Ровно год тому назад в Петербурге сенатором, на покое, умер от бездействия, одряхлевши от отдыха, один из энергичнейших, наиболее талантливых, интересных и оригинальных русских людей — Николай Михайлович Баранов.
Я помню нижегородского губернатора Баранова во время борьбы с холерой.
Когда в течение двух месяцев спать ему приходилось по два часа в сутки и двадцать два часа надо было быть на ногах.
За ним не могли угоняться.
Он был бодр, энергичен, силен, смел, свеж.
Даже весел.
Как бывает весел человек, у которого трудное дело кипит и спорится в руках.
В Петербурге, в театре во время антракта, кто-то сзади тронул меня за плечо, и я услыхал голос, славный и мне милый.
Оглянувшись, я увидал старичка-генерала, дряхлого, шамкавшего, в наружности которого было что-то печальное и обиженное.
Сенатор Баранов улыбался грустною улыбкой.
— Я очень постарел?
Есть люди, которых утомляет покой. Как других — работа. Есть люди, которым:
— ‘Быть тебе, пока ты на ходу’.
Только речь его, умная и остроумная, блещущая и колющая, была все та же.
И в грустных глазах во время разговора горела и искрилась вечно молодая душа.
Говорить с этим человеком — было не замечать времени.
Он интересовался всем.
Военным делом и литературой, политикой и искусством, вопросами экономики, бытовыми.
Всем.
И по всякому вопросу его мнение было интересно.
Потому что оно было оригинально и всегда свое собственное.
Он умел, — что редко, — думать не по шаблону. И смело высказывать свое мнение.
Этот оригинальный администратор не Мещерского типа, в голодный год, — как тогда называлось, — призвавший к себе на помощь В.Г. Короленко2.
Его мысли были интересны, потому что он был очень умен, и он умел их интересно выражать, потому что был талантлив.
Я думаю, что если бы Н.М. Баранов, как в свое время М.Г. Черняев, начат издавать свою газету3, — это была бы одна из самых интересных, на все отзывчивых, оригинальных по мыслям, талантливых и смелых газет.
Может быть, потому многие из пишущих людей и чувствовали к Николаю Михайловичу такое сердечное влечение, — что он был наш.
У него была на все отзывчивая натура настоящего журналиста, которому ничто не чуждо, все близко и интересно. Который думает обо всем и у которого неудержимая потребность делиться и пропагандировать свои мысли.
Его и тянуло к журналистике. Его перу принадлежало много газетных статей.
И как журналист он имел успех.
Его неподписанные статьи всегда производили впечатление, никогда не проходили незамеченными, вызывали шум и спор4.
Свои меткие и оригинальные мысли по общественным вопросам Н.М. Баранов разбрасывал всюду: в газетных статьях, в письмах к друзьям, в беседах.
Он служил родине в бою и в мире.
Ему приходилось сталкиваться чуть не со всеми сторонами русской государственной и народной жизни.
У него было много опыта.
Он много видел, много знал.
В письмах и беседах критиковал смело и со знанием.
Он стоял близко ко многим самым насущным, жгучим и трудным вопросам.
Побеседовать с таким человеком по тому, другому, третьему вопросу всегда интересно.
Всегда интересно было бы иметь под руками такого собеседника.
Взять со стола книгу:
— А ну, что думал по этому вопросу Баранов?
Одним, чтоб поруководствоваться мнениями этого оригинального и глубокого человека.
Другим, чтоб познакомиться с мнениями интересного и умного противника.
Прошел год с его кончины, — у всех, кто знал Николая Михайловича, жив и ярок в памяти его образ.
Пройдут года, — все это потускнеет.
Многое забудется. Многие сойдут в могилу.
И что останется от памяти этого замечательного, передового, выдающегося русского и глубоко русского, — человека?
Несколько анекдотов.
Анекдотов, которые, как могильные черви, съедают все, что остается от самых выдающихся людей.
Его мысли, умные, продуманные и прочувствованные, его слова, глубокие, меткие и талантливые, исчезнут.
Будет жаль. Будет несправедливо.
