Метерлинк М. Синяя птица: Пьесы, стихотворения, рассказы
М., ‘Эксмо’, 2007
Я потерял на днях маленького бульдога, на шестом месяце его короткой жизни. У него не было истории. Его умные глаза раскрылись, чтобы посмотреть на мир и полюбить людей, потом закрылись вновь над несправедливыми тайнами смерти. Друг, который мне его подарил, дал ему, может быть из противоречия, довольно непредвиденное имя — Пеллеас.
Зачем стал бы я его перекрещивать? Разве бедная, добрая, честная и преданная собака может обесчестить имя человека или воображаемого героя?
У Пеллеаса был большой, выпуклый лоб, похожий на лоб Сократа или Вердена, а под ним маленький, черный нос, съежившийся как вынужденное согласие, широкие висячие губы сделали из его головы что-то вроде массивной, упрямой, задумчивой, треугольной угрозы. Он был прекрасен, как прекрасное, естественное чудовище, безусловно подчинившееся законам своей породы. Какая улыбка внимательной услужливости, неподкупной невинности, трогательной преданности, безграничной благодарности и безусловного доверия освещали эту маску уродства, при малейшей ласке. Что, в сущности, создавало эту улыбку? Были ли причиной ее нежные, трогательные глаза? Уши, насторожившиеся при звуке человеческих слов? Лоб, который разглаживается, чтобы понять и полюбить? Четыре миниатюрных, белых, выдающихся зуба, которые сияли радостно на черных губах, или коротко обрубленный, по обычаю этой породы, хвост, который всячески изощрялся на противоположном конце, чтобы засвидетельствовать о той страстной, внутренней радости, наполнявшей маленькое существо, счастливое встретить лишний раз руку или взгляд божества, которому оно предавалось?
Пеллеас родился в Париже, но я увез его в деревню. Славные, толстые лапы, бесформенные и еще не сложившиеся, мягко носили по неизведанным тропинкам нового существования его огромную, важную, курносую и как бы отягченную думами голову. Ведь эта неблагодарная, немного грустная голова, похожая на голову заморенного ребенка, начала уже утомительную работу, которая всегда так давит мозг при начале жизни. Ей нужно было на протяжении пяти или шести недель заставить проникнуть в себя и там привести в порядок удовлетворяющее ее представление и концепцию вселенной. Человек, при помощи всей учености своих старших братьев, употребляет тридцать или сорок лет на то, чтобы набросать эскиз этой концепции, или, вернее, на то, чтобы собрать вокруг нее, как вокруг воздушного замка, сознание все расширяющегося неведения. Но смиренная собака должна разобраться в ней сама в течение нескольких дней, а между тем в глазах всеведущего Бога не имела ли бы эта концепция ту же цену, что и наша? Итак, надо изучить землю, которую можно скрести и рыть и в которой обнаруживаются подчас удивительные вещи: земляные и белые черви, кроты, сверчки… Надо бросить к небу, которое не представляет интереса, так как в нем нет ничего съедобного, один лишь взгляд, который раз навсегда уничтожает его, надо познакомиться с травой, чудной, зеленой, эластичной и свежей травой, — полем для игры и прогулки, безграничным и ласковым ложем, где прячется славный порей — полезный для здоровья. Надо разобраться в тысяче любопытных и нужных открытий. Надо, например, руководствуясь только болью, научиться вычислять вышину предметов, с которых можно бросаться в пространство, убедиться в том, что бесполезно преследовать улетающих птиц и что нельзя лазить по деревьям, чтобы ловить кошек, которые вас царапают, отличать солнечные пятна, где так хорош сон, от тенистых мест, где приходится дрожать, с удивлением заметить, что дождь не идет в домах, что вода холодна, неудобообитаема и опасна, а огонь благодетелен на расстоянии, но опасен вблизи, подметить, что на лугах, на дворе фермы, а подчас и на дорогах шляются гигантские, снабженные угрожающими рогами создания, которые кротки и во всяком случае молчаливы, которых можно обнюхивать довольно непринужденно, не оскорбляя их, но которые тем не менее не выдают своих тайных умыслов, увериться после тяжких и оскорбительных опытов в том, что в жилище божества не позволено подчиняться безразлично всем законам природы, узнать, что кухня — привилегированное и самое приятное место этого божественного жилища, хотя в нем нельзя оставаться благодаря кухарке — важной и ревнивой к власти, убедиться в том, что двери — значительные, но капризные силы, которые ведут порою к счастью, но которые, чаще всего герметически закрытые, немые, суровые, высокомерные и бессердечные, — остаются глухи ко всем мольбам, раз навсегда допустить, что основные блага существования, неоспоримые радости, заключенные обыкновенно в кастрюлях и котелках, — недоступны, уметь смотреть на них с тщательно выработанным равнодушием, приучаться избегать их, говоря себе, что здесь дело идет о вещах священных, так как достаточно коснуться их кончиком почтительного языка, чтобы чудесным образом возбудить единодушный гнев всех богов дома.
* * *
А что думать о столе, на котором происходит столько непонятных вещей? О насмешливых креслах, в которых запрещено спать? О блюдах и тарелках, которые бывают уже пусты, когда их вам доверяют? О лампе, прогоняющей тьму, и очаге, обращающем в бегство холодные дни? Сколько приказаний, опасностей, сколько задач и загадок надо разместить в своей отяжелевшей памяти! И как примирить все это с другими законами, с другими задачами, более глубокими и повелительными, которые носишь в себе, в своем инстинкте, которые возникают и разливаются час от часу, которые приходят из глубины времени и расы, заполняют собой кровь, мускулы и нервы и заявляют себя внезапно более могущественными и неудержимыми, чем страдания, чем самый приказ повелителя и страх смерти? Ну вот, хоть один этот пример. Когда для людей пробил час сна, удаляешься в свою конуру, окруженную мраком, молчанием и чудовищным одиночеством ночи. Все спит в доме властелина. Чувствуешь себя очень слабым и маленьким пред лицом тайны! Знаешь, что мрак населен врагами, которые скрываются и выжидают. Подозреваешь деревья, пролетающий ветер и лунные лучи. Хочется быть всеми забытым, спрятаться, удерживая дыхание, а между тем надо сторожить, при малейшем шуме надо выходить из своего убежища, смело нападать на невидимое и резко прерывать величественное молчание звезд, рискуя навлечь на себя одного шепчущее несчастье или преступление.
Кто бы ни был враг, хотя бы и человек, то есть брат божества, которое приходится защищать, надо смело напасть на него, броситься ему на горло, вонзить, может быть, преступные зубы в человеческое тело, забыть обаяние руки и голоса, таких же, как у его властелина, никогда не бездействовать, не бежать, никогда не позволить подкупить себя — и, затерянному среди мрака, беспомощному, продолжать геройскую тревогу до последнего издыхания. Вот важнейший долг, завещанный предками, долг более сильный, чем сама смерть, который не в силах удержать даже злоба и воля человека.
Здесь наша убогая история, связанная с историей собаки со дня первоначальной борьбы против всего, что дышало вокруг нас.
Вот эта-то убогая и страшная история воскрешает каждую ночь в несложной памяти друга наших черных дней.
И когда нам случается в наших безопасных жилищах наказать его за неуместное рвение, он бросает нам удивленно-упрекающий взгляд как бы для того, чтобы показать нам, что мы заблуждаемся и что если мы теряем из виду главнейшую статью союзного договора, заключенного с нами в то время, когда мы жили в пещерах, лесах и болотах, то он все же остается ей верен даже помимо нас и живет ближе к вечной правде жизни, полной козней и враждебных сил.
* * *
Но сколько нужно старания, сколько изучения для того, чтобы хорошо выполнить этот долг. И как он осложнился со времени безмолвных пещер и великих пустынных озер! Тогда было так просто, так ясно и так понятно! Уединенный очаг укрывался на склоне горы, и все, что приближалось к нему, все, что двигалось на горизонте долин и лесов, было несомненным врагом! А теперь не знаешь больше… Надо стоять на уровне цивилизации, которую не одобряешь, притворяться, что понимаешь тысячи непонятных вещей! Так, например, стало очевидно, что отныне весь мир не принадлежит уже властелину, что владения его ограничены необъяснимыми пределами… Значит, необходимо прежде всего точно знать, где кончаются и где начинаются священные владения? Что должно терпеть и что надо воспрещать? Вот дорога, по которой всякий, даже последний бедняк, имеет право пройти… Почему? Об этом ничего не знаешь. Оплакиваешь этот факт, но все-таки надо его признать! Зато, к счастью, вот тропинка, исключительно тропинка, которую никто не смеет топтать. Это тропинка, верная здоровым традициям, важно не терять ее из виду, ведь по ней вступают в повседневную жизнь все трудные задачи… хотите пример? Спокойно спишь под солнечными лучами, покрывающими порог кухни подвижными и резвыми жемчужинами. Фарфоровые горшки забавляются, подталкивая друг друга локтем и пихаясь на краю полки, украшенной бумажным кружевом. Медные кастрюли играют, разбрасывая по. гладким и белым стенам пятна света. Печка, проникнутая материнским чувством, тихонько напевает, укачивая три кастрюльки, которые блаженно танцуют, и сквозь маленькую дверку, освещающую ее живот, беспрестанно высовывает огненные языки, чтобы подразнить бедную собаку, не смеющую к ней приблизиться. Стенные часы, скучающие в своем дубовом ящике, в ожидании великого часа обеда, который они пробьют, качают своим толстым золотым пупком, а унылые мухи раздражают уши. На ослепительном столе покоятся цыпленок, заяц, три куропатки, рядом с другими вещами, называемыми зеленью и фруктами: горошком, фасолью, персиками, дыней, виноградом, — вещами, которые ничего не стоят! Кухарка потрошит большую серебристую рыбу и бросает внутренности (вместо того, чтобы угостить ими) в ящик с помоями.
Ах, этот ящик! Неистощимое сокровище! Вместилище даров! Драгоценность дома! Из него непременно получишь свою, добытую обманом, чудную долю, но неприлично показывать вид, что знаешь, где он находится! В нем строго запрещено рыться! Человек запрещает так много приятных вещей, что жизнь была бы мрачна, дни были бы пустынны, если бы приходилось повиноваться всем приказаниям буфетной, погреба и столовой. По счастью, он рассеян и недолго помнит приказания, которые раздает. Его легко можно обмануть, можно достичь желаемого и делать, что хочешь, лишь бы суметь выждать минуту. Подчиняешься человеку как единому божеству, но ведь тем не менее существует своя личная, несомненная, определенная мораль, которая громко твердит о том, что запретные поступки становятся законными уже в силу того факта, что они все-таки совершаются без ведома хозяина. Вот почему закроем внимательный глаз, который все видел. Притворимся спящими, грезящими на луну! Чу! Стучат в голубое окно, выходящее в сад! Что это такое? Ничего — ветка шиповника, заглянувшая, чтобы посмотреть, что делается в кухне. Деревья любопытны и часто волнуются, но они не идут в счет, с ними нечего говорить, они неответственны и подчиняются ветру, у которого нет принципов! Но что это? Шаги! Вставать! Уши кверху… Нос за дело! Нет, это булочник подходит к решетке, в то время как почтальон открывает маленькую дверку в липовой изгороди. Они знакомы… Хорошо! Они принесли что-нибудь, и с ними можно поздороваться, предусмотрительный хвост взмахивает два или три раза, с покровительственной улыбкой. Опять тревога! Что там еще? Перед крыльцом остановилась карета! А! это будет поважнее!.. Сложная задача. Следует прежде всего старательно обругать лошадей — больших и гордых животных, всегда расфранченных, всегда в мыле и никогда ничего не отвечающих! Однако краешком глаза рассмотрим людей, которые высаживаются… Они хорошо одеты и кажутся исполненными достоинства… Вероятно, они усядутся за столом божества. Подобает полаять на них без раздражения, с оттенком почтения, чтобы показать, что хотя и исполняешь свой долг, но исполняешь его разумно. Но несмотря на это, питаешь какое-то подозрение и за спиной гостей старательно и с глубокомысленным видом потягиваешь воздух, чтобы разгадать их скрытые намерения.
* * *
Но вот возле кухни слышны ковыляющие шаги, на этот раз это нищий тащит свои костыли, главнейший, специфический враг, — враг наследственный, прямой потомок того, который бродил вокруг пещеры, заваленной костями, — и он внезапно встает в расовой памяти! Пьяный от негодования, с зубами, заостренными злобой и ненавистью, с прерывающимся лаем готовишься схватить непримиримого противника за горло, как вдруг кухарка, вооруженная своим священным, но вероломным скипетром — метлой, приходит на защиту изменника. Тогда поневоле возвращаешься в свою конуру с глазами, сверкающими бессильным и яростным пламенем, бормоча еще страшные, но бесполезные проклятия, думая про себя, что пришел конец всему, что законов нет и человеческий род утратил понятия о правде и неправде… Это все? Нет еще, так как самая маленькая жизнь состоит из тысячи обязанностей, и необходима упорная работа, чтобы устроить себе счастливое существование на границе таких различных миров, как мир людей и животных. Как выпутались бы мы, если бы нам пришлось служить, оставаясь в то- же время в своей сфере, уже не воображаемому божеству, похожему на нас, в силу того, что оно было рождено нашими мыслями. Но божеству видимому,, всегда присутствующему, деятельному и настолько же чуждому и недосягаемому для нас, насколько мы сами чужды и недосягаемы для собаки.
* * *
Вернемся теперь к Пеллеасу. Он приблизительно знает все, что ему надо делать и как себя вести в жилище властелина. Но мир не кончается за дверями дома, а по ту сторону стены и забора есть мир, против которого у нас нет защиты, в котором не чувствуешь себя дома, где отношения меняются. Как держать себя на улице, в полях, на рынке, в лавке? После трудных и тщательных наблюдений он понимает, что не подобает слушаться посторонних призывов, что надо быть равнодушно вежливым с незнакомцами, которые его ласкают, затем надо добросовестно исполнять некоторые обязанности таинственной учтивости по отношению к своим собратьям, другим собакам. Надо уважать уток и кур, притворяться, что не замечаешь пирожков, которые дерзко важничают на уровне языка, выказывать кошкам, дразнящим его на порогах ужасными гримасами, молчаливое презрение, которое им потом припомнится, и не забывать, что вполне законно и даже похвально преследовать и давить мышей, крыс, диких кроликов и вообще всех животных (их надо узнавать по тайным признакам), еще не заключивших с человеком союза.
* * *
Все это — и еще сколько другого!.. Удивительно разве, что Пеллеас казался часто задумчивым перед всеми этими бесчисленными задачами и что скромный и нежный взгляд его бывал иногда так глубок, так важен, так отягчен заботами и полон непрочтенных дум? Увы! У него не было времени окончить тяжелую и долгую работу, которую природа задает инстинкту, стремящемуся к области света… Таинственная болезнь, наказывающая, кажется, только одно животное, сумевшее выйти из круга, в котором оно родилось, неопределенная болезнь, уносящая сотни маленьких, умных щенят, явилась, чтобы положить конец судьбе и счастливому воспитанию Пеллеаса. Я видел его в течение двух или трех дней, уже трагически колеблющимся под тяжестью смерти, но все еще радующимся при малейшей ласке… А теперь — столько стремления к свету, столько порывов любви, столько преданных взглядов, обращенных к человеку, чтобы попросить у него помощи против несправедливых и необъяснимых страданий, столько хрупких лучей, пришедших из глубины бездны чуждого нам мира, столько мелких, почти человеческих привычек — печально покоится в одном из уголков сада, в тени развесистой бузины, под холодной землей.
* * *
Человек любит собаку, но насколько сильней любил бы он ее, если бы сумел различить среди непреклонной сложности законов природы единственное исключение, которым является эта любовь, пробивающая, чтобы достигнуть нас, непроницаемые перегородки, разделяющие между собой виды.
Мы одиноки, безусловно одиноки на этой случайной планете, и среди всех форм жизни, окружающих нас, ни одна, исключая собак, не заключила с нами союза.
Есть покорные существа, которые нас боятся, большинству из них мы неведомы, но никто не любит нас… В мире растений у нас есть безмолвные и неподвижные рабы, но они служат нам помимо своей воли. Они просто подчиняются нашим законам и нашему игу. Это бессильные узники, жертвы, неспособные бежать, но мятежные втайне, и как только мы теряем их из виду, они спешат изменить нам и вернуться к своей прежней, зловредной свободе.
Если бы у ржи или у розы были крылья, то они улетели бы при нашем приближении, как улетают птицы!
Среди животных мы насчитываем несколько слуг, которые покорились нам лишь из равнодушия, из подлости или из глупости: неверная и трусливая лошадь, которая подчиняется лишь боли и ни к чему не привязывается, пассивный и угрюмый осел, который живет возле нас лишь потому, что он не знает, что с собой сделать и куда пойти, но хранит, однако, под вьюком и под ударами дубинки свои тайные мысли, коровы и быки, счастливые, лишь было бы им что поесть, и послушные потому, что уже в течение многих веков у них нет ни одной собственной мысли, перепуганный баран, не имеющий другого хозяина, кроме страха, курица, преданная скотному двору потому, что на нем она найдет больше кукурузы и пшеницы, чем в соседнем лесу. Я не говорю уже о кошке, для которой мы являемся лишь чересчур крупной и несъедобной добычей, о свирепой кошке — скрытое презрение которой терпит нас только как паразитов, неудобных и громоздких даже в собственных жилищах. Она, по крайней мере, проклинает нас в своем таинственном сердце, но все остальные живут возле нас, как жили бы они возле утеса или дерева. Они не любят нас, не знают нас и едва замечают. Им чужды наша жизнь и наша смерть, наши отъезды и возвращения, чужда наша печаль, как чужды радости и улыбки. Они не слышат даже звука нашего голоса, как только он перестает быть угрожающим, и если они смотрят на нас, то в них виден или недоверчивый ужас лошади, в глазах которой проносится еще безумие порыва, газели, видящей нас в первый раз, или унылое отупение жвачных, которые считают нас мимолетной и ненужной случайностью пастбища.
* * *
Уже многие тысячи лет живут они возле нас, настолько чуждые нашим мыслям, нашим привязанностям и обычаям, как будто бы одна из самых враждебных звезд сбросила их вчера на нашу планету. В безбрежном пространстве, отделяющем человека от остальных существ, нам удалось заставить их сделать, с помощью терпения, два или три призрачных шага. И если бы завтра природа дала им, оставив нетронутым их инстинкт, разум и все орудия, необходимые для победы над нами, — признаюсь, я побоялся бы дикой мести лошади, упрямого возмездия осла и яростного злопамятства барана! Я спасался бы от кошки, как спасался бы от тигра. И даже добрая корова, торжественная и сонливая, внушала бы мне лишь сомнительное доверие.
Что же касается курицы с ее быстрым и круглым глазом, разыскивающим червяка, то я уверен, что она заклевала бы меня без всякого колебания.
* * *
Но среди абсолютного равнодушия и непонимания, в котором живет все окружающее нас в этом разрозненном мире, где все имеет свою цель, герметически закупоренную в самой себе, где всякая судьба ограничивается сама собой, где между живущими нет иных отношений, кроме отношения палача к жертве, где ничто не в силах вырваться из своей непроницаемой сферы, где одна только смерть устанавливает жестокие отношения причины к следствию между соседними жизнями, где самая хрупкая симпатия никогда не сделала сознательного шага от одного лица к другому, среди всего, что дышит на земле, одно только животное сумело разорвать роковой круг и уйти от себя, чтобы достигнуть нас, сумело решительно перешагнуть огромное пространство мрака, льда и холода, которое изолирует каждую категорию жизни среди неразборчивого плана природы.
Это животное — наша добрая, домашняя собака, и как бы просто и обыкновенно ни казалось нам сегодня то, что она сделала, она совершила, однако, приблизясь так заметно к миру, в котором не была рождена и для которого не была предназначена, один из наиболее невероятных и необычайных подвигов, которые только можно найти во всей истории жизни.
Когда произошло это признание человека животным, этот переход от мрака к свету? Мы ли искали пуделя, меделяна, борзую среди волков и шакалов, или это они добровольно пришли к нам? Мы ничего не знаем. Насколько простираются в глубь веков человеческие летописи, она всегда рядом с нами, как и теперь, но что такое человеческие летописи в сравнении с временами, не знавшими свидетелей? Во всяком случае, мы видим их в своих жилищах так же давно, такими же привычными и приноровившимися к нашим обычаям, как будто они появились на нашей земле такими, каковы они сейчас, в одно время с нами.
Нам нечего приобретать их доверие и дружбу — они рождены нашими друзьями, еще с закрытыми глазами они уже верят в нас, до своего рождения они уже верны человеку. Но, слово ‘друг’ недостаточно точно рисует этот культ преданности. Собака любит и чтит нас, как будто мы ее вырвали из бездны. Она прежде всего наше создание, полное благодарности и более преданное, чем зрачки наших глаз. Она наш верный и страстный раб, которого ничто не разочаровывает, ничто не отталкивает, в котором ничто не истощает горячей веры и любви. Она разрешила чудесным и трогательным образом задачу, которую пришлось бы разрешить человеческой мудрости, если бы на нашу планету явилась и заняла ее какая-нибудь высшая раса. Она честно, набожно и всецело признала главейство человека и отдалась ему телом и душой, без задней мысли, без оглядки, сохранив от своей независимости инстинкт и характер, лишь маленькую часть, необходимую для того, чтобы продолжать жизнь, предписанную свойствами ее расы.
С уверенностью, непринужденностью и простотой, которые нас даже удивляют, считая нас лучше и могущественнее всего существующего, она отреклась, для нашей пользы, от всего животного царства, к которому принадлежит, отвергла без раскаянья свою породу, своих близких, свою мать и даже детей.
Но она любит нас, не только своим сознанием и разумом, — инстинкт ее расы, вся бессознательность ее породы, кажется, только и думают о том, чтобы быть нам полезным. Чтобы лучше служить нам, чтобы лучше приноровиться к различным нашим требованиям, она приняла все формы, сумела разнообразить до бесконечности свойства и способности, которые она предоставляет в наше распоряжение. Требуется ли ей помочь нам преследовать дичь в полях — ноги ее несоразмерно удлиняются, морда заостряется, легкие расширяются и она становится быстрее оленя. Кроется ли наша добыча в лесах — послушный гений породы, предупреждая наши желанья, предлагает нам таксу, что-то вроде почти безногой змеи, проскальзывающую в самую густую чащу. Приказываем ли мы ей вести наши стада — тот же снисходительный гений дает ей необходимые ум, энергию и силу. Предназначаем ли мы ее для охраны и защиты нашего дома — голова ее округляется, становится чудовищной для того, чтобы челюсти стали мощнее и сильней. Спустимся ли мы с ней вместе к югу — шерсть ее укорачивается, делается более легкой, чтобы она могла покорно следовать за нами под лучами жгучего солнца. Поднимаемся ли мы на север — ноги ее расширяются, чтобы лучше ступать по снегу, шерсть делается гуще, чтобы холод не принудил ее нас покинуть. Если же она предназначается лишь для нашей забавы, для увеселенья наших праздных взглядов, для оживления и украшения квартиры, — она облекается высшим изяществом и грацией, становится меньше куклы, чтобы засыпать на наших коленях, около камина. Она соглашается даже, если того требует наш каприз, сделаться смешной, чтобы понравиться нам. Вы не встретите в исполинском горниле природы ни одного живого существа, которое выказало бы подобную гибкость, такое изобилие форм, такую удивительную легкость в применении к нашим желаниям. Среди ведомого нам мира, среди различных первобытных гениев жизни, управляющих эволюцией видов, не существует ни одного, за исключением собаки, которого заботило бы когда-либо присутствие человека. Нам скажут, что мы сумели с таким же совершенством преобразовать некоторых из домашних животных, например — наших кур, голубей, уток, кошек и кроликов. Да, очень может быть, что эти превращения несравнимы с превращениями собаки и что род услуги, которую оказывают нам эти животные, остается, так сказать, всегда неизменным. Во всяком случае, будет ли это впечатление чисто воображаемым или отвечающим действительности, но в этих превращениях уже не чувствуется той неистощимой и предупредительной охоты, той исключительной и проницательной любви. К тому же очень вероятно, что собака, или, вернее, недоступный расовый гений, вовсе не заботится о нас, а просто мы сумели извлечь пользу из разнообразных способностей, предоставляемых нам богатой случайностями жизнью. Это безразлично, так как мы ничего не знаем о корне вещей, то нам надо уцепиться хоть за внешность, как сладко признать, хотя бы судя по внешности, что на планете, где мы одиноки, как непризнанные цари, есть любящие нас существа.
Впрочем, внешность это или нет, но несомненно, что в общей массе разумных созданий, имеющих права, обязанности, миссию и предназначение, собака — это действительно привилегированное животное. Она занимает в мире завидное и исключительное положение. Она единственное живое существо, нашедшее и признавшее несомненного, неотвергаемого, осязаемого и реального бога. Она знает, кому посвятить лучшую часть самой себя. Ей нечего искать совершенной, высшей и бесконечной власти во мраке, в постепенных обманах, в гипотезах и мечтах.
Он здесь, перед ней, и она движется среди его света. Она знает высшие обязанности, которые неведомы всем нам. У нее есть нравственность, которая превосходит все, что она открывает в самой себе, и которой она может пользоваться без страха и сомнений.
Она владеет истиной во всей ее полноте. У нее есть положительный и несомненный идеал.
Вот таким видел я на днях, перед его болезнью, моего маленького Пеллеаса, лежащего около моего рабочего стола, со старательно сложенным хвостом, с немного склоненной, чтобы лучше вопрошать меня, головой, внимательного и в то же время спокойного, каким должен быть святой в присутствии Бога. Он был счастлив тем счастьем, которого мы, может быть, никогда не узнаем, так как это счастье рождалось из улыбки и одобрения жизни несравненно более высокой, чем его жизнь. Он лежал здесь, изучая, впивая все мои взгляды и важно отвечал мне на них как равный равному. Чтобы сказать мне, вероятно, что по крайней мере глазами, этим почти духовным органом, превращающим свет, которым мы наслаждаемся, и выражением трогательного понимания он говорит мне все, что должна сказать любовь! И, видя его таким молодым, пылким и верующим, приносящим мне, как бы из глубины неутомимой природы, свежие новости жизни, доверчивые и восхищенные, как будто бы он был первым из своей породы, пришедшим освятить землю, как будто бы мы переживали первые дни мироздания, я завидовал его радостной уверенности, я говорил себе, что собака, нашедшая хорошего хозяина, счастливее того, чья судьба погружена еще со всех сторон во мрак.