Торгово-промышленники, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1912

Время на прочтение: 30 минут(ы)
Дорошевич В.М. Воспоминания
М., ‘Новое литературное обозрение’, 2008.
I. Гордей Чернов
II. Н. А. Алексеев
III. Бугров
IV. С.Т. Морозов
V. Новейшая история

ТОРГОВО-ПРОМЫШЛЕННИКИ

I. Гордей Чернов
(Времена доисторические)

Он описан Горьким.
Это — Гордеев-отец в романе ‘Фома Гордеев’1.
Но еще раньше его написал Островский.
Это — Дикой из ‘Грозы’.
Он начал водоливом на барже и кончил ‘королем Волги’2.
Когда его спрашивали:
— Гордей, сколько у тебя баржей? — он отвечал:
— Сядь на бережок да посиди часок. Пробежит десять баржей. Девять моих, десятая покедова чужая.
Он был самолюбив. Нижегородские судовладельцы:
— Дохли от конкуренции.
Фрахт на нефть сбили так, что работали себе в убыток. Решили собраться на бирже и прийти к соглашению. Но на Гордея Чернова как раз в это время:
— Нашел запой.
— Звать или не звать?
— Куда ж пьяного? Думали даже:
— Не отложить ли, пока Гордей пить перестанет? Но это некоторым ‘почище’ показалось обидным:
— Что же это, господа судовладельцы? Ждать, пока пьяный человек проспится?
— Как решили, так и будет. Накинем, — и все. Потом ему скажем.
— Один против всех не пойдет.
— Чай, себе не злодей!
Гордей кончил пить.
Узнал про решение судовладельцев:
— Без него.
И это ему показалось:
— Обидно.
На следующее биржевое собрание он явился опухший, дикий, безобразный, с перепоя.
И… со скрипкой под мышкой.
Сообщить Гордею о состоявшемся постановлении было поручено одному пароходчику-барону3:
— Как самому политичному.
Благовоспитанный барон скользящей походкой подлетел к Чернову и приятным баритоном приветствовал:
— Здравствуйте, Гордей Иванович!
Чернов посмотрел на него сверху вниз:
— Здравствуй!
— А мы тут, Гордей Иванович, пока вы больны были…
Так!
— Пока вы больны были… Собрались, знаете, и порешили… Фрахта4 режут… Решено поднять на копейку. Как ваше мнение?
Гордей взял скрипку, провел по ней смычком, издал какой-то дикий звук. Барон выждал.
— Так как же, Гордей Иванович?
Гордей снова ‘заиграл’ на скрипке. Барон еще подождал.
— Надеемся, что вы, уважаемый Гордей Иванович, не пойдете против общего решения. И к тому же против своих интересов!
Гордей ‘заиграл’.
— Примыкаете или не примыкаете? Гордей ‘заиграл’5.
Барон пожал плечами и отошел:
— Не проспался.
‘Знающие’ судовладельцы, глядя на эту комедию, головами покачали:
— Выкинет штуку!
На следующий день Гордей Чернов объявил, что сбавляет фрахт еще на копейку.
Все взвыло кругом. Накинулись на бедного барона:
— Все вы! С барским-то гонором! ‘Не ждать же пьяного!’ А по-нашему: богатого человека во всяком виде почти! ‘Берусь все устроить!’ Вот тебе и устроил. Дипломат!
Барон чуть не плакал.
— Он пошутил! Просто дикая шутка!
Но Гордеевой шутке конца не наступало.
Он держал низкую цену.
Сам терпел убытки.
Но зато все кругом трещало и рушилось.
Масса судовладельцев разорилась.
А он скупал у них за бесценок баржи.
И тем наверстывал свои убытки.
‘Покедова чужих’ баржей на Волге стало еще меньше.
Его корили:
— Гордей, что делаешь? Людей режешь!
Он смеялся:
— А когда едят, завсегда режут! Чего они, черти полосатые, без меня решали? ‘Болен’. Да, может, у меня, у пьяного, такое на уме, чего им, тверезым, в лоб не влетит!
Он был фантазер.
Построил в устьях Волга какую-то невиданную, колоссальную баржу:
— Своего изобретения.
Речная полиция ‘взъелась’.
— В таком виде барже плавание разрешить, Гордей Иванович, невозможно. Необходимы переделки. Мы вам техника пришлем. Он укажет.
— Техника?
Гордей приказал налить баржу нефтью, вывести в море и сжечь.
— Нынче всякий техник станет мне, Гордею Чернову, указывать!
Он был как-то в Москве в ресторане ‘Мавритания’6.
Вернулся к себе в Нижний и позвал архитектора Иванова.
— Можешь мне дом на манер ‘Мавритании’ выстроить?
— В мавританском стиле?
— Во.
— Отчего же?
— Черти.
Архитектор принес чертежи и рисунки.
Гордей посмотрел, разорвал и бросил.
— ‘Мавритании’ не видал, а берешься. Сам строить буду!
И начал строить ‘по памяти’.
По своим чертежам.
Через два месяца что-то дикое и пестрое было готово.
Возвышалось в гордеевском саду, на откосе.
Но войти в эту ‘Мавританию’ никто не решался.
Чернова во время стройки предупреждали подрядчики:
— Гордей Иванович, рухнет!
— Умней меня хочешь быть? Деньги платят — и строй!
Но теперь он и сам видел, что:
— Дело ненадежное.
Отстроил и оставил. И сам туда не ходил.
Дом превратился в его ‘ахиллесову пяту’.
— Ежели бы не ‘Мавритания’, с Гордеем никакого бы сладу не было.
Как Дикой, он:
— Не любил платить денег.
Вечно судился с водоливами, с артелями рабочих.
Держал адвоката.
‘Доходил до Сената’.
Адвокат ‘не выдерживал’:
— Гордей Иванович! Ведь все равно платить придется. Еще с нас же судебные издержки присудят.
— Твое ли это дело? Тебе деньги платят, ты и судись.
— Гордей Иванович! Ведь всех денег пятьдесят рублей платить надо, а просудим полтораста!
— А тебе что? Моих денег жалко? Так ты с меня ничего и не бери, ежели жалостливый!
И пояснял:
— С этим народом иначе нельзя. Пущай походят, ежели с моим расчетом не согласны!
Случалось, что в Нижнем скоплялось пять-шесть артелей, не согласных ‘с расчетом Гордея Ивановича’.
Люди сидели без копейки денег, ходили жаловаться по властям.
Губернатор призывал к себе Чернова.
— Гордей Иванович, это нескладно. Голодная орава у меня по Нижнему ходит!
Чернов смотрел мрачно.
— На то, ваше превосходительство, есть суд и Правительствующий Сенат. Дело гражданское, и тебе, ваше превосходительство, беспокоиться нечего!
Губернатор, — Н.М. Баранов, — соглашался:
— Ты прав, Гордей Иванович… Кстати, у тебя там ‘Мавритания’ выстроена. Так нужно будет, чтоб комиссия осмотрела.
— Да в ней никто не живет.
— Это уж дело мое. Раз выстроено жилое помещение, — необходим осмотр. Так когда же архитектору Иванову сказать, чтоб с комиссией шел?
— Ваше превосходительство! Не срами! Ну их к черту, всем галманам заплачу, только не срами на весь Нижний!
— Ну, так вот уговор: или все артели разочти до завтра, или комиссию пришлю.
И в тот же вечер Гордей, ругаясь на чем свет стоит, уплачивал рабочим все сполна.
Не мог самолюбивый Гордей, чтобы комиссия нашла его — его постройку никуда не годной.
И чтобы ‘архитекторишка’ Иванов, который и настоящей ‘Мавритании’ отроду не видывал, его ‘Мавританию’ признал:
— Не соответствующей строительным правилам.
Губернаторы, речная полиция, округ путей сообщения, всевозможные комиссии, ‘господа’, ‘бароны’, — было для Гордея Чернова:
— Нож вострый!
— Мудрят! Указывают!
Он говорил это с презрением невыразимым.
— Я по Волге водоливом ходил. Я на Волге в ‘короли’ вышел. Я на Волге каждую морду знаю. Меня на Волге каждая морда по имени-отчеству знает. А мне предписывают! Мне указывают! Меня, как мальчонку махонького, наставляют! Как ходить, да где стоять, да куды причаливать! Целую жизнь порядкам учат! Волга! Волга ко мне в карман течет, а они о ней в Петербурге, не видя, рассуждают!
Все у него шло хорошо.
Конкурентов ‘резал и ел’.
Деньги. Почет.
— Волга в карман текла.
‘Покедова чужих’ баржей становилось все меньше и меньше. А Гордею Чернову было:
— Скучно.
Так скучно, что запоем пил.
Весь Нижний диву давался:
— Мужик — ума палата, а запьет — дурак дураком. Что вытворяет!
В саду ‘Медведь’, на ярмарке, взял и на зеркале бриллиантовым перстнем вексель написал:
‘Должен Анютке 1000 рублей. Г. Чернов’.
Когда ‘запой кончился’, — ему предъявили зеркало.
— Плати!
— Нешто по зеркалам платят? Почем известно, что мой почерк руки? Может, сами накорябали.
— В таком случае предъявим зеркало ко взысканию.
И зеркало повезли в ярмарочную полицию.
— Огласка будет, Гордей Иванович. Срам на весь Нижний: присудят, свидетели были.
— Черт с вами, получай пятьсот.
— Зачем пятьсот! Три тысячи.
— Писано: тысячу!
— Так то на бумаге: написано ‘тысяча’, и плати тысячу. А зеркальные векселя дороже.
— Черт с вами. Получай две!
И вдруг этот делец и безобразник исчез.
Ушел из дома и больше не вернулся.
Вся Волга зашумела:
— Гордей Чернов сбежал! Запутался!
Все, кто имел с ним дела, взвыли:
— Жулик!
Учредили конкурс.
Но дела оказались в полном порядке.
Все решили:
— Чудак!
Как ни старались конкурентных дел мастера, как ни распродавалось за бесценок имущество, но не только все долги были покрыты, — осталось еще несколько сот тысяч остатка.
Все сказали:
— Самодур!
Через несколько времени стало известно, что Гордей Чернов на Старом Афоне7 постригся в монахи.
Бросил все и ушел в монастырь.
Решили:
— Богатырь!
— Волжский богатырь!
Так жил и так кончил с собой Гордей Чернов.
Чего-то недоставало ему всю жизнь. Среди миллионов, среди ‘могущества’, среди ‘славы’. Чего?
Если б ему сказать, что, при его богатстве, при его ‘могуществе’, при его действительном, настоящем знании дел, страны, людей, ему недостает:
— Политической власти! — Гордей Чернов, наверное, посмотрел бы с удивлением и сказал:
— Замолол!
Он сам не знал:
— Чего ему еще нужно?
Ему было только:
— Скучно так жить!
Чтоб ему все указывали:
— Как мальчонке! Ему! На Волге!
Но Петербург — петербургские канцелярии чувствовали себя сильными, никого ‘из страны’ на помощь к себе не звали и сами правили той самой Волгой, которая Гордею:
— В карман текла.
И Гордею Чернову было:
— Скушна.
Он тосковал, как сильный человек, от безделья. Ясного сознания, чего именно ему не хватает, у ‘волжского богатыря’ не было.
Он только ‘жалился’, что с ним обращаются:
— Как с мальчонкой!
И такая жизнь представлялась ему:
— Настоящей дрянью.

II. Н. А. Алексеев
(Древняя история)

Он очень гордился своим:
— Купечеством.
Но когда Петербург потребовал от него услуги, он:
— Бросился со всех ног.
Терпеть не мог:
— Господ господчиков.
Но:
— Всячески льнул.
‘Знаменитый’ московский городской голова.
Метрдотель, глядя на него, сказал бы:
— Камергер.
Камергер сказал бы:
— Метрдотель!
В нем было что-то ‘величественно-услужающее’. Это был человек немного выше среднего роста, приятной наружности, со скользящей походкой и ласкающим баритоном.
Гладко стриженный. Круглый. Рыхлый, пышный, сдобный.
Настоящий:
— Московский выкормыш.
Только на московских поросятах, ‘почечной’ телятине, провесной белорыбице1 и расстегаях с налимьими печенками можно было выхолить такого розового купца.
Он начал московским Алкивиадом и кончил московским Периклом.
Он был тщеславен.
На похоронах Николая Рубинштейна ехал за гробом почему-то верхом на белом коне.
Чтоб о нем говорила:
— Вся Москва.
И его мечтою было:
— Сесть на Москве.
Стать ее ‘градским головою’.
Он был ее ‘Периклом’.
Выстроил новую думу, которая вскоре же оказалась тесной и неудобной.
Соорудил новый водопровод, башни которого треснули в первый же год2.
Перестроил старые, азиатские, городские ряды.
И разорил выселением старый ‘город’.
Один из ‘городских’ торговцев зарезался на могиле Иоанна Грозного.
Решил сразу, одним мановением руки, сделать Москву:
— Всю асфальтовой.
Разорил массу домовладельцев, а один из асфальтовых подрядчиков пустил себе пулю в лоб.
Как Перикл, когда раздавались жалобы, что водопроводные балки никуда не годятся, только деньги даром брошены, — он восклицал:
— Желаете, приму на свой счет?! И не пользовался жалованьем. Обращая его на свою ‘славу’. На это жалованье он угощал:
— Приезжих гостей.
И брал все расходы по приемам на свой счет.
При нем состоял чиновник особых поручений, покойный милейший Н. А. Тихонов:
— По угостительной части!
Более озабоченного лица не видывала Москва.
— Куда вы, дорогой мой, мчитесь?
— Некогда, батюшка. Конгресс приезжает. К завтраку готовимся.
Он заклинал старика Тестова:
— На ваших поросят полагаюсь!
— Будьте за моих поросят спокойны, батюшка! Домашние питомцы. На молоке. А пред концом сливками поить начну, чтоб на задние окорока сели.
— Чтоб жирок…
— Сливки будут, а не жир. Над стойлицами лучиночки прибиты, чтоб жирка не сбрыкнул. Вы насчет поросят будьте благонадежны. Грудные младенцы, а не поросята будут. Вы о ветчине подумайте!
И Тихонов летел в Черкасский переулок к ‘Арсентьичу’.
— Ветчина будет настоящая? Городского вкуса?
— Самого настоящего. Старого! Сыр, а не ветчина. Язык щиплет. Белугой удивить гостей прикажете?
— Белуга что за еда!
— А вы взгляните. Белизна! Дамское декольте, а не белуга. И Тихонов летел на ‘Москва-реку’.
— Осетры едут?
— Прибыли. Осетра понесут, — ужасти. Покойник, а не осетр! Вчетвером нести надоть. Янтарный гарнитюр по брюху, а мясо стерляжье.
Заехал в Москву захудалый конгресс тюрьмоведов3.
Хозяин ‘Яра’ со ‘славой’ показывал гостям счет:
— Как градский глава после обеда заехали с конгрессом к ‘Яру’ кофе пить.
В счету была всего одна строчка:
‘Кофе — 800 рублей’.
— Да что ж, море, что ли, из кофе было сделано?
— Кофе с аксессуарами. Фрукты, ликеры, шампанское. Нешто градскому голове возможно меньше счет преподнести? Обидишь!
Алексеев гремел на всю Москву и на всю Россию.
Но его дружба с обер-полицмейстером Власовским коробила Москву:
— И чего льнет?!
Москва никогда особенно не любила ‘полицейского начальства’, и вид городского головы, спешившего ‘потрафить всякой полицейской фантазии’, претил Москве.
— Видал сидельца. Начальство пальцем позови, — со всех ног кинется. Алексеев оскорблял Москву, свел на нет городскую думу, — но стоило
Власовскому объявить свою ‘асфальтовую фантазию’, как ‘властный’ городской голова спешил ее исполнить и разорял домовладельцев.
К власти он льнул.
Доказывал:
— На купца можно положиться!
В России в те поры было сиверко4, и из Петербурга дуло холодом. Алексеев всеми силами старался доказать, что:
— В купце этой самой государственности хоть отбавляй! Он свел на нет в Москве городское самоуправление.
То ‘городское самоуправление’, на которое косились в Петербурге. И когда в Московской городской думе ‘поднимались какие-нибудь такие разговоры’, он покрикивал, нарочно ‘рядским говором’:
— Нельзя ли без революциев?!
И ежели ‘разговоры’, хоть и в сбавленном тоне, продолжались, он насмешливо добавлял:
— И без конституциев!
Когда его призвали заседать в качестве сословного представителя в особом присутствии, — он подписал несколько смертных приговоров. Он всеми силами старался доказать:
— Чего желаете? Государственности ищете? Пожалте к нам! К купечеству! Самая настоящая государственность! За прочность ручаемся!
От этого пахло Ножовой линией5 и зазыванием в свою лавочку.
Если бы Н.А. Алексеев дожил до наших дней, он был бы главой октябристов, покойный П.А. Столыпин нашел бы в нем подручного, и А.И. Гучкову было бы решительно нечего делать.
Он старался угадать ‘курс’.
И потрафить.
Доказал, что:
— У купца настоящие мысли.
В одной из торжественных приветственных речей упомянул даже:
— О кресте на Святой Софии6!
Как о мечте ‘древней Москвы’.
Эта речь ‘московского лорд-мэра’ наделала много шума в английской печати.
Петербург не обратил на нее никакого внимания.
— Москва любит ‘выражаться’. У ней все пышное: кулебяки и речи. А московское старинное купечество только иронически улыбнулось:
— Потрафить старается!
Оно не любило головы и этого ‘нового курса’.
Когда Алексеев явился к одному из представителей старого, именитого купечества за пожертвованием, тот мрачно огрызнулся:
— Ты чего все стараешься?
— Из-за чести купечества!
— Ну, так вот, окажи мне честь! Стань передо мной на колени. Сто тысяч отсыплю! Вот это купцу честь, — чтобы пред ним на коленях стояли! А не то, что благодарность из Петербурга! Небось не станешь?
Алексеев стал на колени.
Старому купцу пришлось отсыпать сто тысяч.
И все это делалось Алексеевым, чтобы показать Петербургу:
— Что купец может!
Алексеев не любил:
— Господ господчиков.
И давал им сражения в старинном ‘дворянском гнезде’:
— Московском губернском земстве.
Здесь он ‘бил’ столбовых, помещиков и ‘либералишек’.
Его речи были нестерпимы по надменности и гостинодворству.
На все возражения он:
— Звякал мошной.
Когда заходила речь о недостатке средств на какое-нибудь полезное учреждение, он просил:
— Полчаса перерыва.
И через полчаса объявлял, что получил:
— По телефону согласие на двести тысяч пожертвований. От именитого купечества.
И готов выложить деньги хоть сейчас.
— Только домой за ними съездить!
Он собирал по полумиллиону:
— До следующего заседания. До завтрашнего дня!
Вот как у нас!
— Люди дела, а не слова!
Не либеральных ‘умствований’.
— Вот что может купечество!
Старое, ‘самое исконное’ купечество смотрело на это ‘выставление себя’ неодобрительно.
— Чего хвастаться? Чисто выслуживаемся! По духовному оставят, — это так. А так по купечеству не водится.
Но ‘молодое купечество’, стремившееся ‘заявить себя’, ‘показать’, ‘удивить’, ‘проявить силу’, — лезло за Алексеевым и:
— Показывало Петербургу!
И утирало нос:
— Столбовым либералам.
Алексеев захотел дать сражение ‘господчикам’ и в Московской думе.
Поднял поход против:
— Барской затеи.
Против скачек. Против тотализатора.
Тогда скачки еще были ‘барской затеей’.
Именем Москвы он поднял войну против:
— Прогорелых бар!
Которые соблазняют только:
— Наших артельщиков.
Своими полосатыми жокеями.
Он произнес сильную, горячую речь, в которой восклицал, будто:
— Сам лежал за простонародьем целую ночь, дожидаясь скачек!
Но Петербург только улыбнулся:
— Ну, уж и сам лежал!
‘Купцу’, который ‘захотел диктовать законы’, дали щелчок по носу.
Тотализатора не уничтожили.
‘Прогорелый барин’ победил.
‘Прогорелый барин’ все-таки оказался сильнее.
Купец получил:
— Афронт!
И вдруг Петербург обратился к купцу:
— За услугой.
Это был момент торжества Алексеева.
Настал тяжелый 1891 год.
Голодный год.
Запретили вывоз хлеба за границу.
Приняли чрезвычайные меры для перевозки хлеба в голодные места.
Несмотря на все уверения, что:
— Это избалует мужика! — признали необходимым:
— Кормить!
И закупку продовольственного хлеба поручили не генерал-адъютанту, не сановнику, не все на свете знающему петербургскому чиновнику, — а Н.А. Алексееву.
— Он канительный фабрикант и по шерстяной части. Но это все равно. Купец поторговаться сумеет.
Петербург рассчитал верно.
Алексеев ‘расшибется’, чтобы только показать, что:
— Купец может!
Он кинулся со всех ног.
Наконец-то!
Купцу поручено:
— Государственное дело!
— Исключительной важности!
Говорят, что Алексеев не одну из своих сотен тысяч истратил. Но хлеб купил необыкновенно дешево. Превосходного качества.
— Вот вам купец!
И Петербург ничего не понял.
Купцу Алексееву предложили:
— Потомственное дворянство!
Алексеев ответил:
— Позвольте мне одну милость. Купцом я родился, купцом желаю и остаться.
Мечты, разговоры о министерстве торговли, о купце Алексееве-министре — рухнули.
Петербург пожал плечами и уверился:
— Чудак! Не захотел облагородиться! ‘Исконное купечество’ презрительно улыбнулось:
— В дворяне тебя произвести могут. А в министры купца, — шалишь!

