церкви молились, а разговор другой. Одни говорят ‘синица’, а другие ‘синиса’. Дак вот, поди, да и суди их.
Ох, и вспомнить жутко, как я родину свою оставила… Была в тифу, а после, от моря да от горя — слезами заливалась. Американский адмирал Маколи через море перевез меня на миноносце. А я и воду-то раньше только с нашего бугра видела…
— Come! (входите!) — вдруг кричит она на стук в дверь и со смехом прибавляет. — Это так я по-английски ловко выражаюсь.
Потом опять глубокий вздох, и как песню продолжает:
— Вот оглянусь назад — и вижу: много испытала я радостей. И славу я познала и в богатстве нажилась. Царем и царицею была обласкана, с царевнами в жгуты играла… И не было у меня никакой гордости и похвальбы, а была за все одна лишь благодарность… Но самое отрадное, самое-то дорогое и милое испытала я только там — в избе родимой, где бывало, черный хлебушко по крошечке собираешь — бережешь… Там в труде тяжелом, там, в поле жнивном — там все главные радости мои истались. И скажу я вам, от самой глубины души, что истинная красота вся там, в народе… И встанет он прекрасный во весь рост свой сам, возьмет свое счастье в руки, и вот тогда начнется песня наша настоящая!..
Могу ли я еще что-либо добавить к этому песенному вздоху светлой Надежды?..
Я лишь твердил за ней:
— Да, да, нам есть чем жить, есть для чего терпеть и трудиться, есть на что надеяться. Богатства наши нераспочаты, нерушимы и неистребимы.
Не умеем пользоваться ими — сами виноваты!..
Вот и учимся на горьком опыте.
Научимся, конечно. Порукою за это — такие вестники народные, как Надежда Винникова и еще многие известные и неизвестные, но существующие и грядущие.
Исходник здесь: http://grebensch.narod.ru/
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека