Мотивы русской критики, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1890

Время на прочтение: 27 минут(ы)

МОТИВЫ РУССКОЙ КРИТИКИ.

Сочиненія В. Д. Спасовича. Томы I и II. Спб. 1889.
K. К. Арсеньевъ. Критическіе этюды по русской литератур. Томы I и II. Спб. 1889.
Сочиненія А. Скабичевскаго. Критическіе этюды, публицистическіе очерки, литературныя характеристики. Въ двухъ томахъ. Спб. 1890.

Я потупленную голову,
Сердце гнвное ношу.
Некрасовъ.

I.

Что такое искусство? Что такое художникъ? Что такое литературная критика? Что такое критикъ?
По первымъ двумъ вопросамъ предоставимъ пока слово двумъ русскимъ писателямъ, принадлежащимъ къ лучшему, первому цвту нашей литературы. Вотъ что говоритъ одинъ изъ нихъ:
‘Произведеніе искусства хорошо или дурно отъ того, что говоритъ, какъ говоритъ и на сколько отъ души говоритъ художникъ. 1) Для того, чтобы художникъ зналъ, о чемъ ему должно говорить, нужно, чтобы онъ зналъ то, что свойственно всему человчеству и, вмст съ тмъ, еще неизвстно ему, т. е. человчеству. Чтобы знать это, художнику нужно быть на уровн высшаго образованія своего вка, а главное, жить не эгоистичною жизнью, а быть участникомъ въ общей жизни человчества. И потому ни невжественный, ни себялюбивый человкъ не можетъ быть значительнымъ художникомъ. 2) Для того, чтобы говорить хорошо то, что онъ хочетъ говорить (подъ словомъ ‘говорить’ я разумю всякое художественное выраженіе мысли), художникъ долженъ овладть мастерствомъ. А чтобы овладть мастерствомъ, художникъ долженъ много и долго работать, подвергая свою работу только своему внутреннему суду. 3) Для того, чтобы отъ всей души говорить то, что онъ говоритъ, художникъ долженъ любить свой предметъ. А для этого нужно не начинать говорить о томъ, къ чему равнодушенъ и о чемъ можешь молчать, а говорить только о томъ, о чемъ не можешь не говорить, о томъ, что страстно любишь. Изъ этихъ трехъ основныхъ условій всякаго произведенія искусства главное послднее: безъ него, безъ любви къ предмету, по крайней мр, безъ искренняго, правдиваго отношенія къ нему, нтъ произведенія искусства. Нервъ искусства есть страстная любовь художника къ своему предмету, а если это есть, то произведеніе всегда будетъ удовлетворять и другимъ двумъ требованіямъ — содержательности и красот: содержательности будетъ удовлетворять потому, что невозможно страстно любить ничтожный предметъ, а красот потому, что, любя предметъ, художникъ не пожалетъ никакихъ трудовъ для того, чтобы облечь любимое содержаніе въ наилучшія формы’.
Другой писатель, ровно на двадцать пять лтъ раньше перваго, высказался по тмъ же вопросамъ слдующимъ образомъ:
‘Истинный ‘полезный’ поэтъ долженъ знать и понимать все, что въ данную минуту интересуетъ самыхъ лучшихъ, самыхъ умныхъ и самыхъ просвщенныхъ представителей его вка и его народа. Понимая вполн глубокій смыслъ каждой пульсаціи общественной жизни, поэтъ, какъ человкъ страстный и впечатлительный, непремнно долженъ всми силами своего существа любить то, что кажется ему добрымъ, истиннымъ и прекраснымъ, и ненавидть святою и великою ненавистью ту огромную массу мелкихъ и дрянныхъ глупостей, которая мшаетъ идеямъ истины, добра и красоты облечься въ плоть и кровь и превратиться въ живую дйствительность! Эта любовь, неразрывно связанная съ этою ненавистью, составляетъ и непремнно должна составлять для истиннаго поэта душу его души, единственный и священнйшій символъ всего его существованія и всей его дятельности. ‘Я пишу не чернилами, какъ другіе, говоритъ Берне, я пишу кровью моего сердца и сокомъ моихъ нервовъ’. Такъ, и только такъ долженъ писать каждый писатель. Кто пишетъ иначе, тому слдуетъ шить сапоги и печь кулебяки. Поэтъ, самый страстный и впечатлительный изъ всхъ писателей, конечно, не можетъ составлять исключенія изъ этого правила. А чтобы дйствительно писать кровью сердца и сокомъ нервовъ, необходимо безпредльно и глубоко-сознательно любить и ненавидть. А чтобы любить и ненавидть, и чтобы эта любовь и эта ненависть были чисты отъ всякихъ примсей личной корысти и мелкаго тщеславія, необходимо много передумать и многое узнать. А когда все это сдлано, когда поэтъ охватилъ своимъ сильнымъ умомъ весь великій смыслъ человческой жизни, человческой борьбы и человческаго горя, когда онъ уловилъ крпкую связь между отдльными явленіями, когда понялъ, что надо и что можно сдлать, въ какомъ направленіи и какими пружинами слдуетъ дйствовать на умы читающихъ людей, тогда безсознательное и безцльное творчество длается для него безусловно невозможнымъ. Общая цль его жизни и дятельности не даетъ ему ни минуты покоя, эта цль манитъ и тянетъ его къ себ, онъ счастливъ, когда видитъ ее передъ собою ясне и какъ будто ближе, онъ приходитъ въ восхищеніе, когда видитъ, что другіе люди понимаютъ его пожирающую страсть и сани, съ трепетомъ томительной надежды, смотрятъ вдаль, на ту-же великую цль, онъ страдаетъ и злится, когда цль исчезаетъ въ туман человческихъ глупостей и когда окружающіе его люди бродятъ ощупью, сбивая другъ друга съ прямого пути. И вы, господа эстетки, хотите, чтобы такой человкъ, принимаясь за перо, превращался въ болтливаго младенца, который самъ не вдаетъ, что и зачмъ лепечутъ его розовыя губки! Вы хотите, чтобы онъ безцльно тшился пестрыми картинками своей фантазіи, именно въ т великія и священныя минуты, когда его могучій умъ, развертываясь въ процесс творчества, льетъ въ умы простыхъ и темныхъ людей цлые потоки свта и теплоты! Никогда этого не бываетъ и быть не можетъ. Человкъ, прикоснувшійся рукою къ древу познанія добра и зла, никогда не съуыетъ и, что всего важне, никогда не захочетъ возвратиться въ растительное состояніе первобытной невинности. Кто понялъ и прочувствовалъ до самой глубины взволнованной души различіе между истиной и заблужденіемъ, тотъ волею и неволею въ каждое изъ своихъ созданій будетъ вкладывать идеи, чувства и стремленія вчной борьбы за правду. Итакъ, по моему мннію, истинный поэтъ, принимаясь за перо, отдаетъ себ строгій и ясный отчетъ въ томъ, къ какой общей цли будетъ направлено его новое созданіе, какое впечатлніе оно должно будетъ произвести на умы читателей, какую святую истину оно докажетъ имъ своими яркими картинами, какое вредное заблужденіе оно подроетъ подъ самый корень. Поэтъ — великій боецъ мысли, безстрастный и безукоризненный, ‘рыцарь духа’, какъ говоритъ Генрихъ Гейне, или же поэтъ — ничтожный паразитъ, потшающій другихъ ничтожныхъ паразитовъ мелкими фокусами безплоднаго фиглярства. Середины нтъ Поэтъ — титанъ, потрясающій горы вкового зла, или поэтъ — козявка, копающаяся въ цвточной пыли.
Вотъ два мннія по одному и тому же вопросу, высказанныя писателями во всхъ другихъ отношеніяхъ далеко между собою не солидарными. Одинъ изъ этихъ писатлей — замчательный художникъ, другой — замчательный критикъ. Первый пользуется въ настоящую минуту величайшимъ авторитетомъ и его мнніе объ искусств, высказанное почти на дняхъ, было почтительнйше встрчено современною журналистикою и принято ею почти какъ заповдь. Другой писатель en question изображаетъ собою въ настоящую минуту даже не умирающаго, а умершаго льва, трупъ котораго совершенно безнаказанно и безопасно лягаютъ вс ослы и теребятъ и облаиваютъ вс собаки нашей благородной журналистики. Его воззрнія — ‘грубый’, ‘односторонній’, ‘прямолинейный’ утилитаризмъ, онъ ничего не понималъ въ искусств, его борьба съ эстетикой — ‘комична’, его статьи — ‘водянисты’, онъ утверждалъ, что сапоги выше Шекспира {Кстати объ этихъ пресловутыхъ сапогахъ. Я не знаю, не помню, гд именно, кмъ и по какому поводу сдлано было это сопоставленіе сапоговъ съ Шекспиромъ, но судя по ликующему, злорадно-захлебывающемуся тону современныхъ изобличителей Писарева, они считаютъ это свое обвиненіе совершенно неотразимымъ. Напрасно. Когда у человка нтъ сапогъ, а только собственная подошва или лыковыя лапти, съ нашей стороны было бы нелпо и безразсудно, боле того — безнравственно и безчестно говорить этому разутому человку о великихъ красотахъ шекспировскихъ произведеній. Sapienti sat. Пусть теперь изобличители Писарева направятъ стрлы своего остроумія не на него, мертваго, а на меня, живого.}. Однако фактъ на лицо. Левъ Толстой (читатель, разумется, догадался о какихъ двухъ писателяхъ я говорю) черезъ двадцать пять лтъ посл Писарева (1864—1889) чуть не буквально повторилъ мнніе ‘прямолинейнаго’ критика и тмъ не мене — Писаревъ, какъ насъ увряютъ, ничего не понималъ въ искусств, а Толстой — царь искусства, величайшій авторитетъ и его эстетическія мннія — непреложные законы или аксіомы. Вотъ какъ пишется исторія! Вотъ что называется справедливостью!
Разв мнніе Толстого не простой (неумышленный, конечно) перифразъ мннія Писарева? ‘Истинный поэтъ долженъ знать и понимать все, что въ данную минуту интересуетъ самыхъ лучшихъ, самыхъ умныхъ и самыхъ просвщенныхъ представителей его вка и его народа’, говорилъ Писаревъ. ‘Художнику нужно быть на уровн высшаго образованія своего вка, а главное жить не эгоистическою жизнью, а быть участникомъ въ общей жизни человчества’, вторитъ Писареву Толстой. Поэтъ ‘волею и неволею въ каждое изъ своихъ созданій будетъ вкладывать идеи, чувство и стремленія вчной борьбы за правду’, говорилъ Писаревъ. ‘Надо говорить только о томъ, о чемъ не можешь не говорить, о томъ, что страстно любишь’, повторяетъ Толстой и точно съ цлью предупредить всякія сомннія, прибавляетъ:— ‘невозможно страстно любить ничтожный предметъ’. Большей солидарности нельзя и требовать. Это не только одн и т же мысли, это почти одни и т же слова.
Положеніе получается по-истин комичное. Пусть Писаревъ ‘прямолинейный утилитаристъ’, ничего не понимавшій въ эстетик и въ искусств (хотя, мимоходомъ сказать, въ одной хорошей его страниц, въ род вышеприведенной, боле страсти, высокаго краснорчія и поэтическаго пафоса, нежели во всхъ стихотворныхъ издліяхъ современныхъ поэтовъ нашихъ), но какъ быть съ Толстымъ? Его, творца столькихъ эстетически-прекрасныхъ произведеній, слишкомъ мудрено зачислить въ нашъ разрядъ, въ разрядъ ‘непонимающихъ’ и волей-неволей приходится признать, что въ нашемъ ‘узкомъ утилитаризм’ есть что-нибудь истинное и плодотворное, если крупнйшій художникъ нашего времени принимаетъ его цликомъ и безъ оговорокъ. Въ томъ то и дло, что всякій крупный художникъ и вообще всякій крупный писатель непремнно и крупный т. е. глубоко-мыслящій и не эгоистически-чувствующій человкъ. Истинный литературный талантъ заключается не въ техническомъ искусств,— прекрасными техниками могутъ быть глупцы,— не въ обладаніи формой, не въ чувств изящнаго,— его корни скрыты въ самыхъ сокровенныхъ глубинахъ человческой психіи, въ темперамент, въ характер, въ сердц, въ совсти человка. Бываютъ загадочныя исключенія изъ этого правила, и въ нашей литератур мы знаемъ людей, которые, говоря выраженіемъ Достоевскаго, съ самымъ искреннимъ покаяніемъ ‘бились головой о плиты родного храма’, чтобы, успокоясь, снова приняться за обдлываніе практическихъ длишекъ, но исключенія не уничтожаютъ правила. Гд истинный литературный талантъ, тамъ и умъ и впечатлительность, а гд умъ тамъ нтъ мста мелочамъ и пустякамъ, тамъ человкъ невольно, стихійно обращается къ вопросамъ, въ которыхъ сосредоточенъ весь смыслъ и все значеніе текущаго историческаго момента. И гд впечатлительность, тамъ нтъ мста ни равнодушію къ истин и къ добру, ни той исторической ненавистной русско-славянской черты, которая характеризуется формулой ‘не нашу тысячу рубятъ’ или, въ боле современной редакціи, ‘моя хата съ краю’.
‘Невозможно страстно любить ничтожный предметъ’ говоритъ Толстой. Да, невозможно — для человка не ничтожнаго. Въ томъ и состоитъ разница между людьми вообще и между писателями и поэтами въ особенности, что одни изъ нихъ замыкаются въ узкій кругъ личныхъ пристрастій, симпатій и чувствъ, другіе дышатъ рзкимъ, но и свжимъ и вольнымъ воздухомъ общихъ интересовъ. Кто ставитъ въ своей жизни на первый планъ ‘трели соловья, серебро и колыханье соннаго ручья’, кто понимаетъ и ищетъ красоту только въ гармоніи красокъ и звуковъ, тотъ, не говоря о другомъ прочемъ, тмъ самымъ свидтельствуетъ о ничтожеств своего характера и ума. Господа эстетики повидимому искренно думаютъ, что только они въ Аркадіи родились, что только они способны чувствовать такъ называемую ‘красоту’ и наслаждаться ею, что мы, утилитаристы, органически неспособны къ этому — и отсюда вс паши протесты и сарказмы. Пусть-же они разуврятся. Не хуже ихъ мы знаемъ и чувствуемъ, что
Есть наслажденіе и въ дикости лсовъ,
Есть радость на приморскомъ брег,
И есть гармонія въ семъ говор валовъ,
Дробящихся въ пустынномъ бг.
Но дальше мы не пойдемъ съ поэтомъ и не воскликнемъ вмст съ нимъ: ‘я родину люблю — но ты, природа — мать, для сердца ты всего дороже’. Вотъ гд начинается нашъ протестъ, вотъ та пропасть, которая отдляетъ общественнаго дятеля отъ сибарита, работника отъ блоручки, утилитариста отъ эстетика. Природа — ‘равнодушна’ и мы ей не нужны и вчныя красоты ея холодны, тогда какъ ‘родина’ зоветъ насъ и мы всмъ ей обязаны и наша связь съ ней не только матеріальная, но и нравственная, не только слпо-стихійная, но и разумная. ‘Я люблю Францію, но я люблю Германію больше потому, что Германія несчастна, а Франція нтъ’ замтилъ однажды Верне и въ этихъ немногихъ словахъ полная характеристика мотивовъ, которыми управляются симпатіи ‘грубыхъ утилитаристовъ’. Природа не знаетъ ни счастья, ни несчастья и осенній дождливый вечеръ, какъ и майское ясное утро — одинаково проявляются въ ней, но въ мір, въ людяхъ, въ ‘родин’ есть добро и зло, добро, которое должно любить, и зло, которое нужно ненавидть.
Со временъ Блинскаго знаемъ мы, что ‘искусство есть выраженіе жизни’. Какъ вс слишкомъ широкія и общія опредленія и эта эстетическая формула говоритъ, въ сущности, очень мало. Живетъ природа, живутъ и человческія общества. Но кристаллъ, дерево, волкъ, живутъ какъ имъ Богъ велитъ, а мы, люди, живемъ или стараемся жить, какъ намъ хочется. Этимъ великимъ различіемъ обусловливается и различіе между тми требованіями, съ которыми мы относимся къ безконечно разнообразнымъ явленіямъ жизни. Волкъ щедринской сказки былъ правъ во всхъ отношеніяхъ и со всхъ точекъ зрнія: онъ точно ‘проклятый! душегубъ! живорзъ!’ какъ обзывали его вс лсные зври, но никакой отвтственности онъ за это не несетъ и негодованіе противъ него зврей — чувство праздное и даже несправедливое. Но общество-душегубъ, но человкъ-живорзъ вызываютъ въ насъ ненависть, и эта ненависть истинна, чиста и свята, потому что чистъ и святъ тотъ источникъ, изъ котораго она является,— наша совсть и наше возмущенное чувство справедливости. Не инстинктомъ самосохраненія подвигаемся и руководствуемся мы, когда протестуемъ, зачастую наперекоръ и во вредъ своимъ шкурнымъ, звринымъ, зоологическимъ интересамъ, противъ всякаго рода людского ‘душегубства’. Не въ силу условій среды, а въ силу велній своего духа, своей нравственной природы и своего сознанія становимся мы на правую или на лвую сторону, въ ряды ‘униженныхъ и оскорбленныхъ’ или въ ряды унижающихъ и оскорбляющихъ. Передъ нашими глазами стоитъ идеалъ и въ нашихъ рукахъ есть критерій зла и добра, лжи и истины, идеалъ, къ которому мы стремимся, критерій, которымъ мы руководствуемся. Жизнь есть совокупность всхъ явленій, но не вс явленія достойны жизни и въ томъ наша, людей-боговъ, и заключается высокая привиллегія, что мы, говоря словами тургеневскаго героя, ‘длаемъ свою судьбу’, имемъ возможность выбора и не безоружны, не безсильны передъ требованіями вншней природы. А если не безоружны, то и не безотвтны, а если не безотвтственны, если мы обязаны отчетомъ въ своихъ поступкахъ и дйствіяхъ, то съ другой стороны мы имемъ право суда надъ чужими дйствіями, и не пользоваться этимъ правомъ могутъ только люди, въ которыхъ неясно и бездйственно чувство своего человческаго достоинства. ‘Не судите, да не судимы будете’ — это правило или слишкомъ выше, или слишкомъ ниже насъ. Судите всхъ и будьте судимы всми — вотъ здоровый принципъ современной общественности, благодаря которому, каждому можетъ быть воздано по дламъ его.
Если все это такъ, то роль и значеніе поэта опредляются само собою. Опять-таки — будемъ уступчивы и примемъ хотя бы то опредленіе поэта, которое далъ знаменитйшій авторитетъ въ этомъ дл — самъ Пушкинъ. Читатель знаетъ, конечно, его стихотвореніе:
Реветъ-ли зврь въ лсу глухомъ,
Трубитъ-ли рогъ, гремитъ-ли громъ,
Поетъ-ли два за холмомъ —
На всякій звукъ
Свой откликъ въ воздух пустомъ
Родишь ты вдругъ.
Ты внемлешь грохоту громовъ
И гласу бури и валовъ,
И крику сельскихъ пастуховъ —
И шлешь отвтъ,
Теб-жъ нтъ отзыва. Таковъ
И ты, поэтъ!.
Я съ умысломъ выбралъ для иллюстраціи именно это стихотвореніе, занимающее у Пушкина срединное положеніе между крайними воззрніями, тмъ утилитарнымъ воззрніемъ, въ пользу котораго такъ легко было бы эксплуатировать извстный стихъ: ‘и долго буду я народу тмъ любезенъ, что прелестью живыхъ стиховъ я былъ полезенъ‘, и тмъ воззрніемъ, которое вылилось въ знаменитомъ восклицаніи: ‘подите прочь, какое дло поэту мирному до васъ!’ И такъ поэзія есть отраженіе жизни, какъ учитъ насъ нашъ величайшій критикъ, а поэтъ — эхо, какъ учитъ насъ нашъ величайшій поэтъ. Но вдь явленія или, продолжая метафору Пушкина, звуки жизни разнородны и значеніе ихъ неодинаково. Такихъ поэтовъ, которые родятъ откликъ въ воздух пустомъ на всякій звукъ, нтъ, не бывалой не можетъ быть: поэтъ не буквально же ‘эхо’, безсмысленное и безучастное, онъ откликается лишь на то, что ему созвучно, сочувственно, родственно. Здсь именно и заключается весь узелъ вопроса. Вотъ человкъ, все вниманіе, вс душевныя силы котораго устремлены на то, чтобы понять ‘говоръ древесныхъ листовъ’ и уловить, почувствовать ‘травъ прозябанье’. Онъ живетъ въ области тхъ мимолетныхъ, неопредленныхъ, нжныхъ ощущеній и настроеній, которыя возникаютъ въ насъ случайно и мгновенно и исчезаютъ, не оставляя въ душ никакого слда. Красивый пейзажъ, музыкальный мотивъ и т. п. вызываютъ въ насъ цлую массу такихъ настроеній, быстро смняющихъ другъ друга, то веселыхъ, то грустныхъ, радостныхъ, задумчивыхъ, меланхолическихъ и пр. и пр. Настроенія эти всегда пріятны, но для духа нашего они то же, что конфекты для нашего физическаго организма. Жить ими нельзя, сытъ ими не будешь. Неразумныя дти разстраиваютъ свое здоровье, объдаясь лакомствами, но взрослымъ людямъ не подобаетъ ребячиться. Этотъ человкъ, о которомъ идетъ рчь, съ большимъ усердіемъ разыскиваетъ въ блдныхъ тучкахъ и пурпуръ розы и отблескъ янтаря и съ большимъ мастерствомъ передаетъ намъ свое волненіе и слезы по этому случаю — но поэтъ-ли онъ? По моему, онъ именно только словесный конфетчикъ, духовный кондитеръ, но мы ршили быть уступчивыми: согласимся — онъ поэтъ.
Вотъ другой человкъ. До гласа бури и валовъ, до крика сельскихъ пастуховъ ему мало дла и на звуки этою рода онъ рдко откликается. Его занимаютъ глубокіе, вчные вопросы о смысл жизни, о цди существованія, о назначеніи человка. Это мятежный, пытливый, глубокій духъ. Не только конфеточныя ощущеньица, но и ‘страсти’ его не останавливаютъ, не удовлетворяютъ. Онъ спрашиваетъ — ‘что страсти?’ и съ горечью, искренность которой не подлежитъ сомннію, отвчаетъ:
Вдь рано иль поздно ихъ сладкій недугъ
Исчезнетъ при слов разсудка.
И жизнь, какъ посмотришь съ холоднымъ вниманьемъ вокругъ,
Такая пустая и глупая шутка.
Въ полномъ соотвтствіи съ этими сомнніями и разочарованіями общаго свойства находятся его воззрнія на свою эпоху и свое поколніе. Онъ не презираетъ, какъ какой-нибудь дешевый пессимистъ, потерявшій вру въ самое существованіе добра и зла, онъ страстно негодуетъ и упрекаетъ свое поколніе именно за то, что оно слишкомъ удалилось не только отъ нравственнаго идеала, но и отъ нравственной нормы:
Къ добру и злу постыдно равнодушны,
Въ начал поприща мы вянемъ безъ борьбы,
Передъ опасностью позорно малодушны и пр.
Это — поэтъ! Правда, одними сомнніями тоже жить нельзя, но кто хочетъ жить широкою умственною жизнью, тому почти необходимо пройти черезъ эту фазу развитія. Скептицизмъ — только одна изъ ступеней, ведущихъ къ вершин познанія и разумнія, но ступень, черезъ которую перешагнуть рдко кому удается.
Наконецъ, вотъ еще поэтъ. Онъ мало занимается собой и своимъ внутреннимъ міромъ. Его волнуетъ и наполняетъ жизнь другихъ людей, ‘родной земли’ и главнымъ образомъ ‘сятеля и хранителя’ этой земли. Онъ не ищетъ отвтовъ на ‘проклятые вопросы’ не потому, что увренъ въ безполезности этихъ поисковъ, а просто потому, что его осаждаютъ другіе, мене грандіозные, но боле близкіе и насущные вопросы. Еще мене онъ интересуется красотами природы и опять-таки не потому, чтобы онъ не чувствовалъ и не понималъ ихъ, а потому, что
Какъ ни текло чужое море,
Какъ ни красна чужая даль,
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль.
Онъ, какъ и нашъ второй поэтъ, недоволенъ жизнью, но не потому что жизнь, будто бы, ‘пустая и глупая шутка’, а, наоборотъ, именно потому, что жизнь не шутка, что ея прогрессъ совершается такъ трудно, что каждый шагъ впередъ даромъ не дается и судьба жертвъ искупительныхъ проситъ. Онъ груститъ, но не унываетъ, негодуетъ, но не отчаявается:
Дни идутъ… все также воздухъ душенъ,
Дряхлый міръ — на роковомъ пути…
Человкъ до ужаса бездушенъ,
Слабому спасенья не найти.
Сравните теперь этихъ поэтовъ между собою. Допустимъ на минуту, что собственно по литературному таланту, въ смысл простой технической способности, эти поэты совершенно равны другъ другу: слдуетъ-ли изъ этого, что одинаково и общественное значеніе ихъ, одинаковы ихъ права на нашу благодарность и наше уваженіе? Одинъ щекотитъ вашу чувственность и чувствительность, другой будитъ вашу мысль, третій заставляетъ звучать благороднйшія струны вашего сердца и всмъ имъ равная награда и одинаковое мсто на Олимп!? По мннію и ученію эстетиковъ — да. Вдь каждый изъ этихъ поэтовъ — несравненный мастеръ въ своей области. Вдь любовныя ‘волненія и слезы’ — явленіе жизни, имющее такой se raison d’etre, какъ и ‘угрюмая толпа’ обреченнаго на забвеніе поколнія, какъ и ‘станъ погибающихъ за всякое дло любви’. Вдь каждый изъ нихъ доставляетъ вамъ одинаково сильное эстетическое наслажденіе, а въ этомъ и состоитъ цль и назначеніе поэзіи.
Здсь именно начинается область сумбура, изъ которой эстетики всхъ эпохъ и всхъ оттнковъ никогда не могли выбраться, потому не могли, что никакого объективнаго критерія у нихъ не было. Вопросъ о всякомъ наслажденіи, въ томъ числ и объ эстетическомъ, есть вопросъ личныхъ вкусовъ, о которыхъ не спорятъ, не теоретизируютъ. ‘Мн нравится, мн н нравится’ вотъ первый и послдній доводъ всякаго чистокровнаго и откровеннаго эстетика. ‘Я восторгаюсь — писалъ Тургеневъ г. Стасову — отъ глюковскихъ речитативовъ и арій не потому, что авторитеты ихъ хвалятъ, а потому, что у меня отъ первыхъ ихъ звуковъ навертываются слезы’. Въ другомъ письм, нападая на Сарру Бернаръ, Тургеневъ говоритъ: ‘что мн за дло до ея всесвтной репутаціи? Я говорю соображаясь съ своимъ чувствомъ’ (курсивъ въ подлинник). Ну, а если вы, читатель, соображаясь съ своимъ чувствомъ, будете утверждать, что Сарра Бернаръ великая актриса, а глюковская музыка никуда не годится? Вы будете правы. Ну, а если я, соображаясь съ своимъ чувствомъ заявлю, что и глюковская музыка и игра Сарры Бернаръ ничто въ сравненіи съ удачной шахматной партіей г. Чигорина? И я буду правъ. Идите дальше, спускайтесь ниже и ниже по лстниц вкусовъ и вы встртитесь наконецъ съ человкомъ, который, ‘соображаясь со своимъ чувствомъ’, скажетъ, что ему ничто не доставляетъ столько наслажденія, какъ хорошая попойка, что ‘отъ первыхъ звуковъ’ стакановъ и рюмокъ у него ‘навертываются слезы’ восхищенія и умиленія. Почему онъ не будетъ правъ? Но какое униженіе для поэтовъ, какая профанація поэзіи! И этому униженію подвергаютъ ее какъ разъ т самые ея защитники не по разуму, которые преискренно полагаютъ, что они то именно и отстаиваютъ чистоту искусства! Вмсто поэта — философа, поэта — наставника, поэта — трибуна намъ представляютъ стихотворныхъ длъ мастера, словеснаго искусника, акробата человческой рчи и въ этомъ-то затйник и забавник рекомендуютъ видть истиннаго, ‘чистаго’ художника!
Понятія красоты и безобразія — понятія относительныя и субъективныя, понятія добра и зла имютъ объективный критерій. Красива или некрасива такая-то женщина, этотъ вопросъ вы можете ршать какъ вамъ угодно, сообразуясь только съ своимъ личнымъ вкусомъ. Но можно или нельзя прибить эту женщину, позволительно или непозволительно обмануть ее, этихъ вопросовъ вы не смете ршать по своему расположенію, на основаніи только указаній своей совсти, которая можетъ быть у васъ неразвита и омрачена страстью, можетъ и вовсе отсутствовать. Вопросы нравственности есть въ то же время вопросы общежитія, они ршаются коллективнымъ разумомъ и коллективнымъ опытомъ всего человчества. Какъ вы думаете о наружности той дли другой женщины, отвращаетесь отъ нея или любуетесь ею, намъ, обществу, все равно. Но намъ не все равно, какъ вы думаете о ея правахъ и своихъ интересахъ, не все равно на какихъ нравственныхъ началахъ основываете вы свои отношенія къ ней. Мы имемъ въ этомъ случа право суда надъ вами и не только суда, но и осужденія, и не только осужденія, но и наказанія. Эстетика иметъ своимъ фундаментомъ темпераментъ человка, этика покоится на началахъ разума или, точне, на совсти, контролируемой разумомъ. Вамъ нравится ‘пурпуръ розы’, а мн ‘отблескъ янтаря’, отъ этого никому ни тепло, ни холодно. Но если вамъ ‘нравится’ истязать своихъ дтей, или мн ‘нравится’ таскать изъ чужихъ кармановъ кошельки, мы понесемъ кару не только отъ суда общественнаго мннія, но и отъ суда государственнаго.
Не въ талант художника, не въ большей или меньшей живости и яркости его красокъ заключается главная сущность дла, а въ его нравственномъ и общественномъ міросозерцаніи. Не для услажденія нашихъ досуговъ, а для нашего поученія и вразумленія поэты, ‘какъ боги, входятъ въ зевсовы чертоги’. Поэтъ другими путями, другими средствами и пріемами дйствуетъ на насъ, нежели всякій иной служитель истины, но онъ длаетъ то самое дло, которое, каждый на свой ладъ, длаетъ и ученый, и философъ, и религіозный проповдникъ, и общественный реформаторъ. Его роль велика, его служеніе прекрасно, его призваніе завидно. Онъ предугадываетъ тамъ, гд ученый доходитъ до ршенія путемъ трудной и утомительной индукціи. Двумя — тремя яркими образами, какъ Гамлетъ, какъ Фаустъ, какъ Лиръ и Яго, онъ освщаетъ такіе тайники и пропасти души, въ которые философъ-психологъ заглядываетъ съ сомнніемъ и недоумніемъ. Страстнымъ лирическимъ порывомъ онъ врне и скоре возноситъ насъ къ идеалу, нежели самыя доказательныя и убдительныя проповди. Онъ ‘сердца волнуетъ, мучитъ какъ своенравный чародй’, тмъ самымъ подготовляя насъ къ воспріятію новыхъ идей лучше, нежели какой-бы то ни было реформаторъ. ‘И вы, господа эстетики, скажемъ мы прекрасными словами Писарева, хотите, чтобы такой человкъ, принимаясь за перо, превращался въ болтливаго младенца, который самъ не вдаетъ, что и зачмъ лепечутъ его розовыя губки! Вы хотите, чтобы онъ безцльно тшился пестрыми картинками своей фантазіи въ т великія минуты, когда его могучій умъ льетъ въ умы простыхъ и темныхъ людей цлые потоки свта и теплоты!’