Почему бы друзьям Н.М. Баранова — тем из них, которые ценили в покойном не только влиятельного сановника, готового всегда помочь, но еще и глубоко умного и талантливого человека, — не заняться бы этим делом и не сделать того, что было самого ценного в Николае Михайловиче, его мыслей, его слов возможно более бессмертными?
Теперь все свежо в памяти?
Можно собрать его безымянные статьи в газетах, выбрать то, что представляет общественный интерес в его переписке с друзьями, собрать личные воспоминания людей, с которыми он был дружен и близок.
У Н.М. Баранова было ценное качество моряка: он был прям и откровенен до резкости.
Соберется много интересных, умных, — что редко, — и откровенных, — что еще теперь реже, — мыслей умного человека.
Н.М. Баранов жил в интересное время, и самая биография этого боевого человека представит большой исторический интерес5.
Война, градоначальство в Петербурге, чисто пионерская поездка в Архангельский край, борьба с голодом, поистине титаническая борьба с холерной эпидемией.
Во всем этом много интересного и поучительного.
Кто издаст такую книгу?
Вопрос, который всегда возникает первым и трудным, когда речь заходит об издании.
Мне кажется, что средства на то, чтобы надолго обессмертить мысли, слова и дела Н. M. Баранова, — смело может дать ярмарочное самоуправление.
‘Всероссийское торжище’ многим обязано ему.
Ведь, по совести говоря, все, что есть на Нижегородской ярмарке хорошего, существует со времен Н.М. Баранова, благодаря Н.М. Баранову.
И почтить память Н.М. Баранова изданием книги о нем, — будет справедливо и хорошо.
У нас есть шаблонный способ чествования замечательных людей:
— Присвоить его имя школе… наименовать в честь него новый приют… ночлежный дом…
Это все равно что я, желая почтить предков, сказал бы:
— Сошью себе панталоны в честь дедушки… А новая жилетка пусть напоминает мне о бабушке, называясь почему-то ‘бабушкиной жилеткой’.
Это я все сделал бы себе и без бабушки, и без дедушки.
К чему же тут бабушку с дедушкой приплетать?
Есть чествование действительное и чествование, которое больше говорит, чем даже мрамор и бронза.
Книга о человеке.
И Н.М. Баранов может наполнить собою книгу.
Потому что у него было много ума и много таланта.
Это будет умная и смелая, а потому и интересная книга.
Которую прочтут с интересом и с пользой, как все умное, прямое, честное, откровенное и смелое6.
II
Две задачи стояло перед нижегородским губернатором в 1892 году: не дать разыграться на ярмарке холере и предотвратить кровопролитие. Смерть висела над тысячами голов.
Все лавки заперты. Площадь перед Главным домом, обыкновенно шумная и многолюдная, в этот день — пуста.
Посредине, в ротонде, военный оркестр, — и играет-то — как назло! — из ‘Аскольдовой могилы’7:
‘Ах, подруженька, как грустно нам…’
Его эхо жутко и уныло раздается в запертых рядах.
Около оркестра, засунув руки в карманы, стоят, слушают музыку несколько военных матросов, — у каждого сбоку в кобуре по заряженному боевому револьверу.
Это матросы, — выписанные из Кронштадта на случай бунта судовых команд.
Больше ни души.
Вот картина открытия ярмарки в ‘холерный год’.
Кто в 1892 году ехал в Нижний, — ехал как на театр военных действий, — были уверены, что предстоит увидеть бойню.
В Нижнем, где пред огромным сбродом пришлого, бродячего, босяцкого люда — богатства ярмарки.
Тут есть кому и что пограбить.
Холера, как буря, шла с низовьев Волги, быстро и могуче. А вместе с ней неслась другая эпидемия — безумного народного ужаса.
В Нижнем эта буря обещала разразиться страшным ураганом.
— Вот где вспыхнет костром!
Что будет на ярмарке, этой исторической куче грязи, на которой скопляется огромная масса людей?
О ярмарочной грязи того времени можете судить по одному. Ярмарочный водопровод брал воду из Оки на несколько саженей по течению ниже стока ярмарочных нечистот. Нечистоты всей ярмарки сливались по магистрали в реку, а в нескольких саженях, на том же берегу, водопровод брал питьевую воду для всей ярмарки.
В первых числах июля начались заболевания. Холера, как всегда, вспыхнула чрезвычайно зло. Кто попадал в лазарет — не выходил. Первые заболевания, как всегда, кончались смертью.
Народ заволновался.
Команды бежали с судов. На пристанях отказывались работать.
‘Бурлаки’, как до сих пор зовут на Волге чернорабочих, сходились кучами и о чем-то шушукались.
А на баржах, на пароходах подваливали все новые и новые толпы низового народа, бегущего от ужаса, от смерти.
Капитаны пароходов рассказывали:
— На палубе беда. Распьяно. Прямо орут: ‘Айда на Нижний!’ Холерные рассказы рассказывают.
Среди простого народа в городе и на пристанях ходил рассказ ‘о милиёне’. Он, собственно, и лежал в основе всех холерных бунтов на Волге.
— Никакой холеры нет! Просто милиён украли! А холеру какую-то выдумали, чтобы милиён схоронить. В прошлом году голод был. Ну, в Питере прознали, что народ мрет, — взяли да и прислали милиён, чтобы весь народ кормить. Ну, а чиновники, известно, милиён поделили — да в карман. Только в Питере узнали через верных людей, что народ с голоду мер, — да ста-фета8: ‘Куды милиён девали? Где милиён? Подать сюда деньги!’ Ну, чиновники испугались да и стакнулись. Как из беды вытить и милиён спрятать? И выдумали, будто холера. ‘На холеру милиён истратили’. Докторишек закупили: ‘Делай холеру’. Докторишки, подлые души, колодцы травят. ‘Холера! холера!’ Никакой холеры нет! Просто людей живыми хоронят!
До чего свято верили в эту легенду на Волге, только что пережившей перед этим все ужасы голодного года, я убедился потом на Сахалине.
Сосланные за холерные беспорядки, отбывавшие каторгу, потом прощенные, бывшие уже на поселении, продолжали стоять на своем:
— А только сосланы мы ни за что. Никакой холеры не было. И рассказывали легенду о ‘милиёне’.
Присужденные за убийство докторов, — были в самых лучших отношениях с сахалинскими докторами, любили их, некоторые даже служили преданно, усердно, — и все-таки стояли на своем:
— Доктора колодцы травили. За то их и убили!
— Да ведь видишь же теперь: разве доктора такие люди, чтобы кого травить?
— Здешние — дай им Бог здоровья, за них Богу надо молиться! А тамошние были закуплены. Потому милиён. Народ живьем в землю зарывали. Верные люди говорили, — своими глазами видели9.
На ярмарке и в городе простой народ не говорил ни о чем, кроме ‘ми-лиёна’.
Волнение разрасталось сильнее и сильнее. И 11 июля Нижний проснулся в ужасе:
— Началось!
Ночью разбили камнями часовню, где лежали холерные покойники.
С этого начиналось везде.
Тогда 12 июля, словно удар грома, разразился ‘знаменитый’ приказ Баранова.
‘В случае возникновения беспорядков прикажу здесь же, на месте, немедленно, без суда и следствия, повесить первого, кого увижу в толпе’.
Приказ кончался словами:
‘Тот, кто меня знает, не усомнится, что я сдержу свое слово. Кто не знает — пусть спросит у знающих’.
Приказ произвел ошеломляющее впечатление.
Просто глаза отказывались верить: неужели это читаешь? Это было что-то небывалое, невероятное, чудовищное.
Ужас перед этим приказом пересилил даже ужас перед холерой.
Самые мирные люди были ошеломлены, возмущены:
— Как? Без суда? Без следствия? Первого попавшегося?
Это был громовой окрик, страшный, который остановил даже толпу, охваченную безумным ужасом.
Конечно, было средство более радикальное, целесообразное — предупредить холерные беспорядки. Образовать, развить этот темный народ, вывести его из мрака невежества, чтоб он не верил в дикие легенды. Внушить ему столько доверия, чтоб он не верил рассказам о расхищаемых ‘мильёнах’.
Но было 12 июля. А до открытия ярмарки, 15-го, — это трудно было уже сделать.
Толпа охвачена была паникой. Она готова была кинуться, в ужасе начать громить, убивать. Надо было выдумать что-нибудь, что было бы еще страшней, чем тот ужас, который ее подгонял. Что заставило бы даже обезумевших остановиться и отступить.
Через несколько времени у Н.М. Баранова зашел как-то разговор об этом приказе.
— Да, невесело писать такие сочинения! — сказал Николай Михайлович, улыбаясь своей странной, насмешливой и немного печальной улыбкой. — Знаете, друг мой, что это мне напоминает. На пароходе капитан дает в тумане сирену. Вы знаете, что такое сирена? Слабонервные барыни падают в обморок: ‘Ах, какой ужас!’ Что ж делать! Надо же предупредить, чтоб кто не подвернулся, — какая чертова сила прет!
Он говорил, раздражаясь, с сарказмом:
— Надо, чтоб не дошло до войск. Вот в чем дело. Когда дошло до войск, — поздно. В толпе всегда ходят слухи, коноводы говорят: ‘Стрелять не приказано’. И толпа свято верит в это. Первый залп. На воздух! Толпа кидается назад. Но видит, никто не убит, не ранен. ‘Верно! Стрелять не приказано! Пугают!’ Она идет смелей, доверчивей. Второй залп на воздух — уж никого не останавливает. Толпа смеется. Она подходит вплотную. Тогда третий залп — по живым людям, в упор! Да ведь вы же укрепили веру, что стрелять не приказано! В кого стрелять? Впереди толпы бегут женщины с детьми, они останавливают мужей: ‘Побойся Бога! Куда ты идешь! У тебя жена, дети! Остановитесь вы!’ И первый залп в женщин, в детей.
Выражение липа его было энергично, сухо, почти злобно:
— Не допустить до бунта! Вот!
Подавить холерный бунт, имея в руках войска, — нетрудно. Предупредить — вот задача. Спасти тысячи человеческих жизней: одних от смерти, других от каторги.
Страшный приказ навел ужас на всех.
На пристанях боялись собираться вместе.
Кучки народу в ужасе разбегались при одном крике:
— Баранов едет!
А народ продолжали мутить.
Ведь в волжских городах бунты вызывались ‘холерным’ рассказом:
— Живых хоронят!
Ведь в толпе рыскали и подслушивали переодетые полицейские. Везде таких рассказчиков хватали и сажали в тюрьмы. И нигде это не помогало. Народ говорил:
— За правду страдают. Известно, за правду всегда.
И в рассказы страдальцев верили еще сильнее. Страданье окружало ореолом этих мучеников.
В Нижнем пошли те же слухи. И во главе смутьянов явился прогремевший тогда на всю Россию нижегородский мещанин Китаев.
Китаев — мелкий домовладелец, ходатай по делам, звонарь, пустомеля по трактирам, со всеми ‘лаялся’ и был снедаем самолюбием.
Когда народ загудел, зашушукался, — Китаев вдруг почувствовал себя на высоте.
— Китаев, брат, себя покажет, что он такое есть на свете! Какой такой человек! Китаев, брат, такую штуку устроит, что не то что все Бугровы, Башкировы — сам губернатор вверх тормашками полетит. Китаев — вот кто есть губернатор! Почему во где у него весь Нижний Новгород!
И Китаев сжимал свой чахлый кулачишко.
— А что ж это такое ты, фря10, сделать можешь? Уж больно грозен?
— А то, что я сейчас могу доказать, как они живых людей хоронят!
— Ну тя к черту! Уйтить от тебя, от дурака!
— И докажу!
Китаев ходил по трактирам и ‘доказывал’, как доктора хоронят людей живьем.
Рассказывал он красно и подробно. Рассказывал без устали. Его со вниманием слушали.
Его стало ходить слушать все больше и больше народу.
— В трактире один человек, здешний, рассказывает, как они живых хоронят. Доподлинно знает. Домовладелец!
Слухи о Китаеве дошли до губернатора.
Если бы Китаева схватили и посадили в тюрьму, — Бог знает, чем бы это кончилось. В какую бы легендарную личность вырос этот мученик, ‘не кто-нибудь, дом свой имеет’, — пострадавший единственно:
— Не говори, что знаешь!
Но Н.М. Баранову пришла в голову оригинальная мысль: сделать Китаева смешным.
Китаев себе рассказывал, мутил, волновал, — как вдруг приказ Н.М. Баранова:
‘Нижегородский мещанин Китаев рассказывает, что ему известно, что в холерном госпитале хоронят живых. Ввиду этого назначаю мещанина Китаева в холерный госпиталь для наблюдения за тем, чтоб не хоронили людей живыми’.
Приказ этот вызвал взрыв хохота в Нижнем Новгороде:
— Наблюдай!
О несчастном мещанине иначе не говорили, как со смехом:
— Наблюдать послали!
Над ним хохотали те, кто его заслушивался.
Интересна судьба этого вдруг прогремевшего тогда на всю Россию нижегородского мещанина.
Семья Китаева бросилась к Н.М. Баранову, и через несколько дней Н.М. его простил.
Но как Китаеву жалким и смешным было возвращаться назад? Засмеяли бы, зазубоскалили. Самолюбивому ходатаю по делам не хотелось выходить из истории с таким бесчестием.
Получив прощение, он немедленно явился в заседание комиссии по борьбе с холерой, упал перед губернатором на колени и объявил:
— Отправьте меня назад в холерный госпиталь!
То, что он видел там, произвело, по его словам, на него огромное впечатление.
— Обет такой дал: за холерными ходить. Желаю этим искупить свой грех: что клеветал на докторов!
Н.М. Баранов поднял его, расцеловал, разрешил вернуться в госпиталь и сделал надзирателем.
Известие о раскаянии Китаева обошло все газеты. В ту ярмарку через Нижний, по делам борьбы с холерой на Волге, Каме и Оке, проезжало много высокопоставленных лиц из Петербурга. Все они ездили смотреть холерный госпиталь — и все первым долгом спрашивали:
— А где у вас тот, о котором в газетах писали? Мещанин Китаев?
Так Китаев был представлен одному министру, нескольким товарищам министра, многим генералам из Петербурга, нескольким профессорам.
У Китаева закружилась голова. Он возомнил, запил, объявил, что он здесь самим губернатором смотреть надо всеми поставлен, начал всех ‘лаять’ и вызвал целый бунт среди надзирателей.
Тогда Китаева из госпиталя, по приказанию губернатора, выгнали.
Но Китаев теперь вернулся в город героем.
Он ходил по всем трактирам и везде требовал себе угощения.
‘Лаю’ его не было конца.
— Как ты смеешь, такой-сякой, так со мной разговаривать? Меня губернатор целовал! С министрами знаком! Да знаешь ли ты, что я про тебя слово губернатору!..
Кончил он все-таки кутузкой.
В каком-то трактире сидели двое: нижегородский и приезжий.
— Желаете посмотреть знаменитого мещанина Китаева? — предложил нижегородец. — Сзади вас за столом сидит. Обернитесь.
— А мне плевать! — сказал приезжий и не обернулся. Слова эти услыхал Китаев.
— Что-с? — подскочил он к столу. — Повторите-с, что вы сказали?
— Говорю, что мне плевать на то, что ты Китаев! — спокойно ответил приезжий. — Очень надо! И смотреть на тебя не желаю!
— Что-с? Меня губернатор целовал! Обо мне во всех ведомостях печатали! Меня нарочно министры из Санкт-Петербурга посмотреть приезжали! Генералы ласкали! Господа профессора за честь считали со мной поговорить! А вы видеть меня не желаете? Да кто ж вы такой? Да как же вы смеете?
— А вот кто я такой!
Приезжий развернулся, и бедный Китаев полетел под соседний стол.
— Полицию! На Китаева руку подняли!
Китаева посадили в кутузку, чтоб он бросил свое хвастовство и бесчинства.
Из кутузки Китаев смирно проследовал домой и затих.
— Не думал я, чтоб господин губернатор так со мной поступили! — говорил он мне потом. — Особливо после разговоров с министрами!
Я смотрел на него и думал:
— А ведь из этого, такого тщедушного человечишки, мог бы выйти один из тех страшных людей, которые вели толпу разрушать больницы и убивать докторов!
В это же время произошел и другой случай. Героем его был купеческий сынок из Москвы.
Тятенька испугался холеры и отправил сынка одного на ярмарку.
Купеческий сын, очутившись на свободе, ‘закрутил’ с арфянками. Как вдруг от отца письмо:
‘Хочу приехать на ярмарку. Сообщи, как холера’.
Купеческий сын в ужасе кинулся на телеграф и подал срочную телеграмму:
‘Приезжать опасно. Холера свирепствует. Заболевает ежедневно 1000 человек, умирает 800’.
Его задержали тут же, на телеграфе, и отправили к губернатору.
— Это вы посылали известие, что умирает по 800 человек в день?
— Я-я-я-я-с… Наутро приказ:
‘Купеческого сына такого-то, ввиду распускаемых им неверных слухов, отправить в госпиталь и назначить дежурить в покойницкой для счета, сколько каждый день поступает в больницу и сколько умирает’.
Эти два приказа, от ‘остроумия’ которых мороз подирал по коже, заставили прильнуть к гортани даже самые болтливые языки.
Придумано было чрезвычайно зло. Человек и терпел страхи, и его страданья вызывали кругом только один смех.
Если где-нибудь в трактире, в харчевне, на пристанях кто-нибудь и начинал:
— Чего они там бают, кака-така холера? Знаем мы! Живых хоронят! — кругом раздавались уже иронические замечания:
— Почеши язык, почеши! ‘Наблюдать’ отправят!
В народе была поколеблена вера в эти рассказы.
— Живых, говоришь, хоронят? Что ж, поди ‘наблюдай’!
Двойной страх — пред госпиталем и смехом — удерживал трусливых и желавших предводительствовать.
Смутьяны, по невежеству или из своекорыстных расчетов распускавшие дикие слухи, — смолкли.
Коноводы, пришедшие с низовья ‘поживиться у ярмарки’, говорили:
— И народишка же вы! Тьфу!
И затихали.
Если кто-нибудь с пьяных глаз и орал:
— Айда на ярмарку! — кругом все молчало.
Призраком вставало у всех:
— ‘На месте. Первого. Кто меня знает, не усомнится в том, что я сдержу слово’.
Уж очень это умел Баранов выгравировать у всех в уме.
Какими бы то ни было мерами, но надо было спасти эту несчастную, потерявшую голову толпу от нее самой, от бунта, от неизбежной при этом крови. Спасти ее кровь.
И Н.М. Баранов с поразительным знанием психологии толпы держал ее. Действуя всеми мерами, оригинально, находчиво, остроумно, просто и часто прямо-таки гениально.
— Главное, чтоб не было паники! — это было его первой заботой в этом огромном подвиге спасения массы человеческих жизней.
Надо было преодолеть в народе страх пред холерой. Тот суеверный ужас, который возбуждали в простонародье холерные больные.
— Вишь, как его корежит! Крючьями надоть! Руками нельзя трогать! Сам помрешь.
От холерного, — ‘отравленного’, как называли в народе, — бросались врассыпную.
Были случаи, удивительные по своей жестокости.
Артель рабочих работала на песчаной отмели. Трое заболели холерой. Тогда остальные в ужасе повскакали в лодку и уехали, бросив товарищей умирать на отмели.
Когда их нашли там, двое уже умерли, третий корчился в судорогах под палящим припеком лучей июльского солнца и едва слышно стонал запекшимися черными губами:
— Пить…
Холерных все время мучит жажда. Можно представить себе пытки, в которых умирали несчастные, брошенные на произвол судьбы.
На одной из ярмарочных площадей, посредине, в корчах лежал холерный. Народ толпился на тротуарах, с ужасом смотрел, и никто не подступался: