Детство Протасова, Нефедов Филипп Диомидович, Год: 1893

Время на прочтение: 119 минут(ы)

ДТСТВО ПРОТАСОВА.

(Изъ жизни и нравовъ фабричнаго міра).

(Посвящается Анн Константиновн К—ой).

Дтство веселое, дтскія грезы!..
Только васъ вспомнишь, — улыбка и слезы!..

Никого я такъ въ дтств не любилъ, какъ свою бабушку, Ульяну Григорьевну.
Какъ сейчасъ гляжу я на это доброе, усянное мелкими и частыми морщинками, дорогое мн, лицо, съ вчно розовыми щеками, вижу эти кроткіе глаза, смотрящіе на меня съ такой любовью, что даже вотъ теперь, черезъ много лтъ, я испытываю на себ ихъ взглядъ и чувствую, какъ что-то теплое и невыразимо сладостное поднялось въ моей груди. Да, вся фигура бабушки, небольшого роста, съ круглыми плечами, нсколько сгорбленная и съ маленькимъ тонкимъ носикомъ, словно живая, стоитъ передо мною!
Бывало, какъ только уйдетъ куда изъ дома мачиха (мать у меня умерла, когда мн не было и трехъ лтъ), усядемся мы съ сестрицею на полу и примемся играть въ куклы. Мн — всего пять лтъ, а сестр — восемь. Цлый день сидимъ мы въ большой изб одни: никто и не придетъ насъ провдать, но мы очень заняты нашими деревянными и изъ тряпокъ наверченными куклами, съ глазами и бровями, нарисованными углемъ, мы и не замчаемъ нашего одиночества,— разв какой голосъ подъ окномъ или шорохъ у стны заставитъ встрепенуться, съ испугомъ посмотрть другъ на друга и молча прислушаться. Наступающая затмъ тишина успокаиваетъ насъ, а взглядъ на дверь, заложенную на желзный крючекъ, убждаетъ въ совершенной безопасности. Въ изб раздается — не скажу — громкій,— но веселый смхъ надъ только-что миновавшимъ страхомъ.
— Никого нтъ, — говоритъ сестра.
— Никого, Груняша, — отвчаю я.— Ты не бойся!
— Да я ничего и не боюсь. Ты думаешь я испугалась?
— А то разв нтъ?
— Да нтъ и есть.
— А отчего ты вся затряслась?
— Что ты врешь! Когда я затряслась?
Споръ продолжается и скоро переходитъ въ ссору… За дверью раздается стукъ. Сестра блднетъ и начинаетъ дрожать, точно въ лихорадк, я смолкаю и, не теряя времени, приготовляюсь къ отчаянной защит: я мгновенно сообразилъ, что если повалюсь сейчасъ на полъ и зажму себ уши руками, то непремнно останусь живъ и ничего со мною не будетъ.
За мыслью немедленно слдовало дло.
— Петя, спроси, кто тамъ?— доносится до моего слуха шопотъ сестры, которая съ быстротой, для меня совершенно непостижимой, очутилась за перегородкой и была вн всякой опасности: она забилась въ уголъ, подъ лавку!
‘Вонъ ужъ она гд’! думаю я.
— Нтъ, ты лучше спроси, — не поднимая головы, посылаю я тмъ-же шепотомъ отвтъ по направленію къ перегородк.
Стукъ повторяется. Я не длаю никакихъ измненій въ моемъ оборонительномъ положеніи и съ замираніемъ сердца жду, что будетъ, ‘Врно, это баба-Яга стучится, либо срый волкъ за нами пришелъ… А, ну, какъ они меня услышатъ? Вдь, они, волкъ-то съ бабой-Ягой, хитры, они знаютъ, о чемъ ребятки думаютъ… Нтъ, лучше совсмъ не думать и лежать, какъ лежу’.
А изъ-подъ лавки опять шепотъ:
— Матушка Богородица!.. Мученикъ Егорій!.. Помилуй насъ, младенцевъ!..
У двери что-то зашевелилось… Ну, конецъ!
Я мысленно простился съ бабушкой, отцомъ и всми, кто только мн былъ дорогъ на свт, — даже и куколъ своихъ не забылъ.
Я уже совсмъ приготовился отдать свою душу ангелу, какъ въ сняхъ, у самой двери, послышалась тихая, знакомая намъ съ сестрой, псенка:
‘Д—ту-шки,
Ре-бя-я-ту-шки
Отопри-и-те-ка!
Я ваша ма-а-ть, пришла,
Молочка-а принесла!..’
Вихремъ поднялся я съ полу и закричалъ:
— Баушка!
— Баушка!— подхватила сестра, оставивъ укрпленіе, и вылетла изъ-за перегородки.
— Да отоприте-же, ребятушки! Я, поди, зазяблась, въ сняхъ-то стоючи!
— Баушка, баушка!— кричимъ мы въ одинъ голосъ, не помня себя отъ радости, и хватаемся за тяжелые стулья, тащимъ ихъ къ двери, съ цлью завладть поскоре крючкомъ и впустить бабушку.
— Пусти!— гонитъ меня отъ двери сестра — я отопру!
— Нтъ, я баушк самъ отопру!— не уступаю я занятой позиціи, загораживая соперниц дорогу, и изо всхъ силъ цпляясь за стулъ.
— Ну, такъ вотъ-же коли теб!— засмялась сестра и столкнула меня со стула.— Отпирай!
Я не видалъ, съ какимъ торжествующимъ видомъ хитрая двченка отложила крючекъ, но когда дверь отворилась, я усплъ подняться съ пола и стоялъ на ногахъ.
— Что, поди, испугались?— переступая черезъ порогъ, говоритъ бабушка.— Ну, здравствуй, двонька! А ты что это, молодецъ, нахохлился?..
Я чувствую себя обиженнымъ, и потому отворачиваюсь. Опрокинутый стулъ выдаетъ меня, и для гостьи, какъ нельзя боле, ясна причина моего посрамленія.
— Ну-ка, дай на себя хоть однимъ глазкомъ взглянуть,— продолжаетъ она, поднимая ладонью своей руки мой подбородокъ и заглядывая ласковыми, чуть-чуть смющимися глазами прямо въ мое лицо.— И, дитятко, полно сердиться!— привлекая къ своимъ губамъ мой лобъ, утшаетъ старушка.— Вдь, чай, не больно? Плюнь, милое: до свадьбы все заживетъ.
Я невольно поддаюсь и ласкамъ, и взглядамъ, и голосу, но продолжаю упорно молчать.
— Ахъ, вы озорники, озорники!— покачивая головою, говоритъ старушка: — все то у нихъ ссоры да вражда. Вдь, этакіе нагршники, — прости Ты мн, Господи, великое мое прегршеніе!.. А, поди, все ты, Грушатка, забижаешь парня? Смотри у меня, двка!— Ульяна Григорьевна грозитъ сестр пальцемъ.— Видно, ласки-то да слова бабушкины вы ни во что не ставите, — прибавляетъ она, насупивъ свои рдкія брови, и какъ будто не на шутку разсердилась.— Ну, нечего съ вами длать: — садитесь ко мн ближе, я разскажу вамъ сказку.
Мы съ сестрой переглянулись и между нами все позабыто.
— Разскажи, баушка, разскажи намъ сказочку хорошенькую!
— А мать не скоро воротится?
— Она до вечера не придетъ. Сказывай, баушка, сказывай!
Ульяна Григорьевна усядется на стулъ посереди избы, мы съ сестрой противъ нея, на полу. Но прежде чмъ начать разсказъ, бабушка разстегнетъ свою, почти круглый годъ нескидаемую, желтую на заячьемъ мху, шубейку, украшенную спереди пятью дутыми мдными пуговицами, вправитъ подъ кичку, надтую подъ черный головной платокъ, выбившуюся прядочку сдыхъ волосъ, разгладитъ синій, прошитый кругомъ подола блой строчкой, крашенинный сарафанъ и, наконецъ, сложитъ на колняхъ свои жилистыя, сухія руки, и призадумается.
— Да сказывай, баушка!
— Теперь слушайте.
Старушка начинала разсказывать или про сильнаго и могучаго богатыря, Илью Муромца, или про страшнаго атамана разбойниковъ и его невсту красну двицу, или про братца Иванушку и сестрицу его, Аленушку… Какихъ только сказокъ и былей она ни знала!
Долго не спуская глазъ съ лица разсказчицы, слушаемъ мы эти сказки и были. Въ изб совершенная тишина, только мрный и негромкій голосъ бабушки раздается, да изрдка, когда разсказъ, передавая о какомъ-нибудь Соловь-разбойник, сидящемъ на двнадцати дубахъ и оглушающемъ своимъ свистомъ каждаго человка за двнадцать верстъ, начиналъ меня не на шутку пугать, я тревожно перебивалъ старушку вопросомъ:
—А что, баушка, это все правда, или нтъ?
— Сказка — складка, а псня — быль,— слдовалъ всегда одинъ и тотъ-же отвтъ со стороны разсказчицы.— Да ты не перебивай, не то, вдь, я все призабуду.
Я больше не смлъ перебивать: слушалъ и заслушивался… Цлый рой образовъ возникалъ тогда въ моемъ воображеніи, образовъ или величественно-грозныхъ и просто страшныхъ, или плнительно-нжныхъ и очаровательныхъ, которые граціозно проносились мимо и, вс сіяя, манили меня куда-то далеко, далеко. Я забывалъ въ т минуты все окружающее, и всмъ, радостно трепетавшимъ, сердцемъ и мыслями уносился за манившими меня образами въ иной, волшебный міръ.
Какъ я запомню себя,— а помнить себя я началъ очень рано, — я не знаю изъ жизни моего дтства ни одного случая, который въ моемъ воспоминаніи не соединялся бы съ представленіемъ о бабушк: все, чмъ только наполнялось мое бдное дтство, вс радости и горе, съ нимъ неразлучныя,— все это неразрывно и тсно связано съ воспоминаніемъ о бабушк, и притомъ такъ, что Ульяна Григорьевна всегда занимаетъ первое мсто. Правда, было что-то, что какъ будто я видлъ или зналъ и до бабушки, но я не могу положительно сказать, было ли то когда дйствительностью, или только однимъ изъ безчисленныхъ сновъ, которые такъ часто, среди безмолвныхъ и тихихъ сельскихъ ночей, спускались ко мн на своихъ ослпительно блыхъ крыльяхъ и ряли надъ моей головою, и отъ которыхъ я то радостно просыпался и ловилъ руками чудное, улетавшее отъ меня видніе, то вдругъ съ страшнымъ истерическимъ плачемъ, вскакивалъ съ постели и звалъ на помощь къ себ… опять-таки бабушку.
Я видлъ когда-то большую и биткомъ набитую людьми комнату. Поздне, когда я познакомился съ нашей, такъ называемой, ‘задней горницей’, мн почему-то всякій разъ тогда представлялась именно эта комната. Когда меня ввели, говорю, я испугался множества знакомыхъ и незнакомыхъ лицъ, которыя заразъ и вс ко мн повернулись и уставились смотрть на меня. Я хотлъ убжать, но густая толпа раздвинулась, и, точно подхваченный какою-то невидимой силой, я рванулся впередъ и очутился у кровати… Тутъ я увидлъ… Нтъ, то не былъ сонъ!
У стны, за блыми миткалевыми занавсками и съ такою же бахрамою, лежала на постели блдная женщина, съ раскинутыми блыми руками, и тихо стонала.
— Привели!— чуть слышно и коротко прозвучало надъ кроватью,
Въ то же мгновеніе, какъ я замтилъ, лежавшая женщина слегка вздрогнула…
Потомъ я увидлъ, что голова и спина ея отдлились отъ подушекъ, она стала медленно выпрямляться и, долго и черезъ силу перемогаясь, наконецъ, выпрямилась и сла на постели. Тутъ она повернула ко мн свое лицо, и улыбнулась!.. Меня поразило и вмст съ тмъ приковало къ себ это лицо, съ озарившею его на мигъ улыбкою. Я не помню его очертаній въ точности, но, по временамъ, оно мн ясно представляется. Когда случается, я вижу молодую прекрасную женщину, наклонизшуюся надъ своимъ безнадежно больнымъ ребенкомъ, я невольно припоминаю, что лицо ея мн давно знакомо, — что такое же точно молодое и прекрасное лицо какъ-то разъ и въ моей жизни наклонялось къ моему лицу, — что такіе же точно глаза, полные любви и невыразимой скорби, долго, долго глядли на меня, и крупныя слезы, одна за другою, скатывались съ ихъ темныхъ рсницъ и горячими каплями падали на мои руки. Сперва я робко смотрлъ на это лицо, потомъ, вглядвшись пристальне, я точно узналъ его, кинулся цловать блдныя, впалыя щеки, громко смялся, прыгая по мягкой постели и снова цловалъ это, почему-то вдругъ мн ставшее милымъ, лицо, — обнималъ исхудалую блую шею и все заглядывалъ въ чудные глаза, не сводившіе съ меня загадочнаго взора… Какой-то высокій человкъ стоялъ у изголовья кровати, теръ кулаками глаза и постоянно вздыхалъ. Впослдствіи, когда я часто и по цлымъ часамъ всматривался въ лицо моего отца, черты его лица удивительно какъ напоминали мн лицо этого человка!
Больше ничего ужъ не помню. Кажется, прекрасная женщина крестила меня своей блой и прозрачной, словно изъ воска вылитой, рукой, но дальше… дальше на меня напалъ такой припадокъ рыданій, что въ глазахъ все перемнилось и потемнло.
Нтъ, то былъ сонъ!
Когда я проснулся, — а спалъ я, должно быть, очень долго, — лицо у меня было все мокрое, а въ головахъ сидла старушка, розовыя щеки которой я никогда не забуду.
— Сосни, дитятко, сосни еще!— говорила обладательница розовыхъ щекъ, натягивая и оправляя сбившійся съ меня тулупъ, которымъ я былъ прикрытъ поверхъ одяла.— Вишь, какъ разгорлся: головка-то у тебя ровно жаръ, такъ отъ нея и палитъ!
— Баушка, а гд въ бломъ… Она здсь?
— Кто?— спрашивала та, которую я называлъ бабушкою, и быстро при этомъ отъ меня отворачивалась, начиная осматриваться по сторонамъ.— Никого тутъ нтъ,— обращаясь ко мн, прибавляла старушка, причемъ глаза ея усиленно принимались моргать, и она наклонялась зачмъ-то къ яркоцвтному карману, висвшему у нея съ боку на шелковомъ пояск.— Это теб, врно, померещилось, дитятко? Никого тутъ нтъ.
— Да я видлъ ее, цловалъ!— но унимался я и силился встать, чтобы бжать, отыскивать ее, но безсильно падалъ.
— Лежи, родной, лежи!— съ какой-то трогательною ласкою уговаривала меня старушка.— Мало-ли что, касатикъ, во сн привидится. А ты не думай. Засни-ка вотъ лучше, а я около тебя посижу.
Но и это, казалось, — тоже былъ сонъ.

I.

Нердко такъ бываетъ, что ребенокъ спитъ и во сн чему-то свтло и радостно улыбается. Но вотъ показалось осеннее утро, глянулъ въ запотлыя окна избы блдный день и спугнулъ золотыя, младенческія грезы: широко раскрылъ глаза ребенокъ, и видитъ вокругъ себя опять все ту же срую, будничную жизнь…
Такъ и я, покорный обстоятельствамъ, отрываюсь теперь отъ моихъ видній и становлюсь лицомъ къ лицу съ настоящей жизнью.
Мой отецъ былъ крестьянинъ. Хотя въ ту пору я и не понималъ сословныхъ различій: всхъ ‘большихъ’ длилъ на ‘дядей’ и ‘тетокъ’, — но если-бы кто сказалъ мн тогда, что отецъ мой — крестьянинъ, мужикъ,— я ни за что-бы не поврилъ (раздленіе по сословіямъ я узналъ уже поздне). Какже, настоящихъ-то мужиковъ я знаю: они живутъ не въ нашемъ Андронов, а гд-то въ деревняхъ, и только по однимъ базарамъ къ намъ въ село прізжаютъ. Прізжаютъ они съ дровами, хлбомъ и всякой всячиной, а узжаютъ съ порожними санями, но очень часто веселые: на однихъ саняхъ человкъ по пяти сидятъ, широко размахиваютъ руками и псни поютъ,— только нескладно поютъ. На видъ они тоже все невзрачные, да смшные такіе, въ лохматыхъ шапкахъ и срыхъ зипунахъ или вытертыхъ провощенныхъ тулупахъ, въ истрепаныхъ лаптяхъ, и лошаденки тоже у нихъ лохматыя. А мой отецъ разв такой? Онъ — высокаго роста, съ черными кудрями и густой черной бородой, лицо чистое и красивое, носитъ ситцевую рубашку съ матерчатой жилеткою, а сверху казинетовый сюртукъ и ходитъ въ сапогахъ. А по праздникамъ одвается еще нарядне. Чего стоила одна пуховая шляпа, въ которой отецъ ходилъ по воскресеньямъ къ обдн: высокая, черная ‘съ лоскомъ’! Ну, какой-же онъ мужикъ? Да онъ просто мой тятя, котораго вс чужіе зовутъ Андреемъ Григорьевичемъ. Онъ ни въ какой школ не былъ, но умлъ читать, писать и зналъ ‘цифирь’, самоучкой выучился… Въ будни съ утра до вечера занятъ былъ своими длами, а по праздникамъ я видалъ его за книгами, одн — божественныя, въ кожаныхъ толстыхъ переплетахъ, большія, съ мдными застежками, а то еще — поменьше и безъ застежекъ: какая-то ‘химія’, ‘Путешествіе вокругъ свта’ капитана Кука и нсколько другихъ, которыя отецъ покупалъ на базар у молодого офени, и которыя мачиха ни во что не ставила: ‘это что мальчишка-то напечаталъ?’ — говорила она.— ‘Какія это книжки!’ Еще отецъ читалъ ‘вдомости’, которыя бралъ у одного своего знакомаго, любилъ говорить о войн и разсказывать про разныя страны и народы.
Село Андроново — фабричное, торговое… Оно принадлежало князю Шуранскому, подданные ни разу своего помщика не видывали, а знали только вотчинную контору, куда носили оброкъ. Вс жители Андронова скоре могли-бы считаться горожанами, чмъ крестьянами. Хотя въ пользованіи ихъ и находилась земля, но хлбопашествомъ въ сел рдкій кто занимался: если андроновецъ не былъ самъ фабрикантомъ, то зарабатывалъ себ хлбъ на другихъ мстныхъ фабрикахъ и заводахъ, въ пятидесятыхъ годахъ ихъ развелось въ сел безчисленное множество. У моего отца была ситцевая фабрика, но онъ не покидалъ и хлбопашества. Завестись въ то время фабрикою не требовалось большого капитала: стоило пріобрсти два-три горшка, чтобы въ чемъ было варить краску, да купить на цлковый матеріалу — и фабрика пошла въ ходъ, миткаль былъ свой, его ткали у насъ въ каждой изб. Такихъ фабрикантовъ и звали ‘горшечниками’. Но у моего отца было настоящее ‘заведеніе’, и на его фабрику ходили работать чужіе мастера.
Фабрика отца стояла позади нашего дома, за сноваломъ. Это было длинное деревянное строеніе, какъ его называли, ‘корпусъ’, съ десятью окошками внизу и вшелами наверху, запиравшимися на ночь ‘закроями’ на желзныхъ петляхъ, а днемъ — открытыми, и съ вшеловъ виднлись разноцвтныя полосы развшеннаго ситца, къ этому корпусу примыкала маленькая избушка, гд варили краски: она называлась ‘лабаторкою’.
Пробираюсь я жаркимъ лтнимъ полуднемъ въ нашъ тнистый садъ, иду мимо ситцевой фабрики и слышу:
— А вонъ нашъ молодой хозяинъ идетъ!
Мн было пріятно слышать, что меня называютъ хозяиномъ, но вмст съ тмъ и стыдно чего-то, я длаю видъ, какъ будто произнесенныя слова до меня нисколько не относятся и продолжаю идти.
— Сударь, какъ здоровъ?
Я пріостанавливаюсь и оборачиваюсь къ окну, изъ котораго выставилась голова съ чернымъ ремешкомъ на лбу и улыбающимся лицомъ:
— А, это ты, Семенъ Ивановичъ?— говорю я.— Здравствуй! Я, слава Богу, здоровъ.— А ты какъ?
— Да что мы,— трясетъ голова и улыбка съ лица пропадаетъ: — все работаемъ!.. Да вотъ теперича за кубовый товаръ принялись. Ужъ очень трудно его набивать, особливо одна краска насъ донимаетъ, — вапой она зовется. Никакъ невозможно работать.
— Что-же, Семенъ Иванычъ, коли вамъ трудно, такъ я, пожалуй, скажу тятеньк, — скажу: набойщики жалуются, тятенька, имъ трудно работать.
— Что-о!— энергически трясетъ головой Семенъ Иванычъ.— Напрасно! Тятенька-то, вдь, твой не мало тоже претъ въ ‘лабаторк’, составляючи разныя краски. Нтъ, ты ужъ лучше объ этомъ помалкивай! А вотъ что, милый хозяинъ,— тихо и вмст съ тмъ какъ-то таинственно прибавляетъ Семенъ Иванычъ:— коли у тебя къ нашему брату такая жалость въ сердц да расположеніе, такъ лучше-бы ты намъ гривенничекъ или пятиалтынничекъ.
— На всю артель!— подхватываютъ другіе набойщики, высовывая изъ окошекъ головы и посматривая на меня съ улыбками.— Какую же мы ужо теб дудку за это сдлаемъ! Дуди ты въ нее хоша цлый день, и никто не распознаетъ: перепелъ ли то, или другая какая птица свищетъ — только голосъ у ней не будетъ похожъ на человческій!
Я прихожу въ великое смущеніе и, потупляясь, тихо отвчаю моимъ просителямъ:
— У меня нтъ денежекъ…
— Нтъ!! Вотъ теб и на! А мы какъ надялись… Что жъ намъ теперича, братцы, длать? Бда! Дльцо, было, тутъ одно мы затяли. Изъ-за двугривеннаго вся и остановка. А, можетъ, ты какъ у баушки четвертакъ, а ли…
— Такъ вотъ вы какъ набиваете!— точно громъ, раздается позади меня страшный голосъ.
Не усплъ я обернуться, какъ уже въ окнахъ не осталось ни одной головы, и въ мастерской поднялось дружное и громкое постукиваніе.
— Ахъ, вы, оглашенные, пьяницы! Хозяинъ — шагъ со двора, а вы ужъ и за бездльничанье? А ты что тутъ торчишь?
Едва смя поднять глаза на мачиху, — это была она,— я робко отвчаю:
— Я такъ, маменька. Я въ садъ шелъ…
— Въ садъ? А что теб длать въ саду? Яблоки сть, крыжовникъ щипать?..
— Я… я такъ. Не тамъ ли баушка,— лепеталъ я, не понимая самъ что говорилъ.
— Баушка!? То-то бы, вотъ, васъ съ баушкой да съ тетушкой, старой двкой, взять, связать да и повсить на одну осину: качались бы да качались. А то живутъ,— только хлбъ даромъ дятъ… Ну, убирайся съ глазъ долой!
Я послушно удаляюсь, плетусь въ садъ и глотаю дорогою слезы.
‘За что меня не любитъ мачиха? Зачмъ она говоритъ, что баушка съ теткой ‘даромъ хлбъ дятъ?’ задаю я себ вопросы и ложусь на траву, подъ тнь яблони. ‘Правда, я ничего не длаю, да, вдь, я еще такой маленькій, что я умю длать? А баушка все длаетъ. Кто, какъ не она, съ теткой рожь жнутъ? Разв не она съ работникомъ Алексемъ хлбъ молотятъ? А кто за коровой ходитъ? Баушка! А, вдь, ужъ она — старушка, старенькая, — ей, чай, много годовъ, — я слышалъ, какъ она по ночамъ охаетъ и на какую-то поясницу все жалуется. Вчера отецъ ей говорилъ:
— Сегодня ты не ходи на работу, матушка. На двор, вишь, какая жара, молодыя бабы и одн управятся. Отдохни!
— Гд имъ управиться, — отвчала бабушка: — одн не совладаютъ. Нтъ, сынокъ, я ужъ пожну: отъ работы мн ничего не сдлается… Цлый вкъ работала и, слава Богу, до сихъ поръ живехонька.
‘Зачмъ же мачиха говоритъ неправду?’ валяясь на трав, не перестаю я мучить себя вопросами и гляжу, сквозь раскинувшіяся надо мною зеленыя втви, покрытыя краснобокими яблоками, на спокойную и ясную лазурь предвечерняго лтняго неба. ‘А какъ, должно быть, тамъ хорошо?’ приходитъ вдругъ мн въ голову. ‘Вотъ, когда я умру, сказывала мн баушка, ангелъ вынетъ изъ меня душеньку и полетитъ съ нею на небо, прямо къ престолу самого Бога. Что, еслибъ я вотъ сейчасъ же умеръ? Вдь, лучше умереть маленькому, чмъ большому?.. Теперь я прямо бы въ рай, а большого туда ужъ не пустятъ… Тамъ, можетъ, я увижу и ту, въ бломъ-то… Въ раю, говорила баушка,— есть прекрасный садъ, въ немъ растутъ золотыя яблоки. На деревахъ поютъ райскія птицы. Умру!.. А какъ же я одинъ, безъ баушки-то? Нтъ, я безъ нея не хочу, я лучше дождусь, когда она помретъ, да вмст ужъ съ нею и пойду въ царство небесное.
— Богъ-отецъ,— скажу я:— вотъ это моя баушка. Она старушка, ста-а-а-ренькая, до-о-брая! У ней никакихъ грховъ нтъ. Вели ей со мною въ раю жить.
Думая о смерти и, въ то же время, не желая умирать одинъ, я не замчалъ, какъ уходилъ лтній день. Вотъ ужъ и солнце зашло за колокольню, съ переулка, шедшаго мимо плетня сада, послышался спшный, глухой топотъ, раздалось мычаніе коровъ и пощелкиваніе кнутомъ. Въ минуту стадо промчалось, и все кругомъ стихло. Надъ переулкомъ поднималась густая пыль и, широко разстилаясь во вс стороны, садилась на листья деревъ и траву.
Я тмъ же путемъ возвращаюсь домой. Въ окнахъ ‘фабрики’ уже никого не видать: набойщики окончили работу и разошлись. Я берусь за кольцо и отворяю калитку.
На глухомъ двор, слышу, доятъ корову, работникъ Алексй распрягаетъ лошадь и что-то ворчитъ, точно на кого сердится. За отворенными воротами, черезъ которыя проходитъ слабый свтъ подъ сновалъ, вижу отца и тетку, въ пыли и съ загорвшими лицами, они сидятъ на открытой половин двора, крыльц, передъ ними стоитъ мачиха, и по ея пышущимъ щекамъ я догадываюсь, что она разсказываетъ отцу про набойщиковъ, сестра тутъ же, егозитъ около мачихи. Я быстро сообразилъ, что теперь самое благопріятное время для того, чтобы пробраться въ темный уголъ, гд стоитъ наша блянушка, и перекинуться парой словъ съ коровницей.
— Баушка?
— Асенька?
— Это ты?
— Я, родимый.
— Гд ты долго была?
— Встимо — гд: жала… Да ты не стой здсь: блянушка-то не любитъ, когда на нее кто со стороны глядитъ.
— А отъ чего она не любитъ?
— Богъ ее вдаетъ! Не любитъ: доить не станетъ даваться.
— Я уйду. А ты скоро домой придешь?
— Скоро. Молочка теб теплаго принесу.
Въ хорошую погоду мы пили чай на двор, передъ крыльцомъ, потомъ собирались вс въ избу, садились за столъ и ужинали. Среди простыхъ рчей, которыми какъ-то пріятно оглашались стны родного дома, послышалось грубое слово мачихи, и все измнялось: поднимался споръ и крикъ. Отецъ выходилъ изъ-за стола, не окончивъ ужина, мачиха съ Грушею отправлялась спать въ заднюю горницу, тетка почему-то вздыхала, а бабушка качала головою.
— Баушка, что это маменька все кричала?— желалъ я понять смыслъ того, что около меня происходило.
— Кричала-то?— отвчала старушка.— А голосъ ужъ у ней такой: не можетъ она говорить тихо.
— Да, вдь, ты вотъ не кричишь? и тетенька не кричитъ?
— У насъ голосъ другой. Да вотъ что, Петрушенька, не пора-ли намъ съ тобой баиньки? Давай-ка помолимся, да я тебя и уложу.
Черезъ минуту я стоялъ передъ иконами и повторялъ за бабушкой слова молитвы, которымъ она меня учила.
— Ну, теперь помолись за отца. Скажи: Господи! спаси и помилуй раба твоего Андрея! Клади земной поклонъ… Теперь поклонъ за мать.
— А за нее, баушка, тоже въ землю?
— Въ землю.
— А теперь ты мн не сказывай, я самъ знаю — за кого, — поднимая съ пола голову и заглядывая на мою наставницу, говорю я:— сперва надо за тебя, а посл за тетеньку.
— Помолись, милый, и за насъ, гршныхъ, твоя молитва доступна къ престолу Царя Небеснаго.
— Вдь и ты — раба, баушка?
— Раба! Вс мы рабы.
Я кладу три земныхъ поклона за рабу Іуліану и рабу Марію.
— А теперь за кого?
— Помолись за сестрицу, за себя.
— А мы съ Грушей кто: рабы?
— Рабы-младенцы. Да кончай скоренько… Мн и самой тоже, пора на спокой: за день-то куда я какъ умаялась!
Но мн хочется, чтобы бабушка подольше со мной постояла, и я опять спрашиваю:
— А еще за кого?
— Ну, положь остальный поклонъ за всхъ православныхъ христіанъ.
— Въ землю?
— Въ землю, касатикъ, въ землю! Ахъ, какой ты, грховодникъ! Вдь сказано: вс мы рабы!
И по окончаніи молитвы, бабушка укладывала меня спать, гладила своей рукой по моимъ волосамъ и разсказывала сказку. Точно сквозь сонъ, я слышалъ тихій разговоръ бабушки съ теткою.
— Надо уходить, матушка. Мы ей поперекъ дороги… Жить съ ними — только грхъ одинъ.
— Знаю, милая. Да раньше Воздвиженья врядъ-ли переберемся въ свою-то келью. Плотники все задерживаютъ.
— Да хоть-бы къ Воздвиженью Богъ привелъ, а то у меня индо сердце изныло, живучи съ нею. Хоть бы денекъ одинъ я вздохнула!..

II.

Приближался сентябрь. На двор стояло еще довольно свтло. Слегка пожелтвшія верхушки березъ, высоко поднимавшихся противъ нашего дома, и густые сады по другую сторону оврага золотились отъ лучей заходящаго солнца, но внутри избы повсюду уже легли вечернія тни: присутствіе осеннихъ сумерекъ живо чувствовалось. У самой двери, подъ палатями, лежала густая и широкая тнь, въ ней двигались человческія фигуры, раздавались крики и шумъ. Я вглядываюсь и вижу красное, съ выраженіемъ злобы лицо мачихи, вижу смиренную фигуру тетеньки, — она горестно плачетъ и закрываетъ лицо руками: въ углу, между голубцомъ и двернымъ косякомъ, стоитъ бабушка, и на ея щекахъ я напрасно стараюсь отыскать признаки румянца. Отецъ, съ какимъ-то особеннымъ лицомъ, судорожно передергивалъ плечами и говорилъ не своимъ голосомъ. Я не понималъ, въ чемъ тутъ дло, но плакалъ и топалъ ногами, я инстинктивно угадывалъ, что тутъ кого-то обижаютъ, и обижаютъ очень близкаго моему сердцу.
— Пойдемъ, матушка, — услышалъ я голосъ тетки, она повернулась, отворила дверь и перешагнула черезъ порогъ.— Богъ съ ними!— прибавила она и тихо пошла.
Черезъ раскрытую настежъ дверь глянули темныя сни, заставившія меня чего-то вдругъ испугаться.
— Прощай, сынокъ!— дрожащимъ голосомъ промолвила бабушка:— не чаяла я, не гадала, что мн Господь приведетъ на старости лтъ родное гнздышко покинуть.
— Вонъ, старая хрычевка!— закричала мачиха, трясясь отъ злости.— А ты что стоишь?— накинулась она на отца:— жену станутъ срамить, всячески поносить, а отъ тебя и заступы никакой?
— Уходи, матушка, уходи!— заговорилъ отецъ, и, какъ ни былъ я самъ взволнованъ, замтилъ, что лицо его при этихъ словахъ стало мертвенно блднымъ, плечи еще чаще задергало.
— Уйду. Прощай, сынокъ! Спасибо за хлбъ за соль. Внучекъ, сиротинка ты мой несчастный!..
Мачиха не могла уже боле владть собою и со стиснутыми кулаками рванулась на бабушку. Изъ моей груди вырвался страшный, отчаянный крикъ.
— Не тронь баушку, не тронь!— закричалъ я на мачиху и схватилъ ее за платье.— Я не дамъ теб баушку бить: она моя!..
На нсколько секундъ воцарилась мертвая тишина. Даже сверчокъ, цлый день не знавшій устали, испугался и замолкъ, я слышалъ, какъ часто стучало мое сердце. Мачиха остолбенла: лицо ея повернулось ко мн, а руки ея со стиснутыми кулаками остались протянутыми къ открытой двери, за которой никого уже не было.
И тутъ, среди все еще продолжавшейся тишины, я услышалъ знакомый голосъ: изъ черной бездны сней показалось лицо баушки, съ вздрагивающими щеками и подбородкомъ…
— Заступникъ ты нашъ! Прощай, родной, золотой ты мой внучекъ!
И вслдъ затмъ послышались тихія рыданія, сопровождаемыя медленно удалявшимися шагами.
Еще не утихли эти рыданія и не замерли въ сняхъ шаги, какъ уже чья-то рука вцпилась въ мои волосы, а другая съ ожесточеніемъ, изо всей силы, принялась колотить меня по спин.
— Перестань!— раздался голосъ отца.
— Ка-а-къ!— взълась на него жена: — отъ тхъ, постылыхъ, не было мн спокою, да ужъ и отъ этого, пащенка-то, не будетъ мн никакого вздыху? Онъ станетъ супротивничать, а я не смй ему слова молвить, ндравоученья предподать? Господи-батюшка, царь небесный!— взмолилась мачиха.— Да что же я у тебя: раба, али хуже рабы?
Тутъ мачиха кинулась на лавку, принялась всхлипывать и жаловаться на свою несчастную судьбу, вспоминала о своей ‘золотой’ двичьей жизни, знатномъ родств и богатомъ брат-фабрикант и содержател постоялаго двора.
— Кунеческой-то сестр… да что пришлось терпть! Кабы зналъ про то да вдалъ мой родной братецъ! Неужели ты не заступился бы за сестру?
Не знаю, сколько времени продолжались бы эти причитанія, если бы отецъ не вздумалъ положить имъ конецъ, обратившись ко мн съ такими словами:
— А съ тобой, сынокъ, я еще раздлаюсь: я съ тебя шкуру-то спущу. Погоди!
Въ виду такого общанія, мн ничего больше не оставалось длать, какъ убраться куда-нибудь подальше и втихомолку оплакивать свое горе. Я такъ и сдлалъ: залзъ на печь, уткнулся въ подушку и залился горькими слезами. Мн казалось, что въ цломъ мір не было человка несчастне меня! Не отъ побоевъ и не отъ оскорбленія я плакалъ, — я считалъ глубоко и несправедливо себя оскорбленнымъ,— нтъ: мн было безконечно жаль доброй бабушки, которую выгнали и которая, — я былъ положительно въ томъ увренъ, — бредетъ ночью по улиц и не знаетъ, гд ей ночевать, гд поужинать. ‘И тетенька тоже, чай, голодная’. И, чтобы не услышали душившихъ меня рыданій, я плотне и плотне, всмъ моимъ мокрымъ лицомъ и пересохшими губами утыкался въ подушку. Я до такой степени былъ поглощенъ горемъ, что даже и про грозное общаніе отца позабылъ. Изъ такого состоянія, однако, я былъ скоро выведенъ.
— Что на печь-то забился? Слзай!
‘Ну, видно, хотятъ шкуру спускать’, промелькнуло въ моей голов при звук этого голоса, и сердце такъ и забилось. Я тихо поднялся съ подушки, сталъ на колни и началъ молиться.
— Хочешь, что ли, ужинать, али съ давешней волосянки сытъ?— спросилъ отецъ.
Въ изб уже зажгли огонь. Я заглянулъ черезъ грядку и увидлъ накрытый столъ, за нимъ сидли отецъ, мачиха и сестра. Я вздохнулъ свободне, спустилъ съ печи ноги и потихоньку сталъ слзать. Съ заплаканнымъ лицомъ и глазами подошелъ я къ столу: я думалъ, что мой печальный видъ долженъ разстрогать сердца родителей и перемнить ихъ гнвъ на милость… Я помолился и незамтно, бочкомъ, хотлъ проскользнуть на свое мсто, на лавку, но мачиха не преминула осадить.
— Напередъ умой хорошенько рожу, а посл и за столъ садись.
Ужинъ шелъ среди какого-то тягостнаго молчанія. Отецъ сидлъ, наклонясь надъ оловянной тарелкой, такъ что волосы свшивались ему на самые глаза, застилая его черныя брови, и съ необыкновенной живостью дйствовалъ деревянной ложкою (когда онъ бывалъ сердитъ или чмъ разстроенъ, всегда такъ сидлъ за столомъ и лъ). Мачиха занимала мсто рядомъ съ отцомъ, съ краю, опуская въ блюдо ложку, она старалась не глядть на меня и ла въ сторону, сестра, какъ ни въ чемъ не бывало, убирала за об щеки, смло на всхъ посматривала и толкала меня подъ столомъ ногою. Что касается лично меня, то я велъ себя какъ и слдуетъ человку, находившемуся въ моемъ положеніи: глядлъ робко, изъ подлобья, часто вздыхалъ, но лъ съ аппетитомъ.
‘Ей хорошо’, — думалъ я про сестру:— ‘она давича убжала, а я нтъ. Вишь, все толкается! А мн что-то еще будетъ?’
Эта грустная мысль не успла еще совершенно меня покинуть, какъ мачиха поднялась съ мста и пошла къ печк за другимъ кушаньемъ, въ то же время отецъ поднялъ отъ тарелки лицо и любовно поглядлъ на меня.
Едва я уловилъ этотъ взглядъ, какъ отъ радости не утерплъ, чтобы сочувственно не отвтить ногою сестр.
— Петька, что ты все толкаешься!— заорала она.
— Али по дубц встосковался?— отозвалась мачиха.— Теб, видно, не терпится, не сидится смирно.
— За столомъ не балуютъ, — замтилъ отецъ, но безъ всякаго повышенія въ голос.
‘Вдь этакая двченка скверная, эта Грушка!’ — разсуждалъ я про себя: — ‘сама всему первая зачинщица, а на другихъ все сваливаетъ!’
Ужинъ окончился для меня благополучно, и я легъ спать, мн снова представилась бабушка съ теткою, опять стало ихъ жалко, и я уже собирался плакать, но съ первою слезою, которую почувствовалъ на щек, глаза мои закрылись, и я крпко заснулъ.

III.

Въ изб было свтло, когда я проснулся. Поднявъ съ подушки голову, я осмотрлся, на двор стояло вёдро, и улица, и сады глядли къ намъ въ окна, залитые лучами утренняго солнца. Я весело вскочилъ съ постели, проворно напялилъ сапоги и побжалъ въ уголъ, гд болтался на веревк мдный умывальникъ. Плеснувши раза три въ лицо холодной водою, утеревшись блымъ полотенцемъ, я не безъ радостнаго чувства помышлялъ о томъ, что вотъ сейчасъ помъ ‘папушничка’, однусь и побгу на улицу гулять. Отсутствіе бабушки и тетки нисколько меня не смущало. Я наскоро помолился Богу, дружески кивнулъ сестр, сидвшей у окошка съ ломтемъ пшеничнаго хлба, и направился за перегородку, чтобы поздравить съ добрымъ утромъ ‘маменьку’.
Наша мачиха, въ качеств купеческой сестры, завела по дому новые порядки и пріучала насъ, дтей, къ вжливому обращенію, къ ‘очесливости’. Въ чемъ именно состояли эти новые порядки, я не разумлъ, слышалъ только, что бабушка, по временамъ, говорила своей дочери, нашей тетк: ‘не по душ мн уставы ея, Марьюшка… На-ко-ся! и ребятенокъ-то по своему учитъ…’
Я не разъ обращался къ бабушк за разъясненіемъ, — какіе-такіе новые уставы мачиха заводитъ, но старушка всегда отвчала уклончиво и тотчасъ-же прекращала разговоръ. ‘Видно,— догадывался я, — за эти уставы и ссоры-то у нихъ бываютъ…’ Зато наставленія мачихи я зналъ отлично. Прежде всего, она приказывала намъ называть отца тятинькою, вмсто ‘батюшка’, а себя величать маменькою, говорить имъ и старшимъ вы, требовала, чтобы мы ежедневно поздравляли родителей съ добрымъ утромъ, посл чая, завтрака, обда и ужина — благодарили за хлбъ за соль, вечеромъ съ ними прощались, желая покойной ночи, и во всхъ этихъ случаяхъ — непремнно цловали-бы у маменьки ручку. Всякое проявленіе дтской рзвости, радости или горя, строго воспрещалось, дома мы должны были играть и говорить тихо, а въ гостяхъ сидть чинно на одномъ мст, оказывать почтеніе, старшимъ, въ особенности — дядиньк Василію, мачихину братцу, все время молчать и слушать, а самимъ — лишь вжливо отвчать, когда о чемъ насъ спросятъ другіе. Изъ дома не дозволялось намъ шага ступить безъ спроса. Сестра скоро усвоила вс эти наставленія, оказывала во всемъ полное послушаніе, часто на меня ябедничала и вообще лебезила передъ маменькою, за что и сдлалась ея любимицею. Но я былъ еще малъ и глупъ, или, какъ меня величала мачиха, ‘своебышникъ’, любилъ страшно бабушку, не скрывалъ ни къ кому своихъ чувствъ, какъ это умла длать Груша, и часто своими поступками шелъ въ разрзъ съ требованіями нашей воспитательницы. Отецъ, цлый день занятый по фабрик, мало обращалъ вниманія на своихъ дтей, предоставивъ наше воспитаніе жен, только изрдка выступалъ онъ на сцену, когда сама маменька, по собственному ея признанію, изъ силъ выбивалась и не могла уже справиться съ его озорникомъ и ‘своебышникомъ’.
— Подожди, я тебя проучу, сынокъ!— говорилъ отецъ и показывалъ рукою, какъ онъ меня проучитъ.
Но мои дтскіе глаза видли, что палецъ отцовской руки не коснется меня, а громко стучавшее сердчишко говорило, что онъ любитъ меня, и любитъ больше, чмъ Грушатку.
Мачиха стояла у печи, когда я влетлъ къ ней за перегородку, и щепала косаремъ на шестк лучину, она не подала вида, что замтила мое присутствіе, только немного покосилась. Тутъ я разомъ вспомнилъ про вчерашнее, съ удивительной ясностью представивъ себ все, что произошло у насъ наканун. Это привело меня въ сильное замшательство. Я не зналъ, что мн длать: поздороваться-ли съ маменькой, или стрекнуть назадъ? Если я поздравлю ее съ добрымъ утромъ, она отпуститъ меня гулять, а если нтъ, то не только не пуститъ на улицу, но и не дастъ ‘папушничка’, который теперь ла сестра и который мн казался почему-то въ эту минуту чрезвычайно вкуснымъ. Я продолжалъ стоять въ нершительности и переминался съ ноги на ногу.
— Что, али у тебя языкъ отвалился поздорововаться съ матерью?
Слова мачихи положили конецъ моей нершительности: страшно сконфуженный, не поднимая глазъ, я сдлалъ шагъ впередъ и проговорилъ:
— Здравствуйте, маменька, съ добрымъ утромъ!
Маменька, не отвчая ни слова на мое привтствіе, нагнулась подъ челомъ и, вытянувъ шею, положила подъ дрова въ печь зажженную лучину.
Я ждалъ и тревожно перебгалъ глазами съ одного предмета на другой. Дв минуты, которыя я простоялъ, показались мн безконечно долгими.
— Ну, проси у матери прощенія за вчерашнее!— заговорила мачиха, отодвигаясь отъ печи.
Я чувствовалъ, какъ что-то горячее бросилось мн въ голову, въ лицо и не могъ произнести ни одного слова.
— Ну, долго-ли мн тебя ждать?
Я поднялъ глаза: мачиха стояла передо мной, выпрямившись во весь ростъ и сложивъ на груди руки, густыя русыя брови ея начинали двигаться и полныя красныя губы надуваться.
‘Ни за что!’ подумалъ я, и отвелъ глаза. Взглядъ мой скользнулъ по изб: я увидлъ опять сестру, аппетитно чавкавшую и тмъ еще боле раздражившую мой аппетитъ, и съ неудовольствіемъ отъ нея отвернулся, взглянувъ въ окно, въ которое, словно улыбаясь, смотрло ясное утро, манило на улицу и сулило мн большія радости, я не выдержалъ.
— Простите, маменька, — проговорилъ я, опуская голову.
— А, таки надумался! Ну, что еще-то не говоришь?
Я молчалъ, перебирая руками подолъ своей ситцевой рубашки.
— Али забылъ?.. Коли такъ, такъ я сейчасъ теб напомню: пойдемъ-ка со мной въ заднюю горницу.
При словахъ ‘задняя горница’ я уже не могъ доле выдержать. Я зналъ эту ненавистную горницу и всми силами моей младенческой души ненавидлъ ее: туда меня часто запирали и тамъ… тамъ въ первый разъ я познакомился съ ‘дубцомъ’ мачихи.
— Простите, впередъ не буду!— торопливо проговорилъ я.
— Вишь, вдь, дрянь какая! Великъ-ли весь, а тоже свой характеръ иметъ, — проговорила мачиха.— Никогда не будешь?
— Никогда не буду!
Мачиха ткнула мн въ губы свою руку, а затмъ сунула ломоть пшеничнаго хлба.
Еще лицо мое все пылало, и я съ трудомъ удерживался отъ слезъ, но, пересиливъ себя, съ какой-то молодцоватостью прыгнулъ на лавку и принялся убирать блый хлбъ съ масломъ.
— Покажь-ка мн, велику-ли теб ‘дедулю’ маменька отрзала?— полюбопытствовала сестра, отъ которой я отворачивался и сидлъ къ ней бокомъ, чтобы она не примтила слезъ на моемъ лиц.
Молча и не глядя на сестру, я показалъ ей, какая у меня въ рукахъ была ‘дедуля’. Я думалъ: ‘за что я только у матери просилъ прощенія? Вдь я ничмъ ее вчера не обидлъ, я только не хотлъ, чтобы она колотила бабушку. Въ чемъ же я передъ нею провинился?.. Дтей наказываютъ за то, что они нехорошо длаютъ. Что-же я сдлалъ дурного? Разв нехорошо заступаться за бабушку? Вдь, она такая добрая, милая бабушка…’ И я оставлялъ разршеніе непосильнаго для моего ума вопроса и весь отдавался думамъ о старушк. ‘Какъ-бы мн ее увидть!’ быстро промелькнуло въ моей головенк. Подъ окошками раздавались знакомые ребячьи голоса. Я взглянулъ и увидлъ товарищей.
— Маменька, я пойду, погуляю на улиц?— попросился я у мачихи.
— Ступай!— оторвала та…— Только гуляй подъ окошкомъ, а дальше никуда не смй убгать.
Я проворно надлъ казакинъ, схватилъ картузъ и кинулся въ дверь.
Мн было извстно, что бабушка построила себ новый домикъ, я вспомнилъ, что лтомъ, когда еще стоялъ срубъ, мы залзали въ него и играли. Стоитъ только прошмыгнуть въ заднюю калитку, потомъ — въ садъ, а тамъ и бабушкинъ домикъ. Но я не отважился: а ну, какъ мачиха увидитъ? Да и Грушатка — вонъ она у окошка!— глядитъ на меня. Нтъ, лучше ужъ посл…
Только черезъ два дня увидалъ я мою бабушку. Выйдя также утромъ на улицу, я сперва повертлся подъ окнами, даже на одной ножк попрыгалъ, нарочно, чтобы мать видла и не подумала, что я ушелъ къ бабушк, а потомъ, что есть мочи, припустилъ по улиц къ церкви, обжавъ кругомъ и, весь запыхавшись, остановился не редъ новымъ домикомъ, приплюснувъ лицо къ стеклу окна.
— Баушка!
— Чей это голосокъ-отъ?— послышалось извнутри новаго домика.— Ахъ, Марьюшка! погляди-тка, кто въ окошк у насъ стоитъ…
Скоро звякнула въ воротахъ задвижка, отворилась калитка, и дрожащія руки протянулись ко мн на встрчу.
Я безъ словъ кинулся на шею бабушк и замеръ.
— Пойдемъ, пойдемъ въ келью!— торопила старушка, беря меня за руку и ведя куда-то по глухому дворику.
Я шелъ, словно въ какомъ-то туман и не помня себя отъ счастья. Черезъ минуту я стоялъ уже въ свтлой комнатк.
— Какъ ты изъ дому-то ушелъ? Кто тебя пустилъ?— спрашивала бабушка.
— Я тихонько прибжалъ.
— Вотъ нашъ-то попечитель кто, радльникъ-то!
— Подойди-ка ты ко мн, я тебя поцлую, — сказала тетка, приподнимаясь изъ ‘красенъ’ (ручного ткацкаго станка), на которыхъ она ткала миткаль, и наклоняя свое продолговатое, стыдливое лицо съ кроткой улыбкой.
Я смотрлъ то на эти добрыя милыя лица, то на свтящіяся новыя стны съ образами въ переднемъ углу, полками вверху и лавками внизу, то на блую печку и занавску, съ розовыми цвтами и яркозелеными листьями, раздлявшую келью на дв комнаты.
— Ахъ, какъ у васъ хорошо!— воскликнулъ я.— Вонъ и палатки новыя.
— Матушка!— промолвила тетка, — покажи ты Петеньк нашу свтелку!
Бабушка вывела меня въ чистыя сни, показала сперва чуланъ, противъ котораго виднлась лстница на подволоку (чердакъ) и потомъ ввела ужъ въ свтелку, двумя своими окошками выходившую на югъ и глядвшую прямо въ отцовскій садъ. Я пришелъ въ неописанный восторгъ.
— Баушка, возьми ты меня къ себ! Я въ этой вотъ свтелк и буду жить.
— Да, вдь, она у насъ холодная, — отвтила старушка.— Вотъ лто придетъ, тогда въ ней хорошо будетъ, а теперь ты замерзнешь.
Мы вернулись.
— Ну, все-ли ты видлъ?
— Ахъ, тетенька, какъ у васъ хорошо? Ни за что, ни за что-бы я отъ васъ не ушелъ.
Но бабушка опасалась, чтобы меня не хватилась мачиха, и посовтовала поскоре уходить. Лицо тетушки сдлалось печальнымъ. Я испугался напоминанія о своемъ дом.
— А ты, баушка, скоро къ намъ придешь?— спросилъ я.
— Скоро, родимый! Какъ только мать уйдетъ изъ дома,— я и приду къ вамъ.
— Да ты разв узнаешь, когда она уйдетъ?
— Узнаю, дитятко!
— Ну, такъ прощай!.. Скоре приходи къ намъ!— И я хотлъ уже идти.
— Постой!— удержала бабушка.— Ровно у меня что-то было для тебя припасено.
И она поискала чего-то въ сторонк, достала и подала мн печеное яблоко, до которыхъ я былъ большой охотникъ.
‘Вотъ какая она, бабушка-то!’ — думалъ я, улепетывая во весь духъ обратно домой: ‘не знала, вдь, что я приду, а яблочко про меня припасла. И тетенька добрая! Но отчего у нея лицо такое печальное’?
Вскор посл этого посщенія, между нами съ сестрою и бабушкою установились особенныя отношенія: я украдкою бгалъ въ новый домикъ, а бабушка, въ отсутствіе мачихи, навщала насъ съ Грушею и разсказывала намъ свои сказки и были! При мачих ни она, ни тетка не показывались въ дом и мачиха у нихъ не бывала.

IV.

Такъ прошло больше года. Наступили бабушкины имянины. Это было двадцать перваго декабря. Совершенно неожиданно и къ неописанной моей радости, утромъ я и сестра получили разршеніе поздравить имянинницу, причемъ отецъ веллъ сказать, что самъ онъ придетъ поздравить ее вечеромъ. Стрлою пронеслись мы тропинкою по саду, занесенному сугробами, влетли въ крытый, чистый дворикъ, слабо освщаемый прорубленнымъ въ стн оконцемъ, ударились въ снную дверь и очутились лицомъ къ лицу съ обими келейницами.
— Здравствуйте, бабенька, съ ангеломъ поздравляю! Ангелу златъ внецъ, а вамъ добраго здоровья!— не переводя духа отдалила Груняша.— Тетенька, а васъ съ имянинницею!
Точно съ такимъ-же привтствіемъ обратился и я къ старушк, но сказалъ ‘здравствуй’ и ‘поздравляю тебя’, а не васъ.
— Спасибо, дтушки!— поблагодарила насъ имянинница.— Вотъ умники, что про бабушку вспомнили. Раздвайтесь скоре да и за столъ, гости дорогіе.
Прежде, чмъ тетенька помогла Грун снять бличью шубку, покрытую зеленой съ разводами штофною матерію, а мн — казинетовый тулупчикъ на заячьемъ мху и съ широкимъ, краснымъ лисьимъ воротникомъ, — я усплъ оглянуть всю келью и разсмотрть въ ней нкоторыя перемны. По случаю дня ангела и наступающихъ праздниковъ, красна изъ комнаты были вынесены, ризы и оклады на иконахъ ярко блестли, на полу разстилались узенькими дорожками половики, а впереди — накрытый блоснжной скатертью столъ, на которомъ весело пошумливалъ вычищенный мдный самоваръ и красовались тарелочки съ подрумянившимися крендельками, сдобными колобками и ‘крупитчатымъ’ медомъ.
‘Гости дорогіе’ услись на лавку, и тетка принялась разливать чай. Мн очень понравились съ цвточками фарфоровыя чашки и высоконькой, кубышечкою, также разрисованный чайникъ. Бабушка въ парадномъ своемъ сарафан, въ темномъ съ блою каймою платк на голов и сама довольная, съ алыми щеками, присла на деревянный съ высокою спинкою стулъ, и не сводила съ насъ своихъ глазъ, исполненныхъ обычной доброты и ласковости, сама она никогда не пила чаю (бабушка была по старой вр).
— Ну, внучатки, теперь разсказывайте, какъ живете?— начала имянинница.— Здоровъ-ли отецъ, что мать?
— Вс, слава Богу, здоровы, бабенька Ульяна, приказали вамъ кланяться, — зачастила моя сестра.— Вечеромъ тятенька собирается придти къ вамъ.
‘И неправду сказала’, подумала я: ‘мать поклона не посылала’.
— Тятенька наказывалъ, баушка, тебя съ ангеломъ поздравить!
— Ты молчи, — прикрикнула сестра.— Я сама знаю, что намъ дома наказывали.
— И я знаю.
— А вотъ какъ я пожалуюсь ужб маменьк, такъ и будешь знать.
За меня вступилась тетенька.
— Экая ты не переносливая, Грушатка! Ты, чай, много старше брата, должна-бы уступить.
— Полно-ка, тетенька, не дло-то говорить!— смло отбивалась двчонка:— коли Петяшка младшій, такъ онъ покоряйся мн и слушай, что постарше его люди говорятъ.
Тетка грустно улыбнулась, а бабушка покачала головой.
— Эхъ, погляжу я на васъ, прямыя вы дтки-малолтки, разуму-то у васъ ничего еще нту, — заговорила старушка, — что вамъ промежь себя длить-то? Оба вы родные, единокровные братецъ съ сестрицей, должны-бы другъ дружку любить да жить завсегда согласно.
— Я, баушка, никогда ее не обижаю. Ты, вдь, мн говорила, что обижать никого не слдуетъ, что за это Богъ накажетъ.
— Справедливо, дитятко.
— Я и помню, а Груня вотъ нтъ.
— Какъ-же!— протянула сестра и надула губы, точно мачиха (сестра у ней все перенимала).
— Будетъ вамъ!— сказала имянинница.— Сейчасъ я поставлю вамъ горячихъ оладышекъ.
При слов ‘оладышки’ глаза сестры заблестли.
— Ты съ медомъ ихъ дашь, бабенька?
— Съ медомъ, внучка.
— Вотъ съ этимъ, крупитчатымъ, что на тарелк лежитъ?.. Да какія побольше ты мн выбери, я больно оладышки-то люблю.
Цлыя полдюжины убрала Грушатка, такъ что щеки у нея сдлались красными и глаза сонными.
— Кушай, Грушенька, кушай!— подчивала бабушка.— А ты, что мало шь?— обратилась она ко мн.
— Я сытъ, баушка!
— А я еще одну скушаю, — лниво проговорила Груша и потянулась съ рукой къ тарелк, а у самой глаза ужъ не глядли.
Не ожидалъ я, что въ этотъ день узнаю новость, которая меня опечалитъ и заставитъ искать утшенія въ бабушкиныхъ сказкахъ.
На томъ-же стол, за которымъ мы угощались днемъ, теперь въ двухъ желзныхъ, шитыхъ подсвчникахъ привтливо горли ‘маканыя’ свчи, киплъ опять самоваръ, съ тарелокъ заманчиво выглядывали пряники и прочіе соблазнительные, для дтскихъ глазъ, предметы. Но не видъ этихъ лакомствъ наполнялъ тепломъ и радостью мое сердце, нтъ, — я видлъ за столомъ отца съ матерью, бабушку съ теткою и Грушу, видлъ опять всхъ довольными и съ лицами свтлыми, — только раза два мать насупливалась и то не надолго. Вотъ мы собрались вс, какъ прежде, давно это было. И маменька пришла, значитъ она ужъ не сердится на бабушку… Сперва тятенька пришелъ, поздравилъ бабеньку — въ руку ей что-то потихоньку сунулъ, а за нимъ и мать подарокъ какой-то въ бумаг имянинниц принесла… Вотъ, если-бы такъ всегда мы жили… Хорошо-бы!.. Отецъ былъ веселъ, много говорилъ и смялся, вс слушали его и улыбались, изрдка вставляя свое слово. Тетка подвивала мачиху.
— Настасья Павловна! оршковъ-то? погрызи…
— Покорно благодарю, золовушка. Я и такъ ужъ довольно грызла.
— Пряничковъ, черносливцу покушай…
— Много довольны, Марья Григорьевна… Не безпокойте себя понапрасну. Разв вотъ еще чайку выпить чашечку?
И мачиха пила чашку за чашкой, пила долго, а отецъ говорилъ:
— Думаю я, матушка, новый домъ строить. Посл праздника стану бревна закупать, а весной, какъ будемъ живы, да здоровы, закажу кирпичу…
— Разв ты низъ-то каменный хочешь вывести?— спросила бабушка.
— Такъ на аршинъ полтора выше фундамента — кладовую внизу думаю сдлать. Ну, и домъ дольше простоитъ.
— Такъ-то оно такъ, Андрюшенька, да во-что этакой домъ теб встанетъ! Не повременить-ли стройкой-то, пожили-бы и въ старомъ безъ горя.
Я взглянулъ на мачиху. Брови у ней шевельнулись, а по лицу прошло что-то непріятное.
— Если будемъ еще временить, — сказала она, — такъ хорошіе люди и совсмъ насъ позабудутъ. А по своему положенію мы безъ такихъ людей обойтись не можемъ. Я черезъ то самое и родного своего братца рдко вижу. ‘Захалъ-бы’ — говоритъ намедни,— ‘къ теб, сестра, да стыдно своего кучера: у этакой-то хижины да хозяинъ его изъ экипажа выйдетъ!’
— Э, милая, — отвтила бабушка, — твой братецъ, Василій Павлычъ, человкъ умный,— онъ знаетъ поговорку: ‘не красна изба углами, а красна пирогами’.
При послднихъ словахъ лицо мачихи вспыхнуло. Отецъ повелъ плечами.
— Нтъ, матушка, — заговорилъ онъ торопливо, — нельзя долго откладывать: изба уже плоха, больше двухъ лтъ не простоитъ. Слава Богу, дла меня куражатъ, заминки отъ постройки не произойдетъ… Пока живы да здоровы, такъ и надо хлопотать — дти растутъ… Не знаю, скоро-ли вотъ помощника себ дождусь!— и отецъ любовно поглядлъ на меня.
— Теб видне, родной,— сказала бабушка,— я такъ, по своему глупому разуму, слово молвила, а ты длай какъ надо, да чтобы все къ лучшему… Только въ душ завсегда держи Бога, не забывай Его, и Онъ умудритъ тебя.
— А что, Андрей Григорьичъ, не пора-ли намъ домой?— проговорила мачиха.
Хозяйки всполошились.
— Что ты, Настасья Павловна!— заговорили въ два голоса, — много-ли посидли да ужъ и ко дворамъ! Побесдуйте, мы вамъ отъ всего сердца рады!
— Въ самомъ дл, — сказалъ отецъ.— Еще рано… Посидимъ, Настасья Павловна.
И хотя гости остались, мачиха больше не хмурилась, но мн почему-то думалось: не будемъ мы жить по старому, вс вмст, нтъ, никогда ужъ этому не бывать!
— Знаешь, о чемъ я еще думаю, матушка, — началъ отецъ: — посл святокъ хочу сынка нашего въ училище отдать!
Бабушка посмотрла на него.
— Да ему недавно еще шесть годковъ минуло,— сказала она.— Лучше-бы пообождать, дать пареньку силами понабраться да въ разумъ войти. А то, пожалуй, съ этакихъ-то поръ онъ и заморится отъ ученья.
— А по моему, хорошо ты надумалъ, — одобрила мачиха: — вмсто того, чтобы мальчонк дома баклуши бить да по улицамъ шататься, лучше въ школу отдать, пускай онъ тамъ учится.
Я сидлъ не шевелясь, весь съежившись и притаившись, какъ птичка въ гнзд, почуявшая опасность, внутри у меня поднималось что-то горькое и жгучее, подступало къ самому горлу, и я готовъ былъ вскрикнуть: ‘бабушка, спасай!’ Но слова не шли съ языка, и я только боязливо ждалъ…
Отцу жалко меня стало.
— Ну, да я объ этомъ еще подумаю, — началъ онъ.— Такъ я теперь полагаю, ежели Богъ насъ благословитъ и фабричка моя пойдетъ дальше, въ гору, то года черезъ три понадобится мн помощникъ, потому трудно ужъ будетъ, не справлюсь я одинъ… На людей нонече полагаться невозможно. Вотъ что, матушка, заботитъ меня…
Немного погодя, старшіе поднялись и начали сбираться домой, я по прежнему все сидлъ на своемъ мст и не двигался. Отецъ промолвилъ: ‘пора, сынокъ, вставай!’ Но бабушка сказала: ‘пока, сношенька, къ празднику ты убираешься, пускай внученокъ у насъ погоститъ’. Мать отвтила: ‘какъ хочетъ отецъ, а я не препятствую’… Только дверь за гостьми затворилась, какъ изъ глазъ моихъ хлынули потоки черезъ силу сдерживаемыхъ слезъ и я громко зарыдалъ.
— Что ты, Христосъ съ тобой,— заговорила бабушка, кладя на мою головенку свои руки.— Успокойся, дитятко, видишь, тебя гостить у бабушки оставили. О чемъ же ты?
— Въ у-чи-ли-ще отдадутъ… Тебя… те-те-нь-ку я спокину… Жа-а-л-ко… А-а-а!..
— Полно понапрасну убиваться,— успокаивалъ тихій голосъ.— Училище отъ насъ, вдь, близехонько, ты каждый день станешь забгать, да и мы къ вамъ будемъ похаживать. Теперь сердце-то у матери поостыло, запрета отъ нея видться намъ не будетъ!.. Встань-ка, я раздну тебя, а тетка постельку намъ приготовитъ. Я посижу съ тобою, сказочку новую скажу.
Отнявъ отъ старушечьей груди свое мокрое лицо, я приподнялъ голову и спросилъ:
— А ты, баушка, хорошую сказочку мн разскажешь?
— Плохой не буду говорить. Разскажу про лису и волка, какъ срый на зиму построилъ себ избушку ледяную, а лиса себ — лубяную.
— Ну, хорошо, сказывай, баушка!
И бабушка, усаживаясь на своемъ стул у моей постели, принималась расказывать, а потомъ, когда сказки оканчивались, я просилъ:
— Еще баушка! Еще, да не одну, много сказывай!
И я всю ночь готовъ былъ слушать бабушкины сказки.

V.

Участь моя была ршена. На праздникахъ отецъ переговорилъ съ учителемъ, тотъ охотно согласился меня принять, общавъ устранить единственное препятствіе, мшавшее моему поступленію въ школу: ‘запишу его въ книгу восьмилтнимъ’, сказалъ онъ моему отцу.
Какъ ни утшали меня келейницы, какъ ни старался я самъ подбадривать себя, но одна мысль, что я буду ‘ученикомъ’, что впереди меня ожидаетъ страшная школа,— пугала мое воображеніе и омрачала улыбнувшіяся, было, мн со дня бабушкиныхъ имянинъ, дтскія радости. Играя на улиц съ товарищами или катаясь съ горы на скамейк, совсмъ позабудешься и на сердц сдлается весело, но вспомнишь, что скоро поведутъ въ училище — задумаешься, начнешь вздыхать.
— Что, Петя, али про школу думаешь?— спроситъ кто изъ ребятокъ.
— Да, посл Крещенья поведутъ.
— Плохо твое дло, парень.
— И не говори, братецъ, какъ плохо,— подхватывалъ другой.—.Сказываютъ, учитель розгой учениковъ счетъ и линейкой безперечь дерется. Чуть мало кто позаглядится, оплошаетъ, значитъ, а учитель ужъ и тутъ, какъ тутъ: подкрадется да по голов линейкой ка-жъ треснетъ,— только искры изъ глазъ посыплются! А то велитъ еще на полъ гороху насыпать да и поставитъ на колнки. Постой-ка ты, стерпишь ли?
— Видишь, какое у него заведеніе! Самый ты, выходитъ, теперь несчастный человкъ, Петяша!
‘Да, несчастный я человкъ! Лучше бы мн тогда умереть, чмъ до этого дожить!’ съ такими думами я поднялся въ то знаменательное утро, въ которое долженъ былъ въ первый разъ познакомиться съ училищемъ. Сперва мы съ отцомъ пошли въ церковь, священникъ отслужилъ для насъ молебенъ св. пророку Науму, отецъ Дмитрій благословилъ меня и пожелалъ успха въ учень. Вернувшись домой, мы напились чаю, потомъ отецъ съ матерью тоже благословили меня и сдали на руки бабушк.
— Съ Богомъ, сынокъ!
— Во святой часъ!— проговорила бабушка.
Домашніе вышли проводить на крыльцо.
— Дай Богъ теб!— сказала мачиха.
— Маменька, выйдемъ-ка за калитку, поглядимъ, какъ они пойдутъ… Петя, прощай!
— Прощай, Груша! Прощай, маменька!
Бабушка наклонилась, заглянула мн въ лицо и взяла за руку.
— Не тужи, родимый! обдать, вдь, домой прибжишь.
Въ улиц, мстами, жались у воротъ кучками ребятенки, мои товарищи, они съ какою-то словно печалью глядли на насъ, и я слышалъ ихъ сдержанные голоса:
— Вонъ ужъ, повели его!..
— Да!.. Ведутъ, ведутъ!.. Блый онъ весь! ни кровинки въ лиц…
— Экая жалость, братцы!
Я отворачивался, стараясь не глядть на любопытныхъ, но когда мы сравнивались съ ними, то мн кричали:
— Прощай!
Я поворачивалъ голову и отвчалъ:
— Прощайте!
— Прощай, братъ, прощай!
Оглядываясь назадъ, я видлъ, что они въ недалекомъ разстояніи слдовали за нами. ‘Хоть-бы не провожали-то меня’, думалъ я, крпко держась за руку бабушки.
Выглянулъ мрачный домъ съ вывской: ‘Первое Андроновское приходское училище’, г — старый, почернлый и перекосившійся домъ, съ полусгнившимъ навсомъ надъ воротами и отворенною калиткою. Бабушка пріостановилась, перекрестилась и сказала:
— Ступай впередъ, дитятко.
Я усплъ еще разъ оглянуться и увидть своихъ товарищей — они тоже остановились… я опрометью кинулся въ калитку.
Поднявшись по ступенькамъ въ сни, я услышалъ за дверьми глухой гулъ: точно тамъ жили пчелы али шмели, которыя страшно жужжали. Когда тяжелая дверь отворилась и я переступилъ черезъ высокій порогъ, то, не могу наврно сказать, потемнло ли у меня въ глазахъ, или четыре окна съ замерзшими и тусклыми въ нихъ стеклами давали мало свта, только я не сразу разсмотрлъ классную комнату и находящіеся въ ней предметы. Но вотъ я увидлъ: всталъ какой-то бритый человкъ, въ сромъ, рябомъ сюртук и такихъ же брюкахъ, онъ махнулъ линейкой и сразу все стихло. Бабенька поклонилась этому человку, подавая ему завернутый въ красную бумагу фунтъ чаю, и сказала, что привела учиться внука.
— Знаю. Андрея Григорьевича сынъ?— отвтилъ бритый человкъ.— Онъ ужъ у меня въ книг значится. Раздвайся, Протасовъ.
Я догадался, что это и есть самый учитель и неловко началъ стаскивать тулупъ съ лисьимъ воротникомъ, но отъ смущенья долго не могъ отъ него избавиться.
— Полушкинъ, сними!
Бабушка заговорила съ учителемъ, а изъ-за столовъ на меня глядли десятки любопытныхъ лицъ, слышался шопотъ: ‘новичекъ! нарядный: въ пальт и блой манишк’. Не смотря на сильное смущеніе, я все замчалъ, что вокругъ меня говорилось и длалось.
— Разумовъ!— послышался голосъ учителя.
Изъ-за одного стола вылзъ парень, ростомъ выше самого учителя, въ поношенномъ нанковомъ казакин, вяленыхъ сапогахъ, онъ шагнулъ два раза и очутился у столика, гд бабушка разговаривала съ учителемъ.
— Поручаю твоему наблюденію,— сказалъ учитель.— Въ первую группу. Займись съ нимъ… Это, Протасовъ, нашъ первый ученикъ, — показалъ онъ на верзилу.
Тотъ оглянулъ сверху мою фигуру и улыбнулся. Я пріободрился: такъ понравилась мн его улыбка!
— А вотъ это Петеньк, — проговорила бабушка и подала тоненькую книжечку и костяную указку.— Такъ ужъ ты приголубь нашего паренька, батюшка Илья Андреичъ. Строгости съ нимъ не требуется, а лаской все изъ него сдлаешь.
— Не безпокойся, старушка, — отвтилъ Илья Андреевичъ.— Я знаю, съ кмъ употребить мры строгости, а съ кмъ обойтись снисходительно. Передайте мое почтеніе Андрею Григорьевичу.
Бабушка простилась со мною, но школу оставила не ране, когда великанъ посадилъ меня за особый, не похожій на другіе, широкій столъ, она поглядла, щеки ея слегка какъ будто вздрогнули, въ глазахъ что-то блеснуло, и она повернулась къ двери. ‘Баушка, возьми меня съ собой!’ чуть не закричалъ я вслдъ старушк, но увидалъ обращенное на себя худощавое лицо перваго ученика и скрпился.
— Какъ тебя зовутъ, мальчикъ?— спросилъ онъ.
— Петя.
— Знаешь ты буквы?
— Нтъ. Слова немножно знаю. Тятенька дома меня поучилъ.
— А ты понимаешь ли, что значитъ буква?
— Нтъ.
Первый ученикъ развернулъ мою азбуку, разрзалъ перочиннымъ ножикомъ первыя страницы и показалъ на алфавитъ.
— Это что?
— Слова.
— Не слова, а буквы. Почитай-ка!
Я перекрестился, вооружился указкою и началъ: ‘азъ, буки, вди…’
— Будетъ. Ты читаешь по старинному, а въ школ учатъ по новому…
И началъ мн объяснять, что такое звуки, буквы и т. д., говорилъ не спша, просто и для меня понятно. Въ одно и то же время я и испугался за свое незнаніе, и удивлялся учености перваго ученика, я невольно почувствовалъ къ нему уваженіе, граничавшее съ чувствомъ благоговнія.
— Мокей Васильевичъ, — послышался голосъ: — прослушай-ка меня: я до точки-то выучилъ.
Это говорилъ мальчикъ, сидвшій противъ меня, по другую сторону, съ веснушками на лиц, мягкими льняными волосами и въ ситцевой рубашк.
— Прочти еще разъ, Кузьминъ,— отозвался первый ученикъ.— Черезъ пять минутъ я тебя прослушаю. Ну, Петя, начнемъ мы съ тобою съ звуковъ. Говори за мною.
Тихимъ голоскомъ я повторялъ за нимъ: ‘а-а, б-бе…’
— Понимаешь теперь, какъ слдуетъ произносить буквы?— спросилъ погодя наставникъ.— Повтори, а если усталъ, то можешь и отдохнуть. Я прослушаю Кузьмина.
За нашимъ столомъ сидло боле двадцати учениковъ, одни заучивали буквы, другіе карабкались по слогамъ, а третьи уже храбро шагали по словамъ, хотя и запинались частенько. За ближайшими отъ насъ столами, узенькими и покатыми, склонивъ на бокъ головы, писали на бумаг, скрипя гусиными перьями, причемъ каждый писавшій почему-то выставлялъ языкъ и водилъ имъ по нижней губ, что меня крайне удивляло. Съ дальнихъ столовъ вс смотрли на черную доску, стоявшую около учительскаго стола, и по этой-то доск одинъ изъ учениковъ писалъ мломъ цифры, а Илья Андреевичъ обращался къ столамъ и спрашивалъ, такъ ли ученикъ написалъ или сдлалъ. Затмъ вызывался другой, подходилъ къ доск, стиралъ губкою млъ и тоже писалъ, а первый садился на свое мсто. Слдя за писавшими цифры, учитель успвалъ исполнять и другія свои обязанности: такъ иногда онъ вставалъ, подходилъ къ тому или другому изъ скрипвшихъ перьями и хлопалъ линейкою по голов: ‘проснись?!’ За самымъ дальнимъ столомъ, уткнувшись въ книжки, виднлись нарядно одтые и большіе ученики, которые почему-то къ черной доск не вызывались и совсмъ на нее не смотрли.
Столы были разставлены рядами и ‘покоемъ’, у выбленной печки помщался столикъ учителя, стны и перекосившійся потолокъ отъ времени побурли. Сдлавъ обзоръ всей классной комнаты, я обратился снова къ своему столу и увидлъ черезъ одного, рядомъ со мной сидвшаго мальчика, какого-то ученика съ остриженною гладко головою, но съ маленькими вихорками и смлыми черными глазами, онъ глядлъ на меня, трясъ головою и шевелилъ губами. Когда я принялся за повтореніе буквъ, то почувствовалъ на плеч своемъ чью-то руку. Оглянувшись, увидлъ, что эта рука принадлежала тому же самому ученику, онъ быстро ее отнялъ, а мой сосдъ, мальчикъ съ прямыми русыми волосами и въ жилетк съ мдными пуговицами, вполголоса проторилъ, ‘что, Воробей, тянулся, тянулся, а не досталъ!’
— Запомнилъ, Протасовъ, какъ произносятся первыя шесть буквъ?— обратился ко мн съ вопросомъ первый ученикъ.
— Маленько, ровно знаю, дяденька.
Старшій ученикъ остался доволенъ мною и похвалилъ.
— Мокей Васильевичъ!— послышался пискливый голосъ моего сосда: — Воробьевъ меня за волосы опять дернулъ.
— Вретъ онъ, Мокей Васильевичъ!— отозвался тотъ:— я и не дотрогивался до него, я урокъ твержу!— и заткнувъ пальцами уши, онъ ‘забубнилъ’ въ книжку.
Разумовъ покачалъ головою.
— Стыдно, Воробьевъ! Хочешь, чтобъ учитель и сегодня поставилъ на колни?
Немного спустя, съ другой ужъ стороны Воробьева послышался возгласъ: ‘дяденька, меня…’ но въ эту минуту къ столу нашему приблизился учитель съ линейкой въ рук и перомъ за ухомъ.
— Какъ у тебя, Разумовъ, дла съ новичкомъ идутъ?— спросилъ онъ старшаго ученика.
— Мальчикъ, кажется, съ понятіемъ, Илья Андреевичъ.
— Хорошо, ступай къ грамматик и прослушай урокъ, а я пока здсь позаймусь.
Разумовъ уступилъ свое мсто учителю, а самъ направился къ заднему столу, за которымъ сидли нарядные ученики.
Странное дло? Пока я проходилъ буквы съ первымъ ученикомъ, я запоминалъ ‘знаки’ и произносилъ правильно, но только подслъ ко мн самъ учитель, я началъ сбиваться, меня бросило въ жаръ, и я сразу сдлался весь потнымъ, какъ и многіе изъ другихъ мальчиковъ, занятыхъ постиженіемъ буквъ, словъ и пр. Илья Андреевичъ меня поправлялъ, говорилъ не строго, разспрашивалъ о длахъ моего отца, но я потлъ сильне, костяной указкой тыкалъ въ одинъ знакъ, а произносилъ другой, и, не знаю почему, мн страшно хотлось убжать изъ школы.
Неужели причиною всему этому была линейка, которая совершенно мирно покоилась въ рук учителя?
Посмотрвъ на серебряные карманные часы, Илья Андреевичъ привсталъ и сказалъ:
— Дти! Читайте молитву.
Изъ школы меня проводилъ до поворота въ нашу улицу Мокей Васильевичъ, хотя ему со мною было и не по дорог. Онъ сдлалъ это съ тою цлью, по объясненію одного ученика, чтобы избавить меня отъ Ванюшки Воробья, имвшаго дурную привычку наскакивать въ улиц на новичка и показывать на его голов фокусъ, какъ по деревнямъ торговцы изъ кадушекъ ‘избоину’ выковыриваютъ: стукнетъ кулакомъ по голой головенк, да мосолкомъ большого пальца и колупнетъ.
Дома приступили ко мн съ вопросами объ училищ, я разсказалъ о своихъ первыхъ впечатлніяхъ. Посл обда, хотя и безъ всякой охоты, въ классъ я поплелся одинъ, но въ улиц меня поджидали старые товарищи, сгоравшіе отъ нетерпнія узнать: ставили меня на горохъ или только одной линейкой я отдлался?
Занятія въ школ распредлялись такъ: утромъ учились съ восьми до одиннадцати, а посл обда съ часа до четырехъ. При моемъ появленіи, ученики обступили меня съ требованіями, чтобы я поставилъ имъ ‘магарычъ’, что ужъ такое у нихъ заведеніе: съ каждаго новичка получать по дв бабайки (гречневика), а если кто не поставитъ, того станутъ колотить. Я отвчалъ, что скажу объ этомъ отцу, и спросилъ, сколько нужно приносить денегъ.
— Насъ въ училищ — безъ двухъ сто человкъ,— бойко отвчалъ Воробьевъ.— По дв бабайки на ученика. Принеси два цлковыхъ: на всхъ достанетъ. Будешь тогда пріятелемъ, — заключилъ онъ и хотлъ будущія пріятельскія отношенія заране скрпить хорошею ‘рвачкою’, но неожиданная помощь спасла мн високъ отъ дерзкой руки.
— Воробьевъ!— раздался голосъ: — на колни!
Вс притихли. Передъ нами стоялъ Мокей Васильевичъ.
— Я ничего… Я такъ, погладить только его хотлъ, — началъ оправдываться сорванецъ.
— Лжешь! Я самъ видлъ… На колни!
— Да, Мокей Васильевичъ…
— Не хочешь? Такъ проси сейчасъ прощенія у Протасова и общай, что впередъ никогда не будешь трогать. Извиняйся!
Воробьевъ позадумался, но все-таки сказалъ:
— Прости, фабрикантовъ сынъ… Я не буду.
Благодаря заступничеству Мокея Васильевича, который съ перваго дня взялъ меня подъ свое покровительство, я былъ избавленъ отъ дальнйшихъ наскакиваній школьныхъ драчуновъ, но зато никто меня не уберегъ отъ прозвища, какое я получилъ въ школ. Не зная чмъ отомстить мн за вынужденное извиненіе, Воробьеву удалось подкараулить: когда я встряхивалъ своими темными волосенками, у меня открывался весь и очень большой лобъ. Только онъ увидлъ мой лобъ, задрожалъ отъ радости и крикнулъ товарищамъ: ‘какой онъ лобанъ’! Слово ‘лобанъ’ подхватили и съ перваго же дня за мною утвердилось это прозвище.
Посл-обденный классъ я меньше волновался. Долженъ былъ пріхать священникъ, но онъ прислалъ сказать, что не будетъ, а потому Илья Андреичъ самъ оставался въ своей квартир и тамъ на гитар игралъ. Съ нами занимался все время одинъ Разумовъ. Я усердно подвизался въ ознакомленіи съ ‘знаками’ и въ основательномъ запоминаніи названія каждой буквы, длалъ интересныя наблюденія, узналъ сколько отдленій въ училищ, на сколько группъ и учениковъ они раздляются и много другого. Въ послднемъ случа мн помогалъ Кузьминъ, весноватый мальчикъ, и мой сосдъ, Коровинъ. Замтилъ также, что я былъ меньше всхъ изъ товарищей. Я остался-бы вполн доволенъ первымъ днемъ своей школьной жизни, если… еслибы только не опять обидчикъ Воробей: зачмъ онъ назвалъ меня ‘лобаномъ’? ‘Разв я виноватъ, что у меня большой лобъ? Я и такъ его закрываю волосами, онъ самъ выставляется’. Совсмъ уже было позабывъ о нанесенной мн Воробьевымъ обид, я поподчивалъ его пряничками, какими наполняла мой карманъ бабушка и какими я угощалъ учениковъ сосдей, Воробьевъ прянички взялъ, быстро сълъ, попросилъ еще и сказалъ: ‘хороши твои прянички, лобанъ’!
Такъ я ‘лобаномъ’ и вернулся домой изъ училища.

VI.

Прошло три дня. Я бгалъ въ училище, знакомился съ товарищами, длалъ разныя наблюденія и понемногу втягивался въ школьную жизнь. Я узналъ, кто и чей сынъ былъ изъ моихъ товарищей за столомъ, что грамматики вс были сыновья значительныхъ фабрикантовъ и торговцевъ, а нашъ первый ученикъ — сынъ набойщика и учится онъ съ перваго дня открытія школы, что онъ ‘страшно ученъ’ и знаетъ не меньше самого Ильи Андреича, но хочетъ еще больше выучиться, но какъ онъ въ нашей школ могъ больше выучиться,— объ этомъ никто не задавалъ себ вопроса. Богачи въ училищ держались какъ-то особо, вели себя гордо и рдко съ кмъ изъ бдныхъ говорили. Одинъ Прохоровъ, нашъ товарищъ, не походилъ на нихъ, отличался общительностью и добротою. Объ Иль Андреевич разсказывали, что онъ былъ изъ кутейниковъ, отецъ его служилъ въ какомъ-то бдномъ сел дьячкомъ, и живетъ учитель вдвоемъ съ матерью, простою деревенскою старухою. Учился Илья Андреевичъ въ семинаріи, но въ попы не захотлъ, а пошелъ въ учителя, что на немъ теперь уже какой-то чинъ и ждетъ онъ еще другого. Увряли, что у него и мундиръ есть съ свтлыми пуговицами, но только мать не даетъ ему въ школ носить, бережетъ къ свадьб и хранитъ въ сундук, потому что мундиръ жалованъ учителю отъ самого государя. Но кому захочется на учител увидть мундиръ, то надо въ царскій день пойти за обдню въ церковь Воздвиженья или позвать Илью Андреевича къ себ въ гости: и въ церкви, и въ гостяхъ онъ непремнно будетъ въ мундир. О самой маменьк учителя еще говорили, что она мастерица изъ бумаги вырзать домики, колокольни, церкви и разныя ‘картинки’, если наклеить одну изъ такихъ картинокъ на стекло въ окн, то он будутъ, какъ настоящая колокольня или церковь. Скоро я самъ не только увидлъ, но и получилъ отъ нея въ подарокъ хорошую картинку. Разъ, когда я вышелъ въ холодныя сни напиться воды, она зазвала меня къ себ въ комнату и подвела къ столу.
— Вотъ, погляди-ка, что у меня на стол разложено. Это все я сама длаю, ножницами изъ хорошей бумаги выстригаю. Выбирай любую, какая на тебя глядитъ.
Мать учителя показалась мн еще не старою, но очень суровой ‘жесткою’ женщиною: вся сухая, съ длиннымъ темнокожимъ лицомъ и черными глазами, въ крашенинномъ темносинемъ сарафан и черномъ платк на голов, говорила на ‘о’, и голосъ у нея былъ грубый.
— Какую-же выбралъ, Петяюшка?
Я указалъ рукой.
— Пятакъ съ тебя возьму.
Я растерялся.
— Аль съ тобой не случилось денежекъ-то? Ничего, я вдь теб поврю! Попроси у отца, скажи ему ужо, что, молъ, учителева мать картину подарила, такъ пожалуй мн пятакъ: надобно ее поблагодарить. А на колокольню съ церковью уже забги, коли обдать пойдешь.
Я усплъ замтить, что въ комнат стоялъ деревянный сундукъ, три старыхъ стула, въ углу образъ и на стн висла гитара, а рядомъ была еще маленькая узенькая комнатка, изъ которой виднлась кровать, покрытая ситцевымъ одяломъ и съ двумя огромными подушками въ такихъ же точно наволакахъ.
Никто не обратилъ вниманія на мое продолжительное отсутствіе, а сосдъ мой, Коровинъ, потихоньку спросилъ:
— На картинки, что-ли, глядлъ?
— Колокольню съ церковью подарила.
— Ой! Такъ чай дорого взяла?
— Пятакъ.
— Она со всхъ, кто побогаче, по стольку беретъ, а бднымъ по три копйки, а то и по грошу уступаетъ.
Хотя мой страхъ передъ школою и проходилъ, — никого и ни разу еще при мн не скли и не только на горохъ, но просто на колни и не поставили, все это мн налгали на училище (линейку въ счетъ нечего принимать!), — но, сидя теперь за своей азбучкой, я невольно вспоминалъ о катаньи съ горъ, о рзвыхъ играхъ и всякихъ уличныхъ забавахъ. Воображеніе рисовало мн недавнюю жизнь гораздо ярче и краше, чмъ она была на самомъ дл, и меня неудержимо потянуло изъ темныхъ стнъ душнаго жилища на широкую улицу, гд солнышко свтитъ, блый снгъ везд сверкаетъ, смхъ веселый стоитъ. Вчера весь день ребятенки длали изъ снга бабу, а сегодня будутъ ее разбивать: смху, смху теперь сколько!..
Но въ тотъ-же день, посл обда, мн дали почувствовать, что въ училищ нельзя думать объ улиц и снговыхъ бабахъ, а надо хорошенько заниматься.
Дло было въ пятницу. Шелъ классъ по закону Божію — вторники и пятницы отецъ Яковъ занимался по дна часа каждый разъ. ‘Законъ’ у насъ преподавался въ среднемъ и старшемъ отдленіяхъ, но почему-то вс ученики обязаны были присутствовать во время уроковъ батюшки. Такимъ образомъ наше отдленіе, въ состав всхъ группъ, отъ азбучниковъ до начинающихъ писать ‘палки’ и ‘крючки’,
оставалось совершенно празднымъ. О. Яковъ длалъ репетицію пройденнаго за первое полугодіе: ученики съ самаго начала, какъ только онъ услся за учительскій столикъ, замтили, что батюшка ‘сегодня не въ дух’: долго расчесывалъ гребнемъ свои густыя виросдь косма, разглаживалъ большую и широкую бороду и расправлялъ складки темнозеленаго подрясника. На бду ученики начали отвчать плохо. Батюшка сердился. Въ это время за нашимъ столомъ велись хотя и вполголоса, но оживленные разговоры, поталкиваніе другъ друга ногою, въ бока и тому подобныя, невинныя забавы. Воробьевъ придумалъ намъ показать, какъ мать Ильи Андреича обдаетъ въ купеческихъ домахъ, не уметъ держать ножа съ вилкою, и всмъ разсказываетъ о своемъ ‘Илюх’, какія богатыя невсты засылаютъ къ нему свахъ, представлялъ шалунъ учительскую мамашу до того живо, что никто не могъ удержаться отъ веселой улыбки, а нкоторые вслухъ разсмялись… Батюшка услышалъ и повернулъ въ нашу сторону свое лицо.
— Какъ?— воскликнулъ онъ.— Это въ класс-то законоучителя? Объясните, что сіе означаетъ? Ну, отвчайте!
Никто не далъ объясненія, ни одинъ слова не отвтилъ, вс молчали, чуя надъ собою грозу. Батюшка шумно повернулся на мст.
— Ну, ты, рыжій!— уставился онъ на Коровина.— Читай второй членъ ‘Смволъ вры’.
Ученикъ всталъ, но ни слова не отвтилъ.
— Выдь, олухъ, и стань позади каедры на колни!
Разумовъ, взволнованный и съ поблднвшимъ лицомъ, поднялся со скамейки, вышелъ изъ-за стола и подошелъ къ законоучителю.
— Ты что еще?..— возрился строго на перваго ученика батюшка.
Разумовъ наклонился и тихо о чемъ-то сталъ говорить.
— А я разв не знаю, что они азбучники?— воскликнулъ съ гнвомъ о. Яковъ.— Ты наставленія мн читать? Ахъ, ты, оселъ великовозрастный! Да знаешь-ли ты и самъ, что пройдено за полугодіе? Ну-ка, я тебя погоняю.
Но на вс вопросы, какіе предлагалъ законоучитель, Разумовъ отвчалъ такъ подробно, хорошо и обстоятельно, что нельзя было ни къ чему придраться.
— Ну, видно, что знаешь, — проговорилъ о. Яковъ.— А за продерзость свою встань у двери.
Мокей Васильевичъ безропотно повиновался. Я чуть не заплакалъ отъ жалости и чего-то еще другого, что сжало до боли мое сердце.
Законоучитель снова обратился къ нашему столу.
— Говори ты, весноватый: какъ первый членъ начинается?
Всталъ Кузьминъ, но ни слова не отвтилъ.
— Ну, говори!
— Я еще не училъ этого, батюшка.
— Болванъ! Становись на колни…
И Кузьминъ вышелъ. Я видлъ, какъ онъ опустился на колни, потупивъ свое веснусчатое, но доброе и застыдившееся лицо. Глаза батюшки остановились на мн… Я такъ и обмеръ.
— Скажи, какъ читается первый членъ?
Я зналъ почти всю ‘Врую’, ‘Отче нашъ’ и другія молитвы — меня выучила бабушка, — и поприслушался, что отвчали старшіе ученики. Я собрался съ духомъ и началъ:
— ‘Врую… во Единаго… Бога-Отца… вседержителя Творца’…
— Такъ, такъ, продолжай, — одобрительно махнулъ бородой о. Яковъ.
—…’Небу и земли, видимымъ же всмъ и невидимымъ… И во единаго Господа нашего…
— Постой! Ты ужъ изъ второго члена махнулъ. Ну, скажи, какой смыслъ въ семъ ученіи заключается?
Конечно, я не въ состояніи былъ сказать, какой смыслъ заключается. Не спуская глазъ съ законоучителя, я стоялъ и молчалъ.
— Не можешь?— произнесъ священникъ.— Какъ твоя фамилія?
— Протасовъ.
— Поелику ты еще весьма малъ, то я многаго съ тебя и не потребую… Садись. Продолжай слдующій на чемъ остановился Протасовъ!
Слдующій, по удаленію Кузьмина, долженъ былъ отвчать Воробьевъ, но его на скамейк не оказалось, а сидлъ другой мальчикъ. И его поставили на колни.
На дв трети нашъ столъ опустлъ.
— Слушайте, олухи!— обратился батюшка къ стоящимъ на колняхъ.— Среди васъ оказался ученикъ, самый младшій по своему возрасту, который одинъ внимательно слушалъ законоучителя и могъ весь первый членъ прочитать, а вы, ослы, занимаетесь празднословіемъ, разными глупостями и да-аже хохотаніемъ въ то время, когда идетъ репетиція изъ закона Божія! Оставайтесь-же въ своемъ срамномъ положеніи до окончанія класса.
Затмъ о. Яковъ возвратился съ вопросами къ ученикамъ старшихъ отдленій. Не прошло и пяти минутъ, какъ и изъ нихъ большая половина очутилась также на колняхъ… Отъ партъ и до самой двери былъ заставленъ учениками полъ, одни изъ провинившихся съ сконфуженными, а другіе съ сердитыми лицами и надъ всми ними грозно вздымающаяся фигура о. Якова… Гнвъ батюшки росъ… Все время я видлъ большую голову и блдное, но доброе и печальное лицо Мокея Васильевича, который стоялъ у двери, и взглядъ его, по временамъ, останавливался на конц нашего стола. Я невольно туда посмотрлъ: тамъ скромно посиживалъ Воробьевъ (онъ спрятался въ минуту разразившейся бды подъ столъ, а когда опасность миновала, вылзъ и занялъ чужое мсто).
Долго мы помнили этотъ классъ. Даже потомъ, черезъ годъ и два, вспоминали о немъ. Лично я хотя и ‘отличился’, какъ говорили товарищи — одни серьезно, а другіе насмшливо или съ досадою, но я понималъ, что восхваленіе со стороны о. Якова не было мною заслуженнымъ.
Незамтно летло время. Я исправно посщалъ школу, охотно учился и оказывалъ ‘пониманіе и успхи не по лтамъ’,— такъ обо мн отзывались наставники. Мы не видли, какъ подкралась весна, а за нею наступилъ экзаменъ — и каникулы. Съ какою радостью мы привтствовали вакацію. На два съ половиною мсяца насъ распустили, мы теперь свободны и можемъ беззаботно отдаться нашимъ дтскимъ радостямъ, нашимъ играмъ веселымъ, гулянью по полямъ золотистымъ, лсамъ ароматнымъ, лугамъ зеленымъ-шелковистымъ, пестрющимъ цвтами и поющими вверху голосами… Господи, какое это счастье!
Лто я прожилъ у бабушки, въ свтелк. Рдкій день проходилъ, чтобы я съ товарищами куда-нибудь не закатывался на цлый день за село, часто забывая про обдъ и ужинъ, за что и доставалось мн отъ маменьки. Подъ предводительствомъ Мокея Васильевича, мы отправлялись въ дремучій вковой боръ, находившійся подл самаго села, заслушивались тамъ пніемъ птичекъ, купались въ рчк, валялись по душистой трав, глядя или на высокое чистое небо и прислушиваясь къ различнымъ звукамъ, или-же внимательно слушали Разумова, читавшаго намъ какую-нибудь книжку, — особенно онъ любилъ читать стихи и читалъ ихъ на-распвъ. Немногіе еще изъ насъ все понимали, но въ дтскую душу каждаго западало что-то хорошее и отъ прочитаннаго всегда оставался глубокій слдъ. Разумовъ читалъ намъ изъ Пушкина, Гоголя, Кольцова… Прочтетъ и спроситъ:
— Хорошо, товарищи?
— Хорошо, Мокей Васильичъ.
— А поняли, о чемъ я читалъ?
— Все поняли.
— Разскажите!
— Да ужъ больно хорошо!
Усмхнется.
— Ну, и будетъ съ васъ, а растолковывать не стану: зерно кинуто, и ежели почва добрая, такъ посл оно само примется и травкой изъ-подъ земли выбжитъ.
— Такъ ты, можетъ, намъ еще что почитаешь?.
— Пожалуй… Прочту я вамъ отрывки изъ ‘Капитанской дочки’.
И онъ развернетъ книжку, положитъ ее на свои высокія, сухія и плотно сжатыя колнки, крпко обниметъ ихъ тонкими руками и, согнувшись, принимается опять читать.
Мы хорошо знали, что Разумовъ былъ единственный сынъ у родителей. Знали также, что онъ отлично умлъ рисовать для набойки и печатанія ситцовъ ‘картинки’, т. е. рисунки, за которыя фабриканты платили ему хорошія деньги, но не всякій изъ насъ понималъ, зачмъ онъ ходитъ въ училище, когда давно все знаетъ и учитъ другихъ… Еще мы знали, что онъ велъ дружбу съ поповичами, которые учились въ семинаріи и на вакацію прізжали къ своимъ роднымъ въ наше село, но почему онъ съ ними дружился — въ толкъ не могли взять… Да, многаго мы еще не понимали…
Пріостановится Мокей Васильевичъ, приподниметъ отъ книжки лицо и къ намъ съ вопросомъ:
— Разскажите, про что я вамъ читалъ?
— Это мы разскажемъ!— отзываются заразъ нсколько голосовъ.— Про степь, про буранъ да про барина, какой съ мужикомъ повстрчался, — вотъ про что ты читалъ.
— Такъ. Ну, теперь будемъ-же объ этомъ говорить подробно и разсуждать, товарищи!
Бойче всхъ говорилъ Саша Прохоровъ, девятилтній черномазый, словно цыганенокъ, мальчикъ, сынъ богатаго фабриканта, но толкове, но мннію Разумова, были отвты Миши Кузьмина, разсказывавшаго нетерпливо, не по-дтски, разсудительно, точно взрослый. Я больше любилъ слушать описанія природы и стихи, особенно послдніе: ужъ очень слова складно подобраны и что-то въ. нихъ такое грустное, но вмст съ тмъ и пріятное, отчего и плакать хочется, и радость тихая на сердц подымается. ‘Не хуже бабушкиныхъ сказокъ!’
— А, ну-ка, товарищи, купаться, а тамъ въ лапту играть!— командуетъ нашъ старшій товарищъ.
Нагулявшись и наигравшись до-сыта, мы уже усталые, съ загорвшими лицами, еле плетемся къ домамъ. Въ улицахъ попадаются рабочіе и мастеровые, поспшно возвращающіеся съ фабрикъ на свои квартиры, нкоторые длаютъ на нашъ счетъ замчанія.
— Глядите, братцы, ученики съ своимъ дядькой идутъ!
— Издивленіе погляжу я на Разумова Мокея: какъ этакій большущій парнище, да съ малыми ребятами хороводится! Сидлъ-бы да рисунки на манеры заготовлялъ, деньжищи съ богачей огребалъ, а онъ только шатается.
— Видно, лнь-то шибко его одолла!
Мокей Васильевичъ незлобиво слушаетъ и только улыбается.
Случалось, я покажусь отцу съ матерью, забгу домой поужинать, получу отъ маменьки иногда легкую затрещину — она была очень сердита на отца, что тотъ почему-то отлагалъ постройку новаго дома до будущаго лта, не смотря на то, что дла у него по фабрик отлично шли, — получу и съ легкимъ сердцемъ качу въ знакомую келью, а то и прямо, не заходя домой, — съ гулянья къ бабушк. Привтливыми голосами меня встрчаетъ келья.
— Нагулялся ли, нашъ гулена?
— Нугулялся, бабенька! Теперь я спать лягу.
— Али нашъ соколикъ воротился?
— Да, тетенька, теперь я въ свтелочку.
Но не всегда я сразу засыпалъ. Закрываешь глаза и уже будто засыпаешь, но вдругъ точно какой свтъ ударитъ, разомъ всколыхнутся знакомые милые образы, встанутъ картины, все, что видлъ сегодня, вчера и давно, представится съ необыкновенною ясностью и отчетливостью… Лсъ, поля, цвты видишь, рчка между лугами извивается и въ угор прозрачный ключъ говорко журчитъ, звенятъ голоса и звуки, слышится беззаботный, счастливый смхъ, и на чистомъ голубомъ неб неподвижно стоитъ блое облачко.
Отцовская фабрика представилась. Вчера я проходилъ по саду и видлъ набойщиковъ. Семенъ Иванычъ опять на какое-то дльцо четвертачекъ у меня просилъ и дудку общалъ подарить… Что-то ужъ долго онъ эту дудку сулитъ, а не даетъ… Бабенька говоритъ, что онъ на вино деньги проситъ, а не на дло, и что онъ человкъ ‘улестительный’, а лесть — грхъ большой и противна Богу. Льстивымъ людямъ никогда нельзя врить. Надо всегда говорить одну правду и жить по правд, чтобы уготовить себ въ ‘будущемъ’ царство небесное. Правда выше и свтле солнца… Да, про все это… говорила мн бабушка… Правда — сол-лнце… И я ужъ ничего но помню, глаза плотно смыкаются, и я сладко засыпаю…
Но порою посщали меня страшныя виднія. Среди покоя и тишины внезапно изъ ночной темноты выдвинутся какія-то чудовища, Змй-Горынычъ пролетитъ, баба-Яга прискачетъ въ ступ, встанутъ безобразныя лица, замигаютъ огромные, налитые кровью глаза, и везд покажутся огненные языки…
— Баушка! Тетенька!— не своимъ голосомъ вскрикиваю я.— Прогоните ихъ, они#меня състь хотятъ!..

VII.

Посл каникулъ меня перевели въ среднее отдленіе: обыкновенно въ каждомъ отдленіи учились по году, а нкоторые оставались на другой, но я усплъ все пройти въ полгода и удостоился перевода. Хотя въ этомъ отдленіи занятія были гораздо трудне, но мн давались какъ-то легко — даже изъ ‘математики’ (ариметики) — я отъ другихъ не отставалъ, а къ ней у меня не лежало сердце. Однимъ недостаткомъ я страдалъ: былъ страшно застнчивъ и неувренъ въ своихъ способностяхъ. Какъ ни зналъ бы я свой урокъ, но стоило мн замтить мимолетное выраженіе неудовольствія или нехорошую улыбку на лиц учителя,— лиц кубышкообразномъ, похожемъ на бабушкинъ чайникъ,— меня бросало въ жаръ или ознобъ, и я начиналъ путаться въ отвтахъ. Тоже самое случалось и въ класс законоучителя, когда онъ хмурилъ свои густыя брови или поводилъ бородою. ‘Ну, что же, продолжай… ты началъ правильно’, — говорилъ въ подобныхъ случаяхъ преподаватель, и посмотритъ на меня ласково. Я оправлялся и продолжалъ отвчать смле. ‘Очень хорошо’, говорилъ наставникъ.— ‘Чего же ты напрасно смущаешься? Не слдуетъ’. Никогда я не роблъ только передъ Разумовымъ (онъ по прежнему числился первымъ ученикомъ, но больше самъ уже не учился). Въ школу иногда зазжали какіе-то чиновники, изрдка и богачи-фабриканты, сыновья которыхъ съ нами учились, и при нихъ спрашивали насъ изъ какого-нибудь предмета. Я ужасно не любилъ этихъ ‘чужихъ’. О. Яковъ, или Илья Андреевичъ при постороннихъ меня не всегда спрашивали, но Разумовъ — постоянно, а передъ чужими я больше всего и конфузился. Посл онъ мн говорилъ, что нарочно это длаетъ, съ цлью отучить меня отъ робости… ‘Это дурная черта въ твоемъ характер’, говорилъ онъ.
Такъ шло больше двухъ мсяцевъ, я занимался хорошо и быстро подвигался впередъ. Нкоторые изъ учениковъ пропускали классы, ‘манкировали’, какъ говорилъ Илья Андреевичъ, или, по нашему, просто прогуливали, ‘бгали’. Чаще всхъ Воробьевъ это продлывалъ. Я не пропускалъ ни разу класса и являлся въ школу ежедневно.
Разъ, въ самомъ начал ноября, я вернулся изъ училища домой, и отецъ мн сказалъ:
— Захаръ Иванычъ женится. Сегодня къ невст съ холостыми идетъ, такъ приглашалъ и тебя на вечеръ. Я далъ ему слово отпустить. Принарядись и ступай.
Женихъ приходился тятеньк двоюроднымъ племянникомъ. Онъ жилъ отъ насъ недалеко, но меня отправили къ нему съ работникомъ Алексемъ. Домъ у Захара Ивановича былъ пятистнный, съ двумя чистыми комнатами и кухнею. Алексй провелъ меня прямо въ кухню.
— Молодого хозяина къ вамъ привелъ!— возвстилъ работникъ, перешагнувъ черезъ порогъ.
— Ахъ, гость дорогой, просимъ милости…— встртила женихова мать.— А мы ужъ заждались тебя… Захарушка?
Изъ комнаты поспшно выбжалъ женихъ, совсмъ уже одтый: въ черномъ длинномъ сюртук, въ блой манишк съ желтымъ галстухомъ, съ вымытымъ чисто лицомъ и напомаженными черными волосами, но съ руками синими, онъ былъ кубовый мастеръ (красилъ на фабрик миткаль въ индиго).
— Здравствуй, Петенька!— сказалъ тоненькимъ голоскомъ Захаръ Ивановичъ.— Покорно благодарю, что не поспсивился, пришелъ. Пожалуйте въ горницу!
Тамъ сидли товарищи жениха, тоже вс нарядные и напомаженные. Они встртили меня улыбками и дружески какъ-то со мною поздоровались.
— Теперь можемъ и къ невст идти, холостые?
— Мы давно готовы. Не за нами остановка.
Женихъ постучался въ дверь сосдней комнаты.
— Сейчасъ!— послышался голосъ.— Только бантъ пришпилю…
— А я цвтокъ приколю!
— Больно ужъ долго припарачиваетесь. Кончайте скоре! Петя пришелъ.
— Сію минуту!
Однако, жениху пришлось еще два разъ постучаться, прежде чмъ затворницы показались.
— Да что вы тамъ спать, что-ли, легли?— сердился женихъ.
— Сейчасъ.
Наконецъ дверь отворилась, и выпорхнули дв двицы, набленныя и нарумяненныя, об въ кисейныхъ розовыхъ платьяхъ и съ цвтами въ волосахъ.
— Вотъ и мы готовы. Петенька! Здравствуй, милый!
Холостые поднялись. Вошла женихова мать. Начали молиться.
— Ну, маменька, благослови!— сказалъ женихъ.
Та перекрестила сына, онъ поклонился ей въ ноги.
— Дай вамъ Богъ въ добрый часъ!— сказала мать.— Гостинцы-то взяли ли?
— Ахъ!— вскрикнула одна изъ двицъ.— Вдь узлы-то въ той горниц.
Вс холостые были въ тулупахъ или пальто — снгъ уже выпалъ, — а двицы накинули на себя легкія тальмочки и на голову платочки: боялись измять прическу и платья. Женихъ съ однимъ изъ своихъ товарищей тащили въ рукахъ по большому узлу съ ‘гостинцами’ (конфектами, орхами, пряниками и т. п.). Прошли переулокъ, завернули въ улицу, въ которой находилось наше училище, и остановились у новаго дома съ ‘подклтомъ’, передъ освщенными окнами котораго толпился народъ — гуляки, т. е. зрители.
— Женихъ съ холостыми пришелъ!— послышались голоса.
Черезъ калитку, въ потемкахъ, добрались мы до крыльца, отворили дверь и взошли по лстниц на ‘мостъ’, въ сни, освщенныя висвшимъ на стн фонаремъ, насъ встртилъ невстинъ братъ, высокій круглолицый парень въ пиджак гороховаго цвта, и провелъ въ холодную комнату. Здсь мы сняли шубы и подождали, пока о нашемъ приход извстятъ невсту, и потомъ черезъ т же самыя сни направились въ теплую половину дома. Впереди выступалъ невстинъ братъ, расчищая намъ дорогу между толпою зрителей.
Большая высокая комната, съ чистыми бревенчатыми стнами, полна народа. Вдоль стнъ и досчатой перегородки на лавкахъ и простыхъ стульяхъ сидли разряженныя двицы, а позади, отъ дверей и до скамейки, поставленной поперекъ комнаты, толпились зрители. Между ними и гостями стоялъ накрытый столъ, на которомъ виднлись тарелки съ дессертомъ и два массивныхъ высеребряныхъ подсвчника, съ пятью горвшими въ каждомъ свчами. При нашемъ появленіи двицы встали, изъ-за перегородки вышли невстины отецъ съ матерью. Помолившись на образа, женихъ сперва поздоровался съ ними и съ братомъ, который насъ встрчалъ, вывели невсту — круглолицую, похожую на своего брата, съ цвтами на голов и въ шерстяномъ свтломъ плать. Женихъ съ ней поцловался три раза, взялись за ручки и пошли въ передній уголъ, сестры Захара Ивановича сли по сторону невсты, а холостые — жениха, меня посадили на самое почетное мсто — рядомъ съ женихомъ. Тотчасъ же тарелки со стола начали уносить, а на мсто ихъ ставить новыя съ жениховыми ‘гостинцами’, потомъ начали гостей обносить — сперва калеными и кедровыми орхами, а тамъ и всякими сластями.
Около часу прошло. Какъ двицы, такъ и холостые сидли молча или переговаривались между собою вполголоса и на ушко. Зато зрители, съ закутанными лицами, вслухъ длали замчанія на счетъ жениха, невсты и гостей, просили у нихъ гостинцевъ, ‘отпускали’ разныя шутки и громко смялись. Сначала меня все это очень занимало, а потомъ стало скучно, и я разсянно глядлъ по сторонамъ. Невстинъ братъ, все время стоявшій у грядки, осаживалъ зрителей къ двери. Онъ сдлалъ холостымъ какой-то знакъ, т поднялись и вс отправились въ сни. Я спросилъ жениха: ‘куда они пошли?’ Тотъ усмхнулся: — ‘Вышли прохолодиться’. Я не понялъ. Захара Ивановича позвали за перегородку. Только он ушелъ, и невста, здоровая, съ веселымъ лицомъ, заговорила со мною, къ намъ подошла, улыбаясь, высокая двушка, въ шелковомъ плать съ мелкими красными и черными точками, и сказала: ‘можно мн съ вами посидть?’ и заняла женихово мсто. Ея лицо и голосъ сразу приковали меня: я не слышалъ, о чемъ она говорила съ невстой, но слушалъ только ея голосъ и все смотрлъ на лицо, залитое нжнымъ румянцемъ, на голубые глаза и прелестную головку, съ свтлорусыми волосами, слегка вившимися на вискахъ.
— Нравится вамъ здсь, Петя?— неожиданно повернувъ свое лицо, спросила двушка.
Къ щекамъ моимъ прилило что-то горячее, я опустилъ глаза и не сразу могъ отвтить.
— Ты наврно скучаешь?
— Теперь мн не скучно, — отвтилъ я въ полъ.
Послышался тихій, но веселый и чудный смхъ, — вотъ точно гд серебряные колокольчики вдругъ зазвонили. Я поднялъ голову и увидалъ лицо съ голубыми глазами.
— Когда станемъ играть въ фанты — сказала двушка, — теб будетъ весело.
Мн было ужасно непріятно, что скоро воротился женихъ, и красавица отъ насъ удалилась.
— Что, Петенька, хороша барышня?— обратилась ко мн невста.
— Которая?
Та усмхнулась.
— А которая сейчасъ рядомъ-то сидла.
Я повернулся и прошепталъ.
— Хороша… Скажи, какъ ее зовутъ.
— Теб ужъ и узнать имя захотлось? Изволь, скажу: Анной Венедиктовной ее зовутъ. Она родственница намъ — богатая, образованная!..
Съ этой минуты глаза мои постоянно устремлялись въ уголокъ, гд сидла Анна Венедиктовна. Изъ сней вернулись холостые, они сдлались развязными, начали игру ‘въ судьбу’, роздали всмъ карты. Одинъ изъ нихъ, граверъ, подошелъ къ столу и взялъ съ колоды карту.
— Кто изъ всей компаніи больше любитъ барышень?— предложилъ онъ вопросъ.
Никто не отвтилъ, не всталъ.
— У кого же есть такая карточка?
Холостые молчали, двицы перешептывались. Невста, черезъ жениха, заглянула на мою карту.
— Петя! У тебя эта карточка.
— А что мн съ ней длать?
— Положи на столъ и открой другую, да скажи что-нибудь.
Я всталъ и подошелъ къ столу.
— Такъ вотъ кто у насъ больше всхъ любитъ барышень!— сказалъ невстинъ братъ.— Ай, Петръ Андреичъ!
Я смутился и хотлъ убжать, но меня остановили.
— Надо загадать, Петръ Андреичъ!
— Я не знаю. Не умю.
— Да загадайте: кто, примрно, тоскуетъ по мн, Егор Памфилыч, то есть чье двичье сердце знобитъ добрый молодецъ.
— Чье двичье сердце знобитъ добрый молодецъ?— выпалилъ я.
Поднялся неуклюжій парень съ рябымъ, но добродушнымъ лицомъ и носомъ въ вид большой груши, въ просторномъ сромъ пиджак, сидвшемъ на немъ мшкомъ, съ длинными рукавами, изъ которыхъ выглядывали темносиняго цвта руки, съ короткими и растопыренными пальцами, — онъ былъ подмастерье, помощникъ Захара Ивановича. Только парень ступилъ тяжело шага два къ столу, какъ изъ толпы зрителей раздался голосъ.
— Вотъ чье сердце ты зазнобилъ, Егоръ Памфилычъ! Гляди, ручки инды у барышни посинли.
Громкимъ смхомъ встртила толпа эту шутку. Некрасивый парень ухмыльнулся, но поторопился спрятать въ рукава свои руки, а невстинъ братъ, сдлавъ серьезное лицо, сказалъ:
— Должно полагать, фальшивая карта Антипу Зотычу досталась,— лишняя изъ другой колоды невзначай попала,— а настоящая безпремнно на рукахъ у барышень. Извстно, двичье дло: опасается при всемъ народ свои чувства обозначить! Я даже отсел и вижу, у какой барышни настоящая карточка находится. По имени не назову ее, не желаю въ конфузъ вводить.
Гости смются, зрители хохочутъ, а Егоръ Памфиловичъ хоть бы улыбнулся!,
— Ай, Памфилычъ!— одобряютъ изъ толпы.— Ловко откололъ.
По знаку Егора Памфиловича холостые снова вышли ‘прохолодиться’. Я ждалъ, что позовутъ и жрниха за перегородку, а къ намъ опять подойдетъ Анна Венедиктовна, но я напрасно ожидалъ: воротились холостые, а Захара Ивановича не позвали…
— Петенька, о чемъ ты вздыхаешь?— спросила меня невста.
— Такъ… Да разв я вздыхалъ? Когда?
И невста и женихъ засмялись.
— Подожди, скоро ужъ… Вонъ холостые фанты собираютъ!
Я увидалъ, что граверъ обходилъ двицъ и что-то отбиралъ у нихъ. Невста съ женихомъ положили въ платокъ свои кольца.
— Петръ Андреичъ, вашъ фантикъ!— сказалъ граверъ.
— У меня нтъ.
— Марья Памфиловна, положь за Петю, — сказалъ невст Захаръ Ивановичъ.
— Смотри, Петенька, какой супиръ я за тебя кладу, — сказала она: — не позабудь! это твой фантъ.
Я съ любопытствомъ слдилъ за всмъ и ждалъ, что изъ этого выйдетъ. Фанты собраны, хотли разыгрывать, но тутъ возникъ споръ: кому изъ платка вынимать. Двицы говорили, что надо ‘препоручить’ барышнямъ, а холостые не соглашались.
— Да что намъ, господа кавалеры, спорить съ барышнями?— разршилъ споръ Егоръ Панфиловичъ.— Изъ всей нашей компаніи самый справедливый человкъ Петръ Андреичъ: препоручимъ ему фанты вынимать, а Гаврилу Ильичу трясти. Согласны ли вы на это, барышни?
— Согласны, — послышались голоса.— Петру Андреичу можно, ему дозволяется.
Я оброблъ. Но Марья Памфиловна успокоила, сказавъ что я долженъ длать и говорить.
— Петръ Андреичъ! Пожалуйте, — позвалъ меня къ столу граверъ.— Чей фантъ вынется, тому назначается ходить съ фруктами.
Барышни не соглашаются.
— Что-нибудь другое назначьте…
— Что-же прикажете?
— Назначьте города…
Гаврила Ильичъ встряхнулъ платокъ. Я вынулъ кольцо.
— Чей фантъ?
— Да мой!— отвтилъ граверъ.
Онъ снова обошелъ собраніе, остановился посреди комнаты и сказалъ:
— Охъ болитъ!
На это послдовалъ вопросъ со стороны Егора Панфиловича.
— Что болитъ?
— Сердце.
— По комъ?
— По Москв.
Вышла одна двушка. Поклонилась граверу, тотъ отошелъ.
— Охъ болитъ!— сказала ‘Москва’.
Повторились т-же самые вопросы и отвты, но когда двушка сказала, что сердце болитъ по Астрахани, холостые воспротивились.
— Нельзя-съ! Астрахань — Лукерья Васильевна… а вамъ нужно мужчинскій городъ обозначить.
— Но ежели у меня сердце болитъ по Астрахани?— упорствовала двица.
— Законъ воспрещаетъ. Мало-ли у насъ городовъ — выберите другой.
Двушка назвала Ярославль. Всталъ Егоръ Панфиловичъ. У него оказалось сердце болло по разнымъ городамъ…
— Ай да молодецъ!— одобрили зрители.— Забирай ужъ вс, какіе ни-на есть на свт.
Егоръ Панфиловичъ назвалъ Рязань. Я чуть не ахнулъ: Анна Венедиктовна!.. Но что я испыталъ, когда двушка помянула Севастополь: вдь это — я! Опрометью, кинулся я на середину и заявилъ, что у меня сердце болитъ только по одномъ город,— по Рязани!
Въ собраніи смхъ, а изъ толпы крикъ:
— Каковъ, каковъ! Вотъ ты и гляди на него: малышъ, а что онъ знаетъ!
Гаврила Ильичъ мн сказалъ, что ‘Рязань’ была, и во второй разъ нельзя ее безпокоить, а нужно выбрать какой-нибудь другой городъ.
— Такъ я уйду: мн, кром Анны Венедиктовны, никого не надобно, — отвчалъ я
На секунду вс смолкли — и вдругъ по всему дому раскатился оглушительный хохотъ.
— Вотъ холостой, такъ холостой!— загудли голоса.— Не я будь, ежели онъ ужб всхъ большаковъ въ печь не заколотитъ… Гляди: не уходитъ, стоитъ… Ахъ, братецъ ты мой, настойчивый какой онъ человкъ!
Вся улыбаясь и словно-бы разцвтая, легкою походкой подошла ко мн Анна Венедиктовна.
— Вдь добился своего! Ай, Петруша! Герой!
Всмъ почему-то сдлалось необыкновенно весело. Меня совсмъ покинула робость, я сдлался живымъ и бойкимъ. Игра расходилась. Назначили фантъ съ фруктами. Со стороны барышень не послдовало уже никакого возраженія. Фантъ вышелъ младшей сестр жениха.
Она начала съ невсты.
— Не угодно-ли фруктовъ, Марья Памфиловна?
— Угодно: три фунта!
Цлуются!.. Неужели и со мною будутъ?..
Женихъ попросилъ шесть, но сестра ему сказала:
— Довольно съ тебя и одного… Петенька! а ты сколько желаешь?
— Десять фунтовъ!
— Изволь, душечка: теб хоть двадцать!
Но другимъ холостымъ двушка больше двухъ-трехъ фунтовъ не продавала. Дошла очередь до Егора Панфиловича. Онъ всталъ и отвтилъ:
— Я сорокоустъ желаю заказать.
Продавица вскрикнула
— Ой! Что ты?..
— Точно такъ, — серьезно продолжалъ покупщикъ.— Годовъ пятнадцать, а можетъ и двадцать назадъ, у меня въ одночасть четвероюродная баушка померла. Такъ я хочу старушку, какъ слдуетъ, по родственному помянуть! Отвсьте мн сорокъ фунтиковъ?
Снова смхъ и хохотъ. Мн достался фантъ ‘горть на камешк’. Опять я стою посреди комнаты.
— Горю на камешк! Кто любитъ, тотъ и выкупитъ.
И меня выкупила она… Поцловала!.. Я побжалъ на свое мсто, въ по ту-же минуту воротился: вдь Анна Венедиктовна ‘горитъ’, и я не хочу, чтобы ее другой кто выкупилъ!
— Что за мальченышка презанятный!— смялись въ толп зрители — Летаетъ, словно птичка веселая, только волосенки на голов треплются да щечки разрумянились.
— Да хоть-бы на стульчикъ, что-ли, его поставили, а то намъ отсел и не видать ничего!— говорили задніе, стоявшіе у самой двери.
Холостые, между тмъ, изъ-за игры не позабывали и ‘прохолодиться’. Съ однимъ изъ нихъ, продававшимъ какую-то матерію, я поцловался: отъ него пахло виномъ. Погодя я спросилъ на ушко невстина брата:.
— Отчего у Трофима Михича виномъ изо рта пахнетъ?
— Должно быть, позабылъ фіалковый корень подержать,— точно также на ухо отвчалъ Егоръ Памфиловичъ.
— Какой фіалковый корень?
— А какъ-же! Всегда, ежели кто вино кушаетъ, надо фіалковымъ корнемъ закусывать.
— Разв онъ вино пилъ?
Тотъ усмхнулся.
— Да, вдь, холостые только что выходили прохолодиться?
Я понялъ… и не сталъ больше съ ними цловаться.
До полуночи играли въ фанты. За мною пришелъ Алексй, но я не хотлъ уходить, а невста сказала, что меня не отпустятъ, пока вечеръ не кончится. Работникъ охотно согласился подождать: ‘я погляжу на молодого хозяина, какъ онъ съ барышнями занимается’. Толпа зрителей уже пордла, двушки меньше стснялись и охотно цловались съ холостыми. Стали играть въ ‘сосди’. Столъ убрали, чтобы просторне было. Меня посадила рядомъ съ собою Анна Венедиктовна.
— Довольны-ли вы своей сосдкою?— спросилъ подходя и ухмыляясь, некрасивый Антипъ Зотычъ, оставшійся безъ сосдки: его никто не выбиралъ и барышни не цловали.
— Доволенъ.
— А вы довольны-ли сосдомъ?
— Я очень довольна, — отвчала Анна Венедиктовна.
— Такъ докажите свое удовольствіе?
Я поднялъ лицо, и двушка меня поцловала. Нкоторые были недовольны, и требовали себ другого сосда или сосдку, но мы постоянно оставались довольны. А когда случалось, что кто изъ играющихъ крикнетъ: ‘я всми недоволенъ’, поднималась суматоха, вс вскакивали съ мстъ, бжали въ разныя стороны, и садились кому гд удастся, тогда всякій разъ такъ выходило, что я снова былъ сосдомъ Анны Венедиктовны. Она меня разспрашивала, чему я учусь въ школ, какіе предметы намъ преподаютъ и пр. Голубые глаза двушки смотрли на меня такъ хорошо, ласково и нжно, что я погляжу на нее да вдругъ и скажу:
— А вы еще меня поцлуете?
Она смялась своимъ чудеснымъ смхомъ и отвчала:
— Надо подождать. Вотъ когда спросятъ насъ, довольны-ли мы, тогда и поцлую.
Изъ разговоровъ съ ней я узналъ, что она у невсты пробудетъ до свадьбы, что ей восемнадцать лтъ, что она вмст съ другими помогаетъ ей шить приданое, узналъ, гд она училась и гд ея домъ, и спросилъ, есть-ли у нея женихъ.
— А зачмъ теб знать — есть-ли у меня женихъ?
Я самъ не зналъ: зачмъ!
— Нтъ, Петя, я не пойду замужъ.
— Вотъ это хорошо!— обрадовался я.— Никогда не пойдете?
— Никогда.
— И я тоже никогда не женюсь.
Кто-то былъ недоволенъ своею сосдкою, и пожелалъ ее замнить Анною Венедиктовной. Я вскочилъ и закричалъ:
— Я всми недоволенъ, всми!..
Я поступилъ противъ игры — крикнувъ не въ свой чередъ, — но многіе этого не замтили, и вскочили, Гаврила Ильичъ хотлъ удержать, но поздно: произошла обычная суматоха, и я, не выпуская руки двушки, усплъ съ нею занять новое мсто.
— Я же давича сказалъ,— заговорили у двери: — всхъ холостыхъ въ печь забьетъ. Такъ по моему и вышло.
— Да сколько ему лтъ?
— Не мало ужъ: поди, есть годовъ пять слишечкомъ, а то и вс шесть…
— Анъ неправда,— обидлся я:— мн недавно восьмой пошелъ.
— Эхъ, паря!— удивились.— Да вдь его женить пора…
До двухъ часовъ играли. Гости хотли уже расходиться, но Егоръ Памфиловичъ остановилъ.
— Дорога плоха,— сказалъ:— надобно мостъ мостить, а то вамъ до утра къ домамъ не дойти.
Полчаса еще ‘промостили мостъ’.
Остальную ночь, до самаго разсвта, я провелъ въ какомъ-то волшебномъ полусн. Все мн представлялось милое лицо съ голубыми глазами, видлъ очаровательную улыбку, слышалъ чудесный голосъ и чьи-то теплыя губы прикасались къ моимъ губамъ. Во сн я чему-то смялся и часто кого-то звалъ… только ужъ не бабушку…

VIII.

Утромъ я отправился въ школу. Маменька меня не бранила, что я долго просидлъ на вечер. Проходя мимо невстина дома, я поглядлъ на окошки, но въ нихъ никого не увидлъ. Въ училищ занимался разсянно, учителей не слушалъ и въ тетрадк чистописанія рисовалъ женскую головку (меня училъ рисовать Мокей Васильевичъ). Я съ трудомъ высидлъ до обда: такъ долго тянулось время. Дома меня разспрашивали, весело-ли было у невсты, я все разсказалъ, говорилъ, какъ я цловался и все хвалилъ Анну Венедиктовну. Отецъ смялся, мать раза два улыбнулась и промолвила:
— Вишь ты какой: не урода выбралъ, а самую что-ни-есть красивую двушку.
— Видно, губа-то у него не дура, — засмялся отецъ.
Отобдавши, я на-скоро скрутился, минуты лишней не пробылъ дома, и покатилъ въ школу. Въ голов моей составился планъ, времени осталось еще около часа, я пройдусь потихоньку мимо невстиныхъ окошекъ, погляжу и если увижу ее, то поклонюсь, а если не увижу, то ворочусь и опять погляжу… Можетъ, въ другой-то разъ и увижу… можетъ и въ горницу кликнутъ. Не доходя саженъ двадцати, ноги у меня почему-то начали заплетаться, а сердце шибко и часто стучать. Я остановился, перевелъ духъ и пособрался съ силами… Но только поравнялся съ домомъ, ноги опять еще больше стали заплетаться, я заторопился, чуть не упалъ и прошелъ домъ, боясь поднять глаза. Что-же я? Вдь ужъ прошелъ, опомнился, и ко мн снова возвратилась твердость походки. Пріободрился и повернулъ назадъ… Оставалось еще какихъ-нибудь пять шаговъ — и благополучно бы прошелъ, но опять съ ногами что-то сдлалось: вмсто того, чтобы идти прямо, меня точно чмъ толкнуло къ углу дома, и я прошмыгнулъ вдоль самой стны, не будучи никмъ замченнымъ, еслитбы даже изъ окна кто и смотрлъ на улицу… За то теперь я ужъ совсмъ оправился: вдь я прямо изъ дома въ училище иду: никто не подумаетъ, что я ужъ въ третій разъ..! Иду, близко уже… Но тутъ вздумалось мн взглянуть на противоположную сторону улицы: увидлъ какую-то бабу, вышедшую изъ воротъ незнакомаго дома, она пріостановилась… Мн вдругъ ударила въ голову мысль, что она давно уже за мною слдитъ, знаетъ, зачмъ я прохаживаюсь, и вотъ только я поравняюсь съ окошками невстина дома, она закричитъ: ‘держи его!’. И дйствительно, когда я круто повернулъ и припустился что есть духу бжать обратно, баба громко закричала:
— Ай! Что это съ паренькомъ-то сдлалось? Шелъ-шелъ, да вдругъ назадъ… Не деньги-ли какія поднялъ, да увидалъ меня — и задалъ драла!
Добжавъ до переулка, я оглянулся: баба стояла уже не одна, съ ней были еще дв и вс он что-то кричали… Я обошелъ другою улицею и раньше всхъ явился въ школу. Ужасно я досадовалъ на себя, что испугался простой бабы: разв-бы что она мн сдлала? А теперь и пройти нельзя будетъ: пожалуй: остановитъ да и скажетъ: ‘куда ты деньги двалъ? Подай мн ихъ сейчасъ!’ Ахъ, что я надлалъ!
Два дня я промучился, въ училище ходилъ задней улицею, опасаясь встрчи все съ тою-же противною бабой, а самъ думалъ о двушк. Образъ ея не покидалъ меня ни на минуту: днемъ я отдавался мечтамъ о ней, а ночью, во сн, она слетала къ моему изголовью на блыхъ облакахъ, ласково смотрла мн въ лицо и цловала… Я позабылъ и про бабушку съ теткой: обыкновенно каждый день забгалъ въ келью, а тутъ все времяи не показывался, хотя-бы на одну минутку! Къ моимъ мученьямъ прибавилось еще новое: ‘да тамъ ли она? Можетъ отгостилась, а теперь дома?’ Я въ ужасъ пришелъ при одной этой мысли. ‘Нтъ, я пойду… Я умру, если не увижу ее… Пускай та… баба меня увидитъ… Я теперь не забоюсь ее… Нисколько не забоюсь!— ‘Ступай отъ меня прочь’, скажу: ‘что ты ко мн пристаешь? Никакихъ я денегъ не видлъ — ты выдумала!’.
На третій день, точно также посл обда, я отправился въ школу своею улицею, съ какою-то отчаянною ршимостью: отразить храбро нападеніе бабы, а если она меня схватитъ за воротникъ, то закричать на всю улицу ‘караулъ!’ и, не заглядывая уже напередъ въ окна, прямо войти къ невст въ домъ. Лечу!.. Но отъ чего это опять сердце забилось и ноги… Нтъ, не поддамся!.. Вижу, мужчина выходитъ изъ калитки знакомаго дома… Да, вдь, это невстинъ братъ!
— Егоръ Памфилычъ! Егоръ…
Тотъ услышалъ, обернулся и сразу меня узналъ.
Минута — и я стоялъ передъ нимъ.
— Петръ Андреичъ,— протягивая свою руку, дружелюбно заговорилъ высокій парень.— Здоровы-ли?
Я руку ему подалъ, но отвтить ничего не могъ.
— Не зайдете-ли къ невст?— продолжалъ Егоръ Панфиловичъ.— Тамъ барышни, будутъ рады теб.
‘Какой онъ хорошій человкъ!’ подумалъ я, но еще ничего не сказалъ.
— Что-же, зайдешь?
— А та?…— вырвался у меня вопросъ.
Усмхнулся.
— Аннушка-то? Анна Венедиктовна у насъ, она сколько разъ тебя вспоминала.
‘Ахъ, какой онъ отличный человкъ!’ — и я бросился къ калитк.
— Постой, я отопру, а то, пожалуй, не достанешь кольца-то, — сказалъ Егоръ Памфиловичъ.— Воротился-бы и я съ тобою, да на фабрику пора, набивать тороплюсь… Бги теперь прямо, — видишь? а тамъ налво и по лстниц. Прощай!
Я даже позабылъ его поблагодарить, вихремъ поднялся по лстниц, въ сни и отворилъ дверь.
— Петенька!— воскликнули заразъ нсколько голосовъ.
— Здравствуйте!— сказалъ я, и потупился…
— Здравствуй, здравствуй!.. да что-же ты стоишь? Раздвайся, садись къ намъ.
Я приподнялъ голову и взглянулъ… Она тутъ сидитъ… шьетъ…
— Разв ты ужъ забылъ меня?— услышалъ я голосъ и увидлъ голубые глаза.— Не хочешь со мною поздороваться?
Какъ стоялъ я въ своемъ на заячьемъ мху тулупц, съ краснымъ лисьимъ воротникомъ, такъ и кинулся впередъ, прямо… къ Аннушк.
— Не забылъ, не забылъ,— лепеталъ я, пряча свое лицо въ ея плать.— Хотлъ придти… Да я и то три раза проходилъ…
— Когда?
— На другой день… Посл жениха… съ холостыми…
Послышался сдержанный смхъ.
— Вдь я-же говорила,— сказала невста,— а вы не поврили… Снимай, Петенька, шубу, будемъ чай пить.
Я живо сбросилъ тулупъ, вспрыгнулъ на стулъ, подслъ къ Анн Венедиктовн и сталъ на нее смотрть, не спуская глазъ… Какая она красавица! Днемъ еще лучше, чмъ при огн. Она тоже смотрла на меня и улыбалась.
— Разскажи мн, что ты длалъ въ эти дни?
Я самъ не зналъ, что я длалъ въ эти дни, и потому ничего ей не отвтилъ.
— Скажи, я желаю знать.
Я сказалъ:
— Ужъ очень вы хороши, Анна Венедиктовна.
— Будто? Да разв я хороша?
— Вотъ точно ангелъ… херувимъ-серафимъ!— и потомъ шепнулъ ей на ухо: — А вы меня поцлуете?
Въ отвтъ мн зазвенли серебряные колокольчики.
— Аннушка, — сказала невста, — спой-ка ты ему псенку, что вчера намъ которую пла.
— Да любитъ-ли онъ псни?
— Люблю, люблю!— закричалъ я.— Мы въ училищ поемъ…
— Хорошо. Я спою, но съ уговоромъ: ты разскажешь мн, что длалъ въ эти дни, что училъ…
— Все разскажу, все!..
Она сложила на столъ шитье, откинулась на спинку стула, на полминуты задумалась, потомъ провела тонкою блою рукою по своимъ чудеснымъ волосамъ, и глаза ея тихо засвтились.
‘На неб вс цвты прекрасны…’
Я обомллъ. Сперва мн почудилось, что въ комнату откуда-то влетла райская птичка и запла свою псенку: я никогда еще не слыхалъ такого голоса, и не могъ подумать, чтобы такъ умли пть на земл люди.
‘Вс дышатъ горней красотой’.
Звенлъ и переливался дивный голосъ. Нтъ, это она поетъ, это ея голосъ.
‘Но межъ цвтовъ есть цвтъ святой,
То цвтъ денницы молодой.
Но что-же съ ней? Въ большихъ глазахъ ея, прекрасныхъ, какъ небо, на которое они устремлены, блестятъ дв слезы, точно два крупные алмаза, грудь высоко подымается, лицо преобразилось, исполнилось какой-то новой красоты… Гд я видлъ такое лицо?..
. . . . . . . . . . цвтъ….. святой,
То цвтъ денницы молодой!’
Еще разъ высоко поднялся чудный голосъ, прозвенлъ и медленно замеръ.
— Хорошо-ли поетъ Аннушка?— спросила Марья Памфиловна. Я молчалъ.
— Что-же не похвалишь?
— Да онъ о чемъ-то думаетъ.
— Что съ нимъ? Аннушка, посмотри.
Она заглянула мн въ лицо, вынула блый платокъ и вытерла мои глаза.
— Милый Петенька!— тихо проговорила двушка, обвила мою шею руками и нжно поцловала.
— Еще спой!— выговорилъ я.
Не видлъ я, какъ пролетло время, позабылъ совсмъ про училище, забылъ-бы и про свой домъ, если-бы не наступили сумерки и въ комнат не стало темнть.
— Ахъ, что я сдлалъ!— вспомнилъ я и бросился къ тулупу.
— Что, что ты сдлалъ?— раздались голоса.
— Законъ Божій сегодня… Домой надо скоре, а то хватятся.
И я, сказавъ только ‘прощайте’, выбжалъ изъ комнаты, чуть не кубаремъ скатился по лстниц и пустился бжать домой.
‘Ахъ, что я сдлалъ?’ повторялъ я дорогою, вспоминая и объ о. Яков, и тревожась, что поздно домой приду, маменька станетъ бранить и разпрашивать, гд я долго пробылъ.
Къ моему счастію, мачиха была въ гостяхъ, а тятенька не приходилъ еще съ фабрики. Я успокоился. Вотъ только что завтра въ училищ? Да, вдь, Илья Андреевичъ былъ дома, на гитар игралъ, а священникъ ужъ завтра въ училище не придетъ: — не его классъ. Мокей Васильевичъ, пожалуй, спроситъ… Хотя онъ самъ и не учится, а въ класс закона всегда сидитъ… Что я скажу ему, если онъ спроситъ? Скажу, что голова болла… А, вдь, это будетъ ложь! Я и то ‘катихизисъ’ прогулялъ да еще солгу… Нтъ, я лучше передъ нимъ покаюсь, скажу, что у невсты пробылъ. Онъ не забранитъ, разв только немножко пожуритъ.
Такъ на этомъ и окончились мои тревоги, я скоро мыслями и сердцемъ перенесся въ знакомый домъ, гд опять былъ съ нею… О, какъ я былъ счастливъ!
Мокей Васильевичъ на другой день меня даже и не спросилъ, почему я пропустилъ классъ законоучителя, онъ только пристально, по временамъ, на меня посматривалъ, и на лиц его появлялась грусть.
— Ты послдніе дни что-то разсянно занимаешься, — замтилъ онъ разъ, и больше слова не прибавилъ.
Меня что-то кольнуло, стыдно стало, но скоро прошло.
‘Ужо я туда… Класса ужъ не прогуляю, поспжу съ полчасика и уйду… Я только посмотрю на нее… Можетъ, она еще что мн споетъ!.. А что вчера законъ-то прогулялъ, такъ я, вдь, не нарочно — заслушался и позабылъ’.
Райскіе дни я пережилъ. Каждое послобда я заходилъ къ невст, видлъ Аннушку, слушалъ ея голосъ — и, для выраженія моего блаженства, не находилось словъ въ человческомъ язык. Учился я отвратительно, то есть я ходилъ въ школу, но не занимался, а рисовалъ все одну и ту же головку, или сочинялъ стихи къ ней. Илья Андреевичъ длалъ мн строгія замчанія, выставлялъ дурные баллы и совтовалъ бросить лность, въ послдній разъ даже грозилъ поставить на колни. Я обидлся.
Опять я въ своемъ раю, и думать не хочу о школ.
— Петя, теб пора въ училище, — напомнила мн Аннушка.
— Успю еще…
Невста и другія подруги смялись, говорили, что я влюбленъ.
— Жаль мясодъ-то кончается, — сказала она.— А то мы попировали-бы еще на свадебк!
— Въ самомъ дл!— подхватила Марья Памфиловна.— Вдь, ты, Аннушка, пошла-бы за Петеньку?
— За него пойду.
— Ты согласна, а его и спрашивать нечего: не послать-ли намъ теперь за вашими родителями: благословили-бы, объявили васъ женихомъ и невстой, а въ тмъ мясод и свадьбу съиграли.
— Жениху надо въ училище идти, — сказала моя невста.— Петя, ты опоздаешь.
Я не трогался съ мста.
— Пора, мальчикъ. Ты ужъ разъ пропустилъ. Нехорошо.
— Я не пойду сегодня…
— Почему?
— Такъ… Не хочу…
— Тогда я беру свое слово назадъ: ты мн не женихъ.
— Нтъ! я пойду… пойду!— закричалъ я.
Съ какой печалью разстался я съ своей невстой! Зачмъ мн идти въ эту противную школу? Лучше ужъ прогулять, ‘пробгать’, чмъ опять Илью Андреевича увидть… Но я все-таки направился въ училище.
Я опоздалъ на полчаса. Меня встртили взгляды со всхъ столовъ. Учитель покосился изъ-за ‘каедры’, а Разумовъ и не взглянулъ. ‘Вотъ, видно, когда смерть-то моя пришла’, подумалъ я съ ужасомъ. Не торопясь раздлся и пошелъ на свое мсто.
— Протасовъ!
Я оглянулся.
— Подойди къ каедр… Ты почему опоздалъ?
Что я могъ отвтить?
— Я тебя спрашиваю, — повторилъ строго Илья Андреевичъ.— Почему ты поздно явился? Отвчай.
— Я… голова у меня болла, — пробормоталъ я и отъ мысли, что я солгалъ, окончательно стоялъ убитымъ: ‘скоре-бы, что-ли, смерть-то’.
— Лжешь!— раздался голосъ.
— Да онъ, Илья Андреичъ, и классъ законоучителя пропустилъ!— выискался кто-то съябедничать.
— На колни!..
Въ глазахъ все помутилось и запрыгало… Лучше-бы мн умереть, чмъ такой позоръ перенести! ‘Погибъ, совсмъ погибъ’, грызло меня все время, пока я стоялъ на колняхъ, не смя съ пола поднять глазъ. ‘Теперь вс меня будутъ презирать… А если она узнаетъ?’ и по щекамъ моимъ горячіе ручьи потекли.
—Вставай! Ступай на свое мсто, — услышалъ я голосъ учителя.
Не боле пяти минутъ длилось наказаніе, но мн представилось, что я всю жизнь простоялъ на колняхъ. Ко мн подслъ Разумовъ, сталъ утшать, говорилъ, что это — пустяки, скоро все позабудется, если я только по прежнему буду хорошо учиться, и т. п., но я глухъ оставался къ голосу своего товарища-наставника и считалъ себя на вки потеряннымъ.
Классъ кончился. По выход на улицу, Воробьевъ раздлался съ тмъ ученикомъ, который на меня наябедничалъ.
— Помни-же, — внушалъ онъ, задавая послднюю тукманку ябеднику: — впередъ никогда не выдавай товарищей!
Отъ родителей своихъ я скрылъ, что меня наказали, но побжалъ къ бабушк и вылилъ передъ нею все свое горе. И она не попеняла мн, что я позабылъ о ней, давно не былъ, а своими теплыми ласками и словами успокоила меня.
Анны Венедиктовны я не видалъ до самаго дня свадьбы. Я не смлъ уже туда пойти, думая, что она узнала о моемъ позор и теперь ‘ненавидитъ’ меня… Я былъ шаферомъ со стороны жениха, но внецъ держалъ за меня другой, ни въ дом невсты, ни въ церкви, при людяхъ, мн не пришлось съ ней поговорить, да и стыдно очень было, хотя я раза два уловилъ ея взглядъ: она глядла на меня такъ же нжно, какъ и раньше.
Свадьбою окончилось мое послднее свиданіе съ милою двушкою: мн негд было съ нею встрчаться. Но то чувство, — я не знаю, какое это было чувство, которое вызвала во мн встрча съ Аннушкою, — осталось неизмннымъ. Всю зиму, по вечерамъ, когда приходилось ночевать у бабушки, я съ кмъ-нибудь изъ своихъ врныхъ товарищей направлялся въ ту улицу, гд былъ ея домъ. Осмотрвшись по сторонамъ, не видать-ли гд кого, и поставивъ товарища караулить среди дороги, я подкрадывался къ окошкамъ, прижимался къ простнку и потихоньку заглядывалъ въ освщенныя комнаты. Какимъ счастливымъ я возвращался въ келью, если мн удавалось, хотя мелькомъ, увидть ея лицо!
Я снова принялся усердно учиться, опять сталъ получать хорошіе баллы. Образъ двушки постоянно носился передо мною, но не отвлекалъ больше отъ занятій, а поощрялъ и согрвалъ любовью мой дтскій трудъ. Раза два Марья Памфиловна передавала мн отъ Аннушки поклоны, и говорила, что она часто обо мн вспоминаетъ.
Весною я отлично сдалъ экзаменъ, получилъ награду и похвальный листъ.

IX.

Еще миновало лто, пронеслось оно, какъ свтлая греза ребенка, какъ мечта юноши о не сбывшемся счасть, и мы снова бгаемъ въ наше училище.
Въ нашемъ дом и домашнемъ быту произошли перемны.
Въ конц августа мы перебрались въ новый домъ. Внизу, въ каменномъ этаж, помщались кухня и кладовая, второй, деревянный, заняли отецъ съ мачихою, а намъ съ Грушею отвели по комнат въ ‘мезонин’, окна одной выходили на улицу и изъ нихъ открывался видъ на полсела, а другой — на открытую часть нашего двора, стны сосднихъ домовъ и нашу соборную церковь. Между отцомъ и матерью не мало было спора, чуть не до ссоры доходило: маменька настаивала, чтобы отдать мою комнату своей любимиц, Груш, а тятенька не уступалъ и говорилъ: ‘Груша цлый день съ тобою, а спать ей все равно, что въ той, что въ другой комнат, а Петя учится, ему надо уроки готовить’. Посердилась, подулась маменька, но по ея все-же не вышло: я занялъ веселую комнату.
Въ первое воскресенье у насъ служили молебенъ, молодой дьяконъ говорилъ многолтіе — стекла въ окошкахъ звенли отъ его голоса, — а потомъ тятенька повелъ священника съ дьякономъ по всему дому, и везд кропили святой водою. За чаемъ о. Дмитрій очень хвалилъ нашъ домъ и расположеніе комнатъ, а дьяконъ, наливши себ въ большую рюмку вина, сказалъ: ‘какъ сія чаша полна, такъ и домъ оный всегда-бы былъ полонъ всякаго добра, и дающая въ немъ рука никогда не оскудвала’,— сказалъ и выпилъ. За дьякономъ выпили и дьячекъ съ пономаремъ, но т отъ себя ничего не сказали. Пришли поздравлять съ фабрики, отецъ вышелъ изъ зала. Передняя была биткомъ набита мастерами, впереди стояли набойщики, Иванъ Семенычъ и Курица — настоящее имя его бы^о Иванъ едорычъ, но вс называли его Курицею — ужъ очень онъ былъ смиренъ и давалъ волю надъ собой жен. Первый держалъ въ рукахъ на блюд хлбъ съ солью. Только отецъ къ нимъ показался, изъ передней встртили его десятки голосовъ:
— Съ переходомъ въ новый домъ имемъ честь поздравить! Пошли теб Богъ, Андрей Григорьичъ, здоровья, богатства и счастья… всему дому благополучіе, спорину да прибыль…
Тятенька принялъ отъ нихъ хлбъ-соль, передалъ маменьк и вынулъ изъ кармана кожаный бумажникъ.
— Спасибо вамъ, братцы — сказалъ.— Дай Богъ, чтобы намъ всю жизнь, не разставаючись изжить, въ союз работать да честно добро наживать. Вы для хозяина будете стараться, а хозяинъ для васъ…
— Такъ точно!.. Мы завсегда тобою довольны, обиды николи не видали, — загудла передняя, а Курица со слезами на глазахъ глядлъ на хозяина.— Мы тебя никогда не спокинемъ, помремъ на твоей фабрик…
— Вотъ вамъ отъ меня за ваше усердіе, — сказалъ отецъ и подалъ имъ красную бумажку.
— Покорнйше благодаримъ! Дай теб Богъ!.. Животовъ своихъ за тебя не пожалемъ…— И хлынули въ дверь, только Курица не трогался.
— Отецъ!— всплакнулъ онъ и повалился тятеньк въ ноги.
— Что ты?.. Иванъ едорычъ, встань, — заговорилъ тятенька, поднимая самъ набойщика.
Иванъ едорычъ всталъ, обтеръ рукавомъ халата свое лицо и, опять сказавъ: ‘отецъ!’ поплелся вонъ изъ комнаты.
— Пьяницы,— промолвила маменька.— Сегодня вс перепьются, а завтра ни одинъ и на фабрику не явится.
Я посмотрлъ въ окно, на дворъ: мастера съ веселыми лицами поспшно шли къ воротамъ. Иванъ Семенычъ, увидавъ меня, пріостановился, хлопнулъ рукою себя по картузу и сказалъ:
— Безпремнно дудку завтра предоставлю. Давно-бы ужъ принесъ, да все некогда — дловъ очень много.
Только мы перешли въ новый домъ, къ отцу начали прізжать разные купцы, фабриканты и красовары съ большихъ фабрикъ, — лица, которыхъ я прежде никогда у насъ не видывалъ, чаще сталъ заглядывать и дяденька Василій, братецъ маменькинъ, высокій рыжій мужчина, котораго вс почитали за очень умнаго человка и котораго я почему-то всегда сторонился. Въ дом, кром работника Алекся, появилась еще кухарка, маменька сама уже больше не стряпала, а только прибирала въ своихъ пяти комнатахъ да у насъ въ мезонин.
— Вотъ, жена,— говорилъ отецъ.— Что значитъ новый-то домъ выстроили: сколько друзей-пріятелей нашлось, вс къ намъ въ гости дутъ.
— Уваженіе къ теб питаютъ,— отвчала маменька.— Не даромъ-же я къ теб приставала, чтобы ты торопился постройкою…
— Больно мн нужно ихъ уваженіе! Капиталъ они уважаютъ, а не меня, увидали хорошій домъ поставилъ Протасовъ и думаютъ, что у мужика денежки водятся.
— Такъ за что-же люди насъ и почитаютъ, какъ не за деньги?— сказала мачиха.— А если-бы ты да на волю откупился, купцомъ сдлался, такъ и не такъ-бы еще тебя стали вс уважать.
Отецъ дернулъ плечомъ.
— Эту псню вашу съ братцемъ Васильемъ Павловичемъ я давно слышу,— проговорилъ онъ.— Если раньше не откупился, такъ теперь и подавно не стану: скоро мы и такъ будемъ вольными.
— Улита детъ, когда-то еще будетъ. А ежели-бы выкупился, такъ теперь-бы купцомъ сдлался.
— Не будетъ этого, Настасья Павловна!— рзко сказалъ отецъ.— Крестьянинъ такой-же человкъ, какъ и купецъ.
Мачиха больше не возражала: она знала, что теперь не сломить отца, а надобно повыждать времени, чтобы добиться отъ него, чего она хотла.
— А что, Андрей Григорьичъ, — начала она погодя, — во сколько теб постройка-то обошлась?
Тятенька посмотрлъ на нее и сказалъ:
— А во сколько ты полагаешь?
— Почемъ я знаю: ты, вдь, не сказываешь, таишься отъ жены. Отецъ усмхнулся.
— Такъ пускай тайной и останется, а то еще, пожалуй, захвораешь отъ испугу, если скажу теб правду. Теперь ты утшилась, достигла своего: нравится новый домъ?
По лицу мачихи, полному и съ крупными чертами, разлилась самодовольная улыбка.
— Чего еще!— отвтила.— Теперь я словно у тебя въ царств небесномъ.
Дйствительно, въ дому было очень хорошо: комнаты большія, свтлыя, везд — зеркала, стулья подъ орхъ съ плетеными сидньями,
кресла, диваны мягкія, столы блестящіе, а по стнамъ бронзовыя канделябры. Груша показывала мн комнаты и называла одну залою, другую — столовою, третью — гостиною и т. д. Съ недлю мы все по нимъ разгуливали, разсматривали каждую вещь, радовались и народоваться не могли.
Хороши были нижнія комнаты, но мн лучше и миле казалось моя комнатка на верху, въ мезонин. Въ ней особеннаго ничего не было: блая изразцовая печь, простой столъ, покрытый клеенкою, три стула и кроватка. Но здсь — я полный хозяинъ, но цлымъ часамъ могъ оставаться одинъ,— я очень любилъ уединеніе,— читать и писать, ходить и думать или сидть у окна и смотрть, долго смотрть…
Славный видъ изъ моей комнаты открывался. По оврагу все т-же группы деревьевъ, которыя я видлъ изъ стараго дома, густо поросшіе сады, изъ-за нихъ выглядывали домики и убогія хижины, въ разныхъ мстахъ вставали и тянулись кирпичные корпуса фабрикъ съ высокими трубами, изъ которыхъ, почти не переставая, валилъ дымъ, то тамъ, то сямъ высились огромные дома богачей, на окраин села поднималась блая колокольня ‘новоблагословенной’ (единоврческой) церкви съ позолоченнымъ, кротко сіяющимъ крестомъ, дальше виднлись поля, гд находилось и поле отца, куда я лтомъ здилъ и перевозилъ съ Алексемъ снопы въ овинъ, а еще дальше — только одно небо и ничего ужъ больше…
Полюбилъ я этотъ видъ, хотя ветхія лачуги мн и не нравились, часто любовался имъ и срисовывалъ его своими дтскими пальцами… А звздныя лтнія ночи, полный мсяцъ, обливающій таинственнымъ свтомъ громадное село-городъ, неясныя блики и вспыхивающія на краю неба зарницы. Тишина… И вдругъ, откуда-то издалека, принесется заунывная псня, которую затянулъ прозжій крестьянинъ… Сколько смутныхъ, но радостныхъ ощущеній, чувствъ и мыслей тогда пробуждалось въ чистой душ ребенка, наполняя блаженствомъ его сердце!
Дтство веселое, дтскія грезы!..
Сидлъ я такъ въ одну изъ послднихъ августовскихъ ночей, на второй или третій день по переход въ новый домъ, и смотрлъ въ окно. Сестра Груша спала, огонь въ комнат давно погашенъ. Ночь стояла темная, съ разныхъ сторонъ надвигались черныя тучи, на неб изрдка гд выглянетъ изъ-за нихъ звздочка, поблеститъ недолго и спрячется. Время отъ времени сверкала вдали молнія. Въ комнат мн показалось жарко, я открылъ половину окна,— воздухъ душенъ, точно въ іюл. Кругомъ ни звука, словно все замерло, у нашихъ воротъ, порою, слышны чьи-то глубокіе вздохи. Врно это работникъ Алексй караулитъ: заснулъ, и во сн ему что нибудь представляется… Послышался какой-то тяжелый звукъ, — вотъ точно мягкое упало на землю, не нодалеку отъ нашихъ воротъ… Минуты черезъ три кто-то не громко заговорилъ.
— Вотъ я и дошелъ, теперь у мста… Слава Богу, я на мст, на хорошемъ мст…
Замолкъ. Но, немного погодя, снова заговорилъ.
— Машины… Пиротины завели, паръ везд пущаютъ… Хе-хе-хе… Паръ, а человкъ-то?.. Ншь можно Божье созданье на паръ промнять… Забыли, что въ человк душа… А, вдь, заполонятъ, убьютъ наше рукомесло. Ну, да со мной ничего имъ не подлать… Какъ былъ изъ начала міра на свт Иванъ едорычъ Курица, такъ до второго пришествія и останется Курица набойщикомъ… Я на мст, на хорошемъ мст… Спроси у мово хозяина — вотъ его домъ рядомъ съ моимъ, — и Андрей Григорьичъ теб скажетъ, кто есть Курица.
Алексй громко звнулъ.
— Ахъ, ты, Господи!— сказалъ онъ вслухъ и снова звнулъ.
— Не. тревожте меня… Я дома… Слава Богу, я у мста.
— Кто это тамъ разговариваетъ?— задаетъ себ вопросъ работникъ.— Въ такіе глухіе часы и посередь улицы народъ вздумалъ булгачить!.. Слдовало-бы ему за безчинство накласть хорошенько, да не хочется только вставать.
А съ улицы опять голосъ.
— Толкуетъ, жены боюсь… Врутъ!.. Я, Курица, да жены стану бояться? Хе-хе-хе… Да я ее сокручу, она при мн не пикнетъ…
— Такъ вотъ кто тутъ разговариваетъ, — поднялся Алексй и пошелъ къ лежавшему человку.— Ты что-же это въ непоказанномъ мст улегся, а? Пшто ты на своей фатер, али дома безобразничаешь? Вставай да бги проворнй къ жен, а то запоздаешь, такъ баба теб такую таску задастъ!
— Не тревожте меня, я на мст…— бормоталъ Иванъ едорычъ.
— Да вставай! А то еще кто продетъ,— въ теми раздавятъ тебя, и жен посл некого будетъ колотить… Вишь, на хозяйскія деньги натрескались, а мн одно безпокойство съ вами… Да не упирайся! Коли владнья въ ногахъ ужъ нтъ, такъ не барахтайся: я тебя пристрою, сволоку въ безопасное мсто.
И здоровый работникъ поволокъ Курицу на противоположную сторону, къ оврагу.
— Вотъ теперь ты и въ безопасности,— говорилъ Алексй — по крайности, не погибнетъ твоя душа безъ покаянія… Ну-ка, я тебя крошечку толкону: въ овражекъ-то ты потихоньку и скатишься.
Работникъ замолчалъ.
— Должно благополучно скатился,— проговорилъ и вздохнулъ.— Ослабъ человкъ, безъ всякаго призора валялся, а я его пристроилъ, отъ погибели спасъ,— и Алексй воротился къ дому, и принялся стучать въ доску.
Вскор изъ оврага до моего слуха донеслось слабое борматаніе.
— Дальше, дальше… не подходи близко… Скоро намъ волю объявятъ, меня обчество въ начальники выберетъ… Курица первый человкъ въ обчеств… Шапку долой! Не видишь, что начальникъ Иванъ едорычъ детъ…
— Ишь, не лежится ему смирно, опять булгачитъ народъ,— заговорилъ Алексй.— Въ начальство себя произвелъ,— ахъ, ты, Курица, разнесчастная! Спалъ-бы себ преспокойно,— благо ему мсто надежное предоставилъ,— а завтра и на фабрику являлся, за верстакъ свой становился… Довольно, кажется, третьи сутки хозяйскій домъ спрыскиваютъ…
Работникъ замолчалъ. Минутъ черезъ пять слышалось уже у воротъ громкое храпніе, а въ овраг долго еще и безсвязно о чемъ-то бормоталъ Иванъ едоровичъ Курица.

X.

Пятаго октября, по настоянію мачихи, отецъ устроилъ въ дом новоселье. Оно совпало со днемъ моего ангела.
Празднованіе новоселья для меня было настоящимъ событіемъ. Съ шести часовъ вечера вс комнаты были ярко освщены стеариновыми свчами. Два офиціанта во фракахъ, блыхъ галстухахъ и блыхъ же нитяныхъ перчаткахъ, стояли въ передней въ ожиданіи гостей, въ столовой, гд находился буфетъ, шумлъ огромный самоваръ, кухарка Василиса, въ новомъ накрахмаленномъ ситцевомъ плать, разставляла на подносъ фарфоровыя чашки и стеклянные стаканы. Сама маменька, въ шелковомъ коричневомъ плать, съ накинутою на круглыя плечи персидскою шалью и черною шелковою наколкою на голов, какъ-то величественно плавала изъ одной комнаты въ другую, съ выраженіемъ довольства на полномъ своемъ лиц, и неторопливо, тихо отдавала распоряженія. Сестра Груша, точно также нарядная, ни на шагъ не отставала отъ маменьки и во все совала свой тонкій носикъ, указывая на замченныя ею какія-либо неисправности или опущенія.
— Не безпокойся, Грушенька,— говорила мачиха,— офиціанты сдлаютъ: для того они и наняты, чтобы все было какъ можно лучше и великатне, а намъ чтобы не утруждать себя.
Тятенька въ новомъ суконномъ сюртук, блой манишк и атласномъ галстух, съ причесанными гладко волосами, посиживалъ на стульчик въ зал, подергивалъ часто плечами и все къ чему-то прислушивался…
Скоро начали появляться гости. Сперва пришли небогатые родственники, къ числу которыхъ принадлежалъ и Захаръ Ивановичъ съ молодою женой. Офиціанты, съ важностью и не торопясь, лниво снимали съ гостей пальто и салопы, но гости ихъ предупреждали, сами раздвались и вшали одёжу на крючки. Раздвшись, они одергивались, оправлялись и приглаживали на головахъ волосы, а потомъ уже робко входили въ зало. Они благодарили отца и мать за почтеніи и поздравляли съ новосельемъ. Отецъ встрчалъ ихъ радушно и ласково, а мачиха, едва наклоняя свою голову на низкіе поклоны, только приговаривала: ‘просимъ милости! пожалуйте! въ гостиную’. Одна Марья Памфиловна свободно и весело поздоровалась съ хозяевами и смло направилась въ гостиную. Часовъ съ семи начали прізжать ‘именитые’ гости съ супругами. Съ ихъ появленіемъ въ офиціантахъ произошла большая перемна: какъ только дверь передняя отворялась, они точно съ цпи срывались и кидались на гостя. Я сперва испугался, подумавъ, что они хотятъ грабить богатыхъ гостей, но когда увидлъ, что лакеи съ почтительными поклонами, улыбками и ужимками, бережно снимали въ четыре руки енотовую шубу или лисій чернобурый салопъ, то совершенно успокоился. Отецъ принималъ и богатыхъ такъ же, какъ и бдныхъ, но мать — куда ея величіе двалось?— просто таяла и разсыпалась передъ ними. А ужъ какую встрчу она устроила своему братцу съ супругою, такъ и сказать невозможно!
Къ девяти часамъ гости вс собрались. Мужчины сидли въ зал, а женщины — въ большой гостиной. Офиціанты разносили чай: одинъ стаканы съ чашками, а другой сухари, сливки и ромъ. Именитые гости, подливая въ чай ромъ, который они почему-то называли ‘сливками’, вели разговоры про фабричныя дла и ‘коммерцію’, высказывали мнніе, что надо по фабрикамъ ставить трехколесныя печатныя машины и какія-то пиротины, да заводить еще паровыя машины, потому что тогда ‘плепорцію’ выработки товару можно увеличить въ десять разъ, а набойщиковъ, разныхъ мастеровъ и прочаго рабочаго народа сократить на половину и даже больше. Илья Андреевичъ, Разумовъ и о. Дмитрій бесдовали отдльно за столикомъ, разговаривая про сочинителей, къ нимъ присоединился мой родственникъ по матери, дяденька Николай Степановичъ, отецъ котораго управлялъ химическимъ заводомъ и былъ богатымъ человкомъ. О. Дмитрій перевелся въ наше село изъ Сибири, гд служилъ прежде миссіонеромъ. Черноволосый, худощавый и съ задумчивыми глазами, онъ въ короткое время заслужилъ въ простомъ народ къ себ большое уваженіе, но богачи его не долюбливали и боялись: онъ говорилъ въ церкви проповди, въ которыхъ обличалъ за неправыя дла купцовъ и фабрикантовъ. Съ бдныхъ прихожанъ онъ денегъ не бралъ, и шелъ къ нимъ по требамъ во всякое время, въ полночь и заполночь. Дядя Николай Степановичъ былъ еще совсмъ молодой человкъ, свтлорусый, гладко остриженный, безъ бороды, только съ небольшими усиками, высокаго роста и тоненькій, одтъ онъ былъ въ коротенькій сюртучокъ и триковыя клтчатыя брюки въ обтяжку. О немъ говорили, что человкъ онъ веселаго нрава, добрый, но ‘кутилка’. Отецъ хотлъ его женить, а тотъ отказывался, говоря, что еще не нагулялся. Родители не принуждали его.
Въ большой гостиной между женщинами, или ‘дамами’, какъ ихъ называли лакеи, находилась и маменька учителя, Ильи Андреевича, въ новомъ кубовомъ сарафан и какомъ-то высокомъ ‘шлык’, похожемъ на кичку. Богатыя родственницы и купчихи, разодтыя въ цвтныя шелковыя платья, и въ атласныхъ головныхъ наколкахъ, размстились по кресламъ и диванамъ, а бдныя, въ шерстяныхъ платьяхъ, но въ шелковыхъ наколкахъ, сидли на стульяхъ, вс держались прямо и чинно, сложивъ на живот ручки. Сестра Груша, вытянувшись въ струнку, посиживала на стул и смотрла такою смиренницей, что ее трудно было и узнать. Мачиха упрашивала то ту, то другую гостью выкушать еще чашечку, а когда чай совсмъ отпили, то начала приглашать къ ‘закуск’, дамы отказывались, церемонились, ни одна не ршалась первою встать. Но когда тетенька Аксинья — жена дяди Василія — поднялась съ кресла, то за нею, точно по команд, встали и вс, и направились въ другую гостиную, поменьше первой, гд былъ накрытъ съ закускою столъ. Меня очень насмтило: маменька звала закусить, а дамы, какъ только подступили къ столу, взялись прямо за бутылки да графины, стали наливать изъ нихъ въ рюмки и, морщась, потягивать.
То же самое происходило и въ зал. Тятенька звалъ мужчинъ закусить, но они не шли, все что-то переглядывались и не трогались съ мста. А когда Прохоровъ, отецъ моего товарища по школ, сказалъ: ‘что же, господа, переглядываться-то? коли дло длать, такъ надо приниматься’, и съ послднимъ словомъ всталъ и направился къ ‘закуск’, за нимъ потянулись и другіе, а потомъ стали ужъ безъ приглашенія подходить къ столу. Чаще всхъ ‘закусывали’ дяденька Николай съ Ильею Андреевичемъ. Одинъ дядя Василій крпился, но и тотъ въ скоромъ времени, наговорившись про ‘коммерцію’, началъ прикладываться къ рюмочк. О. Дмитрій не выпилъ и одной рюмки винограднаго, а Разумовъ только лъ и одинъ продолжалъ пить чай. Я подслъ къ нимъ и слушалъ, о чемъ они разговаривали.
— Именинникъ,— обратился ко мн о. Дмитрій.— Я слышалъ ты хорошо учишься. Очень похвально: при своихъ способностяхъ и большое прилежаніе оказываешь. Учись, Петя. Окончишь курсъ у Ильи Андреевича, просись у папаши въ гимназію.
Мн было очень лестно слышать отъ такого умнаго батюшки подобный отзывъ.
— Да, о. Дмитрій, способности у него замчательныя,— подхватилъ Илья Андреевичъ, утиравшій себ платкомъ толстыя губы и нсколько разрумянившійся.— Вотъ Разумовъ подтвердитъ.
Мокей Васильевичъ кивнулъ головой.
— Знаете, батюшка, чмъ онъ меня недавно тронулъ?— заговорилъ онъ.— Заглянулъ я къ нему въ тетрадку чистописанія, а тамъ у него особый листикъ вложенъ. ‘Что у тебя это’? спрашиваю. Онъ смшался ‘такъ’ — говоритъ и закрываетъ рукою. Я полюбопытствовалъ — оказались стихи.
— Вотъ какъ?!— произнесъ священникъ.— Что же онъ въ нихъ воспваетъ?
Я дернулъ Мокея Васильевича за сюртукъ.
— Не краснй, Петя,— сказалъ тотъ: — ты долженъ гордиться этимъ, мальчикъ! Стишки его я запомнилъ, и могу ихъ вамъ прочесть, батюшка.
Тутъ подошелъ отецъ.
— Прочитай, Разумовъ, прочитай!— подхватилъ дяденька Николай.
Я чуть со стыда не сгорлъ, когда Мокей Васильевичъ на-распвъ началъ читать мой ‘стишокъ’. Я не помню всего стихотворенія, но начало его сохранилось въ моей памяти:
Близъ дремучаго бора
Серебристая рчка бжитъ,
И, сверкая, изъ угора
Студеный ключъ журчитъ.
— Молодчина!— хлопнулъ меня по плечу дяденька Николай.— Каковъ пузырь! Непремнно нужно поощрить талантъ: я подарю теб стихотворенія Кольцова и ‘Руслана и Людмилу’ Пушкина.
Лицо Ильи Андреевича покраснло, щеки залоснились, батюшка смотрлъ на меня какъ-то загадочно, Мокей Васильевичъ тихо улыбался. Но что меня въ особенности обрадовало, такъ это восклицаніе отца.
— Ай, сынокъ! Да ты у меня сочинитель!
— Илья Андреевичъ, пойдемъ, выпьемъ за талантъ моего племянника — позвалъ учителя дядя Николай.
— Да, Николай Степановичъ, вотъ какіе у меня ученики!— похвалился Илья Андреевичъ, отправляясь съ дядей къ столу.
— Сколько лтъ Пети?— спросилъ о. Дмитрій.
— Восемь исполнилось,— отвчалъ мой тятенька.
— Только?! Я полагалъ, что ему, по крайней мр, лтъ десять. Стихи, правда, весьма наивные, дтскіе, Мокей Васильевичъ,— прибавилъ батюшка,— и размръ не везд соблюденъ, но въ нихъ сказываются задатки чего-то… Удивляюсь, откуда въ немъ явилась наклонность къ поэзіи?
Тутъ я замтилъ, что Мокей Васильевичъ покраснлъ до корней своихъ густыхъ темнорусыхъ волосъ.
— Должно быть, врожденный въ немъ талантъ, батюшка.
— Одинъ дяденька Василій, сидвшій важно на диван, отнесся неодобрительно къ стихотворному таланту своего племянника.
— А я такъ полагаю, о. Дмитрій,— заговорилъ дяденька своимъ тихимъ и вкрадчивымъ голоскомъ,— что по нашему, купеческому положенію,— хотя зять мой и не купецъ, но онъ уже теперь, почитай, что ужъ на линіи съ нами состоитъ,— подобныя наклонности поощрять не слдуетъ: это одно пустое баловство. Въ нашемъ дл, коммерческомъ, сочиненія эти ни къ чему.
— Справедливо!— подхватилъ рядомъ сидвшій съ нимъ купецъ: — въ нашемъ дл это можетъ послужить только къ совращенію съ пути истиннаго.
— Вы такъ думаете?— спросилъ батюшка.
— Точно такъ-съ, — отвчалъ дяденька Василій.— Возьмемъ, къ примру, хоша-бы моего сынка, Алексашу, — ему теперь всего двнадцатый годокъ идетъ, онъ у ‘мастерицы’ учился. Опредлилъ я его въ контору при нашемъ постояломъ двор — самому мн въ пору только по фабрик усмотрть. И какъ вы полагаете? Мальчикъ встаетъ съ пяти часовъ утра, ложится въ одиннадцать или двнадцать, самъ извощикамъ выдаетъ овесъ и сно, наблюдаетъ, кто изъ нихъ обдалъ, кто пилъ чай, все записываетъ, выкладываетъ на счетахъ и самъ разсчитывается съ извощиками. Я за сыномъ, какъ за каменной стной! Вотъ какой талантъ нашимъ дтямъ требуется, а не сочинительство.
Бдные родственники, пріютившіеся въ уголк и внимательно слушавшіе рчь богатаго купца, только переглядывались между собою да протяжно вздыхали.
— Позвольте вамъ на это возразить, Василій Павловичъ,— сказалъ о. Дмитрій: — Овому — талантъ, овому — другой.
— Ну, братецъ Василій Павлычъ, — вступился дядя Николай, возвратившійся съ учителемъ отъ закуски, — ты говоришь такъ потому, что кром своей фабрики да постоялаго двора ничего не знаешь. А я хоть не окончилъ полнаго курса, но учился въ Москв, въ коммерческомъ училищ, и могу понимать, что и въ нашемъ званіи всякій талантъ надо поощрять. Петяшка! или ко мн, я тебя, шельмеца, за твои стихи поцлую.
Дяденька Василій тихонько засмялся въ свою широкую рыжую бороду.
— Хе-хе-хе, Николай Степановичъ. Прокуратъ ты, надсмшникъ большой.
Въ углу тихо переговаривались,
— Дастъ же Господь человку этакій умъ.
— И у Василья Павловича ума — палата. Какой громаднйшій капиталъ въ короткое время составилъ.
Въ это время я увидлъ лицо тетки: противъ обыкновенія оно не было печально,— наоборотъ, улыбалось мн изъ-за двери сосдней комнаты. Я подбжалъ къ ней.
— Что, тетенька?
— Ничего, милый. Прислушиваюсь: очень тебя вс хвалятъ.
— А теб любо?
— Любо, Петенька,— и она погладила меня по щек.— Ты не слушай, что дядя Василій говоритъ.
— Я и не слушаю, тетенька. А отчего баушка не пришла?
— Стара ужъ она, касатикъ. Ей не надо пировъ. И я скоро домой уйду.
— Нтъ, ты посиди подольше, тетенька!
Именитые сли за карты.
— Зять,— говорилъ дядя Василій,— почему у тебя всего одинъ ломберный столъ? Чай, не разорился бы, купить лишнихъ два стола.
— Не разсчитывалъ, Василій Павлычъ, что у меня въ дом будутъ въ карты играть.
— Напрасно! Нонича у насъ везд приняты карты. Вотъ я, къ примру сказать, хоша не беру ихъ въ руки, а у меня въ дом пять ломберныхъ столовъ.
— Сравнилъ ты меня съ собою! Вдь, ты купецъ, а я крестьянинъ, и у тебя мошна-то куда потолще моей будетъ.
Дядя самодовольно улыбнулся и погладилъ свою длинную рыжую бороду.
— Люблю, зять, что ты не возгордился выстроивши новый домъ и уваженіе мн оказываешь.
Отецъ ни слова въ отвтъ не ‘казалъ, отошелъ въ сторону бдныхъ родственниковъ и сталъ ихъ звать къ закуск. Я хотлъ броситься къ нему на шею и сказать, чтобы онъ выгналъ изъ нашего дома дядю Василія. О, какъ. я возненавидлъ съ этой минуты маменькина братца!
— Одного боюсь я,— говорилъ нсколько времени спустя дядя Василій, успвшій уже порядочно ‘закусить’, — боюсь я, что при своемъ талант, будетъ ли мой Алексаша долговченъ? Вдь такіе дти и Богу надобны.
— Не безпокойся!— хлопнулъ его по плечу дядя Николай: — съ такимъ талантомъ онъ проживетъ у тебя до ста лтъ.
— Ахъ, какъ бы твоими устами да медъ пить, — вздохнулъ дяденька Василій.
— Врно говорю. Еще при твоей жизни Александръ отцовскій капиталъ утроитъ. Пойдемъ, тяпнемъ хереску за талантъ Сашутки.
Мужчины длались все развязне, веселе, громче раздавались ихъ голоса и шумне становился ихъ смхъ. Даже бдные родственники начали говорить вслухъ, а нкоторые изъ нихъ до того набрались храбрости, что подошли къ карточнымъ столамъ, встали за спинами игроковъ и глядли имъ въ карты.
Непринужденно ужъ держали себя и гостьи: щеки у нихъ разрумянились и язычки развязались, он безъ умолку болтали, махали руками и хихикали. Одна пожилая родственница, жена гравера, вызвала на разговоръ учителеву маменьку. Та принялась ей разсказывать про своего ‘Илюху’, какой онъ у нея умный, да къ матери своей почтительный, а дальше стала говорить, что отъ невстъ Илюх нтъ отбою, свахи ходятъ чуть не каждый день, да все отъ ‘бо-огатыхъ’, съ большимъ приданымъ…
— Что говорить,— ввернула слово граверша,— вашъ сынокъ — лестный женихъ!
— А ты подожди, не перешибай меня. Анамедни привалила отъ какой-то милліонщицы сваха. У отца невстина, сказывала, фабрика, лавки въ лабаз, домъ большой каменный, а дтей всего только и есть, что одна единая дочь. Отецъ, вишь, все имнье на дочь подпишетъ.
— Скажите, какое счастье! Да это прямо кладъ вамъ въ руки дается… А чья будетъ невста, Матрена Пахомовна?
— Баяла мн сваха-то, да я, вдь, безпамятлива, позабыла ихнее прозваніе.
— Кто же бы это такая?— недоумвала хитрая собесдница, а сама едва примтно усмхалась и посматривала на купчихъ, румяныя щеки которыхъ надулись, а грудь и плечи отъ чего-то тряслись.— Вс невсты милліонщицы, кажется, у насъ на перечет. Разв ужъ не Дурдушкина ли Анна Максимовна? Она точно одна дочь…
Дамы закрылись платочками.
— Да гляди, она самая и будетъ,— сказала Матрена Пахомовна.
— Какой талантъ сынку вашему открывается. Наврно онъ предложеніе невсты принялъ?
— На глаза къ себ свахи не подпустилъ. Прогналъ.
— Прогналъ?!!
Граверша всплеснула руками и такое сдлала лицо, что въ гостиной вс такъ и прыснули отъ смха… Но старуха не догадалась, что надъ нею съ сыномъ потшаются, она сама, весело усмхнулась и продолжала разсказывать:
— Не врите мн, бабы, а я правду вамъ сказываю. На Илюх моемъ теперь два чина, такъ купецкаго званія двку ему и не охота брать. ‘Я’, говоритъ, ‘мамаша, человкъ благородный, и жену за себя хочу изъ благородныхъ взять’. Вотъ онъ у меня какой! Смкаю я, енеральскую дочь, плутяга, наровитъ гд высватать.
— Разв, что вотъ такъ, — дло понятное. Ниже енеральской дочери сыну вашему невсты и взять невозможно!
‘Молодая’ Марья Памфиловна, вскочила со стула, закрыла лицо руками и побжала черезъ вторую гостиную въ комнату, гд мы обыкновенно пили чай и обдали. Маменька стала приглашать къ закуск, гости покатывались со смха и громко хохотали.
Мн не понравилось, что он смялись надъ простой старухой, и я прошелъ въ столовую, куда скрылась Марья Памфиловна. Она стояла у окна, плечи ея судорожно вздрагивали. Я тихонько позвалъ ее. Она обернулась, на глазахъ блестли слезы, и она подбжала ко мн.
— Петинька!— вскликнула она.— Что теб надо?
— Мн ничего не надо. А ты о чемъ плачешь?
— Да ужъ больно я… много… При старух то не хорошо смяться, такъ я сюда и выбжала, да все тутъ… до слезъ инды хохотала.
— А ты зачмъ смялась-то? Надъ старухой грхъ смяться.
— Ахъ, милый! Знаю, что нехорошо надъ людьми смяться, да ужъ больно главерша плутиста, а старуха спроста все и выболтала.
— А правду старуха разсказывала?
— Она-то правду говорила, — ей что лгать! а вотъ свахи-то, про которыхъ она сказывала, врно на смхъ отъ кого были подосланы: знаютъ, что старуха проста, надъ ней люди и куражатся.
Я пришелъ въ негодованіе, началъ съ жаромъ говорить, какъ это дурно, какъ гршно… Но молодая провала меня: посмотрвъ съ улыбкою, она сказала:
— Теб, Петинька, поклонъ прислали.
— Кто?
— А ты, догадайся самъ!
Я немного задумался, и вдругъ вспыхнулъ весь.
— Не-ужъ-то… она?
— Аннушка теб кланяется. Я недавно была у нея, и она о теб все разспрашивала.
Сердце во мн забилось, и я прерывающимся голосомъ, съ усиліемъ вымолвилъ:
— Такъ она… помнитъ меня?
— Помнитъ. Аннушка слышала, что ты хорошо учишься, и велла теб сказать, что это ей очень пріятно, и что она непремнно выйдетъ за тебя замужъ… когда ты большой выростешь.
— Неправда… Ты это нарочно говоришь?
— Ужъ поврь мн, что говорю правду, я передъ тобой не солгу. А теперь пойдемъ къ гостямъ: меня пожалуй тамъ хватятся.
У стола съ закуской тетенька Аксинья, наливая въ рюмочки, говорила моей мачих.
— Люблю я тебя, Настя, страсть какъ люблю! Давай мы съ тобой закусимъ… Только взгляни сперва къ мужчинамъ, не видитъ ли меня, другъ то мой сердечный, братецъ-то твой возлюбленный? Знаешь, вдь, какой онъ у меня золото.
— Нтъ, Аксинья Ларивоновна, братецъ съ Николаемъ Степановичемъ да съ учителемъ очень занялись закуской. Не кушаю я напитковъ, сама ты хорошо это знаешь, но съ тобою, любви ради, рюмочку выкушаю.
— Спасибо! Дай я тебя поцлую… Смотри же, позови меня къ себ въ кумы. Чай, ужъ скоро?
Маменька потупилась.
— Нтъ еще… Не ближе, какъ посл святокъ.
— Дай Богъ теб мальчика!.. Петяшка, а ты что тутъ вертишься?— прикрикнула на меня тетка.— Видишь, Груша сидитъ на одномъ мст, сидитъ степенно, а ты бгаешь…
Я поспшилъ перейти въ мужскую компанію. Тамъ о. Дмитрій и Мокей Васильевичъ прощались съ моимъ отцомъ, говорили, чтобы онъ не ходилъ ихъ провожать, что они уйдутъ потихоньку, незамтно, но отецъ не послушался, вышелъ ихъ провожать въ переднюю. Илья Андреевичъ, весь красный, горячо спорилъ съ дяденькой Николаемъ о Пальмерстон: первый говорилъ, что если-бы не Пальмерстонъ, то у насъ Крымской войны не было-бы и Севастополь никогда не взяли, а второй оспаривалъ и говорилъ, что всему причина Наполеонъ III.
— Я же вамъ доказывалъ, — горячился Илья Андреевичъ,— что Наполеонъ вступилъ въ войну по интриг Англіи, а всми длами въ Лондон ворочалъ Пальмерстонъ.
— А я это отвергаю!— не уступалъ дяденька Николай:— Пальмерстонъ ничего-бы не сдлалъ, если-бы мы не задли Наполеона. Учитель ты, а въ дипломатіи столько же понимаешь, сколько твой послдній ученикъ.
— Наполеонъ — узурпаторъ, и голосъ его въ Европ мало значилъ… А на счетъ дипломатіи теб меня не учить: я отличился студентомъ семинаріи и скоро буду коллежскимъ секретаремъ.
— Э! Да что намъ Пальмерстонъ или Наполеонъ!— спохватился дядя Николай.— Пойдемъ, выпьемъ лучше, учитель!
А дядя Василій, сидя въ уголк, горестно взывалъ къ сосдямъ, бднымъ родственникамъ:
— Други милые!— Прошу я васъ, спойте вы мн. Тошно мн одному на свт жить, успокойте меня, отведите душеньку.
Но оказалось, никто не пожелалъ.
— Коли такъ, я самъ ужъ спою.
И онъ заплъ. Плъ дядя тихимъ голосомъ, протяжно и заунывно, а изъ глазъ его текли по щекамъ слезы. Мн почему-то страшно жалко сдлалось дядю.
— Вотъ мы про Наполеона съ Пальмерстономъ споримъ, — сказалъ дядя Николай учителю, — а вонъ братъ Василій слезы проливаетъ. А, вдь, онъ скоро милліонеромъ будетъ.
Отецъ подозвалъ меня къ себ и сказалъ:
— Ступай къ себ наверхъ, сынокъ: спать пора. Поужинаешь въ кухн, а здсь дожидаться теб нечего…
Долго я не могъ заснуть: внизу раздавался смшанный говоръ: женщины писклявыми голосами пли псни, звенли стаканы, ножи съ вилками… Другой голосъ мн послышался, мелькнуло прелестное лицо съ чудной улыбкою, голубые глаза остановились на мн и теплыя губы коснулись тихо моихъ… ‘Милая… Ангелъ…’ шепчу я. ‘Ты не забыла меня…’ и засыпаю.

XI.

На слдующій день Илья Андреевичъ въ классъ не приходилъ: сказался больнымъ.
— А мы такъ ротъ по немъ и заплачемъ!— громко сказалъ Воробьевъ.— Боленъ… Знаемъ, чмъ учитель нездоровъ. Давича, какъ я изъ дому въ училище шелъ, запримтилъ, куда ихняя кухарка бгала: юркнула въ одно мсто, а минутъ черезъ пятокъ вышла, завернувши бутыль въ шаль, да и побжала домой кочеткомъ.
— А ты скажи намъ, куда это она бгала?— допытывались у всезнающаго Воробьева.
— Извстно, — въ ‘подпушку’. Слыхали, поди, что у насъ ‘подпушкой’ зовется.
— Не-уж-то?!— удивлялись посвященные въ эту тайну и голосомъ, пониженнымъ до захватывающаго духъ шопота, добавляли:— вдь это… кабакъ.
Въ подтвержденіе справедливости товарищеской догадки Воробьевъ тряхнулъ важно головой и вихры у него поднялись.
— Одно плохо,— сказалъ:— злой, пожалуй, посл болзни придетъ.
Черезъ три дня учитель явился въ школу съ опухшимъ лицомъ и подвязанной щекою, въ продолженіе всего утренняго класса онъ ко многимъ придирался, дралъ за ухо, линейка часто прогуливалась по дтскимъ рукамъ и головамъ, а Воробьевъ за свои ‘рожи’, какія онъ длалъ учителю, былъ поставленъ на колни.
— Просидишь ты у меня два года въ среднемъ отдленіи, шалунъ! Моложе тебя другіе, да ужъ въ старшемъ, а ты еле въ среднее перевалилъ…
Наказанный, какъ только учитель отъ него отвернулся, высунулъ языкъ и сдлалъ ему носъ.
Но подобнаго рода сцены не производили на насъ особеннаго впечатлнія, — мы такъ къ нимъ привыкли, но несправедливость наказанія вс чувствовали и сердца наши всякій разъ отвращались отъ учителя. Мы любили свое училище и большинство изъ насъ занималось прилежно, съ охотою и большимъ интересомъ. Я шелъ впередъ быстрыми шагами, со второй четверти сдлался первымъ ученикомъ старшаго отдленія, возбуждая со стороны однихъ удивленіе, а со стороны другихъ зависть и досаду.
— Лобану везетъ, — говорилъ Воробьевъ.— Да, вдь, къ нему учителя мирволютъ, потому за-все къ отцу его въ гости ходятъ. Найдутся у насъ и поумне его, да позади остаются: бдные, отцамъ ихнимъ угощать нечмъ.
— Ну, братъ Воробей, ты ужъ это напраслину говоришь, — возражалъ кто-нибудь изъ правдивыхъ: — вонъ у насъ милліонщики учатся, а въ первые ученики что-то не попадаютъ.
— А ты что заступникъ?— огрызался Воробьевъ.— Много ты понимаешь.
И по прошествіи какихъ-нибудь минутъ двухъ-трехъ, ‘заступникъ’ тихо вскрикивалъ:
— Воробей, ты что за волосья дергаешь?
Но если школьные успхи меня радовали, то въ домашней жизни я много терплъ отъ своей маменьки. Чмъ ближе время подходило къ Рождеству, тмъ она длалась все сердите, что бы я ни сдлалъ, что ни сказалъ, все ей не нравилось, она фыркала и бранилась. Чмъ ласкове со мною обходился отецъ, тмъ непріязненне — мачиха. Если она увидитъ, что тятенька подарилъ мн новую книжку, она по цлымъ днямъ стъ меня. Даже въ своей комнат, гд я больше и проводилъ время, и тамъ мн не было отъ нея покоя. Сидишь у окна за столикомъ и готовишь уроки, задумаешься на минуту, посмотришь въ окно, увидишь далекія поля, покрытыя снгомъ, голубое небо, и воображеніе начинаетъ рисовать чудныя картины… И вдругъ позади услышишь голосъ:
— Еще выискиваются умники, которые его хвалятъ, а онъ просто какой-то божевольный, дурачекъ… Вишь, вылупилъ глазища и глядитъ не всть на что вдальку. Ншто этакія умны-то дти бываютъ? Вотъ мой племянникъ, Сашенька, сынокъ братца Василія, уже подлинно сказать, что разумникъ, со стороны на него смотрть пріятно: и почтительный ко всмъ, и услужливый да очесливый, на счетахъ какъ хлопаетъ и родителю своему старается капиталъ пріобрсти. А нашъ куда годится?.. Своебышникъ, дурачекъ.
Напрасно я ломалъ себ голову и доискивался причины, почему меня не любитъ мачиха. На бабушку съ тетенькой она теперь не сердится, я никогда ей грубаго слова не скажу, я даже готовъ съ радостію все бы сдлать, только-бы она на меня не сердилась. А она все хуже да хуже со мной… Не родной я ей, да, вдь, я знаю, и у другихъ моихъ товарищей матери не родныя, а не обижаютъ… Еще меньше я понималъ, почему Груша, родная моя сестрица, держитъ сторону мачихи и постоянно на меня нападаетъ. Неужели только потому, чтобы предъ мачихою выслужиться? Захочешь иногда вечеромъ книжечку почитать или придетъ въ голову стишокъ какой написать, а она изъ своей комнаты ужъ и кричитъ:
— Петяшка! что у тебя долго огонь горитъ? Ты спать мн не даешь.
Я встану и притворю дверь. Но сестра недовольна и опять кричитъ, что я не даю ей спокоя.
— Сейчасъ погашу, — отвтишь и сидишь.
Не вытерпитъ, влетитъ въ мою комнату и прямо къ столу:
— Вотъ-же коли теб! на!— и задуетъ свчку.— Дурачекъ, божевольный!
Обиды сестры меня больше огорчали, чмъ брань и сердитое ворчанье мачихи. Я часто обливался слезами, горько плакалъ и думалъ:
‘Вотъ и Груша меня дурачкомъ называетъ. Видно, я такой и есть: он больше меня знаютъ, чмъ посторонніе… да и Воробьевъ вонъ что говоритъ… А бабенька, а тетенька? Он умникомъ меня считаютъ… Нтъ, лучше ужъ объ этомъ не думать…’ Между тмъ сомнніе точило меня и горькія думы бродили въ моей голов, а въ окна глядитъ морозная зимняя ночь. По ясному небу, усянному яркими звздами, тихо плыветъ мсяцъ. Дома, фабрики, далекая колокольня, деревья въ блой бахром, все видно и стоитъ неподвижно, объятое крпкимъ сномъ. Кое-гд мелькаютъ огоньки, на крышахъ вспыхиваютъ снга, порою откуда-то вырвется псня фабричныхъ и сразу оборвется, по улиц съ визгомъ пронесутся сани, и опять все смолкнетъ, затихнетъ. А мсяцъ все свтле и свтле длается, звзды горятъ и перемигиваются между собою… ‘Вотъ тамъ, на неб, нтъ обидъ, тамъ одни святые, они живутъ въ мір и вчной радости… Скоре-бы туда!.. Но, вдь, туда нельзя, пока не умрешь, а когда умрешь? Объ этомъ никто не знаетъ… Но вдь и на земл хорошо-бы жить, еслибы только люди были вс добрые, особенно маменька да Груша… Стану я еще лучше учиться, и когда меня вс будутъ хвалить, он перестанутъ звать дурачкомъ да божевольнымъ’. Книги и учебники были для меня, посл бабушки, лучшимъ убжищемъ отъ всхъ домашнихъ непріятностей, и желаніе знать больше росло и крпло.
Наступило Рождество Христово, а за нимъ и святки. Еще передъ праздниками съ нсколькими изъ своихъ товарищей я условился на святкахъ рядиться. Мокей Васильевичъ посовтовалъ намъ разучить какую-нибудь пьесу.и принесъ мн нсколько книжекъ. Но не было ни одного водевиля, гд участвовали-бы одни мужчины, безъ женщинъ, которыхъ играть было некому. Это обстоятельство заставило меня призадуматься, и я передъ самымъ Рождествомъ отпросился ночевать къ бабушк и написалъ у нея въ одну ночь ‘Матроса Черноморскаго флота’. Матеріаломъ для этого произведенія послужили разсказы про Крымскую войну, о которой я очень много слышалъ. Содержаніе ‘Матроса’ заключалось вотъ въ чемъ: гд-то и въ какомъ-то город, проздомъ, офицеръ встрчается съ раненымъ матросомъ, возвращающимся домой, изъ разговора съ нимъ узнавъ, что матросъ служилъ въ черноморскомъ флот и былъ въ дл при Синоп, офицеръ заставляетъ его про все разсказать. Сначала идутъ діалоги, а потомъ сплошной монологъ. Боцманъ (Воронченко) съ жаромъ разсказываетъ объ истребленіи непріятельской флотиліи и сожженіи Синопа, потомъ переходитъ къ оборон Севастополя и заключаетъ смертью Корнилова и Нахимова. Но такъ какъ въ пьес съ ‘словами’ были только офицеръ, матросъ и деньщикъ, а играть хотло десять человкъ, то я придумалъ ввести пніе, поэтому ‘матросъ’ оканчивался народнымъ гимномъ. Товарищамъ я никому не повдалъ, кто былъ авторъ этого произведенія, но Разумову показалъ: онъ одобрилъ ‘сценку’, веллъ хорошенько переписать и подарить ему на память.
Отецъ мн позволилъ рядиться. Офицера игралъ Саша Прохоровъ, Кузьминъ — деньщика, а я самого матроса. Мокей Васильевичъ насъ училъ, какъ нужно говорить, кому гд стоять или сидть и т. п. Онъ присутствовалъ на первомъ представленіи, которое мы давали у насъ въ дом, а потомъ каждый вечеръ разъзжали по домамъ родственниковъ въ пошевняхъ, заложенныхъ парою лошадей,— Прохоровъ выпросилъ у своего отца. Маменька приказала, чтобы мы представили ‘камедь’ и у дяденьки Василія. Мн не хотлось къ нему хать, но длать нечего: нельзя было ослушаться. Въхали мы во дворъ и остановились у крыльца. Здсь насъ встртилъ двоюродный братъ.
— Никакъ ряженые къ намъ пріхали, — сказалъ онъ.— Кто такіе вы сами будете?
— Это мы, Саша: я, Протасовъ, съ товарищами…
— Ахъ, Петръ Андреичъ! Да васъ и не узнаешь… Какъ это вы, сударь, нарядились?
— Я — матросомъ. Видишь, на мн матросская шляпа.
— Веселые люди, у нихъ вс святки праздникъ. А вотъ нашему брату и отдохнуть некогда, все за длами… Ну, пожалуйте вверхъ, тятенька у себя-съ. Можетъ примутъ.
— А ты придешь на насъ глядть?— спросилъ Прохоровъ.
— Разв только на васъ посмотрть, Александръ Николаичъ, а то у меня полна кухня извощиковъ, надо съ ними будетъ разсчитываться.
— А если теб некогда, такъ и не приходи: позабудешь еще съ какого-нибудь извощика за обдъ получить.
— Насмшникъ вы, Александръ Николаичъ, насмшникъ!— засмялся мой двоюродный братъ точно такъ же, какъ смялся и его отецъ.
Мы поднялись во второй этажъ и вошли въ теплый корридоръ. Горничная направилась о насъ доложить. Мы ждали минутъ пять, не раздваясь.
— Что же это долго, — говорилъ Саша Прохоровъ: — важность, что-ли, хочетъ свою передъ нами показать. Подемъ, Петя… Ну, его!..
Но вернулась горничная и попросила насъ въ залу. Мы наскоро раздлись, вошли въ большое зало, освщенное двумя стеариновыми свчами, сдлали необходимыя приготовленія и скрылись опять въ корридоръ, оставивъ дверь полуотворенною. Изъ гостиной вошелъ Дядя, опустился на диванъ и проговорилъ:
— Что же, комедіанты, начинайте.
Представленіе немедленно началось. Первыми выступили на сцену офицеръ съ денщикомъ. Поговорили. Офицеръ приказываетъ позвать матроса.
— ‘Здравія желаю, ваше благородіе’!— произноситъ басомъ матросъ, останавливаясь передъ офицеромъ въ почтительномъ разстояніи и вытягивая руки по швамъ.
— ‘Спасибо’, — говоритъ офицеръ.— ‘Такъ ты былъ въ дл при Синоп?’
— ‘Точно такъ. На корабл ‘Константинъ’ лихо поработали, господинъ офицеръ’.
— ‘Молодецъ. Я по газетамъ знаю, какъ происходило это дло, но мн интересно бы слышать отъ самого очевидца. Можешь ты мн про все разсказать?’
— ‘Могу, ваше благородіе’.
Посл нсколькихъ другихъ короткихъ вопросовъ и такихъ же на нихъ отвтовъ, начинается разсказъ боцмана Воронченко. Дядя молча сидитъ на диван и слушаетъ: онъ въ своемъ единственномъ числ составляетъ всю публику въ зал. Сынокъ его выглянулъ на минуту изъ гостиной, но какъ Прохоровъ замолчалъ и сталъ говорить одинъ матросъ, онъ не замедлилъ скрыться. Все представленіе продолжалось меньше четверти часа. Публика, т. е. дядя Василій, слушаетъ какъ-то сурово. Боцманъ произноситъ послднія слова, изъ корридора появляются остальные артисты, вс падаютъ на колни и хоромъ поютъ: ‘Боже, Царя, храни’ — и представленіе окончилось. Дядя тяжело подымается съ дивана, медлительно направляется къ гостиной и говоритъ:
— Аксинья! дай ребятишкамъ пряниковъ да орховъ, — и, не прибавивъ ни слова въ сторону артистовъ, совершенно исчезаетъ.
Много товарищи посл смялись надъ дядею, а Прохоровъ сердился.
— Какъ важничаетъ, скоробогатый! Мой папаша богаче его, да разв такъ насъ принялъ? со всми разговаривалъ и хвалилъ, а мамаша вареньемъ, канфетами угощала. А этотъ ни слова не сказалъ.
У крыльца, когда мы садились въ сани, двоюродный братецъ снова показался, чтобы засвидтельствовать почтеніе Прохорову.
— Вы лучше всхъ представляли, Александръ Николаичъ!— сказалъ сынокъ дяденьки.
— А ты бы еще больше похвалилъ, если бы совсмъ отъ извощиковъ не приходилъ,— отвчалъ Прохоровъ.— Кучеръ,— прибавилъ онъ: — позжай на Пахатную улицу. Знаешь гд Разумовъ живетъ?
Посл святокъ у меня явился маленькій братецъ. Одновременно съ нимъ въ домъ вошло новое лицо: тринадцатилтняя, миловидная двушка, которую вс стали звать ‘нянькою’. Мать лежала больная, и все время за ней по-перемнно ухаживали, то бабушка, то тетка. Снова у насъ былъ пиръ, но не такой уже шумный, какъ справляли новоселье: справляли крестины, тетенька Аксинья съ дядей Николаемъ были воспріемниками, и я въ первый разъ тогда увидлъ своего маленькаго братца: красный онъ весь, личико сморщенное, какъ у старика, и все онъ плакалъ да на что-то жаловался.
Въ великомъ пост я говлъ, исповдовался и причащался. Отецъ Дмитрій подалъ мн изъ своихъ рукъ просфору и сказалъ:
— Поздравляю съ принятіемъ св. Тайнъ. Желаю здоровья и успха въ ученьи.
Дни становились все длинне: солнце чаще выглядывало съ постепенно голубвшихъ небесъ, на улицахъ снгъ бурлъ, съ кровель капало и висли ледяныя сосульки. Постъ перевалилъ за половину, и время понеслось съ неимоврною быстротой. Пришелъ Алексй, человкъ Божій: съ горъ, по оврагамъ и улицамъ потекли ручьи, забурлили потоки, мстами обнаружились проталины и черная земля жадно впитывала въ себя воду.
Еще въ поляхъ блетъ снгъ,
А воды ужъ весной шумятъ…
Да, повсюду тепломъ вяло, весною пахло! Вотъ ужъ и грачи прилетли, и скворцы показались, и кулики на проталинкахъ посвистывали.
‘Теперь и Пасха недалеко. Скоро Христа пойдемъ встрчать. А посл Пасхи еще шесть недлекъ осталось въ училище походить, а тамъ и экзаменъ, и опять каникулы…
Наступило Лазарево воскресенье. По обыкновенію, съ утра мы вс собрались въ школу. Большая мрачная комната биткомъ набита разновозрастными учениками, начиная съ семилтняго малыша Вани Хрулева и кончая семнадцатилтними молодцами, съ пробивающимися усиками и пушкомъ на подбородкахъ, занимаемся мы неохотно. Мы чего-то съ томленіемъ ожидаемъ и ежеминутно посматриваемъ на фигуру съ молодымъ, кубышкообразнымъ лицомъ, возсдающую за кафедрою въ хорошо знакомомъ намъ ‘драдедамовомъ’ костюм. Хотя нашъ учитель имлъ уже два чина и подписывался ‘губернскій секретарь’, но въ школ не любилъ франтить и въ классъ постоянно являлся въ одной несмняемой пар, въ которой я въ первый разъ его увидлъ при своемъ поступленіи въ школу. За свой ‘драдедамовый’ костюмъ Илья Андреевичъ не мало вызывалъ насмшекъ среди учениковъ, а Воробьевъ иначе его и не называлъ заглаза, какъ ‘рябая кукушка’. И теперь, когда мы находимся въ страшномъ томленіи и съ напряженіемъ прислушиваемся, чтобы не проронить отраднаго слова, какое вотъ сейчасъ, сію же минуту произнесетъ учитель, — Воробьевъ толкаетъ ногою сосда и шепчетъ: ‘скоре-бы… что онъ, рябая кукушка, тянетъ, словно мы и не знаемъ, что нынче роспускъ?’ — и безъ всякаго уже дурного умысла, а по привычк дернулъ за волосы одного. изъ своихъ товарищей. Мокей Васильевичъ, сидвшій въ конц одного стола средняго отдленія, видитъ продлки шалуна и только покачиваетъ головой.
Наконецъ намъ заданы уроки, и нашъ Илья Андреевичъ встаетъ съ мста.
— Дти! вы свободны отъ занятій до оминой недли.
Разомъ шумъ, хлопанье досокъ на партахъ, говоръ и скаканія черезъ скамейки поднялись, въ углу, гд верхнее платье, началась давка, крики и бгство изъ школы.
— Тише выходить, по одному!— раздавался наставническій голосъ.— Не забывайте, что вы еще въ класс, а не на улиц.— И при этомъ ни линейки по голов, ни дранья за ухо, ничего не пришлось испытать кому-либо изъ учениковъ!
— Прощайте, Илья Андреевичъ!— кричали голоса.— Мокей Васильевичъ! прощай!
А самъ Илья Андреевичъ, пропуская мимо себя неудержимый потокъ школьниковъ, улыбался и ласково говорилъ:
— Кланяйтесь отъ меня своимъ родителямъ. Скажите, что въ первый день я никому визитовъ не стану длать, и поэтому, кто желаетъ, вс меня застанутъ дома.

XII.

Я спалъ тмъ крпкимъ и сладкимъ сномъ, какимъ только спятъ люди въ годы своего счастливаго дтства. Но вотъ, я чувствую, что-то свтлое передо мною всколыхнулось, золотисто-алыя волны заходили и коснулись моихъ рсницъ, я быстро открылъ глаза.
Вся ‘келья’ залита свжими яркими лучами солнца, въ сторон, передъ шесткомъ чистой и недавно выбленной печки, изъ-за цвтной занавски, вижу бабушку въ синемъ сарафан и темномъ платк, большой деревянной ложкою она вынимаетъ изъ горшка крашеныя яйца, осторожно кладя ихъ на тарелку. Я живо все сообразилъ, встрепенулся и спросилъ:
— Баушка! Сегодня, вдь, Христосъ воскресъ?
— Али ужъ ты проснулся?— слышу въ отвтъ голосъ, и дорогое мн лицо, съ мелкими частыми морщинками и розовыми щеками, тихо повернулось отъ шестка.— Нту, дитятко, еще одинъ денекъ остался до Воскресенія Христова.
— Ну, коли такъ, я имъ еще посплю, бабушка!
— Поспи, родимый.
Но заснуть я не могъ. Напрасно стараюсь какъ можно плотне закрыть глаза, чтобы не видть этого чуднаго свта, гоню прочь мысли и воспоминанія послдней недли, нтъ, они уже вспорхнули вмст съ лучами солнца, ударившими въ комнату чрезъ стекла оконныхъ рамъ, и цлыми роями закружились въ моей темноволосой головенк, наполняя чмъ-то играющимъ и радостно смющимся все мое дтское сердце.
Я вспомнилъ, что завтра, посл обдни, отецъ пошлетъ меня къ Иль Андреевичу христосоваться. ‘Опять бумажку понесу ему’ — шевельнулось въ моей голов. Помню, когда меня привели въ школу учиться, и бабушка подала наставнику завернутый въ красную бумагу фунтъ чаю, онъ съ благодарностью принялъ его и съ пріятною улыбкою промолвилъ: ‘Напрасно безпокоитесь, въ другой разъ ежели, такъ вы ужъ лучше мн деньгами’. И съ тхъ поръ, являясь поздравить учителя съ праздникомъ или со днемъ ангела, я — отецъ самъ никогда къ нему не ходилъ — опускалъ въ мягкую руку учителя трехрублевую бумажку. Илья Андреевичъ, зажимая даръ въ рук, добродушно улыбался, гладилъ другою, свободною рукою меня по голов, хвалилъ за примрное, скромное поведеніе, отличные успхи въ наукахъ и поощрялъ къ дальнйшимъ научнымъ подвигамъ, прибавляя: ‘корень науки горекъ, но плоды его сладки, Петруша. Ну, а теперь ступай съ Богомъ домой: кланяйся отъ меня папаш’.
За всю эту недлю, какъ насъ распустили, я сдлалъ много наблюденій. Такъ, я замтилъ, что фабричные рабочіе, которыхъ ежедневно встрчалъ на улиц, съ чего-то вдругъ перемнились: всегда хмурые, сердитые, грязные и запачканные, теперь они ходили умытыми, съ причесанными волосами, добрыми лицами и хорошо одтыми. Наши товарищи по училищу, дти мастеровыхъ и тхъ-же рабочихъ, постоянно сторонившіеся отъ насъ, сыновей купцовъ и фабрикантовъ, и посматривавшіе изъ-подлобья, какъ-то завистливо, въ послдніе дни, при встрч бжали ко мн съ веселыми лицами и говорили: ‘Петя, скоро запоютъ Христосъ воскресе! Ты пойдешь къ заутрен?’ Да что они, — даже Воробьевъ, первый задира и мальчикъ злой, какъ многіе о немъ говорили, всхъ обыкновенно насъ бранилъ, а большихъ называлъ прямо-таки разбойниками, и тотъ вчера два раза ко мн забгалъ, весело болталъ и, доставая изъ кармана, подъ строгимъ секретомъ показывалъ, неизвстно гд имъ добытый, мдный крохотный пистолетикъ, изъ котораго на пасх общалъ стрлять за оградою церкви, приглашая меня послушать, какъ будетъ палить его ‘мушкотантъ’: невпримръ шибче всякаго ружья!.. Тутъ неожиданно мысли мои приняли другое направленіе: я вспомнилъ о страданіяхъ Христа, сердце во мн болзненно сжалось и, повернувшись къ печк, я чуть не съ плачемъ воскликнулъ:
— Бабенька!
— Ты что-же не спишь!— отозвалась старушка.
— Не спится… Я думаю… Скажи ты мн, за что Сына-то Божія на крест распяли?
Старушка задумалась и сложила на груди руки.
— Такъ Ему отъ Бога-Отца было назначено, — отвчала бабушка.— Ежели-бы Іисусъ Христосъ не принялъ мученической смерти, то міръ во грхахъ погибъ и люди вс во ад остались. А Онъ своею праведною кровію спасъ человковъ, и они по смерти возстанутъ изъ своихъ гробовъ, какъ самъ Онъ воскресъ въ третій день…
— И ты бабушка, воскреснешь?
— Воскресну, дитятко.
— А я, когда умру, тоже воскресну?
— Вс, милый, воскреснемъ. Для того Господь съ небесъ и на землю сходилъ, чтобы людей воскресить.
Я припоминаю, что прошелъ изъ священной исторіи, и у меня невольно вырывается новый вопросъ:
— Если бы Христа ученикъ не предалъ, то его не распяли-бы? За что Іуда предалъ его?
— Мзды захотлъ, сребролюбецъ онъ былъ, и ради денегъ своей души не пожаллъ, предателемъ сталъ.
Я задумываюсь.
— А теперь, бабенька, есть предатели?..
Появленіе въ двери съ узелкомъ тетки прервало нашъ разговоръ.
— Тетенька, ты гд была?
— На базаръ ходила, — отвчала та и въ ея кроткихъ глазахъ, смотрвшихъ всегда какъ-то печально, свтилось теперь столько тихой любви, что я вскочилъ на постели и протянулъ къ ней об свои руки.— Постой, Петинька, дай мн сперва закупки на мсто положить и раздться.
Я умылся, помолился на образа, горвшіе въ серебряныхъ и мдныхъ ризахъ, и затмъ поздравилъ хозяекъ съ наступающимъ праздникомъ.
— Можно теперь мн яичко състь?— соблазняясь красными яйцами, спросилъ я нершительно.
— Теб ужъ нельзя, милый: ты отрокъ, а не младенецъ. Потерпи до завтра, когда Христосъ воскреснетъ.
— А мы вотъ съ тобою, Петинька, чайку попьемъ, — сказала тетка, успвшая приготовить и внести ярко вычищенный самоваръ.— Да, я видла сейчасъ отца, — прибавила она.— Веллъ теб вечеромъ домой приходить.
— А что онъ не сердитъ на меня, что я долго у васъ гощу?
— Нтъ, онъ веселый такой. Спросилъ: ‘здоровъ-ли мой сынокъ?’ Отъ удовольствія мн кинулась въ лицо вся кровь.
— Какой ты у насъ красавчикъ, Петя!— проговорила тетка и поцловала меня.— Весь ты вылитый въ покойную свою мать.
День я провелъ въ хожденіи по улицамъ, но больше всего сидлъ за оградою собора и любовался съ горы на широкій разливъ рки, по которой мелькали лодочки съ людьми, ловившими длинными баграми плывшія бревна, разорванные плоты и доски, потомъ завернулъ въ ограду, гд церковные сторожа наливали въ плошки сало, между сторожами я увидлъ и нашего помощника учителя, онъ такъ былъ увлеченъ своимъ дломъ, что и не замтилъ-бы меня, если-бы я не подошелъ къ нему и не дернулъ его за пальто.
— Ба! Петя… Ты какъ сюда попалъ?
— А пришелъ поглядть, что ты длаешь, Мокей Васильевичъ!
— Ну, гляди… А я, товарищъ, помогаю вотъ имъ, — высоченный парень указалъ рукою на сторожей, — плошки наливать, — и я увидлъ, какъ степенное лицо нашего товарища и наставника все вспыхнуло отъ удовольствія.— Ты знаешь-ли, какая ночь скоро наступитъ и какой великій день за нею грядетъ?.. Да что я тебя спрашиваю: ты еще Новаго Завта не усплъ до конца пройти… Постой, ты сегодня будешь за утренею?
— Да, я пойду съ тятенькою Христа встрчать!— не безъ чувства гордости отвтилъ я.
— Знаешь, гд Андрей Григорьевичъ въ церкви стоитъ? Нтъ, тамъ тебя задавятъ. Ужо я зайду за тобой, и мы будемъ всю утреню въ придл, на правомъ клирос стоять: тамъ, кром насъ, никого не будетъ. Ну, а завтра, посл обдни, я къ теб приду чай пить.
Не смотря на то, что я былъ первымъ ученикомъ и притомъ — старшаго отдленія, Мокей Васильевичъ смотрлъ на меня, какъ на ребенка, и обращался по прежнему любовно, но какъ старшій съ младшимъ. Онъ часто бывалъ у насъ въ дом, много говорилъ съ моимъ отцомъ и безпощадно истреблялъ чай, до котораго былъ большой охотникъ. Отцу моему онъ очень нравился, но мачиха относилась къ нему непріязненно. ‘Вишь, по тридцати чашекъ выдуваетъ. Самоваровъ на него не поспешь ставить’.
— Петя, — сказалъ Мокей Васильевичъ, наливъ послднюю плошку, и отводя меня къ сторонк, — слушай, что я теб скажу: ныншняя ночь,— такая ночь, что если я теб скажу, то, пожалуй, ты и не поймешь меня какъ должно. Но ты мальчикъ умный, вспомнишь потомъ и съ годами все уразумешь, что я теб говорилъ: я ужъ теб разскажу… Жди меня, я зайду. Ты будешь спать?
— Не знаю. Чай, усну.
— А я, братъ, до самой утрени не усну: буду слушать эту божественную ночь.
— Да разв она, эта ночь, говоритъ что?— спросилъ я въ простот своей души.
Мокей Васильевичъ посмотрлъ на меня какъ-то полугрустно, покачалъ своей большой головою и потомъ положилъ на мое плечо свою руку.
— Ахъ, ты, глупышъ, глупышъ,— сказалъ онъ съ доброй улыбкой.— Ночь не говоритъ по нашему — у нея свой языкъ, а разумное существо, какъ человкъ, должно все понимать. А въ эту ночь… ахъ, Петя, что это за ночь!— и глаза Разумова поднялись на ясное небо.— Въ эту ночь небо и.земля радуются, вс ангелы ликуютъ и всякая божья тварь веселится… Ну, да будетъ, потолкуемъ посл, а сейчасъ мн надо еще картину Воскресенія уставлять.
Дорогою, на возвратномъ пути домой, товарищи спросили меня:
— О чемъ это съ тобою говорилъ Мокей-то Васильевичъ?
Я буквально передалъ имъ слова Разумова. Выслушавши меня до послдняго слова, Ванюшка Воробей подумалъ и сказалъ:
— Ты врь ему. Онъ, Мокей-то Васильевичъ, умне во сто разъ Ильи Андреевича, даромъ что на немъ чина нтъ. Книжекъ разныхъ столько перечиталъ,— ни одинъ попъ столько не прочиталъ. Это я, братцы, доподлинно знаю. Ну, а завтра мы будемъ налить изъ ‘мупікотанта’.
Я забжалъ ненадолго къ бабушк — сказать, что посл утрени приду христосоваться.
— Ну, вотъ и хорошо, внучекъ,— одобрила бабушка.— Я теб покажу, какъ завтра утромъ, при восход, будетъ красное солнышко играть.
Довольный и счастливый, я направился домой. Еще заря не совсмъ погасла, а въ дом у насъ былъ уже накрытъ ужинъ.
— А вотъ и сынокъ нашъ пришелъ!— весело сказалъ отецъ.
— Петя, братецъ!— воскликнула сестра.
Даже мачиха, всегда и при отц со мною суровая, встртила дружелюбно.
— Какъ разъ къ самому ужину посплъ. Садись, Петя!

XIII.

Наступила великая, божественная и свтозарная ночь, какъ поется въ священныхъ псняхъ.
Я съ сестрою спалъ въ мезонин. Въ моей комнатк, передъ иконою Богоматери, теплилась лампадка. Долго-ли я спалъ — не знаю, но я вдругъ проснулся. Меня поразила царившая тишина при таинственномъ мерцаніи лампады, и я съ необычайной ясностью вспомнилъ свой разговоръ съ Мокеемъ Васильевичемъ. Я тихо всталъ, одлся и прислъ къ окну, изъ котораго глядла на меня темная ночь, съ сверкающими вверху звздами. Я сталъ вглядываться въ эту ночь, смотрть на звзды и прислушиваться. Ночь по прежнему темнла, звзды сіяли и кострюля (Большая Медвдица) завернула направо, и только одна звздочка ея ручки была еще видна. Я догадался, что время близится къ полуночи, но никакихъ голосовъ и звуковъ не слышалъ. Я долго глядлъ и все прислушивался, на половину пріотворивъ окно… И сперва мн показалось: звзды какъ будто начали роиться, потомъ я услышалъ — по влажному воздуху безшумно пронесся радостный трепетъ, затмъ вс звзды словно-бы сдвинулись и тихо поплыли, наконецъ, какіе-то невыразимо сладостные звуки раздались въ самой вышин и полились на землю. О чемъ цли эти небесные голоса — я не понялъ, а земля въ нмомъ и напряженномъ молчаніи, казалось, чутко къ нимъ прислушивалась, и вся радостно вздыхала… Раздался ударъ большого колокола на соборной колокольн, за нимъ — на другой и третьей, улицы вдругъ освтились. И голоса небесъ, и звуки земли понеслись на встрчу, слились въ общемъ хор, будя людей и все живое. И было что-то дивное, глубоко-таинственное и высокоторжественное въ этой ликующей ночи, смняющейся наступленіемъ утра великаго, свтоноснаго дня.
— Петя, я за тобой!..
Я не сразу пришелъ въ себя.
— Да ты ужъ одтъ? Молодецъ!
— Мокей Васильевичъ, — началъ было я, и умолкъ.
Онъ взглянулъ на меня и свтло улыбнулся.
— Не говори. Знаю. Ты слушалъ эту ночь…
— Сынокъ, пора въ церковь, — послышался голосъ отца.— А, Мокей Васильевичъ! Здравствуй!
— Андрей Григорьевичъ,— отвтилъ тотъ,— я Петю возьму съ собою: мы на клиросъ станемъ.
— Что-же, это хорошо! А то въ церкви будетъ давка.
Улица была освщена плошками, а наша соборная церковь уже сіяла сотнями огней, распространяя вокругъ себя свтъ и выдляясь среди ночного мрака, благовстъ колоколовъ несся по всему большому фабричному селу и разливался далеко по всей окрестности. Передъ папертью холодной (лтней) церкви стояла картина, съ изображеніемъ воскресшаго Христа, спящими воинами и сидящимъ на отваленномъ отъ гроба камн ангеломъ. Я хотлъ остановиться и подольше посмотрть на эту картину, но мой товарищъ увлекъ меня въ ограду.
— Идемъ, идемъ!— торопилъ онъ, и мы почти бжали.
Въ громадномъ зимнемъ храм зажгли паникадило, передъ иконами везд горятъ большія свчи, массы народа стоятъ тоже съ зажженными свчками. Мы стали съ Мокеемъ Васильевичемъ въ придл на правомъ клирос. Мн все и всхъ видно, я примчаю въ густой масс знакомыя лица — набойщиковъ съ фабрики моего отца, купцовъ, рабочихъ и др. И я вижу, что лица эти какъ будто помолодли, сдлались лучше и красиве. Хоръ пвчихъ поетъ: ‘Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гроб’. Полунощница окончилась. Изъ царскихъ вратъ выходятъ три священника, дьяконъ и дьячки съ пономарями, вс въ блыхъ парчевыхъ ризахъ и одяніяхъ, подняты хоругви и иконы. Священники и за ними масса народа направляются вонъ изъ храма, обходятъ вокругъ церкви и возвращаются къ закрытымъ западнымъ дверямъ. Звонъ колоколовъ умолкаетъ, воцаряется глубокая тишина, дыханіе въ груди тысячъ человкъ точно замерло… И среди этой тишины радостныя слова тропаря: — ‘Христосъ воскресе изъ мертвыхъ’…
Двери отворяются и народъ, какъ морскія волны, снова хлынулъ въ храмъ.
При яркомъ освщеніи, при блеск и иміам кадила, громогласно, стройно и торжественно по всему храму разносится: ‘Воскресенія день, просвтимся людіе!’ и затмъ снова ‘Христосъ воскресе’. А дальше еще радостне: ‘Небеса убо достойно да веселятся, земля-же да радуется…’ Изъ открытыхъ дверей алтаря изъ-за престола, весь въ кроткомъ сіяніи и съ склоненною въ терновомъ внц главою, взираетъ на предстоящихъ пригвожденный къ кресту страдалецъ, Богъ-Сынъ. Я стою, проникнутый невдомымъ восторгомъ, и душа моя вмст съ дымомъ ладана возносится къ небесамъ, которыя теперь, мн казалось, уже приблизились къ земл.
‘Нын вся исполнишася свта, небо-же земля и преисподняя…’
— Слышишь, Петя, что поютъ?— вполголоса говоритъ мн Мокей Васильевичъ.— ‘Вмсто міра пснь принесемъ Владыц и Христа узримъ — правды солнце, всмъ жизнь возсіяюща’. Понимаешь-ли ты, мальчикъ?
Вдохновенный божественнымъ пснопніемъ, я куда-то все возношусь и чувствую, какъ въ моемъ сердц зарождается что-то новое, быстро растетъ и чмъ-то теплымъ разливается по всему существу: ‘если-бы Христосъ не принялъ мученическую смерть, то міръ погибъ-бы во грх’, вспомнились мн слова бабушки.
‘Яко во истину священная и всепразднественная сія спасительная нощь, и свтозарная, свтоносная дне возстанія сущимъ провозвстницы’, подпвалъ за хоромъ Мокей Васильевичъ.
— Петя, мальчикъ милый,— слышу надъ самымъ ухомъ голосъ,— понимаешь-ли ты, о чемъ поетъ теперь церковь? Она поетъ, что люди не должны отчаиваться, что горе, неправда, зависть и зло въ мір исчезнутъ, что настанетъ для всхъ людей день, когда они искренно полюбятъ другъ друга, будутъ искренними братьями. Слушай, что поютъ, и вникай. Адъ разрушенъ, гршные освобождены, на землю снизошелъ свтъ, мертвые воскреснутъ и на земл воцарится миръ, радость и веселіе.
‘Ангелъ облистаяй женамъ вопіяніе…’
— Внимай, Петя, внимай!— говоритъ Разумовъ и заглядываетъ мн въ лицо.— Да ты… плачешь?! О чемъ?
— Я… я… Іисуса Христа очень люблю… Мн хотлось-бы… какъ онъ… также помучиться… умереть за Сына Божія хочу!..
Глаза моего наставника широко раскрылись и на впалыхъ его щекахъ вспыхнулъ яркій румянецъ. Не спуская съ меня какого-то сіяющаго взора, онъ произнесъ съ чувствомъ:
— Петя, какое ты слово сказалъ!.. Блюди, строго блюди въ себ эту священную искру: она въ теб — ‘иного житія вчнаго начало’, какъ сейчасъ возвщало намъ радостное пніе.— И онъ снова подпвалъ за хоромъ праваго клироса, а когда начиналъ хоръ лваго, онъ говорилъ:
— Да, истина открывается. Искра вспыхнула. ‘Иного житія вчнаго начало’ уже показуется.
Что въ т великія минуты творилось въ моей душ, какія святыя чувства поднимались, какой священный восторгъ обнималъ всего — словами этого невозможно передать!
— Врь, Петя, все это сбудется,— говорилъ Мокей Васильевичъ, блдный, счастливый и съ блистающими глазами.
И, какъ будто, въ отвтъ на его слова, хоръ гремитъ: ‘Воскресенія день, и просвтимся торжествомъ, и другъ друга обымемъ, рцемъ братіе и ненавидящимъ насъ простимъ вся воскресеніемъ…’
А изъ алтаря въ продолженіе всей этой торжественной службы, по прежнему, въ дивномъ сіяніи, взиралъ съ креста Спаситель міра,— и взоръ не былъ скорбенъ — въ немъ свтилось прощеніе, любовь и радость.
— Христосъ воскресе!— сказалъ Мокей Васильевичъ.
— Воистину воскресе!— отвтилъ я.
Онъ меня крпко обнялъ, и мы три раза съ нимъ поцловались. Въ церкви уже вс христосовались. Мокей Васильевичъ повелъ меня къ отцу. Съ нимъ лобызались наши набойщики, которые начали и со мною христосоваться.
По выход изъ церкви, я, по наказу бабушки, перехристосовался со всми нищими, стоявшими на паперти.
Мой товарищъ проводилъ меня. до дому, гд онъ на прощаніи сказалъ мн:
— Помни, что ты слышалъ въ церкви и что я теб говорилъ: люди воскреснутъ въ новой жизни… Посл обдни я зайду къ теб.
Похристосовавшись дома съ мачихой и сестрою, я попросился къ бабушк.
— Да ты-бы лучше уснулъ,— мягко проговорила мачиха.— Поди, умаялся, стоявши за утреней.
— Нтъ, маменька, я не усталъ.
Пробгая по сырой мягкой земл нашъ садъ, я замчаю, что востокъ ужъ началъ блть.
Бабушка съ теткою меня ждали.
— Христосъ воскресе!
— Воистину воскресе!
А черезъ часъ мы съ бабушкой взобрались на подволоку и стояли у круглаго оконца. Небо на востокъ алло и золотилось, на сел было уже свтло.
— Скоро, бабинька, солнышко станетъ играть?— спрашиваю я.
— Скоро, внучекъ!
Что-то ослпительно золотое вдругъ брызнуло мн въ глаза, затмъ быстро выглянуло солнце и заколебалось…
— Видишь, какъ оно играетъ?
— Вижу, бабушка.
Я стоялъ у оконца и смотрлъ, какъ играло солнце, и въ душ моей тоже что-то играло и беззавтно веселилось.
А по селу, изъ конца въ конецъ, громко кричали птухи, на вс лады передъ дворами и въ садахъ пли скворцы, покачиваясь на сухихъ вткахъ, у своихъ скворешень, и изъ синяго поднебесья на радовавшуюся землю сыпались псни жаворонковъ.
Въ восемь часовъ заблаговстили къ обдн.
Обширный храмъ, съ двумя придлами, такъ-же, какъ и во время утрени, переполненъ народомъ. Зажжены вс три паникадила, горятъ сотни свчъ и лампадъ. Изъ высокихъ, полукруглыхъ оконъ, сквозь бемскія стекла, трепеща и колышась, потокомъ вливаются въ Божій храмъ утренніе лучи вешняго солнца. Я вижу, какъ они падаютъ косыми свтлыми полосами на малахитовыя колонны иконостаса, порхаютъ по вызолоченнымъ кудрями капителей, преломляются въ граняхъ драгоцнныхъ камней, украшающихъ внцы и ризы образовъ, пронизываютъ голубоватый столбъ, стоящій посреди церкви отъ ладона, и озаряютъ тихо-радостныя лица молящихся. Въ лучезарномъ свт утра слабо, чуть примтно, виднются желтоватые язычки неподвижнаго огня отъ многочисленныхъ свчъ и лампадъ.
Идетъ чтеніе Евангелія отъ Іоанна. Первымъ читалъ по-еврейски протопопъ, а за нимъ о. Дмитрій съ о. Григоріемъ по-гречески, каждое чтеніе возвщается съ колокольни ударомъ въ большой колоколъ. Послднимъ читаетъ молодой дьяконъ ‘Михайло’.
‘Въ начал б Слово, и Слово б къ Богу, и Богъ б Слово. Сей б искони къ Богу’.
Мягкій звучный голосъ красиваго дьякона исполненъ свжести и необычайной силы.
‘Въ томъ животъ б, и животъ б свтъ человкомъ. И свтъ во тьм свтится, и тьма его не объятъ’.
— Слушай, вникай,— шепчетъ надъ моимъ ухомъ Мокей Васильевичъ.
‘Бысть человкъ посланъ отъ Бога, имя ему Іоаннъ’, — раскатывается музыкальный басъ.— ‘Сей пріиде во свидтельство, да свидтельствуетъ о свт, да вси вру имуть ему. Не б той свтъ, но да свидтельствуетъ о свт. Въ свтъ, истинный, иже просвщаетъ всякаго человка, грядущаго въ міръ’.
Выше и выше поднимается голосъ, наполняя собою весь храмъ и высокіе расписанные своды.
‘Въ мір б, и міръ тмъ бысть, и міръ Его не позна. Во своя пріиде, и свои Его не пріяша. Елицы же пріяша Его, даде имъ область чадомъ Божіимъ быти, врующимъ во имя Его’.
Каждое слово глубоко западаетъ въ мою душу, и сердце такъ страстно, молитвенно взываетъ: ‘я хочу быть чадомъ Божіимъ… я пойду за Христомъ… снесу за Него вс гоненія и съ радостію приму мученическую смерть’.
‘Яко законъ Моисеемъ данъ бысть’, — достигаетъ самой высокой степени напряженія голосъ молодого дьякона: — ‘благодать же и истина Іисусъ Христомъ бы-ысть’.
‘Слава Теб, Господи, слава Теб!’ — торжественно встрчаетъ заключительное слово Евангелія прекрасный хоръ пвчихъ.
Я часто позабываю креститься и кланяться, точно также, какъ и многіе другіе, благоговйно слушающіе пніе, но чувствую, что внутри меня и каждаго кто-то невидимо, безъ словъ, но пламенно и истинно молится, всею своею душою возносясь къ престолу всевышняго Бога, Царя всхъ царствующихъ.
Дисканты и альты поютъ:
‘Ангелъ вопіяше благодатнй: чистая Дво радуйся, и паки реку, радуйся’, басы выводятъ: ‘Твой Сынъ воскресе, Твой Сы-ынъ воскресе’, дале одни тенора: ‘тридневенъ отъ гроба, и мертвыя воздвигнувый’, опять дисканты съ альтами заливаются: ‘людіе веселитесь’, басы подхватываютъ и всмъ уже хоромъ и громко повторяютъ: ‘ве-се-ли-те-ся! ве-се-ли-те-ся! ве-се-ли-те-ся!..’
‘Святися, святися, новый Іерусалиме!’
Что.за дивное пніе! Какіе голоса, Господи! И Онъ, позорной смертью умершій за грхи міра и на третій день воскресшій, съ любовью смотритъ на насъ со креста, въ сіяніи лучей солнца, окруженный херувимами и серафимами. Отъ полноты неземного блаженства, какимъ прониклось все мое существо, я не замтилъ, какъ окончилась служба.
И во весь день по громадному селу разносится красный звонъ, оглашая на десятки верстъ окрестныя деревни, зазеленвшіяся на окраинахъ озими и выступившіе гд-то далеко лса, весь день на улицахъ видны свтлыя лица, слышны радостныя привтствія и взаимное цлованіе… Нтъ больше между людьми печали, злобы и зависти, одна радость и веселіе по всей земл!
Въ продолженіе цлаго дня, гд-бы я ни былъ, — у Ильи-ли Андреевича, у родственниковъ или на улиц, одинъ или съ товарищами, — я только и думалъ о томъ, что слышалъ за божественной службою. ‘Иного житія вчнаго начало’, звучало въ моихъ ушахъ. ‘Богатіи и убозіи другъ съ другомъ ликуйте!’ вспоминалъ я слово Іоанна Златоустаго, произнесенное въ конц утрени о. Дмитріемъ, и вопрошалъ: ‘Смерть! гд твое жало? Адъ! гд твоя побда? Воскресе Христосъ, и ты низверглся еси. Воскресе Христосъ, и падоше демони. Воскресе Христосъ, и радуются ангели. Воскресе Христосъ, и жизнь жительствуетъ…’ Значитъ, и я не умру, и… она, и никто не умретъ, а мертвые вс воскреснутъ, и на земл будетъ царствіе Божіе… Вдь теперь міръ понялъ Его, и мы Христа приняли…
Тутъ мн вдругъ захотлось побжать къ одному знакомому дому, увидть двушку съ голубыми глазами и… горячо поцловать ее.
‘Анна Венидиктовна! Христосъ Воскресе…’

XIV.

Посл Пасхи возобновились школьныя занятія. Въ мсяцъ мы прошли все, чего не успли пройти до Пасхи, а затмъ принялись за повтореніе всего, что выучили за годъ. Мы занимались усердно, а весна манила насъ въ лсъ, въ поля и на рчку.
Наконецъ давно ожидаемый день наступилъ. Наконецъ Илья Андреевичъ объявилъ, что завтра экзаменъ, пріхалъ самъ директоръ и экзаменоваться мы будемъ въ дом почетнаго гражданина Карунова.
— Пріодньтесь какъ можно лучше и къ девяти часамъ вс приходите, — наказывалъ Илья Андреевичъ.
На слдующій день ученики собрались въ школу за полчаса до назначеннаго срока. Мокей Васильевичъ, въ черной суконной пар, въ блой манишк и смазныхъ сапогахъ, отлично вычищенныхъ какою-то особенною ваксою, стоялъ посреди классной комнаты, съ озабоченнымъ видомъ осматривалъ каждаго изъ входящихъ и длалъ замчанія.
— Хорошо. Все какъ слдуетъ, въ порядк… становись на ту сторону… Поправь воротникъ, Назаровъ… Такъ, отходи… Воробьевъ, ты что-же такіе вихры себ отпустилъ?
— Не усплъ постричься…
— Ступай къ мамаш Ильи Андреевича: — она тебя острижетъ.— Прохоровъ, у тебя галстухъ развязался… Хрулевъ! что-же ты… разв ничего за собою не замчаешь?
— Ничего, — отвчаетъ круглолицый румяный мальчикъ.
— Подтяни… спустились!
Ваня Хрулевъ посмотрлъ на указанную погршность и воскликнулъ:
— Ахъ, Мокей Васильевичъ! никакъ я съ ними не совладаю, все они у меня съзжаютъ. Широки больно сшили.
— Давай я подвяжу покрпче… Кузьминъ въ брюкахъ, а манишки блой не надлъ — рубаху ситцевую видно.
— Да у меня нту, Мокей Васильевичъ, манишки-то блой!..
— Сбгай къ Матрен Пахомовн: она повяжетъ теб хоть учительскую…
Скоро, однако, вс недостатки въ костюмахъ были исправлены, головы приведены въ должный видъ, и осмотръ учениковъ оконченъ. Вошли учитель съ священникомъ, первый былъ въ синемъ мундир съ свтлыми пуговицами, а второй — въ шелковой лиловой ряс. Оба съ тревожными лицами.
— Вс-ли на лицо и въ надлежащемъ вид?— спросилъ Илья Андревичъ.
Мокей Васильевичъ кивнулъ головой и показалъ на выстроившіеся, по отдленіямъ, ряды учениковъ.
— Отлично, — сказалъ учитель и посмотрлъ на часы.— Четверть десятаго… Можно, пожалуй, и отправляться. Не пожелаете-ли вы, отецъ Яковъ, сказать дтямъ напутственное слово?
— Нтъ, вы ужъ это слово имъ скажите, а я дамъ свое пастырское благословеніе!
Илья Андреевичъ подумалъ.
— Тише, не шумть!.. Дти, — обратился къ намъ учитель.— Мы приближаемся къ торжественной и великой минут: черезъ какой-нибудь часъ начнется экзаменъ. Экзаменовать будетъ самъ господинъ директоръ, нарочно для сей цли прибывшій изъ губерніи. Понимаете-ли вы, какая это высокая честь для васъ и того учебнаго заведенія, которому вы обязаны своимъ научнымъ познаніямъ?
— А равно также и укрпленіемъ въ православной вр и постиженіемъ Закона Божія, — добавилъ батюшка.
— Да, и Закона Божія, — сказалъ учитель.— Понимаете-ли вы, дти, всю важность предстоящей минуты?
Изъ передняго ряда малышей Ваня Хрулевъ отозвался за всхъ:
— Понимаемъ!..
— Кром господина директора,— продолжалъ Илья Андреевичъ,— на экзамен будутъ присутствовать г. смотритель узднаго училища, котораго вы уже знаете по прежнимъ экзаменамъ, духовныя лица, первостепенные купцы и ваши родители. Не ударьте себя лицомъ въ грязь, отвчайте не торопясь, обдуманно, я прошу васъ, дти, поддержать честь нашего училища, — учитель вытерся клтчатымъ ситцевымъ платкомъ.— Постарайтесь, не посрамите своихъ наставниковъ!— голосъ Ильи Андреевича дрожалъ.
— Постараемся!— отвчали единодушно тенора и альты заднихъ рядовъ.— Постараемся!— пропищали дисканты переднихъ.
Тутъ батюшка подалъ свой голосъ.
— Не забудьте, дти, своего законоучителя, не уроните меня передъ господиномъ директоромъ. Вдь, онъ — генералъ. А теперь помолимся — и въ путь!
Прочли молитву. Оснивъ учениковъ широкимъ крестомъ, о. Яковъ сказалъ:
— Да поможетъ вамъ Господь!— и вздохнулъ.
На улиц, за воротами, насъ выстроили по-парно и по росту, Матрена Пахомовна стояла въ калитк, все время крестилась, и но грубымъ щекамъ ея катились слезы. Открылось церемоніальное шествіе. Учитель съ священникомъ шли впереди сторонкою, а Разумовъ замыкалъ шествіе. Изъ лавокъ гостинаго двора выбгали торговцы, изъ оконъ трактировъ и домовъ высовывались любопытныя лица, а по обимъ сторонамъ процессіи толпами бжали уличные ребятенки, но ничмъ уже не обнаруживавшіе своего намренія вступить съ учениками въ бой.
— Что, Петя, боишься ты экзамена?— спросилъ дорогою меня Прохоровъ.
— Да, побаиваюсь, — отвчалъ я, оглянувшись, — народу будетъ много, ну и директоръ… Слышалъ, — онъ генералъ!
— А я ничего не боюсь, — сказалъ Прохоровъ.— Надо всегда смлымъ быть — и ничего, а станешь бояться — безпремнно сржешься или на чемъ запнешься… Тогда ужъ тебя заклюютъ.
— Ты дло толкуешь, — сказалъ Кузьминъ, — но все чего-то страшно… Старые люди говорятъ: ежели пойдешь къ начальникамъ, то слдуетъ читать молитву: ‘помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его’. Три раза прочитай. Не сробешь, начальники тебя не засудятъ.
— Да, вдь, то къ начальникамъ, а мы на экзаменъ идемъ.
— Все равно, Протасовъ.
Показался впереди громадный домъ.
— Вонъ домъ-то Карунова — ужъ недалеко!— послышались голоса, сопровождавшіеся тихими сдержанными вздохами.
Подошли. Насъ ввели по широкой лстниц, устланной мягкимъ ковромъ, въ большой голубой залъ съ блествшимъ паркетомъ, съ колоннами, выкрашенными подъ малахитъ, съ большимъ столомъ, покрытымъ зеленымъ сукномъ, рядами креселъ и стульевъ. Намъ велли помститься въ гостиной, которая соединялась съ заломъ двумя большими арками, задрапированными толстою шелковой матеріей съ снурами и массивными кистями. Въ зал уже находились священники, многіе изъ именитыхъ купцовъ, управляющій князя, нашего помщика, въ числ присутствовавшихъ я увидлъ о. Дмитрія, дядей Василія съ Николаемъ и еще нсколько знакомыхъ лицъ. Они помщались въ переднихъ рядахъ, близъ стола, въ мягкихъ креслахъ. Я отыскивалъ отца и не скоро его увидлъ: онъ сидлъ гд-то въ заднемъ ряду, на стул… Мн обидно за него сдлалось. Почему дядя Василій и многіе отцы нашихъ учениковъ сидятъ впереди, а онъ къ стн забился, точно чего боится? Правда, бдные родители, мастеровые, также пришедшіе на экзаменъ, оставались въ передней, жались около дверей и робко оттуда выглядывали въ роскошный залъ, но мой отецъ — не бдный, и ему нечего стыдиться. Разв что вотъ дядя — купецъ, а онъ… мужикъ!.. И мн стыдно сдлалось!.. Къ одиннадцати часамъ вс кресла, за исключеніемъ тхъ, что поставлены за столомъ, были заняты, а ровно въ одиннадцать раздался оглушительный стукъ экипажа и у крыльца съ трескомъ остановилась коляска. Учитель, батюшка и Разумовъ бросились встрчать. Наступила мертвая тишина.
Минуты черезъ дв высокія двери изъ передней настежь отворились, присутствующіе поднялись и въ залъ, въ сопровожденіи нашихъ наставниковъ и смотрителя узднаго училища, одтаго въ синій мундиръ, вошелъ небольшого роста человкъ съ маленькими срыми бачками и коротко остриженными волосами, въ простомъ сюртук и съ большимъ крестомъ на ше. Раскланявшись на ходу со всми и подойдя подъ благословеніе къ протопопу, человкъ съ крестомъ заговорилъ съ учителемъ. До нашего слуха достигли слова: ‘проэкзаменуемъ два старшихъ отдленія, а изъ младшихъ никого не станемъ’… Къ намъ въ ту же минуту поспшно направился Мокей Васильевичъ.
— Среднее отдленіе, въ залу!— сказалъ онъ вполголоса.— Не робйте!
Хоръ соборныхъ пвчихъ проплъ ‘Достойно’, человкъ съ крестомъ слъ за столъ въ большое кресло — тутъ мы догадались, что онъ-то и есть самъ директоръ, рядомъ съ нимъ занялъ мсто смотритель, Сергй Дмитріевичъ, а по другую Сторону о. протопопъ. Учитель всталъ около черной доски, а Мокей Васильевичъ съ правой стороны учениковъ. На стол лежали журналъ, списки учениковъ, книжки и вызолоченная чернильница. Директоръ передалъ списки смотрителю, а самъ принялся глядть въ журналъ. Сергй Дмитріевичъ вызвалъ первымъ Андреева, пятаго ученика изъ средняго отдленія.
— Андроновъ!
Выдвинулся десятый ученикъ. Мы затаили дыханіе. Смотритель предложилъ вопросъ Андрееву изъ ‘Ветхаго Завта’. О. Яковъ поднялся. Ученикъ началъ говорить слабымъ голоскомъ, такъ что трудно было его разслышать, но, должно быть, отвчалъ удовлетворительно. Спросили изъ ариметики, заставили написать задачу на доск: ршилъ правильно.
— Довольно, — проговорилъ директоръ.— Спросите Андронова.
И Андроновъ, видимо, отвчалъ недурно.
— Вакоринъ! Воробьевъ!
Первый смшался, долго собирался съ силами, потомъ началъ говорить, но съ большими остановками. Илья Андреевичъ покраснлъ, и на лбу у него проступилъ нотъ.
— Не робй, сперва подумай, а потомъ и отвчай,— сказалъ директоръ.
Вакоринъ сталъ отвчать ‘по-настоящему’.
— Оправился, теперь ужъ пойдетъ,— слышался полушепотъ въ нашемъ отдленіи.
Вакорина похвалили. Выступилъ Воробьевъ. Бойко, смло отвчалъ мальчикъ, не разъ и вралъ, но когда его поправляли, онъ ловко извертывался.
— Я знаю… Я такъ и хотлъ сказать, только заторопился.
— Не надо торопиться,— говорилъ директоръ.
Молодцомъ пролетлъ нашъ Воробьевъ.
— Каковъ! Ай, Воробей!— проносился одобрительный шепотъ въ гостиной.
Тотчасъ же между собой мы поршили, что экзаменуютъ легко, и бояться намъ положительно нечего, разомъ встряхнулись, повеселли и желали одного, чтобы какъ можно поскоре насъ вызвали къ столу.
Экзаменъ учениковъ средняго отдленія окончился въ часъ. Нкоторые хотя и плоховато отвчали, но директоръ остался доволенъ успхами. Сдлали на полчаса перерывъ: экзаменаторовъ, наставниковъ и почетныхъ гостей хозяинъ дома пригласилъ ‘закусить’, а для насъ былъ приготовленъ чай въ саду.
Чай мало пили, а вс накинулись на молоко, булки и разное печенье: въ какія-нибудь пять-десять минутъ все было уничтожено. Ученики разсыпались по саду. Принялись играть.
Какъ поразилъ насъ Воробьевъ! Отъ него ожидали разныхъ проказъ посл успшной сдачи экзамена, но онъ забрался въ аллею, и слъ тамъ на скамью, понуривъ свою вихрястую голову. Мы съ Кузьминымъ подошли къ нему.
— Ваня, ты что не играешь?
— Такъ, не хочется,— медленно отвтилъ мальчикъ, отворачиваясь куда-то въ сторону и не глядя на товарищей: — взгрустнулось ншто, мн, братцы.
— Да, вдь, ты же хорошо отвчалъ, тебя больше всхъ хвалили?!
Воробьевъ печально на насъ посмотрлъ.
— Хвалили. Да что! Если-бъ я въ три-то года не баловался, учился какъ слдуетъ, такъ шелъ-бы съ вами наравн. Вотъ ты, Протасовъ, поздне меня поступилъ и моложе двумя годами, а въ старшемъ отдленіи первымъ ученикомъ. Я не завидую, нтъ, братцы, а на самого себя мн обидно…
Я сталъ его утшать.
— Не горюй. Ваня! Годикъ еще теб поучиться и окончишь!
— Эхъ, Петя, первый ты ученикъ, а не понимаешь, что я — сирота… Вотъ Кузьминъ — отецъ у него слесарь, бдный, да родной, любитъ его. Ежели-бы знали, каково мн сладко въ чужомъ дом жить, такъ, можетъ, пожалли-бы Ванюшку Воробья.
И нашъ Воробьевъ расплакался.
Полчаса давно прошло, а насъ все не звали. Ученики младшаго отдленія, хотя и освобожденные отъ экзамена, но не получивъ приказанія расходиться по домамъ, оставались съ нами. Вс продолжали играть и рзвиться, кром учениковъ старшаго отдленія. Завидя Хрулева, Воробьевъ крикнулъ:
— Ваня, Хрулекъ, подойди ко мн!
Мальчикъ побжалъ, но на полпути остановился.
— Бги, не бойся!
Ваня не трогался.
— Петя!— жалобно закричалъ Хрулевъ: — у меня опять штаны съхали.
Воробьевъ первый кинулся на помощь маленькому товарищу.
— Ну, давай, я теб ихъ подвяжу!
— А ты за волосы не станешь меня дергать?
— Нтъ, Ваня, нтъ…
Послышался колокольчикъ… Мы бросились къ дому.

XV.

Теперь экзаменовались ученики старшаго отдленія. Лица именитыхъ купцовъ раскраснлись, многіе чему-то улыбались, дядя Николай смялся. Протопопъ худенькій, сденькій старичекъ, съ маленькими живыми глазками и въ бархатной камилавк, задаетъ трудные вопросы изъ ‘Закона Божія’, ученики путаются, но директоръ заступается.
— Батюшка, этого мы и отъ гимназистовъ шестого класса не можемъ требовать.
Отецъ Яковъ то блднлъ, то краснлъ и постоянно вытирался краснымъ фуляровымъ платкомъ.
Дошла очередь до Кузьмина. Я весь превратился въ слухъ. Не торопясь, толково и разсудительно Миша даетъ отвты по всмъ вопросамъ, отлично ршаетъ трудную задачу по ариметик, длаетъ всего одну ошибку въ диктант, самъ же ее поправляетъ и разбираетъ составъ предложенія.
— Очень хорошо, очень хорошо!— слышимъ голосъ директора.— Илья Андреевичъ! да у васъ въ старшемъ отдленіи знаютъ больше, чмъ у насъ во второмъ класс гимназіи. Отсюда я заключаю, что вы не ограничиваетесь одной программою.
— Точно такъ, ваше превосходительство,— почтительно кланяясь, отвтилъ учитель.— Я соображаюсь больше съ способностями ученика, а также исполняю просьбы родителей, которые желаютъ своимъ дтямъ дать большее образованіе, чмъ то, какое у насъ уставлено программою.
Директоръ одобрительно кивнулъ головою.
— Это длаетъ вамъ честь. Такъ и впредь поступайте. Никогда не слдуетъ ограничиваться программами: наставникъ свободенъ, и не долженъ стсняться формою.
Кузьминъ, прочтя басню изъ Хемницера, поклонился и отошелъ къ сторонк, гд стояли проэкзаменовавшіеся, и я слышалъ, какъ Воробьевъ ему сказалъ:
— Молодецъ! Вс богачи передъ тобою просто дрянь!
Еще двоихъ проэкзаменовали.
— Сергй Дмитріевичъ, — сказалъ директоръ.— Вызовите-ка перваго ученика.
— Протасовъ!
Мн показалось, что отецъ мой заразъ и поблднлъ, и заулыбался. Въ груди у меня что-то захватило. Разумовъ шепнулъ: ‘смле’! Я не чувствовалъ, какъ ноги мои сдлали нсколько шаговъ, и я лицомъ къ лицу очутился съ экзаменующими. Я видлъ только, что стоялъ теперь одинъ, и глаза всхъ обращены на меня…
— Какой большой!— проговорилъ съ улыбкою директоръ, и срые глаза его съ любопытствомъ остановились на моемъ лб:
‘Неужели скажетъ… Лобанъ’?— съ ужасомъ промелькнуло въ моей голов… ‘Погибъ я!..’
— Замчательный лобъ!— обратился директоръ къ Сергю Дмитріевичу: — посмотрите, у него лицевой уголъ совершенно прямой, — добавилъ и взглянулъ опять на меня.
Я не понималъ вполн значенія сказанныхъ словъ, но усплъ сообразить, что это уже совсмъ другое значитъ, чмъ данное мн Воробьевымъ прозвище. Директоръ, какъ будто, заглянулъ мн въ самую душу и сказалъ:
— Прекрасный лобъ… Вотъ, прочти изъ ‘книги для чтенія’.
Я читалъ хорошо, по отзывамъ постороннихъ, но теперь, когда я началъ, голосъ мой самому мн показался чужимъ: онъ былъ слабъ, дрожалъ и прерывался. Блдное съ улыбкою лицо отца мн вспомнилось, увидлъ срые глаза, смотрвшіе на меня изъ-за стола участливо, съ выраженіемъ доброты, и ко мн сразу вернулась вся бодрость, я сталъ читать своимъ голосомъ, мн досталось изъ описанія Финляндіи Батюшкова. При общемъ вниманіи я прочелъ весь отрывокъ.
— Теперь разскажи, о чемъ прочелъ?
Я разсказалъ. Задали нсколько географическихъ вопросовъ, относившихся до прочитаннаго, я на вс отвтилъ. Заставили сдлать грамматическій разборъ: я разобралъ составъ предложенія, простого и сложнаго, главныхъ и придаточныхъ, потомъ сдлалъ этимологическій разборъ. Директоръ слушалъ и не сводилъ съ меня своихъ глазъ.
— Садись, пиши подъ диктовку.
Я написалъ по-меленькому цлую страницу. Экзаменаторы просмотрли.
— Ни одной ошибки! Объясни: почему ты въ одномъ мст поставилъ точку, въ другомъ — запятую.
Объяснилъ.
— Да такъ ни одинъ гимназистъ третьяго класса не объяснитъ!— произнесъ директоръ.
— Протасовъ, — доложилъ нагибаясь Илья Андреевичъ,— кром изученія правилъ грамматики и писанія подъ диктовку, много очень читаетъ.
Велли идти къ доск. Хотя любви къ ‘математик’ я не питалъ, но занимался ею не дурно, и потому ршилъ совершенно правильно дв задачи.
— А каковъ онъ изъ ‘Закона Божія’?
Спросили о бгств евреевъ изъ Египта и переправу черезъ Чермное море. Директоръ обратилъ особенно вниманіе на Новый Завтъ. Здсь, кажется, я превзошелъ самого себя: разсказъ коснулся нагорной проповди, тайной вечери и моленія о чаш въ Гесиманскомъ саду. Щеки у меня горли, въ глазахъ проступали слезы и голосъ по временамъ дрожалъ, но уже не такъ, какъ въ начал чтенія о Финляндіи. Я говорилъ съ увлеченіемъ, не по-дтски страстно, и видлъ просвтленныя лица экзаменаторовъ, о. Дмитрія и моихъ наставниковъ, я даже примтилъ, что на глазахъ директора навернулась слеза, а о. Яковъ все сморкался въ красный фуляровый платокъ.
— Необыкновенно… превосходно!— слышалъ я.— Спросите изъ катихизиса.
Меня спрашивали изъ ‘Символа Вры’, о таинствахъ Крещенія и Причастія. Я сталъ только разъ втупикъ при вопросахъ протопопа, но директоръ ему замтилъ:
— На такіе вопросы могутъ отвчать одни ученики Богословія… Прочти басню, Протасовъ!
Я прочелъ наизусть басню Крылова: ‘Оселъ и Соловей’. Читалъ ее спокойно, съ интонаціями, дойдя до мудраго приговора, изрекаемаго осломъ надъ пвцомъ и любимцемъ авроры, наклонилъ на бокъ голову, въ подражаніе вислоухому критику, и басомъ проговорилъ:
‘Изрядно’!— говоритъ: — ‘сказать не ложно,
Тебя безъ скуки слушать можно.
А жаль, что незнакомъ
Ты съ нашимъ птухомъ…’
При дружномъ, громкомъ взрыв смха, окончилъ я басню.
— Превосходно!— сказалъ директоръ, и взялъ перо.— Ставлю вамъ, Протасовъ, пять съ двумя крестами… Онъ изъ купеческаго сословія?— прибавилъ, обращаясь къ учителю.
— Никакъ нтъ: здшній крестьянскій сынъ, но изъ прекрасной семьи.
Директоръ сдлалъ, было, какое-то движеніе, но увидлъ, что къ Иль Андреевичу быстро подошелъ Разумовъ съ тетрадкою, подождалъ и спросилъ:
— Это что такое?.. Протасова?…
— Точно такъ, Николай Ивановичъ, — назвалъ въ первый разъ по имени своего начальника нашъ учитель и, весь сіяя, почтительно поднесъ ему тетрадку: — стихотворенія и сцена въ прозаическомъ изложеніи, сочиненія ученика Протасова.
Я страшно сконфузился и опустилъ глаза. Директоръ хотлъ заставить меня самого прочесть, но, увидвъ мое смущеніе, передалъ тетрадку Сергю Дмитріевичу. Именитые таращили глаза, слушая стихотвореніе, а священники и прочіе смотрли на меня съ выраженіемъ не то любопытства, не то недоумнія.
— Да неужели это онъ самъ?..— сдержанно переговаривались купцы.— Такой мальчуганъ… Быть этого не можетъ!
Но общее любопытство перешло въ удивленіе, когда смотритель началъ читать моего ‘Матроса Черноморскаго флота’. Сергй Дмитріевичъ читалъ очень хорошо, и я самъ заслушался въ его чтеніи собственнымъ своимъ произведеніемъ. Въ публик, по временамъ, вырывались: ‘а-ахъ’! ‘экое диво’! ‘уму непостижимо’! Я вижу, на лицахъ у всхъ появилось что-то особенное… Смотритель уже подходилъ къ развязк: Корниловъ умеръ. Сергй Дмитріевичъ отъ лица матроса разсказывалъ:
‘И мы еще не позабыли о смерти Корнилова, какъ вдругъ — новый и еще гибельне ударъ… Не стало Нахимова!.. Не стало Нахимова, славы русскаго флота, и не стало видно на Севастопольскомъ рейд флаговъ Черноморскаго флота… О, Господи! и боцманъ Воронченко не увидитъ больше орлинаго взгляда своего командира, и не услышитъ ужъ отъ него похвальнаго слова: ‘Молодецъ! Спасибо, Воронченко’! Ахъ, соколъ ты нашъ ясный! Ты отлетлъ отъ насъ, — туда, къ сподвижникамъ своимъ’!
Смотритель пріостановился на секунду, дв,— и заключилъ словами того же боцмана Воронченко:
‘Но мы надемся на Бога и на батюшку Царя, а съ ними мы опять себя покажемъ: и вновь на Черномъ мор запорхаетъ русскій флагъ и заблютъ паруса…’
Послднихъ словъ я не разслышалъ: они были заглушены громкими криками, раздавшимися какъ со стороны почетной публики, такъ — и дверей передней.
— Врно! Врно! Мы покажемъ себя!..
Казалось, въ эту минуту про меня вс забыли, но я ошибся: директоръ скоро позвалъ меня къ себ, отодвинулся въ кресл отъ стола и поцловалъ меня сперва въ лобъ, а потомъ въ щеку и губы.
— Посл каникулъ поступай въ гимназію. Безъ экзамена прямо во второй классъ приму.
Цловали меня и смотритель, и о. Дмитрій, и самъ о. протопопъ, проговорившій дребезжащимъ слегка голоскомъ:
— Умилительно видть, какъ въ такомъ отрок вндрились и страхъ Божій, и любовь къ отечеству. Очень врно ты съумлъ постичь истинный духъ нашего простого человка и россійскаго воина. Похвально, сто кратъ похвально!
Глубоко взволнованный и счастливый, я искалъ глазами своего отца, увидлъ, наконецъ, его раскраснвшееся и улыбавшееся мн сквозь слезы лицо, хотлъ подбжать къ нему и крикнуть: ‘тятенька’! и самому заплакать на его груди. Но этого мн нельзя было сдлать: онъ сидлъ далеко, и ряды креселъ, стульевъ и толпа учениковъ отдляли его отъ меня. Я смшался въ групп товарищей. Воробьевъ, Кузьминъ и вс что-то говорили мн, хвалили, дергали за сюртукъ, Ваня Хрулекъ, пробравшійся къ большимъ, жался все около меня и, улыбаясь, заглядывалъ въ мое лицо: ‘Петя, Петя’! шепталъ: ‘ты всхъ лучше, я тебя больше всхъ люблю…’ Для полнаго моего счастія не доставало только — присутствія… Аннушки. Еслибы и она была на экзамен? О, тогда я еще лучше бы отвчалъ? Точно сквозь сонъ, я вижу Сашу Прохорова, вызваннаго вслдъ за мною, онъ бойко, смло отвчалъ, но при вопрос: что означаетъ таинство Крещенія? неожиданно сталъ втупикъ.
— Говори.
— Не знаю.
— Да ты видлъ, какъ крестятъ другихъ?
— Нтъ.
— Не помнишь-ли, по крайней мр, какъ тебя крестили?
— Помню.
Общій смхъ по залу прокатился.
Намъ роздали награды книгами и похвальные листы. Посл экзамена директоръ съ Ильею Андреевичемъ подошелъ къ моему отцу и о чемъ-то съ нимъ разговаривалъ.
— Гд онъ, гд онъ?— взывалъ дядя Николай, и увидвъ меня, схватилъ за плечи и приподнялъ на воздухъ.— Молодецъ! Горжусь, что у меня такой родственникъ. Считай за мной Кольцова и ‘Руслана и Людмилу’ Пушкина.

XVI.

На слдующій день у насъ въ дом были гости: директоръ, смотритель, о. Дмитрій и оба наставника. Маменька, узнавши, что директоръ — генералъ, нарядилась въ толковое коричневое платье, а на плечи накинула шаль съ тюльпанами. Сперва говорили объ освобожденіи крестьянъ, — въ этомъ году очень много говорили о вол. Николай Ивановичъ разсказывалъ про дятельность губернскаго комитета, и утверждалъ, что скоро должны ожидать манифеста.
— А вы не думаете, что позатянется?— спросилъ о. Дмитрій.
— Ни въ какомъ случа, — отвчалъ директоръ: — разъ уже дло начато, — откладывать не станутъ. Народъ съ нетерпніемъ ждетъ, и дворянство поспшитъ исполнить волю государя.
— Однако дворянство-то наше поздне многихъ отозвалось на рескриптъ,— замтилъ священникъ.
— Совершенно врно. Но комитетъ окончитъ работу въ одно время съ другими… У насъ, вы знаете, секретарь энергическій и прекрасный человкъ.
— Бывшій мой профессоръ,— сказалъ Илья Андреевичъ:— я былъ въ богословіи, когда онъ къ намъ въ семинарію поступилъ. Необычайнымъ даромъ слова обладаетъ г. Дубровскій.
— Николай Яковлевичъ замчательный человкъ. Жаль, что недостаточно сдержанъ, часто бываетъ рзокъ…
— Гусей дразнитъ,— замтилъ опять о. Дмитрій.— Въ бурс его сдержанности не учили, а въ Горыгорцкомъ институт, куда онъ изъ семинаріи поступилъ, занимался, видно, одною своей агрономіей.
Николай Ивановичъ посмотрлъ на батюшку.
— Вы не думайте, о. Дмитрій,— заговорилъ директоръ,— что я осуждаю Дубровскаго. Наоборотъ, я глубоко уважаю его, и отъ всей души желаю, чтобы у насъ въ Россіи побольше было такихъ безкорыстныхъ и понимающихъ дло людей, какъ Николай Яковлевичъ. Но всякое общественное дло, особенно такой громадной важности, какъ крестьянскій вопросъ, требуетъ отъ работниковъ сдержанности, такта… А Дубровскій не щадитъ крпостниковъ, рубитъ съ плеча и тмъ наживаетъ себ лишнихъ враговъ… Кстати, вы не читали его послдней статьи въ ‘Статистическомъ Сборник’?
— Нтъ, до насъ еще не дошла эта книжечка.
— Страшную бурю статья вызвала, крпостники на дыбы встали. Дубровскій описалъ экономическое положеніе крестьянъ двухъ уздовъ и развернулъ поражающую картину умственнаго убожества и матеріальной нищеты мстнаго населенія.
Вскор разговоръ перемнился. Директоръ сталъ говорить моему отцу, чтобы отдать меня въ гимназію, но тотъ отвчалъ, что я нуженъ ему по фабрик, что я одинъ, а другой еще въ люльк качается. Николай Ивановичъ убждалъ, говорилъ, что впослдствіи я буду гораздо полезне отцу, чмъ теперь, если все мое образованіе ограничится сельскою школою и меня заставятъ заниматься фабрикою. Къ директору присоединились смотритель, о. Дмитрій и учителя. Отецъ сталъ поддаваться. По липу маменьки можно было замтить, что она тоже склоняется на сторону гостей, хотя ни слова не говорила.
— Ваша правда, — сказалъ отецъ:— наше производство дйствительно непрочно. Хорошо идутъ дла — поднимаешься въ гору, а чуть позамялись, и покатился внизъ. Но я все же подумаю… Сразу такого дла я не могу ршить, Николай Ивановичъ.
— Надюсь, подумаете и привезете мальчика къ намъ въ гимназію. Иначе въ немъ заглохнутъ способности… Кто знаетъ, можетъ быть у вашего сына есть талантъ,— это особенный даръ Божій, и если мы не дадимъ ему должнаго развитія, то онъ погибнетъ. А это будетъ уже грхъ передъ Богомъ.
Отецъ вздохнулъ и задумался.
— Я во всемъ, Николай Ивановичъ, полагаюсь на одного Бога,— сказалъ онъ погодя:— угодно будетъ ему — сынъ поступитъ въ гимназію, а не угодно — Его на все святая воля.
— Ежели ужъ такіе люди вамъ совтуютъ,— вмшалась въ разговоръ маменька,— такъ почему же и въ санъ-дл не отдать Петю въ губернію?
Тятенька посмотрлъ на нее.
— Подумаю,— отвтилъ онъ.— Еще до того времени далеко.
Пріздъ къ намъ въ гости директора былъ важнымъ событіемъ въ дом. Не только бабенька съ тетенькой пришли,— он сидли въ гостиной, откуда потихоньку и заглядывали въ зало, гд сидли гости,— но даже наши мастера съ фабрики то и дло проходили по двору, приподнимались на носки и заглядывали въ открытыя окна: всмъ хотлось хоть однимъ глазкомъ увидть генерала.
Прощаясь съ хозяевами, директоръ обратился къ Мокею Васильевичу:
— Готовьтесь изъ латыни. Ждать вамъ недолго придется. А пока продолжайте свои занятія въ качеств неоффиціальнаго помощника: мн хорошо извстно, сколько училище обязано вамъ своими успхами и, поврьте, я въ долгу у васъ не останусь.
Затмъ Николай Ивановичъ подошелъ ко мн.
— До свиданья, Петя,— сказалъ онъ, подавая мн свою руку:— скоро увидимся въ гимназіи. Ты хочешь вдь учиться?
— Хочу.
Трудно сказать, какая перемна произошла во мн и въ отношеніяхъ мачихи. Успхъ экзамена, похвалы директора и многихъ другихъ произвели какой-то переворотъ: у меня словно крылья выросли, я сдлался гораздо серьезне и вдумчиве, а желаніе дальше учиться дошло до какой-то болзненной страстности. Хотя вопросъ о гимназіи не былъ ршенъ положительно, но я врилъ, что непремнно поступлю, я буду на колняхъ просить тятеньку, и онъ пожалетъ меня,— отдастъ въ гимназію. Нечего говорить, какъ мн жалко было бы разстаться съ родными, товарищами, нашимъ садомъ, свтелкою, бабушкиной кельей и со многимъ другимъ, но я былъ увренъ, что когда меня повезутъ, то не стану плакать… Разв только немножечко поплачу. Маменька перестала меня бранить, мене сурово обращалась и не разъ заводила съ отцомъ разговоръ о гимназіи. Сперва я думалъ, что она потому стала лучше, что ей много доставлялъ удовольствіе маленькій сынокъ, мой братецъ, котораго я ужасно любилъ, но до самаго посщенія директора, за исключеніемъ немногихъ лишь дней, она неотступно меня преслдовала и даже съ большею злобою, чмъ прежде… Она видть не могла, когда отецъ ласкалъ меня и говорилъ: ‘наслдникъ мой’. Мать бжала къ люльк, вынимала Васеньку и подносила къ отцу. ‘Погляди-ка на моего сынка, а то все своимъ любуешься и не налюбуешься’,— и при послднихъ словахъ такъ на меня глядла, точно хотла меня състь. Почему же теперь она перемнилась? Самъ я этого вопроса ршить не могъ, а другихъ спрашивать не хотлъ.
Черезъ нсколько дней посл экзамена мы отправили день окончанія курса въ школ Ильи Андреевича. Собрались въ бору и расположились на лугу, у рчки, за самоваромъ и разными лакомствами. Конечно, съ нами былъ и Мокей Васильевичъ. Сперва мы поиграли въ лапту и побгали, а потомъ уже разслись вокругъ самовара и пошли безконечныя воспоминанія о школ и товарищахъ. Саша Прохоровъ, между прочимъ, сказалъ, что отецъ его посл каникулъ повезетъ въ Москву и отдастъ учиться въ практическую академію.
— Просись въ гимназію,— сказалъ Разумовъ.
— Разв не все равно?— спросилъ Прохоровъ.
— Окончишь гимназію, въ университетъ или какое другое высшее учебное заведеніе можешь поступить.
— Ну, Мокей Васильевичъ! Хорошо, что папаша въ академію отдастъ, а то, вдь, окончивши у Ильи Андреевича, прямо на фабрику: дломъ, скажетъ, занимайся.
— А вотъ меня, товарищи,— заговорилъ Миша Кузьминъ,— отецъ завтра поведетъ въ ученье къ слесарю.
— Такъ ты слесаремъ будешь!— воскликнулъ Ваня Хрулевъ, нашъ общій любимецъ.— Не ходи, черный будешь, въ саж…
— Нельзя, Ваня: надо ремеслу обучаться, да роднымъ помогать. Семья у насъ большая, а работникъ всего одинъ батюшка.
— Ты хотлъ бы еще поучиться?— спросилъ я.
Кузьминъ потупился.
— Мало-ли бы чего я хотлъ,— проговорилъ онъ тихимъ голосомъ.— Ежели бы у насъ достатки, или другіе братья были, а то я одинъ.
Дале изъ разговоровъ я узналъ, что почти вс товарищи поступаютъ на мста: кто — въ граверы, кто — въ накатчики, а больше ‘въ мальчики’, на фабрики, въ контору, въ лавки и т. д.
— А ты, Петя, будешь еще учиться?— спросилъ Кузьминъ.
— Не знаю, тятенька еще ничего мн не говорилъ…
— Протасовъ поступаетъ въ гимназію, — довольнымъ голосомъ объявилъ Мокей Васильевичъ.
— И я съ тобой, Петя, въ гимназію,— сказалъ Хрулевъ.
Кузьминъ помолчалъ, вздохнулъ и проговорилъ:
— Какіе вы, Петя съ Прохоровымъ, счастливые! Будете учиться, много узнаете, а я…
— Да если бы можно, не мшало бы и намъ еще поучиться!— заговорили вокругъ товарищи.
Разумовъ мало говорилъ, больше слушалъ и съ грустною улыбкою, задумчиво смотрлъ на своихъ товарищей-учениковъ. При послднихъ словахъ онъ встрепенулся.
— Знаете-ли, что я вамъ скажу, — началъ онъ.— Ходите по праздникамъ ко мн, я съ вами буду заниматься… Кому нельзя, стану давать на домъ книжки, можно самому себя усовершенствовать и достигнуть многаго.
Кузьминъ поднялъ голову и посмотрлъ на Разумова: въ влажныхъ глазахъ мальчика что-то затеплилось.
— Можно и мн приходить, Мокей Васильевичъ?
— Разумется! Вс, кто хочетъ, я со всми стану заниматься, пока отсюда не ухалъ… Вотъ ты, Кузьминъ, слесаремъ будешь. Я съ тобой пройду изъ математики: съ геометріей, алгеброй познакомлю. Эти знанія для тебя будутъ полезны. Можетъ, со временемъ изъ тебя механикъ выйдетъ.
Долго велись между нами разговоры, вечеръ на землю спустился, а никто и не думалъ уходить, всмъ хотлось подольше остаться, наговориться вволю… Точно каждый уже зналъ, что собрались мы теперь вс дружескимъ кружкомъ въ послдній разъ: разойдемся по домамъ — и уже никогда опять не соберемся. Никто объ этомъ не говорилъ, едва-ли даже у кого шевельнулась въ голов подобная мысль, но сердце каждаго говорило именно то, чего языкъ не въ состояніи былъ выговорить.
Ночь спустилась на землю, кругомъ все тихо, только слышалось, какъ журчалъ въ угор студеный ключъ и струилась въ зеленыхъ берегахъ блествшая рчка…
— Ну-те-ка, товарищи, споемте новую псенку!— крикнулъ Разумовъ, — а посл и но домамъ!
И вотъ среди всеобщей тишины и безмолвія, вковой дремучій лсъ, дремлющіе луга, рчка съ ключомъ и воздухъ огласились звонкою пснею:
‘На лужайк дтскій крикъ,
Учитъ грамот ребятъ,
Весь сдой, какъ лунь, старикъ
Отставной солдатъ:
‘Дружно, дти, вс заразъ
Буки-азъ, буки-азъ
Счастье въ грамот для васъ!’

XVII.

Дтство мое окончилось. Но я хочу еще разъ къ нему возвратиться и послать свой послдній, прощальный привтъ.
Лтомъ я исполнялъ иногда дловыя порученія отца, записывалъ подъ его диктовку въ фабричной книг и бывалъ въ ‘лабаторк’, при варк красокъ. Вопросъ о гимназіи не былъ ршенъ, но тятенька взялъ къ себ на фабрику въ мальчики Коровина, моего школьнаго товарища, а ко мн три раза въ недлю ходилъ Разумовъ, съ которымъ я занимался изъ латинской грамматики. Мачиха со мною была очень хороша, особенно при отц: выказывала расположеніе, вниманіе и заботливость.
— Что ты мало кушаешь, — говорила она, и, не дожидаясь отвта, поспшно накладывала на мою тарелку сладкаго пирога или чего другого.— Кушай! кушай!
Тятеньк, очевидно, нравилось, что она стала хороша со мною, но глаза его въ подобныхъ случаяхъ всякій разъ какъ-то проницательно посматривали на жену и между бровями, на лбу, появлялась тонкая морщинка.
— Можетъ, скоро придется намъ далеко его проводить, — скажетъ въ другой разъ мачиха.
— Куда это?— съ живостью спроситъ отецъ, и вскинетъ глаза на жену.— Никуда онъ не подетъ.
А немного погодя, повернется ко мн и скажетъ:
— Разумовъ ходитъ тебя латыни-то учить?
Я отвчу. Отецъ такъ грустно на меня посмотритъ.
Загляну теперь въ одну свтлую горенку.
Солнце только что закатилось. По западу разливается пурпурная заря, отблескъ ея румянитъ стну свтелки. Я пришелъ ночевать къ бабушк. Она съ теткою еще ужинаетъ, и я, въ ожиданіи, когда он ко мн придутъ посидть, гляжу въ окно на отцовскій садъ, постепенно погружающійся въ лтнія сумерки. Еще верхушки серебристыхъ тополей, высокихъ роскошныхъ сосенъ облиты алымъ сіяніемъ зари, каждая тонкая вточка, каждый листочекъ вырисовываются отчетливо на свтломъ небосклон, повсюду уже все темнетъ, сгущается и большой широкой тнью идетъ, какъ что-то живое, по всему саду и ложится на кусты малины, крыжовника и цвтники… Я гляжу и думаю: спятъ-ли ночью деревья, видятъ-ли они какіе сны и думаютъ-ли о чемъ, какъ вотъ я сейчасъ думаю? А кто вонъ тамъ, въ темномъ — темномъ подъ большими кустами, словно спрятавшись, шевелится чуть-чуть и кого-то подкарауливаетъ? Приходъ Ульяны Григорьевны, а вслдъ за нею и тетки прерываютъ мои думы.
— Ну, не пора-ли намъ и баиньки?— говоритъ старушка, какъ она мн обыкновенно и всегда говорила въ такіе часы.
— Нтъ, бабенька, посидть лучше, ты разскажешь мн что нибудь. Да и не поздно еще: видишь, заря на неб горитъ.
— Про что-же теб разсказать?— спрашиваетъ Ульяна Григорьевна, опускаясь на стулъ.— Ншто сказочку какую?…
Я подумалъ: да слушать-ли сказку-то, я ужъ теперь большой?
— Ну, хорошо, бабенька!.. Только разскажи ты мн такую сказочку, какую я отъ тебя никогда не слыхивалъ.
— Вотъ и ладно,— сказала тетка:— вы будете сказки говорить, а я постельку теб постелю, — и она пошла за скамейкою, чтобы приставить къ лавк и сдлать пошире мн постель.
Бабушка не успла еще начать сказку, какъ уже я спросилъ:
— Скажи мн вотъ что, бабенька: кто былъ ддушка моего ддушки?
— Христіанинъ, ддушка Никита.
— Что-же онъ длалъ?
— Крестьянствовалъ, землю пахалъ, а по праздникамъ въ поля уходилъ: заляжетъ въ траву, да перепеловъ на дудку къ себ и подманиваетъ.
— А на что онъ ихъ подманивалъ?
— Любилъ, покойный, всякую птицу-пвчую. Подманитъ, полюбуется и опять на волю выпуститъ. За грхъ большой почиталъ вольную пташку въ клтк содержать.
Я задумываюсь.
— Ддушка Никита по правд жилъ?
— По правд, дитятко.
— Такъ. Вдь и мой ддушка Григорій — это ужъ я слышалъ — тоже по правд жилъ, тоже землю пахалъ и любилъ по разнымъ мстамъ ходить… А что еще ддушка Никита длалъ?
— Да что? Зимою на печи лежалъ.
Старушка и я — оба засмялись.
— А скажи ты мн вотъ еще что: почему тетенька Марья не вышла замужъ?
— Не пожелала и не вышла… Она Христова невста.
Хотя я слыхалъ про ‘Христову невсту’, но значенія этихъ словъ не понималъ и попросилъ объяснить.
— Коя двица обрекла себя на безбрачіе, — вразумляла меня Ульяна Григорьевна,— та и будетъ невста Христа. Потому — двица та отреклась отъ прелестей и соблазновъ сего міра.
— А отчего у тетеньки всегда такое печальное лицо?— допытываюсь я.
Бабушка перемнила разговоръ.
— Давай-ка, Петрушка, изберемъ мы съ тобою какой-нибудь одинъ денечекъ, да сходимъ на могилки къ родственникамъ. Чай, они ужъ соскушнились, давно-т съ нами не видавшись. Ты могилк своей родимой матушк поклонишься.
На меня что-то, какъ облачко какое темное, налетаетъ, и я замолкаю.
— Что, али спать захотлъ?
— А какже, бабенька, ты мн сказку хотла разсказать!— вспомнилъ я.— Надо послушать… только я сперва разднусь, помолюсь и лягу, а ты мн станешь разсказывать.
Въ пять минутъ я все сдлалъ и лежалъ въ постели. Въ слабомъ мерцаніи гаснущей зари я вижу дорогое лицо, слышу тихій голосъ бабушки, неторопливо разсказываетъ о какомъ-то молодомъ парн, который женился на двушк, жилъ онъ съ нею душа въ душу. Жили они такъ и прижили дтокъ, сперва двочку, а года черезъ три, мальчика.
— А какъ ихъ звали, бабенька?
— Да какъ?.. Вотъ я сразу-то и не назову теб ихъ по имени… посл вспомню… Не перебивай, а не то всю сказку позабуду.
— Прижили они дтокъ, ростили ихъ, леляли и нарадоваться не могли, души въ нихъ не чаяли. Жила еще съ отцомъ да съ матерью этихъ дточекъ старушка съ дочкою, душкою. Старушка приходилась отцу-то родной матерью, а дочка ея — сестрицею.
— Бабенька! Да это точно-бы не сказка, а правда!
— Ну, вотъ, что выдумалъ?— недовольнымъ голосомъ отвчаетъ старушка.— Коли слушать хочешь до конца, такъ слушай, а не то я спать лягу.
— Сказывай, бабенька, сказывай!
Я слушаю, и мн сдается, что это сущую правду, а ужъ не сказку разсказываетъ бабушка, и я начинаю дремать.
— Хорошо вс жили, вмст, согласно, такъ и вкъ свой думали изжить совтно,— слышу я.— Но, видно, Богу это не угодно было… Зачала молодица, мать-то этихъ дточекъ, съ чего-то прихварывать, да день ото дня таять…
‘Таять’, повторяю я про себя, а сонъ такъ и разнимаетъ, глаза слипаются, но я не поддаюсь, стараюсь превозмочь дремоту и дослушать бабушку до конца.
— Наступилъ послдній часикъ. Лежитъ молодица-красавица на постели, подъ блыми занавсками и тоскуетъ… Душенька-то въ ней, родимый мой, встосковалась, не хочется ей съ вольнымъ блымъ свтомъ разставаться, Петинька…
‘Тоскуетъ… не хочется разстаться…’ повторяю еще я слабо, но уже теряю нить разсказа.
— Жалко ей было, голубушк, съ своими милыми дточками разставаться. Особливо сынка ей махонькаго было жалко.
‘Сынка… Жалко…’
— Хватилась она сынка, встревожилась и говорить своему мужу… Позови ты… благословить я хочу моего…
‘Благо-го-сло-вить…’ и больше уже ничего не слышу, словно кто обнялъ меня и куда-то поплылъ я вмст съ бабушкою…
Передо мною, сверкая серебряными струями, несется красавица-рка. По ярко зеленющимъ прирчнымъ холмамъ и лугамъ шумно разсыпались кучки нарядныхъ двочекъ и мальчиковъ, вс они до такой степени переплелись съ цвтами, что я всматриваюсь въ нихъ и съ трудомъ могу различить: цвты-ли то киваютъ мн ласково, или это колышутся платьица и рубашечки бгающихъ малютокъ? А изъ какого-то дивнаго сада, такъ весело глядящаго на меня съ противоположной стороны рки, льются милліоны очаровательныхъ голосовъ: то поютъ ‘райскія птицы’ и съ ними Аннушка… И все это затопленное лучами вешняго солнца, и рка, и лугъ съ цвтами, и поющій садъ, точно радуется чему-то и весело смется! Ахъ, какъ хорошо!
— Бабушка, это рай?
— Нтъ, дитятко,— отвчаетъ мн Ульяна Григорьевна, сидящая подл меня на трав: это сказка.
— А вотъ, молодой хозяинъ, теб и дудка!— слышу голосъ набойщика, Семена Ивановича.— На, дуди!
— Да вдь у меня… нтъ,— вспоминаю я просьбу Семена Ивановича о ‘двугривенничк’ и, по обыкновенію, путаюсь въ словахъ.
— Не надо, не надо! — съ испугомъ перебиваетъ меня набойщикъ.— Ншь я изъ-за чего такого… Што ты? Любя.
‘Какой онъ добрый’, думаю я, разсматривая дудку и восхищаясь подаркомъ Семена Ивановича: ‘да, онъ добрый, и глаза у него добрые, и борода… Отчего-же онъ прежде не казался мн такимъ?’
— Петя… братецъ!
— Груша! И ты здсь!? Да о чемъ-же ты плачешь?
— Прости… я… я злая была,— всхлипываетъ моя сестра: — я обижала тебя, лгала. Теперь ужъ я не буду…
— Не плачь, Грушенька, не плачь, — утшаю я сестру: — ты добрая, ей Богу, добрая,
— Добрая?— и лицо сестры просіяло, и заулыбалось мн сквозь слезы.— А ну-ка, сыграй что нибудь на дудочк!
— Сыграй, милый,— говоритъ тетка:— мы вс послушаемъ. Вонъ и отецъ идетъ тебя слушать…
Я заигралъ. И что затмъ послдовало, я не въ силахъ объяснить при первыхъ же звукахъ дудки голоса ‘райскихъ птицъ’ въ саду замолкли, дти перестали гоняться за бабочками, сцпились рученками и образовали собою гирлянды, мачиха, и она была тутъ, кинулась съ слезами на шею къ бабушк, потомъ къ тетк. и стала молить о прощеніи. А съ высоты голубыхъ небесъ, въ блыхъ и сіяющихъ, какъ снгъ, ризахъ, начали тихо спускаться на землю ангелы, на лицахъ ихъ я увидлъ выраженіе неземной радости. Они слушали и пли подъ мою дудочку. Въ моей памяти сохранились только слова ‘любовь’, ‘правда’…
— Играй, внучекъ, играй!— говоритъ бабушка и беретъ меня за руку.— Пойдемъ-ка со мною, кого я теб покажу.
И я подхожу съ бабушкою къ самой рк.
— Видишь-ли кто на той сторон?— спрашиваетъ меня старушка, показывая рукою на обрисовавшуюся за ркою фигуру.
Я впился глазами. Вся въ бломъ, лучезарная, какъ окружающіе ее ангелы, стояла на противоположномъ берегу молодая женщина, въ внк изъ лилій и ландышей на голов, чудные, какъ будто уже знакомые мн глаза были уставлены прямо на меня и свжія, розовыя уста улыбались…
— Узналъ ли?
При этомъ вопрос бабушки я весь затрепеталъ.
— Мама!?
— Родной!— отозвался голосъ съ того берега.
И я видлъ, какъ она простерла свои блыя руки и поплыла… нтъ, полетла ко мн… низко… надъ самой ркой. У меня захватило духъ отъ восторга и блаженства.
Я открылъ глаза… Гд же та?.. Разв во сн я?

——

Долго отецъ медлилъ ршеніемъ вопроса: отдать меня въ гимназію или нтъ. Каникулы подходили къ концу. Прохоровъ готовился уже къ отъзду въ Москву. Я примчалъ, что отецъ становился все задумчиве, и лицо его, грустное такое, чаще и чаще останавливалось на своемъ ‘наслдник’.
— Такъ ты хочешь учиться?— спросилъ онъ разъ, когда мы съ нимъ только вдвоемъ остались
— Да, тятенька, хочу… даже очень хочу!
— А не соскучишься по дом?
— Не знаю…
Отецъ затаилъ вздохъ.
— Прохоровъ когда детъ?
— Восьмого числа.
— Ты съ нимъ отправишься. Самому мн нельзя проводить, а Мокей Васильевичъ тебя въ гимназію сдастъ: ему надобно по какому-то длу въ губернію и въ Москву побывать. Не хотлось мн тебя отпускать, но, видно, Богу такъ угодно…— отецъ вздохнулъ.— Богъ все къ лучшему строитъ.
Мачиха не скрывала своей радости, узнавши о ршеніи мужа.
Тятенька съ укоризною на нее посмотрлъ, но не сказалъ ни слова: онъ не любилъ, когда непріятности въ дом поднимались.
Вечеромъ, пробираясь ощупью въ потьмахъ, въ спальню проститься по обыкновенію съ братцемъ, я услышалъ тихій разговоръ, который вели между собою кухарка съ молоденькой нянькою.
— Рада, что пасынка за сто верстъ увезутъ. На глазахъ отца не будетъ, такъ полагаетъ Васеньку то ея больше онъ станетъ любить, а старшаго-то позабудетъ.
— А онъ, сердечный, и не догадывается: веселый такой. Жалко мн его, Митревна!..
Узнала и бабушка съ тетенькою. Опечалилась келья и затуманилась отъ слезъ…
Наступилъ день отъзда. Въ дом собралось множество народа, бдныхъ родственниковъ и знакомыхъ. Лица всхъ были грустны, говорили вс такъ печально. Отецъ былъ блденъ, часто подергивалъ плечами, бабушка съ теткою сидли въ уголк и все утирались платочками. Марья Памфиловна не спускала съ меня глазъ и вздыхала, Илья Андреевичъ, въ мундир, важно, съ серьезнымъ лицомъ прохаживался по залу. Одинъ Мокей Васильевичъ, одтый въ какой-то старый балахонъ, бесдовалъ съ о. Дмитріемъ и свтло чему-то улыбался.
— Все ли готово, не забыли-ли чего?— въ волненіи говорилъ отецъ.
— Кажется, ничего не позабыли, — отвчала мачиха, и на лиц ея выражалось что-то особенное.
Я все время переходилъ отъ однихъ къ другимъ, что-то говорилъ и старался казаться молодцомъ. Разумовъ меня ободрялъ.
— Ты въ гимназію, Петя, а я, какъ волю объявятъ, въ университетъ поступлю, — говорилъ Мокей Васильевичъ.
Раздался колокольчикъ. Изъ открытаго тарантаса выглянуло черномазое живое лицо Саши Прохорова, и экипажъ остановился у воротъ нашего дома.
— Вотъ и я съ моимъ молодцомъ, — сказалъ отецъ Прохорова, черезъ минуту показываясь изъ передней.— Вашъ готовъ?
— Готовъ.
Отецъ и вс поднялись съ мстъ…
Нтъ, не стану описывать сцену прощанія, слезъ и взглядовъ, которыми меня провожали… Лица отца, бабушки, тетки… Груша горько плакала, у мачихи на глазахъ тоже были слезы… Меня благословляли, вс цловали, говорили.
— Пиши-же, пиши чаще, — наказывалъ отецъ.— Не забывай насъ, сынокъ!
Я не выдержалъ, зарыдалъ и кинулся вонъ. Въ передней меня кто-то обнялъ.
— Прощай, милый Петенька!
Со мною прощалась нянька моего братца.
— Пиши, пиши…— твердилъ отецъ, провожая меня по двору.
— Не забывай!— услышалъ я голосъ мачихи, и въ немъ дрожала словно-бы сердечная нота.
Въ воротахъ снова меня встртили объятія бабушки.
— Родной ты мой… Да ужъ увижу-ли я тебя опять-то.
Разумовъ схватилъ меня и подкинулъ въ тарантасъ.
Лошади тронулись, зазвенлъ и залился колокольчикъ надъ коренной… Я оглядываюсь, вижу дорогія лица, мн машутъ платками. Поворотъ въ другую улицу — и скрылся родной домъ… Лошади мчатся мимо каменнаго одноэтажнаго дома, и въ воротахъ стоитъ высокая, стройная женская фигура, она машетъ мн блымъ платкомъ, глядитъ своими голубыми глазами… Она!..
Передъ нами поля, родное село осталось позади.
Прощай, мое дтство!…

Ф. Нефедовъ.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 1—4, 1893

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека