Петербург на прошлой неделе праздновал юбилей Н. В. Гоголя. Театры давали в эти дни представление классической пьесы его ‘Ревизор’. С тою же силою, рельефностью и свежестью красок стояли перед публикой эти гениальные картины дореформенной русской жизни. Это был зародыш, начало того сатирически-обличительного направления, которое получило впоследствии огромное значение и совершило умственный переворот в жизни русского общества.
При первом поднятии занавеса 50 лет тому назад большинство встретило пьесу Гоголя и его новое направление с предубеждением, как и теперь встречают в глуши провинции обличительное слово. Нужно было, однако, 50 лет, 50 долгих лет, чтобы это направление было понято, оценено, и сам писатель признан не врагом, не клеветником и пасквилянтом, а великим художником, моралистом, с душою, глубоко любящею, страдающей за общество. Бессмертная истина сказалась теперь, этот злой смех на бледных застывших устах стал уже не злым смехом, но горьким упреком исстрадавшейся за это общество души писателя, человека-мученика.
Теперь признано, что все, что писал он, не была клевета, но горькая правда, что не ненависть и злоба руководили им, а глубокая любовь к людям, к своей родине жила в этом сердце. Не вред думал приносить он, а спасти общество, воскресить извращенную среду и извращенную природу человека, не вражду, а любовь, и ильмовую ветвь мира, принесет он в это общество, которое не писатель поедал, а оно само поедало себя.
Но, чтобы пробудить, отрезвить это общество, погрязшее в пороках, мелочах, пошлости жизни и в то же время лицемерящее и прикрывающееся формальной моралью, нужны были не сладкие и льстивые слова.
Кто из героев ‘Ревизора’, начиная с городничего, не говорил слащавых речей о долге, чести!
Но эти речи с фальшивою подкладкою потеряли смысл в обществе и стали удобным щитом для ловких людей, для Чичиковых, посмотрите, как Чичиков мораль читает и философствует,— любо слушать!
Не такое слово нужно было для того, чтобы пробудить общество, нужно было не сухое убеждение, даже не страстное, горячее слово увлекающегося фанатика, которого осмеют в его сердечном пафосе.
Чтобы отрезвлять общество, литература мира дала особое орудие, это бич сатиры, яд иронии, каленое железо для отметки пошлости.
Вот этими-то орудиями и владел в совершенстве Гоголь. Он, как хирург, был беспощаден в анализе, в анатомии больного тела, прикосновение его слова причиняло боль, негодование, но за этим следовала уже спасительная реакция.
Когда работа анатомического ножа была кончена, язва больного была обнажена во всем ужасе, когда она была полита струею дезинфицирующей жидкости и измученный больной лежал как пласт, после оглушительных проклятий, стонов, во враче и хирурге-писателе общество увидело иной образ: бледный, измученный от пережитого душевного скрытого волнения, стоял он, как ‘работник ненужный’, свершив благодетельнейший акт, руки его тряслись после напряжения, и из глаз его капала одна за другою несдержанная слеза от пережитых мук. И вот этот полутруп, почувствовавший всю суть драмы, понявший, с кем он имел дело, на кого он негодовал, вдруг схватил спасительную руку и, зарыдав, начал целовать ее.
Вот смысл апофеоза великого писателя-сатирика.
Теперь, когда он лежит давно в гробу, общество целует эту руку, оно вызывает его мучительный образ, оно исторгает его из гроба, выносит в свою среду среди освещенных зал и на бледное мертвое чело кладет запоздавший венок славы. Таково бывает торжество писателя, часто гонимого, непризнанного, униженного, но воскресшего для потомства.
Юбилей Гоголя именно был таков. Когда выносили бюст его в театрах, среди юбилейных вечеров, публика вставала, и когда старейшие из писателей венчали его лаврами, бледные и растроганные, публику охватывал трепет, восторг и энтузиазм, который она никогда не ощущала во всю свою жизнь. Только в эту минуту достигло воздействие идеи, духа своего апогея, а общество испытало и прочувствовало, что его связывает с писателем, с литературой. Вот почему эти моменты воспитательны и поучительны. Нужно, однако, чтобы их пережила и поняла не одна столица, не одно образованное общество, а вся Россия, весь русский народ и глухая провинция, о которой Гоголь более всего заботился и где он более всего оказал услуг.
С нашей стороны, поэтому, естественно желать, чтобы имя Гоголя, память о нем были предметом и провинциальных торжеств. Мы участвовали также на этих торжествах столицы, но душою жили в области и невольно задумывались над значением великого писателя для русской провинции.
Гоголь принадлежит, конечно, всей России, но в том числе он служил и каждой из областей, и его услуги неоценимы здесь. Начнем с его кровного родства с областью.
Пусть имя Гоголя стало общим достоянием не только столиц, всей России, всего человечества (потому, что его произведения переводятся на европейские языки), но не забудем в то же время, что он был также сын области, здесь сказалась его наблюдательность, здесь в первый раз заговорило его чувство, здесь созрела его поэзия, здесь заплакало его сердце.
Посмотрите, в чем заключаются его первые произведения, где сказался его талант? Это в очерках украинской жизни, окружавшей его юность и детство, от которых веет живою поэзией, красотою украинских степей, заколдованной прелестью украинских ночей, теплым ласкающим воздухом родины, родными цветами со всею их свежестью, оригинальностью и ароматом юга.
Первые впечатления юности дают толчок и совершенствуют его талант. Первые произведения его полны лепета знакомых преданий, сочетания родных картин, из которых сплетается фантастически первая канва роскошных рассказов, освещенных яркими лучами весны писателя. Посмотрите на эти очерки и типы из народной жизни, трудно не прозреть в них прародителя ‘писателя народного быта’, создавшего целую школу.
Его описания народного быта художественны до последней степени, колорит их мягок, краски живы, впечатления обаятельны, не только в силу художественного изображения, но и в силу той ласки, любви, того нежного чувства, которое выступает в его описаниях. Нужно было именно надышаться так полно родным воздухом, чтобы создать живо и поэтично обстановку известной местности.
Мы предоставляем украинцам оценить это значение своего таланта. До какой степени украинский областной элемент играет роль в первых произведениях Гоголя, можно видеть по областному пояснительному словарю, приложенному к I тому и занимающему 5 страниц. Самые рассказы ‘Вечера на хуторе’ ведутся от имени старого пасечника Рудого Панька, под именем которого выступает автор, как знаток украинской старины, в них господствует и тон народный, и его музыка с наивным, спокойным хохлацким юмором. В сюжетах смешиваются старые предания, народная мифология и народный сюжет, который автор только передает в прекрасной форме. Понемногу, по мере роста, зрелости автора, фантастичность исчезает, а заменяется историческою былью.
Когда второй раз занавес поднялся, то есть начался второй дебют писателя, мы увидели уже целую историческую эпопею из малороссийской жизни, перед нами встает украинская героическая старина, как в песне бандуриста, эпический рассказ сменяет сказку.
Выступают в ‘Тарасе Бульбе’ герои давно погибшей Запорожской Сечи. Подобное высокохудожественное произведение, полное исторической правды, опять-таки возможно было только благодаря изучению и знанию областной истории. Что это стоило Гоголю, можно видеть из биографических очерков его, из его переписки. Он просит присылать ему малороссийские песни, прела пня, собирает этнографический материал и составляет из них художественную мозаику. Здесь виден опять источник и то родное русло, из которого он черпал краски и свое вдохновение.
Уже из этого произведения видно, как он понял историю старой Украины, сколько вложил души здесь. Точно старый бандурист ноет перед вами, точно ветер на курганах рассказывает вам забытую повесть. И видит он старые тени, и слышит он старые стоны ‘братьев казаков’. Нужно пережить эти сцены, чтобы воскресить их так образно. Драма совершается перед читателем, слезы дрожат у него от этого эпического рассказа, они таятся и в груди писателя, описывающего эту давнюю-давнюю историю, но близкую и родную ему.
Но и во всем характере этого писателя разве не сквозят его родные, областные черты? Это немного ленивая натура, но в то же время одаренная богатым воображением, нежным и добрым сердцем, этот добродушный юмор Рудого Панька разве не переносится и не сквозит, подобно Диккенсовскому тонкому юмору, во всех зрелых произведениях?
Посмотрите, как этот смех растет от детского тихого смеха, но горького смеха, по мере того, как он обращается к серьезным сторонам жизни. От него уже веет, по-видимому, холодом, злобой сатиры, но он никогда не остается безучастным, ледяным и бесчувственным, в самые горькие минуты дрожат в нем слезы жалости, и в момент высшего напряжения скрывающийся за сатириком человек разражается горькими рыданиями.
Гоголь оставляет затем Украину, и взор его останавливает остальная Россия и русская провинция. Художественный талант его и наблюдательность и здесь работают. Последствием этого изучения являются два великих его произведения ‘Ревизор’ и ‘Мертвые души’. Не нам говорить об их общем значении. Как у великого таланта, гениального таланта, у него частные и местные типы получают общечеловеческое значение, недостатки его героев Хлестакова, Чичикова, Ноздрева, Манилова можно видеть как олицетворение общечеловеческих слабостей. Даже Бобчинских можно увидеть сколько угодно на свете, проезжающих по Европе и свидетельствующих свое почтение разным знаменитостям.
Высота художественного миросозерцания и глубина его анализа в том и сказываются, что он от частного доходит до общего.
Так близки человечеству типы Шекспира, Гете, Байрона, где бы они ни действовали. Они общи, но в то же время и конкретны, заключены в известную сферу и составляют продукт известной среды.
Герои Гоголя носят русский образ, как сам Гоголь всегда носит русскую душу.
Гоголь как художник — мировая душа, она живет в области искусства, она странствует в его космополитической области, она живет часто под лазурным небом Италии, у подножья Колизея, он видит это море и синюю даль, но когда он увидит сквозь нее свою родину, он восклицает: ‘А вон и русские избы виднеются. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит под окном? Матушка…’ (‘Записки сумасшедшего’) — и рыдания звучат в русской душе его.
Гоголь создал бессмертные типы русской жизни, он воспроизвел ее, как ни один из писателей-предшественников.
Предметом для его сатиры и ареною его героев, однако, выбрана область и провинция. Поэтому Гоголь и его произведения более близки и родственны ей, она глубоко их прочувствовала, и влияние великого национального писателя здесь получает важное значение. Столица и образованное общество ее, празднуя 50-летний юбилей, припоминают отжившее прошлое, свою историю.
Старые гоголевские типы похоронены новой русской жизнью и редко встречаются на поверхности ее. Гоголь таким образом принадлежит прошлому.
Но умерли ли они в провинции, в области, там, в недрах русской жизни? Кто скажет это? Может быть, истекшие 25 лет послереформенной жизни изменили в России многое в нравах, привычках, в строе общества? Исчезли ли в ней Чичиковы, Хлестаковы, Сквозник-Дмухановские, пусть разберет современная критика и публицистика. Может быть, она найдет их преображенными, во всяком случае, их трудно узнать.
Народились новые типы, послужившие темой для новой сатиры, сатиры щедринской. Но мы можем предположить, что где-нибудь в глухой дореформенной провинции гоголевские типы еще доживают свой век.
Наши окраины и глухие провинции на востоке — именно такие не тронутые еще новой жизнью местности, где если не целиком можно встретить этих гоголевских героев, то, по крайней мере, их слова, действия, нравы, привычки сохраняются по преданию.
Наша областная печать и мы, занимающиеся делами и жизнью области, действительно наталкиваемся постоянно на факты и явления гоголевского времени. Где у нас не трепещут ревизоров и как иногда часто принимают за них Ивана Александровича Хлестакова?
Где сказывается более хвастовства связями и родством, где оно олицетворяется в виде чудовищного вранья, как не в окраинной провинции? Где возможно скрутить корреспондента и писателя, как не в глубокой области на окраине, где возможно расправиться лучше с самоварниками и аршинниками, вздумавшими жаловаться? ‘Кляузники!’,— говорит Сквозник-Дмухановский про сибиряков. ‘Сами себя высекли’,— отвечают иногда на какую-нибудь корреспонденцию.
Понятно, какой морализующей правдой, какой отрезвляющей силой выступают произведения Гоголя в этих глухих уголках, общество видит здесь не историю, а внезапно отразившийся перед ним свой современный мир. Нет, Гоголь не умер, он жив еще для провинции!
Мы были свидетелями, с каким иногда неподдельным детским восторгом, с каким восхищением и радостью, как луч ожидаемого света, как отражение давно желаемой правды, встречались комедии Гоголя.
Да, это они, наши лица! — восклицает публика. Мы помним, когда и одном городе Сибири праздновали приезд одного великодушного генерал-губернатора, пытавшегося искоренить злоупотребления. Он обратил внимание на указания печати и сменил немало гоголевских служак. Смененные, изгнанные, но набившие карманы, они не теряли куражу и показывались в обществе. Шел раз ‘Ревизор’, в ложах сидели пострадавшие тузы с беспечным видом. Вдруг раздался монолог городничего:
‘Найдется щелкопер, бумагомарака, разнесет по всему свету историю. Вот что обидно. Я бы всех этих бумагомарак!’
Актер передал этот отрывок превосходно. Вдруг все как один обратились к ложам пристыженных героев, и страшный взрыв рукоплесканий подчеркнул эти слова.
Но не вся и не всегда провинция с восторгом встречает обличение порока. Часто она, аплодируя выводимым сценическим героям, не сознает, что она окружена такими же живыми. Она не сознает и того, что она грешна вместе с этими героями, весьма часто поддерживая Чичиковых и становясь на колени перед Сквозником. Глубокая драма жизни в том и заключается, что Чичиков до того момента, как изобличен судом, носится на руках обществом и считается приятнейшим человеком.
Хлестакова раскусили только в конце.
Мало того, общество в провинции часто становится на сторону Чичиковых по своей темноте. То негодование, которое окружало Гоголя, как автора ‘Ревизора’, не умерло, оно шипит и открыто раздается в провинции.
Точно так же дело Гоголя не умерло и не закончилось с ‘Ревизором’. Оно окрылило только литературу и печать новою силой, оно дало ей новое направление, создало ей многочисленные задачи, и Гоголь завещал делать свое великое дело другим.
Все служители печати выполняют его дело. Десятки и сотни маленьких грамотных людей-тружеников в провинции, проникнутые духом правды, борясь со злом и пороком, силятся путем печати обнаружить их в глухих уголках.
Вот откуда негодование, читатель, и злоба на нас, пишущих.
Общество — близорукий слепец, оно боготворит, восхищается литературой, когда она тешит и касается давно забытого или постороннего, но не прощает, когда та же литература касается его современных язв и задевает его.
Это общество похоже на того сибирского дикаря, который признает кумира только тогда, когда ему все благоприятствует и губы кумира мажутся сметаной, но когда ему кажется, что кумир не дал ему блаженства на сегодняшний день в виде сырого рыбьего мяса, он бьет бога и топчет его ногами. Как часто стоны и вопли бедного писателя раздаются из глубокой провинции! Сколько еще здесь невидимой борьбы, работы и ‘невидимых слез’, когда учитель увенчивается лаврами. Если бы великие покойники могли слышать, как хрустят кости современного писателя там, в глуши, на прокрустовом ложе жизни, они бы услышали слова Остапа: ‘Батько, слышишь ли?’.
Помяните же вы, многострадальные областные писатели, великого учителя в час его славы!