III. Бугров
(Средняя история)

Большой толстый человек.
Рыжеватая борода. Примасленные волосы. Прямой пробор. Не то долгополый сюртук, не то чуйка. Залоснившаяся на животе. Вы прошли бы мимо:
— Обыкновенный лабазник.
А за него молились по всей стране, как молятся за властителей.
Поминали его имя, перебирая лестовки1, ежеутренне и ежевечерне в скитах, совершали за него ‘метания’ пред древнего письма потаенными иконами на Севере, ‘в горах и лесах’, и в далеких южных племенах2.
Молились строгие ‘матери’ и велели молиться Фленушкам3.
Это был один из самых могущественных людей в России.
Его ‘слава’ была на всю древле-православную Русь.
В одесской тюрьме я посетил несчастного Ковалева.
Того самого ‘изувера-фанатика’, который со старицей Виталией Терновских плавнях похоронил заживо десятки односельчан, жену и родную дочь4.
Мужа рябого, праведного, до брака девственника, большого начетчика и великого постника.
За праведность да ‘святое дело’ односельчанами избранного.
Закапывались:
— По случаю переписи.
Ибо:
— Пред концом исчислит ‘он’ все народы.
Когда пришли переписные листки с буквой:
‘Н’.
‘Еже есть печать’5.
‘Его’ печать.
Ковалев переживал в тюрьме страшное время.
День шел за днем.
Антихрист не приходил. ‘Конца света’ не наступало.
Перед глазами стояла страшная картина.
Погреб.
В саванах, с горящими восковыми свечами в руках, лежащие живые люди.
В его ушах звучало их похоронное пение.
— Закапывал с ног. Все пели. Как до грудок доходило, чернели и переставали.
И среди них лежала жена с грудным ребенком.
И все это ‘теперь видать’:
— За напрасно.
Я не надеялся, что Ковалев станет разговаривать. Он только что отказал в беседе профессору Сикорскому. Но стоило мне упомянуть имя ‘Бугров’, — как мрачный, рябой, понурый Ковалев ожил.
— Видали? Знаете самолично? Расскажите, какой он — батюшка?
И человек, ‘за напрасно’ закопавший заживо жену, ребенка, друзей, родственников, отдыхал от душевных мук. Забывал все это, слушая рассказы о Бугрове. Он смотрел на меня почти с благоговением.
— Человек, который знал самого его — батюшку!
Словно я знал лично великого угодника или самого апостола.
— Расскажите, будьте добрые, не помните ли еще чего про него, про батюшку!
И каждое слово про ‘него’ было словно капля влаги предсмертной жаждой томившейся душе. Так гремел Бугров.
— Столп древнего благочестия.
Он довольствовался нижегородской ‘славой’.
Был гласным ‘градской’ думы.
И пил около полудня чай у Ермолова в ‘Биржевой’ гостинице:
— За миллионным столом.
В обществе ‘себе равных’.
Башкировых и ‘им подобных’.
За этот стол, кроме миллионщиков, никто не смел садиться, и быть приглашенным присесть к этому столу даже для ‘большого тысячника’ было честью:
— Неслыханной.
Тысячник сесть садился, но чаю спрашивать:
— Не решался. ‘Распоряжаться’ за таким столом:
— Себе не позволял. Распоряжался Бугров:
— Собери-ка три пары чаю.
Платил пятиалтынный и давал пятачок на чай половому, кланявшемуся ему за это чуть не до земли.
— Самому Бугрову поклонился!
Не честь?
Бугров стучал по блюдечку перстнем:
— Подсыпь кипяточку!
— Подкинь парочку сахарку!
И пил вприкуску.
Чай, сахар… Скоромился… Ничего! По всей России за него молились.
Нижний знал в лицо его кучера, каждую его лошадь. Его пролетку.
— Никак Бугров новую лошадь купил. Пролетка бугровская. А лошади как будто я не знаю.
Такова была его нижегородская ‘слава’.
В Петербург он ездил с такой же сластью, как в древности русские езди-, ли в Орду.
Больше ‘по делам веры’.
— Чтоб не искореняли.
Намыкавшись целый день по приемным, он вечером вздыхал и записывал в засаленную книжечку:
— Ентому поганцу сто дадено, да ентому двести. Кому еще, дай Бог памяти! Развелось дьяволов, прости, Господи, мое согрешение!
Ничего!
Пока ‘батюшка’ утруждался за веру в нечестивом граде у игемонов, — за него ‘совершали метание’ пред старого письма Пречистой по скитам, ‘в горах и лесах’.
А Бугров писал в засаленную книжку:
— Как бишь его? Санаторий, говорят, выстроить надоть! Санаторий им — так санаторий!
Только бы:
— Наших не трогали!
Спокойно ‘молиться дали’.
И, покончив ‘хождение по мытарствам’, Бугров в тот же вечер покидал:
— Град взимающий.
Старина держала его цепко.
Он весь был:
— В старине.
Когда в нижегородской думе зашел вопрос о постройке нового городского театра, Бугров встал, поклонился почтенным гласным и сказал:
— Ходатайствую пред градскою думой. Стройте театры, где желаете. Только где теперича театры, это место мне продайте. Хорошую цену дам. Уважьте.
Гласные пожелали узнать: зачем Бугрову понадобилось место?
— Родители покойники, тятенька с маменькой, на этом месте жили, дом имели. Легко ли их косточкам, что теперичи здесь театры?
Тогдашний городской голова, барон-судовладелец, спросил, едва сдерживая улыбку:
— А что ж, по вашему мнению, в театре такого делают, что родительские кости должны в гробах переворачиваться?
Бугров посмотрел на него строго:
— Известно, что в театрах делают! Голые бабы через голых мужиков прыгают. Тьфу!
И этот старинный человек вдруг учуял, что повеяло:
— Новизной.
В Петербурге что-то крякнуло.
Какая-то балка.
В министрах появились Вышнеградский, за ним Витте.
Не князья, не графы, не представители ‘родов’, не сановные люди.
‘Просто’ Вышнеградский.
‘Просто’ Витте.
Какие-то. Откуда-то.
Родовитый, сановный, ‘заслуженный’ Петербург огрызнулся на это в ‘Figaro’.
В ‘Figaro’ была напечатана статья, в которой про ‘новый курс’ говорилось, конечно, с похвалой.
— Нечто новое. Впервые в России. Во главе управления становятся не люди, известные своей знатностью, — а вчера еще никому не ведомые, всем только себе обязанные люди.
И Петербург подвел парижскую газету, прибавив в скобках:
— То, что по-русски называется ‘des prokhvosti’.
Петербург откликнулся злой выходкой ‘в своей газете’, в ‘Figaro’.
‘Во глубине России’, в Нижнем, почувствовали, что:
— Старые балки треснули.
Именно в тот момент, когда, казалось, мы окончательно повернули назад, в старину, — мы сделали прыжок вперед.
В старой стене вдруг открылась брешь, и в этой бреши появились:
— Новые люди!
Без традиций, без преданий.
— Без корней!!!
Явились какие-то бухгалтеры, чтоб подводить итоги старому.
Люди со счетами, вместо геральдических щитов.
Это было объявление Петербурга:
— Банкротом.
Петербург более не в состоянии поставлять министров:
— Какие теперь требуются.
Приходится брать ‘со стороны’.
Откуда-то.
— Из страны!
Это запели первые петухи.
И вот ‘новый’ министр финансов, С.Ю. Витте, появился:
— Пред российским купечеством.
Это было на нижегородской ярмарке в 1893 году.
Все знали, что министр финансов приехал объявить какую-то:
— Важную новость из Петербурга.
В Гербовом зале Главного дома собралось все ярмарочное купечество и представители города.
С.Ю. Витте появился высокий, прямой и… величественный.
— Настоящий министр!
Хоть и из железнодорожников.
Внятно, громко и… величественно он объявил новость:
— В вознаграждение потерь, которые понесло ярмарочное купечество в предшествующие год неурожая и год холеры, будет устроена всероссийская выставка в Нижнем Новгороде6.
Все посмотрели на него с недоумением.
В вознаграждение ярмарке устраивается выставка в городе!
Петербург никогда бы не смешал Франкфурта-на-Майне с Франкфуртом-на-Одере.
Но Петербург спутал нижегородскую ярмарку с Нижним Новгородом.
Когда это две совершенно различных единицы. Две совершенно различных территории.
И притом находящихся в непрерывной вражде между собою.
Город старается оттягать, что только можно, у ярмарки. Ярмарка старается ничего не дать городу.
Петербург, по незнанию, кинул им ‘кость раздора’.
Из-за этого назавтра же началась грызня.
— Выставка должна быть устроена на ярмарочной территории. Сказано: ‘в вознаграждение потерь, которые понесла ярмарка’.
— Нельзя изменить ни слова. Прямо сказано: ‘Выставка в Нижнем Новгороде’. А не на ярмарке!
Но это началось назавтра.
Пока же выразили должный восторг и принялись чествовать и смотреть:
— ‘Нового’ министра.
Чествовали довольно по-азиатски.
Рыбники ‘от Плашкоутного моста’:
— Поклонились стерлядью.
Притащили министру в окоренке7 живую косматую стерлядь длиною в аршин с вершками.
— Кушайте на здоровье.
На нее смотрели уже не снизу вверх, а заглядывали ей прямо, глаза в глаза.
С ней играли в винт, с ней шутили.
Власть опасалась, что вдруг ее фамильярно хлопнут по плечу.
И это случилось.
Бугров пригласил Витте:
— Завтракать к себе на мельницу.
Был заказан, конечно, экстренный поезд.
Из Москвы выписан ‘Эрмитаж’.
С посудой, кастрюлями, поварами, половыми, ‘самим Мариусом’.
Великим мастером ложи метрдотелей.
У Плашкоутного моста шла бойня.
Вспарывали животы икряным осетрам.
С аршином в руках отбирали стерлядей.
Мариус устраивал половым ‘репетицию парада’:
— Как дефилировать с соусами.
Бугров явился на поезд в той же лоснящейся не то чуйке, не то длиннополом сюртуке.
И, сидя в поезде против ‘нового’ министра, слегка касался пальцами его колена и говорил:
— Ты только нас слушайся, ваше превосходительство, — и все пойдет хорошо.
Министр отвечал ему с любезной улыбкой.
Кости Канкрина и Толстого переворачивались в гробу.
Это был исторический момент.
Это звякнул российский капитал.
И впервые подал свой голос.
Это уже не алексеевское:
— Обратите, господа, внимание: что купец может!
Капитал, лишь только нашелся министр, готовый его выслушать, сразу брякнул:
— Нас слушайся!

IV. С.Т. Морозов
(Новая история)

Это был человек среднего роста, полный, с круглым розовым лицом, небольшой подстриженной светлой бородкой, маленькими смеющимися глазами.
От него веяло здоровьем и жизнерадостностью.
Таким он вошел в жизнь.
Один художник, видевший С.Т. Морозова в Париже за несколько месяцев до самоубийства, рассказывал:
— Узнать нельзя! Подменили Савву Тимофеевича. Осунулся? Похудел? Все это вздор, — главное, глаза! Взгляд!
Художник был москвич и потому любил выражаться ‘с выкрутасами’, ‘сочно’, ‘художественно’:
— По десяти пудов каждый взгляд! Тяжелый, усталый. Взгляд, которому ‘все равно’. Все безразлично! Я старался его развлечь…
Московский художник всегда старается ‘развлекать’ купца.
— Рассказывал… Он говорил: ‘Да-с, это очень интересно-с’. А в глазах видно, что ничего его не интересует.
Таким он ушел из жизни.
В чем состояла его трагедия?
Он был человек с университетским образованием и говорил:
— Со словом-ериком1.
Не зная, кто перед вами, вы сказали бы:
— Гостинодворец!
А он был кандидатом не то естественных, не то математических наук2. Как-то на ярмарке покойный А.А. Титов с чисто купеческой бесцеремонностью подсмеивался:
— Как же это ты, братец ты мой Савва, ‘науки превзошел’, и вдруг по какому-то ‘беспоповщицкому согласью’3, где тебя ‘скобленым затылком’ зовут и за то, что ‘телятину’ ешь, поганым считают? А?
Савва Тимофеевич отвечал, по обыкновению ‘ухмыляясь’ и пощипывая бородку:
— Что же-с! Вера ничего-с! Хорошая-с! Купеческая вера! ‘Купеческая вера’.
Более точного определения старообрядчества, его силы, причин этой силы дать было нельзя.
Он был человек умный, меткий и едкий.
Но насмешливость у него была самая гостинодворская.
Меткая, ядовитая и особого:
— ‘Городского’ вкуса.
Так зубоскалили в ‘городе’, в рядах. Про кого-то в Петербурге ему сказали:
— Богатый человек!
Савва Тимофеевич ‘ухмыльнулся’:
— Ведь у вас в Петербурге-с на этот счет просто-с. Кто хорошую марку красного вина пьет, тот и богатый человек-с. Однако, я так замечаю, многие на пиво перешли-с!
И он любил щегольнуть этим гостинодворством. Из щегольства добавлял:
— Слово-ерик.
— Купчишки-с!
А думал он ‘о многом’.
Как-то, тоже в Петербурге, при нем рассказывали о степном генерал-губернаторе, который подписал 8 смертных приговоров.
Савва Тимофеевич задумался.
— А, должно быть, это интересно. Подписать человеку смертный приговор!
И он со вкусом, задумчиво махнул по скатерти росчерк. Словно подписал.
— Интересно!
Он был добрый человек. В Москве умер известный журналист4. Оставив, ‘по уставу своего рыцарства’, семью без гроша. Богач-издатель, у которого он проработал более десятка лет, сделал еще одно выгодное дело:
— Не дал ни гроша.
И сделал это в такой грубой, циничной форме, что прямо:
— Наплевал в душу.
Обо всем этом я узнал на похоронах.
В тот же вечер, на первом представлении в Малом театре, я встретился с С.Т. Морозовым.
— Что это вы такой мрачный?
— А, знаете, бывают минуты, что жить отвратительно! И я рассказал ему об ответе богача-издателя.
С.Т. покрутил бородку.
— Да-с. Довольно пакостно-с! И больше ничего.
А через день я узнал, что Савва Тимофеевич на другой же день назначил пенсию вдове.
При следующем свидании мне показалось неделикатным ответить словами благодарности на этот молчаливый жест.
Я только горячо и от души пожал ему руку.
Одного из артистов Художественного театра, у которого проявился талант скульптора, он отправил учиться за границу5.
И мы во многом обязаны Морозову за этого действительно выдающегося художника-скульптора.
И сколько ‘пенсионеров’ было у С.Т. Морозова.
Но об этом никогда не знал никто.
Ему было противно, гнусно, отвратительно это название:
— Щедрое купечество.
Его ‘тошнило-с’ от этой единственной добродетели:
— Которой может отличиться купечество. От этой обязанности купечества — быть:
— Щедрым!
От этого единственного проявления жизни, которое ожидается от купечества:
— Щедрости!
От этого единственного участия в государственной жизни, которое полагается купцу:
— Делать щедрые пожертвования.
Когда при нем говорили, что такой-то сделал то-то, такой-то то-то, — он гостинодворски хихикал:
— Щедрое купечество-с вновь проявило себя пожертвованием! Это превосходно-с!
1892 год.
На ярмарке свирепствовала холера.
Губернатор Н.М. Баранов терял голову:
— Некуда больных девать! В плавучих бараках на полу лежат! С.Т. Морозов…
Он был тогда председателем ярмарочного биржевого комитета:
— Главою всероссийского купечества. С.Т. Морозов разрешил задачу просто:
— Тут на шоссе продается дача. Я все равно хотел купить себе особняк около ярмарки. Завтра куплю. На тот год сам буду жить. А в этом пусть холерные лежат.
И обратился к Н.М. Баранову ‘с одной просьбой’.
— Только нельзя ли-с об этом-с в Петербург-с никаких телеграмм-с не посылать-с! Чтоб никаких награждений-с мне не выходило-с!
Все, что ни делал Петербург, вызывало у С.Т. Морозова ‘гостинодворский смешок’.
В 1891 году, по случаю голода, воспретили вывоз хлеба из России.
— Ну, что скажете? — спрашивают у С.Т.
— Мера основательная-с. Это анекдот напоминает-с. Колбасник барыне жалуется: ‘Дела не идут! Есть нечего!’ А барыня-с удивляется: ‘Так отчего же вы не едите своей колбасы?’ Мера основательная-с!
С.Ю. Витте ввел монополию и при ней ‘попечительства о трезвости’6. С.Т. и это ‘попечительство о народе’ оценил ‘ухмылочкой’:
— Вы у любого попа спросите-с: кто лучший прихожанин? Всегда трак-тирщик-с! Цельную неделю народ спаивает, а в воскресенье свечку ставит-с!
— Но согласитесь, что раз зло существует, — так лучше его держать в руках! Идея огромная! Набор, беспорядки, голод, — государство закрывает винные лавки.
— Идея, что говорить, чудесная-с! Аракчееву не снилось-с! Скомандовал: ‘пей’, — пьют. Скомандовал: ‘не пей’, — трезвы! А только я так думаю, что им чаще командовать ‘пей’ придется, — потому деньги нужны-с!
Всякое петербургское назначение вызывало у С.Т. ‘улыбочку’.
— Ну, Савва Тимофеевич, чего от него ждете? — спрашивают Морозова по поводу какого-то назначения.
— Он теперь камер-юнкер? Жду, что будет камергером-с! Даже когда все и вся кругом кричало о С.Ю. Витте:
— Гений!
— Настоящий человек! — С.Т. Морозов покручивал бородку:
— Мог бы дельным человеком быть-с. Только ‘статс-секретарь’ его съест! Вместо дела о ‘равноапостольных’ думать будет-с.
— То есть как?
— Раз человек начал на себя кресты вешать, — он к другому делу не способен!
И определил Витте кратко:
— Путный человек, но пошел в чиновники. Петербург отвечал ему взаимностью. Терпеть не мог.
Один проезжий министр, заглянувший на ярмарку, после раута, отозвался о С.Т. Морозове так:
— Пренеприятный господин! Что ни скажешь, — спорит! И все учит! Учит! Учит!
Когда началась Русско-японская война, у С.Т. Морозова спрашивают:
— Ну, что думаете, Савва Тимофеевич, о событиях? С.Т. ‘даже удивился’:
— О каких событиях-с? Не слыхал-с. Разве есть какие события-с?
— О войне!!!
— Ах, об этом-с!
И он сделал равнодушное лицо.
— Ничего не думаю-с! Это не наше дело-с! Нас не спрашивали-с, — что ж нам об этом думать-с?
Он был человек широких взглядов.
— Неурожай-с, говорят, — горе? Так ведь это от Господа Бога-с! Какое министерство земледелия ни устраивайте, — всегда неурожай может случиться-с. Только что ж это за ‘житие’: ежели у человека, извините меня, штаны лопнули, — так он должен голым ходить-с?! Смениться нечем! Вот в чем дело-с! Как до такого состояния довели-с? Неурожай везде бывает-с. А почему только у нас как неурожай, так сейчас непременно голод-с?
И смотрел он на мир с каких-то высот, чуть ли не марксистских.
Был какой-то промышленный кризис.
— Как вы смотрите, Савва Тимофеевич?
— Что ж тут особенно смотреть-с? Ничего особенного-с не случится. Произойдет… так… концентрация-с…
— То есть как?
— Мелкие предприятия-с не выдержат, сольются с крупными-с.
— А что вы считаете ‘мелкими’?
— Так, миллиона на два-с!
Мы встретились с С.Т. в коридоре Художественного театра на первом представлении ‘На дне’7.
— Ну, что? — спросил С.Т.
— Знаете, что наиболее интересно в этом спектакле? Вы — глава всероссийского купечества.
— Бывший.
— Официально: ‘бывший’.
— Ну?
— Горький — яркий представитель пролетариата. И пьеса Горького идет в вашем театре! Ну, где в Европе вы увидите, чтобы представители крупнейшей буржуазии, — и даже не из-за выгоды! — основывали театры для пролетарских пьес?!
Савва Тимофеевич расхохотался:
— Правда, здорово?! Чудная страна! Действительно!
— И Горький несет пьесу в ваш театр. И его пьеса идет в вашем театре. Вот оно: ‘наглядное’ прохождение пролетариата чрез железные ворота капитализма!!!
Савва Тимофеевич лукаво улыбнулся:
— А вы думаете, — не пора-с?
Он ‘похохатывал’, лукаво ‘усмехался’…
Но прежнего веселья, прежней жизнерадостности уж не было ни в злобном ответе по поводу Русско-японской войны:
— Нас не спрашивали-с!
Ни в шутках по поводу театра.
Он, человек, знавший, по его мнению, страну, ‘как никто’… Как-то в разговоре в Нижнем ему сказали:
— Ну, ты, Савва Тимофеевич, всегда все лучше Петербурга знаешь!
— И ничего нет удивительного-с. Петербург-с с Россией соседи-с. А у меня она — покупатель-с. Вы спросите у него, как дела идут, — у лавочника. Лавочник лучше всех знает-с. Потому не может своего покупателя не знать. На книжку отпускает-с. Петербург со стороны смотрит, а я своего покупателя досконально знать должен-с. И знаю, как никто-с!
И этот человек, знавший Россию, по его убеждению:
— Как никто.
Человек, для которого Витте был только:
— Статс-секретарь.
А все остальные — ‘камер-юнкеры’, от которых можно ждать, что они будут камергерами.
Человек, которого надо было ‘спрашивать’:
— Начинать ли войну?
Этот человек должен был заниматься… театром!
Все эти силы тратить на театр!
Действительно, надо было чувствовать невыносимую тоску, невероятную скуку жизни, искать хоть какого-нибудь применения избытку сил, чтобы С.Т. Морозов мог взяться за театр8.
‘От безделья и то рукоделье’.
Он должен был чувствовать то же, что чувствовали тогда многие журналисты.
Хотелось писать о том, о другом.
О государственных делах, о государственных людях.
Но цензура!
И мы в тысячный раз ругали Южина в ‘Гамлете’9 и выдумывали тысячу первый хвалебный эпитет для Ермоловой.
Я знаю некоторых журналистов, которым осточертел после этого театр, как может осточертеть самая очаровательная комната, в которой вы долго пролежали больной, без движения.
Производить ‘революцию’ в драматическом искусстве, в то время как ему хотелось перевернуть всю Россию!
Говорят, что С.Т. Морозов крупно денежно помогал революции10.
Но был ли он революционером?
Он был:
— Спокойным марксистом.
Старый, прежний мир рушится. Будущий нарождается, растет. А он, С.Т. Морозов, чувствовал себя:
— Человеком настоящего.
Человеком ‘железных ворот’, построенных на гробах, на костях старого мира.
‘Железных ворот’, чрез которые должен прийти будущий ‘новый мир’. Когда-то еще придет!
— Не ворота, а тоннель-с!
‘На наш век хватит’.
И он мог давать деньги на разрушение старого. Не для того, чтобы настало ‘царство социальной справедливости’. А для того, чтобы настало поскорей его царство, его время. ‘Промежуточное’, — но сколько времени этот ‘промежуток’ продлится? Чтобы рухнуло старое, и обратились к нему, — к нему, купцу, который знает Россию:
— Как никто!
Он будет править!
Он, продавец, устроит, чтобы его покупателю было на что купить новые штаны, когда лопнут старые.
Он будет диктовать войны, экономические меры, внутреннюю политику. Участвовать в жизни страны не мошной:
— Щедрое купечество!
А умом, опытом, знанием, своей волей.
Он будет заниматься ‘интересными’ делами: держать в руках жизнь и смерть людей, вплоть до подписания смертных приговоров.
А время шло, а время шло!..
И веселый взгляд маленьких умных, живых глаз становился усталым, тяжелым:
— В десять пудов!
Ночь, — без сна и бездеятельная, — тянулась так долго, так нескончаемо долго, что ему наконец показалось, что она не кончится совсем никогда, а перед тем самым моментом, как ему должен был чуть-чуть забрезжить рассвет, он пустил себе пулю в лоб11.
От отчаяния и от скуки.

V. Новейшая история

Торгово-промышленник наших дней. Он по-прежнему держится:
— Купеческой веры.
Считает себя сверхчеловеком и по праздникам надевает чуйку1 и едет в автомобиле в моленную, где должен ‘в наказанье’ стоять столбом и не иметь права даже молиться, потому что у него:
— Скобленый затылок.
Он не верит ни в Бога, ни в черта, и под его покровительством собираются ‘соборы’, которые обсуждают вопросы:
— Можно ли есть телятину?
И:
— Не грех ли ходить к парикмахеру?
По-прежнему он тщеславен.
‘Занимается самоубийством’, покровительствует воздухоплаванию, издает декадентские журналы2, звонит в своей моленной под Пасху раньше Ивана Великого3.
— Только чтоб о нем говорили!
Чтоб наполнить своим шумом всю Москву.
Он создал целую теорию:
— Божественного происхождения своей власти.
Когда к нему приходят просить крупного пожертвования, он говорит:
— Мы — Божьи банкиры. Господь вручил нам силу, могущество, власть, давши нам миллионы. Мы не можем, не имеем права-с умалять врученное нам могущество!
И он уверяет Россию:
— Меня возьмите, сударыня, в представители. От глубины кармана говорю. Не интеллигентишка какой-нибудь, который, черт его знает почему, взял себе за правило за младшего брата распинаться. Так! Блажь! Фантазия! Не от науки, не от теорий-с, не от ума, не от души, не от сердца какого-нибудь, а от кармана-с буду об общем благе хлопотать! Вон откуда идет. Основание верное! Верьте слову торговца-с. Покупатель нужен! А ежели покупатель, при теперешнем порядке вещей, маломощен, — буду для него, для подлеца, политических свобод требовать. Пущай на свободе шерстью обрастет, чтоб что на нем стричь было!
Он заседает в Государственном совете.
Он издает политические газеты.
Он устраивает:
— Совещания с представителями науки.
Он имеет при себе ‘интеллигентных сотрудников’, которые сочиняют ему речи.
Которыми он гремит в Совете, потчует на бирже заезжих министров и портит им дичь, спаржу, сладкое, фрукты и кофе на званых обедах.
Европейский буржуа в полном смысле слова!
— Птица крупного полета.
Но вот он в Государственном совете.
Речь заходит о грошах, о ничтожестве.
На чей счет лечить рабочих?
И вдруг сквозь ‘государственный ум’, сквозь выученные наизусть фразы ‘интеллигентного сотрудника’, расталкивая локтями все ‘высокие соображения’, прорывается содержатель портняжной мастерской, который в субботу прижимает в расчете подмастерье.
— Каких рупь восемь гривен? Каких руль восемь гривен? — с визгом, с надрывом кричит он. — А арниковой примочки4 на десять копеек забыл? Что ж, я тебя на свой счет примачивать буду? ‘Утюгом руку спортил’! Так ты с утюгом обращайся осторожно. Утюг осторожность любит. Так с тобой арникой одной изойдешь!
И в Государственном совете ‘государственный ум’ являет жалкое и несчастное зрелище своим визгом:
— Кому платить за фершала?! Вот он устраивает собеседования:
— Представителей торгово-промышленности с представителями науки. Приглашает на ‘ученую чашку чаю’.
Говорит этой скромной и стыдливой пока еще девице — российской экономической науке:
— Вы, душечка, купца не чуждайтесь! Купец вас ничему дурному не научит! Купца узнать нужно. Вы будете к нему поласковее.
Но один из профессоров возражает:
— Супротив интересов торгово-промышленности.
И ‘европейской складки буржуа’ отдает приказ по своей газетной армии:
— А ну-ка, взъерепеньте-ка мне этого самого профессоришку, чтоб сладких слов за чаем не говорил.
И газета две недели подряд ‘цыганит’ вчерашнего гостя своего издателя.
— Уж и профессор! Как едаких в университетах-то держат!
И бедный профессор долго потом, даже когда просто у знакомых ему предлагают:
— Не хотите ли чашку чаю? — смотрит подозрительно:
— Нет, уж я, знаете ли… чай пить в гостях остерегусь! ‘Кто пьет чай, тот отчаянный’.
Особенно, — купеческий.
В политическую газету, которую стал издавать ‘совсем европейский буржуа’5, он внес целиком нравы Ножовой линии.
— Господин, господин! Куды идете? У них нитки гнилые. Двух дней рубашки не проносите! Господин! Голым щеголять захотели? Шишгаль6! Товару на грош, а покупателя завлекаешь! Видать, и покупатель хорош! Шишгаль к шишгали и идет!
Достаточно вспомнить те ушаты помоев, которыми обливала московская купеческая газета на последних городских выборах своих политических противников.
Что касается речей…
Один сановник, не особенно давно посетивший Москву, — жаловался в Петербурге:
— Прежде в Москве хоть ели хорошо. А теперь, чтобы поесть, пришлось со своим секретарем потихоньку к Тестову убежать. Как губернатор в ‘Птичках певчих’. ‘Не говоря ни с кем ни слова’. И: ‘Плащом прикрывши пол-лица’. Поел балыку, ухи, поросенка холодного. Гурьевской каши, по крайней мере, спокойно… И обед великолепный. Суп, рыбу ешь еще спокойно, но как только ‘в бокалах заискрилось шампанское’, так и начнут на чай просить.
— То есть как это: ‘на чай просить’?
— А речи! Все содержание: ‘Стараемся, не будет ли с государства на чаек нам за это?’ Слова громкие. Фразы, периоды — как калачи московские. Пышные, круглые! А содержание: ‘На чаек бы с вашей милости’. Так вторая половина обеда всегда и пропадает! Тут на тарелке перепелка, страсбургским паштетом чиненная и трюфелем, как черной мантией, покрытая, стынет, а я на господина смотрю, который с бокалом в руке ‘на чай’ просит… ‘На чаек бы с государства российской промышленности!’ Нет, уж, знаете, лучше в ресторане. Там я после еды сам на чай даю, а во время обеда никто на чай не просит.
В Государственном совете — мелкое торгашество.
В прессе — Ножовая линия.
В ‘государственных речах’ — бесконечное клянченье и канюченье. Что ‘торгово-промышленность’ даст в Государственной думе?
А ее туда потянуло.
Сначала торгово-промышленники особого интереса к Думе не обнаружили.
— Государственный совет — наше место. С сановниками!
А Дума!
— Разговорный департамент.
Для купца несолидно.
С сановником рядом сидя, всегда какое-нибудь дело обварганишь.
А с депутатами что?
— Одна словесность.
Теперь торгово-промышленник обратил благосклонное внимание на Государственную думу.
Его тоска по ‘государственному делу’, его желание власти, желание диктовать свою волю, принимавшие в разное время разные формы, приняли теперь форму:
— Желаю быть депутатом.
Торгово-промышленник обещает идти среди передовых в первом ряду.
Российский капитал звякнет оппозиционно.
— Собственный интерес заставляет!
Торгово-промышленник уверяет, что:
— Его интересы совпадают с интересами всяческого прогресса.
Он желает для нее законов, прав, свобод.
Путь развивается.
— Покупатель нужен.
И торгово-промышленника желают видеть в Думе.
Желают друзья прогресса.
Прогрессивные профессора, публицисты, политические деятели.
— Мы должны перетащить его в свой лагерь!
— Реальная сила, с которой придется считаться!
— Послушайте! Со всех сторон вы только и слышите, разговаривая с торгово-промышленниками: ‘Вчера я обедал с министром таким-то, — он мне сказал’. — ‘Третьего дня я завтракал с министром таким-то, — он обещает’. Теперь им надоело сидеть по министерским передним, — вытащим их оттуда. В Думу! Пусть говорят с министрами не за обедом, а в Думе. На всю страну! Пусть отвыкнут от устройства дел в приемных кабинетах. Пусть требуют. Пусть требуют в парламенте!
Но не есть ли это общее свойство буржуазии?
Она любит поговорить с министром:
— Потихоньку.
Мне приходилось встречать немало крупных французских буржуа.
Парламент! Палата депутатов!
Но когда речь заходила о делах, я слышал то же:
— Это будет наверное. Я вчера обедал с министром, — и он мне сказал.
— Я третьего дня завтракал с министром, — он обещал.
И никогда, когда говорилось ‘о деле’, не говорилось о палате.
Как будто ее не существует!
— Говорильный департамент.
Отучите ли вы купца от кабинетных ходатайств о торгово-промышленности?
Желает ли он сам от этого отстать?
Он говорит сам:
— Нам по дороге.
И вы с восторгом усаживаетесь с ним в один вагон.
Уступаете ему отличное место, около окошка.
Такой попутчик!
Но из первой же станции, где оппозиции готовы залить рот ‘чаем’, готовы оказать поощрение, покровительство, — вообще готовы дать ‘на чай’, — вдруг он возьмет и выйдет?
— Счастливого пути!
— Как?.. Вы хотели…
— Нет, уж я здесь останусь. Дела заставляют. Счастливо оставаться!
Вдруг он воспользуется своей силой, властью, депутатством только для ходатайствования:
— На чаек торгово-промышленности?
Горе правительства — думский мужик.
Правильный мужик.
Хоть с кашей его ешь!
Направо сидит, — извольте.
Любой запрос провалит.
Хоть завтра предложи г. Марков 2-й все университеты закрыть, — мужик пробаллотирует правильно:
— Наплевать! Закрывайте!
Но как произнесли слово ‘земля’, — анафема!
— Землю нам!
— Да ведь ты правый!
— Так точно. Старались. Уж вы землицу нам на чаек пожалуйте!
— Да ведь ты что говоришь?! Ведь это — левая теория!
— Это нам все единственно. А землицу пожалуйте.
Купец будет сидеть от центра налево.
Но насчет ‘государственного на чаишки’ торговле и промышленности… купец и ‘покупателя’ забудет.
— А как же интересы покупателя?
— Ничего-с. И с каким еще поторгуем, ежели правительство хорошо на чай даст.
— А как же ваши обещания? Прогресс и всякая всячина?
У Островского есть хорошая купеческая фраза:
— На словах-то вы — патриот, а на деле яблоки таскаете?7

КОММЕНТАРИИ

I. Гордей Чернов

Впервые: Рус. слово. 1912. 13 июля.
1 М. Горький в статьях ‘О том, как я учился писать’ и ‘Беседы о ремесле’ (см.: Горький М. Полн. собр. соч.: В 30 т. М., 1953. Т. 24. С. 470, Там же. М., 1953. Т. 25. С. 322) называет Г.И. Чернова прототипом не Гордеева-отца, а главного героя своей повести ‘Фома Гордеев’ (1899).
2 Г. Чернов происходил из ветлужских крестьян, в молодости служил водоливом (рабочим, откачивавшим воду на барже). В 1875 г. он уже владел двумя буксирными пароходами и десятком барж.
3 Имеется в виду нижегородский городской голова, барон Дмитрий Николаевич Дельвиг.
4 Фрахт — плата за перевозку грузов.
5 С помощью ярмарочного скрипача Чернов выучился играть незамысловатые мелодии. При запое отрывистые веселые звуки означали начало, а какофонические — его окончание.
6 Ресторан ‘Мавритания’ был построен в московском Петровском парке в 1895 г. по проекту архитектора П.П. Зыкова.
7 Старый Афон — православный монастырь в Греции. Чернов отправился туда в 1892 г.

II. Н.А. Алексеев

Впервые: Рус. слово. 1912. 20 июля.
1 Провесная белорыбица — провяленная рыба семейства лососевых.
2 Новое здание Московской городской думы выстроено в 1892 г. на Воскресенской площади. Новый водопровод был проведен в Москве в 1892 г.
3 В 1890 г. в Петербурге проходил 3-й Международный конгресс криминалистов. Его участники навестили Москву.
4 Сиверко, сивер — северный ветер.
5 Ножовая линия — торговый ряд в московском Китай-городе.
6 Имеется в виду храм Святой Софии в Стамбуле.

III. Бугров

Впервые: Рус. слово. 1912. 22 июля.
1 Лестовка — кожаные четки у старообрядцев.
2 Бугров был старообрядцем и оказывал значительную финансовую поддержку старообрядчеству. Упоминая ‘горы и леса’, в которых молятся за него, Дорошевич отсылает читателя к эпопее П.И. Мельникова ‘В лесах’ (1871—1874) и ‘На горах’ (1875—1881), в которой запечатлен быт старообрядческого купечества Заволжья и Нагорья середины XIX в. Существует предположение, что прототипом героя романа ‘В лесах’ Патапа Максимыча Чапурина послужил дед Н.А. Бугрова (см.: Горький М. Полн. собр. соч.: Художественные произведения: В 25 т. М., 1973. Т. 17. С. 97). Но еще ранее Мельников описал похожего старообрядца в ‘Отчете о современном положении раскола’ в лице Петра Егоровича Бугрова, имевшего в 1853 г. 65 лет от роду. ‘Он был поповцем рогожского согласия и жил в Нижнем Новгороде, где занимался казенными подрядами и хлебного торговлею’ (Усов И. Павел Иванович Мельников (Андрей Печерский). СПб., М., 1897. С. 152—153).
В фельетоне ‘Два миллионера’, написанном в связи с одновременной смертью Бугрова и Манташева, Дорошевич подчеркивает, что Бугров в делах филантропии ‘главным образом заботился, чтобы деньги пошли на ‘душеспасительное дело», чтоб ‘дело было хорошо для души’, в то время как ‘Манташев был тщеславен. Он хотел, чтобы его имя гремело’ (Рус. слово. 1911. 21 апр.).
3 Отсылка к роману Мельникова ‘На горах’, в котором живущая в старообрядческом скиту Манефа вынуждает принять постриг свою дочь Фленушку.
4 В декабре 1896 г. в селении Терновка под Тирасполем Федор Ковалев заживо закопал — с их согласия — 25 человек своих односельчан (в том числе мать, жену и дочь), членов старообрядческой секты, видевших в проводившейся тогда переписи населения знамение скорого пришествия антихриста и пожелавших таким образом спастись. О своей встрече с ним Дорошевич рассказал в фельетоне ‘Темная Русь’:
‘В одесской тюрьме я беседовал с Ковалевым, несчастным ‘героем’ той страшной трагедии, которая разыгралась в Терновских плавнях.
Кроткого, доброго Ковалева полюбила вся тюрьма.
Тихим печальным голосом рассказывал мне этот рябой, простоватый паренек, как он закапывал в землю живых людей.
Это ‘спасительное’ дело было поручено ему, потому что он был постником и оставался девственником до женитьбы. На ‘Божье дело’ самым достойным признали его.
Закопав живьем своих односельчан, он должен был сам заморить себя голодом. Все решили умереть.
Он рыл яму в погребе, и в нее ложились люди в саванах, с восковыми свечами в руках.
— Простите меня, православные! — кланялся им в ноги Ковалев.
— Нас прости! Зарой, Бога для! — отвечали они.
Он подходил, трижды целовал каждого, прощался с живыми, как с покойниками, и брался за заступ.
Они пели похоронные песнопения, отпевали себя, молясь за себя, как за умерших.
Ковалев начинал зарывать их с ног:
— Может, кто раздумает и попросит, чтоб не зарывать.
Но они ни о чем не просили, лежа живые в могиле, — они пели, пока могли, шептали молитвы, осеняли себя двуперстным сложением крестного знамения, пока Ковалев медленно засыпал их землей, ожидая стона или мольбы.
Ни стона, ни мольбы до последней минуты…
И он торопился забросать комьями земли почерневшие лица, сравнивал и утаптывал землю над погребенными. И шел домой молиться и поститься, чтоб завтра похоронить еще десять живых людей.
— Зачем?
— Потому началось уже исчисление [к этому слову Дорошевич сделал примечание: ‘Перепись’]. Пришла бумага, а на ней начертано: ‘Покой’. ‘Покой’ сиречь ‘печать’. И каждого надо было прописать, кто такой и сколько годов. И сказано было, что исчислять всех людей в один день, и каждому значилась на бумаге его ‘печать’. Начали думать, как ослобониться: не писаться да не писаться. На том и порешили. А тут разговор пошел: кто исчисляться не будет, тех в острог сажать будут, и в Питере уж, слышно, такая машинка выдумана, чтобы человека на мелкие части рубить. Возьмут в острог да в машинке мелко-намелко и изрубят. Ну и решили, чтоб похорониться.
И он зарыл десятки своих односельчан, своих родных, свою жену, своего ребенка.
— Насчет ребенка разговор был. Решили-то похорониться по доброй воле, кто хочет. А ребенок махонький, грудной — у него воли нет. Как быть? Да жалость взяла, решили похоронить: зачем младенца оставлять, чтоб его изрубили…
И все из-за боязни машинки, которую выдумали и прислали из Петербурга.
— Ну хорошо. Ну, вот теперь ты который месяц сидишь в остроге. Видишь ведь, что никакой такой машинки, ‘чтоб людей рубить’, нет?
— Теперь-то вижу!
Лицо его побледнело, в глазах, полных слез, засветилось столько страдания, его голос так задрожал, когда он тихо сказал: ‘Теперь-то вижу’, что ужас сжал сердце.
Я коснулся самого больного места его души.
Заживо похоронив десятки людей, жену, ребенка, — он узнал, что все это было не для чего, что десятки жизней он погубил напрасно’ (Дорошевич В. Собр. соч. Т. 2. С. 66-68).
5 Имеется в виду ‘печать Антихриста’, представление о которой сложилось на основе текстов Откровения (Отк.,13, 16—18, 19—20).
6 16-я Всероссийская промышленная и художественная выставка открылась в Нижнем Новгороде 28 мая 1896 г.
7 Окоренок — небольшая лохань.

IV. С.Т. Морозов

Впервые: Рус. слово. 1912. 22 июля.
1 То есть прибавлял в конце слова букву ‘с’, что свидетельствовало о мещанско-приказчичьих манерах.
2 С.Т. Морозов закончил естественное отделение физико-математического факультета Московского университета со степенью кандидата наук.
3 ‘Беспоповским согласием’, беспоповщиной называли одно из двух основных течений в старообрядчестве. Беспоповцы отрицали православную церковь, церковную организацию и священство. Они не стриглись и стриженых называли ‘скоблеными затылками’, не употребляли телятину.
4 Имеется в виду Н.О. Ракшанин, умерший в 1903 г.
5 Имеется в виду актер С.Н. Судьбинин, работавший в Московском художественном театре в 1898—1904 гг.
6 Государственная монополия на производство и продажу спиртных напитков была введена по инициативе С.Ю. Витте в 1894 г. Тогда же Николай II подписал устав Попечительства о народной трезвости, комитеты которого, вплоть до уездных, призваны были разнообразными методами — надзора за торговлей, просвещения, организации культурного времяпрепровождения — бороться с пьянством.
7 Премьера пьесы М. Горького ‘На дне’ состоялась в Художественном театре 18 декабря 1902 г. Дорошевич откликнулся на нее рецензией »На дне’ М. Горького. Гимн человеку’ (Рус. слово. 1902. 19 дек.).
8 С.Т. Морозов был не только одним из пайщиков и директоров акционерного товарищества, поддерживавшего Московский художественный театр, но и принимал активное участие в техническом оснащении спектаклей. В фельетоне ‘Искусство на иждивении’ (Рус. слово. 1902.17 февр.) Дорошевич резко выступил против купеческого меценатства в искусстве, и в частности участия Морозова в делах Художественного театра.
9 А.И. Южин впервые выступил в роли Гамлета на сцене Малого театра в 1891 г.
10 При содействии актрисы Художественного театра М.Ф. Андреевой Морозов щедро субсидировал деятельность большевиков, поддерживал издание газет ‘Искра’, ‘Новая жизнь’, прятал у себя подпольщиков, нелегально провозил типографский шрифт.
11 Морозов застрелился в мае 1905 г. в гостинице в Канне, находясь в сильной депрессии.

V. Новейшая история

Впервые: Рус. слово. 1912. 22 июля.
1 Чуйка — верхняя мужская одежда до колен из темного материала, которую носили купцы и ремесленники.
2 Покончил с собой С.Т. Морозов, крупный промышленник и банкир Д.П. Рябушинский организовал Аэродинамический институт в своем родовом имении
Кучино под Москвой, а его брат Николай Павлович в 1906—1909 гг. издавал литературно-художественный журнал ‘Золотое руно’.
3 Иван Великий — колокольня в Московском Кремле.
4 Примочка от ушибов из травянистого растения арника.
5 Скорее всего, имеются в виду А.И. Гучков и газета партии октябристов ‘Голос Москвы’.
6 Шишгаль — голь, сброд.
7 Неточно приведены слова купца Барабошева из пьесы А.Н. Островского ‘Правда хорошо, а счастье лучше’ (1876).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека