ОЧЕРКИ ИЗЪ ЖИЗНИ РАБОЧАГО ЛЮДА.
ПЕРЕВОДЪ
О. Рувимовой и Р. Ольгина.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе М. Д. Орховъ.
Однажды, въ полдень хорошаго, весенняго воскреснаго дня двое полицейскихъ, сидвшихъ въ ‘сторожк’ дорогобычской общины, были крайне удивлены, когда въ сторожку привели какого-то господина, молодого еще человка, средняго роста, въ запыленномъ, но довольно порядочномъ костюм.
— А этотъ откуда?— спросилъ капралъ и измрилъ молодого человка съ ногъ до головы осоловлыми отъ пьянства глазами.
— Староство прислало,— онъ пойдетъ ‘на цюпасъ’ {По этапу.}, отвтилъ полицейскій, который препровождалъ господина.
— М-м-м, — замычалъ капралъ и устремилъ глаза въ стоящую передъ нимъ тарелку съ остатками мяса и салата, немного погодя, онъ поднялъ ихъ, чтобы полюбоваться полною кружкой пива, ожидающей своей очереди.
Полицейскій тмъ временемъ досталъ изъ-за пазухи бумагу и подалъ ее капралу. Это былъ приговоръ староства. Капралъ взялъ бумагу въ руки, развернулъ, посмотрлъ сюда-туда и началъ по складамъ разбирать имя приведеннаго ‘цюпасника’. Но, вроятно, не въ состояніи будучи быстро справиться съ этой работой, онъ спросилъ его самого:
— А какъ васъ зовутъ?
— Андрей Темера.
— А откуда?
— Изъ Тернополя.
— Изъ Тернополя? Гм! А чего это васъ сюда занесло изъ Тернополя? А?
Темера какъ будто не слышалъ вопроса,— онъ стоялъ и оглядывался по сторожк. Свою шапку и пальто онъ положилъ на стулъ.
— Зачмъ вы сюда пріхали?— сердито спросилъ капралъ въ другой разъ.
Темера спокойнымъ и твердымъ голосомъ отвтилъ:
— Васъ это не касается.
— Отвчайте на мой вопросъ.
— Не ваше дло меня допрашивать.
Капралъ побагровлъ отъ злости, но прикусилъ губы.
— О, очень умны вы, господинъ, нечего сказать. А чмъ вы занимаетесь?
— Это ужъ мое дло, — отвтилъ Темера и началъ ходить по сторожк, посматривая сквозь окна на гимназическій садъ, залитый зеленью разнообразныхъ деревьевъ. По извилистымъ тропинкамъ сада расхаживали въ праздничныхъ нарядахъ люди всякихъ возрастовъ и половъ, вс веселые, свободные… Оттуда доносился звонкій дтскій смхъ и серебристые голоса женщинъ, и какой-то пріятный шопотъ выдлялся изъ чащи густой листвы, среди шума и шелеста живой буйной растительности. Облачко грусти и печали пробжало по красивому, молодому лицу Андрея, какая-то тревожная мысль сдавила ему сердце, губы судорожно сжались, а глаза такъ и впились въ это зеленое море, роскошно дышащее въ яркихъ солнечныхъ лучахъ.
— Да, господинъ, очень вы, я вижу, умны, а такъ еще молоды,— говорилъ капралъ, подавляя въ себ злость и опорожнивъ полкружки пива. Нехорошо раньше времени умничать, не долго такіе люди и на свт живутъ! Ну, а теперь ваша милость можетъ отправиться въ нашу ‘залу’. Мы здсь для такихъ умниковъ имемъ особенную роскошную залу, ха, ха, ха!
Темера быстро обернулся. На его лиц отразилось безпокойство.
— А господинъ инспекторъ скоро придетъ?— спросилъ онъ.
— О, скоро,— насмшливо отвтилъ капралъ.
— Такъ, можетъ быть, я до тхъ поръ могу здсь подождать?— сказалъ Темера, не обращая вниманія на тонъ, какимъ капралъ сказалъ ‘скоро’.
— Это все равно, здсь или тамъ, — отвтилъ капралъ,— только тамъ безопасне, да и тамъ ваше, господинъ, надлежащее мсто. Ну, будьте добры,— потрудитесь.
— Я бы все-таки попросилъ васъ оставить меня здсь, если можно,— просилъ Темера.
Нельзя, господинъ, нельзя,— слащавымъ тономъ отвтилъ капралъ, радуясь, что можетъ отплатить непокорному.
— Господинъ капралъ,— вмшался полицейскій, сидвшій до сихъ поръ молча возл стола, — да тамъ тсно, восемь душъ!.. Можно-бы этого господина тутъ оставить, пока вахмистръ придетъ.
— Га, что?— гаркнулъ капралъ,— восемь душъ? А мн что за дло? Если восемь, то влзетъ и девятая. И, наконецъ, какъ хочешь, пусть остается здсь, но только на твоей отвтственности!
— На моей? А я здсь при чемъ? Какъ же я могу брать арестанта въ свою отвтственность.
— Ну, если не можешь, то и не суй своего носа, куда тебя не просятъ,— отрзалъ капралъ, снялъ со стны ключъ и пошелъ впередъ. Темера взялъ свою шляпу и пальто и пошелъ за нимъ.
Сни были небольшія и вели, съ одной стороны, на длинное, вымощенное теребовельскими {Отъ города Теребовль.} плитами крыльцо, а съ другой — въ корридоръ. Сверху лился ясный солнечный свтъ, который достигалъ порога корридора. Въ корридор не было никого. Чистыя, покрашенныя стны, каменный полъ, чисто выбленный потолокъ,— все придавало этому тсному и не особенно длинному, свтлому корридору довольно привтливый видъ. Идя мимо этихъ стнъ, разрисованныхъ зелеными цвтами и орнаментами, никому, вроятно, и въ голову не приходило, чтобы за ними могло скрываться нчто скверное, нчто совершенно противоположное, нчто совсмъ несовмстимое съ какими-бы то ни было представленіями о человческомъ жилищ. Поэтому-то и нашъ Темера шелъ за капраломъ спокойный, немного задумчивый, но думалъ онъ не о своей теперешней судьб, а о далекихъ, лучшихъ, давно прошедшихъ минутахъ.
Возл порога капралъ остановился и постучалъ небольшой желзной колодкой, которая болталась на небольшихъ буковыхъ, чисто вымытыхъ и совсмъ почти неокованныхъ дверяхъ. Долгое время онъ колотилъ ею и, наконецъ, воткнулъ ключъ въ отверстіе. Ключъ завизжалъ какъ-то смшно и весело, брякнула колодка, двери отворились, — капралъ отступилъ и, взявъ Темеру за плечо, толкнулъ его впередъ, сказавъ съ пьяной насмшкой:
— Ну, милости просимъ, милости просимъ!
Темера остановился въ дверяхъ ошеломленный. Густой мракъ охватилъ его и на минуту совершенно ослпилъ. У него мелькнула мысль, что передъ нимъ вдругъ открылся подземный ходъ въ какую-то секретную подземную яму, о какихъ онъ читалъ въ старыхъ повстяхъ. Внутри этой темной пещеры онъ сначала никого и ничего не модъ увидать. Точно невидимая, могучая рука схватила его за грудь и остановила на порог, не пуская внутрь. Но видимая рука капрала, будучи, очевидно, сильне невидимой, втолкнула его внутрь, а затмъ закрыла за нимъ двери темной западни.
Онъ стоялъ возл дверей и озирался кругомъ, прислушиваясь — не услышитъ-ли человческаго голоса, но ничего не слышалъ. Лишь спустя нкоторое время глаза его настолько привыкли къ сумраку, что онъ могъ подробно разсмотрть свое новое помщеніе. Это была конура не боле шести шаговъ въ длину и четырехъ въ ширину, съ однимъ только маленькимъ ршетчатымъ окномъ. Окно это было прорублено высоко вверху, почти подъ самымъ потолкомъ, и выходило на крыльцо такимъ образомъ, что изъ него видны были только срыя отъ старости доски навса, повисшаго надъ крыльцомъ. Солнце сюда никогда не заглядывало. Стны этой конуры были покрыты грязью, неподдающейся никакому описанію, а внизу были усяны каплями сырости. Асфальтовый полъ былъ весь мокръ отъ разлитой воды, плевковъ и нанесенной Богъ всть съ какого времени грязи. Двери изнутри не были такъ желты и невинны, какъ снаружи — наоборотъ, он были черны отъ влажности и перекованы крестъ-на-крестъ толстыми желзными прутьями: даже маленькая квадратная дырка, вырзанная въ нихъ для вентиляціи, была задлана деревянною доской и перехвачена скобкой. Посреди камеры стояла узкая желзная кровать съ снникомъ, влажнымъ и грязнымъ, какъ и все здсь, набитымъ давно не перемнявшейся сгнившей соломой. Въ углу, у стны стояла такая-же кровать. Ни простыни, ни дерюжки какой-нибудь, ни обычной арестантской соломенной подушки — ничего не было. Воздухъ въ этой конур былъ густой и затхлый, такъ-какъ ни окно, ни двери не могли впустить столько свжаго воздуха, сколько его было нужно. А въ углу, близъ дверей, стояла обычная арестантская посудина, ‘катерына’ {‘Параша’.}, кое-какъ прикрытая какой-то не плотно пристающей крышкой, изъ-подъ которой распространялся смертельный смрадъ, наполнявшій камеру и окружавшій вс предметы въ этой адской нор какой-то атмосферой презрнія и проклятія. А вблизи этой посудины стояла другая, — большой, расширяющійся кверху, ничмъ не прикрытый кувшинъ съ водой — для питья!
Долго озирался Темера, сильно напрягая свои непривыкшіе къ темнот глаза, пока, наконецъ, разглядлъ вс эти предметы, которые, казалось, издвались надъ нимъ своей неопрятностью, своей нечеловческой мерзостью. Сердце его сжалось, словно въ клещахъ, отвратительный вонючій воздухъ захватилъ дыханіе, и онъ такъ закашлялся, что у него слезы выступили на глазахъ.
Въ камер никто не отозвался, хотя и слышно было тяжелое дыханіе нсколькихъ какъ будто чмъ-то придавленныхъ грудей. Темера началъ разсматривать своихъ товарищей по невол.
На снник у стны лежалъ, растянувшись и посасывая глиняную трубку, старикъ лтъ пятидесяти, съ черной, кругло-остриженной бородой, съ полнымъ, обрюзглымъ лицомъ и деревяшкой на правой ног. Это былъ, впрочемъ, плечистый мужчина,— кремень-человкъ.
Рваная рубаха его была грязна, словно ее нсколько мсяцевъ не стирали. Онъ лежалъ, опустивъ голову на локоть, накрывъ ноги грязнымъ полотнянымъ халатомъ. Его небольшіе срые глаза спокойно, немного даже насмшливо глядли на новаго арестанта-барина.
Въ ногахъ у старика, свернувшись, словно собачка, лежалъ небольшой черноволосый мальчикъ въ черныхъ штанахъ и грязной рубашк изъ тонкаго полотна, которая такъ немилосердно была’ изодрана, что повсюду изъ-подъ тряпокъ виднлось буро-бронзовое тло. Лица его Андрей разглядть не могъ, такъ какъ мальчикъ крпко спалъ и не проснулся даже отъ стука дверей.
На другой кровати лежалъ человкъ среднихъ лтъ, крпкій, приземистый, съ обритой бородой и подстриженными усами. Лохмотья на немъ были еще довольно порядочныя и не особенно грязныя, — видно было, что онъ недавно попалъ въ это мсто ‘смрада и печали’. Лишь мрачное лицо какъ-то осунулось и приняло землистый оттнокъ, глаза глубоко запали, а крпкія мохнатыя руки то-и-дло, мимо его воли, стискивали желзные прутья кровати, какъ-будто исполняя свою обычную ежедневную работу. Онъ лежалъ лицомъ вверхъ и съ какимъ-то гнвно-равнодушнымъ выраженіемъ глядлъ прямо въ потолокъ. Онъ ни разу даже не взглянулъ на новаго гостя, пока тотъ самъ не заговорилъ съ нимъ.
Рядомъ съ этимъ, или скоре у него въ ногахъ, лежалъ на изношенной суконной свитк, замнявшей ему подушку, молодой крестьянскій мальчикъ. Его небольшое смуглое лицо сіяло здоровьемъ и той чудесной, нжной красотой очертаній, которая часто встрчается у нашихъ крестьянъ, живущихъ въ непосредственномъ соприкосновеніи съ природой, матерью всякой красоты. Длинные, мягкіе волосы густой волной спадали ему на плечи. Спереди они были подстрижены въ кружокъ. Большіе, блестящіе, черные глаза, осматривая новаго товарища, свтились дтской привтливостью и любопытствомъ. Только мускулистыя, толстыя, сильно развитыя руки и ноги свидтельствовали о томъ, что этотъ славный мальчуганъ воспитывался не въ роскоши, а росъ въ трудной и долгой борьб за свое существованіе. Андрей, очень впечатлительный ко всякой красот, долго не могъ оторвать глазъ отъ этого прекраснаго лица, которое казалось еще красиве оттого, что свтилось природнымъ умомъ, любознательностью и не тронутымъ искреннимъ чувствомъ.
Остальные обитатели этой ‘залы’ принуждены были ютиться на полу. Глаза Андрея быстро пробжали по этимъ несчастнымъ, разбросаннымъ на мокромъ, грязномъ, скользкомъ отъ не успвающихъ засохнуть плевковъ асфальт. Тамъ, подъ стною, возл самыхъ дверей лежалъ старый еврей съ чрезвычайно худымъ и изможденнымъ лицомъ, сухими, какъ грабли, руками и сдой бородой. Его коротко остриженная голова лежала на мокрой плит, а жилы на длинной, тонкой ше вздулись, какъ веревки. Онъ крпко спалъ съ раскрытымъ беззубымъ ртомъ, изъ котораго стекала слюна на бороду. Рядомъ съ нимъ сидлъ какой-то пьяный ободранный мужикъ, въ безполомъ тулуп, въ сапогахъ, повязанныхъ веревочками, въ облупленной бараньей шапк и полотняныхъ штанахъ безъ одной штанины, вмсто ремня на немъ была веревка изъ лыка. Сидя на полу, онъ тихо всхлипывалъ, словно только что пересталъ плакать.
Съ другой стороны кровати, возл стны, противъ дверей, лежалъ еще молодой, лтъ двадцати восьми или тридцати человкъ, блондинъ, съ свтлымъ пушкомъ, голубыми глазами и короткими русыми волосами на голов. Борода его, очевидно, давно не видала ни гребешка, ни ножницъ и торчала всклокоченная, словно разоренное гнздо дрозда. На этомъ человк было намотано и навшано столько всякихъ тряпокъ, что, лежа на полу, онъ казался грудой онучей, отъ которой разносился тяжелый запахъ по всей этой переполненной людьми и давно непровтриваемой конур.
Андрей Темера, тревожно, съ болью въ сердц, водилъ долго глазами по этимъ тламъ, по этимъ лицамъ,— и самъ не зналъ, что сказать, что думать. Сколько жгучаго горя, неожиданнаго и таинственнаго, шевелилось передъ его глазами въ этой темной, гадкой клтк!.. А, вдь, это все люди, братья ого, которые такъ-же, какъ и онъ, способны чувствовать и красоту и мерзость жизни! А т, которые ихъ заперли сюда, которые держатъ ихъ въ этой отвратительной ям — вдь, и они также люди, отцы, вдь, и они способны чувствовать эту красоту и эту мерзость! Почему-же здсь вдругъ видна такая странная пропасть между людьми и людьми? Что это такое? Андрей, словно передъ грознымъ ударомъ, склонилъ голову и опустилъ руки. Ему въ эту минуту стало такъ тяжело, такимъ страшнымъ холодомъ сжалось сердце, точно кто-нибудь бросилъ его въ глубокій колодезь — и онъ упалъ на дно разбитый, оглушенный.— Да, въ самомъ дл, на дно, — думалось ему,— на дно общественности, а вотъ эти — вокругъ меня,— что они, какъ не поддонки общества, что они, какъ не проклятыя паріи, отмченныя страшнымъ позорнымъ клеймомъ — нищеты?..
— А вы откуда, господинъ?— первымъ спросилъ Андрея старикъ.
— Изъ Тернополя.
— Что-же съ вами случилось, что васъ сюда запрятали?
— А что случилось! Я окончилъ во Львов гимназію и халъ въ деревню къ одному товарищу, заниматься вмст. Но, конечно, не знаетъ человкъ за собою ничего дурного, такъ и не ждетъ никакой бды. Не взялъ я съ собою никакихъ документовъ, даже паспорта, ничего не взялъ. А тутъ, когда мы възжали, насъ среди дороги встртили жандармы, начали меня спрашивать: откуда и кто такой, увидали, что у меня нтъ документовъ и потащили въ староство. Въ староств допросили какъ и что, приказали отвести сюда,— говорятъ, что меня хотятъ по этапу доставить на родину. Вотъ въ чемъ я виновенъ.
— Н-ну такъ!— сказалъ старикъ.— И моя вина, видите-ли, также подобная вашей. Я изъ Волощи — тутъ есть такое соло, можетъ быть, слышали, — недалеко отсюда. Служилъ въ арміи… оторвало ногу въ Италіи, ну, а такъ какъ я оказался къ служб не годнымъ, то меня и отпустили. Пришелъ я на деревяшк домой, нтъ ничего… хоть милостыню проси или пропадай съ голоду, все равно. А тутъ, видите-ли, человкъ я еще здоровый, стыдно попрошайничать, а работать въ пол безъ ноги нельзя. Пошелъ я въ Бориславъ. Тамъ работа легкая, при машин. Работалъ я тамъ лтъ этакъ съ десять… заработывалъ на пропитаніе. Но, сказать правду, бывало и не дошь, а отложишь малую толику про черный день… Ну, копечка за копечкой и собралось немного да и изъ одежды кое-что было припасено… Понятно, — живой человкъ всегда впередъ загадываетъ… Какъ вдругъ наслалъ Господь Богъ болзнь… свалило меня сразу, какъ будто-бы кто косою подрзалъ. Пролежалъ я шесть мсяцевъ у еврея въ какой-то коморк… счастье, еще, что это случилось не зимою. Выздоровлъ я уже тогда, какъ снгъ выпалъ. Что тутъ длать?.. Деньги за это время вышли, одежду пришлось заложить… человку по болзни полежать-бы еще, а еврей выгоняетъ, потому что платить нечмъ… на работу становиться — силъ нтъ… Долюшка моя несчастная! Что тутъ длать? А потомъ, куда ни вертись, а ничего другого не подлаешь,— забылъ я стыдъ,— сшилъ мшокъ и пошелъ Христовымъ именемъ побираться. Ну, благодареніе Господу, кое-какъ я эту тяжелую зиму прожилъ: потомъ весною хотлъ опять стать на работу, когда вдругъ меня встрчаютъ жандармы, вотъ тутъ за Майданомъ.— А ты откуда, старикъ?— А,— говорю,— изъ Волищи.— Не знаешь ты, что теперь запрещено нищимъ ходить по чужимъ селамъ? Каждое село должно своихъ нищихъ содержать, а шляться нельзя.— Да я — говорю — не нищій, я только вотъ нсколько разъ выходилъ просить хлба, потому что былъ боленъ, заработать не могъ… Но, куда тамъ, — и договорить не дали… одинъ еще, дай ему, Господи, царствія небеснаго, по затылку треснулъ такъ, что я свта Божьяго не взвидлъ, и потащили въ староство. А тутъ чиновникъ, замщающій старосту — самого старосты не было, умеръ — даже не допросилъ меня, а сразу предалъ ‘малому суду’ за бродяжничество. Присудили меня къ двумъ недлямъ ареста и къ отправк по этапу на родину. Отсидлъ я эти дв недли, а потомъ меня перевели сюда, да и тутъ уже, слава теб, Господи, въ пятницу полтора мсяца будетъ, какъ кисну.
И это какъ будто не считается наказаніемъ! да тутъ, сохрани Господи, чтобы такое и наказаніе было, ада не нужно, — не то что! И неизвстно, долго-ли еще это будетъ продолжаться, потому что здсь не торопятся, и въ мысляхъ у нихъ этого нтъ!
— Ну, а какой-же здсь у васъ порядокъ?— спросилъ Андрей: — Выходите вы куда нибудь отсюда? На прогулку не пускаютъ?
— Э, какая тамъ прогулка!— отвтилъ старикъ, усмхаясь.— Но выпускать выпускаютъ… каждое утро ходимъ городъ заметать.
— Вс?
— Нтъ, вотъ я, Дмитрій, вотъ этотъ маленькій бойчукъ {Бойки — малороссы, живущіе въ Карпатахъ.} и Стебельскій, вотъ который въ тряпкахъ,— больше никто.
— Ну, а остальные, никогда не выходятъ на свжій воздухъ?
— Нтъ, не выходятъ, вотъ только иногда этотъ еще ходитъ въ городъ за хлбомъ. Ну, а вотъ этого стараго еврея и эту плачущую Магдалину въ полуторыхъ штанинахъ и въ полушубк только сегодня привели, и я еще не знаю, что съ ними будетъ. Еврей уже сидлъ въ Борислав мсяца два до этапа — онъ говоритъ, что его документы пришли, и онъ завтра — послзавтра отправится. Мы съ нимъ хорошо знаемъ другъ друга — оба мы долгіе годы при машин тянули лямку въ Борислав! А теперь, гляди-ка, всхъ, у кого нтъ книжки, гонятъ изъ Борислава по этапу. Вотъ и его сцапали.
Андрей посмотрлъ на изможденное, сухое, лицо еврея, какъ будто сдланное изъ палочекъ и обтянутое бурой сморщившейся кожей. Тяжелое хрипнье въ груди давало знать, что этому человку не долго осталось жить на свт, а вся фигура его громко говорила: что и прошлая жизнь его была не жизнью, а вчною нуждой и горемъ.
— Искренняя душа, — говорилъ старикъ дале, — золотое сердце. Въ какомъ-бы гор самъ ни былъ, никогда никому не станетъ жаловаться, а другого и пожалетъ и поможетъ, чмъ суметъ, какъ братъ родной. Да, такихъ евреевъ вы не много надете, право, немного. Конечно, выросъ онъ между нашими, бдствовалъ самъ, какъ и нашъ братъ, трудился съ малыхъ лтъ, и вотъ теперь, если-бы не борода да пейсы да вотъ этотъ кафтанъ, такъ, зная его характеръ, никто-бы и не сказалъ, что это еврей!
— Ну, а чмъ-же васъ здсь кормятъ?— спросилъ Андрей, тщательне разглядывая тюрьму, къ которой его глаза стали понемногу привыкать. Онъ увидалъ желзную печь, вдланную наполовину въ стну, впереди той кровати, на которой лежалъ старикъ, а на печи большой ржаной хлбъ, какой ежедневно продаютъ торговки на дрогобычскомъ рынк.
— Чмъ кормимся?— отвтилъ старикъ,— хлбомъ.
— Однимъ хлбомъ?
— Однимъ хлбомъ.
— А горячаго не даютъ ничего?
— Эхъ, панночку, уже, слава Теб, Господи, полтора мсяца, какъ во рту у меня не было горячей пищи! Дали откуда взять? Получишь на день эти четырнадцать крейцеровъ, — что на нихъ купишь? На десять крейцеровъ хлба на день не хватитъ,— а тутъ если еще соли купить, да луку иногда, такъ и конецъ деньгамъ. Вотъ, смотрите, беру черезъ день по такому хлбу — стоитъ двадцать крейцеровъ,— иногда мн остается отъ него кусокъ и на третій день, — тогда и покупаю творогу и луку. Если-бы деньги, то можно-бы купить въ город горячихъ рубцовъ, да что подлаешь, если порція такая, какъ ладонь, а стоитъ пять крейцеровъ,— какъ я этимъ сытъ буду?— поневол купишь луку,— по крайней мр, получишь цлую кучу — и есть что-нибудь къ хлбу на цлый день. А у другихъ и того нтъ, какъ возьметъ утромъ этотъ хлбецъ за десять крейцеровъ, то не оставитъ и крошки, все състъ, а потомъ ожидаетъ до другого утра. Только вотъ этотъ бойчукъ длаетъ такъ-же, какъ и я,— беретъ большой хлбъ на два дня. Ему кое-какъ хватило-бы, если-бы вотъ эти — старикъ показалъ при этомъ ногою на спящаго скрючившагося парня — если-бы вотъ эти у него не отнимали. Свой хлбъ съдятъ еще утромъ, а съ полудня къ нему, какъ будто въ свою кладовую:— Мытро, давай хлба!— А онъ. дуракъ, даетъ.
— Да что-же, я буду хлбъ прятать, а они будутъ голодать?— звонкимъ голосомъ отозвался Мытро — и чудная, кроткая улыбка разлилась по его прекрасному лицу, заискрилась въ его большихъ глазахъ, придавая имъ еще боле красоты и прелести.
— Ну, ну, ты, глупенькій, посмотрлъ-бы ты, что-бы они теб сказали, если-бы у нихъ былъ. хлбъ, а ты голодалъ-бы. Выпросилъ-бы ты у нихъ,— только разв камень, чтобы голову размозжить!
— Такъ что-же,— сказалъ Мытро откровенно,— я-бы и не просилъ у нихъ.
— А ты за что тутъ?— спросилъ Андрей Мытро, оборачиваясь къ нему.— Тебя за что сюда затащили? Ты кому голову снялъ?
Мытро засмялся.
— Да никому,— сказалъ онъ, по-бойковски, протягивая звукъ а.— Меня взяли въ Борислав за то, что у меня книжки нтъ.
— А ты откуда?
— Да изъ Дзвиняча. Мать умерла еще во время холеры, а отецъ потомъ сталъ пить, продалъ землю, затмъ и хату заложилъ, а прошлой осенью умеръ. Что было длать? Шли наши парни въ Бориславъ,— и я съ ними. Ну, да что я могу заработать? Ни договориться не умю, какъ слдуетъ, ни силы у меня нтъ,— вотъ разв на мельницу изъ ковша выбирать — за это платили по сорока, самое большее по пятидесяти крейцеровъ. Перебился я кое-какъ зиму, а на весну хотлъ поступить куда-нибудь на службу, а тутъ меня и взяли.
— И долго сидишь?
— Да вотъ ужъ мсяцъ,— спокойно сказалъ Мытро своимъ ровнымъ, звонкимъ, почти дтскимъ голосомъ.— Мы здсь вс изъ Борислава, — продолжалъ дальше Мытро, — вотъ только Стебельскій не тамошній.
— Ну, этотъ, если правду сказать, самъ бду себ накликалъ,— сказалъ съ печальной улыбкой старикъ.— Ученый человкъ, ‘гимназію’ окончилъ, вс классы, а только, видите-ли, здсь (старикъ провелъ рукой по лбу) чего-то не хватаетъ. Служилъ писцомъ въ Самбор при староств, потомъ у какого-то адвоката, а потомъ совсмъ опустился.
— Ддушка, ддушка — перебилъ его вялый, точно полусонный голосъ Стебельскаго,— да говорите-же правду! Что значитъ ‘совсмъ опустился’? Какъ это я такъ совсмъ опустился?
Старикъ усмхнулся.
— Да видите-ли,— сказалъ онъ къ Андрею,— начало его что-то грызть и точить внутри. ‘Что это, говоритъ, я длаю? Пишу вотъ, а къ чему это писанье годится! Люди только отъ него плачутъ и проклинаютъ. А я за это у нихъ еще деньги беру?’ Ну, и эти людскія слезы сдлали ему писанье до того отвратительнымъ, что онъ бросилъ его. Свои господскія тряпки распродалъ и сталъ все самъ себ длать. Посмотрите-ка только на его мундиръ! Это онъ самъ себ такое смастерилъ!
— Человкъ, который во всемъ себя самъ не можетъ удовлетворить, — проговорилъ снова Стебельскій, уставивъ блуждающій взоръ въ темный уголъ тюрьмы,— долженъ брать въ долгъ у другихъ. А кто беретъ у другихъ, тотъ должникъ… долженъ отдать. А если онъ не иметъ, чмъ отдать, и не знаетъ, какъ отдать? А тутъ доврители — крестьяне, бабы… плачутъ, проклинаютъ! Спать невозможно… страшно… все слышишь плачъ и проклятья! А хуже всего эти дти — такія изможденныя, голыя, распухшія… и не проклинаютъ, а только пдачутъ и умираютъ. Какъ мухи гибнутъ… Въ теченіе двухъ лтъ я ни на минуту не могъ заснуть, все слышалъ ночью этотъ плачъ. И принужденъ былъ все бросить. А какъ сталъ все самъ для себя длать, то и легче стало.
— Какъ-же вы сами для себя все длаете?— спросилъ его Темера.
— Какъ?— и Стебельскій посмотрлъ на него своими усталыми глазами.— Просто. Длаю лишь то, что для жизни нужно: копаю, воду дошу, скотину пасу. мъ лишь то, что заработаю. Одваюсь въ то, что самъ сдлаю. Сплю на земл. А первое дло — мяса не сть и пера въ руки не брать. Потому что мясо доводитъ человка до дикости, а перо въ человческихъ рукахъ становится боле страшнымъ, нежели когти у льва, зубы у тигра, ядъ у зми.
— Ну, видите,— сказалъ старикъ, когда Стебельскій закончилъ свою рчь,— у него все такія мысли вертятся въ голов. Ну, а вообще онъ — мужикъ здоровый. И работящій, и добрый какой! Ужъ если что длаетъ, то всю силу, всю душу въ это вкладываетъ. Вотъ, говорю вамъ, бросилъ панство и нанялся у одного крестьянина на службу. Такъ что-же!— и тамъ не могъ, долго выдержать.
— Гм! да какъ его выдержать,— равнодушно сказалъ Стебельскій,— если хозяинъ — богачъ, набралъ слугъ, самъ ничего не длаетъ, а слугу, чуть что-нибудь — бацъ по лицу!
— Вотъ этакъ всюду!— смясь сказалъ старикъ.— Совсмъ такъ, какъ пословица говоритъ: дурака и въ церкви бьютъ. А жаль его! Ученый человкъ, изъ поповскаго рода. И книжки есть у него свои, читать не пересталъ. Даже сюда съ собою привезъ, да полицейскіе отняли.
— А откуда онъ сюда пріхалъ?
— Да, слышите-же, изъ Самбора. Тамъ въ Самбор онъ жилъ много лтъ, никто ему ничего не говорилъ, какъ вдругъ въ эту весну онъ прослышалъ, что призываютъ резервныхъ на ученье. А онъ, видите-ли, родился въ здшнемъ округ, вотъ и пріхалъ сюда, какъ будто повинность отбывать. А у него давно ужъ отставка, еще съ тхъ поръ, какъ пальцы отморозилъ.
— А онъ какъ-же пальцы отморозилъ?
— Говорю-же вамъ, что у него въ голов… того…Ну,— разсказывалъ онъ мн — иду я какъ-то зимою, а морозъ былъ трескучій, иду въ Самборъ изъ какого-то села, а на дорог какое-то желзо лежитъ, кусокъ палки или что-то въ этомъ род. Э, говоритъ, думаю, потерялъ кто-то, нужно доставить въ полицію, пусть опубликуютъ. И взялъ, дуракъ, это желзо голой рукой и тащилъ больше мили.
— Полторы мили,— равнодушію поправилъ самъ Стебельскій, который, лежа на полу, слышалъ этотъ разговоръ. Андрей посмотрлъ на него, а старикъ продолжалдальше, словно ему было безразлично, что Стебельскій слышитъ его разсказъ.— Приноситъ въ полицію, а тамъ вс въ хохотъ. Потомъ хотятъ у него желзо взять,— не тутъ-то было — желзо прилипло къ рук. Сейчасъ его въ больницу, но ничего нельзя было подлать, пришлось отрзать пальцы.
Стебельскій, словно въ подтвержденіе этого разсказа, поднялъ вверхъ правую руку, на которой вс пальцы были отрзаны по первые суставы.
— А жаль его, ученый человкъ, и никому ничего худого не сдлаетъ, спокойный. Вотъ и его должны препроводить на мсто жительства, уже вотъ мсяцъ сидитъ. И держатъ его здсь въ такой мук, и, мало того, ежедневно даютъ ему четырнадцать крейцеровъ изъ его-же собственныхъ денегъ, потому что когда полицейскіе его взяли, то отобрали у него его отставку и тридцать девять гульденовъ — и изъ этой суммы его и кормятъ.
— И аттестатъ зрлости, добавилъ Стебельскій,— три книжки, тридцать девять гульденовъ и аттестатъ зрлости, проворчалъ онъ еще разъ, словно заучивалъ наизусть. А потомъ поднялся, слъ на полу и, оборачивая свое блдное, безъ краски и безъ выраженія лицо къ Андрею, спросилъ:
— Et dominus… intelligit latine?
— Intelligo.
— Et germanice?
— Intelligo.
— Und Sie… Sie kennen die allgemeine Geschichte von Gindely,— die hat man mir abgenommen,— drei Bande: Geschichte des Alterthums, Geschicte des Mittelalters und die… die Geschichte der neuen Zeit {А вы… понимаете по-латыни?
— Понимаю.
— А по-нмецки?
— Понимаю.
— А знаете… знаете ли вы всеобщую исторію Гинделя,— ее у меня отняли,— три тома: исторію древнюю, исторію среднихъ вковъ, и… исторію новаго времени.}.
— Ученый человкъ… умная голова,— шепталъ про себя старикъ,— да жаль, что такъ пошелъ! Ужъ такая у нихъ семья… И мать покойница такая была…
— Et quas scholas dominus absolvit? {А въ какой школ вы учились?} спросилъ дальше Стебельскій.
— Я былъ во Львов на философскомъ отдленіи.
— Ergo philosophiam majorera! {Слдовательно, изучали высшую философію.}
— Нтъ,— сказалъ Андрей,— философія одна, нтъ ни высшей, ни низшей, есть только мене фальшивая и боле фальшивая,— впрочемъ, и это еще Господь Богъ знаетъ!
Стебельскій слушалъ эти слова съ выпученными глазами, словно не понималъ въ нихъ ни іоты, потомъ склонилъ свою голову и легъ опять на мокрый, скользкій отъ плевковъ полъ.
— А вотъ этотъ еврейчикъ, — сказалъ старикъ посл минутнаго молчанія, указывая ногою на спящаго на его кровати черноголоваго мальчугана,— этотъ — здшній. Онъ, видно, изъ ‘карманныхъ мастеровъ’. Не знаю, зачмъ и за что его здсь держатъ. А сидитъ онъ тоже недли дв. Такъ, Мытро?
— А, вотъ завтра какъ разъ дв недли, — засвидтельствовалъ Мытро.
— Не извстно, что съ нимъ будетъ, потому, что его ни разу не звали къ допросу.
— Ни разу не звали?!.. за дв недли!? вскрикнулъ Андрей.
— Не звали. Сидитъ и сидитъ, и ни одна собака о немъ словечка не замолвитъ, а пану инспектору дло не къ спху… Ну, а вонъ тотъ — это нашъ хозяинъ, онъ ужъ тутъ зиму провелъ.
Какой?— спросилъ Андрей, не видя никого больше.
— А вотъ здсь у насъ есть еще одинъ ‘бюргеръ’. А встанька ты, лежебокъ! тронься съ мста, кисляй!
На окрикъ старика въ самомъ темномъ углу, въ конц кровати, зашевелилось что-то и, какъ изъ могилы, медленно поднялось оттуда страшное, точно съ того свта, привидніе. Это былъ парень лтъ двадцати четырехъ, средняго роста, широколицый, съ плоскимъ, отлогимъ лбомъ, небольшой черной растительностью на губахъ и подбородк, съ длинными всклокоченными волосами, которые придавали еще боле страшное выраженіе его и безъ того страшному и дикому лицу. Глаза его, большіе и неподвижные, свтились мертвеннымъ стекляннымъ блескомъ, блескомъ влажнаго, разлагающагося вещества, свтящагося въ темнот. Цвтъ лица его, какъ и у всхъ жильцовъ этой норы, былъ какой-то землистый, лицо, очевидно, давно не было умыто — и грязь корою лежала на его вискахъ. Онъ былъ почти совсмъ голъ, потому что нельзя-же было назвать одеждою рубашку, отъ которой только и осталось, что воротникъ, рукава и продолговатая тряпка, спускающаяся внизъ по спин до пояса. Больше на немъ ничего не было. Андрей задрожалъ отъ жалости и отвращенія, увидвъ это до крайности отверженное и одичалое человческое существо. Не отъ добра-же оно одичало! Внимательно взглянувъ еще разъ на этого человка, Андрей увидалъ, что ноги его распухли, какъ бочки, и блестли какимъ-то синеватымъ отливомъ, присущимъ опухолямъ при водянк. Животъ его также былъ страшно великъ и вздутъ и напоминалъ Андрею тхъ американскихъ дикарей, которые дятъ землю, и рисунки которыхъ съ такими-же страшно вздутыми животами онъ когда-то видлъ. Только сильныя, большія руки свидтельствовали о томъ, что это человкъ рабочій, неизвстно какой несчастной судьбой оторванный отъ работы и брошенный сюда на свою погибель.
— Вотъ видите, это нашъ бюргеръ, или Бовдуръ {Бовдуръ — остолопъ, болванъ.} — сказалъ старикъ,— онъ Бовдуромъ прозывается. Онъ здсь хозяинъ въ этой камер, ибо тутъ такой обычай, что, кто дольше въ тюрьм сидитъ, тотъ становится хозяиномъ. А онъ тутъ, слава Богу, перезимовалъ. Смотрите, какъ отълся! Не сглазить-бы, какой славный! Мы его держимъ на показъ, авось кто купитъ на зарзъ. Ужъ теперь его не много и кормимъ,— все лежитъ и лежитъ, потому что, видите, такъ отълся, что не можетъ даже на ногахъ стоять. Только то, что руками схватитъ, то ужъ его,— о, въ рукахъ онъ еще силенъ, ну, да это пустяки, скоро и этого не будетъ!
Вс въ камер захохотали отъ этихъ шутокъ, кром Андрея и Бовдура. Этотъ послдній все еще стоялъ на томъ-же мст, гд въ первый разъ его увидлъ Андрей, стоялъ и пошатывался на своихъ толстыхъ распухшихъ ногахъ, — стоялъ и размышлялъ, словно задумывая какой-то смлый поступокъ, а сквозь его полуоткрытыя синія губы виднлись стиснутые зубы, точно онъ собиралъ всю свою смлость, чтобы отважиться на задуманный поступокъ. Глазами онъ медленію — медленно водилъ по камер, хотя взглядъ его все останавливался на человк, который лежалъ вверхъ лицомъ на кровати и дремалъ среди негромкаго шума въ камер.
— Онъ у насъ ни въ городъ не ходитъ,— продолжалъ старикъ,— ни на работу не идетъ, раньше самъ не хотлъ, а теперь хоть, можетъ быть, и хотлъ-бы, такъ не пустятъ.
— Овва, и самъ не хочу!— отозвался хриплымъ голосомъ Бовдуръ.— Чортъ ихъ возьми съ ихъ работою! Кто мн что-нибудь дастъ за нее?
Сказавъ это, Бовдуръ перешагнулъ черезъ спящаго на полу стараго еврея, перешагнулъ черезъ всхлипывающаго мужика и нетвердой поступью пошелъ къ кувшину, поднялъ его какъ перышко вверхъ, напился воды, а потомъ потянулся къ дремавшему мужику, досталъ изъ-подъ его головы небольшую глиняную трубку, выколотилъ изъ нея остатки пропитаннаго дымомъ табаку, такъ наз. ‘багу’, всыпалъ ее^себ въ ротъ и медленно сталъ жевать, сплевывая время отъ времени какую-то черную мазь, которая расползалась по стнамъ и полу. Исполнивъ это смлое дло, онъ даже вздохнулъ легче, сталъ посреди камеры и махнулъ рукою.
— Вотъ не пойду-же на работу! Чорта имъ лысаго въ зубы! Скорй здсь сгнію, а не пойду!— При этихъ словахъ онъ опять плюнулъ черной мазью на стну, какъ разъ надъ лицомъ спящаго еврея.
— А почему-же тебя такъ долго держатъ здсь?— дрожащимъ голосомъ спросилъ Андрей.
Бовдуръ посмотрлъ на него какъ-то дико, словно Андрей этимъ вопросомъ задлъ его самое больное мсто.
— Держатъ потому, что держатъ!— проворчалъ онъ, а потомъ добавилъ:— Хотятъ отправить меня по этапу въ село, гд я родился, а я говорю: я ни въ какомъ сел не родился.— А гд-же ты родился?— Я родился ‘въ дорог.— Ну, а на чьей-же земл та дорога?— Та дорога на ничьей земл, ибо и сама безъ земли. Я родился на вод, когда моя мать перезжала на паром черезъ Днстръ.— А гд-же тотъ паромъ?— Врно съ водою уплылъ, ибо у меня за пазухою его, наврно, нтъ.— Ну, а гд-же ты крестился?— Я не знаю,— дойдите спросите тхъ, которые меня въ купели держали, счастье-долю отняли.— Ну, а гд-же ты прятался?— Среди лихихъ людей.— А въ какомъ сел?— Да они въ каждомъ лихіе!— Вотъ такой-то былъ мой допросъ. Больше не спрашивали ничего, только приказали привести сюда, и здсь, слава Богу, заперли, словно запечатали, и ужъ больше не надодаютъ никакими глупыми вопросами.
Бовдуръ снова сплюнулъ, снова перешагнулъ черезъ всхлипывающаго мужика и спящаго еврея и утонулъ въ своемъ углу, накрывши ноги какимъ-то изодраннымъ мшкомъ.
Андрею сдлалось еще боле жутко, когда онъ услышалъ разсказъ Бовдура. Что дала жизнь этому человку? Каковы должны быть теперь его воспоминанія, его надежды? Онъ пробовалъ мысленно поставить самого себя въ это безпросвтное положеніе и чувствовалъ, что мысли его путаются,— что онъ быстро задохнулся-бы въ этой страшной пропасти. Конечно, возбужденное воображеніе Андрея преувеличивало дйствительность, оно рисовало ему одинокаго сироту, которымъ помыкалъ всякій, кому онъ только попадался подъ руку, сироту забитаго и затоптаннаго сызмала всеобщимъ пренебреженіемъ, не знавшаго на своемъ вку ни радости, ни ласки, ни любви. А между тмъ, хотя это было и такъ, но не совсмъ. Были и у Бовдура минуты счастья и любви, были и у него врные товарищи, такіе-же горемычные сироты, какъ и онъ, — ну, да все это теперь затянулось густымъ слоемъ одичанія и забвенія, и мысль его, словно заколдованная, вращаясь лишь между ‘багою’ и кускомъ хлба, не двигалась дальше ни въ прошедшее, ни въ будущее. А господамъ ‘инспекторамъ’ не къ спху было выпускать его,— вотъ и сидлъ Бовдуръ, забытый Богомъ и людьми, сидлъ да распухалъ и гнилъ, забывая обо всемъ, что когда-то въ мір окружало его, пріобртая, вмст съ упадкомъ силъ, все большую и большую ненависть къ труду.
— Неужели онъ питается однимъ хлбомъ?— спросилъ Андрей у старика.
— Однимъ сухимъ хлбомъ, вотъ ужъ шесть мсяцевъ. Да и то такъ, что если пошлетъ утромъ купить хлбъ за четырнадцать крейцеровъ, такъ сразу-же състъ его дочиста, а потомъ ждетъ до другого дня, а то попроситъ вечеромъ вотъ этого глупаго бойчука дать ему кусокъ хлба, — разумется, съ отдачей на томъ свт.
— Ну, и онъ никогда не выходитъ изъ этой конуры?
— Нтъ, съ тхъ поръ, какъ я здсь, я еще не видалъ его на двор. Не знаю, какъ было раньше. Бовдуръ, ты раньше выходилъ куда-нибудь?
Бовдуръ закашлялся сухимъ кашлемъ, а потомъ проворчалъ:— Нтъ, никуда не выходилъ, только разъ, на допросъ.
— Ну, а какъ онъ здсь выдержалъ зиму въ этомъ адамовомъ убор, такъ я ужъ совсмъ не знаю,— сказалъ старикъ.— Когда меня привели, то были уже послдніе морозы. Прихожу сюда,— холодъ такой, что сохрани Господи, а онъ одинъ въ камер, лежитъ въ этомъ самомъ углу, гд и теперь, накрытый этимъ самымъ мшкомъ. Посинлъ весь, не говоритъ ни слова. Я походилъ немного, потеръ руки, а потомъ вижу, что не помогаетъ, и начинаю кричать:— Эй,— кричу — люди добрые, вдь, я не сынъ Божій, чего-же вы меня такъ мучите? Такъ только сына Божьяго фарисеи мучили, какъ вы меня мучаете!.. Такъ они немного на меня покричали, а потомъ взяли и протопили печь такъ, только для славы,— мы немного и пришли въ себя. А потомъ, пока не прошли морозы, то все-таки подтапливали, чуть-ли не черезъ день.
— А пока васъ не было, такъ не топили?— спросилъ Андрей, вздрагивая, словно отъ мороза.
— Да вотъ Бовдуръ говоритъ, что топили, но рдко, когда имъ хотлось.
— А ты-жъ чего не напоминалъ?— спросилъ его Андрей.
— Да, не напоминалъ!— сердито проворчалъ Бовдуръ.— Сначала и я кричалъ, но меня колотили, потому что я одинъ былъ.
— Ты былъ одинъ!— даже вскрикнулъ отъ удивленія Андрей.— И долго ты былъ одинъ?
— Цлый мсяцъ. Никого не приводили, а кргда приводили, то отправляли въ другую камеру, наперекоръ мн.
— Ну, а докторъ сюда никогда не приходитъ?
— Э, еще чего не доставало!.. Доктора!.. И кто здсь доктору что-нибудь дастъ!— съ горькой насмшкой сказалъ старикъ.
— Да, вдь, есть постановленіе, чтобы докторъ ежедневно или хоть разъ въ недлю осматривалъ вс камеры, хорошо-ли въ нихъ людямъ сидть.
— Можетъ, и есть гд-нибудь такое постановленіе, но у насъ въ Дорогобыч его нтъ! Да и что намъ до постановленій. Мы себ сами господа!
— Такъ здсь никогда не бываетъ никакого контроля?
— Такъ-таки никогда и не бываетъ, и только.
Въ камер сдлалось шумно. Спящіе проснулись, повставали, только Стебельскій лежалъ на своемъ мст да Бовдуръ, подперевъ голову рукою, одурвалъ въ своемъ углу, жуя ‘багу’. Старый еврей началъ разспрашивать Андрея, сначала по-еврейски, потомъ по-украински, а сидящій сбоку отъ рего, на полу, крестьянинъ снова заплакалъ, схватилъ голову руками и началъ раскачиваться взадъ и впередъ, безпрестанно приговаривая прерывистымъ голосомъ:
— И какая меня-я злая доля понесла-а въ этотъ Дрогобычъ! Что-бы мн сидть спокойно въ Борисла-ав или купить за эти несчастные заработанные пятьдесятъ крейцеровъ какой-нибудь муки для дтей и итти-и домо-о-ой!..
— Тоже хозяинъ!— шутилъ старикъ.— Работалъ день въ Борислав, заработалъ пятьдесятъ крейцеровъ, а теперь, на праздникъ выбрался въ Дрогобычъ хлба купить. И нарядился-же, кабы не сглазить,— какъ на Пасху! Штаны,— итти легче, коли на человк всякаго добра поменьше болтается. А тулупъ тоже праздничный,— полы хотлъ подвернуть, да, врно, по ошибк оторвалъ. А то, можетъ, гд-нибудь въ гостяхъ былъ, а добрые пріятели отпустить не хотли, схватили за полы, ну, а гршному человку не сидлось, въ городъ нужно, на людей посмотрть и себя показать, да и трахъ — и полы оставилъ, и отъ добрыхъ пріятелей удралъ! А какъ только здсь показался да сталъ у костела, на самомъ видномъ мст, какъ вдругъ апостолы Божьи подскочили, да подъ ребра, да: милости просимъ, пожалуйте въ комнаты!
Мужикъ во время этой рчи плакалъ, остальные смялись.
— Дточки-и мои,— голосилъ онъ,— что тамъ съ вами будетъ? Оставилъ я васъ однихъ въ хат, такихъ крошечныхъ безъ крошки хлба! Вдь, они тамъ погибнутъ отъ голода, если а завтра домой не вернусь!..
— О, до завтра еще далеко!— сказалъ черноголовый еврейчикъ.— Было-бъ вернуться сегодня, а не итти въ Дрогобычъ за счастьемъ!
— Молчи ты, чортъ, не ржь меня безъ ножа!— вскрикнулъ крестьянинъ и. склонивъ голову, снова заплакалъ, какъ ребенокъ.
— Да нтъ,— ршительно сказалъ онъ минуту спустя,— они должны меня сегодня выпустить. Что я имъ сдлалъ? Укралъ я что, или убилъ кого? За что-же меня они держатъ?.. И съ этими словами онъ поднялся съ полу, сталъ возл дверей, припавъ лицомъ къ забитому окотечку, гд сквозь небольшую щелочку видна была часть сней и мелькали, какъ тни, проходящіе черезъ сни полицейскіе.
— Ддушка Панько!— отозвался тмъ временемъ крестьянинъ, лежавшій вверхъ лицомъ на кровати,— ддушка Панько, не вы-ли это забрали у меня изъ трубки остатокъ табаку?
— Нтъ, не я,— отвтилъ старикъ,— тамъ у васъ другой гость былъ.
— Кто такой?— спросилъ крестьянинъ, грозно нахмуривъ густыя, черныя брови.
— А вотъ нашъ ‘бюргеръ!’ Смотрите, все еще жуетъ жвачку.
Крестьянинъ молчалъ съ минуту, сердито поглядывая въ уголъ, гд чавкалъ Бовдуръ, а потомъ, не говоря ни слова, подошелъ къ нему и такъ сильно кулакомъ ударилъ его по голов, что Бовдуръ стукнулся головою о стну.
— Ты, Бовдуръ вонючій, сколько разъ я теб говорилъ, чтобы ты ко мн въ гости не ходилъ! Не тронь того, что мое!..
Вмсто отвта Бовдуръ что есть силы толкнулъ крестьянина ногою въ животъ, хотя самъ при этомъ почувствовалъ такую боль въ ног, что даже охнулъ. Крестьянинъ зашатался и оперся спиною о стну.
— А, громъ тебя разрази!— крикнулъ онъ,— такъ ты еще за мое добро такъ мн отплачиваешь?
— Чтобъ теб такое добро и на томъ свт было, свинодъ!— крикнулъ и Бовдуръ, съ трудомъ становясь на ноги.— За горсточку недокурковъ ты человку голову разбилъ!
— И глаза-бы выдралъ за свое!— отвтилъ крестьянинъ.— Что мое, того не трогай! Понимаешь? Потрудись самъ, и у тебя будетъ. Я твоего, вдь, не трогаю!
— Го, правда, не тронешь, пока буду стеречь. А пусть только обернусь въ другую сторону, такъ сейчасъ и хапъ! Знаемъ мы такихъ.
Вмсто отвта крестьянинъ замахнулся кулакомъ на Бовдура.
— Да что ты, жаль теб этой жвачки?— сказалъ тотъ, мрачно глядя ему въ лицо,— На, вотъ она, если ты такъ убиваешься по ней!— и, сказавъ это, Бовдуръ выплюнулъ всю уже пережеванную жвачку въ лицо крестьянину.
Потекла черная вонючая струя по лицу, по бород, потекла по рубашк, потомъ за пазуху, оставляя за собой черныя полосы. Старикъ Панько засмялся, Мытро, дрожа, скорчился на своей свитк, боясь драки.
— Ну, что-жъ это ты мн надлалъ? чего ты, собака, достоинъ за это?— прохриплъ крестьянинъ сдавленнымъ отъ злости голосомъ, подступая съ кулаками къ Бовдуру.
— Я теб отдалъ твое, еще съ придачей!— мрачно отвтилъ Бовдуръ, и, не ожидая нападенія, толкнулъ крестьянина колномъ въ животъ такъ сильно, что тотъ охнулъ, зашатался, и, какъ мертвый, упалъ на полъ. Продлавъ это, Бовдуръ снова легъ спокойно въ своемъ углу, не обращая никакого вниманія на крикъ и бшенство крестьянина.
— Это у насъ ‘старшій дозорчій’,— сказалъ шутя старикъ Панько къ Андрею,— онъ бережетъ свое, какъ глазъ въ голов, и все собирается выцарапать этому Бовдуру глаза, но какъ-то еще до сихъ поръ милуетъ его. А оно и стоитъ, ей-Богу, за горсть ‘баги’ — одинъ глазъ.
— А вы откуда, хозяинъ?— спросилъ Андрей крестьянина, но тотъ, задыхаясь отъ злости, ужъ снова лежалъ на постели, попыхивалъ трубкой и упорно смотрлъ въ потолокъ, какъ-будто не слыша вопроса Андрея.
— Онъ изъ Дорожова,— заговорилъ снова шутками старикъ Панько.— Большое это село Дорожовъ, и живутъ тамъ большіе разбойники, поджигатели и воры, которые все ссорятся за мое и твое и такъ на томъ помшались, что, наконецъ, никто не знаетъ, что мое, а что твое.
— Вотъ чортовъ ддъ, закрылъ-бы ворота и молчалъ, не мололъ-бы глупостей!— буркнулъ на него Дорожовскій.
— Тьфу на твою голову!— отвтилъ смясь Панько,— и это теб завидно, ненасытный! Такъ, вдь, это, можетъ, не твое, что я наговорю!.. Вотъ и его гршнаго,— говорилъ Андрею старикъ дале, — заперли такъ-же за ‘мое’ и ‘твое’: гд-то у какого-то еврея купилъ шкуру за тридцать крейцеровъ, а шкура стоила гульдена полтора. Еврей тридцать крейцеровъ въ руки и бжать, а его, раба Божьяго, евреи за руки и въ ‘Иванову хату!’ {Такъ галичане называютъ тюрьму.}
Старикъ снова засмялся, а за нимъ и Мытро, и черноголовый еврейчикъ, котораго старикъ назвалъ было ‘карманнымъ мастеромъ’. Дорожовскій больше не откликался, онъ только соплъ, выпуская изо рта дымъ прямо къ потолку. А Андрей все это время стоялъ около стнки у кровати старика, держа на рук свое пальто. Ноги болли и тряслись, но онъ не могъ заставить себя ссть гд-нибудь въ этой омерзительной грязи и гадости.
Не будучи въ состояніи устоять на мст, онъ сталъ расхаживать по камер, пробираясь между кроватями и лежащими на полу людьми, хотя и такимъ образомъ не могъ сдлать больше пяти-шести шаговъ. Эти неприглядныя и мрачныя явленія арестантской жизни, которыя вдругъ хлынули на него словно изъ ведра, отягчали его голову, неслись въ его мысляхъ въ какой-то пестрой, безпорядочной и бшеной пляск. Вся эта нужда, вся гадость, вся мерзость, окружающая его въ этой тсной клтк и за ея стнами, по всему свту, на дн всего человческаго общества, на которое и онъ теперь чувствовалъ себя брошеннымъ,— все это человческое горе своей безмрной тяжестью налегло на него и заглушило его собственное жгучее горе.
А тамъ, за стнами этой отвратительной клтки, на двор, залитомъ солнцемъ и вымощенномъ гладкими плитами, громко хохотали полицейскіе, играя въ бабки, слышны были звуки ударяемыхъ костей, смхъ, споры и крики какихъ-то евреевъ, взятыхъ на дорог вмст со стадомъ воловъ и загнанныхъ на полицейскій дворъ. Слышенъ былъ скрипъ желзнаго рычага, которымъ кто-то поднималъ воду изъ колодца. Но больше ничего не было ни слышно, ни видно, все т-же мрачныя сумерки, та-же заколдованная, неподвижная тнь лежала на грязныхъ, заплеванныхъ стнахъ, на кроватяхъ и на мокромъ полу.
— Скоро-ли хоть вечеръ будетъ,— сказалъ старикъ Панько, набивая трубку.— А вы, господинъ,— спросилъ онъ Андрея — не курите?
— Нтъ, не курю. Ужъ чему учился, тому научился, а этому какъ-то не могъ.
— Ну, такъ вы еще счастливый человкъ. А я-бы, ей-Богу, подохъ, если-бы мн не дали курить. Всегда у меня въ недлю два свертка уходитъ,— такъ выгодне покупать, нежели пачками.
Тмъ временемъ Мытро, желая посмотрть, долго-ли еще до вечера, взобрался на желзную спинку кровати, ухватился протянутыми руками за оконную ршетку, на рукахъ поднялся немного вверхъ и выглянулъ на дворъ. Но въ эту минуту послышался какой-то трескъ — и, словно ошпаренный, Мытро выпустилъ ршетку и упалъ на полъ, ударившись бокомъ о желзную кровать.
— Ахъ ты, ворюга, не можешь тамъ сидть спокойно!.. Выглядывать будешь?— послышался со двора голосъ солдата, который, проходя какъ разъ въ эту минуту подъ окномъ съ ременной плеткой въ рук, увидалъ руки Мытра на ршетк и хлестнулъ по нимъ, что было мочи. Охнулъ Мытро, выпрямился и жалобно посмотрлъ на свои руки, на которыхъ, словно дв колбаски,— набжали два широкихъ синяка. Со слезами на глазахъ, но съ улыбкой на устахъ, онъ промолвилъ къ старику Паньку:— ‘Ужъ скоро солнышко сядетъ!’ А потомъ слъ на кровать, обтеръ рукавомъ слезы и началъ дуть на больныя руки.
Брякнула колодка на дверяхъ, завизжалъ ключъ, открылись двери и въ отверстіе, не впуская въ камеру и луча свта со двора, протиснулась голова солдата.
— Андрей Темера! Къ господину инспектору!— позвалъ солдатъ и замкнулъ двери за выходящимъ Андреемъ.
Въ камер посл его выхода на минуту стихло.
— Какой порядочный господинъ, бдняжка,— сказалъ ддъ Панько.
— Наврное, лнтяй и бродяга,— буркнулъ подъ носомъ дорожовскій крестьянинъ.— Порядочныхъ господъ не водятъ по этапу.
— А порядочныхъ дорожовскихъ хозяевъ водятъ?— спросилъ задорно Мытро.
— И ты, жаба, прешь свою лапу! Вотъ, чортъ, молчи лучше!— крикнулъ на него сердито Дорожовскій.
Снова стало тихо, только слышно было попыхиванье трубки въ зубахъ Панька, да жалобное всхлипыванье оборваннаго крестьянина, который все еще неотступно стоялъ подъ дверьми, словно ожидалъ чуда, которое сразу распахнетъ эти окованныя двери и выпуститъ его съ его пятьюдесятью крейцерами на волю къ маленькимъ голоднымъ дтямъ.
Снова брякнула колодка, дверь отворилась и впустила Андрея съ пальто на рук.
— А что сказали?— вмст спросили нсколько человкъ.
— Ничего,— печально отвтилъ Андрей.— Разспросили и велли ждать, пока бумаги придутъ.— Онъ замолчалъ и сталъ расхаживать по камер. Молчали и остальные арестанты. Всмъ припомнилось, что и они давно уже ждутъ прихода своихъ бумагъ, и, быть можетъ, у кого-нибудь изъ нихъ, несмотря на собственное горе, сердце сжалось жалостью къ этому молодому человку, который по одному слову старосты и инспектора былъ осужденъ, быть можетъ, на такое-же долгое ожиданіе, какъ и они,— который такъ-же, какъ и они, оторванъ отъ своего обычнаго труда, отъ своихъ знакомыхъ, отъ прекраснаго, вольнаго міра, и брошенъ сюда, въ эту гадкую дыру, на дно общественной неволи!..
Первый прервалъ тяжелое молчаніе Бовдуръ. Онъ, словно тнь, поднялся изъ своего угла и, подошедши къ Мытру съ протянутой рукой, рзко сказалъ:— Мытро, дай хлба!
— Смолы ему горячей дай, а не хлба!— сказалъ Дорожовскій.
Но Бовдуръ не слышалъ этого любезнаго предложенія и, поднося свою руку чуть не къ носу Мытра, сказалъ въ другой разъ:— Мытро, дай хлба!
— У меня самого мало, не будетъ чмъ завтра и позавтракать, пока принесутъ свжаго. А мн на работу надо идти!
— Давай хлба!— упорно настаивалъ Бовдуръ, не слушая никакихъ резоновъ.
— Да говорю-же теб, что у меня самого мало.
— Но у меня и крошки нтъ, а я голоденъ!
— Надо было не все жрать утромъ, надо было оставить себ и на вечеръ!— сказалъ Панько.
— Молчи, старый мшокъ!— гаркнулъ Бовдуръ и снова обратился къ Мытру:— слышишь или нтъ, давай хлба!
Но на этотъ разъ старикъ Панько не стерплъ оскорбленія, Онъ живо, словно молодой, вскочилъ съ кровати и застучалъ о полъ своей деревяшкой.— Ты, чортъ гнилобокій, — крикнулъ онъ на Бовдура, — ты что здсь за господинъ такой, чтобъ теб и слова нельзя было сказать? Ты голодранецъ безштанный! Маршъ въ уголъ и разлагайся заживо дальше, пока тебя черви въ конецъ не съдятъ!
И сильною рукою оттолкнулъ онъ Бовдура отъ Мытра такъ, что тотъ покатился къ стн.
— Ну, ну, толкай, толкай, чтобъ тебя чортъ толкалъ!— ворчалъ сквозь зубы Бовдуръ.
— Пусть тебя самого дьяволъ возьметъ!— отрзалъ старикъ.— Чего пристаешь къ парню? Твой что-ли хлбъ онъ стъ? Лзетъ къ нему со своими лапищами подъ самый носъ,— Мытро, хлба давай.
— А если я такъ хочу, — что ты мн сдлаешь!— упирался Бовдуръ.
— Что я теб сдлаю, сатана! Пусть съ тобою чортъ расправляется, а не я!
Андрею было страшно непріятно слышать эту ссору. Онъ началъ успокаивать старика, а потомъ досталъ изъ кармана порядочный кусокъ хлба и подалъ его Бовдуру, говоря:— Ну, на, поужинай, если ты голоденъ. Это у меня еще изъ дому осталось, а мн теперь не до ды!
— Э, господинъ,— сказалъ старикъ Панько,— зачмъ вы хлбъ раздаете? Не теперь — такъ черезъ часъ или завтра утромъ захотите сть, а у насъ здсь не скоро принесутъ.
— Нтъ, нтъ, я не проголодаюсь,— отвтилъ Андрей,— а если и проголодаюсь, то, авось, выдержу, пока принесутъ.
— А у васъ есть на что послать?
— Есть, есть. У меня съ собою пятьдесятъ гульденовъ, я взялъ задатокъ у того, къ кому халъ, придется изъ этихъ денегъ немного потратить, хотя, правду сказать, они не мои.
— Ну, да въ такихъ обстоятельствахъ всякій человкъ долженъ помогать себ, какъ можетъ, сказалъ Панько.
Тмъ временемъ Бовдуръ страннымъ и страшнымъ взглядомъ смотрлъ на Андрея. Онъ держалъ еще въ рук его хлбъ, не благодарилъ, не говорилъ ничего, — казалось, что Андрей далъ ему не кусокъ хорошаго пшеничнаго хлба, а раскаленное желзо,— такъ искривилось все лицо Бовдура, такое неописуемое — дикое выраженіе оно приняло. Боль-ли, жадность или благодарность выражались такъ на этомъ лиц, — нельзя было разобрать, да арестанты и не обращали на это никакого вниманія. А Бовдуръ, поглядвъ съ минуту на Андрея, словно мряя его глазами со всхъ сторонъ и испытывая его силы, сжалъ въ правой рук хлбъ, откусилъ отъ него въ одинъ пріемъ порядочный ломоть и молча ползъ назадъ въ свой уголъ, гд сразу и утонулъ во мрак — и за тмъ оттуда стало доноситься только его глупое чавканье!
— Господи, разные люди бываютъ на свт,— началъ опять Панько.— Одинъ, какъ вотъ нашъ дорожовскій, за кусокъ хлба брату око-бы выдралъ, а другой, хоть и самъ голоденъ, но другому послднее отдаетъ. И такъ видите-ли, не только отдльныя лица, но и цлыя села. Въ однихъ селахъ народъ жадный, дерется за межи, за мостки, за полоску травы, за бурьянъ,— однимъ словомъ — настоящій адъ. Нищему тамъ не подадутъ, прохожаго не примутъ, никому не помогутъ. И то и дло вс набрасываются: а это мое! а что мое!.. И такъ убиваются за этимъ ‘своимъ’, а между тмъ изводятъ это ‘свое’, и все имъ какъ-то тсне становится на свт. Авъ другихъ селахъ люди живутъ, какъ братья, мирно, дружно… Ссоръ тамъ или сплетенъ нтъ никакихъ, одинъ другому и въ работ помогутъ и денегъ или скотинку одолжатъ, и нищаго не прогонятъ, и прохожаго примутъ, накормятъ,— и какъ-то при этомъ не бднютъ — живутъ: и сами кое-что имютъ и дтямъ своимъ оставляютъ. Ужъ кто-кто, а я это хорошо знаю, хоть я и не много ходилъ за хлбомъ Христа-ради. Могу вамъ и то сказать, что въ горахъ народъ далеко лучше, нежели въ долинахъ.
— Быть можетъ потому, что въ долинахъ бдне?— сказалъ Андрей.
— Да Богъ его вдаетъ почему,— отвтилъ старикъ.— Оно какъ-будто и такъ, какъ-будто и не такъ. Потому что въ долинахъ и земля лучше и хозяева есть побогаче, а, между тмъ, въ народ такая вражда, что Боже упаси. А въ горахъ, приди хоть къ бднйшему, такъ и тотъ не прогонитъ съ пустыми руками, и хоть что-нибудь, да сунетъ въ руку.
Вечерло. Солнышко сло, а въ камер ужъ и совсмъ темно стало. Старикъ Панько всталъ, а за нимъ и Мытро, и оба стали на молитву.
— Ну, пора ламъ спать ложиться,— сказалъ посл молитвы старикъ.— Только не знаю, господинъ, гд-бы васъ здсь примостить. Я бы вамъ свое мсто уступилъ, да старикъ я, калка…
— Нтъ, нтъ, не нужно,— перебилъ его Андрей.— Нехорошо-бы это было! И и такъ спать не хочу, а ноги у меня молодыя, здоровыя, — пробуду эту ночь на ногахъ, а потомъ посмотримъ, что Богъ дастъ.
— Э, толкуйте! Хорошо это говорить, а длать негодится — отвтилъ старикъ.— Вотъ вы-бы, Дорожовскій, уступили свое мсто господину!
— У насъ нтъ мста для господъ,— заворчалъ Дорожовскій.— Барское дло — барствовать, а не въ кутузк сидть. А коли ихъ чортъ и сюда заноситъ, такъ пусть лежитъ подъ кроватью. Тамъ безопасне, есть гд развернуться, и падать некуда!
Непріятно поразили Андрея эти жесткія слова, но онъ смолчалъ, и еще разъ попросилъ Панька по безпокоиться о немъ, добавивъ, что онъ ужъ какъ-нибудь… самъ устроится…
Вдругъ Мытро дернулъ его за полу и прошепталъ:
— Вы, господинъ, теперь еще немного походите, а я засну, а когда умаетесь и захотите спать, то разбудите меня — я встану, а васъ пущу на свое мсто.
— Хорошо, братецъ, Богъ теб заплатитъ, — сказалъ Андрей. На вотъ теб мое пальто, накройся, потому что ночью холодно будетъ, а мн, хоть оно и легкое, тяжело его на рукахъ держать.
Вс легли, кто раздвшись, а кто и такъ,— только Андрей, широко раскрывъ глаза, чтобы не задть чего-нибудь въ этой густой тьм, началъ медленно, словно привидніе, ходить по камер, мрно постукивая башмаками о мокрый асфальтовый полъ.
Мысль его, угнетенная тяжелыми дневными впечатлніями, обрывалась и путалась. Ему мерещились безсвязные отрывки картинъ, которыхъ онъ насмотрлся за день, они жгли его мозгъ своею кричащей неправдой, леденили кровь своей безграничной мерзостью. Но въ то время тьма все плотне и плотне покрывала его тлесныя очи, мысль мало-по-малу успокаивалась, крпла, становилась стройнй, память начинала господствовать надъ картинами воображенія, душа его съ трудомъ, но все же вырвалась изъ этой темной западни къ ясномъ звздамъ, къ чистымъ водамъ, на вольный веселый міръ, который онъ сегодня утромъ покинулъ,— увы,— неизвстно насколько времени!..
А міръ этотъ никогда еще не казался ему такимъ хорошимъ, такимъ веселымъ, такимъ вольнымъ, какъ именно въ послдніе дни,— какъ еще сегодня утромъ! Никогда душа его не чувствовала себя такою сильной и смлой, какъ сегодня, какъ разъ передъ страшнымъ, глубокимъ паденіемъ. Никогда еще не роилось въ его голов столько блестящихъ надеждъ на будущее, какъ именно сегодня, за нсколько минутъ передъ ударомъ, разбившимъ вс его мечты въ зародыш. Никогда еще заря любви не сіяла для него такъ ярко, такъ чудно, такъ упоительно, какъ сегодня, передъ той минутой, когда она погасла… быть можетъ, на всегда…
Вся жизнь его прошла въ бдности и лишеніяхъ, въ тяжелой борьб за существованіе, за науку. Онъ получилъ образованіе, будучи круглымъ сиротою, безъ отца, безъ матери, поддерживая себя собственнымъ трудомъ. Сызмала еще онъ привыкъ къ труду, полюбилъ науку и чмъ дальше учился, тмъ съ большей пылкостью относился къ ней. Самымъ большимъ удовольствіемъ для него было попасть къ хорошимъ учителямъ, которые умли-бы заинтересовать, давали-бы мсто собственному мышленію ученика, пріохочивали къ самостоятельному труду. За наукой, за чтеніемъ учебныхъ и неучебныхъ книгъ ему некогда было знакомиться съ окружающимъ его міромъ,.онъ окончилъ гимназію ребенкомъ, аскетомъ и еще передъ выпускомъ у него стали болть и грудь и глаза.
Получивъ аттестатъ зрлости, онъ для поправленія своего здоровья похалъ къ одному изъ товарищей въ горы и тамъ полюбилъ сестру его, Ганю. Неизвстное до сихъ поръ чувство любви къ женщин проснулось въ немъ, разбудило его молодую кровь, открыло ему понемногу глаза на дйствительную жизнь и разсяло книжный туманъ, сквозь который онъ до сихъ поръ плохо видлъ дйствительный міръ. Вдобавокъ, и новые университетскіе товарищи, среди которыхъ онъ очутился, навели.его на новыя мысли, раскрыли передъ его глазами новые взгляды на жизнь, на цль науки, просвщенія и вообще всхъ человческихъ стремленій. И все его прошедшее встало передъ нимъ въ иномъ свт, многія вынесенныя изъ гимназіи убжденія и врованія разсялись безъ слда. Это была тяжелая внутренняя борьба, долгая и разрушительная, и только любовь поддерживала его въ ней и придавала ему силы. Вмст съ нимъ и Ганя, съ которой онъ велъ оживленную переписку, проходила вс фазисы развитія мысли, и эта ихъ общность придавала имъ силы къ дальнйшему развитію въ извстномъ уже направленіи. Они давали общанія — отдать всю свою жизнь на борьбу за свободу: за свободу народа отъ чужевластія, за свободу человка отъ оковъ, какіе на него накладываютъ другіе люди и несчастно сложившіяся общественныя отношенія, за свободу сердца и разума, за свободу труда, мысли и науки. Они вмст разбирали эти новыя, высокія мысли, слдили за ихъ развитіемъ во всемъ современномъ имъ мір, радовались новымъ приверженцамъ своихъ идей, старались построить въ согласіи съ этими идеями все свое міровоззрніе. Это были блаженныя для Андрея и Гани минуты, когда сходится съ человкомъ человкъ въ любимыхъ мысляхъ и дружно подаетъ руку на почв самыхъ святыхъ убжденій! Но имъ обоимъ недоставало еще чего-то. Посл горячихъ теоретическихъ споровъ, посл чтенія самыхъ лучшихъ и основательнйпіихъ сочиненій по занимающимъ ихъ вопросамъ они, помимо своей воли, заглядывали другъ другу въ глаза глубоко-глубоко, словно старались прослдить еще что-то большее, нежели солидарность мыслей. Глаза ихъ пылали огнемъ, огнемъ боле знойнымъ, нежели жаръ убжденій, губы ихъ дрожали не словами научныхъ доказательствъ, а лица горли не радостью найденной правды. Кровь кипла живе, когда они сходились вмст, и это была другая могучая сила, которая толкала ихъ другъ къ другу. И не разъ среди чтенія, посреди горячаго теоретическаго спора голоса ихъ дрожали и понемногу замирали ни дрожащихъ устахъ, рука искала руки, а глаза дорогихъ глазъ и…
— Ахъ!— тихо застоналъ Андрей, живе забгавъ по темной камер,— почему эти минуты такъ скоро прошли, отчего он не продолжались дольше? Почему я долженъ былъ тебя потерять, навсегда потерять, Ганя, счастье мое?..
Съ тревожнымъ трепетомъ мысль его пролетла печальные и тяжелые часы преслдованій, мученій за его любимые взгляды. Онъ видлъ себя въ тюрьм, передъ судомъ, — у него передъ глазами проходили дкія, циничныя насмшки газетъ надъ его мыслями и надъ его любовью. Онъ всмъ тломъ дрожалъ отъ этихъ воспоминаній, словно отъ мороза. Потомъ ему вспомнилась его утрата. Родители Гани. запретили ему бывать въ ихъ дом, видться съ Ганею, переписываться съ нею, перехватывали письма, которыя онъ украдкой посылалъ къ ней, чтобы въ гор своемъ хоть нсколькими словами обмняться съ любимымъ человкомъ. Скоро и этого нельзя было сдлать… Еще два-три раза на нсколько минутъ блеснуло передъ нимъ его давнее счастье,— а потомъ наступила ночь, темная ночь горя, сомнній, отчаянія… Ганю заставили выйти замужъ за другого… Андрей переболлъ эту утрату и смотрлъ теперь на это спокойно.
— Что-жъ? Мужъ ея человкъ добрый, искренній, онъ не станетъ насиловать ея мысли, не заглушитъ ея сердца, она счастлива съ нимъ, полюбила его, — а я!.. Что я безъ нея?.. Вдь, она была моей душой, моей силой, моей надеждой,— а что я теперь безъ души, безъ силы, безъ надежды?.. Трупъ!.. ходячій трупъ! То, что я больше всего на свт любилъ, стало моимъ горемъ. Если-бы я не полюбилъ ее такъ всей душой, я могъ-бы теперь полюбить другую, найти утраченное счастье! Если-бы я не полюбилъ свободы всмъ существомъ своимъ, не терплъ-бы я теперь неволи, и неволя не была-бы для меня такъ тяжела, такъ ненавистна!..
Дале ему вспоминается послднее свиданіе съ нею, уже замужнею, вотъ теперь, вчера, сегодня утромъ!.. Ихъ разговоры, ихъ радость, перемшанная съ горемъ и тоскою, все это жжетъ его, мучитъ, давитъ… А все-же онъ былъ счастливъ, такъ счастливъ! Въ эти минуты онъ почувствовалъ, что его старая любовь не остыла, не замерла, а живетъ, пылаетъ по-прежнему, господствуетъ ладъ его мыслями, какъ и прежде, руководитъ всми его желаніями, какъ и прежде… Правда, онъ теперь въ десять разъ глубже почувствовалъ свою утрату, немного зажившая отъ времени рана опять раскрылась, кровь, притихшая отъ горя и болзни, опять разыгралась,— но что изъ этого? Съ прежней любовью онъ почувствовалъ у себя и прежнюю силу, прежнюю охоту къ труду, къ борьб за волю…
— Ганя, сердце мое, что ты со мною сдлала?— шепталъ онъ ей, отравленный упоительнымъ счастьемъ.
— Что-жъ я съ тобою сдлала?.. Самъ ты говорилъ, что не связываешь меня… А я такъ много, такъ много перетерпла ради тебя!.. Цлые годы!..
Слезы катятся изъ ея глазъ, а онъ прижимаетъ ее къ сердцу, словно прежнія хорошія минуты ихъ свободной любви вовсе не прекращались.