Молодые годы, Антонов Ал., Год: 1912

Время на прочтение: 102 минут(ы)

Молодые годы.

Повсть Ал. Антонова.

I.

Тсная комната, загроможденная мебелью. Въ уголъ дивана забился 3-хъ лтній блокурый мальчикъ. Ему страшно. Онъ одинъ, — мама ушла. А комодъ сердито выпятилъ брюхо, сейчасъ откроетъ беззубый ротъ, скажетъ ‘амъ!’ и проглотитъ Роську. Подъ столомъ сидитъ бука, ждетъ, чтобы Роська спустилъ ноги съ дивана. У нея клешни вмсто рукъ, она больно щиплется… И вся комната населена бяками и мяками, вс он злыя и прячутся. А Роська одинъ, такой безпомощный, слабенькій. Онъ даже плакать боится… Сидитъ часъ, другой, — не шевелясь, задерживая дыханіе, дрожитъ всмъ тломъ.
Пришла мама, напоила молокомъ, уложила въ постельку, перекрестила.
— Спи, родной.
— Не уходи, мама!— проситъ Роська со слезами, вцпившись въ рукавъ ея кофточки.
— Ну не капризничай-же, дтка, будь умникомъ.
Лампа потушена. Темно, ничего не видно. Бяки и мяки перешептываются въ углу, а въ другомъ углу ‘туркестанскій папа’., онъ пострашне всхъ, онъ даже маму обижаетъ. Иногда мама плачетъ и жалуется:
— Бяка папа! Не люби его, Росичка. Слышишь? не люби! Онъ гадкій-гадкій и злой. Ухалъ въ Туркестанъ и не хочетъ насъ съ тобой видть. И мы не хотимъ его. Да, Росикъ? Онъ маму обидлъ. Побей его, Росикъ, побей! вотъ такъ!
Роська машетъ кулачками по воздуху, но по ночамъ къ нему приходитъ побитый папа, сердито трясетъ бородой и угрожаетъ длинной палкой:
— Будешь меня бить?
— Не буду! папочка, не буду!— молитъ Роська и засыпаетъ въ слезахъ.

——

Потомъ мама стала чаще бывать дома. Посл смерти мужа Ольга Ивановна получаетъ пенсію и ршила сама заняться воспитаніемъ сына. Учила его азбук, читала ему сказки. Но Роська не любилъ заниматься съ мамой. Онъ предпочиталъ сидть на своемъ любимомъ диван или на сундук въ передней между дверью и шкафомъ, — сидть и думать…
Онъ никогда не бывалъ одинъ. Онъ жилъ въ своемъ особенномъ царств — Болій и велъ постоянныя войны съ великанами Бонди и карликами Винцеры. Царемъ Бонди былъ Великій Манута, добрый великанъ-волшебникъ. Побжденный, онъ носилъ Роську на своихъ плечахъ по всей земл. Море доходило ему только до шеи, а когда Манута стоялъ въ долин, Роська руками касался высочайшихъ вершинъ. А карлики Винцеры служили Туркестанскому пап. Они были злые, потому что Туркестанскій папа злой. Если бы не Великій Манута, Роська давно достался бы на обдъ Туркестанскому пап…
— Что ты тамъ длаешь, Росюня, — пойди ко мн.
Роська слзаетъ съ сундука недовольный. Ахъ, эта мама! Она всегда мшаетъ ему. Онъ былъ занятъ устройствомъ своего царства. Столько дла! Нужно построить дворецъ, выдумать одежду для солдатъ, снарядить корабли и везд повсить флаги. А мама всегда отрываетъ отъ дла. Теперь, если побдитъ Винцера, кто будетъ виноватъ? Нтъ, Роська не любитъ ее, — лучше бы она, какъ раньше, уходила на цлый день.
— Ну что ты, глупенькій, — какъ не стыдно! Мама его зоветъ, а онъ дуется… ай-ай!.. Ну, садись сюда: хочешь сказку теб прочту про братца Иванушку и сестрицу Аленушку?
Но онъ слушаетъ разсянно сказку, и все думаетъ, какъ бы скоре убжать, спрятаться подальше отъ мамы, докончить дворецъ и объявить войну надменной Винцер.

——

На улиц хмуро, снгъ медленно спускается съ неба сплошной массой. Окна въ комнат запотли, сумракъ, ни день, ни ночь. Роська жадно уткнулся въ Майнъ-Рида. Въ сумрак строчки сливаются, онъ напрягаетъ зрніе, глаза покраснли, слезятся. Но въ душ съ каждой прочтенной страницей наростаетъ все большій восторгъ. Онъ уже не можетъ, читать спокойно: хочется прыгать, кричать. Всегда вялый, хилый и блдный, — въ эту минуту онъ полонъ отваги и силы и готовъ сразиться со всми.
— По мстамъ! Наводи пушки! Выше поднимай черный флагъ! О-го-го!
Онъ — смлый пиратъ, у него подводный корабль, онъ здитъ по всмъ морямъ и топитъ вражескія суда. Вдругъ буря. Волны выбрасываютъ корабль на островъ. Вся команда гибнетъ. Одинъ Роська спасся. Онъ пробирается среди дикихъ скалъ и здсь, на необитаемомъ берегу, внезапно находитъ кладъ — свое счастье.
Въ чемъ его счастье, Роська хорошенько не знаетъ. Но когда думаетъ о немъ, сердце сжимается сладкимъ предчувствіемъ и щеки горятъ. Хочется сдлать что-нибудь, чего нельзя. Онъ плотно прикрываетъ дверь, — замирая отъ непонятной жути, раздвается до гола и, обмакивая пальцы въ чернила, разрисовываетъ тло узорами: теперь онъ настоящій дикарь! Немного смшно и непривычно. Онъ ложится на диванъ, прижимается къ его пушистой ткани, и по всему тлу проходитъ сладкая истома. Какъ будто стыдно, какъ будто страшно, кажется, что кто-то исподтишка глядитъ и дразнитъ: ‘голый, голый!’.
Онъ невольно озирается: кто бы это?.. Быстро одвается и смирно садится у окна.
Холодно рукамъ и ногамъ. Даже внутрь пробрался холодъ и бгаетъ подъ кожей мурашками. Но главное — безпокойная мысль: можетъ быть грхъ? Можетъ быть Богъ не будетъ его любить?
Становится жутко отъ этой мысли, Роська плачетъ и бжитъ къ матери:
— Мама! Мама!
— Что ты, родной?— спрашиваетъ Ольга Ивановна и щупаетъ голову: — Кажется, жаръ?.. Дай-ка градусникъ поставлю.
— Нтъ, мама, нтъ… Я боюсь… Можетъ быть… можетъ быть Богъ меня не любитъ?— всхлипывая говоритъ Роська.
Ольга Ивановна недоумваетъ.
— Какъ не любитъ? Почему не любитъ?..— Все-таки пытается утшить: — Ну вотъ, глупенькій! Боженька добрый, Боженька всхъ любитъ…
И она ласково цлуетъ его голову. Онъ успокаивается, — не отъ словъ, а отъ ея присутствія, отъ звука голоса. И успокоенный возвращается къ Майнъ-Риду.
Но Майнъ-Ридъ какъ-то потускнлъ. И совсмъ темно стало, читать нельзя. Лучше продолжить свои фантазіи.
… Ну вотъ, онъ находитъ кладъ. Какой-же это кладъ?.. Счастье? Какое-же это счастье?…

——

Становясь старше, Роська часто видлъ одинъ и тотъ же сонъ — ему снились голые мальчики, и самъ онъ среди нихъ, тоже голый. Мальчики заползали въ большой сарай, до верху набитый соломой, пробирались по какимъ-то проходамъ и лабиринтамъ. И въ самой глубин, гд ихъ окружала полная тьма и было душно, гд струились пьянящіе ароматы, они натыкались на Бога. Богъ былъ большой и смирный, онъ лежалъ неподвижно, распластавшись, и какъ будто крпко, но чутко спалъ. Мальчики толкали его и бросали въ него соломой, и онъ это чувствовалъ, но не просыпался. Только улыбался во сн, и его невидимая улыбка была дивно-прекрасна… И вс узнали, что то не Богъ, а молодая двушка, дочь Бога. Она — святая… Вдругъ, вспыхиваетъ пожаръ, пламя змйками сползается со всхъ концовъ сарая. Но Роськ за себя не страшно. Онъ боится одного: какъ бы не сгорла святая дочь Бога. Нтъ! Она проснулась, — и беретъ на руку Роську. Его охватываетъ мучительно-свтлый восторгъ…
Роська много думалъ объ этомъ сн. Что онъ значилъ? Онъ былъ пророческимъ, это несомннно. Святая дочь Бога — его счастье. Но кто она? Но гд она? И почему счастье… такое?
Что-то новое, непонятное творится въ немъ. Онъ нервничаетъ, то безпричинно грустенъ, то безпричинно веселъ, чего-то ждетъ, чего-то ищетъ. Ахъ, какъ бы онъ хотлъ теперь имть друга, — обо всемъ, обо всемъ разсказать ему, спросить, почему по ночамъ снятся сладкіе и стыдные сны, почему онъ, Роська, такой гадкій, и долженъ ли онъ бояться, и что надо длать? Мама? Нтъ, ей нельзя. Лучше всего подойти къ незнакомому на улиц и предложить: ‘Будемъ друзьями!’ И чтобы никто объ этомъ не зналъ…

——

На дач Роська познакомился съ двочкой — голубоглазой и блокурой, лтъ восьми. Ее звали Недди Маргольмъ. А ему было уже 14 лтъ.
Инженеръ Маргольмъ, толстый, солидный и очень умный, управлялъ какимъ-то движеніемъ по какимъ-то каналамъ. Madame Маргольмъ была женщиной образованной, немного склонной къ чувствительной нжности и очень страстной. Еще будучи двушкой она мечтала о восторгахъ любви. Но была слишкомъ труслива, всегда слишкомъ боялась малйшаго скандала, и оттого, тайно стремясь почти къ каждому мужчин, котораго встрчала, никому не разршала съ собой ни малйшаго флирта. Зато съ дамами охотно дружилась и любила цловать красивыхъ дтей.
— Ахъ, у васъ прелестный сынъ, — сказала она при первомъ-же знакомств Ольг Ивановн.— Я уврена, мы съ нимъ скоро станемъ друзьями.
М-me Маргольмъ, несмотря на свои слишкомъ 40 лтъ, удивительно сохранилась. Лицо у нея свжее и пріятное, бюстъ высокій, руки слегка пухлыя, блыя.
Она часто звала Роську къ себ, угощала его чаемъ съ печеньемъ. Онъ стснялся, но приходилъ. Ему пріятно, что она разговаривала съ нимъ, какъ со взрослымъ, не объ урокахъ и учителяхъ, а о всякихъ отношеніяхъ между людьми, о любви и дружб.
— Знаете-ли вы, что такое дружба?— спрашиваетъ она.
— У меня есть другъ, — гордо заявляетъ Роська.
— Кто-же онъ?
Но Роська не можетъ сказать: это тайна.
М-me Маргольмъ не настаиваетъ, но, кажется, она смотритъ на дружбу гораздо проще, чмъ онъ.
— Если мы другъ другу нравимся, — вотъ и друзья.
Онъ краснетъ. Конечно, она нравится ему. Только зачмъ она такъ говоритъ? Что-то оскорбляется въ немъ ея словами.
Жарко. Въ бесдк еще жарче. Роська совсмъ раскисъ. М-me Маргольмъ беретъ его, какъ бы шутя, къ себ на колни.
— Бай-баю! Бай-баю! Баю дитеньку мою!
— Пустите меня, — шепчетъ онъ.
Странное чувство охватываетъ его — и сладко и жутко.
— Нтъ, нтъ, дтка хочетъ спать, дтка не будетъ капризничать. Бай-баю! Бай-баю!
Весь пунцовый, онъ робко прижимается къ ней, а она цлуетъ его въ щеки и въ шею, но потомъ, опомнясь, длаетъ веселое лицо и лукаво смется: Ахъ, она приняла его за свою дочурку, — какая смшная ошибка, не правда-ли?
Роська старается хохотать, чтобы не выдать жгучаго стыда, а изъ глазъ готовы брызнуть слезы…
А потомъ онъ бродитъ по лсу весь охваченный вихремъ смущенія и странныхъ желаній. Словно съ ея поцлуями теряетъ онъ самое дорогое въ себ, и не достоинъ уже своего счастья. Можетъ быть кто-то не хочетъ, чтобы Роська былъ великимъ, и вотъ онъ подослалъ ее, и вотъ она нарочно длаетъ такъ?.. При мысли объ этомъ вспыхиваетъ дикая злоба, Роська бросается на землю и катается по ней, кусая руки. Если бы онъ могъ отомстить! Если бы онъ могъ отомстить!..
Вечеромъ онъ долго не можетъ заснуть, ворочаясь съ боку на бокъ. Кровать кажется жесткой, подушка то слишкомъ высоко, то слишкомъ низко положенной. Все тло разбито, словно его ломали, а въ душ зудитъ безсмысленное раздраженіе на себя, на m-me Маргольмъ, на весь міръ.

——

Познакомившись съ Нэдди Маргольмъ, Роська вначал обратилъ на нее мало вниманія. Маленькая и глупая, какъ вс двчонки, а онъ считалъ себя развитымъ и умнымъ.
Нэдди цлый день играла одна въ лсу на обрыв. Рыла въ песк пещеры, канавы, строила изъ щепокъ мостики и дворцы. Смялась и разговаривала сама съ собой. Когда къ ней подходилъ Роська, тотчасъ-же предлагала ему играть въ пятнашки и все время безудержно говорила.
— Вы любите серсо? Я до страсти люблю. А въ прошлое лто у меня была канарейка, — папа привезъ, — но околла. Такъ жаль… А вонъ въ той дач я видла студента съ длиннымъ-длиннымъ носомъ — ужасно смшной.
Такъ она могла болтать часами, перескакивая съ предмета на предметъ, сама себ отвчая, и громко смясь.
Но однажды, посл длинной утомительной прогулки, Роська сидлъ съ Нэдди въ гамак. Солнце уже побагровло, и стволы березъ приняли пурпурную окраску. На блдномъ вечернемъ неб было всего одно большое облако съ золотыми краями. Оно стояло почти неподвижно, только края его слегка измнялись, то закругляясь, то немного вытягиваясь.
Нэдди задумчиво говоритъ:
— Посмотрите, какое небо красивое. Почему нельзя жить на томъ облак?
— Какъ жить?— удивляется Роська.
— Такъ, чтобы облако было домомъ. И здить на немъ, куда хочешь.
Роська никакъ не ожидалъ отъ ‘глупой двчонки’ такихъ словъ, такихъ желаній, похожихъ на его мечты. Долго и внимательно, словно въ первый разъ, онъ посмотрлъ на нее.
Въ вечернемъ воздух, въ бломъ платьиц, озаренная золотыми лучами заходящаго солнца, — такой-же прекрасной и воздушной, какъ облако, вдругъ показалась ему Нэдди Маргольмъ. И ея дтскій голосокъ прозвучалъ по новому, свжо и свято, когда она продолжала:
— Вы бы хотли тоже поселиться тамъ со мной и мамой? Можно и вашу маму взять съ собой. Вы бы хотли?..

——

М-me Маргольмъ не вполн одобрительно отнеслась къ дружб Роськи съ ея дочерью. Смялась надъ ними.
— Ахъ, дти, дти!.. Нэдди, посмотри, какъ онъ умильно смотритъ на тебя, какъ-будто собирается плакать?
Было обидно, и прежнее неудержимое влеченіе къ m-me Маргольмъ смнилось недовріемъ и отчужденностью. Зато душа въ немъ играла и пла, когда онъ рвалъ для Нэдди цвты и украшалъ ими вырытыя въ песк замки и пещеры, а она съ любопытствомъ слдила за его работой и весело повторяла:
— Ахъ, какъ красиво! Какъ хорошо!
Дома Роська сталъ нжне съ матерью, а засыпая думалъ о маленькой царевн, живущей подъ охраной драконовъ, и сочинялъ стихи. И хотя часто въ этихъ стихахъ не было ни размра, ни римы, — все же они были настоящей поэзіей.

——

Лто кончилось. Роська не ршился продолжить въ город знакомство. М-me Маргольмъ его не звала къ себ, и даже не дала адреса, а Нэдди, прощаясь, смялась и прыгала.
— Какъ я рада, что мы демъ въ городъ!
Дти всегда рады перемн. А у Роськи на глазахъ навернулись слезы.
Такъ онъ и не видлъ больше Недди, но она оставила долгій слдъ въ его жизни. Думая о счасть, о святой дочери Бога, онъ почему-то вспоминалъ маленькую блокурую двочку съ голубыми глазами, — воздушную и прекрасную, озаренную свтомъ вечерняго багроваго солнца. Вспоминалъ о ней и вплеталъ ее въ свои мечты.
Онъ найдетъ свое счастье. Его счастье гд-то на высокой гор. Онъ возьметъ съ собой скрипку и отправится въ дальній путь. По дорог встртитъ злодевъ, которые захотятъ его убить. Но Роська скажемъ имъ: ‘Я иду къ своему счастью, къ своему далекому счастью, я мечталъ о немъ всю жизнь, всю жизнь!..’ Злоди вспомнятъ свою юность и любовь, и ножи выпадутъ изъ ихъ окровавленныхъ рукъ. Потомъ Роська встртитъ кровожаднаго тигра. Онъ скажетъ: ‘Теб не разгрызть моего сердца: въ немъ живетъ надежда и невдомый міру талантъ. А у тебя только острые зубы, мой бдный зврь, больше ничего’.
И тигръ, безпомощно рявкнувъ, вернется обратно въ свое логовище.
А Роська дойдетъ до горы и ползетъ кверху по отвсамъ и кручамъ. Острые камни будутъ рзать ему ноги, онъ обдеретъ свои руки о колючіе кустарники, будетъ падать и лежать, разбитый, на дн пропастей, но снова встанетъ и вновь начнетъ нечеловчески-утомительный, безумно-опасный подъемъ. Умирающій отъ голода, израненный, истерзанный, доберется онъ до вершины. И тамъ откроетъ футляръ, вынетъ скрипку, настроитъ струны, ударитъ смычкомъ. И польются звуки… И польются вдохновенные, неслыханно-волшебные звуки, безумно-пцчальные, безумно горькіе. Вотъ я на вершин горы, а гд мое счастье? Нтъ его. Только холодный втеръ развваетъ мои волосы, да небо, все такое же недоступное и далекое, смется надо мной. Гд мое счастье? Разв не врилъ я? Разв не стремился? Разв не преодоллъ вс препятствія, вс опасности тяжелаго пути? Зачмъ же обмануло меня ты, безпокойное сердце, зачмъ сулило несбыточныя радости, невозможные восторги?.. Гд мое счастье?
Далеко-далеко разнесется его плачъ, его горькая псня. И услышитъ ее въ маленькомъ неизвстномъ городк въ неизвстной стран Нэдди Маргольмъ. Услышитъ, заплачетъ и протянетъ свои маленькія дтскія ручки къ недоступному небу и скажетъ:
— Глупый Рось, смотри, вотъ твое счастье, возьми его.
Втеръ донесетъ слова маленькой Нэдди до вершины горы, и услышитъ ихъ Роська, и наполнится восторгомъ его усталая душа. ‘Нэдди, я люблю тебя, ты мое счастье!’ И новая торжественная пснь родится подъ волшебнымъ смычкомъ. Зазвучитъ она громко-громко надъ всей землей. Будетъ, какъ голосъ Бога, какъ откровеніе. Отрекутся люди отъ зла и горя, и вчный праздникъ настанетъ на земл…

II.

Блыя стны ослпительно сверкаютъ, по столамъ бгаютъ яркіе зайчики, а въ воздух столбы золотой пыли. Душно. Весна на двор и заниматься не хочется. А ‘грекъ’ Мартинъ Арноштовичъ, тощій и длинный, съ маленькимъ, сморщеннымъ личикомъ, напоминающимъ печеное яблоко, надодливо что-то жужжитъ, добиваясь образцоваго, какъ ему кажется, перевода: ‘Нерей вытарчивался изъ воды’.
Но вотъ прозвенлъ звонокъ, и гимназисты шумно вырываются въ рекреаціонный залъ.
Кондратій Пузыренко съ любопытствомъ разглядываетъ новыхъ товарищей. Въ отдаленіи стоитъ Роська и съ неменьшимъ интересомъ смотритъ на новичка. Пузыренко, всегда ршительный, подходитъ ближе и заводитъ знакомство.
— Какъ у васъ тутъ? Не очень отсталые?
Роська немного конфузится отъ неожиданнаго вопроса, но тмъ не мене храбро отвчаетъ:
— По моему — отсталые.
Пузыренко, посл нкотораго раздумья:
— Мн кажется вы не эсдекъ?
Роська въ затрудненіи. Ему не хотлось бы признаться, что онъ не понимаетъ вопроса.
— Это зависитъ отъ того, кого вы считаете эсдекомъ.
— Я говорю о политическихъ убжденіяхъ… Вы можете не скрываться, потому что я…
— Я не признаю политики, — важно отвчаетъ Роська. Есть вещи посерьезне.
— Напримръ?— слегка насмшливо спрашиваетъ Пузыренко.
— Счастье.
— А чего-же соціалисты добиваются, какъ не счастья людей?
— Кто такіе соціалисты?
Пузыренко разочарованъ, даже презрительно присвистнулъ.
— Долго объяснять. Не поймете.
— Я читалъ Канта, — возражаетъ Роська.
— Кантъ — буржуй!
Роська обрываетъ разговоръ и обиженно отходитъ въ сторону. Ясно, что новичекъ надъ нимъ насмхается. Онъ считаетъ Роську глупымъ и неразвитымъ, потому что тотъ не знаетъ, что такое ‘соціалистъ’ и ‘буржуй’.
Было больно и горько отъ этихъ мыслей, хотлось сейчасъ-же подойти и сказать что-нибудь очень умное, чтобы доказать свое превосходство.
Посл урока Пузыренко снова спрашиваетъ:
— Извините, но можетъ быть вы анархистъ?
— У меня собственная теорія: культъ любви, — объявляетъ Роська.
— Значитъ бабникъ? За юбками бгаете?..
Опять поссорились.

——

Подъ лучами горячаго солнца таетъ грязный городской снгъ. По мостовой бгутъ мутные ручейки, а на панеляхъ
Стоятъ сверкающія лужи. Воздухъ, струясь, щекочетъ и ласкаетъ лицо, хочется безотчетно смяться и грустить и говорить долго-долго о дружб, объ идеалахъ.
Роська и Кондратій отправились посл занятій за городъ. Оба въ слегка приподнятомъ настроеніи.
— Ахъ, чортъ возьми, теплынь-то какая! Что у насъ на юг.
— А ты любишь югъ?
— Еще бы!
Уже кончаются каменные коридоры улицъ, вытягиваются безпорядочными рядами грязныя фабричныя трубы, чаще попадаются трактиры и портерныя и вонючія състныя лавченки для рабочаго люда.
— Тянетъ меня къ заводу, — слегка хвастливо признается Пузыренко. Кто мы съ тобой?— Буржуи. Живемъ извращенной жизнью. А тамъ физическій трудъ, продуктивная жизнь. Ты представь: пылаютъ печи, стучатъ машины, а за станками — здоровенные парни, со злобой въ глазахъ, готовые, хоть сейчасъ, на баррикады. Вотъ бы куда попасть!
Роська почти не слушаетъ. Думаетъ о своемъ. Уже нсколько дней тревожное настроеніе не даетъ ему покоя. Все кажется, что Кондратій могъ бы относиться къ нему тепле, могъ бы иногда позабыть о своемъ Маркс и о рабочихъ, чтобы помечтать вмст, пофилософствовать — безъ насмшки и издвательства — о Бог, о душ. Неужели слдуетъ жить только для революціи и ничего большаго не желать? Убивать людей, сочинять законы, — но вдь для этого достаточно солдатъ и чиновниковъ…
Навстрчу, пошатываясь, то и дло натыкаясь на тумбы, шелъ старикъ-оборванецъ. Поравнявшись, снялъ картузъ и, держа его наотмашь въ дрожащей рук, словно дирижируя какимъ-то оркестромъ, проговорилъ съ веселой ироніей:
— Ничаво… Мы чай тоже понимаемъ… Выпьемъ, значитъ, коли будетъ на то ваша милость…
Роська невольно посторонился и зашагалъ быстре. Кондратій вжливо подошелъ къ старику.
— Если хотите, я могу вамъ дать… у меня есть.
— Баринъ, значитъ?.. А въ морду хошь? Ишь ты, могу дать… Ишь ты, стерва проклятущая!
Пузыренко сіяющій догналъ Роську.
— Славный старикъ. Немного пьянъ, но какое самосознаніе: копейки нтъ, а у насъ съ тобой не возьметъ. И обругалъ еще: вотъ они классовыя противорчія!

——

За городомъ тянулись безконечные огороды, изрдка, у самой дороги, попадались оголенныя деревья, слегка грустныя, — и небо, блдно-голубое, казалось нжно задумчивымъ. Только солнце ярко свтило, и это сочетаніе свта и грусти, простора и оголенности создавало особенное настроеніе — нервное и щемящее.
Пріятели свернули въ сторону, и, пройдя съ полъ-версты по межевой канавк, услись на камняхъ, у полуразрушеннаго, чернаго плетня.
Роська глубоко вздохнулъ.
— Хорошо!.. Почему-то весной мн хочется плакать и объясняться въ любви.
Пузыренко хочетъ отвтить насмшкой, но и у него безпричинно сжалось сердце.
— Кондратій, ты никогда не былъ влюбленъ?
— Случалось, ухаживалъ.
— Нтъ, я не про то… А такъ, чтобы всю жизнь отдать… думать только о немъ…
— О ней?
— Все равно. Главное — духъ, а въ кого онъ вплотился — случайность.
— Ну, братъ, врешь. Нужно быть выродкомъ, чтобы влюбиться въ мужчину.
— Ты не понимаешь. Духъ свободенъ. Онъ живетъ своей жизнью: любитъ и ненавидитъ, радуется и горюетъ. Воплотившись, ищетъ родственныхъ душъ. Когда человкъ полюбитъ, значитъ онъ нашелъ. И потому любовь не можетъ быть безвзаимной, и потому для любви все равно — мужчина или женщина… Да… знаешь, какъ я думаю о Бог? Онъ — символъ, чтобы зналъ человкъ, что есть другой міръ, если онъ здсь одинокъ. А если даже Богъ отвернется, — такое будетъ чувство, — тогда уже значитъ — конецъ. Нельзя жить безъ надежды на любовь… Я бы не могъ.
— Э, братъ, ты гд-то свистнулъ свою теорію. Я ее уже слышалъ.
— Нтъ, это чувство такое. Но если и другого тоже, значитъ въ немъ правда, значитъ есть предчувствіе…
— Постой… я велъ одну оригинальную переписку…
Роська не слушаетъ. Онъ возбужденъ, ему надо высказаться, въ чемъ-то убдить Кондратія.
— Ты говоришь: нужно быть выродкомъ. А по моему, можно любить, даже никогда не видя. У меня былъ такой другъ. Давно. Онъ жилъ въ другомъ город. Я его не зналъ, но мы переписывались.
Пузыренко вдругъ весь насторожился.
— Года четыре назадъ?
— Нтъ больше… Впрочемъ… Да, четыре. А что?
— Вотъ такъ штука!
— Я все мечталъ о друг… Знаешь, ‘почтовый ящикъ’?.. Иногда бываетъ въ дтскихъ журналахъ…
— Ну? ну?
— Ну вотъ, я написалъ… Онъ мн отвтилъ. Онъ жилъ на Волг…
— Чортъ! Лшій!
Пузыренко вдругъ завопилъ, запрыгалъ, облапилъ друга, сшибъ съ него фуражку.
— А я то дуракъ!.. Ей-Богу… Ну, чего глаза пялишь?.. Письмо въ редакцію,— да?.. ‘Учителя и всякіе взрослые не позволяютъ читать серьезныя книги’… Кто это написалъ,— а?.. Узнаешь?.. Э, чортъ!— съ тобой самъ бабой сдлаешься…
И онъ конфузливо смахнулъ слезу.
Сердце у Роськи стучитъ до боли. Онъ нелпо взмахнулъ руками и засмялся, и заплакалъ.
— Заратустра!
— Какъ разъ на Волг былъ, случайно… Лшій!..
Въ смущеніи долго не ршаются взглянуть другъ на друга, не знаютъ, убжать-ли имъ, постараться-ли овладть волненіемъ, какъ подобаетъ сознательно-мыслящимъ личностямъ, или, махнувъ на все рукой, броситься другъ другу на шею?.. Но Кондратій поднялъ глаза и улыбнулся сквозь слезы, и какъ-то сразу стало тепло и радостно. Неуклюже обнялись и крпко поцловались.

——

Это было такъ.
Роська по журнальному адресу: ‘Заратустр. До востребованія’, — послалъ письмо.
‘Я васъ не знаю, но сочувствую, что не даютъ читать. Взрослые всегда считаютъ всхъ ‘дтей’ глупыми. А я чувствую себя одинокимъ и давно хотлъ имть друга. Я тоже гимназистъ, тоже 13-ти лтъ, очень умный и наврное буду великимъ. Давайте переписываться? Отвчайте до востребованія Великому Манут’.
И вотъ они стали переписываться. Общали никогда не встрчаться и никому не показывать писемъ. Писали съ полной откровенностью и заочно полюбили другъ друга.
Но лтомъ переписка прекратилась, а когда осенью Роська, вернувшись въ городъ, послалъ письмо Заратустр, то не получилъ уже отвта.

——

— Почему ты не отвтилъ?
— Очень просто: ухалъ. Я вдь случайно туда попалъ. Дядя Никифоръ Павловичъ меня съ собой возилъ. Знаешь, отецъ ушелъ въ ссылку… Ночью былъ обыскъ, нашли, кажется, заграничное изданіе Пушкина… Все это смутно для меня, не могу даже разобрать, что самъ помню, что впослдствіи урывками слышалъ. Взялъ меня дядя этотъ, сахарозаводчикъ, такъ я у него и росъ, пока не поссорились.
— За что?
— Я его живодеромъ назвалъ. Такъ, изъ-за рабочаго одного. Долго разсказывать… Приходила къ нему жена этого самаго рабочаго съ ребятишками, въ ногахъ валялась, а онъ ее ко всмъ чертямъ. Ребятишки благимъ матомъ заорали, а онъ ихъ по матушк… Ну я и ушелъ…
Покоробило отъ этого разсказа. Но былъ онъ о чемъ-то не здшнемъ, изъ другого міра, и не стоило останавливаться на немъ. Хотлось удержать радость встрчи, радость возвращеннаго прошлаго.
Помолчали… И уже забыли… и уже снова перешли на свое:
— Эхъ жаль, что мы не продолжали переписки!.. Вдь ты могъ бы написать мн, ухавъ съ Волги, — дать свой новый адресъ.
— Сглупилъ. Кризисъ у меня былъ: ршилъ, что всякая любовь и дружба — чепуха.
— А теперь?
— Признаю, но безъ дурацкой поэзіи. Физіологія — и баста…
— А дружба?
— Совсмъ другое. Да и какая дружба? Товарищество.
Но чувствуетъ Роська, что рисуется Кондратій, а на душ у нихъ обоихъ нчто врод иллюминаціи. Разв тотъ тоже не разволновался? разв глаза его не сіяютъ, разв голосъ не звучитъ по особенному?
— Зачмъ ты напускаешь скептицизмъ? Любовь — высшее на земл. Ну, хорошо, въ кружкахъ тамъ, или въ партіи говори, сколько хочешь, о соціализм, защищай республику. А когда одинъ? Неужели не бываетъ тоскливо, и душа не рвется куда-то? Неужели не мечтаешь о друг, о самомъ близкомъ и дорогомъ? Мечтаешь, но стыдишься. Зачмъ?
— Ты романтикъ.
— Всякій искренній человкъ романтикъ. И ты тоже.
— Ну врешь!
А самому хочется выкинуть какую-нибудь нелпость, подпрыгнуть что-ли, до неба или опять расцловаться. Чудакъ этотъ Роська, а славный малый, душевный. Только больно сентименталенъ.
Роська-же не помнитъ себя, любуется другомъ, его не знающей сомнній натурой. Да, вотъ оно, объяснилось… Теперь уже ясно, онъ любитъ Кондратія. Почти такъ-же сильно, какъ любилъ Нэдди. Нэдди… Или можно любить сразу обоихъ? Или правъ Кондратій, что дружба совсмъ другое?
Сидли. Ходили по какимъ-то полямъ. Опять сидли. Такъ провели до глубокой ночи, безконечно разсуждая о ‘высокихъ матеріяхъ’. Спорили, перебивали другъ друга и разомъ умолкали и разомъ тихо смялись отъ счастья. Похоже, будто переживалась первая влюбленность.
Стемнло. Роська вспомнилъ о матери: она будетъ безпокоиться. Пошли обратно, дошли до дому, но все не могутъ наговориться. Ходятъ туда и сюда, впередъ и назадъ по тротуару, десять разъ прощаются, и вдругъ вспоминаютъ, что нужно сказать еще словечко, еще разъ что-нибудь доказать или разъяснить, чтобы обратить въ свою вру. Но вс слова, вс мысли какъ-то странно мняютъ значеніе, говорятъ совсмъ другое.
Кондратій говорилъ: диктатура пролетаріата, — и это значило: я люблю тебя.
Роська говорилъ: невдомые міры, — и это тоже значило: я люблю тебя.
А когда, наконецъ, разстались, Роська долго стоялъ на крыльц и смотрлъ на удаляющуюся въ темноту улицы фигуру Пузыренко и прислушивался, сіяя, къ его громко раздающимся въ ночной тишин шагамъ.

——

Ольга Ивановна не спала. Ждала своего сына. Безпокойно думала о немъ. Странный онъ, нелюдимый, неласковый. А теперь вдругъ товарищъ. Она обрадовалась, но вотъ они ушли, и уже за полночь, а ихъ все нтъ. Разные бываютъ товарищи. Можетъ быть, еще завелъ куда-нибудь, не приведи Господи…
Она измнилась за послдніе годы. Постарла, лобъ и щеки покрылись добрыми морщинками, волосы посдли, и отъ того, что причесывала ихъ гладко и свертывала на затылк въ маленькій узелочекъ, все лицо ея какъ-то уменьшилось и округилось, пріобрло выраженіе ласковой старушечьей суетливости.
Роська пришелъ возбужденный, ликующій: вскакивалъ съ мста, хваталъ вмсто солонки сахарницу, безпричинно смялся, а потомъ вдругъ поцловалъ свою мать, чего никогда не длалъ.
— Ну, какъ ты, милый, время провелъ?— спрашиваетъ Ольга Ивановна съ тайной тревогой.
— Хорошо, мама, очень хорошо… Знаешь…
Онъ остановился по привычк не открываться матери, но не утерплъ:
— Знаешь, мама, я… угадай?
— Не знаю, сынокъ.
— Ну, отъ чего бываетъ такъ весело?
— Не знаю, сынокъ.
— Ну, мама, какая ты недогадливая!
— Полюбилъ, можетъ, кого?
Роська вскочилъ изъ-за стола и бшенно затанцовалъ по комнат.
— Я влюбленъ! Я влюбленъ! Я влюбленъ!
— Тише, тише!.. Ну, когда ты былъ такимъ сорванцомъ?.. Ахъ ты сумасшедшій, сумасшедшій…
И она невольно улыбнулась его восторженности, и пропали вс сомннія. Нтъ, ея Рось не способенъ ни на что дурное. Это чистая любовь, иначе не признался-бы матери.
— Кого-же ты полюбилъ, сыночекъ?
— А этого ужъ не скажу. Угадай сама!
— Да я то знаю ее?
Роська совсмъ пришелъ въ восторгъ:
— Ее! Ее! Мамочка, какая ты смшная!..
И убжалъ къ себ въ комнату.

III.

Начались экзамены. Роська предложилъ Кондратію готовиться вмст.
— Я боюсь экзаменовъ, — признался онъ.
— Ну вотъ, чудакъ! Неужели провалишься?
— Нтъ, не то. Но я боюсь готовиться… Одинъ…
Кондратій пожимаетъ плечами:
— Сіе свыше? Или какъ понимать?
Роська замолчалъ, какъ бы не зная съ чего начать. На конецъ, начинаетъ издалека.
— Вотъ ты матеріалистъ. Для тебя должны быть самыми главными потребности тла. Такъ вотъ, скажи — мы никогда объ этомъ не говорили, — какъ ты удовлетворяешь… ну, напримръ… половую потребность?.. Вдь есть-же она у тебя?
Для Кондратія вопросъ неожиданный. Видимо, ему трудно отвчать. Онъ покраснлъ и потупился.
— Есть всякіе способы, — не глядя на него, продолжаетъ Роська. Если полюбишь страстно и тебя тоже, тогда просто. А если нтъ? Меня, напримръ, никто не любилъ страстно. Что тогда? А вдь это мучитъ, подчиняетъ, требуетъ неотступно. Что-же, идти въ публичный домъ? Но я не могу. Я никогда не смогу. Если встрчаюсь съ проституткой, я чувствую отвращеніе. Что же длать? Скажи? Какъ ты поступаешь?..
— Подло!— брякнулъ Пузыренко, и поднялъ голову и открыто взглянулъ въ лицо другу, словно гора скатилась съ плечъ.
— Дйствительно, подло… Ну… Это еще въ прошломъ году было. У меня товарищъ былъ, гимназистъ, старше меня. У него родители богатые. Прислуги масса. Ну онъ съ горничной и сошелся. А у меня какъ разъ полоса подошла. Говорю ему: ‘Къ проститутк пошелъ бы, если бы только гарантія, что не заражусь’. Вотъ онъ и предлагаетъ: ‘Приходи ко мн, я теб свою уступлю’. Пошелъ… сидимъ у него въ комнат, пиво пьемъ. Онъ и Катю позвалъ, горничную… Сталъ отпускать сальности, я за нимъ. Потомъ возиться начали… Я хоть выпилъ много, но роблъ… Онъ и говоритъ: ‘Катенька, поцлуй его’. Она закрылась рукавомъ: ‘Что это вы, Арсентій Павловичъ, мн стыдно’.— ‘Ну, глупости, поцлуй’.— ‘Такъ пусть ужъ они сами лучше’… Ну, и вотъ… Э, да что, — мерзавецъ и свинья, однимъ словомъ!.. Да… И такъ всю зиму продолжалось. Уйду — стыдно, подло, самому себ въ рожу плевать хочется, а черезъ недлю — другую опять., поганишься.
Замолчалъ.
Роська весь дрожитъ. Разсказъ произвелъ на него жуткое впечатлніе.
— А теперь?— чуть слышно спрашиваетъ онъ.
— Теперь, ничего. Улеглось какъ-то…
Долгое, томительное молчаніе… Роська знаетъ, что теперь долженъ говорить онъ. Открываетъ ротъ, но языкъ не повинуется, и какъ-будто воздуха не хватаетъ въ груди,
— А я…
Голосъ срывается.
— Ну, брось, — говоритъ Кондратій: — Успокойся. Онъ тоже блденъ.
— Нтъ, ничего…
Отдышался, немного овладлъ собой. Но съ такимъ ужасомъ, съ такой тоской шепчетъ свое признаніе, свою ‘роковую тайну’, — словно вмст со словами уходятъ безвозвратно и его гордость, и его право на счастье.
— А я — не такъ. У меня тоже было, раньше, чмъ у тебя. Пробудилось, когда мн было 14 лтъ.. М-me Маргольмъ, знакомая, брала на колни и цловала… Потомъ сны: голые мальчики и… Я еще не понималъ… Были галлюцинаціи: кольца какія-то ползутъ по потолку, извиваются, свиваются… Я не понималъ. Катался по полу… И вотъ… случилось… Первый разъ я испугался, мн казалось, что я умру. Потомъ былъ мсяцъ опьяненія: каждый день было это, иногда по два, по три раза въ день. Изнервничался, сталъ раздражителенъ, стали холодть руки и ноги, и боли въ спин, и какія-то иголки въ тл. Я началъ бороться… Но я одинъ… Ты не знаешь, какъ ужасно быть одному. Воля слабетъ. Знаю: если захочу, не будетъ. Но не могу захотть. И хуже всего, когда уроковъ много или экзамены. Это всегда усиливаетъ… Знаешь, я презираю себя. Я давалъ клятву, я клялся именемъ Нэдди, и всегда нарушалъ. Кондратій, если бы ты зналъ, какъ тяжело! Чувствовать, что губишь себя, что умъ тупетъ, что… что никогда уже не сможешь полюбить чисто, свтло… и… Кондратій, я теб сказалъ одному… Вотъ почему я хотлъ готовиться вмст. Понимаешь, посл нашихъ разговоровъ у меня никогда не бываетъ… Ты спасаешь меня…
Отвернулся.
Ну, вотъ… все сказано… И нтъ уже роковой тайны… И тотчасъ возбужденіе упало. Словно опустошили они свои души, ничего не осталось въ нихъ: ни стыда, ни сочувствія, ни страха…
И заговорили о постороннемъ. Чувствовалась натянутость въ тон, но упрямо вели пустой разговоръ и даже спорили, сами не зная зачмъ и о чемъ…
А когда Роська вернулся въ свою комнату, гд стояла старая отцовская мебель — неуклюжій письменный столъ, диванъ и кресла, — онъ показался себ такимъ маленькимъ и ничтожнымъ, а дружба его съ Кондратіемъ ненужной и неискренней. Живо представилось, что до его прихода сидлъ на этомъ диван какой-то титанъ, на стол лежала гигантская книга вопросовъ, которые долженъ былъ титанъ разршить, но люди вокругъ него были маленькіе, жалкіе, и потому титанъ не хотлъ разршать вопросовъ…
До вечера Роська не находилъ себ мста, все думалъ о титан. Когда за вечернимъ чаемъ Ольга Ивановна спросила его:
— Что ты такой грустный, Росинька?
Вдругъ на глазахъ у него навернулись слезы, и онъ вышелъ, чтобы не разрыдаться. ‘Я такой же человкъ, какъ и вс, я такой же ничтожный, какъ и вс’, — повторялъ онъ вслухъ на разные лады, и слова звучали какъ новая, печальная истина. Наконецъ онъ забылъ уже о Кондратіи и о признаніи, такомъ остромъ въ тотъ моментъ, — все это ушло куда-то, а самъ Роська обезличился и затерялся между диваномъ, креслами и столомъ. Они стали одушевленными существами, а онъ — вещью. Было въ этомъ ощущеніи что-то кошмарное, но пожалуй, не страшное, а только невыносимо тоскливое…
Онъ прилегъ на коверъ — ‘у ногъ дивана’, — такъ пронеслось въ голов, — и незамтно для себя задремалъ.

——

На другой день Кондратій явился рано. Роськ показалось страннымъ, что пришелъ онъ такъ просто, какъ будто ничего вчера не было. Взялись за книги. Прочитывали и провряли другъ друга. Но Роська разсянъ, не можетъ повторить ни слова.
— Э, съ тобой каши не сваришь!— сердится Кондратій.
— Скучно все это, ничтожно, — оправдывается Роська: и мы ничтожны. Если бы другая жизнь и другая наука… Что-нибудь настоящее, большое… чудесное.
— Ишь чего захотлъ. Закажи молебенъ Николаю Чудотворцу.
— Я не про то… Поймешь-ли?… Вотъ комната, а я хочу, чтобы были горы, а внизу океанъ. Вотъ учебникъ, а я хочу, чтобы громъ ударилъ, и синія молніи освщали ночь, а я былъ бы пророкомъ. А такъ — мы ничтожны и жизнь наша скучная.
Глубокая искренняя тоска вылилась въ этихъ словахъ. Даже у Кондратія — съ его бсомъ насмшки подъ языкомъ — не хватаетъ духу смяться. Съ дланной шутливостью ударяетъ Роську по плечу.
— Ну, полно, братъ, встряхнись! Подлецами оказались — и баста! Не мы одни…
И вдругъ замчаетъ, что Роська въ слезахъ. Он катятся струйками по щекамъ и капелькой повисли на остромъ кончик носа.
— Что съ тобой, друже? Ну, вотъ ерунда! А я еще спеціально къ теб пришелъ, раньше хотлъ готовиться у Гольмаръ… Ну, брось… Тьфу, чортъ! Досадно, ей Богу…
А самъ тоже мигаетъ глазами и протираетъ ихъ пальцами.
Роська, наконецъ, успокоился.
— У Гольмаръ?
— Что у Гольмаръ?.. Ахъ, да, есть такая двушка, ты не знаешь. Эсдечка. Ее вышибли изъ гимназіи, и теперь она готовится экстерничать. Славная двушка.
Ну, конечно, Роська такъ и предчувствовалъ: вотъ какова ихъ дружба! Самое важное, самое интимное Кондратій скрылъ отъ него.
—Чудакъ! Объ этомъ нельзя болтать, тутъ — конспирація. Въ двухъ словахъ — я получилъ ея адресъ, чтобы связаться съ здшними кружками…
Что отвчать на это? Дружба, по мннію Роськи, выше всего. Но вдь идеала нтъ на земл. Все опошлено на земл… Онъ устало молчитъ.

——

Экзамены кончились. Кондратій завтра узжаетъ на кондицію. Они сидятъ у раскрытаго окна въ комнат Роськи. Солнце расцвтило верхушки домовъ и горитъ пожаромъ въ верхнихъ стеклахъ, а внизу уже надвинулись сумерки, только изрдка мелькаютъ голубыя искры трамваевъ и летятъ кверху и гаснутъ. Подъ смутный гулъ города пріятно уноситься мечтой въ несуществующее.
— Вотъ мы молчимъ, Кондратій… Зачмъ слова? Будемъ молчать. Это наши души разговариваютъ.
— Вздоръ, другъ мой, души не могутъ разговаривать…
Внизу все темне, а искры вспыхиваютъ ярче… И въ комнат тьма. Безцвтнымъ и тусклымъ стало блесоватое небо, только въ ниш окна какъ-будто немного свтле, — можетъ быть это лишь кажется, — но создается настроеніе оторванности и отчужденности отъ всего міра. И вдругъ, какъ-то неожиданно, поверхъ крышъ появилась черная туча… Ея рзкія, причудливо грозныя очертанія вызываютъ мысль о гроз и о гром, но беззвучно ползетъ она по блдному небу, — и такими маленькими, такими ничтожными кажутся люди передъ этимъ безмолвнымъ, неумолимымъ движеніемъ.
— Кондратій, Богъ тебя никогда не мучилъ?
— Нтъ. Я не врю въ Бога съ дтства. А что?
— Меня мучилъ Богъ. Есть Онъ или нтъ Его? Здсь логика не поможетъ, — только чудо. Я требовалъ чуда: Боже, сдлай такъ, чтобы я заговорилъ вдругъ на двадцати языкахъ! Не выходило. Но можетъ быть Онъ не хочетъ сотворить чудо? Что Ему я? Нтъ, Богъ для всхъ, для Него нтъ большого и малаго, Онъ долженъ проявлять себя всмъ. А чуда не было… Ты не вришь въ чудеса, Кондратій. Но вдь они поднимаютъ человка въ его глазахъ. Пусть будетъ плохо, пусть тебя ржутъ, бьютъ, истязаютъ, но если можетъ случиться чудо — все ничего. Сегодня я самый послдній изъ рабовъ, а кто знаетъ, можетъ быть завтра я сдлаюсь царемъ вселенной!..
Кондратій глубоко задумался. Какъ сквозь сонъ онъ слышитъ голосъ Роськи. Рисуется ему мрачная площадь, и черные силуэты монаховъ, и костры… Люди, охваченные мистической врой, разрушаютъ радости бытія. Имъ не нужно веселыхъ псенъ, свободнаго слова и скромнаго труда на пользу всхъ народовъ. Ясное и простое счастье человчества, то счастье, которое общаетъ соціализмъ, имъ чуждо. Что имъ рай земной, когда они мечтаютъ захватить небо, небесный рай? Имъ нужно чудо. И чудо воплощается — въ кострахъ, застнкахъ, въ изуврств самоистязаній и въ истязаніяхъ другихъ… Безумцы? Но есть же какое-то обаяніе въ ихъ безуміи, въ ихъ фанатической вр, если за ними идутъ милліоны, если даже онъ, трезвый Кондратій, чувствуетъ нервный трепетъ, думая объ этихъ безумцахъ?..
Долго-долго молчали.— Уличный гулъ замеръ, и глубокая тишина спустилась на городъ. Гд-то далеко-далеко мягко прогремлъ первый громъ. Кондратій полной грудью вдохнулъ слегка возбуждающій теплый воздухъ, и повяло чмъ-то роднымъ, забытымъ. Растаяла мрачная площадь съ монахами. Представилось, что плывешь сейчасъ на челн вдоль Донецкаго кряжа, четко выдляются на неб контуры блыхъ горъ, и отраженіе луны, искрясь, плыветъ за тобою. Нжитъ душу красота южной ночи, — и нтъ уже мистическаго ужаса, и такъ далека, такъ непонятна мысль о ненужномъ страданіи…
— Бываютъ святыя ночи, — говоритъ Роська: — Когда человкъ не можетъ лгать, если бы даже хотлъ. Что тутъ дйствуетъ на душу? Въ душ темнота, и въ ночи темнота. Вливается-ли ночь въ душу, изливается-ли душа въ ночь? Хочется плакать и каяться. Ты, Кондратій, хорошій, честный человкъ, но у тебя какъ-то все просто: проснулась плоть — пошелъ къ Арсенію. Затмъ мучился, какъ честный человкъ. Никогда не оправдывалъ себя, говорилъ: подло!— и кончено. Я не знаю, можетъ быть, я не честный? Вотъ мое: тоже мучился, стыдно было признаться кому-нибудь. Но порой гордился. Даже теорію создалъ: истощаю себя — и потому духъ мой свободне и проявляется ярче. Но, конечно, это было въ начал, теперь самъ знаю, что погано все и только погано: такъ понимаешь-ли, даже въ сознаніи поганости иной разъ нахожу какое-то наслажденіе. Что это, Кондратій, или я, дйствительно, уродъ?
Снова прогремлъ громъ, уже ближе и сурове. Чмъ-то таинственнымъ и грознымъ повяло изъ темноты ночи. Голоса звучали глуше и задушевне.
— Все это правда?— спросилъ Кондратій.
У Роськи что-то дрогнуло и кольнуло въ сердц. Вотъ чего онъ никогда не зналъ: правда-ли? Такъ, по крайней мр, сейчасъ ему показалось. Вдь онъ — мечтатель, онъ можетъ выдумать свой міръ, и людей въ немъ, и себя самого. Можетъ быть и Кондратія нтъ рядомъ съ нимъ, а онъ самъ его выдумалъ. Тогда все неправда? Нтъ, правда должна быть, но какая? Но гд? А можетъ быть онъ знаетъ, только въ эту минуту забылъ?
Мысли и чувства такъ прихотливо и такъ сложно переплелись, что ничего нельзя разобрать. Наконецъ, только одно было ясно, — что вопросъ Кондратія, почему-то задлъ за живое, что-то всколыхнулъ въ душ.
— Знаешь, Кондратій, вотъ только сейчасъ я почувствовалъ, какъ много ты для меня значишь. Можетъ быть я и раньше думалъ о правд — безсознательно. Но вотъ сейчасъ, вдругъ, стало до боли очевидно, что я всегда фальшивлю, всегда лгу… Зачмъ? Разв нельзя иначе?.. Для лжеца нельзя… Но общаю, что передъ тобой я не буду лгать. Буду проврять каждую мысль, слово, интонацію. Тогда будетъ правда… Можетъ быть, будетъ? Скажи?.. Я люблю тебя, Кондратій…
Въ голос его задрожали слезы. Кондратій смущенъ и растроганъ. Но онъ сдлалъ усиліе, чтобы подавить ‘слабость’, — засмялся.
— Ну, братъ, не ожидалъ… Началъ съ покаянія во грсхъ и вдругъ — бацъ! Объясненіе.
Роська подумалъ, что ‘другой’ обидлся бы на смхъ, но силою его чувства превзойдена условность обиды.
— Знаешь, Кондратій, чего бы я хотлъ? Встртиться съ Гольмаръ. Скажи, она хорошая? Ты ее любишь?
— Какъ сказать? Симпатичная. Она — странная. И, кажется, сразу влюбилась въ меня. А я — какъ сказать?— не то что люблю, но…
— Любишь, любишь!.. Я бы тоже ее полюбилъ, если бы встртилъ. А ты бы полюбилъ Нэдди. А?
— Ну, братъ, — Кондратій развелъ руками: — Ну, братъ, извини, ничего не могу сказать, не компетентенъ.
— Нтъ, будетъ хорошо. Насъ четверо: ты, я, Гольмаръ и Нэдди. Каждый любитъ троихъ. Представляешь, какъ хорошо? Только я буду любить Нэдди чуть-чуть сильне. Но ты не обижайся: ей Богу, самую чуточку, почти незамтно. А ты люби немного сильне Гольмаръ. Мы удемъ вс четверо куда-нибудь, гд еще не было людей. На южный полюсъ. Можемъ даже ввести у себя соціализмъ. Только безъ матеріализма, ладно? Будемъ врить въ духовъ. Ну, что теб? Поврь! Такъ пріятно!
Кондратію не кажется смшно. Въ эту темную весеннюю ночь, высоко надъ городомъ у открытаго окна, слушая восторженный голосъ друга, какъ-то странно сливающійся съ отдаленными раскатами грома, онъ готовъ поврить во что угодно.
— Баба ты! Фантазеръ!
Это прозвучало совсмъ любовно, какъ уступка, какъ общаніе оставить при соціализм духовъ, — и онъ заглянулъ въ глаза Роськ съ любопытствомъ и нжностью.
— Чортъ побери! Хорошо, должно быть, любить какъ ты! У тебя даже голосъ мняется, когда ты говоришь о Нэдди.
— О моей Нэдди!
— О твоей, друже… Славный ты, чудаче, дай-ка я тебя на прощанье поцлую. Вдь узжаю завтра.
Послднія слова прозвучали уже горько, и бесда прервалась, и оба печально, ‘въ послдній разъ’ обнялись и поцловались.
— Зря ты узжаешь, Кондратъ, остался бы?
— Урокъ хорошій. За лто 100 цлковыхъ въ карман останется — не фунтъ изюма. Вотъ когда соціализмъ наступитъ…
Кондратій опять ускользалъ къ своему Марксу, чего въ немъ не любилъ Роська. Соціализмъ можно допустить, но чтобы онъ не мшалъ любви и дружб и задушевнымъ разговорамъ. Соціализмъ безъ пролетаріата и безъ революціи, — тогда Роська тоже соціалистъ…
И снова споръ. Капитализмъ… соціализмъ… любовь… Пылкія слова, горячія мысли. Увлекаются, разомъ что-то доказываютъ, не слушая возраженій. На улиц полилъ дождь, но они не замтили, даже не закрыли окна. И гроза прошла и ночь почти прошла, а они все еще возбуждено бгали по комнат, размахивая руками и крича, натыкаясь въ потьмахъ на стны, на мебель.
И вдругъ кто-нибудь вспоминалъ, что завтра придется разстаться, умолкали, ложились рядомъ на диванъ и молча лежали, обнявшись, стараясь угадать, о чемъ думаетъ въ эту минуту другой.
Уже солнце взошло, когда оба, наконецъ, заснули, не раздваясь, утомленные долгими разговорами, яркими переживаніями тревожной и чистой весенней любви.

IV.

Лто въ город. Роська только что вернулся домой. Отъ прогулки по раскаленному тротуару между раскаленныхъ каменныхъ громадъ въ пыли и вони ремонтируемыхъ улицъ у него кружится и болитъ голова. Въ комнат, за спущенными шторами, прохладне, пріятно лежать, раскинувшись, съ разстегнутымъ воротомъ рубашки и лниво мечтать.

——

У Ольги Ивановны хранился томикъ стихотвореній Ефимова. Его нсколько сентиментальная поэзія нравилась Роськ, особенно баллада о рыцар, влюбленномъ въ фею Донату. Въ своихъ мечтахъ Роська былъ этимъ рыцаремъ. Онъ встртитъ Донату въ Италіи или Испаніи. Горы вдали. По нжно-блому снгу вершинъ скользятъ розовыя тни. У Донаты — высокая грудь и алыя, страстныя губы. Она принесла ему книгу съ золотымъ обрзомъ, въ ней на звучномъ язык говорилось о жаркой любви. Роська прочелъ книгу и поцловалъ Донату въ матово-смуглую шею. Она весело смялась и, взявшись за руки, они долго гуляли вдвоемъ, а вдали блли горы Италіи или Испаніи…

——

Жгучъ лтній воздухъ. Горитъ въ трепещущемъ сердц мучительное желаніе ласки. Дрожащіе пальцы нервно перелистываютъ страницы пошлаго романа, и воепаленный взоръ ищетъ такихъ обыкновенныхъ, но сегодня лихорадочно возбуждающихъ словъ: ‘любовь’, ‘женщина’.
‘Не надо, — противится Роська: не хочу! Опять минута безволія, а потомъ страшное сознаніе гибели и боль раскаянія. Все знаю, все уже повторялось много разъ, и много разъ давалась клятва, что больше не будетъ.
И чувствуетъ онъ, что еще не поздно, еще можно остановиться: только бы захотть… Зачмъ?.. Мерзость, такъ мерзость, гибель, такъ гибель! Нтъ цли въ жизни, нтъ великой любви, — все равно.

——

— Мама, не жди меня къ ужину, я пойду гулять.
— Стоитъ-ли, Рося, подождалъ бы до завтра, куда такъ поздно?
— Нтъ, мама, я пойду…
Лихорадочными струями текутъ люди, — переливаются, вливаются, сливаются. Вс охвачены однимъ: одна большая волна похотливости перекатывается изъ конца въ конецъ широкаго тротуара. Вотъ подъ ослпительными пятнами фонарей, дразня, мелькнула изящная фигурка, прозвучалъ вызывающій смхъ, — и уже исчезла, смшалась съ журчащей, возбужденной толпой въ полос черной тни. Джентльмены, нетерпливо караулившіе на перекрестк, въ круглыхъ котелкахъ, съ массивными золотыми цпочками поперекъ упитанныхъ животовъ, съ пухлыми пальцами, унизанными перстнями, устремляются въ погоню за добычей. А добыча играетъ и дразнитъ, то всплывая въ ослпительныхъ пятнахъ, то ныряя въ черную тнь…

——

Роська не выбираетъ пути. Послушно плыветъ, уносимый общей волной.
Было давно. Онъ былъ мальчикомъ-Роськой, такимъ чистымъ, такимъ нжно-красивымъ. И когда въ немъ проснулась плоть, было весело. Онъ не понималъ. Игралъ и разговаривалъ съ маленькой Нэдди и мечталъ о чемъ-то свтломъ, прекрасномъ.
Но онъ никому не смлъ сказать о томъ, что пло внутри и заставляло грезить о первомъ поцлу. Почему его съ дтства научили стыдиться тла, почему никто, никто не сказалъ ему, какія силы таитъ въ себ пробуждающаяся страсть, и какою грозятъ опасностью неосознанныя инстинкты?.. Никто не сказалъ, не объяснилъ,— голосъ жизни, голосъ тла остался ему непонятенъ, и Роська осквернилъ это тло пороками и развратомъ… Такъ нужно было кому-то. Кому? Зачмъ? Чтобы онъ былъ ‘чище’, ‘невинне’?.. Такъ вотъ — полюбуйтесь, — вотъ онъ, развратный и грязный, вышелъ на улицу и жадно смотритъ слезящимися глазами на плывущія навстрчу похотливо дразнящія тла.

——

— Что смотришь, мальчикъ? Пойдемъ?…
Нтъ, только не съ этой!.. И не съ той!..
Вотъ идутъ он — одна за другой, одна за другой — такія доступныя, общаютъ успокоить, усладить бунтующую плоть. Почему не пойти за ними, почему? Но онъ не можетъ…
Встртилъ Панульскаго. Учились вмст въ гимназіи. Сидлъ въ каждомъ класс по два, по три года, теперь вылетлъ. Обросъ бородой, взлохмаченная грива, широкіе взмахи длинныхъ рукъ. Сталъ художникомъ.
— Э, Бова-королевичъ, и вы въ сады райскіе? А былъ тихоней. Ну-ну, ничего, я такъ только. Что-жъ длать, батенька, натура требуетъ.
Роська смутился. Признался.
— Да, вотъ, Панульскій, ршилъ было, какъ вс, да не могу. Сидитъ что-то внутри, не пускаетъ.
— А вы, голубчикъ, смотрите на дло проще. Чмъ, напримръ, не хороша? Я вонъ про ту… Да не звайте-же, ангелъ!
— Не надо, Панульскій, — жалобно попросилъ Роська.
Вдругъ его охватила тоска, и онъ самъ себ показался такимъ низкимъ, такимъ преступно ничтожнымъ.
Онъ мечталъ всегда, что она будетъ другомъ, самымъ дорогимъ, самымъ близкимъ. Вдь страсть — святое. Надо уважать, а тутъ… Зачмъ же мы общали, что перестроимъ міръ, станемъ новыми людьми, скажемъ новое слово? Въ чемъ наше новое слово?…
— Панульскій, вдь это мерзость!
Посмивается Панульскій.
— Все такой-же? Бросьте! Растутъ въ пол цвточки. И дождь ихъ мочитъ, и скотинка щиплетъ, и прохожіе топчутъ. Такъ и жизнь.
— Нтъ, Панульскій, разв здсь можетъ быть страсть? Вс — понимаете?— вс оставляютъ на нихъ слды… Нтъ ни одного незацлованнаго, незагаженнаго мста. Ужасно, Панульскій!.. Я не могу…
— Какъ хотите, красавецъ, какъ хотите… Ну, а вотъ эта вамъ тоже не нравится?… Эхъ вы, философъ, философъ! Все принципы…
— Ахъ, Панульскій, если бы меня удерживалъ принципъ! Но въ томъ-то и дло, что нравственно я такой-же, какъ вс… И пошелъ бы, и готовъ пойти, но чувству противно,— поймите.
Нтъ, онъ не пойметъ. Онъ считаетъ Роську боле чистымъ. И это особенно больно…

——

Каждый вечеръ Роська долго боролся съ собой прежде, чмъ выйти на улицу.
И все-таки шелъ. Шелъ, чтобы смшаться съ развратной, жаждущей продажнаго тла толпой. Чтобы слдить издали за какой-нибудь незнакомкой, стараясь разгадать: и эта такая-же? Чтобы неотступно идя по пятамъ, ускорять и замедлять шаги, когда она ускоряла или замедляла, останавливаться у ярко освщенныхъ оконъ, когда она останавливалась. А когда къ ней подходилъ слюнявый старикъ или прыщеватый юноша, увренно, безъ боязни отказа, бралъ подъ руку и, отдлившись отъ журчащаго уличнаго потока, нанималъ извозчика, спша насытить вчно голодную похоть, Роська чувствовалъ какое-то непонятное удовлетвореніе, какую-то злую радость. И снова безцльно и послушно двигался вмст съ толпой, жадно вглядываясь въ женскія лица, пока вниманіе не привлекала новая незнакомка, и тогда онъ вновь начиналъ неотступно слдить за ней. И всегда въ такихъ случаяхъ выбиралъ онъ молодую, скромно, но со вкусомъ одтую, похожую на курсистку или гимназистку старшихъ классовъ съ тонкими и благородными чертами лица. И думалъ: неужели и эта?
И развратная толпа не казалась уже ему чуждой, какъ въ первый разъ, нтъ, онъ самъ какъ будто сливался съ нею, проникался ея горячей напряженностью, ея жаждой чувственныхъ наслажденій. И домой возвращался возбужденный и опьяненный, съ пересохшими губами, съ мутнымъ взоромъ, какъ будто онъ самъ побывалъ у этихъ женщинъ, обнималъ ихъ, прикасался къ нимъ, содрогался на неостывающихъ отъ еженощныхъ оргій кроватяхъ. А дома въ своей комнат раздвался до нага, долго обтиралъ тло мокрымъ полотенцемъ и смнялъ блье, потому что бывшее на немъ казалось оскверненнымъ и запачканнымъ.

——

Однажды Роська проснулся съ тяжелой головой. Онъ долго валялся въ постели и все не могъ встать. Говорилъ себ: вотъ сосчитаю до десяти и тогда поднимусь. Считалъ и снова считалъ, но продолжалъ лежать. Въ комнат было душно, а его знобило. На душ было скверно и нудно, хотлось къ кому-нибудь придраться и закричать, сорвать на комъ-нибудь злость.
Вошла кухарка Агафья — такая здоровая, такая счастливо-спокойная, — весело справилась, скоро-ли онъ встанетъ и можно-ли уже подогрвать кофе? Роська набросился на нее:
— Чортъ знаетъ! Одиннадцать часовъ! Каждый день повторяешь вамъ, чтобы будили въ восемь!
— Христосъ съ вами, баринокъ, въ первый разъ слышу, — оправдывалась Агафья.
— Не врите!.. Сто разъ повторялъ… Ну, чего вамъ надо? Убирайтесь! Не мшайте мн одваться!
Агафья недоумвая удалилась. Роська принялся одваться, но весь міръ былъ противъ него въ заговор. Пропали носки. Одинъ оказался подъ кроватью, но второго никакъ не удавалось обнаружить — ни на стул, ни подъ стуломъ, ни на стол, ни въ мусорной корзин подъ столомъ.
— Агафья! Агафья!
— Кофе готовъ, баринокъ.
— Пошли вы къ чорту со своимъ кофе! Гд мой носокъ?
— Какой носокъ?
— Какой! Не понимаете, что такое носокъ? Надюсь, я не босикомъ вчера ходилъ. Кто просилъ убирать?
— Вотъ те крестъ, не видала, — на что мн?— забожилась Агафья. Сами, поди, засунули… А экось — не онъ, грхомъ?
Роська теперь только замтилъ, что носокъ лежитъ у него поверхъ одяла.
— Этотъ я самъ видалъ, мн другой нужно, — совралъ онъ.— Ну, уходите, и безъ васъ найду.

——

Весь день не прекращался ознобъ и болла голова. Роська пытался читать, но не понималъ смысла прочитанныхъ строкъ. Стало несомнннымъ, что онъ боленъ смертельно, неизлчимо. Отъ кого-то онъ слышалъ, что онанизмъ вызываетъ размягченіе мозга. Конечно, у него уже началось размягченіе мозга. Еще мсяцъ — и Роська окончательно погибнетъ. Будетъ лежать въ своей комнат, на диван, и смотрть безсмысленнымъ взоромъ на коричневыя полосы обоевъ. Придетъ Кондратій — онъ не узнаетъ его. Подойдетъ мать, онъ и ея не узнаетъ. И оставятъ вс никому ненужнаго идіота.
Страшно становилось отъ этихъ мыслей и больно за свой талантъ. Роська всегда чувствовалъ въ себ какія-то большія, дремлющія силы. Какой самообманъ! Онъ просто онанистъ, погибшій, слабый онанистъ и больше ничего. Были геніи, которымъ поклонялся міръ, и еще будутъ. Они скажутъ вщее слово, и люди признаютъ ихъ. Можетъ быть Кондратій будущій геній, можетъ быть даже Панульскій… Но не Ростиславъ Мармеладинка!
— Видли вы идіота въ психіатрической лечебниц? Онъ не уметъ говорить, только мычитъ и плачетъ. И ходить не уметъ, — ползаетъ, какъ ребенокъ, на четверенькахъ и радуется, когда ему покажутъ погремушку.
— Неужели? А какъ зовутъ бднаго идіота?
— Ростиславъ Мармеладинка. Онъ могъ быть геніемъ, но самъ погубилъ себя.
Роська горько заплакалъ. Ему почудилось, что онъ на самомъ дл слышитъ этотъ разговоръ.
‘Идіотъ… Идіотъ’…— повторялъ онъ вслухъ и старался вникнуть въ смыслъ ужаснаго слова.
И вдругъ его охватилъ страстный порывъ вры, давно отвергнутой, безхитростной и наивной. Онъ снялъ икону со стны и, цлуя ее и плача, молился:
— Божія матерь! Заступница! Врую, что ты родила Христа, что Сынъ Твой — Богъ. Во все врую, только помоги мн. Только избавь меня отъ ужаснаго размягченія мозга, верни мой талантъ, не дай мн быть идіотомъ!

——

‘Дорогая, маленькая Нэдди. Ты удивишься, что я пишу теб. Лто прошло, мы разстались, и ты уже забыла меня. Но я тебя помню, потому что люблю. Ты еще не знаешь, дорогая Нэдди, что значитъ любить? Это значитъ быть врнымъ всю жизнь и ни о комъ больше не думать. Клянусь! Напиши, любишь-ли ты меня? А я буду врнымъ всю жизнь’.
Забытое, наивное письмо… Но почему оно нашлось именно сегодня, когда отчаяніе охватило душу, когда на сознавшій свое безсиліе умъ уже спускалось безуміе?
Нэдди, маленькая Нэдди пришла спасти его. Вотъ она: въ бленькой кисейной блузк съ отложнымъ воротничкомъ и чернымъ бархатнымъ бантикомъ. Свтло-коричневая лента въ золотистыхъ волосахъ. Голубые глаза тихо смются и говорятъ: ‘Ты будешь врнымъ всю жизнь’…
Четыре года прошло, и онъ уже не вренъ… Неправда! Роська никого не любилъ, посл Нэдди. Онъ грязенъ, онъ недостоинъ ея, но никого не любилъ!…
Нэдди, поврь: онъ любитъ тебя до сихъ поръ. Вся его жизнь за послдніе четыре года — одна ошибка. И Кондратій только эпизодъ, и вечернія прогулки — минутная позорная слабость. Все это нужно, чтобы ярче почувствовать чистоту и святость первой дтской любви. Но больше не будетъ. Назадъ! Туда, въ далекое дтство, когда Роська былъ чистымъ и гордымъ, не такимъ, какъ вс. О, онъ еще можетъ подняться, только бы Нэдди простила…
Нэдди, будь моей великой цлью, моей врой, моей совстью! Ты — надежда моя, ты далекая и прекрасная любовь моя!..

——

Можетъ быть Роська не будетъ идіотомъ…
Великій поэтъ читалъ на площади Нью-орка свою поэму о любви. Его мысли были выше, чмъ Анды и Кордильеры, а чувство глубже, чмъ Тихій океанъ.
— Какъ зовутъ великаго поэта?
— Ростиславъ Мармеладинка.
— Быть не можетъ! Ростиславомъ Мармеладинкой звали бднаго идіота, убжавшаго изъ психіатрической лечебницы. Значитъ онъ не былъ идіотомъ?
— Нтъ, онъ былъ геніемъ.
О, какъ глупы люди! Роська былъ боленъ смертельно и неизлчимо, но его спасла Нэдди. Она сотворила чудо. Вдь она — всемогущая посланница невдомой страны… То было ночью. Роська плакалъ, и каялся, и смялся, и просилъ: Нэдди, простишь-ли? И она простила. И душа его очистилась. И вотъ, когда весь міръ спалъ, онъ сдлался геніемъ.

——

— Что это? Мечты?
Онъ самъ не знаетъ.
Можетъ быть предвидніе? Можетъ быть указаніе?
Онъ только знаетъ, что быстро-быстро бьется его сердце, и сладкая дрожь пронизываетъ тло, и щеки горятъ, и глаза видятъ ясно каждую мелочь и то, что въ этой мелочи скрыто. Мать смотритъ на него съ испугомъ, думаетъ, что у него лихорадка. Бдная, какъ она любитъ его, какъ безпокоится за него!
— Не бойся, мама. Я здоровъ. Я по глупости накричалъ утромъ на Агафью. Хочешь, извинюсь передъ ней?
Роська чувствуетъ себя виноватымъ передъ всми. Но вс простятъ его. Онъ сегодня добрый, и вс добрые. Немного глупые, но добрые.
Слепень жужжитъ. Онъ тоже глупый. Залетлъ зачмъ-то въ комнату и не знаетъ, что Роська можетъ раздавить его, ударивъ книгой.
— Улетай, слепень. Вотъ я открою теб окно…
Да, да! Скоро наступитъ ночь… Надо приготовиться. Надо все обдумать и хорошенько приготовиться…

——

Вынулъ изъ альбома матери поблекшую карточку маленькой Нэдди, бережно принесъ къ себ, благоговйно поставилъ на письменный столъ. Свтъ лампы падаетъ на нее.
Тише! Онъ крпко заперъ двери, чтобы никто не вошелъ, не помшалъ, не увидлъ. Можетъ быть онъ будетъ спасенъ въ эту ночь,
— Нэдди, Нэдди! Вотъ мы опять съ тобой — твой портретъ и я… Ярче гори, лампа! Королевна, узнаешь-ли ты своего дтскаго друга? Онъ сталъ поэтомъ и пишетъ чудные стихи въ твою честь.
Гд-то высоко-высоко, гд-то далеко-далеко

Яркія розы растутъ.

О, дорогая!… Ярче гори, лампа!… Ты улыбаешься, ты помнишь меня?…
Глупая лампа, зачмъ она коптитъ?.. Роська потушилъ ее и зажегъ свчу. Въ комнат сразу стало темне и мягче, и только карточка Нэдди по прежнему освщена, но желтоватымъ, колеблющимся свтомъ.
Это любовь мерцаетъ… Какъ хорошо любить! Далекодалеко любимая, но душа ея близко: вотъ вошла, притаилась гд-то и слушаетъ.
— Я преданъ теб! Всмъ сердцемъ, всми помыслами я преданъ теб!
На колни опустился Роська, смотритъ снизу вверхъ въ глаза королевны, хочетъ узнать, что она думаетъ?
Онъ помнитъ эту карточку. Нэдди снималась при немъ, а m-me Маргольмъ спрашивала: похожа-ли? Онъ еще не любилъ и сказалъ: черезчуръ серьезна.
— Любишь-ли?
О, если-бы любила! Но строго смотритъ королевна.
— Ты права. Твой дтскій другъ измнилъ теб. Странствуя рыцаремъ въ далекихъ странахъ, онъ цловалъ фею Донату.
Губы у Роськи задрожали, а изъ-подъ рсницъ поползла слеза. Зачмъ онъ думалъ о Донат? Зачмъ измнилъ?
— Я не люблю ее, — плача шепчетъ онъ. Я цловалъ ее только въ мечтахъ, только въ мечтахъ. Тамъ были снжныя вершины Италіи или Испаніи — такія блыя, такія гордыя. Но я никого не любилъ кром тебя!
Никого! Вдь онъ живетъ уже тысячу лтъ. Вельфы и Гибеллины, Блая и Алая розы… Кажется, онъ былъ алхимикомъ или монахомъ, потому что любилъ ее… По ночамъ видлъ на темномъ горизонт ея имя. Какіе-то люди шли ощупью въ Палестину, читали огненные знаки на неб и въ страх падали ницъ. Но онъ не боялся, онъ любилъ ее…
Тысячу лтъ — черезъ вка религіозныхъ войнъ, сквозь строй закованныхъ въ желзо рыцарей, черезъ Констанцъ и Базель и Вавилонское плненіе папъ, сквозь реформацію и революцію несъ онъ имя Нэдди въ своемъ сердц, Люди рождались и умирали, благословляли и проклинали, а онъ любилъ ее!..
— Какое счастье! Какое счастье!
Бурный восторгъ охватилъ его. Онъ готовъ прыгать и танцовать. И даже комната немного кружилась и шелестла:
— Какое счастье! Какое счастье!
Вдругъ Роська весь вздрогнулъ отъ щемящей боли и широко раскрылъ глаза: вспомнилъ о своихъ вечернихъ прогулкахъ. Вдь Нэдди еще не знаетъ. Какъ-же онъ не сказалъ? Долженъ былъ сказать объ этомъ прежде всего. Но теперь — поздно
— Нэдди!…
— Нтъ не могу…
— Нэдди!…
— Нтъ, нтъ… Можетъ быть завтра?… Какой позоръ…
Замеръ отъ ужаса и стыда.
Лишь слышится странный шелестъ, только змятся какіе-то лучи…
Губы поблли, лицо покрылось потомъ, онъ весь изнемогъ и обезсиленный, лежа на полу, черезъ силу бормочетъ:
— Я развратенъ… Я развратенъ…
О, если-бы кончить разъ навсегда! Чтобы не мучило больше! Проклятое!..
Съ какимъ бшенымъ наслажденіемъ разорвалъ бы онъ на куски гнусное тло, сжегъ, истерзалъ!… Гнусное, гнусное!.. Вотъ такъ — ударить, укусить до крови… Тнусное!..
Очнулся.
Стыдно. Не надо злобы и бшенства. Королевна все знаетъ. Королевна проститъ.
Въ ушахъ шумы, вс суставы цпенютъ, вки смыкаются дремотой. Стало вдругъ мирно и радостно. Роська засыпаетъ и улыбается сквозь сонъ. И кажется ему, что съ сегодняшней ночи онъ станетъ лучше и чище, и что Нэдди спасла его.

V.

Кухарка Агафья, красная отъ плиты, вытирая руки о передникъ, доложила:
— Къ вамъ пришли.
— Ко мн? Кто?
Агафья лукаво ухмыльнулась — какъ-то въ бокъ — и пояснила:
— Барышня какія-то. Словно бы на курсистку похожи.
Роська отъ чего-то сконфузился…
Вошла двушка на видъ лтъ 16-ти, небольшого роста, умные, веселые глаза, въ мужской черной косоворотк и въ мальчишеской шапочк, волосы черные, тонкіе, какъ паутина, и пушистые зачесаны кверху, обнажая высокій лобъ, выраженія задорности и застнчивости, ршительности и нжности странно сочетались на ея подвижномъ лиц. Вошла она, повидимому, немного робя, но храбро подаетъ руку и смотритъ прямо въ глаза.
— Я… я, кажется… васъ не знаю?
— Я отъ товарища Кондратія.
— Гольмаръ!
Она молча кивнула головой.
Роська и обрадовался, и смутился. Краска залила ему лицо. ‘Ребячество!’ — подумалъ онъ. Но чмъ больше старался овладть собой, тмъ сильне смущался.
Растерялся, безъ нужды заметался по комнат, передвигая мебель.
Гольмаръ, видя его смущеніе, тоже покраснла и отвернулась. Даже сдлала движеніе, чтобы уйти.
Роська остановилъ ее.
— Что-же вы? Садитесь.
Она вдругъ разсмялась.
Онъ пробормоталъ:
— Я, кажется, ничего смшного не сказалъ?
— Ничего.
А сама смется еще веселе. Но также внезапно остановилась и уже серьезно, даже какъ-то слишкомъ серьезно, отвтила:
— Я не люблю сидть.
— А… какъ-же?
— Я люблю ходить. А вы?
— И я, — согласился Роська. Сразу ему сдлалось свободне и неловкость пропала.
Вотъ они какіе, — подумалъ онъ: — безъ церемоній… настоящіе соціалисты!
— Вамъ нуженъ адресъ Кондратія?
— Да. Знаете?
— Знаю…— онъ колеблется секунду и, снова покраснвъ, ршительно поправился: — Знаю, товарищъ!
Гольмаръ отрицательно качнула головой.— Кондратій говорилъ, что вы не товарищъ.
Роська не понимаетъ: что это?— шутка?…
— Мы называемъ товарищами своихъ, т. е. эсдековъ.
Ахъ, вотъ!.. Стало обидно. Вдь онъ отъ всей души. И никого не хотлъ затронуть… Какая-то глупая каста: ощетинились, какъ ежи, и колются. У него явилось желаніе уязвить чмъ-нибудь въ отместку, причинить боль.
А Гольмаръ, кажется, даже не замчаетъ, что обидла его. Ходитъ изъ угла въ уголъ по діагонали, изрдка задавая вопросы.
— Пишетъ?.. Нтъ?.. Почему?..
— Не знаю. А вамъ?
— Тоже нтъ.
Роська инстинктивно почувствовалъ, что можетъ отомстить.
— Кондратій говорилъ, что вы влюблены въ него…
Гольмаръ вздрогнула, сразу остановилась по средин комнаты, глаза ея расширились, словно она чего-то не можетъ понять, — ждала.
— А онъ васъ не любитъ, — докончилъ Роська.
Безпомощно взглянула на него, а потомъ еще быстре зашагала изъ угла въ уголъ, крпко сжимая губы. Боролась съ собой. Лобъ покрылся мелкими морщинками. Нервно встряхивала головой, и волосы безпорядочными прядями выбились изъ-подъ гребня.
Не сдержалась: сла на стулъ и беззвучно заплакала.
Тотчасъ злое чувство исчезло у Роськи, онъ показался самому себ гнуснымъ и мерзкимъ.
Подошелъ къ ней взволнованный.
— Простите, Гольмаръ… Я не зналъ…
Спина подъ черной косовороткой вздрагивала нервной дрожью. И голова тоже.
— Не хотите-ли… воды? Успокойтесь… немного…
Не зналъ, что длать, какъ успокоить, самъ готовъ расплакаться. Робко положилъ руку на вздрагивающую голову, — тонкіе, какъ паутина, волосы мягко поддались подъ рукой, и сквозь нихъ почувствовался горячій затылокъ.
Но Гольмаръ не хочетъ его участія.
— Нтъ, нтъ…
— Я не зналъ… Я… я подлецъ!.. Это неправда, онъ любитъ васъ.
— Не надо!
— Простите, Гольмаръ. Я не имлъ права говорить объ этомъ…
— Пустите… не хочу… не хочу!
Но и у него уже слезы на глазахъ.
— Зачмъ вы сказали?.. Я не хочу…
— Гольмаръ… я подло поступилъ…
А спина все вздрагиваетъ отъ беззвучныхъ рыданій. И у Роськи слезы на глазахъ.

——

Взволнованный, онъ ходилъ въ какомъ-то чаду и долго не засыпалъ въ эту ночь.
Странная двушка. И… какъ это вышло? До сихъ поръ не могъ онъ себ объяснить, зачмъ такъ грубо, непрошенный, ворвался въ ея душу? А она… Какая она нервная! Какъ она странно плакала: не она, а что-то внутри ея. А потомъ такъ-же внезапно затихла, и онъ сталъ разсказывать ей о гимназіи, о своей жизни. Почему-то хотлось говорить ей о своей жизни, она слушала молча, но вызывала доврчивость и, казалось, все пойметъ. Потомъ онъ опять просилъ прощенія, — Гольмаръ просто, тепло пожала ему руку. И онъ пошелъ съ ней, проводить ее до дому, общалъ приходить. Какъ странно. Съ перваго раза. И все у нея выходитъ совсмъ неожиданно и вмст такъ просто, естественно… Можетъ быть… Фатально?.. Странная двушка!

——

Ольга Ивановна заботливо собираетъ пнки въ кофе для Роськи и предлагаетъ ему сдобныхъ булокъ. И въ самыхъ простыхъ словахъ ея звучитъ затаенное любопытство.
Что-то скажетъ ей Рось о своей вчерашней гость?
Но онъ молчитъ.
И отъ этого у Ольги Ивановны все опредленне складывается о ней нелестное мнніе.
— Росинька, что я тебя спрошу…
— А?
— Только ты не обижайся, голубчикъ. Вдь я уже старуха, все-таки больше тебя жизнь видла. Бываетъ, что познакомишься такъ, не узнавши ничего, съ человкомъ, а онъ нехорошимъ или безнравственнымъ окажется…
— Ну вотъ, мама, какіе ты пустяки говоришь! Выходитъ, что ни съ кмъ нельзя знакомиться.
— Я къ тому, Росикъ, что таишься ты отъ меня… Не совтуешься… Разв я зла теб желаю?..
Роська вспылилъ.
— А я прошу въ мои дла не мшаться! Что хочу, то и длаю! Не маленькій!
Ольга Ивановна испуганно съежилась на его окрикъ.
— Господь съ тобой, милый… Живи, какъ хочешь… Разв я теб въ чемъ препятствую?
— Ну, прости, мама… Просто у меня настроеніе такое. А только обидно. Я вдь вижу, съ самаго утра за мной ходишь. Ну, была у меня знакомая, — подумаешь, какое событіе! А не нравится, я и совсмъ уйду. Вотъ Кондратій отъ своего дяди ухалъ, и я уду.
Онъ улыбнулся, чтобы смягчить полушутливую угрозу.
— Ну, не сердись, голубчикъ. Я такъ только…
Но Роська уже не сердится. Передъ нимъ неотступно стоитъ лицо Гольмаръ, — какъ она смялась, какъ она плакала. Что-то тревожитъ и привлекаетъ въ этомъ лиц…

——

Гольмаръ забыла въ комнат Роськи свой носовой платокъ. Онъ ждалъ, что она зайдетъ за нимъ, но не дождался и ршилъ отнести самъ.
Съ сильно бьющимся сердцемъ поднялся на лстницу и долго стоялъ передъ дверью, не ршаясь позвонить. Можетъ быть, какъ разъ сегодня она занята, а онъ помшаетъ. Впрочемъ, вдь онъ всего на одну минуту… Ну, что-же?.. Разъ, два… Нужно только смлй нажать кнопку!
Отворила вертлявая горничная, съ смшнымъ крохотнымъ личикомъ, длиннымъ, прямымъ носомъ и огромнымъ ртомъ.
— Здсь живетъ Гольмаръ?
— Здсь, пожалуйте. Вторая комната направо.
А сама, идетъ за нимъ, щуря глаза и какъ будто обнюхивая.
— Постучите.
Но не дала ему постучать, а слегка пріотворила дверь и, просунувъ въ узкую щелку голову, таинственно прошептала:
— Барышня, къ вамъ пришли.
Роська услышалъ отвтъ:
— Хорошо.
А горничная продолжаетъ держать дверь едва пріоткрытой, такъ что нтъ возможности пройти въ нее.
— Ну, что-же, Лиза, я вдь сказала вамъ?
Лиза медленно, съ неохотой посторонилась.
— Я къ вамъ, Гольмаръ. Вы забыли свой носовой платокъ.
— Затворите дверь.
Роська обернулся: въ щелку просовывался длинный, прямой носъ, за нимъ блестли назойливые, прищуренные глаза.
— Ну, теперь здравствуйте… Придется перемнить комнату.
— А что?
— Вы видли? Эта Лиза не даетъ мн покою. Вчно подсматриваетъ, подслушиваетъ. Надоло.
Комнатка у Гольмаръ крохотная, въ одно окно. Письменный столъ въ углу, напротивъ этажерка съ книгами. Ближе къ выходу кровать и еще ближе — большая плетеная корзина, а надъ ней вшалка. На стол, на окн, на кровати — везд безпорядочно разбросаны книги.
— Я принесъ вамъ носовой платокъ, — вы забыли.
— Спасибо.
Теперь она была въ матроск, въ коротенькой, какъ у двочки, юбк, и волосы, заплетенные въ дв косички, лежали гладко, отчего ея лицо казалось кругле и еще моложе.
— А безъ платка не пришли-бы?
Она улыбнулась ему съ мальчишескимъ задоромъ.
Роська тоже засмялся. Захотлось быть искреннимъ и смлымъ.
— Очень манилось, но побоялся-бы.
— Чего?
— Такъ. Не знаю. Я и сейчасъ, пока шелъ, думалъ, не вернуться-ли назадъ? Трусилъ.
Гольмаръ не удивилась, она ожидала этого.
— Правда, что вы врите въ духовъ?
— Приблизительно.
— И что вы любите ужасно много говорить?
Смутился.
— Да… кажется…
— Почему же вы теперь такъ мало говорите? ‘Да… Нтъ… Кажется…’
Она передразнила его и вдругъ, вставъ въ позу оратора, протянувъ впередъ руку, торжественно провозгласила:
— Товарищъ Ростиславъ!
— Зачмъ вы сметесь надо мной?— тихо отвтилъонъ.
Гольмаръ сдлалась серьезной.
— Нтъ. Но я не знаю, какъ васъ называть. Просто Ростиславъ?
— Хорошо. Впрочемъ… Зовите меня Роськой.
— А меня зовутъ Миль Гольмаръ. Миль. Ладно?

——

Роська разсказывалъ о любви къ Нэдди и объ отношеніяхъ съ Кондратіемъ. Гольмаръ внимательно слушала, облокотись на столъ и положивъ на ладонь голову, — и смотрла ему прямо въ глаза. Глаза ея загадочные, то темные, то свтлые, поминутно мняли свое выраженіе. Отъ ихъ упорнаго взгляда длалось безпокойно и жутко, хотлось что-то разгадать, вызвать ее на откровенность.
— Гд теперь Нэдди?— вдругъ странно внимательно спросила Гольмаръ, словно ршалась чья-то судьба.
— Не знаю, Миль… Какъ смшно васъ называть: Миль,— неудобно.
— Кондратій звалъ меня Миль.
— Съ перваго раза?
— Да.
— Ну, хорошо, и я буду… Вы странная!
Она не слушаетъ.
— О чемъ вы думаете?
— Почему вы не разыщете Нэдди?
— Разв не все равно? Достаточно сознавать, что любишь.
— Нтъ, нужно больше.
— Какъ?
— Чтобы отъ тебя зависло сдлать несчастнымъ и счастливымъ.
— Не знаю. Мн довольно сознанія…
— Ну, такъ вы любите не Нэдди, а свою мечту, т. е. себя.
— А вы?…— вырвалось у Роськи, но онъ тотчасъ спохватывается. Сердце сжалось боязнью, что опять обидитъ ее: — Простите… я не хочу, какъ тогда…
Гольмаръ молчитъ.
— Можно спросить?
— Спросите.
— Вы любите Кондратія?
Гольмаръ молчитъ. Роська въ волненіи тыкается по маленькой комнатк.
— Если вамъ непріятно, я не буду говорить?
Она все такъ-же смотрла ему прямо въ глаза и слушала, какъ будто говорятъ не о ней, а о комъ-то другомъ.
— Миль…
Пріятно повторять ея имя, звать такъ просто и нжно.
— Миль, вдь вы любите его, и онъ васъ любитъ. Почему-же вы не напишете? Вамъ мало сознанія: ну такъ найдите его, сдлайтесь счастливой и ему дайте счастье.
Роська самъ растрогался отъ этихъ словъ, ему кажется, что онъ говоритъ нравственно и хорошо, какъ истинный другъ, что другой не сталъ бы такъ говорить — отъ всей души. И воодушевляясь и волнуясь, удивляясь собственной храбрости и испытывая глубокую нжность, онъ продолжалъ:
— У Кондратія свои причины. Считаетъ, что долженъ держаться вдали… Но это не важно. Честное слово!.. Вы такая смлая, безъ предразсудковъ, вы не должны ждать…
Вдругъ Гольмаръ сдлалась холодной и равнодушной и, быстро подойдя къ двери, позвала:
— Лиза!
— Что прикажете, барышня?— отозвалась Лиза около самой двери.
— Вы подслушивали?
— Что вы, барышня! Убей меня Богъ! Да чтобы ни въ жисть…
— Хорошо. Поставьте, пожалуйста, самоваръ… Видите, Ростиславъ, она опять подслушивала.
Лицо у Гольмаръ сморщилось, стало такимъ безпомощнымъ, какъ у обиженнаго ребенка. Роська невольно улыбнулся. И она разсмялась на его улыбку, въ глазахъ забгали задорныя, лукавыя искорки.
— Она думаетъ, что мы здсь объясняемся въ любви. Что, нтъ? Хотите пари?
Стукъ.
— Войдите!— крикнула Гольмаръ и, подскочивъ къ Роськ, взяла его за руку.
Въ щелку осторожно просунулся Лизинъ носъ.
— Я тебя люблю!— громко и торжественно продекламировала Гольмаръ.
— Барышня, вамъ какой самоваръ-поставить?
— Десятиведерный!.. Во имя любви ко мн застрли мою горничную Лизу!
Дверь быстро захлопнулась.
Роська хохочетъ, а она такъ-же порывисто отодвинулась въ дальній уголъ и тихо, виновато спрашиваетъ:
— Вы не сердитесь на мои дурачества? Только правду скажите: не сердитесь?

——

Роська поздно вечеромъ возвращался отъ Гольмаръ.
Какъ всегда лихорадочными струями текли люди. Но онъ былъ вн уличнаго потока, погруженный мыслью въ новые, такъ неожиданно вставшіе передъ нимъ вопросы. ‘Вы любите не Нэдди, а свою мечту, т. е. себя’. Что-же такое любовь? Жаллъ, что не спросилъ объ этомъ Гольмаръ. Вроятно она думаетъ иначе, чмъ онъ. Но тогда каждый человкъ думаетъ иначе? И эта проститутка, что идетъ ему навстрчу развалистой походкой, тоже иметъ свое собственное мнніе о любви? Но разв любовь не одна и та-же у всхъ?…
— Мужчина, пойдемъ со мной?
Роська вздрогнулъ. Не понялъ сначала.
Крикливо-расфранченная двица взяла его подъ руку, подставилась къ самому лицу раскрашенными губами:
— Тутъ, поблизости… А?
Вспыхнула безотчетная злоба, онъ толкнулъ ее въ грудь и отшатнулся.
Двица засмялась.
— А ты не замай до времени! Три цлковыхъ. Хошь?
Странное любопытство прошло дрожью по тлу Роськи.
— Какъ васъ зовутъ?
— Ольгой.
Такое обыкновенное имя: Ольга. И мать его зовутъ Ольгой… Почему-же онъ можетъ такъ ужасно просто войти къ этой Ольг, — чьей-нибудь сестр, чьей-нибудь дочери, — и потребовать отъ нея, незнакомой, величайшей близости?.. И мать его зовутъ Ольгой… Разв не странно, не дико?Жалость и отвращеніе боролись въ немъ. А она стояла такъ близко, доступная, и манила:
— Что-же, милый мужчина?…
Кто-то спрашивалъ, вритъ-ли онъ въ духовъ… Вроятно это было давно, въ другой стран, на другомъ язык?.. Иначе — разв можно понять?
— Прощайте, Ольга.
— Ну, давай два. А? Сколько дашь?
Торгуется. Согласна за два, можетъ быть уступитъ за полтора.
— Эхъ, Ольга, Ольга, не понимаете вы!..
Онъ ршительно и быстро пошелъ дальше.

——

— Нтъ, Миль. Дйствительность — зловонный коридоръ, по которому лучше скоре пробжать, зажавъ носъ. Настоящая жизнь начнется тамъ, когда выйдешь изъ коридора, въ царств свободнаго духа, гд высшая міровая цль — любовь и счастье — такъ ясна и осуществима для всхъ. А здсь — можно только мечтать, иначе жизнь безсмысленна, скучна, невыносима… Почему вы молчите, Миль? Почему вы всегда молчите?
Гольмаръ упорно и напряженно думаетъ. Явственно видно, какъ бьется синяя жилка на ея виск.
— Зачмъ-же вы живете… здсь?
— Зачмъ?.. Какая вы смшная!.. Зачмъ?.. Можетъ быть я сдлаюсь писателемъ и буду проповдывать свою теорію.
— Зачмъ?
— Чтобы вс узнали… Легче станетъ жить.
— Жить? Въ вонючемъ коридор?
Роська молчалъ.
Гольмаръ захлопала въ ладоши, потомъ вскочила на окно, сваливъ на полъ цлую груду книгъ, и съ пафосомъ воскликнула:
— Товарищи! Вниманіе! Гражданинъ Роська слъ въ калошу.
Соскочила.
— Разв я не гожусь въ ораторы? Что?
— Пожалуй, годитесь.
— Только пожалуй?..
Задумалась. Взяла его руку и сосредоточенно разсматриваетъ пальцы.
— Какіе у васъ мягкіе ногти. Признакъ слабохарактерности… Вотъ изъ васъ бы вышелъ ораторъ. Буддійскій пророкъ! Вы — буддистъ, знаете?
— Миль, — вырвалось у Роськи: — вы славная!
И оба немного смущенные смялись.

——

Дружба, по мннію Роськи, должна быть дятельной. А онъ ничего еще не сдлалъ для счастья Гольмаръ… и для Кондратія тоже.
Онъ слъ писать письмо Кондратію. Это былъ длиннйшій историко-философскій трактатъ, доказывавшій, какъ дважды два, что Кондратій долженъ жениться на Гольмаръ. Роська не умлъ писать короткихъ писемъ. Зато если бы Гольмаръ случайно прочла, она бы увидла, какой онъ умный, какъ заботится о ней и какъ глубоко понимаетъ психологію любви…
Незамтно исписывались страницы. Теплая радость и умиленіе наполнили его душу. Какое рдкое счастье — жить для счастья друзей… Ахъ, если бы вс люди были безкорыстны и идеальны!

——

На другой день Роська написалъ записку: ‘Прочтите и отправьте по назначенію’, — вложилъ вмст съ письмомъ въ незапечатанный конвертъ, бережно обернулъ все въ бумагу и пошелъ къ Гольмаръ.
— Барышня дома, — услужливо и ехидно предупредила Лиза.
— Мн не надо… Передайте ей, пожалуйста, этотъ пакетъ.
Дверь закрылась. Онъ не уходилъ. Слышалъ, что Лиза тоже стоитъ тамъ, за дверью, словно колеблется исполнить порученіе.
Опять позвонилъ.
— Нтъ, дайте, лучше я самъ передамъ.
Лиза крпче впилась въ пакетъ и не тронулась съ мста.
— Ну!..— торопитъ Роська.
Вдругъ, она осклабилась и таинственно прошептала:
— Вы хотите жениться на барышн?
Роська весь вспыхнулъ отъ стыда. Можетъ быть, она прочла письмо?.. Безпричинный страхъ сжалъ его сердце.
— А я, какъ передъ Христомъ, думаете, я не видала?
— Что видала?
— Любовникъ ихній…Самъ отъ утекли, а ихъ съ приплодомъ оставили…
Она хихикнула.
Роська оцпенлъ. Не понялъ даже, что она сказала. Слышалъ — и вдругъ забылъ. Кажется, онъ долженъ былъ что-то отвтить?..
Ни одной мысли въ голов. Гнетущая пустота, и въ пустот вертятся отрывки нелпыхъ фразъ: ‘О, счастливый юноша, ты, который…’
Кто-то заплъ прямо ему въ уши тоненькимъ голоскомъ: ‘Приплодъ… Приплодъ….’ Онъ глядитъ на Лизу: кажется, она открываетъ ротъ, говоритъ что-то. ‘О, счастливый юноша, ты который…’
И вдругъ, мгновенно, подкатилась волна изступленнаго бшенства, онъ дико вскрикнулъ, задрожалъ всмъ тломъ:
— Молчи!.. Тварь!.. Гадина!.. Убью!..
Бросился къ Лиз и ударилъ ее по лицу. Но сразу же остановился, испугавшись, и смотрлъ на нее, тоже перепуганную, какъ будто спрашивая: ‘разв я ударилъ? разв все это было?’…
Но тотчасъ понялъ, что все было, и въ ужас выбжалъ вонъ.
Гольмаръ, встревоженная, вышла въ коридоръ.
— Лиза! Что такое? что случилось?
Лиза стояла, прижавшись къ стн. Нагло и торжествующе усмхнулась и подала пакетъ:
— Вамъ… Отъ вашего… Новаго…
Гольмаръ, ничего не понимая, пожала плечами и взяла пакетъ.

——

Роська шелъ дальше, не зная куда. Вотъ и городъ кончился, потянулись заборы. Втеръ подымалъ на шоссе клубы пыли, засыпая глаза. Дребежжа и стуча желзными ободьями колесъ, быстро промчалась телга. Пьяный мужикъ неистово нахлестывалъ лошадь и оралъ:
— Эй, ты!.. Кляча!.. Рразнесу!..
Роська посторонился, перепрыгнулъ канаву, легъ на пыльную стоптанную траву у телеграфнаго столба. Въ столб гудитъ уныло и однообразно, и мысли потекли ровне.
Кондратій!— думалъ онъ: — И это другъ!.. И она тоже!.. А онъ-то старался… опоздалъ! И безъ тебя давно… что имъ… церемониться?.. Матеріалисты….
Безсильныя, злыя слезы катились изъ глазъ.
Загадочная двушка… развратная! Вотъ она какая: развратная!..
Въ душ еще теплилась надежда, что Лиза солгала. Но доставляло больное наслажденіе нарочно терзать себя.
Боже, а онъ-то уважалъ ее… Такъ хорошо было… ‘Миль, вы славная’. Вотъ она какая… славная… За что?.. За что?..
Казалось, что его обидли, оскорбили, втоптали въ грязь его лучшія чувства. Онъ горько кому-то жаловался:
Никогда ничего не удается. Никогда! Разв я не любилъ ихъ? Вотъ и въ письм… Разв онъ думалъ въ этомъ письм о себ?.. Только о Кондратіи, только о Миль… чтобы они были счастливы., всегда-всегда! И вотъ… Развратные!
Телеграфный столбъ уныло гудитъ надъ головой. Кто-то живетъ, торопится, шлетъ зз. тысячи верстъ телеграммы, а онъ, Роська, слышитъ лишь монотонный гулъ. Все для другихъ! Онъ — кляча, которую стегаютъ кнутомъ… Миль Гольмаръ! Миль Гольмаръ! Зачмъ ты… такъ?

——

Шелъ дальше. Далеко, до самаго горизонта, раскинулись поля. Солнце было уже не ослпительно блымъ, какъ днемъ, а ярко оранжевымъ и все больше краснло. Втеръ утихъ. День — пыльный и до боли глазъ блестящій — кончался въ тихой задумчивости.
Роська голодный, усталый, вяло бредетъ по дорог. Пытается снова вызвать въ душ острую боль, но чувство притупилось, — и только упрямство гнало его впередъ, чтобы доказать кому-то, что посл случившагося онъ не можетъ вернуться. Нтъ, онъ не остановится пока не упадетъ, обезсиленный, и не умретъ въ канав. Трупъ подыметъ прозжій, положитъ на телгу и, испуганный, погонитъ вскачь лошадь. Привезутъ. Узнаютъ Гольмаръ и Кондратій, — придутъ на панихиду. Будутъ стоять, какъ преступники, въ душ обвинять себя: поздно!..

——

Вблизи, переская шоссе, гремя на скрпахъ рельсъ и сверкая освщенными окнами вагоновъ, промчался поздъ. Жалобно и одиноко въ ночной тишин просвистлъ предупреждающій свистокъ. Слышно, какъ колеса замедляютъ свой бгъ… Станція…

——

Роська поздно проснулся на другой день. Вспомнилъ вчерашнее. Вспомнилъ тяжелую сцену съ матерью. Мать, перепуганная, встртила его ночью, стала разспрашивать. Онъ зло молчалъ, а потомъ подкатилась волна бшенства, какъ тогда съ Лизой, — затопалъ ногами, закричалъ:
— Ты не даешь мн жить! Ты меня преслдуешь!.. Какъ сыщикъ!.. Я уйду изъ дому! Я отравлюсь!.. Изверги! Изверги!
Потомъ ушелъ къ себ, изломалъ со злости деревянный рзной стаканъ для карандашей и перьевъ — подарокъ матери, — изорвалъ словарь Шульца.
Стыдно и больно сдлалось, когда все это Роська припомнилъ. Но изъ непонятнаго упрямства ршилъ не просить извиненія.
Вышелъ пить кофе. Глаза у матери заплаканные. Молча, нахмурившись, выпилъ залпомъ стаканъ и снова заперся въ комнат.

——

Къ вечеру отправилъ Гольмаръ письмо:
‘Я больше къ вамъ не приду и не желаю васъ видть. Можете передать вашему Кондратію то-же самое.

Ростиславъ Мармеладинка’.

VI.

Когда Роська спустя нсколько дней шелъ отыскивать Нэдди, вс — онъ это сразу замтилъ — обращали на него вниманіе. Кондукторъ трамвая, дававшій билетъ, усмхнулся. Потомъ встрчные пшеходы насмшливо оглядывались. Еще бы! Онъ долженъ казаться смшнымъ. Кто-нибудь изъ встрчныхъ нанялъ извозчика, и уже сидитъ у Нэдди, и уже говоритъ: ‘Къ вамъ идетъ Роська’.— ‘Какой Роська?’ — ‘Помните? Дтскій другъ… Ха-ха! Онъ вспомнилъ о васъ черезъ четыре года’.— ‘Скажите ему, чтобы онъ не приходилъ’,— отвтитъ Нэдди.
Стало жалко себя. А гд-то, за угломъ, спряталась Гольмаръ и дразнитъ: ‘Вы не любите Нэдди, вы любите мечту, мечту!..’.
— Неправда!..

——

Незнакомый хмурый подъздъ и сденькій старичокъ-швейцаръ, въ очкахъ и въ ливре.
— Скажите, здсь живетъ инженеръ?
Швейцаръ затрясъ головой, и очки его смшно запрыгали на носу,— что-то прошамкалъ въ отвтъ. Роська подошелъ ближе и повторилъ вопросъ.
— Я спрашиваю, здсь ли живетъ инженеръ?.. Какой?.. Какъ какой?… Ахъ, да! конечно — Маргольмъ.
Старичекъ перекрестился.
— Умерли, царство небесное.
— Умеръ?..
Роська поблднлъ, нижняя губа у него отвисла и задрожала. Онъ не поврилъ, даже какъ-то не понялъ, но въ безотчетномъ страх, ухватившись за рукавъ ливреи, теребилъ старичка и кричалъ ему въ самое ухо:
— Слышите?.. Инженеръ Маргольмъ умеръ, или кто?.. Да говорите же!.. Вдь, нтъ? Не можетъ быть, чтобы онъ?..
Старичекъ ласково отвелъ его руку и бережно разгладилъ смятый рукавъ.
— Вс подъ Богомъ ходимъ, милый, — вс подъ Его рукой.
Значитъ, умеръ? Толстый и умный Маргольмъ, котораго Роська видлъ однажды живымъ? Нтъ, этого не возможно понять, этого не бываетъ!
Онъ повернулъ назадъ и, медленно шагая, осматривалъ узкую, мрачную улицу. Неясные ему самому образы слагались въ голов, но, не сложившись, терялись и угасали. Вниманіе останавливалось на мелочахъ: вотъ идутъ люди, дутъ извозчики… Зачмъ? Можетъ быть не нужно?..
Вспомнилъ и вернулся къ швейцару.
— А семья?
— На дачу выхали.
— Скоро прідутъ?
Смотритъ на Роську съ соболзнованіемъ. Шамкаетъ.
— Видно, съ родни имъ приходишься?
Снова пошелъ по улиц. Мыслей не было. Остановился передъ какой-то афишей, долго стоялъ, перечитывая ее сверху до низу, но не разобралъ ни одного слова. Какъ-то смутно промелькнулъ вопросъ о Нэдди: гд же она? Кажется, онъ хотлъ ее видть… Но сейчасъ же забылъ объ этомъ. По привычк давалъ дорогу встрчнымъ, но могъ бы и не давать, потому что брелъ, никого и ничего не замчая, въ какомъ-то безразличномъ уныніи.

——

О своей смерти Роська ни разу не задумался. Разв онъ умретъ? Какая нелпость! Вдь духъ безсмертенъ.
Но толстый инженеръ Маргольмъ?.. Роська ясно почувствовалъ, что его уже нтъ. Какъ нтъ? Этого онъ не могъ осмыслить. Но видть инженера нельзя. Если звать его, онъ не откликнется. Если разрыть могилу, тамъ будутъ кости и… больше ничего.
Гд же духъ?— Въ нездшнемъ мір… А гд нездшній міръ?— Гд нтъ пространства и времени, нигд въ никогда.
Роська весь вздрогнулъ, такъ поразила его эта мысль. ‘Нигд… въ никогда’…— повторилъ онъ растерянно: если взять человка и отнять у него все реальное, вс свойства и качества, вс движенія его мозга и сердца, — это и будетъ ‘духъ’ — нчто призрачное, подобное дуновенію. Все-таки нчто, а не ничто? Да, нчто, пока я, живой человкъ, думаю объ этомъ. Ничто въ оболочк моей мысли. А если мысли не будетъ?.. Останется голое ничто, безсмертное ни что, вчное-никогда въ нигд… Значитъ, его обманули, значитъ, онъ самъ себя обманулъ!..
Былъ инженеръ — нтъ инженера. Есть Роська — не будетъ Роськи. Такъ просто и страшно!
Былъ Роська — нтъ Роськи… О, какъ безсмысленна, нелпа и безобразна смерть!

——

Страшно оставаться одному съ такими мыслями. Все, во что онъ врилъ, — считалъ, что вритъ, — поколебалось. Только тогда можно жить, если впереди безсмертіе. Можно длать ошибки и спать до полдня: впереди еще милліонъ жизней, все исправится, все наверстается. Но если жизнь одна, какихъ-нибудь 50-60 лтъ, посл чего о немъ скажутъ: ‘умерли, царство небесное’, — а небеснаго царства нтъ, — тогда нельзя ошибаться, нельзя спать, надо спшить, спшить, чтобы все сдлать въ эти 50 лтъ, все схватить, все узнать, все испытать!.. А онъ потерялъ 17 лтъ, даже больше 17-ти, — треть жизни. И никогда не вернетъ этихъ лтъ, никогда!.. Вотъ сейчасъ прошла еще минута — и ея не вернешь… Скоре, скоре! Куда-то идти, куда-то бжать, что-то длать — скоре, скоре!.. Но что длать? Куда бжать?.. А время проходитъ, проходитъ, отрываетъ минуты отъ жизни и исчезаетъ съ ними… Можно съума сойти!
Роська побжалъ къ гимназіи. Онъ надялся найти тамъ кого-нибудь изъ соклассниковъ. Скоро переэкзаменовки, и, случайно, двое-трое могутъ оказаться въ канцеляріи, чтобы навести справки. Онъ спроситъ тогда, какъ они живутъ, что длаютъ? Вдь должны же они знать, что прошла уже треть жизни! Нтъ, они даже не думаютъ объ этомъ… Пусть не думаютъ, онъ скажетъ имъ.
По дорог попадались мужчины и женщины, старики и молодые, — Роська думалъ: вотъ у этого прошло половина жизни, вотъ у этого цлыхъ три четверти., И вс спокойны. Какъ они могутъ быть спокойны? Какъ этотъ старикъ можетъ идти такъ медленно, вдь ему уже немного осталось, а онъ теряетъ время?
Въ гимназіи не было никого, даже канцелярія закрыта. Висло какое-то объявленіе: ‘По распоряженію М. Н. П…… Роська не сталъ читать: некогда, некогда, — жизнь не такъ, длинна, чтобы тратить время на чтеніе ненужныхъ бумажекъ!
Надо жить! Все отвергнуть, отъ всего отказаться! Бога не нужно: что ему за дло до Бога, если нтъ безсмертія… Совершенствоваться не нужно: зачмъ?— все равно умрешь…..
Любви не нужно: любовь, которая умираетъ — не любовь… Надо жить!
Какъ жить?.. Но, вдь онъ думалъ объ этомъ вс годы, вс годы, а жизнь проходила. Вотъ Панульскій не спрашиваетъ: ‘какъ’?— живетъ. И Ольга, идущая за первымъ мужчиной, тоже живетъ. Плохо? Что такое плохо, что такое хорошо? Они живутъ, а онъ только мечтаетъ, только ждетъ чего-то, будетъ мечтать и ждать, пока не обратится въ ничто. Ольга и Панульскій придутъ на могилу, станутъ сть малину, топтать лопухъ и смяться: ‘Эхъ, философъ, философъ!’
Высоко, высоко, подъ самой крышей шестиэтажнаго дома качается въ деревянной клтк маляръ, мажетъ стну.
Роськ захотлось крикнуть ему: ‘Пусти меня! Я хочу быть маляромъ. Хочу, какъ ты, качаться въ клтк подъ самой крышей!’.
Гимназистъ стоитъ. Нтъ, — незнакомый… Что это онъ разсматриваетъ?
Роська подошелъ къ витрин. Большая въ краскахъ картина: ‘По примру боговъ’. У подножія группы страстно обнявшихся небожителей юноша страстно обнимаетъ юницу.
Кровь бросилась въ голову. Сколько смлости, сколько дерзкаго вызова смерти! ‘По примру боговъ’…

——

Взволнованный подходитъ къ матери. Она возилась въ кухн съ Агафьей, переливала въ банки сваренное днемъ варенье.
— Мама, я хочу съ тобой поговорить.
Бросила работу и съ боязливымъ предчувствіемъ вглядывается въ серьезное лицо Роськи.
— Скажи, голубчикъ.
Онъ зашагалъ передъ ней, сбираясь съ духомъ и обдумывая.
— Видишь ли… Я былъ у Маргольмовъ, т. е. хотлъ быть.
Она съ удивленіемъ взглянула на него.
— Разв ты не помнишь Маргольмовъ? Вмст на дач жили. Такъ вотъ, онъ умеръ… Я спрашиваю: здсь живетъ инженеръ? Говорятъ: умеръ… Ты понимаешь, что такое смерть?
— Самой скоро помирать придется, — пошутила Ольга Ивановна.
— А я не понимаю. Человкъ умеръ… а дальше? Ты вришь, что посл смерти бываетъ другая жизнь?
Отвтила, немного недоумвая:
— Конечно, врю.
— Откуда ты знаешь? Кто теб доказалъ?
— Господь съ тобой!— вздрогнула отъ его крика Ольга Ивановна. Какъ же не знать?.. И въ Евангеліи сказано…
— Ахъ, мама, тамъ сказано, что адъ будетъ!
— И будетъ, Рося. А угрызенія-то совсти? Это и есть вчный адъ.
Роськ сдлалось стыдно за мать. Можетъ быть она и въ чертей вритъ? Но онъ не сталъ спорить.
— Я не о томъ… Мы никогда не говорили… Какъ-то странно: ты меня любишь, и я тебя люблю…
Не могъ подыскать нужныхъ выраженій.
— Вотъ я часто сижу одинъ… Ты думаешь, мн пріятно одиночество?
Выходило опять не то. Онъ замолкъ. И она не знала, что отвтить, — и потянулась приласкать его. Но Роська рзко отстранился.
— Оставь, пожалуйста! Ты врно думаешь, что я до 20 лтъ буду малымъ ребенкомъ?..
Его внезапно охватило раздраженіе противъ матери, такой далекой отъ него, совсмъ его не понимающей. Но увидвъ ея обезпокоенное, обиженно-сморщившееся лицо, онъ подавилъ въ себ злое чувство и мягко взялъ ее за руку.
— Ну прости, мама. Я самъ не знаю, чего хочу… Ты, кажется, варенье сегодня варила? Какое? Дашь мн попробовать?
И она успокоилась, принесла ему полное блюдечко еще теплаго варенья и налила чаю. А Роська черезъ силу болталъ съ ней о незначущихъ пустякахъ и думалъ, насколько онъ переросъ ее, и отъ этого было грустно, и въ душ образовалась новая пустота.

——

Потомъ, одинъ, онъ опять напряженно думалъ о жизни и смерти. Можетъ быть, заставлялъ себя думать. Ибо мысль почему-то упорно возвращалась къ виднной днемъ картин. Рисовались въ темной зелени сада сладострастныя статуи небожителей и дерзкій юноша, не знающій робкихъ сомнній.
— Нтъ! Нтъ!
Его схватываетъ знакомое безпокойство. Онъ зажигаетъ лампу… Прошло.
И опять садъ… статуи… розовое тло двушки, чуть прикрытое прозрачной туникой…
Не надо!.. Онъ не хочетъ думать объ этомъ… Нтъ, не хочетъ!..
Садъ… ночь… поцлуи…
Онъ скажетъ: ‘Посмотри на боговъ. Разв боги прикрываются туникой?’,

——

Ночью, утомленный и больной, онъ вышелъ освжиться. Улицы пустынны. Одиноко мерцаютъ фонари. Изрдка пройдетъ запоздалый пшеходъ, продетъ сонный извозчикъ, и опять никого. На перекресткахъ мирно дремлютъ городовые.
Роська дошелъ до набережной, облокотился на ея гранитъ и заглянулъ внизъ. Темная рка казалась неподвижной, такъ медленно ея теченіе. И все-таки она течетъ, широкая и вольная, — онъ зналъ, что течетъ.
Городъ спалъ. Но жизнь не спала. Она была въ этой могучей, темной рк, и въ далекихъ звздахъ, и въ Роськ, и въ каждомъ камн мостовой. Пусть высохнетъ рка, потухнутъ звзды, умретъ Роська и разрушится камень: жизнь останется, только измнитъ свой видъ.
Роська встрепенулся. Ему казалось, что онъ открылъ новую истину. По новому, съ умиленіемъ и гордой радостью, смотрлъ онъ на темныя громады домовъ, на далекіе силуэты мостовъ и на одиноко горящіе фонари: ‘Васъ не будетъ,— думалъ онъ,— а жизнь останется’.
Какими мелкими сдлались вдругъ передъ этой истиной тревоги и страданія его личной жизни. Пройдутъ годы, и кто вспомнитъ о нихъ? Кто вспомнитъ, что былъ когда-то Роська, слабый и безхарактерный, что тосковалъ онъ по неосуществленной любви, ршалъ великіе вопросы, тщетно боролся и постоянно былъ побждаемъ мелкой дрянной болзнью? Вотъ, если бы онъ съумлъ сдлаться великимъ писателемъ или музыкантомъ, свое личное горе и радость пріобщить къ общей жизни, сдлать достояніемъ всхъ, — тогда и онъ бы не умеръ, какъ не умерли Кантъ, Достоевскій, Христосъ, не умеръ бы, ибо жизнь не умираетъ!
Онъ весь задрожалъ нервной восторженной дрожью:
Скорй, скорй! Жизнь коротка, а сдлать нужно такъ много! Нужно заработать безсмертіе!..
И вотъ ему представились небо и земля черезъ тысячу лтъ. Вся земля застроена высокими, гордыми башнями, а въ неб гремятъ могучіе оркестры. На всхъ башняхъ горитъ одно имя: ‘Ростиславъ Мармеладинка’. И вс оркестры играютъ въ его честь…
Но подулъ свжій втеръ, и онъ пошелъ обратно. Слегка ежась отъ холода и отъ нервности, почти бжалъ и весело считалъ шаги: разъ-два, разъ-два, три-четыре, пять и шесть! Дома и фонари и даже отдыхающіе, пока спятъ трамваи, рельсы глядли на него привтливо, потому что онъ раскрылъ ихъ тайну. Работать, работать, завоевать безсмертіе!
Дома онъ зажегъ лампу, вынулъ изъ ящика новую, неначатую тетрадь и крупно написалъ заглавіе повсти: ‘О томъ, какъ мечтатель прозрлъ’.
Было легко и ясно. Въ ушахъ немного шумло и въ спин болзненно покалывало, но какъ-то особенно ярко ощущалось, что это пройдетъ и не вернется. Разв можно впредь предаваться позорной болзни, когда передъ нимъ такая большая, опредленная цль?…

VII.

Съ тяжелымъ чувствомъ вошелъ Роська въ гимназію. Опять ненужная, окостенлая наука, опять безличные учителя въ пропахшихъ нафталиномъ мундирахъ.
Въ шинельной его окликнулъ Кондратій.
— Ба! Дружище!
Равнодушно поклонился.
— Здравствуй, Кондратій.
Самъ удивился своему равнодушію. Наканун много думалъ, какъ держаться при встрч, и ничего не могъ придумать. Волновался, общая себ быть сдержаннымъ и не начинать объясненій. А теперь вдругъ ршилъ все кончить сразу.!
— Теб… ты знаешь?.. передала Гольмаръ?
— Что?.. Ну, словомъ, давай лапу!.. Чортъ эдакій, разв такъ встрчаются съ другомъ?
Видимо онъ опшилъ отъ неожиданной холодности Роськи. Крпко и тепло жметъ ему руку, и, сдерживая готовую прорваться веселость, тревожно спрашиваетъ:
— Ну, чего сбрендилъ? Выкладывай.
— Письмо мое получилъ?
— И не воображалъ даже. Гольмаръ писала, что ты съ ней разсорился, — правда? А я, братъ, только вчера пріхалъ и представь, прямо съ урока на урокъ. Удивительно повезло! Столъ и квартира… Ну, а ты какъ? Гольмаръ отъ тебя въ восторг, хотя…
— Ну, вотъ!
— Чего тамъ — ‘ну, вотъ’. Понимаешь, вдругъ получаю письмо: Была, дескать, у вашего друга, ну и все такое… Разумется, началась переписка.
— Что она обо мн писала?
— Много. Очень тобой интересуется. Хотя понять не можетъ, съ чего ты взъерепенился, — а?..

——

Опять, какъ прежде, ходятъ они ночью по улицамъ. Но нтъ прежняго задушевнаго настроенія. Роськ кажется, что Кондратій ‘лукавитъ’, и это злитъ его. Въ десятый разъ задаетъ онъ вопросъ:
— Скажи, она нравится теб?
— Нравится.
— Давно?
— Давно.
Но отвты не удовлетворяли, были слишкомъ спокойны, онъ не находитъ въ нихъ той интимной нотки, которая сразу объяснила бы все.
— Не лицемрь, — сказалъ Роська съ негодованіемъ: — я все знаю!
— Душа моя, не такъ трагично! Что ты знаешь?
Насмшка больше взорвала.
— У нея скоро ребенокъ будетъ отъ тебя — вотъ что!
Кондратій замеръ на секунду съ открытымъ ртомъ и вдругъ, сжавъ кулаки, заоралъ во все горло:
— Идіотъ! Слышишь, ты идіотъ! Повтори только — честное слово я тебя вздую!
Оба взволнованные, побагроввшіе, они стояли посреди улицы, готовые вцпиться другъ въ друга. Но сдержались. Кондратій ругался съ такимъ откровеннымъ убжденіемъ въ полнйшемъ идіотизм Роськи, что тотъ сразу понялъ всю нелпость своего предположенія. И сразу же почувствовалъ нжную пріязнь къ другу.
— Ну, чего ты… я же могъ ошибиться… Вдь не нарочно… Ну, Кондраша, прости… Сознаюсь!.. Кондраша?
— Дуракъ, разв этимъ шутятъ!.. Какъ хочешь, ты долженъ пойти къ Гольмаръ объясниться.
— Ни за что!
— Свинство!.. Выдумалъ чортъ знаетъ что, оскорбилъ, а потомъ ни за что?.. Дудки-съ!

——

Роська вошелъ въ комнату и брезгливо повелъ носомъ: пахло сырымъ бльемъ и подгорвшимъ масломъ. Комнатка была рядомъ съ кухней, маленькая, темная, съ убогой мебелью. ‘Удивительно повезло!’ — вспомнилъ онъ съ невольной усмшкой.
Ршилъ подождать Кондратія немного и отъ нечего длать сталъ разбирать книги на кривой этажерк. Книги все толстыя, по заглавіямъ скучныя: ‘Капиталъ’, ‘Фабрика’, ‘Развитіе капитализма’, и все въ такомъ род. Похоже, что чадъ, заволакивающій комнату, исходилъ отъ этихъ книгъ.

——

Прибжалъ Кондратій. Онъ еще издали весело выкрикивалъ: ‘Ну и умница! Ну и эфіопъ черномазый!’.
— Почему въ гимназіи не былъ?
— А что, скучали тамъ безъ меня? Ладно — гимназія, ты лучше спроси, какъ ребенокъ твой поживаетъ?
Роська сконфузился.
— Ну-ну, нечего: влопался и баста!.. А ребенокъ твой по фабрикамъ гуляетъ.
— Какъ?
— Прокламаціи, вотъ какъ! Она прокламаціи носила, а эта дурища Лиза чортъ знаетъ, что вообразила. Ну и смялись же мы!.. Она и письмо твое показала.
Покраснлъ.
— Охота теб… оставь…
— Ни за что не оставлю!.. Ну и письмо!.. Дипломатъ!
— А., серьезно, какъ по твоему, любитъ тебя Гольмаръ?
— Миль-то? Ого!.. Вчера, братъ, все выяснилось. Ты правъ: мы какъ разъ другъ для друга.
— А ты?..
— Говорю, все выяснилось. Да что тамъ: капутъ! Погибъ твой Кондратій.
Сердце у Роськи упало, и въ глазахъ что-то запрыгало. Снова онъ почувствовалъ себя до боли, до отчаянія одинокимъ…

——

— А, ну-ка, Кондрашъ, глянь сюда.
Роська подалъ ему листъ почтовой бумаги. На немъ значилось:

Анонсъ.

СЕГОДНЯ Р. МАРМЕЛАДИНКА ПРОЧТЕТЪ СВОЮ ПОВСТЬ. ВС, КТО МЕЧТАЛЪ И ЛЮБИЛЪ, МОЖЕТЪ ПРИДТИ.

Кондратій прочелъ, скептически улыбаясь.
— Это что же такое?
— Какъ что? Видишь — анонсъ.
— Та-жъ…
— Дло въ томъ, что я кончилъ вчера первыя дв главы своей повсти: ‘О томъ, какъ мечтатель прозрлъ’, — и вотъ…
— Жаль!
— Что?
— Жаль, что кончилъ.
— Свинство, Кондратій! Я думалъ, ты отнесешься серьезне, какъ другъ…
— А по моему, вс твои мечтатели — ерунда, чисто-буржуазная затя!— сердито отрзалъ Кондратій.
Онъ видимо былъ чмъ-то раздраженъ и искалъ случая наговорить непріятностей. А Роська такъ надялся на его сочувствіе, даже думалъ прорепетировать съ нимъ чтеніе. Тмъ хуже, онъ найдетъ другихъ, которые больше поймутъ его, для которыхъ его творчество не будетъ буржуазной затей.
На урок по партамъ гулялъ ‘анонсъ’, и со всхъ сторонъ въ отвтъ на него летли записки:
— ‘А выпивка будетъ? Влад. Бубновъ’.
— ‘Я мечтаю о калошахъ и люблю пирогъ съ капустой. Можно придти?’.
И т. д. въ такомъ же род.
На перемн Роську окружили тснымъ кольцомъ, съ ироническими поздравленіями, съ возгласами немного завистливаго удивленія и несдержаннаго любопытства. И странно, этотъ шумъ льстилъ его самолюбію.
— Ну что же, придешь или нтъ?— крикнулъ онъ Кондратію, выходя изъ гимназіи.
— Не знаю. Можетъ быть.
— Какъ хочешь, — я, вдь, не напрашиваюсь.

——

Задолго до назначеннаго часа, Роська разложилъ на стол тетради, зажегъ свчи, — боялся что при свт лампы не создастся настроенія, — и, нервно потирая о носовой платокъ покрывшіяся холоднымъ потомъ руки, поминутно поглядывая на часы, сталъ ждать звонковъ.
Первыми пришли Перельманъ и Качуровъ. Они поздоровались какъ-то совсмъ иначе, чмъ въ гимназіи, выглядли боле чистыми, приглаженными, даже нсколько церемонными. Черезъ пять минутъ съ дловитымъ видомъ вошелъ Рсницынъ. Вс разслись по угламъ съ немного торжественными и натянутыми лицами. Перекинулись парой пустыхъ словъ и замолчали.
Вошла Агафья, неся на поднос чай и печенье. Роськ стало неловко: обиліе стакановъ выдавало его надежду на боле многолюдную аудиторію. Чтобы замять впечатлніе, поспшно взялся за тетрадь.
Голосъ его дрожалъ. Буквы прыгали передъ глазами. Знаки препинанія казались нелпо разставленными. Имена героевъ — наивными. Ихъ характеристики слишкомъ поверхностными и сентиментальными. Каждая фраза звучала такъ глупо, такъ неумстно, что онъ самъ удивлялся: ‘Неужели это я написалъ?’
…’Глава вторая’.
Роська передохнулъ и смущенно оглядлъ слушателей. Перельманъ усердно жуетъ. Острякъ Качуровъ шепчетъ что-то ему на ухо. Рсницынъ углубился въ разсматриваніе альбома съ фотографіями. Застигнутые врасплохъ, они прервали свои занятія.
— Что, уже конецъ?
— Нтъ… Но… Я хотлъ узнать мнніе… о первой глав?
— Какъ вамъ сказать, — ничего… А, Перельманъ?
— Н-даа… разумется…
— Слогъ я потомъ обработаю, — объяснилъ Роська: — это, вдь, черновикъ.
Никто не отвтилъ. Онъ снова уткнулся въ тетрадь. Но украдкой поглядывалъ, слушаютъ ли?— Во всякомъ случа, безъ особеннаго вниманія: перешептываются, телеграфируютъ пальцами, пьютъ чай.
— А не отложить-ли до другого раза?
Спросилъ веселымъ тономъ, чтобы вышло непринужденно, но самолюбіе страдало.
Согласились.
— Можно и отложить.
— Я замтилъ у васъ, Мармеладинка, неправильное выраженіе: ‘благодаря ей, онъ погибъ’. Благодарить кого-что(. съ винительнымъ.
— Качуровъ, разскажи-ка твой анекдотъ?
Ушли…
Роська со злостью швырнулъ въ столъ тетради и веллъ Агафь убрать посуду. Открылъ окно. Сырой осенній воздухъ пронизывающимъ холодкомъ ударилъ въ лицо и даже забрался подъ куртку, заставивъ непріятно вздрогнуть спину. Нтъ, ршительно ничего ему не удается! Никто не оцнилъ его повсти, и самъ онъ разочаровался въ ней. Почему? Неужели онъ ни на что не годенъ?
Капало съ крышъ. Сквозь вечернюю мглу трудно было различить внизу улицу. И будущее какъ-будто подернулось безотрадной мглой.

——

Почтальонъ принесъ письмо. Почеркъ на конверт незнакомый.
Распечаталъ. ‘Любезный Ростиславъ’… Какое странное обращеніе. Посмотрлъ подпись: Гольмаръ!.. Она проситъ его зайти ‘по очень важному для нея длу’…

——

Комната Гольмаръ совсмъ не походила на прежнюю. Огромная, въ три окна, но мрачная, ибо передъ самыми окнами торчала грязно-срая стна сосдняго дома. И потолокъ въ ней былъ низкій, такой низкій, что можно достать до него рукой, если немного приподняться на цыпочки. А мебель скудная и жидкая, примкнулась къ углу узенькая, тощенькая Кроватка, дрожитъ на тонкихъ ножкахъ старенькій, маленькій столикъ, боязливо притыкнулись къ стн колченогіе стулья. Все какъ-то тонуло, терялось въ полумрак, не создавало уютности, словно было разставлено въ голой пустын.
Когда Роська вошелъ, Гольмаръ полулежала на кровати, закутанная въ большой платокъ. Поднялась, оправляя волосы, неувренно протянула ему руку.
— Я получилъ ваше письмо…
Гольмаръ притворилась будто не слышала.
— У меня сегодня что-то голова болитъ. И лихорадитъ. Зачмъ вы пришли?
Роська растерялся.
— Я получилъ ваше письмо…
— Какое?
Досталъ, показалъ ей. Она внимательно просмотрла и покачала головой.
— Это не мое письмо.
Онъ ничего не понималъ. Чувствовалъ неловкость и злость.
Чортъ знаетъ! Кто же его мистифицировалъ? Кондратій? Больше, вдь, никто не зналъ о Гольмаръ.
— Простите, я думалъ…
— Зачмъ бы я стала звать васъ? Мы даже незнакомы.
Обидно стало отъ ея равнодушнаго и холоднаго тона. Непохожа теперь Гольмаръ на прежнюю. Стала хмурой, потускнла, жмется и кутается въ большой неуклюжій платокъ. Гд ея живость, веселость?
Стоялъ и глядлъ, не зная, что отвтить. Да, конечно, онъ самъ виноватъ… Но какъ-то глупо теперь уйти. Все-таки ршился.
— Прощайте.
Не отвтила.
Роська медленно повернулся и пошелъ къ выходу. Вотъ онъ нажимаетъ уже хлябующую мдную ручку, — но нершительны его движенія, словно онъ ждетъ чего-то.
— Ростиславъ!
Вздрогнулъ. Остановился.
— Что?
Гольмаръ съ удивленіемъ смотритъ на него.
— Вы меня звали?
— Я?.. Не думала.
Покраснлъ и, быстро толкнувъ дверь, выскочилъ вонъ. ‘Дуракъ, дуракъ!’ — ругалъ онъ себя.
— Ростиславъ! Ростиславъ!— послышалось теперь уже вполн отчетливо, позади него.
Нтъ, онъ не вернется. Онъ не понимаетъ, что происходитъ, — галлюцинація-ли, или она смется надъ нимъ, — но онъ не вернется.
Гольмаръ выбжала за нимъ на улицу.
— Вернитесь, Ростиславъ, я зову васъ!
Роська даже не обернулся на ея зовъ.

——

Въ большомъ городскомъ саду было пусто, несмотря на воскресный день. Снгъ лежалъ сугробами, только одна аллея расчищена. Солнце яркое, но не горячее, боле мягкое и близкое, чмъ лтомъ, весело сыпало искры на блые, пушистые чехлы втвей. Кондратій сидлъ одиноко на скамейк. Завидя Роську, поднялся ему навстрчу и поспшно заговорилъ.
— Спасибо, что пришелъ… По правд сказать, не думалъ… Спасибо…
Вотъ уже почти мсяцъ они не говорили на урокахъ. Кондратій держался въ сторон. Роська дулся и тоже избгалъ объясненій.
— Знаешь, зачмъ я тебя вызвалъ?
— Нтъ, — отвчаетъ Роська, и слукавилъ: онъ былъ увренъ, что рчь пойдетъ о Гольмаръ.
Кондратій задумался.
— Какъ ты считаешь, у меня съ ней хорошія отношенія?
— Не знаю… Должно быть, да.
Кондратій вспылилъ.
— Кланяйся имъ отъ меня, вотъ что!.. Ты думаешь, у нея — логика?.. Чортъ-ли ее разберетъ!.. Ты долженъ помочь… Понимаешь, запутался я съ ней, — любитъ она или нтъ? Сегодня любитъ, а завтра — ‘въ теб поэзіи мало’. Ну да, какой я къ лшему поэтъ, но при чемъ тутъ любовь?
Роська слушалъ съ волненіемъ. При первыхъ же словахъ Кондратія онъ забылъ о ссор съ нимъ и о своей клятв ненавидть Гольмаръ до гроба. И боялся понять онъ, куда клонится разговоръ, и ждалъ чего-то, и не смлъ ждать. Какой, однако, славный Кондратій, какъ просто, по-дружески, признается, безъ длинныхъ предисловій, безъ околичностей! За одно это можно простить ему все.
— Въ чемъ же дло?
— Ну, самъ видишь.
— Нтъ…
— Она меня не любитъ. Или… чортъ ее разберетъ!.. Можетъ быть и любитъ, но… и тебя тоже.
— Меня?
Роська горячо сталъ отрицать. Разсказалъ, какъ она приняла его въ послдній разъ, смялась надъ нимъ. Конечно, онъ былъ смшенъ, явившись незванный-непрошенный, но виновато письмо… Онъ, по правд сказать, думалъ, ужъ не Кондратій ли его мистифицируетъ?
— Я? Что за вздоръ! Покажи письмо… Ну, конечно, ея почеркъ.
— Почему же она сказала?..
Кондратій развелъ руками.
— По мн все сіе — метафизика.
Роська разсмялся.
— Продуктъ буржуазнаго строя?
— Именно!
— Но откуда ты взялъ, что она… вотъ, то самое?..
— Любитъ тебя? Очевидно! Мы часто о теб говорили… Она спрашивала… И — какъ это объяснить? Когда она пла теб диффирамбы — онъ, дескать, и самобытенъ, и уменъ и поэтъ, — я ничего. А когда разносила, я бсился, и казалось мн, что тебя она разноситъ потому, что меня не любитъ. И вотъ я сторонился. Какое-то мерзкое чувство — ревность не ревность… Однажды сказалъ ей. Она обрадовалась, увряла, что это относится къ поэзіи. А я ей: ‘Ну и гадость же посл этого ваша поэзія!’
— Все ты врешь, — Перебилъ Роська.— А наша прогулка сейчасъ — разв не поэзія? Посмотри только, какая близна, и снгъ такой чистый, и тихо-тихо, словно мы не въ город, а за тысячи верстъ отъ людей. И солнце… Не кажется-ли теб, что идемъ мы по занесенному снгомъ старому-старому пути и находимъ на немъ самое дорогое, что потеряно людьми?… Разв ты не чувствуешь въ этомъ поэзіи?
— Спасибо: премерзкое настроеніе! Кошки скребутъ.
— Но вдь это любовь, Кондратій! Страдать отъ любви — тоже счастье.
— Толкуй! А я одного хочу: развязаться поскорй съ такимъ счастьемъ…. Скажи, ты сердитъ на меня?
— За что?
— Ну такъ… Нарочно молчалъ о ней… Она спрашивала, почему я не тащу тебя къ намъ, а я вралъ, что ты самъ не хочешь… Словомъ — поэзія!
— Я понимаю, Кондратъ, и вовсе не сержусь. Наоборотъ, ты мн, ближе теперь.
— Чудакъ!… Ну такъ дло вотъ въ чемъ: ты ее любишь?
Ни за что бы не хотлъ Роська покраснть при этомъ вопрос, но чувствуетъ, что предательская краска уже заливаетъ щеки. Онъ поспшно хватается рукой за горло, принимается кашлять и чихать, бормоча:
— Поперхнулся чмъ-то… Фу!
Но маневръ не удался.
— Это что же, братъ, тоже поэзія?— ехидничаетъ Кондратій.
— Фу! Еле откашлялся.
— Ладно, втирай очки!
Оба разсмялись.
— Чортъ знаетъ, глупая привычка. И вдь ничего нтъ, а краснешь. Стснялся, какъ бы ты не замтилъ. Ребячество!
— Ну-ну!.. Такъ какъ же понимать? Любишь, что-ли?
— Собственно, — началъ Роська, — на это нельзя отвтить прямо. Если, скажемъ, назвать любовью сумму элементовъ a, b, c, d, е, то у меня не хватаетъ b и e. Понимаешь? Это не любовь, а особое духовное притяженіе — можетъ быть, родственное любви, но и только. Во всякомъ случа, ты ошибаешься, Гольмаръ любитъ не меня, а тебя, и я желаю вамъ счастья, и ты преувеличиваешь.
Кондратій слушалъ внимательно.
— Хоть убей, ни черта не разберу! Выходитъ, что любовь,— нчто въ род химіи, такъ что ли?
— Не химія, а… Ну да, если хочешь, — духовная химія. Только подходить къ ней нужно не умомъ, а чувствомъ.
— Химія, поэзія… Нтъ, знаешь что? Потолковать бы теб съ Гольмаръ: вы быстро во всемъ разберетесь, а я не того, — а? По моему, можно любить одного или другого, сначала одного, потомъ другого, но не двухъ сразу. А такъ — ерунда какая-то!
Роська колебался. Высказалъ нсколько соображеній противъ, но въ конц концовъ согласился. Только не сегодня.
— Когда же?
— Ну, въ слдующее воскресенье.
Такъ и ршили.
Возвращались домой успокоенные, примирившіеся и даже веселые. Бросались снжками, подшучивали другъ надъ другомъ. Сдлали зачмъ-то большой кругъ по улицамъ, зашли въ кондитерскую и спросили кофе съ пирожками. Кофе и пирожки были превкусные. И все было необыкновенно хорошо.

VIII.

Сегодня я счастливъ, какъ море
Въ сверкающій солнечный день.
Угрюмая злоба и горе
На жизнь не кладутъ свою тнь.
Веселаго счастья и свта
Не можетъ ни что омрачить:
Я гордъ, какъ въ пространств комета,
И знаю я радость любить!
Такъ писалъ Роська въ 6 часовъ утра, проведя весь вечеръ и ночь съ Гольмаръ.
Написалъ и громко продекламировалъ, и уже выскочилъ въ столовую, чтобы постучать къ матери, но опомнился, вернулся, нервно зашагалъ по комнат, размахивая руками.
Сегодня я счастливъ, какъ море!
Эхъ, кабы прочесть кому-нибудь — вотъ такъ, какъ сейчасъ: горячо, страстно! Заразить своей веселостью! Вызвать шумное одобреніе, восторги. Онъ — великій поэтъ, Ростиславъ Мармеладинка!
Ерунда, все ерунда! Но кто бы могъ думать?
Вечеромъ онъ только что услся за просмотръ своей неудачной повсти, какъ влетаетъ Кондратій — возбужденный, разстроенный.
— Сейчасъ же идемъ!… Не могу ждать больше!… Идемъ!.. Роська вскочилъ, перепуганный его видомъ:
— Что съ тобой? Что случилось?
Кондратій вдругъ заревлъ. Никто бы не поврилъ. Всегда такой насмшливый, отрицающій чувства, онъ вылъ безобразно и громко, какъ побитая собака, и жалко было смотрть на него.
— Ой, не могу… Чего стоишь? Пошелъ прочь!.. Ой!.. Зври вы, зври… Ну и чортъ съ вами!… Ой… Ой…
Роська обнялъ его, гладилъ по щек, усадилъ на диванъ. Самъ разнервничался. Тотъ пришелъ въ себя, устыдился.
— Никогда не буду впутываться!.. Иди къ ней, а я… Она говоритъ, что только ты понимаешь любовь, а у меня любовь животная. Ну и превосходно! Иди къ ней.
— Кондратъ, милый! Ей-Богу, я всегда желалъ твоего счастья, всегда! За что же ты на меня? Я-то чмъ виноватъ?
— Ну такъ пойдемъ къ ней. Тамъ увидишь… Пусть скажетъ напрямикъ, довольно!
Гольмаръ встртила ихъ насмшливо.
— А, два друга! Судить, пришли?
Кондратій съ безпомощной ненавистью взглянулъ на нее.
— Миль… вдь ты сама хотла… этого… Ну да, теб Шиллеръ и Надсонъ нужны, а я Шиллера не читалъ… Гд ужъ мн!.. Ну вотъ… долженъ же, наконецъ, я знать?..
Никогда Роська не видлъ Кондратія столь слабымъ. Въ его словахъ не было обычной самоувренности, онъ чуть не плакалъ. А Гольмаръ была зла. Какъ только вошли, почувствовалось, что атмосфера напряженности, застарлой ссоры и муки пропитала здсь вс углы. И главное, Роська чувствовалъ себя косвенно виноватымъ въ создавшемся положеніи, и готовъ былъ провалиться сквозь землю.
— Я ухожу, — шепнулъ онъ.
— Не сладко?— съ горькой ироніей отозвался Кондратій:— а пойми теперь, каково мн!
— Васъ никто не держитъ.
Это сказала Гольмаръ.
Кондратій вздрогнулъ. Произнесъ съ угрозой:
— Если я сейчасъ уйду, то не приду больше.
— Пожалуйста!
Губы у него поблли, и вся челюсть какъ-то смшно запрыгала. Слова застряли въ горл. Съ силой рванулъ стулъ и, задыхаясь отъ бшенства, поднялъ его надъ Гольмаръ. Роська вскрикнулъ. Гольмаръ стояла гордо, не шевельнулась… Вдругъ Кондратій съ трескомъ отшвырнулъ стулъ.
— Дрянь!.. И ты, Роська, тоже дрянь!..
Плюнулъ и быстро вышелъ.
Роська остался одинъ съ Гольмаръ. Мысли безсвязно пробгали въ голов: уйти? остаться? за что его обругалъ Кондратій?
Ушелъ, какъ-то жалко попрощавшись. Гольмаръ не шевельнулась…
Она догнала его на улиц. Спшила веселая, смющаяся, словно не произошло сейчасъ никакой дикой сцены.
— Фу, какъ вы быстро ходите! Я васъ давно догоняю. Здравствуйте.
— Здравствуйте?
— Боже, какіе у него Глаза! Не узнаете? Наконецъ-то встртились! Гд пропадали?
— Я?…
— Ты? Онъ? Мы? Вы?… Что у васъ за смшная привычка вопрошать? Не спрашивать, а вопрошать?
И она звонко смялась.
Нтъ не любитъ она его! Никого не любитъ. Холодная, насмшливая — мучить любитъ.
И самъ неожиданно для себя отвтилъ рзко, въ тонъ Кондратію:
— Если вы находите свою шутку остроумной, то ошибаетесь.
Гольмаръ съежилась, смхъ застылъ на ея лиц, безпомощно открыла ротъ и, ничего не сказавъ, убжала.
Роська бросился за ней вдогонку. Она бжала сгорбившись и быстро сменя ногами, и по ея спин онъ видлъ, что она плачетъ. Какъ будто почуявъ погоню, сворачивала во вс переулки, такъ что скоро онъ потерялъ ее изъ виду.
Усталъ и пошелъ тихо. Чортъ знаетъ, что за вечеръ сумасшедшій! Вс мечутся, вс злы и грубы. И это любовь? Нтъ, любовь красива, благородна, нжна, а это безуміе какое-то. Правъ Кондратій: разъ навсегда надо кончить, поставить крестъ и… ухать…
А черезъ часъ (по собственной оцнк ‘какъ болванъ’) входилъ въ комнату Гольмаръ.
Темно. Никого не видно, не слышно. Но дверь была незаперта.
Кашлянулъ.
Тихо.
Еще разъ кашлянулъ.
Голосъ откуда-то, какъ-будто издалека:
— Не хотите ли доверовыхъ порошковъ?
— Гольмаръ?
— Я ждала васъ.
— Яне хотлъ придти… но не могъ…
— Я знала.
— Я не знаю, что будетъ… Все какъ-то глупо, дико, безобразно… И жизнь такъ идетъ… Для чего? Разв не можетъ быть все хорошо, умно?.. Выходитъ, что я мшаю, что мн мшаютъ, я мучаюсь, вы… вс… Оскорбляемъ другъ друга. Зачмъ? Или вс мы никуда не годимся?
Роська говорилъ вполголоса, спрашивалъ, но не ее, Гольмаръ, а какъ будто сумракъ, который скрывалъ ее. И дйствительно, жизнь становилась все запутаннй и темнй. Раньше все было ясно, послушно ему… А теперь — ничего. Пустота и сумракъ. Чужая гимназія, чужіе товарищи, чужая дружба, чужіе Гольмаръ и Кондратій, и самъ онъ какой-то чужой… и тусклый.
— Я… помните?— считалъ себя великимъ… Сталъ писать повсти и — стопъ… Слабо вышло, силъ не хватило. Вс мы. на словахъ хороши, а на дл дрянь, — правъ Кондратій.
Сказалъ и испугался.
— Простите, Гольмаръ, ради Бога! Я не о васъ, — о себ. Ничего не видно, не слышно въ комнат. Знаетъ Роська, что гд-то, въ другомъ углу, сидитъ или стоитъ или лежитъ Гольмаръ. Онъ самъ стоитъ у входа въ пальто, въ шапк. И кажется, словно въ пустыню попалъ, кого-то тщетно умоляетъ, помочь ему найти выходъ, но безглагольна пустыня. А въ другомъ ея конц затерялась другая одинокая душа и тоже проситъ… безъ отвта…
— Вы не сердитесь, Гольмаръ?
— Говорите, Ростиславъ… Только говорите… Я не слыхала… давно…
— Что же мн говорить?
— Говорите…
— Я все сказалъ.
— Нтъ… говорите!
— Ну я буду о себ говорить. Я узналъ себя лучше съ тхъ поръ, какъ ушелъ отъ васъ… тогда… Почему я ушелъ? Поврилъ, что вы принадлежали Кондратію… Бсновался и…. ругалъ васъ… грубе, чмъ Кондратій. Онъ вслухъ, я про себя: это еще подле… А когда — помните?— писалъ письмо, что вы рождены другъ для друга, — это была неправда, я обманывалъ себя и васъ… обоихъ… Я фальшивъ, Гольмаръ, и самое ужасное — фальшивъ съ самимъ собой. Теперь я пишу дневникъ. Напишу, а потомъ замчаю, что подкрасилъ свои чувства, настроенія. Каюсь на слдующей страниц: ‘Мн невыносимо больно, что я лгу’. И тутъ же чувствую, что снова фальшивлю: ничего невыносимо-больного нтъ. И такъ запутался, что не знаю и сейчасъ: искрененъ я, или рисуюсь передъ вами напускной искренностью… И вотъ эти слова не знаю, зачмъ сказалъ: можетъ быть тоже для эффекта…
Гольмаръ, помните, я вамъ говорилъ о мечтахъ? Мечты тоже ложь. Всю жизнь я мечталъ обо всемъ: о любви, о своемъ талант, о Недди, о васъ… да, и о васъ… И все — ложь. И вотъ я томлюсь, чувствую себя связаннымъ по рукамъ и ногамъ: нигд нтъ просвта. Въ гимназіи и дома, съ Кондратіемъ и одному — везд тошно. Рвусь куда-нибудь уйти, но куда?.. Ни на что я не годенъ.
Умолкъ Роська и сдлалъ было шагъ впередъ, но наткнулся на стулъ и остановился. Голосъ Гольмаръ прозвучалъ нжно и ласково:
— Говорите, Ростиславъ, — оттуда, издали.
— Я все сказалъ, Гольмаръ… Можетъ быть, многое неврно, подъ настроеніемъ. Впрочемъ, еще одно: мн Кондратій говорилъ, что вы любите меня. И его, конечно, но и меня также. Я не спрашиваю, врно или нтъ… все равно… Я о себ. Люблю ли я васъ? Не знаю. Я могу полюбить кого угодно. Покажите мн дв-три черточки, и по этимъ черточкамъ я создамъ образъ, буду носиться съ нимъ, пріурочивать къ нему вс сильныя настроенія. Напримръ: тоскливо — это потому, что я ‘ея’ не вижу-, радостно — это потому, что о ‘ней’ вспомнилъ. И наконецъ, уврю себя, что жить безъ ‘нея’ не могу, что ‘она’ — моя судьба и мое счастье… И самъ уже не буду знать, взвинтилъ я себя или вправду люблю, гд реальное, гд фантазія?.. Поэтому я и васъ могу полюбить, но… будетъ ли это любовь?
Вотъ, Гольмаръ, я вамъ все сказалъ. Зачмъ — не знаю. Искренно ли — не знаю… Тяжело.
Кончилъ и заплакалъ, стоя въ пальто и фуражк посреди темной комнаты.
Тогда поднялась Гольмаръ съ далекаго стула, чиркнула спичкой, зажгла тусклую лампу и, когда тни отодвинулись къ стнамъ и потолку, освтились полъ и убогая обстановка,— подошла къ нему и просто сказала:
— Вы любите меня, а я васъ. И перестаньте выдумывать.
Потомъ они долго сидли, до 6 часовъ утра, и говорили о правд. А правда была та, что Гольмаръ и онъ сразу полюбили другъ друга, но не поняли этого и выдумывали вмсто этого сказки, а теперь прошла обманная жизнь и начнется другая. Только смлыми надо быть и гнать сомннія.
Подъ конецъ устроили чай: грли воду на ламп и прямо въ жестяной чайникъ заварили его. Отъ этого въ стаканахъ было много чаинокъ. Ловили ихъ и смялись. Гольмаръ прыгала и, едва удерживаясь отъ веселаго визга, шикала:
— Шш! Всхъ квартирантовъ разбудимъ!
Роська скакалъ за ней, а потомъ говорилъ строго:
— Миль, вы сумасшедшая.
Она подтверждала:
— Оба мы сумасшедшіе!
А дома Роська писалъ стихи и, восторженно махая руками, декламировалъ самъ себ:
Сегодня я счастливъ, какъ море!..

——

Посл безсонной ночи, Роська зашелъ къ Кондратію. Засталъ его лежащимъ на кровати съ тупымъ выраженіемъ лица, растрепаннымъ и измятымъ. Должно быть онъ такъ испалъ, не раздваясь, или совсмъ не спалъ.
Встртилъ угрюмо:
— Ну, что еще?
— Ты на меня злишься?
— Дуракъ!
Роська не понялъ, ласка это или ругательство. Но всеравно: самъ онъ въ радужномъ настроеніи и сочувствуетъ несчастному другу.
— Я думалъ, вмст въ гимназію пойдемъ.
— А ну ее къ чорту! Давай лучше пить.
— Пить?..
— Ничего, не умрешь. Тоже своего рода поэзія. Россійская поэзія!
Кондратій наклонился подъ кровать и досталъ дв бутылки пива.
— Вотъ. Отъ полдюжины осталось. Всю ночь дулъ.
Роськ было дико пить ни съ того, ни съ сего и еще такъ рано утромъ. Но не сталъ отказываться: боялся обидть. Съ горя пьетъ, — ршилъ онъ про себя: — бдный!
Съ нжностью слдилъ глазами, какъ Кондратій откупоривалъ бутылку и наливалъ стаканы. Бдный, несчастный другъ! Разв не можешь ты полюбить кого-нибудь и быть, любимымъ? Разв не можешь найти себ прекрасную, умную, веселую, нжную, кром Гольмаръ? Если бы нашлась такая, Роська самъ пошелъ бы убждать ее полюбить несчастнаго друга. Какъ бы пламенно описалъ онъ его достоинства, его открытый, великодушный характеръ и ясный умъ! Какъ бы краснорчиво говорилъ объ ожидающемъ ихъ счасть! Вдь онъ знаетъ, онъ уже пережилъ все это вчера.
Пиво было холодное, но Роськ показалось черезчуръ горькимъ. Съ тмъ большей готовностью осушилъ онъ второй и третій стаканы: все-таки нкоторая жертва съ его стороны во имя дружбы.
Кондратій пилъ равнодушно, словно урокъ отвчалъ. Замтилъ:
— Глупая штука. Пьешь-пьешь, а никакъ не пьянешь.
— Зачмъ теб?
Съострилъ скучно и нехотя:
— По уставу полагается. Неудачнымъ любовникамъ.
Роську покоробило. Захотлось перевести разговоръ на другое, осторожно подлиться своей радостью, деликатно прикоснуться къ душевнымъ ранамъ Кондратія и, если возможно, утшить.
— Вчера я опять встртился съ Гольмаръ.
— Она къ теб пришла, или ты къ ней?
— Она… то есть, собственно, я…
Запутался и не зналъ, какъ выйти изъ глупаго положенія. Сказать ‘она’ — нехорошо передъ ней, сказать ‘я’ — совстно, какъ-будто подвохъ устроилъ.
Кондратій отмахнулся и только процдилъ сквозь зубы:
— Эхъ вы, слюнтяи!
— Ты не такъ понялъ, Кондрашъ. Я ничего противъ тебя не говорилъ. Наоборотъ, сказалъ, что ты правъ. Честное слово! Но видишь ли, она не любитъ тебя, я увренъ въ этомъ. Только потому… даю слово! Вдь мы друзья съ тобой? Друзья? И ничто не помшаетъ нашей дружб?
Кондратій усердно подливалъ въ стаканы, и, странно, пиво уже не казалось горькимъ. Но настроеніе замтно поднялось.
— Кондрашъ, дорогой, я пью за нашу дружбу не смотря ни на что! Понимаешь? Несмотря ни на что!
— Съ тостами? Валяй! Отчего нтъ? Хоть за чорта.
— Не за чорта, а за дружбу!
— Ладно, пей… Эге! Пожалуй еще послать за полдюжиной? Деньги есть?
Послали.
Роська загрустилъ.
— Что такое счастье, Кондрашъ? Нтъ, ты не ругайся… Оскорблена любовь, я знаю. Но — не стоитъ! Жизнь — мечта… Постой, у меня мелькнула мысль. Дай карандашъ:

Мы слезы льемъ, слезы льемъ
И все-таки живемъ —
Для мечты,—
Я и ты!

Понимаешь? Я и ты! А умирать не стоитъ.
— Не хнычь, — оборвалъ Кондратій.— Отъ любви не умираютъ. Эхъ-ма! Вчера любилъ, а сегодня — ко всмъ дьяволамъ! На югъ уду… Миль-то? Ей слюнтяйство нужно, а не любовь. Ты мастеръ, что говорить. Стихотворъ! А я одинъ разъ отъ избытка чувствъ облапилъ ее во всю, — разошлась! ‘животное’,— говоритъ. А у меня, честное слово, даже въ мысляхъ не было… Деликатности, дьяволъ ихъ бери! Соловей поетъ и роза цвтетъ… Ну, чего ревешь? Пей!
— Кондраша!.. За любовь!.. Поцлуемся.
— Слюнтяи, — подумаешь, безъ поэзіи жить не могутъ!.. Черти!
— Я, Кондраша, отъ всей души. Я самъ поэзію къ чорту. Перреродиться могу!.. Кондраша, возьми меня на заводъ? На пр-ролетарскую пр-рофессію…
— Ладно, чортъ съ тобой, люби!.. А чмъ кончится?.. Все равно.
— Мар-рсельезу!.. Кондрата, а? Ты, какъ ангелъ… Спой!
— Дуракъ! Буржуазное счастье вамъ нужно, буржуазные идеалы! Нтъ, чортъ съ вами, — ду на югъ.

——

— Madame Мармеладинка дома?
— Дома, пожалуйте.
Агафья съ недоумніемъ и недовріемъ осмотрла съ ногъ до головы постителя: Что это, прости Господи, словно бы и барчукъ, а пьянъ?
Таинственно пошепталась въ другой комнат съ барыней. Ольга Ивановна, встревоженная, вышла къ гостю.
— А, Кондратій Ефимовичъ… Росиньки дома еще нтъ. Давно у насъ не были.
А сама думаетъ: и впрямь пьянъ. Ай-ай, вотъ они товарищи! Доврься имъ,— и не оглянешься, какъ ребенка испортятъ.
— Извините!.. Я, собственно, по длу… какъ другъ… Роськи дома нтъ и — не будетъ!… т. е. сегодня.
Языкъ у Кондратія заплетался, но мысль была проникнута убжденностью.
— Что?.. Какъ не придетъ?.. Господи!
— Ничего! Вы не безпокойтесь… m-madame du Marmelade… онъ съ позволенія, — пьянъ. Къ утру проспится… Я тоже пьянъ.
— Агафья! Агафья!… Господи Боже… Да какъ же это?.. Стыдно, Кондратій Ефимовичъ, очень стыдно!.. Напоить ребенка… Вдь это вы его напоили… а?
— Эге, — подтверждаетъ Кондратій: — напоилъ, а онъ и заснулъ… тащилъ, тащилъ его, а онъ спитъ… какъ другъ…
Ольга Ивановна ничего не сказала, только поглядла на него съ безконечной укоризной. Пошла на кухню совщаться съ Агафьей. Господи, что теперь длать. Привезти домой — не дай Богъ встртишь знакомыхъ или директора. Срамто какой!… Наконецъ, ршили, что къ Роськ отправится Агафья и будетъ ухаживать до утра, пока онъ не проспится.
Снабдивъ ее самыми подробными инструкціями, Ольга Ивановна вернулась къ Кондратію — посмотрть, какъ его совсть мучитъ. Но Кондратій уже храплъ на диван безмятежно и сладко.

——

Агафья служила у Ольги Ивановны уже третій годъ. Вела себя скромно: никто къ ней не приходилъ, ни она никуда не ходила. Приказчики съ ней любезничали и дворники скалили зубы, но она оставалась равнодушной къ ухаживателямъ. Только изрдка находилъ на нее ‘такой стихъ’, что работа начинала валиться изъ рукъ, и Ольга Ивановна приходила въ отчаяніе.
— Господи Боже!.. Агафья, ты забыла посолить супъ!.. пережарила жаркое!.. недопекла пирогъ!.. Что съ тобой?
— Извините, барыня, виновата, — отвчала Агафья и уходила къ себ за перегородку всплакнуть, что такая еще молодая и здоровая губитъ она задаромъ свой бабій вкъ. Всплакнетъ малость и опять уже работаетъ, какъ ни въ чемъ не бывало.
Получивъ порученіе поухаживать за Роськой Агафья отправилась въ путь, быстро разыскала квартиру, прихвастнула передъ прислугой, что, дескать, въ каморк ‘студента’ (такъ звали здсь Пузыренко) лежитъ никто иной, а ‘енеральскій сынокъ’, а она сама ‘енеральшина повариха’, и, приведя тмъ въ немалое смущеніе простодушную босоногую двку, исполнявшую обязанности кухарки, няньки, поломойки, горничной и прачки, заказала кваску и услась на стулъ, рядомъ съ тощенькой кроваткой, гд лежалъ въ тяжелой полудремот Роська.
На грязномъ, залитомъ пивомъ стол, стояла раскупоренная, но непочатая бутылка и полный стаканъ. Агафья никогда не пила ничего спиртного. Но видъ Роськи, безпокойно ворочавшагося на постели и бормотавшаго безсвязно и сердито, живо напомнилъ ей покойнаго мужа-дворника, тоже, бывало, — царство ему небесное — любившаго выпить. Отъ воспоминанія ли, отъ чада ли, стоявшаго въ комнат, Агафья прослезилась, вздохнула и залпомъ осушила стаканъ.
Босоногая двка принесла квасъ и поспшно принялась прибирать со стола. Агафья, помогая ей, отставила въ сторону непочатую бутылку. Перекрестившись, испила кваску и Роськ поднесла. Онъ замычалъ, зарылъ голову въ подушку, потомъ, уступая тормошенью ея сильной руки, немного очнулся и жадно прильнулъ къ стакану.
— Вы, Агафьюшка?— спросилъ онъ неувренно.
— Я какъ есть!— обрадовалась та.— Маменька ваша безпокоились очень…
Но Роська опять уже спалъ тяжелымъ, пьянымъ полусномъ.
Къ ночи, когда огонь въ кухн, замтный сквозь дверную щель, погасъ, а въ бутылк не осталось уже пива, Агафья, съ непривычки ослабвшая и почувствовавшая, что голова у нея идетъ кругомъ, стала обдумывать, какъ бы ей устроиться на боковую.
— Баринокъ, а баринокъ!— затормошила она Роську.
— Уу…
— Очнитесь, баринокъ, на покой пора.
— Уы…
— На покой, говорю, пора, нельзя такъ, всю ночь, не раздвшись спать.
— А?.. Что такое?.. Кого?
— Раздться, говорю, надо. Дайте-ко-съ я вамъ пособлю.
Роська, кое-какъ, туго соображая въ чемъ дло, поднялся и слъ на кровати. Агафья стояла передъ нимъ въ одной рубашк да нижней юбк и стаскивала съ него сапоги и брюки. Ему стало стыдно.
— Не надо, — сказалъ онъ: — я самъ…
— Ну, вотъ,— осклабилась Агафья:— нешто мы не знаемъ? Я и мужа своего такъ-то, съ похмелья… Встаньте-ко, я вамъ кроватку поправлю.
Роська всталъ съ тяжелой головой, въ одномъ нижнемъ бль и, неувренно ступая, прошелся по комнат.
Смутно подумалъ, что пора домой. Но тотчасъ забылъ, объ этомъ. Видъ полуодтой Агафьи возившейся у постели, напомнилъ о сн. Замтилъ, что самъ онъ полуодтъ, но, странно, ему уже не было стыдно.
Онъ слъ на кровати и спросилъ:
— А вы какъ?
Агафья совсмъ уже вошла въ роль заботливой жены, укладывающей спать пьянаго мужа. Въ голов ея творилось что-то неладное, а сердце сосала какая-то чудная жалостливость къ хмльному Роськ. До сихъ поръ онъ былъ для нея барчукомъ и недозрлымъ ребенкомъ. Но теперь, пьяный, сталъ и ближе и взросле.
Отвтила неопредленно:
— Да ужъ какъ-нибудь…
Онъ взялъ ее за руку, такъ себ, почти безъ всякой мысли, и притянулъ къ себ…

IX.

Чуть-чуть свтало. Роська, уже одтый, сидлъ за столомъ и писалъ письма.
Въ груди у него что-то сжималось, и по тлу порой проходила нервная дрожь, но въ голов — удивительно ясно. Нтъ ни раскаянія, ни угрызеній совсти. Можетъ быть потому, что все уже ршено.
Писалъ онъ сжато и почти сухо. Никакихъ оправданій и объясненій. Зачмъ? Рядъ фактовъ и логическій выводъ.
‘Дорогая Миль, я тебя любилъ. Но вчера’…
Неужели въ этомъ послднемъ письм онъ будетъ бояться словъ? Было бы недостойно.
‘Вчера я сошелся съ прислугой. Это низко, и потому умираю’.
Перечелъ. ‘И потому умираю’ — рисовка.
‘И потому прощайте. Ростиславъ’.
‘Дорогая мама, прости за все, что сдлалъ теб плохого, а особенно за послднее. Можешь узнать подробности отъ Агафьи, но она не виновата. Не плачь — я того не стою.

Любящій тебя Роська’.

Ну вотъ, все. Теперь только обдумать, какъ лучше осуществить ршеніе. Хотлось бы просто: напримръ, — лечь и умереть. Вдь и само ршеніе было просто: проснулся, ощупалъ рядомъ съ собой Агафью, вспомнилъ, — ршилъ. Сейчасъ же одлся и разбудилъ ее:
— Пожалуйста, скоре вставайте. Гд Кондратій Ефимовичъ?
Агафья сладко потянулась, протерла глаза, очумло посмотрла на него и вдругъ ударилась въ слезы.
— Ну ладно, чего тамъ! Ступайте домой, скажите Кондратію Ефимовичу, чтобы пришелъ сюда.
Отдавалъ приказанія дловито и строго. Потомъ подошелъ къ окну и не оборачивался, пока Агафья не одлась и не ушла. Все время было такое чувство, что не надо много говорить и раздумывать: нсколько фактовъ и логическій выводъ — больше ничего.
Еще разъ перечелъ письма и посмотрлъ на часы. Скоро придетъ Кондратій. Можетъ быть, пойти ему на встрчу? Нтъ, не стоитъ. Идти, двигаться — это какъ-будто продолжить жизнь, хотя бы на полчаса. А онъ не хочетъ: все уже кончено.
Пріятно и ново ощущать въ себ такую ясность и твердость: словно солдатъ передъ сраженіемъ.
Роська вышелъ на середину комнаты, вытянулся во фронтъ, слегка приподнялъ голову и вдругъ скомандовавалъ тономъ капитана Лебедева — гимназическаго учителя гимнастики:
Выбрасываніе рукъ впередъ и вверхъ… начи-най! Разъ-два! Разъ-два!
На утреннемъ холодк легко сокращались мускулы, и по всему тлу разлилась веселая, бодрая теплота. Отъ ‘выбрасыванія рукъ’ онъ перешелъ къ ‘вращенію корпуса слва направо’ и къ ‘присданію въ четыре пріема’. Командовалъ — то отрывисто, то пвуче, какъ Лебедевъ:
Разъ! Два-а-а-а… Три-и-и-и… Четыре!— Разъ! Два-а-а-а… Три-и-и-и… Четыре!
Подымался на носки, плавно присдалъ, вытянувъ впередъ руки, снова подымался на носки и опускался. Прислъ уже шестой разъ и вдругъ — ‘Кондратій идетъ!’ — мелькнула мысль. Сердце забилось испуганно-испуганно, и онъ такъ и остался на полу, весь насторожившись. Нтъ… померещилось… Но что же это?…
Гольмаръ… стихи… ‘несчастный другъ’… Агафья… капитанъ Лебедевъ…
Боже, Боже, но вдь я подлецъ! Подлецъ!
Сидлъ на полу въ застывшей поз, съ вытянутыми руками и согнутыми колнями, и чувствовалъ, какъ подкатывается что-то безобразное, подавляющее… Вотъ-вотъ ударитъ, вотъ-вотъ обрушится позоромъ, стыдомъ. Въ ужас закрылъ глаза и молился: Только бы Кондратій не вошелъ! Только бы Кондратій не вошелъ!
Было уже совершенно ясно, что онъ не умретъ, что онъ не хочетъ умереть, что это какое-то затменіе… кошмаръ…
Нсколько фактовъ и логическій выводъ: гд выводъ?… Бдный я, бдный!… Нтъ, не то…
Подлецъ!.. Нтъ, не то…
Миль Гольмаръ… Миль! Миль!
Роська всхлипнулъ и инстинктивно понялъ, что надо плакать — будетъ легче и оцпенніе пройдетъ. Растравляя себя, повторялъ:
Миль — она любитъ меня, а я… Миль! любитъ, любила…
Но глаза оставались сухими.
Тогда онъ поднялся и разорвалъ заготовленныя письма. Сначала пополамъ, потомъ на четыре части, потомъ все мельче, мельче… Собралъ бумажки, аккуратно сложилъ ихъ кучкой и зажегъ. Огонь вспыхнулъ желтыми языками и потухъ. А Роська все смотрлъ на пепелъ, какъ-будто ожидая, что онъ снова вспыхнетъ.

——

Кондратію онъ ничего не сказалъ. Ольга Ивановна тоже не узнала. Агафья время отъ времени поглядывала на него не то жалостливо, не то съ упрекомъ, но молчала. Онъ длалъ видъ, что не замчаетъ ея взглядовъ, и поспшно выходилъ изъ комнаты, какъ только оставался съ нею одинъ.
Но что-то переломилось въ немъ. Душно, душно! Какъ дитя, ожидающее праздника, онъ вчно надялся, вчно ждалъ, что придетъ ‘настоящей жизнь’. И вотъ пришла: въ грязной, чадной комнат, среди бутылокъ пива, съ тяжелой отъ похмелья головой, онъ сошелся съ полупьяной кухаркой. Какъ просто! Такъ вотъ для чего боролся онъ съ мучительной и упорной болзнью, вотъ для чего годъ за годомъ проводилъ въ бездйствіи, въ зубреньи мертвыхъ, учебниковъ? Ухать! Бжать! Онъ ждалъ, онъ слишкомъ долго ждалъ счастья и великихъ подвиговъ. Счастье не придетъ само! Надо искать. Перечеркнуть однимъ взмахомъ неврно взятую линію, и творить новую жизнь. Пока не поздно — бжать, ухать!..

——

Весело стоять на площадк вагона, смотрть сквозь потускнвшее отъ инея стекло, какъ бгутъ, растопыривъ голые сучья, деревья, — занесенныя снгомъ поля, — крестьянскія избы, — и плыветъ по небу красное зимнее солнце. На душ становится легче, и больныя воспоминанія отходятъ въ прошлое, — и кажется такой прямой, такой просторной дорога въ неизвстную даль…
Лишь когда смерклось, Роська вошелъ внутрь вагона. Въ носъ ударилъ спертый запахъ махорки, лука, водки и мужицкихъ тулуповъ. Глаза заволоклись дымомъ и испареніями грязныхъ тлъ, — срымъ туманомъ, сквозь который тускло мерцали свчи въ фонаряхъ подъ потолкомъ. Ухо утратило способность разбираться въ хаос дикихъ и нестройныхъ звуковъ.
Кое-какъ Роська разыскалъ Кондратія. Рядомъ съ нимъ сидлъ широкоплечій подрядчикъ съ умными глазами, съ широкой каштановой бородой, въ фуражк блиномъ и кафтан извозчичьяго покроя. На противоположной скамейк два приказчика. Вс оживленно говорили.
— А желзная дорога?— разсказывалъ подрядчикъ.— Поднимаю насыпь — гора горой. Пишу въ Управленіе. Не отвчаютъ. Хорошо, строю. А потомъ скандалъ: такой подъемъ, что три паровоза не берутъ. Какъ такъ? Кто виноватъ? Подрядчикъ!
Приказчики сочувственно хихикнули.
Кондратій радостно отозвался и, какъ апостолъ, жадно ищущій прозелитовъ, съ жаромъ принялся излагать ученіе Маркса. Приказчики смотрли ему въ ротъ, съ благоговніемъ внимая новымъ для нихъ терминамъ. Но подрядчикъ неодобрительно качалъ головой.
— Эхъ, молодой человкъ, учащаяся молодежь! Хорошо оно выходитъ, да ни къ чему… Гд ужъ намъ… Вотъ кабы гнули не безъ совсти, это точно! Гни да съ совстью — и спасибо скажемъ. А что дальше, то само придетъ.
— А рабочій классъ?— нсколько иронически въ сознаніи своего превосходства спросилъ Кондратій.
— Что рабочій? Вс мы на пьявицу ненасытную подневольные рабочіе.
Кондратій былъ видимо въ затрудненіи. Хотлось ему подвести подрядчика подъ категорію мелко-буржуазнаго демократа, но опасался его обидть. Роська же слушалъ съ любопытствомъ и думалъ, не написать ли ему повсть на тему: ‘Думы народныя’. Уже мелькали типы и контуры: интеллигентъ, переживающій сложную, тонкую душевную драму, а рядомъ темный народъ, мечтающій, какъ о милости, о примитивнйшихъ условіяхъ человческаго существованія… Вдругъ онъ замтилъ, что оба приказчика растерянно заерзали, засморкались, закашлялись, указывая на кого-то глазами. Степанъ Матвичъ не то добродушно, не то презрительно усмхнулся:
— Эхъ вы, пролетатели!
Потомъ, не подымаясь съ мста, полуобернулся и поздо. ровался:
— Вашему превосходительству почтеніе.
— Здравствуйте, Степанъ Матвичъ, какъ здоровье?
— Да что, живемъ по-маленьку. Разговоры разговариваемъ.
— Такъ, такъ… Ну, я мшать вамъ не буду, — только не скоро, кажется, до чего-нибудь договоритесь.
И сердито тыкнувъ пальцемъ въ сторону приказчиковъ, генералъ ушелъ изъ вагона.
Пока онъ говорилъ, Роська съ новымъ любопытствомъ всматривался въ диковиннаго генерала. Старикъ съ сдой бороденкой, тощій, невысокаго роста, въ старомъ истрепанномъ пальтишк на красной подкладк, съ добрыми срыми глазами и съ добрымъ лицомъ, онъ плохо укладывался въ его представленіе о ‘настоящихъ’ генералахъ.
— Кто это?— спросилъ Кондратій у подрядчика.
— Отставной генералъ-маіоръ Ильинскій, здшній помщикъ. Хорошій старикъ.
Сразу упалъ интересъ къ приказчикамъ и подрядчику. Роська взобрался наверхъ, подложилъ подъ голову пальто и принялся думать о себ и своей новой жизни. А жизнь, дйствительно, въ одинъ-два дня круто измнилась. Онъ чувствовалъ себя, какъ изслдователь на невдомыхъ островахъ среди невдомой природы и чуждыхъ племенъ. Жили эти племена уже долго на этихъ островахъ, и жизнь ихъ слагалась естественно и постепенно. Но для Роськи все было странно, непривычно, немного утомительно и очень интересно.

——

Кондратій и Роська пили чай на станціи, разсматривали публику и длились впечатлніями.
— Подрядчикъ-то этотъ, слышалъ? Говорятъ у него три каменныхъ дома въ Харьков и денегъ чуть не милліонъ. Каковъ? А я его къ мелкой буржуазіи отнесъ. Убжденія со. всмъ не крупно-капиталистическія.
— Смотри, — генералъ!
— Какой генералъ?
— Какъ его, Ильинскій, что ли?.. Видишь?
Генералъ вжливо протискивался сквозь публику, ища кого-то глазами. Нсколько офицеровъ приподнялись и отдали честь. Онъ въ отвтъ конфузливо раскланялся и замахалъ руками: ‘Не надо, не надо’. Его, повидимому, хорошо здсь знали. Въ зал зашушукались, кое-кто улыбался. А Ильинскій, какъ будто не замчая устремленныхъ на него взглядовъ, шелъ прямо къ Кондратію и Роськ.
— Здравствуйте. Не помшаю?.. Далеко дете?
Отвтили. Спросили изъ вжливости:
— А вы?
— Здсь схожу. Мое имніе въ 16 верстахъ… Степанъ Матвичъ передавалъ, — въ урокахъ нуждаетесь?
— Да, думаемъ найти…
— Товарищи? Гимназію кончили? Нтъ? Почему?.. Духъ угашаютъ? Правильно! Лучшая рекомендація!.. Что-нибудь знаете?
Генералъ говорилъ быстро и отрывисто. Задалъ еще дватри вопроса.
— Ну-съ, къ длу. Имю сына и дочку. Нужны учителя. Степанъ Матвичъ васъ рекомендуетъ.
— Мы со Степаномъ Матвичемъ только вчера познакомились, въ вагон.
— Достаточно. Нюхъ. Никогда не ошибается!.. Значитъ, согласны?.. Условія — сговоримся. Не маклаки.
Роська нершительно взглянулъ на Кондратія. Кондратій на генерала. Но тотъ не ждалъ отвта.
— Носильщикъ! Вещи изъ вагона 823, — т, что я показывалъ… Извините!— пояснилъ онъ удивленнымъ друзьямъ: — Былъ увренъ, что поладимъ. Распорядился.
Роська съ Кондратіемъ опять переглянулись — и разсмялись.

——

Въ имніи генерала Ильинскаго было немного лсу, еще меньше луга и пашни. Лсъ воровали сосдніе крестьяне, лугъ и пашня сдавались тмъ же крестьянамъ въ аренду.
Усадьба — два небольшихъ дома, больше похожихъ на дв большія избы, хлвъ и сарай. Въ одной изб помщалась ‘контора’, и жилъ управляющій съ семьей. Другую, ‘господскую’, занималъ самъ Ильинскій съ сыномъ Волей и дочерью Налей, тамъ же отвели комнату для Кондратія и Роськи.
Генералъ рдко бывалъ дома. Большею частью разъзжалъ по Россіи, разыскивая компаньоновъ для своихъ грандіозныхъ предпріятій. То онъ задумывалъ превратить непроходимыя болота въ великолпные снокосы, то предлагалъ замнить искусственными водными сообщеніями желзныя дороги или подавалъ докладныя записки о націонализаціи хлбной торговли. И всегда горячо доказывалъ, что его проекты выведутъ Россію на путь цивилизаціи и богатства. Правда, пока ни одного изъ этихъ проектовъ не удалось привести въ исполненіе. Но Ильинскій не унывалъ: винилъ правительство, россійскія разгильдяйство и косность, и возлагалъ надежды на революцію.
Когда онъ прізжалъ домой на недлю, много на дв — у Нали и Води былъ праздникъ. Онъ возился съ ними по цлымъ днямъ. Лтомъ игралъ въ бабки, бгалъ взапуски, занимался садоводствомъ и огородничествомъ. Зимой — устраивалъ снжныя горы, ходилъ на лыжахъ, читалъ имъ Де-Фо, Сервантеса и Свифта — своихъ любимыхъ авторовъ.
Дти въ его отсутствіе оставались безъ призора. Безсистемно, самоучкой учились. Росли, какъ дикая ромашка въ пол. Генералъ все собирался подыскать хорошихъ учителей, но за недосугомъ откладывалъ. Случай столкнулъ его съ Пузыренко и Мармеладинкой.

X.

Роська проснулся рано — чуть солнце всходило. Кондратій еще спалъ. Было непривычно проснуться въ чужомъ мст. Дешевенькіе обои съ разводами. Ситцевыя занавски на окнахъ. Низкіе неоштукатуренные потолки. Пахло сномъ отъ тюфяковъ.
Онъ быстро одлся и подошелъ къ окну. Половицы при каждомъ шаг скрипли, грозя разбудить весь домъ. Прямо передъ собой онъ увидлъ снжное поле и, вдали, лсъ. Небо надъ лсомъ розовло. Вяло просторомъ и тишиной.
Роська слъ писать письмо Гольмаръ. Легко писалось. И письмо вышло совсмъ не такое, какъ онъ ждалъ,— бодрое и даже веселое.
‘Я совершилъ подлость,— забудьте меня’.
А въ душ что-то пло: ‘Не забудетъ! Не забудетъ!’
Да и въ самомъ дл, правъ ли онъ, такъ безпощадно обвиняя себя? Напился… но разв когда-нибудь это повторится? Конечно, нтъ! Разв онъ сошелся бы съ Агафьей, если бы не былъ пьянъ? Конечно, нтъ! Значитъ и Агафья пустякъ, глупая случайность, за которую онъ уже достаточно перестрадалъ. Зачмъ же мучить себя еще?..
А солнце подымалось все выше, далекій лсъ зардлся, и снжное поле засверкало серебряными блестками. Въ дом зашевелились. Слышно, какъ генералъ вышелъ въ корридоръ, звонко сморкается и фыркаетъ надъ умывальникомъ… Въ дверь постучала ‘двченка’ — деревенская горничная:
— Кофій кушать пожалуйте.
Кондратій протеръ глаза и сладко потянулся.
— Ты уже всталъ?
— Давно… Эхъ, Кондраша, хорошо здсь! Просторомъ пахнетъ.
Генералъ самъ присутствовалъ на первомъ урок. Наля оказалась здоровой и бойкой четырнадцатилтней толстухой. Водя младше ея года на три, худой и блдный.
Кондратій держался увренно и сразу приступилъ къ длу: устроилъ краткій экзаменъ и распредлилъ занятія. Роська роблъ, задавалъ вопросы не по возрасту и безъ помощи генерала едва ли бы разобрался въ познаніяхъ своихъ учениковъ. Тмъ не мене урокъ прошелъ благополучно.
Посл ранняго обда генералъ ушелъ въ контору толковать съ управляющимъ, а Роська съ Кондратіемъ отправились обозрвать окрестности. Плохо утоптанная дорога вела въ лсъ. Не доходя до лса, верстахъ въ двухъ отъ усадьбы они открыли рчку. Работникъ черпалъ воду изъ проруби и, кряхтя, наполнялъ обледенвшую бочку.
— Что, братецъ, морозно?— спросилъ Кондратій.
— Чи я собака, чтобы мерзнуть?— отвтилъ сердито работникъ.
Роськ было необыкновенно весело. Онъ отъ всего приходилъ въ восторгъ и повторялъ до вечера: Чи я собака, чтобы мерзнуть? Эти слова звучали для него, какъ побдный гимнъ. Вотъ онъ уже самостоятеленъ, ни отъ кого не зависитъ, самъ устраиваетъ свою жизнь. Немного энергіи, немного упорства — и онъ разовьетъ свой талантъ, добьется славы, счастья, всего!.. Нтъ, Гольмаръ его не забудетъ,— дорогая, хорошая Миль!.. А если и забудетъ, разлюбитъ,— разв онъ не можетъ полюбить другую? Жизнь такъ хороша и ясна, сердце такъ полно горячей радости, что нтъ въ немъ мста мрачному отчаянію… ‘Чи я собака, чтобы мерзнуть?’

——

Наля не спускала глазъ съ Роськи во время уроковъ, въ ней было что-то, напоминавшее ему Недди, хотя та была воздушная и граціозная, а Наля своей громоздкостью заслужила отъ отца прозвище ‘слонъ’. Но т же глаза. Но та же веселая болтливость, изрдка смняющаяся тихой мечтательностью. А главное — то же соотношеніе возрастовъ, какое было когда-то у него съ Недди. Они быстро подружились. Роська взялъ на себя преподаваніе географіи и исторіи и, когда бывалъ въ удар, творилъ передъ затаившей дыханіе Налей изъ скучнаго матеріала учебника цлыя фантастическія поэмы. Начиналъ онъ, напримръ, главу объ оанн Грозномъ и Анастасіи Романовн Захарьиной-Кошкиной,— начиналъ нехотя, съ боязнью напутать, чувствуя, что порядкомъ подзабылъ, и заглядывая для врности однимъ глазомъ въ развернутую книжку. И вдругъ какъ-то случалось, что книга отбрасывалась въ сторону, онъ, вскакивая и, размахивая руками, волнуясь и спша, разсказывалъ уже что-то такое, отъ чего и у него самого и у Нали болзненно сжимается сердце, и слезы подступаютъ,— объ одинокомъ мечтател, о некрасивомъ, угловатомъ подростк съ чудной душой, о его любви — такой короткой, такой обманчивой — къ сказочной царевн съ тонкими, какъ паутина волосами… И опять одиночество… Зачмъ она умерла?.. Ахъ, Наля, вдь онъ могъ бы сдлаться подвижникомъ и аскетомъ, могъ бы вс сердца наполнить счастьемъ, высушить вс людскія слезы и старую, нелпую Московію превратить въ земной рай, но онъ будетъ мстить несправедливымъ людямъ, искалчившимъ его душу! Онъ станетъ тираномъ, преступникомъ, извергомъ, броситъ на грядущія вка кровавую тнь, а самъ, слушая свистъ бичей и стоны, запершись отъ всхъ въ темную келью, плакать и страстно шептать: ‘Милая, ты видишь, какъ необъятна моя ненависть? Но вдь это только малая капля любви къ теб,— капля любви, отравленной людскою злобой’…
Роська забылъ, что положенные часы давно прошли, что урокъ пора прекратить. И Наля забыла. Она слушаетъ, не спуская съ него широко раскрытыхъ глазъ, а онъ — онъ уже не думаетъ объ учебник, о фактахъ, о никому неинтересныхъ хронологическихъ датахъ — и ушелъ весь, безъ остатка, въ переживаемый разсказъ — о комъ?… Объ оанн? О Захарьиной-Кошкиной?… Или о себ, о Недди и Гольмаръ?.. Онъ самъ не зналъ. Да разв это и важно? Разв любовь и ненависть, горе и радость не всегда одни и т же?
Стучатъ. ‘Двченка’ зоветъ:
— Кушать подано.
Кушать? Зачмъ кушать? Разв все еще нужно что-то кушать, что-то длать, что-то говорить?
— Ахъ, папа, если бы ты зналъ, какъ интересно, если бы ты представить могъ, какъ я люблю исторію!
И Наля бросается на шею Ильинскому, порывисто обнимаетъ и горячо цлуетъ его.
Я радъ, дочка, очень радъ. Жму вашу руку, Ростиславъ Яковлевичъ. И вашу, Кондратій Ефимовичъ.

——

Водя, вялый, болзненный мальчикъ, видимо страдалъ на урокахъ, — длалъ усилія быть внимательнымъ и прилежнымъ, но не могъ одолть своей апатичности. Ничмъ его нельзя было увлечь, заинтересовать. Онъ никогда не задавалъ вопросовъ и не отличался мгновенной сообразительностью. Но когда ему объясняли, всегда благодарилъ.
На прогулкахъ былъ позади всхъ. Тихо скользилъ на маленькихъ лыжахъ, скоро утомляясь. Безъ оживленія игралъ въ снжки: машинально бралъ снгъ и бросалъ его, не попадая въ цль.
— Водька, пріободрись!— кричалъ Ильинскій.
— Пріободрился, папа.
Въ Роськ онъ возбуждалъ жалость, но заниматься съ нимъ было настолько же скучно и трудно, насколько съ Налей легко и пріятно.

——

— А тебя генералъ зоветъ,— какъ-то сообщилъ Кондратію Роська.
— Зачмъ?
— Поскоре хочетъ. Я ему сказалъ, что ты соціалъ-демократъ.
Кондратій постарался принять ироническій видъ,
— Ну что жъ, сразимся! Знаемъ мы этихъ либераловъ!
Съ тхъ поръ всякій разъ, какъ генералъ прізжалъ изъ своихъ поздокъ домой, онъ и Кондратій цлыми днями разсуждали о судьбахъ Россіи. Если у Ильинскаго дла шли хорошо, онъ подшучивалъ надъ соціалъ-демократами: — Гд ужь тамъ, рабочій классъ. Чмъ каторгу заселять, пошли бы вы лучше въ сельскіе учителя, да обучили народъ агрономіи,— вотъ вамъ и революція.
Но когда его преслдовали неудачи, онъ начиналъ врить, что мирными средствами ничего не добьешься, и, пожимая руку Кондратію, говорилъ:
— Вы правы. Безъ пушекъ мднаго лба не прошибешь. Они сами хотятъ баррикадъ. И дождутся!

——

Роська сидлъ у Нали, наблюдая за ея движеніями — какъ она, смшная, похожая на неуклюжій кубикъ, вертится на стул, то заглянетъ въ учебникъ, то грызетъ карандашъ,— и бросаетъ на него шаловливые взгляды. Почему-то ему было пріятно сидть такъ, молча, и смотрть на нее.
Неожиданно вошелъ Ильинскій:
— А, молодой человкъ, попались? То-то же, женитъ она васъ на себ, даромъ что слонъ. Ну-ка, дочка? Что скажешь?
Наля искоса поглядла на ‘молодого человка’.
— Онъ не захочетъ, папа. Ростиславъ Яковлевичъ говоритъ, что онъ женится на ученой и умной.
Роська слегка сконфузился:
— То есть, я разсказывалъ абстрактно…
— Ладно! ладно! Вотъ мы Водьку спросимъ. Водька поди сюда!
Водя только что вошелъ и вопросительно смотрлъ на всхъ, не понимая, въ чемъ дло.
— Ну-ка Водька, захочетъ господинъ учитель жениться на твоей сестр?
— Ну да,— увренно произнесъ Водя:— Налька сама хвалилась.
Наля вдругъ вся вспыхнула, изъ глазъ ея брызнули слезы:
— У, объдки противные! Доносчикъ!
Она погрозила Вод кулакомъ и убжала.

——

Все было, какъ всегда: снгъ еще стоялъ сугробами, по ночамъ морозило, а днемъ незамтно пригрвало. И вдругъ, однажды, растворивъ окно, Роська почувствовалъ, что наступила весна. А потомъ не прошло недли, какъ все измнилось: бурла прошлогодняя трава, чуть-чуть зеленла новая, на низинахъ чернлъ талый снгъ, и шумла рчка.
Томленіе и тревогу пробуждала всегда весна въ душ Роськи. А на этотъ разъ онъ скакалъ и прыгалъ и даже напвалъ что-то.
— Я еще не видалъ тебя такимъ, — смясь говорилъ Кондратій.
Онъ обросъ за зиму бородой и пріобрлъ наклонность все свободное время валяться на диван, выкуривая убійственное множество папиросъ. Всякаго, кто входилъ въ комнату, онъ удерживалъ вопросомъ:
— А какъ вы полагаете, долго ли будутъ проклятые буржуи высасывать рабочую кровь?… Да куда вы спшите?..
Съ трудомъ удавалось удрать отъ его проповдей. Одна Наля соглашалась иногда послушать его, да и то въ яркіе солнечные дни предпочитала уходить съ Роськой въ лсъ. Они бродили цлыми часами, радовались, найдя первый подснжникъ, прыгали по мокрымъ, мшистымъ кочкамъ, доходили до деревни и за деревню, переправлялись по зыбкимъ мосткамъ черезъ бурливо разлившуюся рченку. Роська откровенничалъ съ Налей, но не потому, что это Наля, а такъ: если бы не было ея, онъ остановился бы передъ первымъ попавшимся деревомъ и разсказалъ ему.
— Какъ вамъ не скучно — все только любить и любить,— говоритъ Наля:— Вотъ Кондратій Ефимовичъ настоящія бомбы въ карман носилъ. Я бы хотла быть революціонеркой.
— Революціонеръ тотъ, кто преобразуетъ жизнь. Напримръ — Христось. Онъ тоже проповдывалъ любовь.
Наля задумывается.
— Христосъ всхъ любилъ, а вы любите только вашихъ невстъ.
Невстъ! Какое смшное слово. Роськ вспомнилась глупая псенка, которой его убаюкивали въ дтств:
Тили-тили-тилишокъ
Мальчикъ Роська женишокъ,
Тили-тили-теста,
Гд его невста?
— Какая вы смшная, Наля, ужасно смшная!

——

Забрались далеко и прилегли отдохнуть подъ старой, корявой сосной. Въ лсу сильно пахло смолой и еще чмъ-то, и было такъ тихо, таинственно, какъ будто никого за тысячи верстъ кругомъ, только онъ и Наля. Наля разспрашивала о Кондратіи:
— Бдный! Вдь онъ съ дтства былъ одинъ,— ни мамы, ни папы.
Чувство смутной непріятности, испытываемое Роськой всякій разъ, когда она хвалила или жалла Кондратія, вдругъ прорвалося полушутливымъ упрекомъ:
— А я, Наля, разв не бдный?
Она спросила серьезно:
— Почему?
Онъ не зналъ, какъ объяснить.
— Нтъ, я шучу. Но только посмотрите: все сосны и сосны… Можно быть геніемъ, а здсь никто не узнаетъ… Что я хотлъ сказать?.. Вы не слышали, какъ я иногда ночью хожу туда и сюда по комнат? Это я читаю свои стихи…
Наля подняла на него свои глаза, полныя удивленія и восторга. Вотъ какъ! Ея учитель поэтъ! Нтъ, ей очень интересно, она хочетъ сейчасъ же узнать его стихи.
Роська откашлялся. Немного смущаясь, сталъ декламировать вполголоса. Наля слушала, какъ зачарованная, и въ тактъ ритму встряхивала головой.
А вернувшись, они сидли въ гамак рядомъ, такіе близкіе, какъ никогда прежде. Оба устали и въ сладкомъ оцпенніи перебрасывались рдкими фразами.
— Почему вы сразу не сказали?.. И папа не знаетъ?.. Какъ я люблю поэтовъ!..
Уже вечерло. Гамакъ поскрипывалъ, качаясь, и, казалось, баюкалъ старческимъ голосомъ: ‘Хо-ро-шо… Хо-ро-шо’… И деревья задремали. Только заходившее солнце улыбалось красными вечерними лучами и брызгало золотомъ на блокурую головку Нали.
— Наля, не кажется ли вамъ, что время идетъ удивительно быстро… Скоро пройдетъ десять лтъ, вы будете взрослая, удете учиться за границу, найдете свою дорогу въ жизни, а я…
— Почему?
— Ахъ, Наля, вдь мы чужіе, случайно знакомые, временно близкіе… Можетъ быть, не близкіе? Наля, хотите, будемъ большими друзьями?
Онъ взялъ ея руку, толстенькую и крпкую, и, задумчиво лаская, нжно держитъ въ своей. Она улыбается.
— Смотрите, красивое облако!
И вдругъ онъ вспомнилъ:
Дтство, гамакъ, облако, Недди… ‘Вы бы хотли поселиться на облак?’… Что это? Чья-то злая шутка. Совпаденіе?
Также вечеромъ, также посл прогулки… Было багровое небо на закат, и отъ неясныхъ надеждъ сжималось сердце…
Грустно стало. Явилось предчувствіе предла, котораго нельзя перейти, ощущеніе высшей точки, за которой — неизбжный спускъ. Роська боязливо взглянулъ на Налю: на рсницахъ ея дрожатъ слезинки, она улыбается наивно радостно, растроганная тихимъ вечеромъ и его лаской. Послдніе красные лучи, торопясь, поползли вверхъ по соннымъ деревьямъ, и оттого лицо ея, оставшееся въ вечерней предсумеречной тни, вдругъ стало тоньше и нжне, сдлалось похожимъ на лицо Недди. Или такъ только почудилось?
Онъ отвернулся. Не могъ сказать ни слова отъ сильнаго волненія. Все повторяется! Ни отъ чего нельзя уйти, ничего нельзя вычеркнуть, забыть. Недди и Гольмаръ и Агафья… Кажется, что-то было пережито, — нтъ онъ вращался вокругъ одной точки… То вверху, то внизу, то справа, то слва — вчный безвыходный кругъ…
— Наля, — прошепталъ онъ, не отрывая глазъ отъ розовой полоски неба, становившейся все блдне и уже,— я ошибся: вы никуда не удете черезъ десять лтъ. Мы будемъ сидть рядомъ, въ гамак и… вспоминать… какъ теперь… Помните, Наля, вы были царевной, а я рыцаремъ… Ну вотъ… и ничего больше не будетъ… Ничего!
Стемнло. Было грустно. Но грусть была сладкая.

——

Наконецъ-то получилась телеграмма отъ Ильинскаго, ‘ду. Ждите завтра’. Дти были вн себя отъ радости. Ршили не заниматься,— праздновать.
За обдомъ Наля не удержалась:
— А что мн папа привезетъ!
Она искоса посматриваетъ на Роську. Но онъ не понимаетъ.
— Сказать?
— Скажите.
— Полное собраніе вашихъ стиховъ! Я ему написала. Видъ у нея торжествующій. Роська покраснлъ.
— Но… они вдь нигд не напечатаны…
Воцарилось неловкое молчаніе.
— Какъ?— разочарованно протянула Наля:— А я думала… Водя усугубилъ неловкость.
— И я думалъ, что вы взаправдашній поэтъ. Извините пожалуйста. Мн Налька хвасталась.
— Вовсе не хвасталась!
— Нтъ… т. е. я… пока еще не печаталъ… но…
Но Наля не хотла слушать никакихъ объясненій. Мало ли кто пишетъ стихи! Даже Водя разъ написалъ.
— И очень хорошо вышло! Помнишь, Водька? Нисколько не хуже, чмъ у Ростислава Яковлевича!
А сама готова расплакаться.
— Наля, ей-Богу я не виноватъ. Вы сами выдумали. Разв я говорилъ?..
— Да, вамъ хорошо, а что я пап скажу? Папа надо мной смяться будетъ… Я знаю, вы нарочно такъ сдлали… У, противный!

——

Шли къ лсу. Наля и Кондратій впереди и оживленно болтали. Роська плелся сзади съ молчаливымъ Волей. Смутное раздраженіе — противъ Нали, Кондратія, Води, этого неба, этого лса — наростало въ душ.
Ростиславъ Яковлевичъ, гд ты застрялъ? Ршается важный вопросъ — по твоей спеціальности.
Роська нехотя подошелъ. Кондратій и Наля хохочутъ. Можетъ быть надъ нимъ?
— Я утверждаю, что революціонеръ долженъ бросить жену и дтей, чтобы идти на баррикады. Ты какъ полагаешь? Что важне: любовь или идея?
— Ваша спеціальность!
Нал понравилась шутка.
Кровь густо прилила къ щекамъ. Отвтилъ съ силой:
— На словахъ — ничто не важно. Но когда есть чувство, все сдлаешь для любви!
Наля притихла.
Подошли къ рк. Наля внимательно поглядла на него:
— А вы могли бы перейти рку въ бродъ?
— Вы хотите?
— Да.
Въ ея интонаціи недовріе, любопытство и смутный страхъ передъ затянной шалостью.
Молча спрыгнулъ съ обрыва берега, оцарапавъ руку. Вошелъ въ воду.
— Съ ума спятилъ?— крикнулъ Кондратій.
Наля молчитъ. Роська шелъ не оглядываясь, но чувствовалъ ея остановившійся взглядъ на затылк и у пояса. Смется? Какъ будто — нтъ. Видитъ теперь, какъ онъ любитъ!
— Стойте!
Оглянулся. Думалъ, зоветъ Наля. Водя съ напряженно-серьезнымъ лицомъ машетъ рукой и убдительно проситъ:
— Стойте, пожалуйста.
Наля болтаетъ съ Кондратіемъ, улыбается его шуткамъ.
— Берегись, Роська,— ракъ застъ!
Слезы навернулись на глазахъ: Потонуть бы! Боже, если бы оказался омутъ, и я утонулъ!
Прохладная вода, но лицо горитъ и мускулы подергиваются судорогой. Потонуть бы на зло Нал и Кондратію!
Глубже, все глубже. Вода уже по горло. Роська захлебывается. Пробуетъ плыть: высокіе сапоги налились водой, тянутъ ко дну, одежда спеленала тло, связываетъ движенія. Еще усиліе, еще… На берегу крики и взвизгиванія. Ага, испугались!
Выбившись изъ силъ, шатаясь, выбрался на противоположный берегъ. Поплелся прочь. Ходилъ до глубокой ночи съ чувствомъ тупого озлобленія, отчаянія и стыда.
Лихорадило, и теплый втерокъ казался промозглымъ.
Лсъ съ молчаливой укоризной помавалъ высокими втвями, внушалъ: Не ходи домой. Тамъ дома скажутъ: онъ влюбленъ до глупости, а она смется надъ нимъ… Пусть смется!
Ложился на вересковой лужайк, мокрый, дрожащій, кололъ о колючій верескъ лицо и руки. ‘Бросить жену и дтей, чтобы идти на баррикады’. За такія фразы любятъ. А рисковать своей жизнью, захлебываться… Смшно! ‘Ракъ състъ’… Проклятый!
Пришелъ поздно и тайкомъ пробрался въ комнату. Видлъ въ столовой огонь и слышалъ озабоченные голоса. Ждутъ генерала или говорятъ о немъ, о Роськ?
Кондратія не было въ комнат. Роська долго не могъ заснуть. Придумывалъ, чмъ бы имъ отомстить? Упрямо и равнодушно нсколько разъ ударился лбомъ о желзные прутья кровати. Затмъ, разгорячивъ себя быстрыми движеніями и скинувъ одяло, заснулъ подъ открытымъ окномъ. Авось утромъ будетъ сыро и холодно, и онъ заболетъ тифомъ!

——

Разбудилъ Кондратій.
— Ну и балда мармеладная! Выкинулъ штуку, нечего сказать.
— Это тебя не касается!
— Меня-то не касается, а вотъ Води порядкомъ коснулось.
Роська притворился, что не интересуется. Но Кондратій самъ разсказалъ. Водя перепугался ужасно. Сначала началъ кричать, потомъ разревлся и кончилъ форменнымъ припадкомъ. Едва его до дому довели. А дома всю ночь съ нимъ провозились. Жаръ доходилъ почти до 40о. Наля тоже совсмъ извелась, но держалась молодцомъ и нюни не распускала. Хорошо, что генералъ пріхалъ рано утромъ.
— Пріхалъ?
— И опять укатилъ на станцію за докторомъ. Долженъ сейчасъ вернуться.
Роська понялъ, что для него все пропало. Посл надланныхъ имъ глупостей больше невозможно здсь оставаться. Быстро одлся, прошелъ въ дтскую. Водя, разметавшись, съ пылающими щеками, неспокойно спалъ. Подл него сидла блдная, въ одну ночь похудвшая, Наля. Она посмотрла на Роську грустно и укоризненно. Буркнулъ:
— Прощайте,— и не подавая руки вышелъ изъ дтской. Торопливо разобралъ блье, свое и Кондратія, и застегнулъ чемоданъ.
— Куда ты?— спросилъ Кондратій.
— Узжаю.
— Совсмъ?
— Совсмъ.
Посмотрли другъ другу въ глаза.
— Увидимся ли?.. Чудакъ ты, братецъ… Ну, прощай…
Поцловались какъ-то равнодушно. Обоимъ было неловко.

XI.

Суета. Поцлуи, аханье, Ольга Ивановна сильно постарла, сгорбилась, посдвшіе волосы попрежнему бережно собраны на затылк въ прикрытый косынкой комочекъ. Роська относится съ небывалой прежде терпимостью къ суетливости матери, въ обращеніи его прибавилось мягкости и вниманія. Замтилъ:
— На теб сегодня новая кофточка.
Это растрогало ее, она ушла къ себ въ спальню и немного поплакала. За обдомъ любимыя Роськины кушанья. Ольга Ивановна разсказываетъ домашнія новости. Она прихварывала, но не писала ему, чтобы не безпокоить. Кухарку Агафью пришлось отпустить — замужъ вышла.
— Да, забыла совсмъ, раза два заходила тутъ двица одна, о теб спрашивала: не пишешь ли? Какъ ея фамиліято, дай Богъ памяти…
— Гольмаръ?
— Да, да, Гольмаръ. Такая вжливая, скромная… Разсказывала, что экзамены выдержала…
Роська долго и тяжело молчитъ. Потомъ тихо спрашиваетъ:
— А какъ она выглядитъ, мама? Веселая или… печальная?…
— Не замтила, дружокъ. Ни веселая, ни печальная… О теб очень хорошо отзывалась…
Роська поспшилъ заговорить о другомъ.
Тотчасъ по прізд онъ написалъ, задуманное еще дорогой, стихотвореніе въ проз: ‘Моя жизнь’.
‘Я родился уродомъ. Мои длинныя уши кричали о глупости, а маленькіе косые глаза о лукавости и вроломств. Но я считалъ себя очень красивымъ, гордился умомъ своимъ и высокой нравственностью.
‘И ярко сіяло для меня золотое солнце и, какъ юная весна, была моя жизнь.
‘И вдругъ солнце померкло, и цвты опали, и осенній буранъ развялъ золотыя мечты. И вдругъ наступила холодная, жуткая, безпросвтная ночь….’
Это былъ приговоръ надъ прошлымъ Роськи.
‘Вспыхивали одинъ за другимъ бенгальскіе огни и гасли, оставляя смрадный чадъ… И въ чаду стоялъ фейерверкъ — уродливый и грязный.
‘Я не хочу бенгальскихъ огней! Пусть будетъ жизнь моя, какъ тусклый ночникъ, но лишь бы онъ свтилъ все время и не чадилъ’…
Начисто переписавъ, Роська понесъ свою вещь въ редакцію солиднаго журнала.
Думалъ, его спросятъ:
— Вы печатались раньше?
— Нтъ, но давно уже пишу, чуть не съ дтства.
Редакторъ усядется поплотне въ кресло и начнетъ нетерпливо попыхивать папиросой. Много ему пришлось выслушать бездарныхъ произведеній.
Роська начнетъ:
‘Моя ЖИЗНЬ’.
Пауза.
‘Стихотвореніе въ проз P. М.’.
Пауза.
‘Я родился уродомъ ‘ и т. д., и т. д.
Голосъ его дрожитъ, но редакторъ уже встрепенулся, перемнилъ положеніе въ кресл. Однако этотъ, кажется, не изъ числа бездарныхъ!
Роська читаетъ дальше. Голосъ его окрпъ, онъ читаетъ громко, выразительно, сильно. Мало-по-малу привлекаетъ всеобщее вниманіе: столпились кругомъ поэты, романисты, драматурги, публицисты и критики. Вс жадно прислушиваются къ новому, неожиданно явившемуся генію.
Кончилъ.
Молчаніе.
Вдругъ редакторъ порывисто встаетъ и жметъ ему руку.
— Скажите, это вы написали? Но вдь это же геніально, замчательно!
И вс бросаются къ нему, вс поздравляютъ.
— Ваше имя? Какъ ваше имя?…

——

Среднихъ размровъ комната, заставленная столами. На столахъ большія конторскія книги. Сидятъ мужчины и женщины, что-то записываютъ, нкоторые вполголоса болтаютъ, курятъ, пьютъ между дломъ чай.
— Вамъ что угодно?
— Мн… редактора…
— Рукопись принесли?
Слово ‘рукопись’ польстило Роськ. Онъ развернулъ тетрадь.
— Видите ли, это стихотвореніе въ проз. Я назвалъ его ‘Моя жизнь’, потому что…
— Хорошо. Можете оставить. Зайдите черезъ дв недли. Адресъ есть?
Роська написалъ свой адресъ. Отъ него взяли тетрадку и сунули ее куда-то въ кипу книгъ и бумагъ. Онъ постоялъ еще съ минуту въ недоумніи, но видя, что ршительно никто не обращаетъ на него вниманія, поклонился какъ-то въ пространство, никому въ частности, и ушелъ обезкураженный.

——

Роська ходилъ по комнат въ поискахъ римъ.
Розы… слезы… березы… морозы….
Нтъ, не годится!
Озы, бозы, возы, гозы, дозы, езы… грезы!
Солнце-розы, розы-слезы,
Горячо струится кровь,
Дтство-юность, юность-грезы,
И моя любовь, любовь!
А она, ребенокъ, лаской
Отвчала на мечты,
И казалась жизнь мн сказкой,
Царствомъ вчной красоты.
Вянутъ розы, блекнутъ грезы,—
Счастью я не доврялъ.
Было горе, были слезы,—
Я о чемъ-то умолялъ.
А она въ часы тревоги
Не нашлась, что мн сказать…
Тревоги,— дороги,— моги, ноги,— ноги… Чортъ знаетъ, опять зацпило!
А она въ часы сомннья…
Объясненья… сопротивленья… оскорбленья… звенья… энья, менья, венья, сенья…. воскресенья….
Нтъ, не идетъ. Чортъ знаетъ! А такое хорошее стихотвореніе…

——

Ровно черезъ дв недли Роська опять шелъ въ редакцію. Думалъ: конечно, примутъ! Онъ войдетъ, какъ старый знакомый, его сейчасъ же узнаютъ. Онъ будетъ скроменъ: господа, я знаю, у меня есть талантъ, но ради Бога, не преувеличивайте…
Въ редакціи, какъ и въ первый разъ, его встрчаютъ равнодушнымъ вопросомъ:
— Что угодно?
— Я хочу узнать…. Стихотвореніе въ проз ‘Моя жизнь’?…. Дв недли назадъ…
Господинъ съ усталымъ лицомъ перелистнулъ толстую книгу.
— ‘Моя жизнь’… Дв недли… Иванъ Иванычъ, будьте любезны дать No 21136.
Иванъ Иванычъ, безпечно насвистывая какую-то арію, принесъ тетрадь. На обложк ея наклеенъ ярлыкъ съ No 21136.
Молча передалъ тетрадь Роськ.
Роська растерялся.
— Не принято?
— Нтъ.
— Но… почему же?
Господинъ съ усталымъ лицомъ безцеремонно звнулъ. Видимо уже сотни разъ приходилось ему отвчать на такіе вопросы.
— Не подходитъ… Что? Еще рукопись?
— Это такъ… Это… стихи…
— Оставьте. Зайдите черезъ дв недли.
Роська послушно положилъ тетрадку со стихами на столъ, и тотчасъ она исчезла въ кип бумагъ и книгъ.

——

Ольга Ивановна знала о его неудачахъ. Старалась пріободрить по-своему. Вотъ и у Ефимова также не принимали, а теперь, смотри, какой писатель вышелъ.
— Сходилъ бы ты къ нему, Рося, посовтовался.
Нтъ, Роська не пойдетъ. Но какое-то странное любопытство шевельнулось въ немъ.
— Мама, ты хорошо знала Ефимова?
Ольга Ивановна отвтила неохотно:
— Давно это было… Я еще барышней была…
Роськ показалось, что она разсердилась на вопросъ, или ей стало неловко… почему?..
Была знакома съ поэтами… можетъ быть ее любили… можетъ быть ей посвящали стихи… Какъ же теперь она живетъ — такъ скучно и неинтересно?..

——

Проголодавшійся онъ спшилъ къ обду.
— У тебя гости были,— загадочно встрчаетъ его мать.
— Кто?— изумляется Роська.
— Прочти самъ. Записка у тебя на стол.
Съ любопытствомъ развернулъ свернутый клочекъ бумаги: адресъ и подпись ‘М. Г.’ Больше ничего.
— Мама,— крикнулъ онъ громко, словно она была не въ ‘сосдней комнат, а за версту:— здсь Гольмаръ была? Та, которая приходила…
— Она, дружокъ.
— Да, да,— Миль Гольмаръ, Миль…— повторяетъ онъ про себя и не вритъ.
— Росинька, супъ на стол.
— Сейчасъ, мама.
Эти дв буквы, выведенныя неровнымъ почеркомъ.— ‘М’ и ‘Г’ какъ будто зачаровали его. Онъ глядитъ и не можетъ оторваться отъ нихъ. Онъ читаетъ ихъ, какъ читаютъ длинное, замысловатое посланіе, долго и съ напряженіемъ вдумываясь въ смыслъ каждаго нажима, каждаго нервнаго росчерка. И все больше его охватываетъ страхъ. Зачмъ? Что ей нужно отъ него? Чтобы опять начались колебанія, обманы чувствъ… мучительные самодопросы, на которые не будетъ отвта?… Ибо разв извстно, что такое любовь?..
— Росюня, твой супъ уже льдомъ покрылся.
— Иду, иду!
Слъ, наконецъ, за столъ, проглотилъ нсколько ложекъ и отодвинулъ тарелку.
— Что же ты не шь?
— Не хочется. Скорй бы подавали второе.
— Опять уходишь?
— Ахъ, мама, ты же знаешь, что у меня дла… въ редакціи…
Ольга Ивановна засуетилась.
— Даша!
— Подаю, барыня.
Роська нервно заерзалъ на стул.
— Вчно у насъ такъ! Никогда обдъ (во-время не готовъ. Копаются, копаются…
— Что ты, Росинька. Господь съ тобой… Даша уже несетъ.
— Благодарю покорно! Черезъ годъ бы еще принесли!. Мн некогда.
Выскочилъ изъ-за стола.
— Росикъ, Росикъ, да я уже положила,— пошь сначала.— Не хочу! Никогда не бываетъ во-время… Точно на зло!

——

Сначала Роська не думалъ, что идетъ къ Гольмаръ. Просто ему нужно пройтись, чтобы немного успокоиться. Странно, что онъ такъ взволновался. Вдь на письмо она не отвтила: онъ тогда, у Ильинскихъ, долго ждалъ отвта и не дождался.
Роська вышелъ къ новому, недавно построенному мосту. Онъ тутъ еще не былъ. Пошелъ по чугунному хребту, тяжело изогнувшемуся надъ ркой, мимо лапчатыхъ фонарныхъ столбовъ, похожихъ на щетину чудовища, до самой высокой точки, откуда открывался безконечный видъ на уходящій вдаль широкій проспектъ. И казалось, что онъ стоитъ у основанія треугольника, вершина котораго теряется далеко-далеко, куда не хватаетъ взгляда. И казалось, что дойти до той вершины нельзя.
Но вдь тамъ, вдали, у черты города жила Гольмаръ. Онъ только сейчасъ вспомнилъ объ этомъ. И опять содрогнулся отъ внезапной двойной боязни: было страшно пойти и страшно не дойти. Жуткій холодъ заставилъ его съежиться. Или это отъ холоднаго втра, который дулъ на мосту?
Онъ облокотился на перила и, смотря внизъ, гд торопливо шныряли пароходики и медленно плыли барки и на волнахъ играли отсвты краснаго солнца — той особенной красноты, какая бываетъ только при сильномъ втр,— старался точно опредлить, чего онъ можетъ лишиться изъ-за Гольмаръ., Свободы? Какой свободы, для чего? Онъ уже не можетъ цлыми днями работать надъ своими произведеніями. Можетъ быть, въ немъ таится талантъ, и онъ погубитъ его…
Вдругъ онъ до боли стиснулъ зубы и съ бшеной злобой отплюнулъ нсколько разъ, перегнувшись черезъ перила, въ отливающія огнемъ волны.
— Не надо! Ничего мн не надо!
Все, что накапливалось неосознанное съ того дня, когда ему, растерянному и униженному, вернули изъ редакціи ‘Мою жизнь’, теперь, вотъ сейчасъ, прорвалось на поверхность сознанія и наполнило душу отчаяніемъ и бшенствомъ.
Да, да,— никакого въ немъ нтъ таланта, ни капли! Талантъ покоряетъ, таланта нельзя не признать,— а его не признали. Тщеславіе — вотъ что въ немъ есть. Не написавъ ни строчки, ничего не сдлавъ, онъ уже думалъ, что будетъ великимъ, величайшимъ изъ геніевъ. Можетъ быть художникомъ, можетъ быть завоевателемъ, или музыкантомъ, или поэтомъ. Ему было все равно, ибо не благородное вдохновеніе звало его на подвигъ труда, а мишурное тщеславіе къ мишурной слав. Вонъ изъ-подъ моста выползаетъ грязная, неуклюжая барка съ кирпичами. Но можетъ быть изъ этихъ кирпичей будетъ построенъ храмъ. Незамтный, грязный трудъ, создающій безсмертіе: именно къ этому-то труду онъ всегда былъ неспособенъ… Внизу копошились люди, какъ пароходики на широкой рк, а онъ смотрлъ на нихъ сверху — одинъ съ высоты своей безплодной, самовлюбленной мечты. И что же? Всю жизнь такъ? Всю жизнь?…
Нтъ, нтъ! Роська отказывается отъ призрачныхъ бенгальскихъ огней,— не на словахъ только, какъ въ ‘Моей жизни’, а на самомъ дл. Онъ хочетъ быть, какъ вс… какъ вс… Такимъ же трудолюбивымъ, такимъ же безпритязательнымъ, такимъ же безцвтнымъ, тусклымъ… Да, да!..

——

Измученный, пришелъ къ Гольмаръ. Она жила теперь вмст со своей подругой. Познакомила ихъ:
— Ростиславъ — Нина.
Нина подала руку, дряблую, какъ мочала, и уткнулась въ книгу. Гольмаръ налила воды въ полоскательницу и стала перемывать посуду. Словно об не замчали его.
— Какою вы сдлались хозяйственной.
Гольмаръ отвтила равнодушно:
— Дома я полы мыла.
— Вы?… А разв у васъ…
Ему никогда не приходило въ голову, что у нея есть домъ, родители, можетъ быть, братья и сестры.
Она ничего не отвтила и усердно терла полотенцемъ чашки и блюдечки. Только щеки ея горли. Роська обратился къ Нин:
— Вы тоже держали экзамены?
Нина притворилась, что не слышитъ. Губы у него задрожали отъ обиды. Ну да, пусть онъ лишній, неинтересный, смшной, но зачмъ же такъ грубо подчеркивать?.. Вдругъ Гольмаръ досадливо тряхнула головой и какъ-то особенно отчетливо выговорила:
— Она на акушерскихъ курсахъ.
Нина неестественно вздрогнула, подняла брови и наивно расширила глаза, будто упала съ неба:
— Вы обо мн? А я и не слышала!
— Брось ломаться, Нина, это вовсе не идетъ къ теб… Ростиславъ, хотите прогуляться?
Она предложила это задушевнымъ тономъ, какъ если бы они уже сто лтъ были друзьями и ничто никогда не нарушало ихъ дружбы. Но Нина не дала ему отвтить,
— Да, да, я понимаю. Я все понимаю! Теб хочется унизить меня передъ товарищемъ Ростиславомъ?
— Передо мной? Что вы!— возразилъ Роська. Онъ чувствовалъ себя въ довольно глупомъ положеніи.
— Ахъ, вы не знаете!— всплеснула руками Нина:— Она интригантка и презираетъ меня. Врно она уже насплетничала вамъ, что я влюблена въ оганна? Это ложь! Если бы вы знали, товарищъ, какая это низкая ложь!
Гольмаръ тмъ временемъ надла шляпку:
— Вы идете или нтъ?
Роська чувствовалъ себя смущеннымъ. Онъ взялъ фуражку и поклонился Нин:
— До свиданья.
Она съ ненавистью взглянула на него, потомъ быстро уткнулась въ свою книгу и истерично вскрикнула:
— Ахъ, оставьте меня въ поко! Не мшайте мн заниматься! Я васъ не трогаю,— что вамъ надо!

——

И они шли по улицамъ, холодно разговаривая о странностяхъ Нины, съ которой Гольмаръ постоянно ссорилась, о Кондратіи, оставшемся у Ильинскихъ. Роська замтилъ, что Гольмаръ, когда идетъ, переваливается съ боку на бокъ, какъ будто одна нога у нея короче другой. Ея походка всегда казалась ему особенной, оригинальной, какъ и она сама, и это нравилось. Теперь онъ съ досадой подумалъ: ‘Ничего оригинальнаго! Просто одна нога короче другой’.
— Значитъ вы идете на медицинскіе курсы? А я думалъ, что вы себя посвятили революціи.
— Ну, какая я революціонерка. Въ ученическихъ кружкахъ была, вотъ и все. Такихъ много.
Въ тон ея грусть.
Было свжо, и это но располагало къ теплымъ дружескимъ разговорамъ. Они зашли въ часовню погрться. Тамъ передъ аналоемъ горла лампада, было тихо и угрюмо. Разсматривали образа: за потемнвшими ризами черныя пятна — лица и руки святыхъ.
— Мн всегда немножко страшно, когда я захожу въ часовню или церковь. Пахнетъ смертью. Люди давно умершіе построили часовню, мн она не нужна, а все-таки стоитъ. И я долженъ снять фуражку, не смяться, не разговаривать громко. Почему? Какая-то непонятная власть отжившаго прошлаго.
— Власть некультурности,— вяло возразила Гольмаръ.
Тутъ только Роська замтилъ, что они все время бесдуютъ о постороннемъ. И нтъ той нервной напряженности, которая раньше неизмнно сопутствовала ихъ встрчамъ.
— А вдь мы постарли, Гольмаръ.
— Вамъ сколько лтъ?
— Будетъ двадцать.
— Дйствительно!
— Нтъ, Гольмаръ, раньше лучше было. Свже, ярче. Вотъ я съ вами откровененъ, но даже и откровенность не та. Нтъ въ ней чего-то исключительнаго, чтобы только между нами. Вдь настолько-то я со всякимъ могу, и вы тоже. Чего-то не хватаетъ, Гольмаръ.
Она молчала.
— Вы знаете чего?
Она молчала.
И онъ понялъ: любви. И стало грустно.

——

‘Миль!.. Я не имю права такъ звать, но — въ послдній разъ. Въ послдній разъ можно. Вдь я любилъ васъ… Думаю сейчасъ: можетъ быть не любилъ?.. Нтъ, не врьте мн: сейчасъ я готовъ отречься отъ всего, но это не врно. Я любилъ васъ! Тебя!
‘Миль, я несчастный человкъ. Сердца у меня нтъ, чувствъ у меня нтъ, я живу только головой, фантазіей. Когда я шелъ къ вамъ вчера, я пережилъ муку. Передо мной всталъ вопросъ: или жить одинокимъ, свободнымъ, талантливымъ.— или съ вами, но обыденной жизнью. И такъ мн было жалко лишиться васъ, что я разуврилъ себя въ своемъ талант и согласился на обыденную жизнь. А во время прогулки я увидлъ, что не люблю васъ. Вы мн это открыли. Зачмъ же я отрекался?.. И вдь все равно, быть какъ вс я не могу и не хочу… Но дло не въ томъ, простите, я пишу вздоръ, у меня голова кружится… Я васъ не люблю, это главное. Прошлаго не вернуть… Поэтому намъ лучше никогда не встрчаться. Мы — разные люди. Я — одинокій, замкнутый мечтатель. Вамъ нужны люди, шумъ, кипучая дятельность…
‘Простите, можетъ быть я не то пишу. Но намъ не надо встрчаться, я прошу васъ объ этомъ. Прощайте — навсегда’.

——

Черезъ два дня Роська получилъ отвтъ. Онъ ждалъ этого отвта и, не получивъ его сразу, началъ даже волноваться и досадовать.
Гольмаръ писала:
‘Зачмъ вы ршили такъ, не поговоривъ со мной? А у меня было многое, что сказать вамъ. Я ждала васъ все время. Почему мы не могли быть просто друзьями? Но всегда такъ: о чемъ долго думаешь, никогда не исполняется. Но я не хочу, чтобы ваша жизнь была будничная, и согласна никогда не видться. Исполните одну просьбу, она не трудная: придите ко мн завтра въ 11 час. утра и выберите изъ альбома, который лежитъ на стол, мою карточку, какую хотите, на память обо мн. Меня не будетъ дома.

Миль Гольмаръ’.

Письмо было для Роськи, какъ откровеніе. Миль все еще любитъ его! ‘Я ждала васъ все время’. Значитъ любитъ! ‘О чемъ долго думаешь, никогда не исполняется’. Значитъ, любитъ!
Но особенно сильное впечатлніе произвела просьба взять карточку. Въ ней было что-то. нжное и глубокое и безкорыстное. Она не просила его карточки, она ему хочетъ дать воспоминаніе. Знать, что онъ иногда смотритъ, иногда думаетъ о ней…
У него даже слезы навернулись. Вдь его никто еще такъ не любилъ… по настоящему…
Онъ вынулъ изъ альбома матери самую лучшую изъ своихъ фотографій: онъ снесетъ ее Гольмаръ. Пусть и она помнитъ о немъ!

——

Роська отворилъ дверь и — увидлъ Гольмаръ въ кофточк и шляпк. Онъ остановился, не вря глазамъ. Какъ? Она обманула? Оказалась дома?
Онъ хотлъ сейчасъ же повернуть обратно. А она стояла, опустивъ голову, какъ будто уличенная.
Нтъ, это глупо. Онъ возьметъ ея карточку и оставитъ свою.
Не здороваясь, не глядя на нее, подходитъ къ столу и наклоняется надъ альбомомъ.
Гольмаръ, не двигаясь, продолжаетъ стоять въ кофточк и шляпк.
Роська выбиралъ и въ то же время думалъ, что произошло какое-то недоразумніе. Вроятно, она ошиблась часомъ, или часы его неврны. Приди онъ на десять минутъ позже, ея ужъ не было бы. А теперь она мучается, что онъ подозрваетъ намренный обманъ.
Выбралъ карточку, напоминавшую Миль такою, какой онъ видлъ ее въ первый разъ: въ черной мужской косоворотк, съ зачесанными кверху тонкими волосами. Потомъ обернулся къ Гольмаръ и, подавая ей свою карточку, сказалъ:
— Это вамъ… Прощайте.
Вздрогнула, и слезы покатились изъ глазъ. Роськ стало больно.
— Не плачьте, Миль,— тихо сказалъ онъ и взялъ ее за руку.
— Я хотла уйти… Врите?
— Врю, Миль. Прощайте.
Но оба стоятъ, не двигаясь. Онъ держитъ ея руку, она не отнимаетъ.
Какъ она любитъ его! А онъ даже не зналъ! И можетъ быть оттолкнулъ свое счастье?
— Могу я… въ послдній разъ?..
— Что?
— Поцловать… ваши глаза?
Покраснлъ. Наклонился.
Вдругъ она задорно улыбнулась и подняла навстрчу губы.
Поцловались крпко-крпко. И еще…
Все закружилось. Ни о чемъ не думая, не владя собой, онъ жадно цловалъ все ея мокрое отъ слезъ лицо. А она, придерживая одной рукой сбившуюся на бокъ шляпку, дерзко и радостно позволяла себя цловать.
И вдругъ оттолкнула его, шепча:
— Довольно! Довольно!.. Больше не надо!
Голова кружится. Роська возбужденный, дрожащій, опустился на стулъ.
Спрашиваетъ:
— Уходить мн?
— Уходите.
А сама смется. Сняла кофточку и шляпку и поправляетъ растрепавшуюся прическу.
— Миль?..
— Что же вы не уходите?
— Почему мы не можемъ быть просто друзьями?
— Съ такимъ сумасшедшимъ? Благодарю!
Онъ печально умолкъ. Потомъ поднялся.
— Значитъ уходить?
— Я не хочу будничной жизни.
— Миль!..— съ упрекомъ воскликнулъ онъ.
— Ладно, ладно! Разсказывайте!
Тонъ ея насмшливый, а глаза грустные.
— Прощайте?
— Уходите, уходите…
Она его почти вытолкнула въ переднюю, и сама отворила дверь на лстницу. И только захлопывая дверь, крикнула:
— Приходите завтра.
Дома онъ цловалъ ея карточку.

——

Къ вечеру у Роськи поднялась температура и заболла голова. На другой день онъ почувствовалъ себя такъ плохо, что пришлось пригласить доктора.
Пролежалъ въ инфлуэнц цлую недлю. За это время никакихъ встей отъ Гольмаръ. Первые дни жаръ, головная боль и слабость мшали думать о ней. Совсмъ забывалось. Но когда стало легче, потянуло видть ее и сказать ей о любви и о томъ, какъ пріятно выздоравливать. Гораздо пріятне, чмъ быть здоровымъ: и неокрпшая сила въ мускулахъ, и волчій аппетитъ посл строгой діэты, и запахъ лекарствъ у кровати — все говоритъ, что была опасность и миновала, что считаемое прочно своимъ едва не утратилось, но вновь возвращено. Больше радуешься жизни исполненъ благодарности, примиренности и потребности широкой любви.
— Мама, дорогая мама, теб нравится Миль Гольмаръ?
— Не знаю, милый, кажется, двушка хорошая.
— Чудная, мама! Ты представить не можешь, какая чудная!

XII.

— А я думала, что вы никогда не придете.
— Я-то? Боленъ былъ. Серьезно. А вы какъ?
Смется.
— Мн-то почему не быть здоровой?
— Изъ…
Хотлъ сказать: любви,— замялся:
— Солидарности.
Нтъ, она занималась. Ужасно трудно наверстать упущенное. Главное — языки, безъ нихъ никуда. Зубритъ Туссена.
— Ну, вотъ! Въ такую погоду? Солнце-то, солнце какое! И не удержишь! Непохоже на осень.
Весело. Глаза искрятся. Неудержимая радость бурлитъ въ груди.
— Можетъ быть, я вамъ мшаю?
— Что вы! Такой рдкій случай: угрюмый, замкнутый мечтатель смется.
— Ну не буду смяться.
— Напротивъ! Вы такой милый сегодня…
Смутилась. Въ ней что-то новое сегодня. Или это легкая вуалевая блузка, четко вырисовывающая молодыя, напряженныя груди? Напряженныя — Роська чувствуетъ. И глаза блестятъ. И тонкіе, нжные, какъ паутина, волосы упрямо и задорно растрепались. Вонъ тамъ на затылк, короткія, разввающіяся прядки… Нтъ, онъ не можетъ смотрть: нестерпимо хочется схватить эту маленькую, смущенную Гольмаръ и прижать крпко-крпко и цловать… цловать!
— Какая вы милая сегодня! Какъ весна… Ахъ да, вы сказали, что я милый?
Оба смются. Обоимъ стыдно и радостно. И хочется сдлать что-то, чтобы было еще стыдне, еще радостне. Но какъ?.. И что?..
Захотлось подразнить ее:
— Миль!
— Ростиславъ?
— Роська, а не Ростиславъ.
Безшабашно махнула рукой:
— Роська, такъ Роська.
— А совсть васъ не мучитъ?
— За что?
— За обманъ?
Покраснла. Взгрустнула. Она хотла уйти, но въ квартир никого не было. Прислуга побжала за провизіей и пришла лишь за минуту передъ Роськой. Не успла Гольмаръ одться, какъ онъ уже вошелъ.
— Вы не врите? Думаете — нарочно?
— Что вы, что вы, Миль. Я такъ только, пошутилъ… А хорошо вдь, что вы не ушли?
Мимолетная грусть, притаившаяся въ складк надъ переносьемъ, снова разсялась.
Принялись оживленно болтать. Роська курьезно передавалъ свои хожденія по редакціямъ. Гольмаръ воскликнула.
— Вамъ слдуетъ быть писателемъ! Я всегда такъ думала.
— Но если не удается?
— Ничего! Удастся. На что вы годны? Ни на что! Какъ разъ, чтобы быть поэтомъ. А къ Ефимову нужно сходить.
— Не пойду.
— Глупости!
— Не пойду.
— Пойдете!
— Пойдемте вмст?
Удивилась:
— Безъ няньки не можете? Мн-то съ какой стати? Къ. незнакомому?
— И я незнакомъ.
— Вы другое дло: для себя.
— А вы для меня.
— Глупости!
— Ну, Миль, прошу васъ, что вамъ стоитъ? Вы — храбрая! Для меня? Ну, согласитесь? Миль… дорогая! Я люблю васъ!
Выпалилъ полусерьезно, полушутя. Она чуть-чуть покраснла, но сегодня такое веселое настроеніе, можно и шутить и дурачиться и болтать глупости.
— Ага Теперь — дорогая? Теперь — любите? А что недавно писали? Хотите покажу?
— Миль, я — дуракъ! Всегда былъ дуракомъ! Клянусь.
— Ладно,— дудки! ‘Прощайте навсегда’. Ршено!
Такъ препирались и дразнили другъ друга, и мучили за все перенесенное. Но въ каждомъ слов, въ каждомъ движеніи свтилось безотчетно-радостное чувство, несознанно присутствовало пьянящее воспоминаніе о поцлуяхъ, которыми они обмнялись. Но молчали объ этомъ и постоянно возвращались къ письмамъ.
— Что вы хотли мн сказать?
— Я?
— Помните: ‘многое’.
— Что я васъ терпть не могу!
— А! Такъ подождите!..
— Ну?
А сама лукаво ждетъ чего-то. Роська, принимая угрожающій видъ, схватываетъ деревянный ножъ для бумаги и размахиваетъ имъ, какъ краснокожій. Гольмаръ хохочетъ и прячется за столъ.
— Убью, измнница!
Опрокидываются стулья, лампа рискуетъ полетть на полъ, забытая чашка танцуетъ на стол… Визгъ, смхъ… Раскраснлись, запыхались… Весело!
Гольмаръ долго увертывалась. Наконецъ, усталая, беззащитная, она вскочила на диванъ и вытянула впередъ руки:
— Довольно! Довольно!.. Я устала…
Но Роська самъ не знаетъ, что съ нимъ. Тяжело дышитъ. Кровь бурно кипитъ и горитъ на лиц красными пятнами. Вскочилъ на диванъ — близко-близко къ Гольмаръ.
О какая она красивая и горячая!
Она не отворачивается. Полуоткрытыя губы прильнули къ его губамъ. А онъ цлуетъ, цлуетъ, приникаетъ долгими-долгими поцлуями, такъ что дыханіе захватываетъ. Оба тла трепещутъ, притягиваются ближе — ближе, хотятъ слиться въ одно…
Постучали… Гольмаръ сдлала движеніе. Оба соскочили съ дивана. Поспшно оправляются, не могутъ сразу придти въ себя.
Стукъ.
Роська отворилъ.
Входитъ Нина. Съ удивленіемъ воззрилась на нихъ и, фыркнувъ, натянуто поздоровалась. Желая подчеркнуть, что она ничего не замчаетъ, фальшиво пискнула:
— А какая погода сегодня! Прелесть!
Но Роськ и Гольмаръ все равно, что о нихъ подумаетъ Нина. Она открыто поправляетъ волосы. Онъ подобралъ съ полу гребешки и наудачу втыкаетъ ей въ голову.
— Не мшай!.. Ай, голову проткнулъ!
Роська отъ восторга подпрыгнулъ. За ‘не мшай’ готовъ снова расцловать ее.
— А знаете, Нина, это мы разбросали вс стулья. Ей Богу!
Нина обиженно дуется.
— Не понимаю, какое удовольствіе устраивать безпорядокъ.
— Миль, а вы… понимаешь?
Что бы такое выкинуть? Такой восторгъ! Такой восторгъ!
Схватилъ ее за руки и закружился по комнат фантастическими прыжками.
— Отстань! Бшеный!
— Даже дома нельзя найти покоя. Я плачу столько-же,— злится возмущенная Нина.
Но разв ихъ можно урезонить?
Гольмаръ настояла, чтобы онъ пошелъ къ Ефимову.
Высокій, заплывшій жиромъ, сдой старикъ принялъ Роську тепло и привтливо.
— Неужели я вижу Росю?.. Красненькимъ комочкомъ васъ видлъ и вдругъ — большой человкъ!
Глаза у него мягкіе, робкіе, какъ у двочки,— только по нимъ можно признать въ этомъ грузномъ колосс автора ‘Феи Донаты’.
Прослезился и принялся разспрашивать объ Ольг Ивановн.
— Что она? Какъ выглядитъ?.. Святая женщина! Выдающаяся женщина!
Ефимовъ былъ старымъ, уважаемымъ литераторомъ. Онъ писалъ стихи и разсказы, которые охотно печатали, но которыхъ никто не читалъ. При объявленіяхъ о подписк его имя было въ числ постоянныхъ сотрудниковъ: это придавало солидность изданію. Но онъ чувствовалъ, что симпатіи молодежи не на его сторон.
Узнавъ, что Роська думаетъ посвятить себя литератур, развелъ руками.
— Никто, какъ Богъ. Трудно. Ныншніе ничего кром формы не признаютъ. Все боятся старыя слова повторять. Если небо было до сихъ поръ синимъ, у нихъ — фіолетовое, если онъ ее любитъ, то непремнно истязаетъ, если человкъ религіозенъ — богохульствуетъ. Богъ съ ними! Намъ, старикамъ, поздно переучиваться. Мы — просто литераторы, а они акробаты въ цирк. Вы о чемъ думаете писать?
— О душ,— сказалъ Роська:— меня интересуетъ психологія.
— Ничего не выйдетъ,— безнадежно махнулъ рукой Ефимовъ.
Роська печально вздохнулъ.
— Ну-ну, не пугайтесь. Попробуйте. Кто знаетъ…
Они долго говорили. Ефимовъ радъ былъ высказаться передъ молодежью. Литература — служеніе народу, подвигъ. Сто милліоновъ мужиковъ на одной мякин сидятъ — вотъ о чемъ нужно писать, а не скакать въ припрыжку за Боделерами. Впрочемъ, его взгляды устарли. Надъ нимъ смются. Можетъ быть, и Роська съ ироніей относится къ его воркотн?
— Нтъ, Роська слушаетъ съ большимъ вниманіемъ. Но онъ не можетъ вполн согласиться. Писатель никому не служитъ, онъ — только мечтатель. Вы думаете, мы по прихоти мечтатели, Александръ Евграфовичъ? Слишкомъ сро, слишкомъ тускло кругомъ. А душа рвется къ счастью, къ солнцу, къ музык. Любовь — разв это реальность, Александръ Евграфовичъ? Любовь цпляется за реальность, ея объектъ реаленъ, но сама по себ — она мечта…
— Нужно бороться, а не мечтать.
— Какъ? Избрать спеціальность? Быть чиновникомъ или генераломъ, или учителемъ? Вся жизнь раздроблена на мелкіе кусочки. Ты спеціально уменъ, а я спеціально добръ. А кто не можетъ избрать спеціальности, кто хочетъ жить всей жизнью, все испытать, все перечувствовать? Я думаю, скоро весь міръ будетъ мечтать, ибо въ реальной жизни нтъ мста для души и для человка!
Роська разволновался,— размахивалъ руками, бгалъ по кабинету между книжными шкафами. Ефимовъ ласково выслушивалъ его, пылко возражалъ, самъ увлекался, какъ юноша. Разстались они друзьями. Роська оставилъ у него толстый пакетъ своихъ тщательно переписанныхъ тетрадей..

——

Встрчаться у Гольмаръ становилось все боле неудобнымъ. Приходилось выбирать время, когда Нины нтъ дома, а та, какъ нарочно, сдлалась ужасной домосдкой.
Но они все-таки видлись цлыми днями — гуляли и читали, философствовали, рзвились. Роська открылъ въ себ неизсякаемый источникъ ребячества: прыгалъ, бгалъ и хохоталъ надъ пустяками, словно пятилтній ребенокъ. Чтеніе шло плохо. Садились близко другъ къ другу, полуобнявшись,— онъ читаетъ, а она слушаетъ, слдя, какъ шевелятся его губы. Но ея пристальный взглядъ смущаетъ и волнуетъ его, и, остановившись на полуслов, онъ шепчетъ, охваченный нжностью:
— Милая… ты мое счастье? Счастье?
А она робко и радостно отвчаетъ:
— Твое…
— Любишь?
— Люблю.
Они обмниваются задушевнымъ поцлуемъ, потомъ взволнованные продолжаютъ читать. Иногда читала она, а онъ, вынувъ гребешки и шпильки, распускалъ по плечамъ ея волосы, ласкалъ и расчесывалъ ихъ, заплеталъ въ множество мелкихъ косичекъ… Иногда бывало буйное настроеніе: другъ друга дергали и тормошили. Онъ грозитъ:
— Угомонись или плохо будетъ!
Въ конц концовъ книга летитъ подъ столъ, начинается бготня, возня. Рзвясь и гоняясь, они переходили какъ-то невольно къ изступленно-страстнымъ поцлуямъ и объятіямъ, прижимались, какъ бы стараясь слиться, томительно желая чего-то мгновенно-остраго, сказочно яркаго и стыднаго,— желая и не смя… А потомъ долго молчали, тяжело дыша, возбужденные и растерянные.
Но никогда еще, въ минуту самаго сильнаго изступленія, Роська не пытался взять ее, какъ мужчина. Чувствовалъ, что она отдается ему. Но чужая комната, безсознательное опасеніе, что войдетъ Нива, дневной свтъ и поднятыя шторы, наконецъ, одежда, освободить и освободиться отъ которой такъ стыдно и трудно,— все это становилось противъ страстнаго желанія, оскорбляло и охлаждало. Но съ каждымъ днемъ становилось тяжеле сдерживаться.

——

Роська никогда не подозрвалъ, какъ трудно найти подходящую комнату. Два дня они искали вмст, подымались то на второй, то на пятый этажъ, звонили то въ электрическіе, то въ простые звонки, разговаривали съ прислугами и хозяевами — молодыми и старыми, дамами и мужчинами. Гд входъ былъ черезъ кухню, гд темная, вонючая лстница, гд хозяйка или хозяинъ съ прихотью.
— Вы учащаяся?
— Да.
— Мы учащимся не сдаемъ. Знаемъ вашего брата! Мсяцъ проживутъ, не заплатятъ и удутъ.
Или:
— Вдвоемъ берете?
— Одна.
— А это кто же будетъ? Вашъ братъ?
— Нтъ… Да впрочемъ вамъ-то какое дло?
— Да вдь я, поди, хозяйка! Извините ужъ, но у себя разврата не потерплю. Тоже хороши: съ кавалерами приходятъ…
Цна на билетахъ, прибитыхъ у воротъ, чаще всего не обозначалась. Стояло: ‘по соглашенію’. И оказывалось, что комната идетъ за 30 или 40 рублей въ мсяцъ.
Наконецъ удалось найти хорошенькую, свтленькую и чистенькую комнатку за очень недорогую цну, на той же улиц, гд жили Мармеладинки, въ семь учителя. Онъ сообщилъ, что переводится въ другой городъ, но не можетъ оставить квартиры, такъ какъ связанъ контрактомъ.
— Сами хозяйкой будете. Завтра мы удемъ, а вы уже посл-завтра пожалуйте.
Гольмаръ перехала въ почти пустую квартиру. Другихъ квартирантовъ еще не было. Была только прислуга, старая и полуглухая.
Роська осмотрлъ всю квартиру, выбралъ себ лучшую мебель, а лишнюю вынесъ.
— Миль, вотъ раздолье-то! Мы здсь, какъ дома устроимся!
Онъ дйствительно чувствуетъ себя, какъ дома. У окна поставилъ письменный столикъ и два кресла. Кровать отгородилъ платянымъ шкафомъ и ширмой. Въ другомъ углу — чайный столъ, оттоманку и нсколько стульевъ.
— Посмотри, Миль, три комнаты: спальня, кабинетъ и столовая.
Словно ребенокъ, тшился своей выдумкой.
— Миль, какъ ты думаешь, куда лучше Маркса повсить: въ кабинетъ или въ столовую?
Это значитъ: на правую или лвую стну?
— А зеркало должно висть въ спальн.
— Глупый, здсь темно.
— Ахъ, Миль, ты ничего не понимаешь: вся гармонія нарушается.
— Скажи, пожалуйста, кто будетъ пользоваться зеркаломъ — ты или я?
— Ну хорошо, устроимъ тогда еще переднюю. Вотъ тутъ, у самой двери. Повсимъ зеркало надъ маленькимъ столикомъ,— я его сейчасъ притащу,— и поставимъ стулъ. На стол вазу — для визитныхъ карточекъ.
— Ваза нужна для варенья.
— Ну, дорогая, не спорь. Варенье — въ банк. Главное, чтобы видъ былъ.
За уборкой прошелъ весь день, даже о завтрак забыли. Въ шесть часовъ пошли обдать — Роська домой, а она, какъ всегда, въ студенческую столовую.

——

— Ахъ, Росинька, ты всегда опаздываешь, — встртила его мать.— А теб письмо есть.
Распечаталъ разсянно. Ефимовъ извщалъ, что одно изъ стихотвореній Роськи удалось помстить въ журнал ‘Народный Путь’. Номеръ съ стихотвореніемъ, кажется, уже вышелъ.
За обдомъ Роська обжигался, давился, поминутно выскакивалъ изъ-за стола, нервничалъ.
— Понимаешь, мама? Напечатано!
— Понимаю, понимаю. Ты пошь лучше.
— Нтъ, ты сознаешь, съ кмъ имешь дло? Съ поэтомъ! Твой сынъ — поэтъ! А?
Ольга Ивановна гордилась не меньше его и вспоминала:
— Вотъ и Ефимовъ такъ же радовался. Прилетлъ, кричитъ, какъ на пожар. Съ бабушкой твоей, прости Господи, чуть родимчикъ не сдлался.
Сейчасъ же Роська написалъ восторженный отвтъ: благодарилъ отъ всей души и общалъ немедленно прислать еще дв тетради стихотвореній. А потомъ побжалъ по книжнымъ магазинамъ искать журналъ. Въ двухъ не оказалось. Онъ чуть не плакалъ отъ досады. Въ третьемъ, наконецъ, ему подали тоненькую тетрадку ‘Народнаго Пути’. Это былъ дешевый, популярный журнальчикъ, издаваемый въ народническомъ дух. Но какимъ милымъ и роскошнымъ показался онъ Роськ! Дрожащими пальцами перевернулъ страницу. Вотъ!
Ну, впередъ же, впередъ, человкъ!
Далеко еще къ цли идти:—
Много надо широкихъ проскъ
Прорубить на широкомъ пути.
Ну, руби же, руби веселй!
Загудитъ, затрещитъ старый боръ,—
И пройдешь ты, сквозь дебри втвей,
На сверкающій солнцемъ просторъ.
И подпись: P. М.
Въ глазахъ потемнло отъ счастья. Хотлось кричать на весь міръ:
— Смотрите, вдь это же мое стихотвореніе напечатано, мое!
Хотлось продекламировать его передъ приказчикомъ, передъ покупателями. Поспшно бросилъ въ кассу четвертакъ — только четвертакъ, когда онъ готовъ заплатить сто тысячъ!— и понесся, какъ сумасшедшій по улиц. Прохожіе сторонились отъ него. Онъ едва удерживался, чтобы не броситься кому-нибудь на шею, не расцловать и не объявить о радостной новости:
— Мое стихотвореніе напечатано! Мое! Мое!
Ворвался ураганомъ къ Гольмаръ. Она только что пришла, не успла раздть кофточку. Стиснулъ ее и задушилъ поцлуями.
— Миль! Миль! Смотри!
Она обрадовалась такъ же неистово. Словно людоды передъ своей жертвой, кружились они передъ журналомъ. Осмотрли каждую запятую и отъ каждой запятой приходили въ восторгъ: все на своемъ мст, все точь въ точь, какъ написалъ Роська, и необыкновенно красиво!
— Помнишь, Миль, я спрашивалъ, поставить посл двоеточія тире или не ставить? Ты сказала поставить.
— Ну, конечно! Съ тире совсмъ другой видъ… Ахъ, Роська, какой ты молодецъ!
— Милька, понимаешь? Поэтъ! Отнын и навсегда. Теперь я знаю, что длать. Поэтъ!
— А когда вс твои стихи будутъ напечатаны, мы выпустимъ ихъ отдльной книгой.
— А на первой страниц я напишу: ‘Посвящается моему самому дорогому и любимому другу Мильк’.
Незамтно уносились мечтами въ будущее и строили грандіозные планы.
Но не сидлось на мст: тянуло въ толпу, на улицу,— въ ней растворить разрывающіе грудь восторгъ и необъятную радость.
На расплывающихся въ блдныхъ осеннихъ сумеркахъ улицахъ вспыхивали тусклые фонари. Люди, какъ всегда, хмурые и озабоченные, спшили куда-то. Трамваи трещали частыми назойливыми звонками. Тряслись извозчики.
Но Роська и Миль видли не эту улицу, а другую — широкую, пылающую факелами-огнями, шумящую гордой, могучей толпой, улицу-дорогу въ свтлый рай. Они, какъ тріумфаторы, съ высоко поднятой головой, шли по тротуару. Люди, куда вы спшите? Остановитесь! Забудьте о мелкихъ повседневныхъ заботахъ, оторвитесь отъ безпокойныхъ думъ: идутъ молодость и счастье и широкія, какъ Вселенная, надежды!

——

Съ прогулки вернулись утомленные отъ пережитыхъ впечатлній. Сидли смирные, взявшись за руки, не говорили, не шевелились. Тихій миръ слетлъ на души. Въ тактъ мирно бились сердца, и въ тихомъ счасть склонились другъ къ другу головы. Дерзкія желанія уснули, бурные восторги улеглись.
Роськ казалась, что онъ постигъ дружбу. Дружба — это, если вмст, какъ наедин: молчать, когда молчится, говорить, когда говорится, это — одиночество, но не отверженное и злое, а прекрасное, полное, гармоничное.
Такъ сидли они, а время шло. Очнулись — ночь. Тихій миръ улетлъ, и непреложный законъ вселенной — голодъ — вступилъ въ права. На спиртовк разогрли чай. Вспомнилось, какъ грли на ламп въ тотъ день, когда Гольмаръ заявила: ‘Вы любите меня, а я васъ’. Вспомнилась Роськ и Агафья и…
— Миль, ты получила тогда мое письмо?
— Получила.
Пытается казаться спокойной, а сама затуманилась.
— Миль, ты должна все знать.
— Знаю.
— Нтъ, не знаешь… Еще есть, кром Агафьи… Миль, простишь ли? Любишь ли?
Прижалась къ нему и нжно гладитъ голову:
— Глупый, глупый!
— И поцлуешь… грязнаго?..
Поцловала крпко-крпко.
— Чистый?
— Теперь — чистый.
Обняла его горячо и благодарно.
— На всю жизнь, Миль, на всю жизнь!
Поцлуи, Объятія все тснй. Такой горячій, такой туманящій шепотъ.
— Дорогая!.. Миль-миль-миль…
— Рось!.. Мой Рось!..
Вдругъ она вырвалась.
— Теб домой пора.
— Нтъ.
— Какъ?
— Мой домъ здсь.
— Сумасшедшій! Мама безпокоиться будетъ.
— Пусть!
Заперъ дверь на ключъ и подошелъ къ ней.
— Миль, разв это не наша комнатка? Разв мы не ближе, чмъ братья, сестры, мать? Разв мы не любимъ?
Но слова не т, и она поняла это. Поняла, что онъ убждаетъ въ чемъ-то и не столько ее, сколько себя. Отвтила:
— Мой поэтъ!
И прикоснулась губами къ его губамъ какъ будто шутя. Но никогда никакіе ея поцлуи, никакія сближенія такъ не дурманили, какъ это легкое прикосновеніе. Все закружилось, исчезло,— нтъ ни Роськи, ни Гольмаръ, а только звучитъ какая-то нота, звучитъ, растетъ, и въ этомъ звук вся неудовлетворенность бушующей страсти и изжитыя муки и изжитая тоска… Тише, тише,— вотъ они смются отъ счастья — смлые, сильные, блаженные!.. Побда! побда! побда!..

——

А впереди такая большая, такая манящая жизнь, и любовь и мечты вдвоемъ…

Ал. Антоновъ.

‘Современникъ’, NoNo 2—4, 1912

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека