Начала народного хозяйства. Руководство для учащихся и для деловых людей Вильгельма Рошера. Перевод И. Бабста, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1861

Время на прочтение: 3 минут(ы)
Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
Том VII. Статьи и рецензии 1860—1861
М., ОГИЗ ГИХЛ, 1950

Начала народного хозяйства. Руководство для учащихся и для деловых людей Вильгельма Рошера. Перевод И. Бабста1. Т. I. Отделение первое. Москва. 1860 г.

Рошер пользуется справедливою знаменитостью за громадное количество знания, накопленного в его книгах и, вероятно, даже в его голове. Относительно соразмерности накопленных в его голове знаний с количеством их, накопленным в его книгах, мы выразили вероятность, а не совершенную уверенность потому, что в Германии очень распространен между учеными (и даже не учеными) писателями метод приготовления книг, чрезвычайно полезный для читающего, но ослабляющий возможность судить по книге о действительной учености автора. Человек, вздумавший написать книгу, покупает несколько стоп писчей бумаги, разрезывает листы ее на четвертинки, осьмушки или более мелкие куски (это зависит от мелкости или крупности его почерка, от степени его расчетливости и, наконец, от его денежных средств: бумага в Германии дешева, но у иного ученого в Германии, даже и знаменитого, все-таки нехватает денег на покупку бумаги в изобильном количестве). Совершив такой акт, он ставит себе принципом читать книги не иначе, как делая из них выписки,— от двух до пяти строк на лоскуток. Употребляя часа три в день на это занятие, можно в год изготовить не менее 20 000 лоскутков, покрытых всевозможными именами, цифрами, курьезностями, относящимися к предмету, по которому предполагает он написать книгу. От времени до времени лоскутки пересматриваются и приводятся в систематический порядок. Когда собирателю покажется, наконец, что лоскутков набралось довольно, он принимается писать книгу, в которой собственную приписку составляет почти только перечень содержания лоскутков, распадающихся на группы, служащие фонами для глав и параграфов,— эта приписка занимает от Vi о до Vs, a если ученый уж слишком самобытен и плодовит в собственных мыслях, то пожалуй, и до Уз части всего числа страниц, какое будет в книге, остальную громадную половину страниц занимают бесчисленные мелочи, переписанные с лоскутков. Против методы — сочинять книги таким образом — мы не имеем ровно ничего: кто занимается такою штукою, бывает тружеником, во всяком случае не бесполезным для науки, заметить можно было бы лишь одно: всякое дело приносит наибольший полезный результат тогда, когда употребляется для той цели, для которой собственно и должно служить: листочки, раскладываемые по порядку, сами собою так и образуют словарь, если у занимающегося такими выписками человека достает терпения вести работу до того, чтобы она приобрела полноту, требующуюся для, словаря, и достает такта, чтобы видеть пригодность этой работы именно для словаря, а не для чего-нибудь иного,— результат работы выходит превосходный. Так произошел словарь Бэля2, до сих пор остающийся драгоценным источником справок и, что еще любопытнее, представляющий собою самое занимательное чтение.
Не совсем то бывает, если трудящийся над листочками сочиняет трактат о науке вместо того, чтобы сделать словарь. Словарь Бэля читается легко, потому что предметы быстро сменяются там один другим в чрезвычайном разнообразии: за персидским царем следует английский поэт, за английским поэтом итальянский богослов, в трактате, набитом такими же мелочами, мелочи эти тянутся на сотни страниц все об одном и том же и изнуряют терпенье своей монотонностью. Кроме того, словарь не ужасается достигать размеров, от которых самому огромному трактату ‘как до звезды небесной далеко’, потому Бэль не имел надобности выпускать весь живой сок из собранных им фактов, мог передавать их с интересною для чтения обстоятельностью, а при укладке их в трактат из них выколачивается все живое, чтобы сбить их остов в тесные для них размеры книги. От этого для читателя новая скука, сухость выходит истинно аравийская. Но и этого еще мало: как ни сбивай, как ни урезывай записанные на листочках факты, все еще сохраняют они такую громоздкость, что не влезают в трактат, да и согласитесь сами, нельзя же пихать в систематический трактат все подряд, без всякого разбора. Сочинитель принужден делать выборку из своих ‘коллектаней’ {Kollektaneen — собрание выписок из книг, заметок (немецк.). Ред.}, отлагает в сторону половину листочков, если не больше, и — утрачивается полнота, какая была в них. Но почти всегда и до этой выборки полнота в них была, если позволительно так выразиться, очень неполная, сочинитель не имел в виду исчерпать весь запас фактов, когда составлял ‘коллектаней’ с целью сделать из них не словарь, а книгу, ему хотелось только набрать очень много, чтобы достаточно было ‘фактических оснований’ для его трактата, а не то, чтобы не осталось ничего такого, что не занесено было бы в его листки. Стало быть, систематический трактат, сочиненный по листочному методу, уступая словарю занимательностью и живостью, далеко уступает ему и в существенном достоинстве книг подобного рода, уступает ему фактическою полнотою.
Словом сказать, результат выходит тот же, как если бы сапожник с своим шилом вздумал шить не сапоги, а сюртуки: в его изделии оказалось бы бесчисленное множество прорех, и форма изделия вышла бы чрезвычайно неуклюжая.
Этот грех не мог не случиться и с книгою Рошера. О сухости изложения <мы не станем говорить: это свойство книги почувствует каждый, как только развернет ее. Посмотрим на полноту. Вот -- книга раскрылась на 304 стр., и мы видим 131. В нем говорится, что цена 'многих сырых произведений возвышается с каждым успехом хозяйства'. В русской печати систематическим развитием этой мысли занято 25 строк (более крупного шрифта), за ними следуют набитые фактами и цифрами примечания на 122 строках (более мелкого шрифта). Чего-чего только тут нет, довольно сказать, что на этих 122 строках не менее 28 ссылок на разные книги с цитированием томов и страниц, и каких книг тут не цитуется! Есть тут: 'Мелиш, Путешествие по Соединенным Штатам, т. 2-й, стр. 57, Варрон, Сельское хозяйство, кн. 3, гл. 12, Колумелла, Сельское хозяйство, кн. 8, гл. 10, Плиний, Естественная история, кн. 10, гл. 43, Полибий, История, кн. 34, гл. 8, 7, Робертсон, Письма о Южной Америке, т. 2, стр. 294, Паллас, Путешествие в Сибирь, т. 3, стр. 12, Ример (или Раймер, или Рюмер, или Реймер, или Риме, не знаем как выговорить Rymer, потому что не знаем, какой нации этот господин: англичанин, датчанин, голландец, француз или кто другой, только знаем, что заглавие книги у него латинское), Союзы: том или книга (не знаем) 19, стр. 511, Подевиль, Сельскохозяйственные опыты, т. 2, стр. 15'. -- Словом сказать, такая коллекция, что постороннего человека и то зависть берет, а ссылок на Адама Смита, Прайса, Тука, Потера, Рау, Чибрарио, Андерсона и т. д. мы уже и не приводим, потому что эти ссылки мог бы сделать и человек, не имевший в своем распоряжении сотни тысяч лоскутков3.
Прекрасно, но где же, однако, фактическая полнота? Поднимаются с успехами сельского хозяйства цены ‘многих сырых произведений’, стало быть, не всех? ну, поднимается ли цена фруктов и ягод? Об этом ничего нет. Оно, если хотите, и не нужно этого: из общих принципов само собою следует, что цена фруктов и ягод, растущих дико, поднимается, а цена возделываемых искусством поднимается или падает, смотря по успехам огородничества и садоводства сравнительно с размножением народа. Разумеется, можно было обойтись в систематическом трактате и без этих разъяснений, совершенно излишних по изложению общего правила. Но в таком случае зачем же нужно было довольно длинное разъяснение о ‘рыбе в пресных водах’? Ведь дело и о ней также ясно для познакомившегося с общим правилом. По мере того, как населяется страна, цена речной рыбы возвышается до тех пор, как начнут охранять размножение речной рыбы и помогать ему искусственными мерами, а тогда возвышение или понижение цены начинает зависеть от достоинства этих мер и от успехов искусственного размножения речной рыбы. Это ясно само собою, к чему же было набирать факты об этом? Они набраны просто для курьеза,— пусть-де читатель знает, что на Эльбе и на Рейне лососина была прежде так дешева, что слуги договаривались, чтобы хозяин кормил их лососиною не больше двух раз в неделю, а то хозяин готов был закормить их этим дешевым провиантом. Очень любопытный факт, спора нет. Но об ягодах, вероятно, можно было бы собрать курьезы еще любопытнее. Или вот, например, тоже любопытно, что не дальше как лет 20 тому назад в Камышине, в Красном Яре, в селе Быкове кормили коров, и свиней арбузами, которых не всегда вдоволь там ест теперь и сама хозяйка, еще недавно кормившая ими свою скотину. Не хотите ли познакомиться и с курьезами и из истории дичи? Извольте (Рошер, русский перевод, стр. 305).
В России жареных лосей, зайцев и диких уток едят даже самые низшие классы народа (Kohl, Reise in Russland, II стр. 386). Дичь же в Петербурге с Петра Великого до Александра поднялась в цене, как 1 : 6—7 (Storch, Handbuch 1, стр. 368)4. В Петербурге в 1807 году фунт баранины, говядины или телятины стоил 4—6, фунт дичи — 3—47г центов (Melih, Travels thraugh the U. St, II, p. 57). Чем более охота охраняется, тем дольше, конечно, продолжается прежняя дешевизна дичи, особенно, когда бедным становится невыгодным приготовлять ее для себя вследствие худобы дичи. Новейшие народы редко думали о искусственном разведении дичи, римляне откармливали главным образом только зайцев, дроздов ч пр. (Varro, R. R., III, 12, Collu-mella R. R., VIII, 10). Поэтому цены на дичь были громадные, пример тому приводит Plinius, H. N., X, 43, из времен императоров. Напротив, еще Полибий уверяет, что в его время в Лузитании дичь получалась почти даром (XXXIV, 8 и 7).
Очень благодарны за сообщение нам всего этого, только что же из всего этого следует? Ровно ничего не следует. К чему это служит в книге Рошера? Ровно ни к чему, кроме обогащения ума фактами, совершенно излишними для разъяснения вопроса, лишними по той причине, что и вопроса тут ровно никакого нет.
Так, Но если ни для чего не нужны подробности эти и бесчисленное множество других мелочных фактов в книге самого Рошера, то мало ли для чего могут они пригодиться читателю, круг мыслей которого ведь не весь же будет ограничиваться чтением Рошера. Положим, например, что случилось вам вздумать: вот теперь в Беловежской пуще нарочно сохраняются, как зоологическая и охотническая редкость, зубры, что же, бывали ли когда-нибудь другие примеры искусственного охранения диких животных, любопытных для ученого или драгоценных для охотника? Если вы не читали Рошера, вот вы и не знаете ничего об этом, а читали вы Рошера, так вот и знаете, что римляне не только охраняли некоторые породы дичи, а даже ‘откармливали зайцев, дроздов и пр.’ Или вдруг вам вздумалось: а почем продается говядина в Северо-Американских Штатах? Почем она продается теперь в Северо-Американских Штатах, этого из Рошера вы не узнаете, но то узнаете, что в 1807 году в каком-то североамериканском городе Питтсбурге ‘фунт баранины, говядины или телятины стоил 4—6 центов’. Если хотите, можете успокоиться на этом сведении, а если вы одарены пытливым умом вроде Кифы Мокиевича5, то является у вас новый вопрос, что же это значит, что в 1807 году в Питтсбурге телятина продавалась по одной цене с говядиной, тогда как дело известное каждому, что везде в цивилизованных странах фунт телятины продается гораздо дороже, чем фунт говядины? Почему Питтсбург в 1807 году служил исключением из этого правила? Уж не случилось ли там такой штуки, что, народивши множество телят, коровы почти все передохли вместе с быками, так что в говядине оказался недостаток и она вздорожала, а в телятине излишек и она подешевела? Или, быть может, дешевизна телятины сравнительно с говядиной была в Питтсбурге не явлением временным, относящимся к одному году, а фактом постоянным? В таком случае не следует ли объяснять его какой-нибудь особенностью питтсбургских обычаев относительно телятины? Не следует ли предположить, что дешевизна телятины в Питтсбурге имеет своим основанием отвращение значительной части питтсбургского населения от употребления телятины? Читатель согласится, что такое объяснение очень правдоподобно, если же принять его, то не открывается ли новая поразительная черта того сходства северо-американцев с великорусами, о котором так часто читаешь такие основательные замечания? А если так, то каким образом объяснить это совпадение обычаев? Неужели простою случайностью? Но такой взгляд недостоин науки, не следует ли скорее видеть в этой дешевизне телятины между питтсбургцами след влияния славянского элемента на северо-американский и даже, быть может, доказательство существования древних славянских поселений в бассейне реки Миссисипи? Радушно предлагаем это новое драгоценное соображение в полную собственность г. В. Ламанскому и вперед уверены, что он с признательностью воспользуется им6.
Но разумеется, где без разбора приводится бесчисленное количество цитат, цифр, имен и всякого рода фактов, там необходимо находится и очень много важного среди бездны неважного, много нужного среди бесполезного, и каково бы ни было логическое достоинство книги, богатой фактами, она непременно будет иметь очень большую цену как сборник материалов. К сочинению Рошера прилагается тот политико-экономический вывод, что если трудолюбие велико, продукт все-таки получится довольно значительный, хотя бы метод производства и был сам по себе неудовлетворителен. Тут можно бывает жалеть лишь о том, зачем подобное трудолюбие не соединилось в трудящемся с столь же замечательною логическою силою. Мы почли нужным откровенно высказать свое мнение о научном достоинстве трудов Рошера только потому, что очень многие имеют преувеличенное понятие о их значении в науке. Что же касается до вопроса, полезна ли книга, начало русского перевода которой теперь напечатано, тут нет никакого сомнения: книга эта очень полезна или чрезвычайно полезна, или необыкновенно полезна, или в каком хотите смысле и в какой хотите степени называйте ее полезною. Мы ни в чем не противоречим. Сведений в ней такая гибель, что если успеешь усвоить себе хотя десятую часть их, будешь ученейшим человеком.
Но, скажут нам, вы хвалите только трудолюбие, с которым Рошер собирал факты, а самую систему Рошера не превозносите, вы удивляетесь его начитанности и прилежанию, а достоинств его как мыслителя вы не упоминаете: в тоне вашего отзыва о нем есть даже какое-то презрение, которое в отношении к столь знаменитому мыслителю становится неприличною дерзостью. Оправдайтесь в этом преступлении. Докажите, что вы имеете право говорить о нем таким тоном. Ведь вы до сих пор толковали только о форме его книги. Положим, что форма неуклюжа, положим, что наряду с делом набито в ней много пустого, лишнего, что ‘из этого? Форма в ученом сочинении — вещь второстепенная. Вы разбирайте не форму, а содержание.
Извольте, почему не разобрать? Если бы нужно было нам самим извлекать содержание из ученейшего труда Рошера, мы, пожалуй, и не справились бы с такою задачею: поискали бы содержания, да, может статься, и не нашли бы. Но почтенный переводчик помогает нам своим предисловием. Чтобы не пропустить ничего важного, мы пересмотрим все в предисловии. Вот начало.
Передавая на суд русской публики перевод одного из замечательнейших творений современной экономической литературы, я позволяю себе вместо предисловия поместить несколько страниц из моей статьи, помещенной в ‘Русском вестнике’ за 1856 год7. ‘Вопрос,— говорит Рошер в своей вступительной лекции, читанной им в Лейпцигском университете, — каким образом лучше всего содействовать развитию народного хозяйства, останется всегда главным вопросом в политической экономии, но он не составляет еще главной ее задачи. Наука народного хозяйства — это ветвь наук политических, и задача ее — исследовать известные стороны человеческой жизни и законы, ими управляющие. Цель ее — изложить, что передумали народы, чего хотели, к чему стремились и чего достигли каждый в своем хозяйстве, наконец, почему они стремились и почему именно этого достигли. Но такое изложение невозможно без тесной связи с другими науками, рассматривающими остальные стороны народной жизни,— без истории права, государственных учреждений, истории литературы и т. д.’.
Скажем откровенно: вступительной лекции, читанной Рошером в Лейпцигском университете, нам не удалось прочесть, и о том, что говорил, а чего не говорил в ней Рошер, мы должны судить, основываясь исключительно на свидетельстве г. Бабста. И надобно прибавить еще вот что: рассказывай нам такие вещи о вступительной лекции Рошера г. Безобразов или Григорий Данилевский, мы сильно поусомнились бы. Но свидетелем является г. Бабст, и мы верим. И — господи, твоя воля!— чему мы принуждены верить! ‘Вопрос, каким образом лучше всего содействовать развитию народного хозяйства, не составляет еще главной задачи политической экономии’, но ‘останется всегда главным вопросом в ней’. Ну, скажите на милость, как же это? Главный вопрос не есть главная задача или главная задача не есть главный вопрос? Ведь с такою ясностью понятий мы могли бы прочесть вступительную лекцию к любой науке, например, хоть к астрономии: ‘исследовать законы движения тел небесных составляет главную задачу астрономии, но главный вопрос астрономии другой’,— вероятно, вопрос о том, знали ли греки, что луна имеет форму не шара, а груши. Или из анатомии: ‘главная задача анатомии — исследовать состав человеческого организма, но главный вопрос в ней не то’, а, вероятно, то, каким манером Аристотель мог не заметить, что, кроме жил, находятся в человеческом теле нервы. Или вступительная лекция из ботаники: ‘главная задача ботаники — исследование растительного организма, но главный вопрос в ней не то’, а то, какие чувства овладели Христофором Колумбом, когда он увидел американскую растительность, столь различную от европейской. Извините меня, но мне кажется, что это просто-напросто путаница. Посмотрим, однако,— что дальше.
В чем главный вопрос политической экономии, Рошер сказал. В чем задача ее, выходит у него уже не так определенно: ‘исследовать известные стороны человеческой жизни и законы, ею управляющие’, хорошо, положим, что известные стороны жизни и известные законы, примем, пожалуй, на себя смелость догадаться, что под известными законами надобно тут разуметь законы, управляющие экономическою стороною народной жизни или человеческой жизни, но мы все-таки догадались об одной стороне, а Рошер говорит о нескольких ‘сторонах’, что же это значит? что у политической экономии не один главный предмет, как бывает у всякой благопристойной науки, а таскается она по разным предметам, представляет собою не систему понятий, а сброд всяких понятий, каким была в старинных философских школах космология? Обидел свою науку Рошер. Но это бы еще ничего, можно было бы простить обиду, если бы можно было тут понять что-нибудь: по Гегелю или по какому-то другому философу доказывается, что ‘понять — значит простить’. Но главная беда в том, что понять нельзя: какие же это ‘стороны’ жизни, кроме одной экономической стороны, составляют задачу политической экономии? Подите спрашивайте у Рошера, и тот сам не сумеет отвечать. Ну, бог с ней, с задачей политической экономии, она что-то непонятна. Посмотрим, какова ‘цель’ ее. Не знаем, не ошибаемся ли мы, но берет нас подозрение, будто бы и ‘цель’, и ‘задача’ —одно и то же. Так вот цель политической экономии: ‘изложить, что передумали народы, чего они хотели, к чему стремились и чего достигли каждый в своем хозяйстве, наконец, почему они стремились и почему именно этого достигли’. Вот это уж очень понятно, не в пример предыдущему, но уж тут, к несчастию, совершенно обнаруживается, что Рошер зарапортовался. Ведь каждому известно, что систематическое изложение понятий о каком бы то ни было предмете составляет науку об этом предмете, а история этой науки — вещь очень полезная, достойная, если хотите, называется тоже наукой, но все-таки вещь совершенно особенная. Возьмите, например, уж не то что какую-нибудь вечную сторону общечеловеческой жизни, а даже хоть какое-нибудь особенное, временное, чисто историческое проявление человеческой жизни, например, хоть древних греков или хоть какую-нибудь сторону жизни этих древних греков, все-таки, как вы знаете, и об этом явлении систематическим образом говорит одна особенная наука, а исторический ход фактов этого явления рассказывает другая наука, например, кроме истории греческого народа, есть наука, называемая греческими древностями или греческою археологиею, или, например, греческая мифология сама по себе, а история греческой мифологии сама по себе, эстетическая теория греков сама по себе, а история греческого искусства сама по себе.
Разумеется, теория предмета и история предмета — науки, чрезвычайно тесно связанные между собою. Если хотите, можете думать, что теория предмета должна выводиться исключительно из истории предмета. Это будет мнение, справедливое лишь относительно отживших предметов, которых уже нельзя наблюдать прямым образом, сведения о которых заимствуются лишь из исторических материалов, а не из живой действительности, да и к тем оно применяется не вполне: ведь греки были тоже люди, как и мы, стало быть, проверять и дополнять исторические свидетельства о греках мы отчасти можем по себе и по другим живым народам. Ведь если бы у Арриана или Квинта Курция8 было написано, что по чрезвычайной боевой закаленности воины Александра Македонского могли сражаться, потеряв голову от неприятельского меча, или лишались способности влюбляться, или не чувствовали голода,— ‘ведь мы бы оказали, что это вздор. Стало быть, и тут, кроме истории, есть другой источник для теории предмета. А для наук, излагающих не мимолетные явления, а вечные стороны человеческой жизни, этот второй источник — наблюдение над живой действительностью — гораздо важнее первого, то есть исторических фактов. Ну, скажите, сделайте одолжение, что, кроме своей охоты казаться ученым, обнаружу я, начав историческим образом доказывать или исследовать, или проверять, положим, тот экономический закон, что чем урожайнее год, тем дешевле бывает хлеб, а при неурожае цена хлеба поднимается? Кажется, можно и знать, и доказать это без греческой истории. Но все-таки говорите, если хотите, что теория предмета должна основываться исключительно на истории предмета: ваши слова будут ошибочны, но в них будет смысл. У Рошера выходит не то: у него просто путаница, лишенная человеческого смысла: цель науки народного хозяйства изложить, что передумали народы, чего хотели, чего достигли,— господи праведный! да ведь это история народного хозяйства, а не наука народного хозяйства.
Вы не подумайте, будто мы доказываем, что Рошер ошибается,— этого мы не говорим, пусть будет и чистая правда все, что он говорит, мы рассуждаем не о том, что он мыслит, а лишь о том, как он мыслит, и оказывается, что ученый муж сей действительно очень ученый муж, только в логике несколько слабоват. Хочет он сказать, вероятно, очень хорошие вещи, только сообразить их не умеет и говорит нескладицу. Как бы нам распутать эту нескладицу? Не будем же слушать самого Рошера, он, пожалуй, наговорит нам таких вещей, что надобно будет только руками разводить, слушая его, пусть объясняет нам его заслуги г. Бабст, умеющий рассуждать логически.
Не Рошер первый почувствовал пользу исторических разъяснений для экономических вопросов, говорит г. Бабст, но ‘никто не высказал так ясно и так основательно необходимости историко-физиологического метода’, как он. Была школа, провозглашавшая вечными истинами свои односторонние выводы и забывавшая, ‘что не одно у ней общество перед глазами, а целый ряд народностей на разных ступенях развития и вследствие этого с различными экономическими потребностями’. Представителем такого взгляда г. Бабст называет Сэ. Но
в то самое время, когда Сей высказывал такой взгляд на историю, когда целая школа гремела против дерзких нововводителей и провозглашала непреложность и вечность своих экономических теорий, в то самое время подготовлялся и разработывался тихо и незаметно среди даже самой школы материал, готовивший торжество нового метода, а с другой стороны раздались клики противной партии, партии утопистов, которые, сами того не подозревая, вспахивали и удобривали поле для новых успехов исторической школы. В первом отношении важны издания и собрания старинных экономистов, заставившие обратиться к разработке прежних воззрений и прежней экономической жизни, а с другой стороны ту же самую услугу оказали социалисты, которые в своей критике и в своих нападках на современное положение экономической теории, на возрастающие бедствия большинства рабочего класса прибегали очень часто к указаниям на прежде существовавшие формы и условия экономического быта, вызвали своих противников на то же самое ноле и заставили их также обратиться к истории и к строгому исследованию прежних форм народного хозяйства.
Рошер нигде не пытается выставлять абсолютного идеала народного хозяйства, на котором, как на прокрустовом ложе, желали бы многие растянуть народную жизнь, не выставляет и тех утопий, от которых всегда и везде отшатывался здравый смысл народа. Вся задача его состоит в том, чтобы доискаться основных понятий и первобытных начатков народного хозяйства в эпохи самые отдаленные, проследить за ходом их исторического развития и пояснять их наблюдениями и учениями, выработанными наукой и опытностью. Он преследует и выводит только начала, которые оказались в свое время действительно благодетельными и полезными для народа. Излагая естественные законы народного хозяйства, Рошер выводит перед нами целый ряд народных хозяйств со всеми их условиями, с их ошибками и с их здоровыми сторонами, Нет народа, жизнь, развитие и хозяйственный быт которого оставлен был бы без внимания Рошером. Древность ему так же близко знакома, как и новое время, и здесь (именно во втором томе его труда), мы обязаны ему многими замечательными исследованиями, громко говорящими в пользу его обширных сведений и глубокого изучения древности. Нередко замечательное открытие или блестящая, проливающая свет на целую эпоху мысль скрывается у него под скромною формой примечаний. Наконец, почти ни одно из замечательных новейших путешествий не оставлено им без внимания, и хозяйственный быт современных народов Европы до островитян Тихого океана изучен и обследован им с самою мелочною подробностью и с глубочайшим историческим тактом (Предисл. VIII и XI).
Вот теперь уже можно понять, в чем дело. У некоторых писателей школы Адама Смита явилась мысль, будто бы формы экономической жизни, господствовавшие в передовых странах Европы около конца прошлого и начала нынешнего века,— геркулесовы столбы человеческого развития, дальше которых так уж и никогда не пойдет история. Г. Бабст очень справедливо называет этот взгляд узким и односторонним. Читатель знает наше пристрастие к г. Бабсту, знает, что мы ставим его гораздо выше всех писателей, известных у нас за знатоков политической экономии9. Впрочем, предпочтением пред ними еще мало определяется наше мнение о г. Бабсте: лучше мы просто скажем, что уважаем его. Одна из главных причин уважения к нему та, что он высказывает подобные мысли и высказывает их не ради одного приличия: он действительно сочувствует стремлению улучшить не одни подробности экономического быта, чем ограничиваются другие экономисты, а заменить коренные черты его новыми, лучшими. Итак, по словам г. Бабста, возникла у некоторых последователей Адама Смита ошибочная тенденция доказывать непреложность и вечность нынешних форм экономического быта. Происхождение такого взгляда объясняет он пренебрежением этих писателей к истории, точно так же объясняют это явление почти все экономисты, успевшие или воображающие, что успели выбиться из него. Мы прибавим еще другую причину, которая, нам кажется, участвовала тут гораздо больше, чем незнакомство с историею или пренебрежение к ней. Дело известное, что в каждом сословии, в каждом положении встречаются люди с исключительными характерами, с особенными, не похожими на других понятиями. Но такие люди всегда бывают лишь исключением из правила. Масса людей имеет взгляд, сообразный с тем, чего требуют ее (истинные или только кажущиеся ей) выгоды. Возьмите какую хотите группу людей, ее образ мыслей бывает внушен (верными или ошибочными, как мы заметили, все равно) представлениями об ее интересах. Начнем хоть с классификации людей по народностям. Масса французов полагает, что Англия есть ‘коварный Альбион’, погубивший Наполеона I из ненависти к французскому благосостоянию. Масса французов находит, что рейнская граница — естественная и необходимая граница Франции. Она также находит, что присоединение Савойи с Ниццею — дело прекрасное. Масса англичан находит, что Наполеон I хотел погубить Англию, ничем невиновную, что борьба с ним была Noедена Англиею лишь для собственного спасения. Масса немцев находит претензию французов на рейнскую границу несправедливою. Масса итальянцев считает отторжение Савойи с Ниццею от Италии делом несправедливым. Отчего такое различие взглядов? Просто от противоположности (конечно, мнимых, фальшивых, но считаемых у той нации действительными) интересов наций. Или возьмем классификацию людей по экономическому положению. Производители хлеба в каждой стране находят справедливым делом, чтобы другие страны допускали ввоз хлеба этой страны беспошлинно, .и столь же справедливым, чтоб ввоз хлеба в их страну был запрещен. Производители мануфактурных товаров в каждой стране находят справедливым, чтобы иностранный хлеб допускался в их страну беспошлинно. Источник этого противоречия опять-таки все тот же: выгода. Производителю хлеба выгодно, чтоб хлеб был дороже. Производителю мануфактурных товаров выгодно, чтоб он был дешевле. Увеличивать число таких примеров было бы напрасно,— каждый может сам набрать их тысячи и десятки тысяч. Австрийские немцы полагают, что справедливо им господствовать над австрийскими славянами, австрийские славяне полагают, что справедливо им господствовать в Австрии, члены каждого замкнутого цеха, каждой привилегированной или исключительной корпорации доказывают справедливость своей монополии, приносящей, по их словам, пользу всему обществу. Огромное большинство писателей всегда держатся взгляда той группы, к которой принадлежат. Из 100 французских историков по взгляду 99 .во всем всегда бывали правы французы, у английских историков то же самое относительно англичан, у немецких — относительно немцев и т. д., у писателей аристократического образа мыслей правда на стороне аристократии, у писателей, представляющих собою среднее сословие, правда на стороне среднего сословия, и т. д.
Этим психологическим законом, по которому почти у каждого — простого ли человека, оратора ли, писателя ли, в разговорах ли, в речах ли, в книгах ли, все равно — оказывается теоретически хорошим, несомненным, вечным все то, что практически выгодно для группы людей, представителем которой он служит,— этим психологическим законом надобно объяснить и тот факт, что политико-экономам школы Адама Смита казались очень хороши, достойны вечного господства те формы экономического быта, которые господствовали или стремились к господству в конце прошлого и в начале нынешнего века. Писатели этой школы были представителями стремлений биржевого или коммерческого сословия в обширном смысле слова: банкиров, оптовых торговцев, фабрикантов и всех вообще промышленных людей. Нынешние формы экономического устройства выгодны для коммерческого сословия, выгоднее для него всяких иных форм, потому школа, бывшая представительницею его, и находила, что формы эти ‘самые лучшие по теории, натурально, что при господстве такого направления являлись многие писатели, высказывавшие общую мысль еще с большею резкостью, называвшие формы эти вечными, безусловными.
Такое объяснение гораздо проще мудреного вывода столь натуральной тенденции из отвлеченного основания, относящегося не к практической жизни, а к способу, каким оценивают юношей на экзаменах: такую-то науку он изучил хорошо, а другую знает слабо. Будто в самом деле малое знакомство с историей могло лишать политико-экономов знания о том, что существовали иные формы экономического быта, различные от нынешних, и будто через это отнималась у таких людей возможность чувствовать потребность новых совершеннейших форм, отнималась возможность признавать нынешние формы не безусловными? Ведь каждый грамотный человек, хотя бы сроду не занимался историей, слыхивал о юбилейном годе евреев, об Иосифе Прекрасном, благодаря которому вся земля в Египте стала принадлежать фараону, о Ликурге, о Солоне, о Гракхах, да и безграмотный человек каждый слыхивал в детстве сказки, в которых сохранились предания о формах экономического быта, вовсе не похожих на нынешние. У кого из политико-экономов есть расположение усомниться в абсолютности и неизменности нынешних форм, в том уж от одних этих преданий развился бы более широкий взгляд на вещи. Да полноте, будто нужны человеку хоть какие-нибудь рассказы о чем-нибудь ином, непохожем на его положение, чтобы чувствовать неудобство своего положения, если оно неудобно, желать лучшего, если оно худо? Разве не видит он своими глазами вокруг себя все, что нужно для возбуждения в нем таких мыслей? и разве он — дерево, чтоб не чувствовать ему самому и без помощи исторических сведений желания избавиться от неудобств? Значит, дело не в исторических сведениях, а в том, каковы чувства мыслителя или группы людей, представителем которых он служит. Что же в самом деле, разве Фурье знал историю подробнее, чем Сэ? Нет. Кому хорошо настоящее, у того нет мысли о переменах, кому оно дурно, у того она есть независимо от обладания историческими знаниями или хотя бы полнейшего отсутствия их. Начали думать о вопросах политической экономии люди, бывшие представителями не того сословия, которому как раз пригодны нынешние экономические формы, а представителями массы, и явилась в науке другая школа, которую г. Бабст называет (неизвестно на каком основании,— мог бы он предоставить употребление подобных имен людям, менее его знающим и менее его мыслившим) — называет партиею утопистов.
Вот в этом-то, если хотите, и лежит настоящая причина расположения к историческому методу, явившегося в последователях прежней школы, которые увидели себя теперь в звании консерваторов в противность прежней своей похвальбе прогрессивностью. Против средневековых учреждений, несогласных с выгодами коммерческого сословия, ратовали они во имя разума, а тут вот на грех явились люди, начавшие говорить: ‘по разуму действительно следует быть тому, чего желаете вы, только сверх того требуется по разуму еще многое другое, вы произносите только начало формулы, а конец ее вот каков’, словом сказать, пред лицом мыслителей непоследовательных явились мыслители последовательные. Против средневековых учреждений разум был для школы Адама Смита превосходным орудием, а на борьбу с новыми противниками это оружие не годилось, потому что перешло в их руки и побивало последователей школы Смита, которым прежде было так полезно. Что тут делать? Не нами придумано, не нами и кончится изворот, употребляемый в таких случаях: если разум говорит против тебя, хватайся за историю, она выручит. Например: на основании разума никак не могут англичане доказать, что жители Ионических островов должны быть под английским управлением, которого терпеть не могут. На основании разума выходит, что жители Ионических островов должны присоединиться к греческому королевству, чего они и желают. Вот англичане и хватаются за историю: мы, дескать, управляем Ионическими островами на основании таких-то и таких-то исторических событий, на основании таких-то и таких-то документов.
В политической экономии исторический способ доказывания бесполезности или невозможности того, чего требует разум, имеет два вида. Первый сорт апологии таков: форма, существующая ныне, существовала у вавилонян, ассириян, мидийцев, персов, греков, македонян, римлян, ост-готов, вест-готов, герулов, вандалов, франков, гуннов, алеманов, маркоманов, лонгобардов и т. д.,— следовательно, человечество без нее обойтись не может. Этот сорт аргументаций очень убедителен: например, вавилоняне, ассирияне, мидийцы и т. д. (зри выше) резали (военнопленных или обращали их в рабство,— следовательно, и мы должны делать так же, потому что человечество иначе поступать не может: это лежит в натуре человека. Аргумент бесспорный, жаль только, что в политической экономии лишь в немногих случаях можно употреблять его, хотя бы с натяжкою: почти все нынешние экономические формы, и в том числе все важнейшие, или произошли недавно, или потерпели в недавние времена очень сильные изменения. Следовательно, приписывая им какую угодно вечность в будущем, никак нельзя доказывать их вечности в прошедшем. Из этой беды выручает второй сорт исторического аргумента, не столь убедительный, зато более лестный для читателей, вот он: первоначально это дело имело такой-то вид, при высшем развитии получило такой-то, а еще при высшем — такой-то, а ныне, при еще высшем, имеет вот какой,— следовательно, нынешний вид дела уже очень хорош, и недовольны им могут быть лишь безумцы. Успокоиваться на этом бывает очень умно и приятно. Например: окрестности Рима, или так называемая Римская Кампанья, конечно, были первоначально пустынею, когда Италия несколько населилась, местность эта уже служила пастбищем, как видно из рассказов о Нумиторе, Ромуле и Реме (времена перед основанием Рима). По основании Рима постепенно покрылась она цветущими нивами, которые возделывались доблестными гражданами вроде Цинцинната и Регула, когда Рим стал грабить целый свет, эти свободные и почтенные земледельцы исчезли, заменившись рабами (то был век развития гораздо высшего, чем грубые времена Цинциннатов и Регулов), но римская образованность должна была сменяться высшею, явились новые народы, чтобы внести в историю человечества принцип личности, и Римская Кампанья была разграблена: это было необходимо для высшего развития, когда варварские нашествия прекратились, Римская Кампанья снова населилась земледельцами, более или менее благосостоятельными, и покрылась нивами, как было за 1 000 или за 1 500 лет перед тем. Но история шла вперед, человечество делало успехи во всех отношениях, и Римская Кампанья была захвачена могущественными фамилиями, которые нашли удобнейшим для себя обратить ее в пастбище, так что ныне представляет она собою пустыню, зараженную миазмами, как же не сказать теперь, что нынешнее положение Римской Кампаньи очень хорошо?
Вот коренной смысл стремления, из которого возникла любовь к историческому разрешению политико-экономических вопросов. Нет надобности прибавлять, что и на этом поприще дело принимает оборот вовсе не такой, какой хотели придать ему писатели, прибегнувшие к историческому методу для опровержения требований разума. Ведь известно, что та сторона, которая сильнее логикою, побьет противную на всех пунктах, за какую науку ни хватайся она. Так и по истории оказалось, что нынешние экономические формы возникли под влиянием отношений, противоречащих требованиям экономической науки, несовместных ни с успешностью труда, ни с расчетливостью потребления,— словом сказать, представляют собою результаты причин, враждебных и труду, и благосостоянию. Например, в Западной Европе, экономический быт основался на завоевании, на конфискации, на монополии. Причины этих результатов наука стремится устранить из жизни, влияние этих причин на жизнь признает она вредным, следовательно, история изобличает то, на защиту чего была приглашена.
Но к многоученому и почтенному Рошеру все это нимало не относится. Он завален книгами, сквозь которых не пробьется до него никакая живая мысль: ни дурная, ни хорошая. Начали говорить: ‘подавайте нам на помощь историю’, он и обрадовался: история — ведь это десятки тысяч фолиантов, о, восторг! сколько из истории можно выкопать учености! вот он и пошел копать. Зачем копать, для кого копать,— об этом уж ему некогда подумать, да и к чему думать? разве думанье — ученость? Какое дело работнику железного рудника, на что пойдет добываемая им руда: в чугун ее переплавят, в железо или в сталь, паровую ли машину, или серп, или иголку, или пушку сделают из этого металла,— ему какая надобность? он себе копает да копает. Честь и хвала его усердию.
О том, что книга, столь богатая фактами, как труд Рошера, заслуживает перевода, нечего и говорить. За достоинство перевода ручается имя г. Бабста.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Бабст Иван Кондратьевич (1824—1881) — русский экономист либерально-буржуазного направления, профессор политической экономии Казанского и Московского университетов.
2 ‘Dictionnaire historique et critique’ (‘Исторический vi критический словарь’) Пьера Бейля (Бэля) издавался во Франции в 1696 году, представляет собой справочник по истории, философии, теологии и мифологии, является как бы предшественником Французской энциклопедии Даламбера и Дидро.
3 Мелиш Джон (1771—1822) — американский географ и путешественник.— Варрон Марк-Теренций (116—27 до н. э.) — римский писатель.— Колумелла Лиций-Юний-Модерат — римский агроном I века нашей эры, автор многотомной работы ‘О сельском хозяйстве’. — Полибий (II век до нашей эры) — греческий историк, автор ‘Всеобщей истории’ в 40 книгах.— Робертсон Вильям (1721—1793) — английский историк. — Паллас Петр-Симон (1741—1811) — естествоиспытатель, автор ‘Путешествия по различным провинциям Российской империи’ в 3 томах и нескольких сочинений о русской фауне и флоре. — Ример Томас (1641 —1713) — английский историк и беллетрист, или Ример Фридрих-Вильгельм (1774—1845) — немецкий ученый и поэт. — Прайс Ричард (1723—1791) — английский публицист и экономист, автор книг по финансово-экономическим вопросам. — Тук Томас (1774—1858) — английский буржуазный экономист и статистик. — Поттер Людовик-Иосиф-Антуан (1786—1859) — бельгийский политический деятель, путешествовавший долгое время по Италии. — Чибрарио Джиовани-Антонио (1802—1870) — граф, итальянский историк и экономист, занимал большие административные посты в Италии. — Андерсон — фамилия двух английских писателей: Андерсон Адам (1692—1765) — историк, автор ‘Исторического и хронологического изложения истории торговли с древнейших времен до наших дней’, и Андерсон Джемс (1739—1808) — экономист, работал в области учения о диференциальной ренте, отражая интересы крупных землевладельцев.
4 Kohl-Коганн Георг (1708—1778) — немецкий географ. — Storch (Шторх) Андрей Карлович (1766—1835) — русский буржуазный экономист.
5 Кифа Мокиевич — персонаж из поэмы Гоголя ‘Мертвые души’.
6 Ламанский Владимир Иванович (1833—1914) — ученый и публицист славянофильского направления, профессор Петербургского университета, один из противников Чернышевского.
7 Статья И. Бабста, о которой говорится в тексте, носит название ‘Исторический метод в политической экономии’, помещена в журнале ‘Русский вестник’ в майской книжке за 1856 год. — Арриан Флавий (приблизительно 96—180) — греческий писатель римской эпохи, историк и географ.
8 Квинт Курций Руф (I век нашей эры) — римский историк, автор десятитомной ‘Historia Alexandri Magni Macedonis’ (‘История Александра Великого Македонского’).
9 Чернышевский доброжелательно относился к Бабсту, связывавшему политическую экономию с актуальными вопросами русской жизни (см. в ‘Заметках о журналах’ за февраль 1857 года о ‘Теории и практике’ Бабста, стр. 712—713, IV том настоящего издания).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека