Деду Передере сегодня что-то особенно не по себе. Как проснулся, так и почувствовал, что ему не по себе. Уже он успел сходить и на ток, где работник Федько веял намолоченную пшеницу, прошел несколько раз по двору, скомандовал Рябку и Бровку выпроводить со двора непрошеную гостью — соседскую свинью, снова прошел подвору, а все как-то не по себе: во-первых, в голове шумит, а во-вторых, под ложечкой сосет. Вчера, признаться, он пошел посмотреть на оранку, да и зашел за Окошкин хутор к Филиппу Ивановичу, не то чтобы и дело особенное было у него до Филиппа Ивановича, а просто так — зашел Поговорить с хорошим человеком. А тут случился и Па-нас Иванович, славный человек, дай ему бог здоровья! А немного погодя приехал Данило Выпруцкий, тоже весьма хороший человек. Он собирается ехать в Ухмылинскую губернию, так все рассказывает, как ему хорошо будет там житься. Славный, очень славный человек! А так как сам хозяин Филипп Иванович тоже очень славный человек, то не успел еще Выпруцкий и до половины довести свой рассказ про Ухмылинскую губернию, как на столе уже стояла пляшка с чем следует. А когда рассказ его подходил к концу, на столе стояла чуть ли не четвертая пляшка. Это уже шли очередные. И эта смена пляшек произвела такое впечатление на деда Передерю, что он, сложивши крестообразно на груди руки, подходил к каждому и самым умиленным голосом произносил: ‘Я ж тебя люблю, моя Машечка!’ (‘Машечка’ было у него ласкательное слово и прилагалось одинаково как к женщинам, так и к мужчинам.) А когда он уже поздно вечером шел домой, то делал руками самые разнохарактерные жесты и, время от времени останавливаясь, произносил: ‘Смирно! Подбери губы: губернатор идет!’ Но вот он взглянул на небо, усеянное мириадами звезд, и его мысли и чувства приняли другое направление. Он сложил крестообразно на груди руки, закивал головой и, очевидно восхищенный устройством вселенной, запел самым тоненьким голоском: ‘Вся премудростию сотворил еси’. ‘Зирочки вы мои малюсенькие! Поцеловал бы я вас, Машечки!’ — воскликнул он вдруг, плача от умиления, и бросился вперед, вероятно порываясь на самом деле расцеловать все звезды и планеты. Но потерял равновесие и ограничился целованием только собственной, ближайшей планеты. ‘Кормилица моя, земелька святая! Как я люблю тебя! — голосил он.— Дай же хоть покатаюсь по тебе, моя Машечка!’ И покатился с дороги в бурьян.
Но это было вчера, а сегодня дед Передеря уже не чувствовал восторга от устройства вселенной и только все сплевывал. Сначала он плевал по сторонам, а потом стал плевать уже перед собою — признак нехороший. Уж он и на улицу вышел, и вокруг двора обошел, а в голове все так же шумит, а под ложечкой все та же тоска. Что тут прикажешь делать? То есть оно, положим, всякому известно, что тут делать, а дед Передеря в этом отношении имел за собою богатый опыт и не хуже всякого другого знал, что делать. Он, как только проснулся, так взглянул по инстинкту на развевающийся в конце хутора кусок красной материи на высоком шесте—взглянул и почти не сводил с него глаз. Очевидно, он недаром так жадно смотрит на это знамя исцеления от всяких шумов в голове и болей под ложечкой, но… рада бы душа в рай, да грехи не пускают. Так, видно, беден дед Передеря и нет у него в кармане даже трешки, чтобы пойти под красное знамя и опохмелиться? Нет, не беден дед Передеря: он считался первым хозяином в хуторе, и нет ни у кого ни таких больших скирдов, ни таких круторогих волов, как у деда Передери. А трешника в кармане у него, действительно, не случилось. И это отсутствие трешника повторялось довольно часто. А что досаднее всего, так это то, что и взять-то этого трешника в таких случаях негде.
Дело в том, что хоть и не беден дед Передеря, а лишен власти в своем доме. Эта власть перешла теперь к сыну Кондрату да жене, трехзубой бабе. Как это случилось — Передеря и сам не скажет. Было время, когда он был полновластным хозяином своего добра, и звали его тогда не дедом Передерей, а Андреем Ильичом. Правда, нельзя сказать, чтобы это было недавно, это было, когда у его бабы были почти все зубы налицо. А все-таки было! И Передеря, расхаживая теперь по двору и то и дело сплевывая, предался воспоминаниям этого былого. Тогда он был хозяином и в поле и в доме, баба ведала только свиней и птицу, да и то в вассальной зависимости от деда, тогда никто не мешал ему выпить с хорошими людьми! (А такие хорошие люди всегда случались.) Но с течением времени его Кондрат превратился в Кондрата Андреевича, а сам он из Андрея Ильича — в деда Передерю. А вместе с этой метаморфозой произошло и удаление деда от хозяйства. Но это было еще ничего: Передеря не властолюбив. Но вместе с удалением от хозяйства он лишился и возможности выпить, когда вздумается, с хорошими людьми. А его гаманец, бывало заключавший в себе и синенькие, и красненькие, и разные другие бумажки, теперь нередко оставался совершенно пустым, как это случилось и сегодня. Сначала дед Передеря изворачивался и в этих печальных обстоятельствах: он кредитовался у шинкаря, а Кондрат время от времени уплачивал за него. Но, видно, Кондрат не особенно сочувствовал такой финансовой системе батька, и потому, когда после одного разговора его с шинкарем Передеря явился к последнему с хорошими людьми и с обычной формулой: ‘Влей, Машка, сороковку!’, он услышал самое категорическое: ‘Не дам’. Напрасно он слагал крестом руки на груди и произносил самым задушевным тоном: ‘Я ж тебя люблю, моя Машечка!’ Напрасно становился в военную позу и произносил: ‘Смирно! Подбери губы: губернатор идет!’ — ничего не помогло: кредит для него закрылся навсегда. Пробовал было Передеря еще одно средство облегчить свое печальное положение. Дело в том, что баба удержала за собою управление птичьим департаментом и даже приобрела здесь полную самостоятельность, так как Кондрат не мешался сюда. И вот Передеря решил разделить с нею труды управления. С этой целью он променял Трунихе двух куриц на селезня и получил двадцать копеек додачи. Но когда баба узнала о таком самоуправстве, она привлекла его к самой строгой ответственности. Тщетно он пытался оправдать перед нею произведенную им мену с эстетической точки зрения, уверяя, что то ж таки селезень, всему дому украшение, а то курица — и больше ничего! Баба успокоилась только тогда, когда дед отнес обратно селезня и принес кур. Причем он возвратил обратно и двадцать копеек, главную цель мены. После такой неудачи он больше уже не вмешивался в дела бабки.
Воспоминания обо всем этом вместе с похмельным шумом наполняли теперь голову деда Передери и еще более усиливали тоску под ложечкой. Со двора он снова прошел на ток. Там никого теперь не было, и только зузулястый петух, бабин любимец, взобравшись на ворох пшеницы, разгребал его ногами.
— Киш! Чтобы ты издох!— крикнул на него Передеря.
Но петух только посмотрел на него и снова углубился
в свое занятие, как будто говоря этим: ‘Ведь не ты тут хозяин, а Кондрат’. Такое поведение петуха взорвало Передерю.
— Да киш же ты, растреклятый, скаженной бабы петух!— закричал он, чуть не плача. Но петух перебежал через ток, вскочил на другой ворох, захлопал крыльями и громко закричал.
Уж этого оскорбления Передеря никак не мог снести и бросился искать палку поувесистей. А петух как ни в чем не бывало принялся разгребать пшеницу. Неизвестно, до чего дошли бы Передеря и петух во взаимных оскорблениях, если бы сзади Передери не раздался голос: ‘Дидусь, идите снидать!’ Он поднял голову и увидел внука Ивана.
— Ах ты каторжный хлопец!—накинулся он на внука.— Только снидать мастер, а вот что треклятый бабин петух, чтоб он ей в борще издох, все вороха разгреб, так за тем не смотришь!
Иван бросился к петуху, а Передеря пошел в хату. Проходя через двор, он увидел, что в воз впряжена гнедая кобыла, а сзади к возу Федько привязывает телушку. Передеря вспомнил, что сегодня едут на ярмарку, и ему ужасно захотелось самому поехать туда. Ведь туда съедутся все окрестные хуторяне. Там и Повзык будет, и Курак, и Марфенко, и кого только из хороших людей не будет там! Со всеми с ними он, продавши телушку, увиделся бы и выпил. А уж как это было бы кстати ввиду шума в голове и тоски под ложечкой! Но вопрос в том, удастся ли ему поехать на ярмарку! Решение этого вопроса зависело от Кондрата. Что баба поедет — в этом не было никакого сомнения. Кондрат всегда исполнял ее желания, а ярмарки — ее страсть, и она, кажется, ни одной из них еще не пропустила. Но кто еще с бабой поедет? Не решил ли ехать сам Кондрат? Тогда Передере придется остаться дома. Уж немало самых заманчивых планов его разрушил этот Кондрат подобным образом. Но сегодня Передеря решил не отступать и во что бы то ни стало поехать на ярмарку.
Когда он вошел в хату, все сидели за столом перед дымящейся миской с галушками. Баба уже надела новые чоботы, очипок и свитку ‘с усами’.
‘Уже убралась каторжная баба! Никогда не пропустит’,— подумал Передеря, взглянув на ее торжественную фигуру. Он сел за стол и начал есть галушки. Но его мысли были не около галушек…
— На ярмарок, должно быть, придется мне с бабой ехать,— выговорил он таким тоном, как будто ему неприятна предстоящая необходимость ехать на ярмарку, причем все свое внимание устремил на то, чтобы поймать в ложку находящуюся на самом дне миски галушку.
— Нет, вам, тату, не придется ехать,— произнес Кондрат догматическим тоном.
— А отчего бы это не придется? (Передеря еще с большим вниманием устремился за галушкой.)
— Оттого, что я поеду.
— А отчего бы не я?
— Так. Вам дома оставаться.
— Сам оставайся, если хочешь, а я поеду! (Передеря с яростью проглотил пойманную галушку.) Знать тебя не хочу!—кричал он.— А то вы с матерью очень уж волю взяли, а батька не нужно, батько у вас хуже ганчирки стал! О, вы мне поперек горла стали!
И много еще вылетало из уст Передери горьких упреков, накопившихся в нем в часы сознания им своего безвременного низложения. Долго сдерживаемые, они сплетали теперь со стремительной быстротой, настигая и опережая друг друга. Так стадо, до позднего утра продержанное проспавшим в сарае пастухом, стремглав вырывается потом в растворенные ворота, тесня и сбивая друг друга и в общем производя такой беспорядок, что пастух только воскликнул: ‘Тю! Глупая скотина!’
— Ну, затянул, батько, да слушать некогда. Идемте, мамо. А с ярмарки приедем — дослушаем.
Баба и Кондрат вышли на двор усаживаться на воз.
— И, бис твоей матери!— взвизгнул Передеря и бросился к возу.— Не пущу! Все равно не пущу,— вопил он, забежав вперед и схвативши кобылу под уздцы.
Кондрат посмотрел на батька, опустил вожжи и задумался. Становилось очевидным, что на этой почве с батькой ничего не поделаешь, и в голове Кондрата быстро созрел другой план действий.
— Ладно, тэту, коли уж вам так захотелось ярмарки, езжайте, а я дома останусь,— произнес он.
— Вот так бы ты давно!—воскликнул радостно Пе-редеря.— И батька не вводил бы в трех,— добавил он тоном, каким любящий отец журит сына.
— Только что ж на вас, тату, чинарка такая запачканная! Нужно новую надеть.
Передеря взглянул на свою чинарку и увидел, что, действительно, нужно новую надеть, так как эта была вся в пыли и репьях — следы вчерашних восторгов от устройства вселенной. Он полез было пальцами в голову, чтобы почесаться по случаю такого неприятного открытия, но волосы на голове были так плотно украшены репьями, что пальцы никак не могли добраться до них и возвратились, захвативши с собой несколько репьев как вещественное доказательство, что почесать голову нет возможности.
— Пойдите же в коморю,— продолжал Кондрат сердечным тоном,— умойтесь да чинарку новую наденьте, да и сапоги вымазать дегтем не мешает.
— Эге, старенький, пойди причипурись. А то как же можно, чтобы на ярмарок да этак ехать,— зашамкала баба.
Очевидно, она уже постигла коварный замысел Кондрата и готова была всячески помогать ему. Передеря отправился в комору и самым добросовестным образом принялся за свой туалет.
— Федько! Принеси батьку в коморю воды, пусть умоется,— крикнул Кондрат работнику.
Федько отнес сначала воды ведро, а потом самого чистого дегтю мазницу.
Между тем Кондрат, как только батько скрылся в ко-море, задергал вожжами и тихонько начал понукать кобылу. Из трехзубого рта бабы тоже послышались звуки понукающего свойства. Кобыла дернула и вывезла воз за двор. Тут Кондрат начал погонять ее смелее. Привязанная сзади телушка заупрямилась было, но Кондрат отдал бабе вожжи и начал подгонять телушку кнутом сзади.
А Передеря, совершив свой туалет, вышел из коморы и глянул на то место, где стоял воз. Потом он быстро осмотрелся кругом, забежал под поветку и снова пристально посмотрел на то место, где стоял воз.
— Федько? Где ж они? — крикнул он.
Но Федько как только увидел обращенную к нему вопросительную физиономию хозяина, бросился к разгребавшим навозную кучу курам, страшно замахал руками и закричал:
— А киш-киш-киш-ки-и-ш!
Передеря выбежал за ворота, взглянул на дорогу — и все понял.
— Анахтемы!—воскликнул он, скрестивши руки на груди, и бросился догонять уже выехавший за хутор воз. Кондрат и баба тотчас заметили погоню и еще быстрее стали уходить. Баба гнала кобылу, а Кондрат бежал сзади и стегал кнутом телушку. Но и Передеря гнался, далеко оставляя за собой свои шестьдесят лет. Так он бегал, может быть, только когда был парубком. Высоко поднявшееся летнее солнце сильно припекло его, и скоро ему стало невыносимо жарко. Однако он и не думал уступать и, еле переводя дух, твердил: ‘Хоть до ярмарки буду гнаться, а не отстану’. Но вот в его голове блеснула мысль, за которую он долго потом благодарил судьбу. Осененный этой мыслью, он быстро сбросил с себя чинар-ку, стянул только что вымазанные дегтем сапоги и, освободившись таким образом от пудовой тяжести, пустился бежать еще быстрее. Так он бегал, разве только когда мальчиком был. Между тем судьба явно взялась помогать ему и с другой стороны: телушка решительно запротестовала против дальнейшего бегства и тянулась на налыгаче, несмотря на самые энергичные понукания Кондрата. Благодаря всему этому Передеря через минуту уже сидел на возу, сбив с бабы очипок, и отпечатлел на ее щеке свою вымазанную дегтем пятерню. Подоспевший Кондрат предупредил дальнейшее рукоприкладство. Тогда Передеря бросился на него, стараясь во что бы то ни стало добраться до его физиономии. Но Кондрат взял его за руки выше локтей и посадил на дорогу, как сажают в кресло самого дорогого гостя. Потом он вынул из кармана двугривенный и подал батьку. Но тот выбил его из рук, и двугривенный полетел на дорогу. Вся эта сцена происходила в совершенном молчании, так как Передеря не мог вымолвить слова от чрезмерного волнения, а Кондрат и баба, вероятно, находили всякие объяснения излишними. Наконец Кондрат заговорил:
— Тату! На ярмарок вы все равно не поедете. Возьмите же лучше двадцать копеек да идите себе домой.
— А вже посмотрим, кто поедет на ярмарок,— выговорил наконец Передеря.
— Тут и смотреть нечего,— продолжал Кондрат.—Или берите деньги да идите домой, а мы на ярмарок поедем, или все вернемся домой, и на ярмарок никто не поедет. Будет с вас того, что на Малычевской ярмарке двух овец продали да домой через три дня пятак принесли.
Передеря увидел, что Кондрат исполнит свое обещание и тогда пропадет и ярмарка и двугривенный, а потому решил вступить в переговоры.
— Дешево очень хочешь батька купить,— произнес он.
— Ну на тебе, старенький, еще пятачок да иди себе похмелись на здоровье,— прошамкала баба.
— О проклятущая баба! Подавилась бы ты своим пятачком анахтемским!— бросился к ней Передеря.— Давай гривенник!
Баба торопливо вынула два пятака и отдала их деду.
— Ну, езжайте, кат с вами,— махнул на них дед Передеря рукою. Потом поднял с земли двугривенный и, получивши таким образом контрибуцию сполна, отправился домой. По дороге он подобрал чинарку и чоботы и направился прямо под красное знамя. Тут, к великому утешению его, оказалось, что хорошие люди далеко не все уехали на ярмарку. Благодаря этому обстоятельству Передеря через полчаса подходил к каждому и голосом, расслабленным от наплыва альтруистических чувств, произносил: ‘Я ж тебя люблю, моя Машечка!’ А вслед за этим раздавалось его строжайшее: ‘Смирно!’ и экстренное приказание подобрать губу ввиду приближения губернатора.
<,1898>,
———————————————————
Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев, Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с., 20 см.