Теперь не представляетъ затрудненій опредлить т цли, которыя должны стоять передъ литературнымъ критикомъ, и т основанія, на которыхъ должна покоится критика. Припомнимъ опять опредленіе Толстого: ‘произведеніе искусства хорошо или дурно отъ того, что говоритъ, какъ говоритъ и насколько отъ души говоритъ художникъ’. Замтимъ мимоходомъ, что послдніе два вопроса или два условія составляютъ въ сущности одно условіе: въ общемъ вопрос, какъ говоритъ художникъ, очевидно, заключается и частный вопросъ, на сколько отъ души онъ говоритъ. Вопросъ какъ? есть вопросъ главнымъ образомъ о форм и составляетъ почти исключительное достояніе эстетической критики. Трудно представить себ что-нибудь безплодне и безжизненне критики этого рода. Художественность формы, какъ и всякая красота, чувствуется, а не доказывается. Возьмите, однако, любую чисто-эстетическую статью и вы найдете на первомъ мст въ ней непремнно разнаго рода метафоры на счетъ ‘кованаго стиха’, ‘литыхъ формъ’, ‘широкихъ полотенъ’, ‘смлой кисти’, ‘рзца’, брилліанта, алмаза, изумруда и пр. пр. Вс эти плоскости и банальности густо пересыпаются междометіями удивленія, восхищенія, восторга и т. д., причемъ, для разнообразія, мстами инкрустируются краткія замчанія неодобрительнаго свойства въ род ‘блдно’, ‘сухо’, ‘мало воздуха’ и пр. И это критика?! И это значитъ объяснять писателя?! Эстетическіе критики — это люди, которые по платью и по наружности встрчаютъ и по платью-же и по наружности провожаютъ. Человка во фрак и въ бломъ галстух они встрчаютъ съ распростертыми объятіями, будь онъ послдній негодяй и глупецъ, обскурантъ и гаситель, тогда какъ какой-нибудь mal peign, въ род шаршаваго Ршетникова, возбуждаетъ въ нихъ частью испугъ, частью отвращеніе и только скрпя сердце и уступая напору общаго мннія, они согласятся признать въ немъ ‘трезвую правду’ очевидно въ отличіе отъ той единственно симпатичной имъ ‘правды’, которая на ихъ жаргон называется ‘возвышающимъ обманомъ’ и дороже для нихъ ‘тьмы низкихъ истинъ’.
Тридцать лтъ тому назадъ Добролюбовъ утверждалъ, что ‘эстетическая критика сдлалась достояніемъ чувствительныхъ барышень’. Талантливый критикъ очень ошибся и, какъ это часто бываетъ, задушевное желаніе свое выдалъ за осуществившійся фактъ. Эстетическія ученія никогда не будутъ господствовать, но всегда будутъ существовать, а въ моменты общественнаго застоя будутъ неизбжно выдвигаться на первый планъ. Это понятно. Можно жить безъ серьезныхъ умственныхъ интересовъ, но жить безъ всякихъ интересовъ, безъ какихъ-бы то ни было идей и идеаловъ, нельзя людямъ и обществамъ сколько-нибудь затронутымъ культурою. Эстетика въ такіе моменты — желанный гость для всхъ пораженныхъ малодушіемъ, зараженныхъ мыслебоязнью, умственно и нравственно истощенныхъ людей. Она, эстетика, въ сущности бездлье, ни къ чему не ведущее и ни къ чему не обязывающее, но имющее весь видъ настоящаго дла. Все ея содержаніе сводится къ двумъ-тремъ не принципамъ, а фразамъ, которыя могутъ варьироваться на безчисленные лады и манеры. Она не даетъ никакого матеріала для живой мысли, т. е. для такой, которая могла-бы найти для себя практическое примненіе, но для безплодной діалектики, для умственной гимнастики, для раздраженія плнной мысли — она незамнимое сокровище. Возьмите любое чисто-эстетическое положеніе, хотя-бы напримръ извстное пушкинское изреченіе — ‘прекрасное должно быть величаво’. Почему должно быть величаво? На эту тему можно говорить до хрипоты въ горл, писать до судорогъ въ пальцахъ, можно Договориться и дописаться до портиковъ, до торжественнаго признанія, напримръ, что ‘le beau c’est le laid’, но вопросъ такъ и останется вопросомъ. Таково свойство ршительно всхъ эстетическихъ теоремъ, потому что объективнаго критерія прекраснаго нтъ, потому что эстетикъ столько-же, сколько людей, и вся суть эстетики выражается одной аксіомой: прекрасное есть то, что нравится, безобразное есть то, что не нравится. Да, когда у людей есть серьезное дло, они ‘о вкусахъ не спорятъ’. Но на бездльи и на безлюдьи — нтъ ничего удобне, какъ спорить на темы въ род предложенной купчихой Островскаго: что тяжеле — ждать и не дождаться, или имть и потерять?
Значеніе формы есть значеніе средства, а не цли. Чмъ лучше форма, тмъ легче воспринимается содержаніе, въ чемъ именно и состоитъ цль искусства. Вотъ почему вопросъ что говоритъ художникъ настолько же важне вопроса какъ говоритъ, насколько вообще всякая цль важне ведущаго къ ней средства. Собственно истинная роль литературнаго критика въ томъ и состоитъ, чтобы опредлить міросозерцаніе художника, найти для его живыхъ, конкретныхъ образовъ отвлеченныя формулы и общія характеристики и затмъ указать то мсто, которое долженъ занять художникъ въ ряду другихъ художниковъ, а его міросозерцаніе въ ряду другихъ системъ идей. На половину литературная, на половину философская, эта задача достаточна широка, чтобы привлечь къ себ напр. такого критика, какъ Тэнъ, но собственно въ нашей литератур, вслдствіе особыхъ условій, физіономія вопроса радикально измняется. ‘Какой къ чорту я литературный критикъ?’ говорилъ первый авторитетъ нашей критики — Блинскій, и мы понимаемъ его. Писать о написанномъ, говорить о сказанномъ, отводить кому-то какія-то ‘мста’ въ литературномъ Пантеон, играть роль не то какого-то герольда, не то фюрера для разныхъ господъ парнасцевъ большого и малаго калибра… что тутъ привлекательнаго? Такое занятіе должно казаться не только мелкимъ, но и унизительнымъ для человка, у котораго есть свои взгляды, свое міросозерцаніе и который горитъ желаніемъ выразить то, что онъ считаетъ истиной, что онъ добылъ помимо всякихъ художниковъ, путемъ непосредственнаго наблюденія и самостоятельнаго размышленія. Доказывать — надрываться, что Гоголь великій писатель, а Кукольникъ и Бенедиктовъ ничтожество, что ‘Псня о купц Калашников’ свидтельствуетъ объ огромномъ талант молодого, неизвстнаго поэта, что автора ‘Бдныхъ людей’ ждетъ широкая литературная будущность и т. д.— все это дла и подвиги, не требующіе геркулесовыхъ силъ, а Блинскій былъ именно литературный Геркулесъ, которому по силамъ была многоголовая гидра, а не только мдяница въ род Сенковскаго, или гадюка въ род Булгарина. То же самое нужно сказать и о преемникахъ Блинскаго, самые популярные между которыми — Добролюбовъ и Писаревъ — рдко и неохотно углублялись въ чисто литературные вопросы. Они какъ путешественники, принужденные хать изъ Петербурга въ Москву черезъ Одессу, невольно толковали объ Одесс, о томъ, что она — городъ юный, городъ торговый, приморскій, богатый, красивый, но вс ихъ помыслы были въ Москв, а до Одессы, въ которой они могли быть только проздомъ, имъ, естественно, было мало дла.
Критики, о которыхъ мы собрались говорить,— г.г. Спасовичъ, Арсеньевъ, Скабичевскій дутъ прямо въ Одессу. Ихъ удовлетворяетъ критика для критики. Они довольны и собой и своимъ дломъ. Сердце у нихъ не ‘гнвное’ и голова у нихъ не ‘потуплена’. Счастливцы, съ которыми будетъ пріятно покороче познакомиться..

II.

Въ книг, какъ замтилъ, кажется, Лермонтовъ, предисловіе есть первая и вмст съ тмъ послдняя вещь. Наши критики предпосылаютъ своимъ сочиненіямъ предисловія, которыя, для характеристики авторовъ, являются вещью далеко не цослднею. Въ этихъ предисловіяхъ наши авторы какъ-бы отрекомендовываются читателямъ — что можетъ быть характерне? Мы можемъ думать о человк какъ намъ угодно, но для полноты нашего представленія о немъ очень важно узнать его собственное мнніе о себ. Сдая мудрость, давно занесенная въ прописи и азбуки, гласитъ, что ‘познать самого себя всего трудне’, и мы, въ силу щтого, поостережемся врить человку и тогда, когда онъ себя хвалитъ и тогда, когда онъ себя порицаетъ. Но выслушать его необходимо. Начнемъ съ г. Спасовича.
‘Въ жизни моей, я, противъ воли, долженъ былъ нсколько разъ мнять профессіи, оставивъ любимыя мною профессорскія занятія, взялся за перо журнальнаго критика, а потомъ посвятилъ себя адвокатур. Меня интересовали вопросы искусства, въ свободное время я изучалъ великихъ писателей, въ особенности поэтовъ. Два первые тома начинаемаго мною изданія моихъ сочиненій состоятъ исключительно изъ такихъ литературныхъ очерковъ и портретовъ. Большую часть ихъ я прочелъ публично въ Варшав или С.-Петербург, прежде чмъ они были напечатаны. Вс эти опыты литературной критики относятся къ послднимъ тридцати (тринадцати?) годамъ (1876—1889). Самые ранніе изъ печатаемыхъ нын опытовъ литературной критики (Сырокомля, Матушевичъ, Полъ) не были извстны русской публик и впервые являются теперь въ переводахъ. Я не держался правила, свойственнаго писателямъ по профессіи: каждый день хотя бы по строчк,— но не проходило года, въ которомъ не было-бы мною что нибудь написано, а такъ какъ этихъ лтъ довольно много, то и цлое будетъ довольно объемистое и по содержанію своему разнообразное. Не мн судить, удалось ли мн сохранить въ теченіи этого длиннаго ряда лтъ послдовательность въ мысляхъ, искренность въ чувствахъ и постоянство въ убжденіяхъ, могу лишь по совсти сказать, что объ исполненіи этихъ требованій я по мр силъ моихъ старался’.
Осторожно- и тактично сказано. Г. Спасовичъ заране обезоруживаетъ критику — потому что, въ самомъ дл, какія требованія можно предъявить человку, который ‘взялся за перо’ не по внутреннему неудержимому влеченію, не потому, что у него отъ избытка сердца уста глаголютъ, а ‘противъ воли’? Къ человку, рекомендующему себя диллетантомъ и слдуетъ отнестись какъ къ диллетанту, т. е. съ благодарностью за все то хорошее и цнное, что онъ усплъ добыть ‘въ свободное время’, и съ снисходительностью къ тмъ ошибкамъ, которыя онъ, за недосугомъ, не усплъ замтить. Отъ нечего длать отчего и въ Одессу не създить. ‘Писатели по профессіи’, къ которымъ г. Спасовичъ, адвокатъ по- профессіи, себя не причисляетъ, могутъ, пожалуй, огорчиться только тмъ тономъ, съ какимъ авторъ говоритъ о своихъ любимыхъ профессорскихъ занятіяхъ и о ‘пер’ журнальнаго критика, просто о пер, безъ всякихъ почтительныхъ или ласковыхъ эпитетовъ. ‘Писатели по профессіи’ вообще и литературные критики въ частности имютъ слабость думать, что у нихъ есть своя кафедра, которую можно любить, и своя аудиторія, которую можно уважать. Вступить въ ряды новыхъ собратьевъ по оружію и тутъ же аффишировать свое пренебрежительное отношеніе къ ихъ длу, къ ихъ ‘профессіи’- это, кажется, даже и не совсмъ тактично.
Не безъ изумленія мы узнаемъ дале, что у писателей, русскихъ писателей по профессіи, существуетъ правило: ‘каждый день хотя бы по строчк’. Какъ намъ доподлинно извстно, у огромнаго большинства нашихъ журналистовъ дло происходитъ совсмъ иначе (въ немного дней очень много строчекъ) и мы отмчаемъ эту ошибку г. Спасовича какъ фактъ, характеризующій его профессіональную неопытность, которой, въ свою очередь, многое объясняется. Г. Спасовичъ пользуется репутаціей прекраснаго оратора, но мы по этому поводу напомнимъ читателю одинъ старый анекдотъ. Къ какому то знаменитому оратору древности явился кліентъ съ просьбою написать защитительную рчь для него. Ораторъ исполнилъ просьбу, написалъ и затмъ продекламировалъ рчь и кліентъ ушелъ въ полномъ восторг, не сомнваясь въ успх. На другой день онъ, однако, возвратился и сказалъ: когда я вчера прослушалъ тебя, твоя рчь показалась мн великолпной, потомъ, когда я ее перечиталъ, она мн понравилась меньше, а когда я перечиталъ ее еще разъ, я убдился, что она совсмъ ничего не доказываетъ. Другъ мой, отвчалъ ораторъ, ты забываешь, что судьи будутъ слышать твою рчь только одинъ разъ.
Одно дло ораторствовать съ цлью увлечь и ослпить и другое дло писательство вать съ цлью доказать и убдить. Слова летаютъ, а написанное перомъ не вырубишь топоромъ. Опять-таки только писательскою неопытностью нашего знаменитаго оратора мы можемъ объяснить себ его заявленіе относительно своихъ литературно-критическихъ работъ: ‘не мн судить, удалось-ли мн сохранить послдовательность въ мысляхъ, искренность въ чувствахъ и постоянство въ убжденіяхъ’. Какъ ‘не мн судить?!’ Какъ ‘удалось-ли?!’ Безъ прочныхъ убжденій и безъ искренно, сти разв можно браться за перо, хотя-бы то и отъ нечего длать? Убжденность и искренность — это такія качества, которыя каждый писатель, достойный этого имени, обязанъ имть, безъ которыхъ онъ не писатель, а шарлатанъ. Какой уважающій себя человкъ скажетъ: ‘не мн судить, честный-ли я человкъ’. Какой уважающій себя писатель напишетъ: ‘не мн судить, врю-ли я искренно во что-нибудь?’ Это дло совсти, а кому-же и знать и судить свою совсть, какъ не самому человку? ‘Непослдовательность въ мысляхъ’ можетъ явиться помимо воли и желанія писателя, но нелогичность мысли совсмъ не то же, что неискренность чувства, и если г. Спасовичъ ставитъ ихъ на одну доску, то, конечно, только по литературной неопытности.
Основная, доминирующая черта литературной физіономіи г. Спасовича намъ довольно симпатична. Она состоитъ въ томъ, что г. Спасовичъ никакимъ авторитетамъ въ усъ не дуетъ, ршается смть свое сужденіе имть и не боится дразнить гусей. Это говоритъ въ пользу его искренности, о которой, стало быть, онъ напрасно выражается съ такой компрометирующей нершительностью. Какъ литературный критикъ онъ прямъ и смлъ, иногда даже до излишества. Онъ сразу наступаетъ вамъ на ногу и только въ рдкихъ случаяхъ (какъ напр. въ рчи о Пушкин) скажетъ: ‘прошу прощенія’. По его мннію, изъ всхъ поэтовъ новаго времени только одинъ Гте великій поэтъ да и тотъ, по правд сказать, только можетъ бытъ великій поэтъ (I, 211). Вс-же прочіе — Байронъ, Шиллеръ, Мюссе, Мицкевичъ, Гюго, Гейне, Пушкинъ — это гога и магога и стоятъ ‘во второмъ ряду’. Никакихъ критическихъ принциповъ г. Спасовичъ не устанавливаетъ и никакихъ постоянныхъ требованій не предъявляетъ, а разсматриваетъ дло по существу: что полновсно и даже тяжеловсно, то и хорошо, то ему и по вкусу. Никакими кулинарными ухищреніями его не соблазнишь, никакими ‘сюперфлю’ онъ не увлечется. Онъ не станетъ ни за что сть устрицы, онъ знаетъ, на что устрица похожа. Я хочу этимъ сказать, что г. Спасовичъ не гастрономъ-эстетикъ, а критикъ-реалистъ, но съ своими, совершенно особенными, прімами, о которыхъ мы будемъ говорить дальше подробно.
Совершенную противоположность г. Спасовичу по темпераменту (не по воззрніямъ) представляетъ г. Арсеньевъ. Насколько рзокъ и грубоватъ первый, на столько-же вжливъ, мягокъ, бархатенъ второй. Онъ, какъ и г. Спасовичъ, иметъ courage de son opinion, не чуждается полемики и даже довольно охотно споритъ, но какъ-то чрезвычайно искусно, такъ что вс видятъ, что онъ споритъ, а между тмъ пріятно споритъ. Никогда онъ не скажетъ: вы сказали, но вы изволили сказать, я имлъ честь возразить вамъ и тому подобное. Его предисловіе къ ‘критическимъ этюдамъ’ можетъ служить образцомъ въ этомъ отношеніи — и не въ одномъ только этомъ. Характернйшія мста этого предисловія мы представляемъ читателю:
‘Соединительнымъ звеномъ этихъ критическихъ этюдовъ служитъ глубокое убжденіе въ законности всхъ родовъ искусства, кром ‘скучнаго’, всхъ пріемовъ творчества, кром дланныхъ и неискреннихъ. Нтъ правилъ, одинаково и безусловно обязательныхъ для каждаго писателя, свобода и просторъ — вотъ условія, при которыхъ создаются истинно-художественныя произведенія. Отсюда отрицательное отношеніе автора какъ къ теоріи искусства для искусства, возводящей въ принципъ строгую объективность, полное спокойствіе и безстрастіе творчества, такъ и къ узко-утилидарнымъ взглядамъ на искусство, требующимъ отъ него, во что бы то-ни стало, служенія идеямъ и стремленіямъ эпохи. Въ конц семидесятыхъ и начал восьмидесятыхъ годовъ перевсъ склонялся у насъ, въ Россіи, на сторону перваго изъ этихъ двухъ воззрній. Противоположная крайность — выдвиганіе на первый планъ служебной роли искусства — опять начала заявлять о себ лишь въ послднее время, вотъ почему автору приходилось возражать противъ нея лишь изрдка и мимоходомъ, между тмъ какъ за права тенденціи онъ вооружался много разъ, начиная съ первой, по времени, критической его статьи (о Некрасов) и до самыхъ позднйшихъ. Говоря о молодыхъ, начинающихъ поэтахъ и беллетристахъ, авторъ преслдовалъ другую цль. Ему казалось, что т изъ нихъ, которые возвышаются надъ уровнемъ посредственности, имютъ право на сочувственное, дружеское вниманіе критики. Оборвать, отдлать, осмять — дло не особенно трудное, для этого достаточно сосредоточиться на слабыхъ сторонахъ писателя, подчеркнуть только его неудачи и ошибки, оставивъ въ тни все остальное. Авторъ предпочиталъ дйствовать иначе, онъ старался найти и показать лучшее, Наиболе сильное, наиболе характеристичное. Его обвиняли иногда за это въ излишней мягкости, въ чрезмрной снисходительности, вредной даже для тхъ, въ чью пользу она, повидимому, направлена. Судить о правильности этого обвиненія авторъ предоставляетъ читателямъ’.
Здсь почти каждое слово требуетъ комментарія. Вс роды хороши кром скучнаго (сказать мимоходомъ,— мы опасаемся, что г. Арсеньевъ очень неосторожно напоминаетъ эти слова Вольтера, которыя имютъ именно для него, какъ критика, убійственное значеніе) — положимъ такъ, но слдуетъ-ли отсюда, что вс нескучные роды одинаково хороши и значительны? Нтъ, разумется не слдуетъ. Кром критерія искренности и занимательности существуютъ другія, боле серьезныя и точныя мрки. Изъ двухъ произведеній одинаково нескучныхъ и одинаково искреннихъ мы поставимъ выше то, которое боле удовлетворяетъ напр. требованіямъ идейной содержательности. Безъ сомннія, точно также поступитъ и г. Арсеньевъ и если онъ, какъ будто, утверждаетъ иное, то конечно только по недоразумнію, въ силу той ‘непослдовательности въ мысляхъ’, которой опасался г. Спасовичъ. Дале, ‘нтъ правилъ безусловно обязательныхъ для каждаго писателя’. Однако, не самъ ли г. Арсеньевъ, за одну минуту передъ этимъ, установилъ два такихъ ‘безусловно обязательныхъ’ правила для каждаго писателя — правило искренности и правило занимательности? Почему бы къ этимъ двумъ правиламъ не присоединить третьяго, обязывающаго писателя къ мысли, къ содержательности? Очевидно, мы опять имемъ дло съ недоразумніемъ, съ непослдовательностью. ‘Отсюда отрицательное отношеніе автора’ какъ къ проповдникамъ искусства для искусства такъ и къ утилитаристамъ. ‘Отсюда‘ — мы уже видли откуда: изъ коренного недоразумнія, изъ вопіющей непослдовательности.
А теперь мн приходится говорить pro domo. Упомянувъ о томъ, что ‘въ конц семидесятыхъ и начал восьмидесятыхъ годовъ перевсъ у насъ склонялся на сторону теоріи искусства для искусства’, г. Арсеньевъ прибавляетъ: — ‘противоположная крайность — выдвиганіе на первый планъ служебной роли искусства — опять начала заявлять о себ лишь въ послднее время’. Отмтимъ прежде всего неточность въ датахъ: въ конц семидесятыхъ и начал восьмидесятыхъ годовъ не только теорія искусства для искусства, но и вообще всякія эстетическія теоріи ‘не въ авантаж обртались’. Переломъ въ пользу чистаго искусства произошелъ около половины восьмидесятыхъ годовъ, въ полномъ соотвтствіи съ другими боле серьезными переломами. Такому основательному знатоку нашихъ внутреннихъ длъ, какъ г. Арсеньевъ, это должно бы быть извстно лучше, чмъ кому либо другому. ‘Выдвиганіе на первый планъ служебной роли искусства’ г. Арсеньевъ относитъ къ ‘послднему времени’. Предисловіе помчено мартомъ 1888 года. Соображая числа и годы, я прихожу къ убжденію, что ‘противоположная крайность’, о которой говоритъ авторъ — это я и мои писанія. Больше быть некому. Во первыхъ, мн, человку не ‘беззаботному на счетъ литературы’, хорошо извстно что во всей современной журналистик (столичной) только одинъ я съ полною ршительностью и безъ всякихъ смягчающихъ оговорокъ выдвигаю на первый планъ служебную роль искусства, защищаю тенденціозность и пр. и пр. Во вторыхъ, ‘послднее время’, о которомъ говоритъ г. Арсеньевъ, т. е. конецъ 1887 и начало 1888 года, какъ разъ то время, когда я возобновилъ свою литературную дятельность и къ моменту составленія г. Арсеньевымъ предисловія усплъ напечатать въ ‘Сверномъ Встник’ дв статьи въ дух ‘противоположной крайности’ — ‘Забытый поэтъ’ и ‘Критики Некрасова’, не говоря о многочисленныхъ рецензіяхъ въ томъ же самомъ предосудительномъ направленіи. Если я ошибаюсь и г. Арсеньевъ подъ ‘противоположною крайностью’ не меня подразумвалъ — пусть онъ скажетъ это. Но онъ этого не скажетъ.
Долженъ сознаться, что я чувствую себя — не то чтобы обиженнымъ, а нсколько сконфуженнымъ упреками г. Арсеньева, какъ долженъ почувствовать себя сконфуженнымъ всякій писатель, вдругъ увидавшій, что его не удостоиваютъ понять даже т, отъ кого, казалось бы, онъ вправ ожидать правильной оцнки. Нтъ, я не требовалъ нигд и никогда отъ поэзіи и поэтовъ ‘служенія идеямъ и стремленіямъ эпохи во что бы то ни стало’, нтъ, я не посягалъ на ‘свободу и просторъ’ творчества. Условимтесь сначала въ терминахъ, чтобы распутать эту досадную путаницу. Что такое благородно защищаемые вами ‘свобода и просторъ’? Въ халат я чувствую себя гораздо боле свободно и просторно, нежели въ сюртук, но будете-ли вы защищать мою свободу, если я выйду въ халат на улицу? Если я говорю: надо быть умнымъ, надо быть честнымъ, надо быть совстливымъ, сострадательнымъ и справедливымъ — значитъ-ли это, что я посягаю на ‘свободу’ тхъ, кто проповдуетъ глупость и безсовстность? Съ такой логикой мы договоримся до вещей несравненно худшихъ, нежели признаніе разумности во всемъ существующемъ. Находясь пока ‘въ здравомъ ум и твердой памяти’, я очень хорошо понимаю, что на верб не ростутъ груши и не выростутъ, сколько-бы я ни толковалъ о сладости и прелести грушъ. Но ботаникъ различаетъ вербу отъ груши и описываетъ ихъ спеціальные признаки, а хо, зяинъ ухаживаетъ за грушей, а вербу рубитъ на дрова. Г. Фетъ пишетъ по своему, а Некрасовъ по своему, каждый изъ нихъ даетъ все, что можетъ, но слдуетъ-ли изъ этого, что мы, литературные критики, должны ими дорожить одинаково? Пусть синица ‘свободно’ остается синицей и летаетъ себ на ‘простор’, мы говорили и говоримъ только то, что синица птица маленькая и на орла нисколько не похожая. Это не только наше право,— это наша прямая обязанность. Все это до такой степени азбучно и очевидно, что я не вижу надобности развивать эту тему дале.
Свою мягкость, свою терпимость, доходящую прямо-таки до равнодушія и безцвтности, г. Арсеньевъ, какъ мы видли, возводитъ на степень критическаго принципа. Онъ находитъ, что ‘оборвать, отдлать, осмять — дло не особенно трудное’. Можетъ быть и не трудное, но несомннно, что если г. Арсеньевъ не занимается этимъ дломъ, то отнюдь не вслдствіе его чрезмрной ‘легкости’ для него, а по какимъ-нибудь другимъ причинамъ. Во второмъ том ‘этюдовъ’ г. Арсеньева находится напр. статья, самое заглавіе которой указываетъ на желаніе автора ‘отдлать’ — ‘Романъ, какъ орудіе регресса’. Въ стать трактуется о произведеніяхъ извстнаго Болеслава Маркевича, тенденціи котораго также не похожи на тенденціи критика, какъ ‘вода и камень, стихи и проза, ледъ и пламень’ и казалось-бы, гд-бы ужъ и заняться г. Арсеньеву ‘не особенно труднымъ дломъ’, какъ не при этомъ удобномъ случа, и однако реакціонеръбеллетристъ отдлался только нсколькими легкими царапинами и небольшими уколами. Должно быть ‘неособенно трудное дло’ не такъ ужъ легко, какъ оно кажется издали… Противъ ‘снисходительности’ критика къ начинающимъ писателямъ мы ровно ничего не имемъ, какъ ничего не имемъ и противъ строгости и даже придирчивости, если критикъ иметъ въ обоихъ случаяхъ въ виду читателя, а не разбираемаго автора. Это если, это непремнное условіе здоровой критики, г. Арсеньевъ постоянно упускаетъ изъ виду. Роль критика онъ понимаетъ, какъ роль какого-то терпливаго и снисходительнаго школьнаго учителя, который погладитъ по головк одного ученика, ласково пожуритъ другого, ободрительно кивнетъ головой третьему. ‘Какой главный городъ въ Россіи? Петербургъ. А еще? Москва. Умница, душенька. Скажите, однакожъ, какія способности у этого ребенка!’ Результаты такой маниловщины и вообще удобства и неудобства той срединной позиціи, которую занялъ г. Арсеньевъ, мы еще разсмотримъ дальше.
Эту же самую срединную позицію занимаетъ и г. Скабичевскій, если врить тому, что онъ говоритъ въ предисловіи. А говоритъ онъ между прочимъ вотъ что: ‘Авторъ будетъ вполн доволенъ, если книга его убдитъ читателей, что въ продолженіи всей его литературной дятельности, онъ служилъ благому длу и оставался неизмненъ въ своихъ кровныхъ убжденіяхъ. Можетъ быть, они и найдутъ какія-нибудь противорчія въ мелочахъ и частностяхъ,— было-бы неестественно, чтобы въ продолженіе двадцати лтъ, съ 1868 по 1888 годъ, человкъ оставался до послднихъ мелочей безъ малйшихъ, измненій, какъ набальзамированная мумія,— но это не помшаетъ имъ, если они отнесутся къ нему безъ враждебныхъ предубжденій, убдиться, что въ статьяхъ, появившихся въ 1888 году, онъ остался тмъ самымъ писателемъ, какимъ былъ въ 1868 году, всегда онъ ставилъ выше всего народное благо и проповдывалъ народные принципы труда и братства, всегда онъ ратовалъ противъ всякаго возвышенія брата надъ братомъ, хотя бы во-имя интеллектуально-нравственнаго превосходства, въ эстетическихъ своихъ теоріяхъ, проповдуя свободу и естественность творческихъ процессовъ, онъ всегда былъ равно далекъ, какъ отъ теоретиковъ чистаго искусства, ограничивающихъ его однимъ услажденіемъ художественными красотами празднаго, изнженнаго сибаритства, такъ равно и отъ теоретиковъ полезнаго искусства, обрекающихъ его на подневольное орудіе въ рукахъ какихъ бы-то ни было политическихъ партій. Требованіе, чтобы искусство служило ни исключительно одной красот, ни столь-же исключительно одной политик, а всей жизни, во всей ея совокупности, помогло автору съ одинаковымъ безпристрастіемъ и почетомъ отнестись и къ поэту-гражданину въ лиц Некрасова, и къ жрецу чистаго искусства въ лиц Пушкина,— и авторъ будетъ очень радъ, если, читая эту книгу, соотечественники его научатся цнить и почитать каждый великій талантъ, служащій украшеніемъ русской литературы, помимо какихъ-либо партійныхъ пристрастій и доктринерскихъ предубжденій’. Какъ видите, это почти буквальное повтореніе тхъ началъ и требованій, которыя ставитъ и г. Арсеньевъ. Г. Арсеньевъ требовалъ ‘свободы и простора’ для искусства, г. Скабичевскій требуетъ ‘свободы и естественности’. Г. Арсеньевъ указываетъ на свое центральное положеніе между враждебными эстетическими теоріями — то же самое длаетъ и г. Скабичевскій. Наши замчанія относительно г. Арсеньева относятся такимъ образомъ цликомъ и къ г. Скабическому и мы можемъ поэтому остановиться лишь на тхъ пунктахъ, которые составляютъ личную собственность г. Скабичевскаго. Такихъ пунктовъ три. Во-первыхъ, великое открытіе, что только ‘набальзамированная мумія’ можетъ оставаться всегда себ врной, а живой человкъ неизбжно долженъ противорчить себ. Если такъ, то не напрасно-ли г. Спасовичъ говорилъ о ‘послдовательности въ мысляхъ?’ Что за радость прослыть муміей? Должно быть однакоже comparaison n’est pas raison и блое останется блымъ, черное — чернымъ, а непослдовательность — большимъ писательскимъ грхомъ, въ особенности если она замчается въ ‘частностяхъ’ достаточно крупныхъ, чтобы сильно видоизмнить физіономію писателя. Второй пунктъ повергаетъ насъ въ недоумніе: г. Скабичевскій ‘всегда ратовалъ противъ всякаго возвышенія брата надъ братомъ, хотя бы во имя интеллектуально-нравственнаго превосходства’. Какое, подумаешь, мягкое и, главное, какое широкое сердце у г. Скабичевскаго! Однако, позвольте: вотъ одинъ мой ‘братъ’ и по Адаму и по перу, который будитъ въ насъ и мысль и человческое чувство, длаетъ насъ и умне и добре, учитъ истин и справедливости, и вотъ другой ‘братъ’, который пишетъ точно выпивши опіума и закусивши бленой, по энергическому выраженію Никитенко. Какъ намъ быть съ ними? Мы не можемъ не любить и не уважать перваго, не презирать второго и не можемъ да и не имемъ права скрывать этихъ чувствъ нашихъ, но г. Скабичевскій строжайше запрещаетъ намъ это, вдь это именно значило бы возвышать одного брата предъ другимъ во имя умственнаго и нравственнаго превосходства, а это очень худо. И это говоритъ критикъ, т. е. человкъ, котораго спеціальность въ томъ именно и состоитъ, чтобы каждому воздавать по дламъ его! Третій пунктъ, если угодно, свидтельствуетъ о полемической ловкости г. Скабичевскаго, но большой чести, однако, ему не длаетъ. Г. Арсеньевъ упрекаетъ утилитаристовъ за то, что они требуютъ отъ искусства ‘служенія идеямъ и стремленіямъ эпохи’ и это вполн правильная постановка вопроса. Да, идеямъ и стремленіямъ эпохи, а не политик, какъ утверждаетъ г. Скабичевскій, измняя термины и съуживая и перемшивая понятія. Идеи и стремленія эпохи охватываютъ собою и умственную и нравственную область, потребности времени не исчерпываются практическими задачами политики. Когда Салтыковъ задумывалъ напомнить намъ такія ‘забытыя слова’, какъ долгъ, совсть, убжденія и пр., онъ собирался послужить именно потребностямъ времени, и сдлалъ-бы это, конечно, не упоминая ни о болгарскихъ длахъ, ни о земскихъ начальникахъ, ни о финляндскихъ порядкахъ, ни о желательности союза съ Франціей. Совстно высказывать такія палиссовскія истины — но не знать или не понимать, ихъ еще гораздо стыдне.
Теперь мы должны обратиться къ детальному разсмотрнію ‘критическихъ мотивовъ’ нашихъ авторовъ.

М. Протопоповъ.

(Окончаніе слдуетъ).

‘Сверный Встникъ’, No 3, 1890

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека