Бессмертие, Метерлинк Морис, Год: 1895

Время на прочтение: 16 минут(ы)
М. Метерлинк

Бессмертие

Перевод А. Койранского, В. Ореховой

Метерлинк М. Синяя птица: Пьесы, стихотворения, рассказы
М., ‘Эксмо’, 2007

I

В той новой эре, в которую мы теперь вступаем, когда религии не отвечают более великим запросам человечества, одной из проблем, над которой останавливаются с наибольшим беспокойством, является проблема загробной жизни. Кончается ли все со смертью? Существует ли воображаемое продолжение жизни? Куда уходим мы, чем становимся? Что ждет нас по ту сторону хрупкой иллюзии, которая зовется существованием? В мгновение, когда остановится сердце, торжествует ли материя или дух, начинается ли вечный свет или бесконечный мрак?
— Как все существующее, мы вечны. Мы не можем допустить, чтобы что-либо во вселенной исчезло. Наряду с бесконечностью мы не можем вообразить себе ничто, куда мог бы упасть и где бы мог уничтожиться атом материи. Все, что существует, будет существовать вечно, все существует и нет ничего, что не существовало бы. В противном случае надо было бы предположить, что наш мозг не имеет ничего общего со вселенной, которую стремится постигнуть. Нужно было бы сказать себе, что он функционирует наперекор вселенной, что совершенно не допустимо, ибо, во всяком случае, он может быть только некоторым видом ее отражения.
То, что погибает или, по меньшей мере, исчезает или сменяется, это — только формы и виды, в которых является нам непреходящая материя, но мы не знаем, чему в действительности соответствуют эти видимости. Он — ткань повязки, которая, покоясь на наших глазах, дает им, под ослепляющим их давлением, все образы нашей жизни. И если снять эту повязку, что останется? Войдем ли мы в действительность, которая бесспорно существует снаружи, или же и видимости перестанут для нас существовать?

II

Возможно ли н_и_ч_т_о, продолжает ли после нашей смерти все существовать в себе и ничто не исчезает — это нас не интересует вовсе. Единственный пункт, занимающий нас в этом вечном бытии, это — судьба той маленькой частицы нашей жизни, которая воспринимала явления во время нашего существования. Мы называем ее нашим сознанием или нашим ‘я’. Это ‘я’, в том виде, в каком мы представляем себе его, когда думаем о следствиях его разрушения, не есть ни наше тело, ни наш дух, потому что мы признаем, что и то и другое суть волны, протекающей и возобновляющейся беспрерывно. Есть ли это неподвижная точка, которая не может быть ни формой, ни сущностью в вечной эволюции, ни жизнью, причиной или следствием формы и субстанции? Поистине, нам невозможно схватить ее или определить, сказать, где она находится. Когда хочешь подняться до ее первоисточника, находишь только смену воспоминаний, ряд неясных представлений, изменчивых, связанных с тем же инстинктом жизни, ряд привычек нашего ощущения и сознательных или бессознательных реагирований на окружающие явления. В конце концов, наиболее определенная точка этой туманности — наша память, которая, с другой стороны, кажется довольно внешней, довольно второстепенной способностью, во всяком случае, одной из наиболее хрупких способностей нашего мозга, одной из тех, которая скорее всего исчезает при малейшем расстройстве нашего здоровья. ‘То самое’, как очень верно выразился один английский поэт, ‘что громкими криками требует вечности, погибнет во мне’.

III

Пусть так, но это ‘я’, столь неопределенное, столь неуловимое, столь ускользающее и неясное, — центр нашего существа, интересует нас так исключительно, что все реальности нашей жизни исчезают перед ним, как призрак. Нам совершенно безразлично, познает ли в вечности наше тело или его субстанция все счастье и всю славу, пройдут ли они через самые прекрасные и восхитительные преображения, станут ли цветком, ароматом, красотой, светом, эфиром, звездою, нам в той же мере безразлично, разовьется ли наш разум до участия в жизни миров, до постижения ее и власти над нею. Наш инстинкт уверен, что все это не коснется нас, не доставит нам никакого удовольствия, не случится с нами самими, если только память о каких-то фактах, почти всегда незначительных, не будет сопровождать нас и не будет свидетелем этих невообразимых блаженств. Мне безразлично, будут ли высшие, самые свободные и самые прекрасные части моего духа вечно живыми и сверкающими в высших радостях, он больше не принадлежит мне, я не знаю их. Смерть перерезала сеть нервов или воспоминаний, которая связывала их с неведомым центром, где находится точка, которая, как я чувствую, есть все мое ‘я’. Судьба их, отделенных от меня таким образом и носящихся в пространстве и времени, мне так же чужда, как судьба самых далеких звезд. Все, что совершится, — существует для меня только под условием, чтобы я мог привести его к, этому таинственному существу, которое — неизвестно где и, точнее, — нигде, которое я, подобно зеркалу, направляю на мир, и явления последнего лишь постольку воплощаются, поскольку отражаются в нем.

IV

Таким образом, наше желание бессмертия разрушается, формулируясь, ввиду того, что мы основываем нашу потустороннюю жизнь на второстепенных и преходящих элементах нашей здешней жизни. Нам кажется, что, если наше существование не продлится вместе с большей частью страданий, мелочей и недостатков, которые его характеризуют, ничто не отличит его от жизни других существ, что оно станет каплей неведения в океане неведомого и что с этого мгновения все, что произойдет с ним, не будет нас касаться.
Какое бессмертие можно обещать людям, которые почти неизбежно понимают его таким образом? что с ним делать? — говорит нам детский, но глубокий инстинкт. Всякое бессмертие, которое не влачит через вечность, как ядро каторжника, которым мы были, это странное сознание, образовавшееся в несколько лет движения, всякое бессмертие, которое не носит этого неизгладимого знака нашей самоличности, для нас как бы не существует вовсе. Большинство религий поняло это и приняло в расчет этот инстинкт, который жаждет бессмертия и в то же время уничтожает его. Таким образом, католическая религия, возвращаясь к самым первобытным чаяниям, гарантирует нам не только полную сохранность нашего земного ‘я’, но даже воскресение в нашем собственном теле.
Вот центр загадки. Требовать, чтобы это маленькое сознание, это ощущение собственного ‘я’, почти детское и, во всяком случае, крайне ограниченное, вероятная слабость нашего современного разума, требовать, чтобы оно сопровождало нас в бесконечности времен, чтобы мы при помощи его понимали, что владеем им, — не есть ли это желание воспринять некоторый предмет при помощи органа, который не предназначен для этого восприятия? Не равно ли это требованию, чтобы наша рука осязала свет или чтобы наш глаз ощущал ароматы? Не похоже ли это, с другой стороны, на поступок больного, который думал бы, что необходимо сохранять болезнь и в здоровье и безграничном ряду последующих дней, чтобы ощущать с уверенностью себя самого? Это сравнение, между прочим, более близко, чем обычно бывают сравнения. Представьте себе слепого, который вместе с тем паралитик и глухой. Он находится в этом состоянии со дня своего рождения и достиг тридцатого года. Что выткали часы на безузорной ткани этой бедной жизни? Несчастный собрал, должно быть, в глубине своей памяти, за недостатком других воспоминаний, несколько жалких ощущений тепла и холода, усталости и отдыха, более или менее значительных физических страданий, жажды и голода. Возможно, все человеческие радости, все надежды и мечты об идеалах и о нашем рае сведутся для него к неясному ощущению довольства, которое следует за прекращением какой-нибудь боли. И вот все возможное богатство этого сознания и этого ‘я’. Разум, никогда не раздраженный извне, будет глубоко спать, не сознавая себя самого. Тем не менее у несчастного будет своя маленькая жизнь, с которой он будет связан теми же тесными и крепкими узами, что счастливейший человек. Он будет страшиться смерти: и мысль погрузиться в вечность, не унося туда ощущения и памяти своей койки, своего мрака и своей тишины, погрузит его в отчаяние, в которое погружает нас мысль покинуть для холода и ночи могилы жизнь славы, света и любви.

V

Предположим, что какое-нибудь чудо оживит внезапно его глаза и уши, откроет ему, чрез окно у изголовья его постели, зарю над полями, пение птиц на деревьях, ропот ветра в листве и воды у берегов, прозрачный призыв человеческих голосов среди утренних холмов. Предположим еще, что то же чудо, завершая свое дело, даст движение его членам. Он поднимается, он протягивает руки к этому диву, которое для него не обладает ни вероятием, ни именем: свет! Он открывает дверь, пошатывается в этом сверкании, и все его тело тает в этих чудесах. Он вступает в неизъяснимую жизнь, в небо, которое не было дано никакому предчувствию сна, и, по капризу, весьма допустимому при подобных излечениях, здоровье, вводя его в это непостижимое и непонятное существование, уничтожает в нем всякую память о прошлых днях.
Каково будет состояние этого ‘я’, этого центрального очага, приемника всех наших ощущений, места, где стягивается все, что, в сущности, принадлежит нашей жизни, высшей точки, ‘эготической’ точки нашего существа, если можно употребить этот неологизм? После того, как память уничтожена, найдутся ли в нем какие-нибудь следы прошлого человека? Какую связь сохранит разум, эта новая сила, вдруг пробудившаяся и развившая неслыханную деятельность, с косным и мрачным зародышем, из которого она возникла? К каким выступам своего прошлого прицепится она, чтобы продолжаться? И, между тем, не сохранится ли в нем какое-то чувство или какой-то инстинкт, независимый от памяти, разума и всяких других способностей, который заставит его признать, что именно в нем проявилось освободительное чудо, что именно его жизнь, а не жизнь его соседа, измененная, неузнаваемая, но существенно та же, выходит из мрака и молчания, продолжаясь в свете и гармонии? Можем ли мы вообразить смятение, прилив и отлив этого обезумевшего сознания? Знаем ли мы, каким образом вчерашнее ‘я’ соединяется с сегодняшним и каким образом ‘эготический’ центр, чувствительная точка личности, единственная, которую мы предполагали сохранить неприкосновенной, пройдет через эти безумия и превращения?
Попытаемся сперва ответить с достаточной точностью на этот вопрос, относящийся к области нашей действительной и видимой жизни, и если мы не сможем этого сделать, то как надеяться на разрешение другого вопроса, встающего перед каждым человеком в момент смерти?

VI

Странно, что мы в любое мгновение жизни теряем, не ощущая ни малейшего беспокойства, эту чувствительную точку, к которой сводится вся проблема, ибо только о ней идет вопрос, так как вне ее бессмертие бесспорно, вне того, что относится к этой таинственной точке, которой мы, в присутствии смерти, придаем такое значение. Не только каждую ночь она уничтожается в нашем сне, но и в состоянии бодрствования она в распоряжении целой толпы случайностей. Рана, толчок, нездоровье, несколько стаканов алкоголя, немного опиума, немного дыма — достаточно, чтобы стереть ее. Даже когда ничто не изменяет ее, она не постоянно чувствительна. Часто нужно усилие, возврат к самому себе, чтобы вновь овладеть ею, чтобы сознать, что некоторое событие касается нас. При малейшей рассеянности счастье проходит мимо нас, не касаясь нас, не отдавая нам радости, которую оно содержит. Скажут, что функции этого органа, которым мы воспринимаем жизнь и доводим ее до себя самих, смены и что присутствие нашего я, исключая страдания, есть лишь быстрая и постоянная смена уходов и возвращений. Но нас успокаивает то обстоятельство, что при пробуждении, после раны, толчка, рассеянности мы уверены, что найдем его неповрежденным, и, наоборот, мы чувствуем, что он настолько хрупок, что должен навсегда исчезнуть в том ужасном потрясении, которое отделяет жизнь от смерти.

VII

Первая истина, в ожидании других, которое будущее, бесспорно, откроет, это то, что наше воображение в этих вопросах жизни и смерти осталось совершенно детским. Почти во всем прочем оно предшествует уму, но здесь оно задержалось еще на играх первых лет. Оно окружается грезами и варварскими желаниями, которыми оно убаюкивало страхи и чаяния пещерного человека. Оно требует вещей, невозможных вследствие их ничтожности. Оно требует привилегий, которые, будучи даны, были бы более ужасны, чем самые великие ужасы, которыми нам грозит н_и_ч_т_о. Можем ли мы без содрогания думать о вечности, замкнутой целиком в наше низменное здешнее сознание? Посмотрите же, как во всем этом мы повинуемся нелогичным капризам той, которую назвали когда-то ‘безумной в доме’. Кто из нас не принял бы с таким же доверием, как и тихий и краткий сон каждой ночи, вековой сон, если бы он мог заснуть сегодня вечером с экспериментальной и научной достоверностью пробуждения через сто лет, в том же виде и в том же теле, хотя бы даже под условием потерять память о своей прошедшей жизни (не была ли бы эта память бесполезной?).
Не поспешили ли бы многие с крайним любопытством проделать этот опыт? Не увидели ли бы мы, что люди осаждали бы просьбами раздатчика этого волшебного сна и молили бы, как о милости, о том, что считали бы чудесным продлением своей жизни? Между тем, за время этого сна, что осталось бы от них и что нашли бы они от себя самого при пробуждении? Какие узы связали бы их в тот момент, когда они закрыли бы глаза, с тем существом, которое должно проснуться без воспоминаний, неведомое, в новом мире? Тем не менее их согласие и все их надежды при входе в долгую ночь зависели бы от этих несуществующих уз. Действительно, между настоящей смертью и этим сном разница только в этом пробуждении, запоздавшем на век, в пробуждении, столь же чуждом уснувшему, как рождение ребенка после его смерти.

VIII

С другой стороны, как ответим мы на этот вопрос, когда он касается уже не нас, но того, кто вместе с нами дышит на земле? Заботимся ли мы, например, о бессмертии животных? Собака, даже самая верная, самая преданная, самая умная, лишь только околеет, как становится отталкивающей падалью, от которой мы стараемся поскорее отделаться. Нам кажется даже невозможным задавать себе вопрос, останется ли где-нибудь, кроме нашей памяти, то из ее духовной жизни, что мы любили в ней, и существует ли иной мир для собак. Нам казалось бы достаточно смешным предположение, что время и пространство сохранят навеки, между звезд и в безграничных дворцах эфира, душу бедного животного, составленную из пяти или шести привычек трогательных, но очень наивных, и из желания пить, есть, спать в тепле и приветствовать себе подобных известным способом. Да и что осталось бы от этой души, целиком образованной из нескольких потребностей грубого тела, когда это тело перестанет существовать. По какому праву вообразим мы между собою и животным пропасть, которая не разделяет даже минерал от растения и растение от животного? И прежде всего должно бы исследовать это право считать себя столь далекими, столь различными от всего, что живет на земле, эту претензию ставить себя в категорию и в область, куда даже боги, создавшие нас, не всегда бы имели доступ.

IX

Трудно было бы изложить все ложные выводы нашего воображения по поводу занимающего нас предмета. Так, мы довольно легко миримся с разложением нашего тела в могиле. Мы нисколько не требуем того, чтобы оно сопровождало нас в бесконечности времен. Если подумать об этом, то, пожалуй, мы были бы недовольны тем, чтобы оно нас сопровождало со всеми неизбежными горестями, недостатками, уродствами, со всем, что в нем есть смешного. Вести туда мы желали бы нашу душу. Но что ответим мы тому, кто спросит нас, возможно ли предположить, чтобы душа была чем-либо иным, нежели совокупностью наших умственных и нравственных способностей, объединенных, если хотите, — чтобы дать исчерпывающее представление — с теми свойствами, которые исходят из инстинкта, из бессознательно, из подсознательного? Между тем, когда мы видим, как, при приближении старости, ослабляются в нас или в других эти самые свойства, мы не беспокоимся и не отчаиваемся в большей мере, чем если бы дело шло об ослаблении телесных сил. Мы сохраняем невредимой нашу смутную надежду на бессмертие. Нам кажется вполне естественным, что состояние одних зависит от состояния других. Если даже первые совершенно уничтожены в каком-нибудь любимом существе, мы не считаем ни что потеряли его, ни что оно утратило свое ‘я’, свою нравственную личность, от которой между тем ничего не сохранилось. Мы не оплакивали бы его утраты, мы не думали бы, что его нет больше, если бы смерть сохранила его свойства в их состоянии уничтожения. Но если мы не связываем самого важного ни с разложением нашего тела в могиле, ни с разложением наших интеллектуальных свойств во время жизни, то что же хотим мы, чтобы пощадила смерть, и осуществления какого неосуществимого сна мы требуем?

X

Действительно мы не можем, по крайней мере в настоящую минуту, представить себе удовлетворительного разрешения вопроса о бессмертии. Чему тут удивляться? Вот лампа на моем столе. Она не содержит никакой тайны, это самый старый, самый знакомый и привычный предмет в доме. Я вижу в ней масло, фитиль, стеклянный цилиндр, и все это вместе дает свет. Загадка начинается с того мгновения, когда я спрашиваю себя, что такое — этот свет, откуда приходит он, куда я зову его, и куда уходит, когда я его гашу? И тотчас же вокруг этого маленького предмета, который я поднимаю, который я разбираю и который мог бы быть сделан моими руками, — тайна становится неисповедимой. Соберите вокруг моего стола всех людей, живущих на Земле, никто из них не сумеет сказать, что представляет собою этот легкий огонь, который по моему желанию я заставляю рождаться и умирать. И если кто-нибудь из них отважится на одно из тех определений, которые зовутся научными, каждое из слов определения умножит неведомое и откроет со всех сторон неожиданные двери в бесконечную ночь. Если мы не знаем ничего о сущности, о судьбе, о жизни небольшого количества простого света, все элементы которого созданы нами, источник которого, ближайшие причины и следствия содержатся в фарфоровом резервуаре, как надеяться проникнуть в непонятное жизни, простейшие элементы которой расположены в миллионах лет, в миллиардах миль от нашего понимания?

XI

С тех пор, как существует человечество, оно ни на шаг не подвинулось по пути тайны, о которой мы размышляем. Всякий вопрос, который мы поднимаем по поводу ее, не соприкасается больше, кажется, никакой из своих граней с той сферой, в которой образовался и вращается наш разум. Быть может, нет никакой возможной или вообразимой связи между органом, который ставит вопрос, и действительностью, которая должна бы была на него ответить. Самые деятельные и упорные искания последних лет не дали нам ничего. Ученые психологические общества, в особенности в Англии, собрали внушительное собрание фактов, стремящихся доказать, что жизнь духовного или нервного существа может продолжаться некоторое время после смерти существа материального. Допустим, что эти факты неопровержимы и научно установлены, они перенесут только на несколько линий, отсрочат на несколько часов начало тайны. Если призрак любимого существа войдет сегодня вечером в мою комнату, настолько узнаваемый и видимо живой, что я обращусь к нему с речью, войдет в ту самую минуту, когда жизнь отделяется от его тела, которое находится в тысяче верст от местности, где нахожусь я, это, конечно, очень странно в том мире, в котором мы не понимаем первого слова, но это лишний раз доказывает, что душа, дух, дыхание, нервная и неуловимая сила самой тонкой части нашей материи может отделиться от нее и пережить ‘е на мгновение, как пламя лампы, которую гасят, иногда отрывается от фитиля и трепещет одно мгновение во мраке. Конечно, это явление удивительно, но если объяснить себе природу этой духовной силы, то нас должно было бы удивить гораздо больше, что оно не происходит чаще и по нашему желанию в повседневной жизни. Во всяком случае, оно нисколько не освещает вопроса. Никогда ни один из этих призраков не выказал ни малейшего сознания о новой жизни, о жизни сверхземной и отличной от той, которая только что покинула тело, из которого он исходит. Наоборот, их эта исключительно-духовная жизнь, в это мгновение, когда она должна бы была быть чистой, потому что она освобождена от материи, кажется значительно ниже той, какой она была, когда материя окружала ее. Большинство этих призраков продолжает машинально, в каком-то сомнамбулическом оцепенении, самые незначительные из их обычных занятий.
Один ищет шляпу, забытую где-то на мебели, другой беспокоится о маленьком долге или спрашивает, который час. И все, через немного времени, тогда, когда должно было бы начаться истинное бессмертие, испаряются и исчезают навсегда. Я согласен, что это не доказывает ничего ни ‘за’, ни ‘против’ возможности загробной жизни. Мы не знаем, являются ли эти краткие появления первыми проблесками другого существования или последними — здешнего. Быть может, мертвые пользуются таким образом последней связью, соединяющей их с нашими чувствами и делающей их ощутимыми для нас. Быть может, они потом продолжают жить вокруг нас, но им не удается, несмотря на все их усилия, проявиться, дать нам представление о своем присутствии, потому что у нас нет органа для восприятия их, Так же, как не увенчались бы успехом все наши усилия дать слепорожденному какое-нибудь представление о свете и красках. Во всяком случае, достоверно, что анкеты и труды этой новой науки Borderland’a, как ее называют англичане, оставили нашу проблему на той точке, где она находилась с возникновения человеческого сознания.

XII

Несмотря на непреодолимое неведение, в которое мы погружены, нашему воображению все же представляется выбор наших вечных судеб. И, исследуя разные возможности, приходишь к необходимости признать, что самые прекрасные не суть самые маловероятные. Первая гипотеза, которую, как мы видели, должно оставить сразу, без спора, это гипотеза о полном уничтожении. Вторая гипотеза, горячо приветствуемая нашими слепыми инстинктами, обещает нам более или менее неприкосновенную сохранность, через бесконечность времен, нашего сознания, или нашего действительного ‘я’. Мы рассматривали и эту гипотезу, несколько более вероятную, чем первую, но в сущности столь узкую, столь наивную и детскую, что не видно вовсе возможности обосновать ее логически для человека не более, чем для растений и животных, в пространстве без границ и времени без предела. Прибавим, что из всех возможных наших предназначений, это было бы единственное, действительно ужасное и что простое и полное уничтожение было бы в тысячу раз предпочтительнее.
Остается двойная гипотеза бессмертия без сознания или с сознанием расширенным и измененным, о котором наше теперешнее сознание не может нам дать никакого представления, даже, скорее, препятствует образованию этого представления, подобно тому, как наш несовершенный глаз препятствует нам воспринимать другие лучи, кроме находящихся в пределах от инфракрасного до ультрафиолетового, в то время, как, бесспорно, эти лучи, должно быть необычайные, ослепляли бы со всех сторон, в самую черную ночь, глаз, иначе устроенный, чем наш.
Хотя и двойная с первого вида, эта гипотеза сводится к простому вопросу о сознании. Сказать, например, как нам хотелось бы, что бессмертие без сознания эквивалентно уничтожению, значило бы отрезать a priori и без обсуждения этот вопрос о сознании, самый важный и самый темный из всех интересующих нас вопросов.
Он, как на этом сошлись все метафизики, самый трудный из всех, так как объектом познания есть то самое, что стремится познавать. Что же может делать это зеркало, вечно противопоставленное себе самому, как не отражать себя бесконечно и бесполезно? Между тем в этом отражении, бессильном выйти из своего собственного умножения, дремлет единственный луч, способный осветить все остальное. Что делать? Нет другого способа уйти от своего сознания, как отрицать его, рассматривать его как болезнь земного разума, и эту болезнь должно попытаться излечить актом, который должен нам показаться добровольным или насильственным безумием, но который, с другой стороны, есть, наверное, акт вполне здоровый.

XIII

Но уйти невозможно, и мы фатально возвращаемся и бродим вокруг нашего сознания, основанного на нашей памяти, самой шаткой из наших способностей. Так как очевидно, что ничто не может уничтожиться, то неизбежно, что мы жили раньше нашей теперешней жизни. Но так как мы не можем связать это прежнее существование с нашей настоящей жизнью, эта уверенность для нас столь же безразлична, проходит от нас так же далеко, как всякая уверенность в последующем существовании. И вот, перед жизнью, как и после смерти, вновь выступает мнемоническое ‘я’, о котором должно спросить себя еще раз, действительно ли настолько важно то, что оно делает за несколько дней своей деятельности, чтобы только по отношению к нему решать вопрос о бессмертии. И следует ли из того, что мы пользуемся нашим ‘я’ в таком исключительном, обособленном виде, столь несовершенном, хрупком и эфемерном, что нет никакого другого вида сознания и никакого другого способа пользоваться жизнью? Народ слепорожденных (мы возвращаемся к этому сравнению, потому что оно лучше всего заключает в себе наше положение в ночи миров), народ слепорожденных, которым единственный зрячий открыл бы радости света, отрицал бы не только возможность последнего, но даже его вообразимость.
Не ясно ли нам, что нам недостает, наряду с тысячью других чувств, чувства более совершенного, чем наше мнемоническое сознание, чтобы более полно и более уверенно пользоваться нашим ‘я’? Не можем ли мы сказать, что порою улавливаем неясные следы, бездеятельную волю этого зачаточного или атрофированного чувства, всегда подавленного и почти уничтоженного условиями нашей земной жизни, которая сводит все видоизменения нашего существования к одной и той же чувствительной точке? Не существуют ли некоторые неясные моменты, когда, как бы безжалостно, как бы научно ни разыскивали в нас эгоизм, до самых тайных и далеких его источников, все же остается в нас нечто абсолютно незаинтересованное, ощущающее счастье другого? Не возможно ли в равной мере, что бесцельные радости искусства, тихое удовлетворение, в которое погружает нас созерцание прекрасной статуи, совершенного памятника, который не принадлежит нам, который мы никогда больше не увидим, который не возбуждает никакого чувственного желания, который никак не может быть нам полезным, не возможно ли, что это удовлетворение — бледный проблеск иного сознания, прорывающийся в трещину сознания мнемонического? Если мы не можем представить себе этого иного сознания, то это не довод для того, чтобы отрицать его. Я думаю даже, что более мудрым было бы предполагать, что это повод к его утверждению. Вся наша жизнь протекла бы среди предметов, которых мы не могли бы вообразить себе, если бы наши чувства нам не были даны все сразу, а давались бы одно за другим, каждый год. В конце концов, один инстинкт, инстинкт продолжения рода, который пробуждается в нас лишь с пробуждением половой зрелости, показывает нам, что открытие непредвиденного мира, перемещение всех осей нашей жизни, зависит от явления в нашем организме. Во время детства мы не подозревали вовсе существования целого мира страстей, опьянений и страданий, которые волнуют взрослых. Если раньше какое-нибудь смутное эхо этих шумов достигало наших невинных и любопытных ушей, мы не могли понять, какое безумие или помешательство овладевало нашими старшими, и мы обещали себе быть более рассудительными в таких случаях, до того дня, когда внезапно появившаяся любовь не перемещала центр тяжести всех наших чувств и большинства наших мыслей. Итак, очевидно, восприятие и невосприятие зависит от слишком немногого для того, чтобы мы имели право сомневаться в возможности того, что мы не можем себе вообразить.

XIV

То, что закрывает нам и еще долго будет закрывать доступ к сокровищам мира, — это наследственная покорность, с которой мы живем в темнице наших чувств. Наше воображение, в том виде, в каком мы направляем его теперь, слишком легко приноравливается к этому плену. Правда, что оно — дитя и рабыня этих чувств, которые, единственно, питают его. Но оно слишком мало культивирует интуиции и предчувствия, которые говорят, что оно напрасно пленно и должно искать исхода даже за пределами самых грандиозных и бесконечных кругов, которые оно себе представляет. Оно должно убедить себя с все большей серьезностью, что мир реального начинается в миллиардах миль от того места, где кончаются его самые смелые и самые самолюбивые мечтания. Оно никогда не имело ни права, ни обязанности быть более безумно отважным. Все, что удастся ему построить и умножить в самом огромном времени и пространстве, которое оно способно воспринять, — ничто в сравнении с тем, что существует. Самые незначительные разъяснения науки в скромной повседневной жизни уже показывают ему, что даже в этой скромной среде оно не может спорить с действительностью, что оно всегда выведено из границ, расстроено, ослеплено всем тем неожиданным, что скрывается в каком-нибудь камне, соли, стакане воды, растении, насекомом. Быть убежденным в этом — уже составляет нечто, ибо приводит в то состояние духа, которое стремится воспользоваться всяким случаем разорвать магический круг нашей слепоты, ибо это убеждает в том, что не нужно надеяться в пределах этого круга ни на какую окончательную истину и что все истины расположены вне его. Человек, чтобы сохранить чувство пропорции, должен всегда говорить себе, что, будучи внезапно поставленным в круг реальностей вселенной, он уподобится муравью, который, не зная ничего, кроме узких тропинок, маленьких отверстий, ходов и кругозора своего муравейника, очутился внезапно на соломинке среди Атлантического океана. В ожидании, пока мы не вышли из темницы, которая препятствует нам соприкоснуться с реальностями по ту сторону воображения, у нас куда больше вероятия уловить случайно отрывок истины, если мы будем воображать себе самые невообразимые вещи, чем если мы захотим провести через вечность, между плотинами логики и здешних возможностей, сны этого воображения. Постараемся же каждый раз, когда представится новый сон, снять с наших глаз повязку земной жизни. Скажем себе, что из всех возможностей, которые еще скрывает от нас вселенная, одна из наиболее легко осуществимых, из- самых возможных, и менее всего самолюбивых — бесспорно, возможность какого-то способа пользоваться бытием, более высокого, более широкого, более совершенного, более длительного и верного, чем тот, который предлагает нам наше теперешнее сознание. Если допустить эту возможность — одну из наиболее вероятных, — то вопрос о нашем бессмертии в принципе решен. Все дело теперь в том, чтобы уловить или предугадать его виды и — обстоятельство, интересующее нас более всего, — узнать ту часть наших умственных и нравственных приобретений, которая перейдет в нашу вечную мировую жизнь. Это не будет делом сегодняшнего или завтрашнего дня, но делом другого дня…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека