Мои воспоминания. Том 2, Дельвиг Андрей Иванович, Год: 1887

Время на прочтение: 761 минут(ы)
Андрей Иванович Дельвиг
Мои воспоминания. Том 2. 1842—1858 гг
Вместо предисловия
Глава V
1842—1848

Приезд в Петербург. Представление графу А. И. Чернышеву и графу П. А. Клейнмихелю. Назначение состоять при графе Клейнмихеле. А. П. Девят(н)ин. А. И. Рокасовский. Граф П. А. Клейнмихель. Адъютант его Герштенцвейг. Г. М. Толстой. Посещение дома графа П. А. Клейнмихеля. Его жена и дети. П. А. Языков. Обеды и вечера у графа П. А. Клейнмихеля. В. Р. Трофимович. Поручение от графа А. И. Чернышева по кавказским делам. Поручение от графа П. А. Клейнмихеля составить проект постоянного моста в Киеве. Поездка в Соснинскую пристань. П. П. Мельников. Поездка в Киев. Д. Г. Бибиков. Инженеры путей сообщения: Гене и Залесский. Директор канцелярии Бибикова — Писарев. Е. Ф. Скордули. Изыскания по составлению проекта моста через Днепр в Киеве. Предположение о постройке этого моста на вновь избранном месте. Поездка из Петербурга в Ковну. Начальник Динабургского шоссе полковник Кашперов. Великая Княгиня Елена Павловна и ее три дочери в Ковне. Представление в Петербурге Великому Князю Михаилу Павловичу. Поручение графа Клейнмихеля перевести с французского книгу об освещении маяков. Жизнь в Петербурге. Назначение наблюдать за действиями местного начальника на Московском шоссе. К. Я. Рейхель. Е. П. Вонлярлярский. Проезд графа Клейнмихеля по Московскому шоссе и назначение меня директором шоссе от ст. Померанья до Едрова с оставлением на мне и прежнего поручения. Бугайский. Занятия по улучшению Московского шоссе. Розыски, произведенные майором Травиным. Жизнь в Новгороде. Наказание портупей-прапорщиков Института инженеров путей сообщения. Встреча Государя с подпоручиком, слушающим курс в этом институте. Перемена в нем начальствующих лиц. Назначение меня для исправления Нижегородского шоссе в пределах Нижегородской губернии. Преобразование округов путей сообщения с 1 января 1844 г. Переезд в Нижний Новгород. Граф H. С. и графиня Л. H. Толстые. Нижегородские чиновники. Нижегородский губернатор князь M. А. Урусов. Неисправность С. В. Абазы по откупам. Производство в майоры. Служебные занятия по Нижегородскому шоссе. М. Я. Вейсберг. Средство для ведения дел по данному мне поручению. Поставка М. Я. Вейсбергом щебня на Нижегородское шоссе. Весенний осмотр этого шоссе. Князь П. Н. Максутов. П. А. Фролов. A. Н. Тимофеев. Работы по перестройке Нижегородского шоссе. Отчуждение земель для этого шоссе. Кончина тестя моего H. В. Левашова и моей матери. Положение имения, оставшегося после моего тестя. Назначение меня опекуном этого имения. Мои распоряжения к освобождению его от аукционной продажи. Приезд в Москву по требованию графа Клейнмихеля. Трофимович, начальник IV (Московского) округа путей сообщения. Пребывание графа Клейнмихеля в Москве. Устройство шоссе от Малоярославца до Бобруйска. Дворянские выборы в Нижнем Новгороде. С. В. Шереметев. Б. Е. Прутченко и его семейство. Пребывание моей сестры и брата в Нижнем. Взяточничество нижегородских чиновников. Воровство в нашем доме. Зимние работы на Нижегородском шоссе. Пребывание графа Клейнмихеля в Нижнем. С. П. Шипов. Осмотр графом Клейнмихелем шоссе в пределах Нижегородской губернии. Виноградов, отставной смотритель судоходства в Нижнем. Столкновение мое с Э. И. Шуберским. Назначение меня начальником работ в Нижнем. Занятия по этой должности. Составление проекта водоснабжения верхней части Нижнего. Герцог Максимилиан Лейхтенбергский и К. В. Чевкин в Нижнем и на строящейся между столицами железной дороге. Пикник на ст. Орловке. Выксунские заводы Шепелевых. Приезд моего брата в Нижний и помолвка его. Отъезд мой в Петербург. Встреча с владельцем магазинов под фирмою ‘Лаферм’. Командировка для исследования по Динабургскому шоссе. Пребывание в Петербурге. Приезд в Нижний. Произ водство в подполковники. Свадьба моего брата. Производство работ по устройству водопровода в Нижнем. Обращение губернатора князя Урусова с подчиненными и служащими. Столкновение князя Урусова с графом H. С. Толстым и С. В. Шереметевым. Затопление в Оке барки, перевозившей мое имущество из Москвы в Нижний. Граф Клейнмихель в Нижнем. Его приказ об осмотре Нижегородского шоссе и работ в Нижнем. Мнение нижегородского вице-губернатора об этом приказе и мои пояснения приказа. Беспорядки в нижегородской арестантской роте, в заставном шоссейном доме, на ст. Орловке и по приему щебня для Нижегородского шоссе. Поездка моя с Клейнмихелем в Москву. Внесение рода Левашовых в дворянскую родословную книгу. Признание фамилии Дельвигов в баронском достоинстве. Покупка Тамбовского имения. Зима 1846—1847 гг. в Нижнем. M. В. Глинский. Маскарад у князя Урусова 1 января 1847 г. Хлопоты о получении заграничного отпуска. Бал в Нижегородском благородном собрании. Князь Л. А. Гагарин. Отъезд в Петербург. Банкирская контора Штиглица. Е. М. Фролов. Выезд за границу. Таможня в Ковне. Проезд до Варшавы. Варшава. Проезд до Пруссии. Прусские таможня и почта. Познань. Берлин. Переезд моей сестры из Берлина в Готу. Франкфурт-на-Майне. Гамбург и поездка между Гамбургом и Франкфуртом-на-Майне. Приезд моей сестры в Гамбург. Моя поездка по Рейну и по Темзе. Лондон. Покупка коляски близ Гамбурга. Переезд от Франкфурта-на-Майне. Французская граница. Страсбург. Переезд от Страсбурга до Нанси. Нанси. Переезд от Нанси до Парижа. Париж. Швейцария. Замок графини A. Н. Корниани в бывшем Ломбардо-Венецианском королевстве. Милан и Венеция. Переезд от Венеции до Вены. Вена. Переезд от Вены до границы Царства Польского. Таможня на этой границе. Варшава. Русская таможня в Ковне. Переезд от Ковны до Нижнего. Кончина моего дяди князя A. А. Волконского. Приезд в Нижний. Генерал-майор Грессер. Открытие водоснабжения в Нижнем. Осмотр казенных зданий в уездных городах Нижегородской губернии. Сдача управления имением моего тестя его наследникам. Жалоба губернатора князя Урусова на губернского прокурора Волоцкого. Брат мой и его жена в Нижнем. Неприличное поведение губернатора князя Урусова на бале управляющего палатой государственных имуществ В. Е. Корвин-Круковского. Нижегородские ‘Губернские ведомости’ под редакцией П. И. Мельникова. Ситцевые танцевальные вечера в Нижегородском клубе и Афинский вечер у князя Гагарина. Поездка в Симбирск для составления проекта водопровода в этом городе. Симбирский губернатор Булдаков и симбирское общество. Тамбовской губернатор П. А. Булгаков. Осмотр местности для составления проекта водопровода в Симбирске. Неудовольствия между губернатором князем Урусовым и мной. Холера в Москве и отъезд в Москву моей жены. Поездка в Симбирск. Исследования по составлению проекта водопровода в Симбирске. Обратная поездка в Нижний. Приезд в Нижний моей жены и сестры. Дозволение графа Клейнмихеля приехать в Петербург. Выезд из Нижнего.

В Петербурге я остановился в офицерском флигеле л. — гв. Павловского полка, у двоюродного брата моего A. А. Дельвига{1}, который был выпущен в этот полк прапорщиком из военно-учебного заведения, называвшегося Дворянским полком. Он был примерный молодой человек, очень умный и рассудительный, он усердно исполнял обязанности службы, всегда был прилично одет, довольствуясь скудным жалованьем прапорщика, из которого умел еще делать небольшие сбережения для незначительных подарков своей семье, которую страстно любил. Недоставало ему образования, но этот недостаток он старался по возможности пополнить чтением.
Немедля по приезде я представил военному министру князю Чернышеву{2} и новому главноуправляющему путями сообщения графу Клейнмихелю{3} чертежи общего плана произведенных работ у Варениковой пристани с объяснительной запиской. Чернышев и Клейнмихель очень благодарили меня за труды, последний приказал быть у него в следующий день, в который он объявил мне, что докладывал Государю о моем возвращении и о назначении меня к нему по особым поручениям. Хотя Клейнмихель понравился мне с первого нашего свидания своей вежливостью и энергичностью, но, слыша от всех, что он зверь, и уверенный, что под начальством военного министра я сделаю лучшую служебную карьеру, я очень был недоволен означенным назначением. На другой день я передал об этом Чернышеву и напомнил об его обещании перевести меня к нему на службу. Он мне отвечал, что так как Клейнмихель предупредил его докладом Государю {о моем назначении}, то он не надеется, чтобы перевод этот мог состояться {ввиду того, что я состою в корпусе инженеров путей сообщения}, и он может доложить Государю о моем переводе, только списавшись об этом предварительно с Клейнмихелем.
В это время [Александр Петрович] Девят(н)ин[4], {4} был еще товарищем главноуправляющего путями сообщения и жил по-прежнему в доме главноуправляющего, но уже было известно, что Клейнмихель к нему очень не расположен. Я зашел представиться Девят(н)ину, который спросил меня, возвращаюсь ли я в Москву или получаю какое-либо новое назначение. Я ему передал слова Клейнмихеля, и он ироническим тоном мне сказал:
— Поздравляю Вас с блестящей карьерой, в ней нельзя сомневаться, так как граф в большой милости и силе.
Впечатление, произведенное на меня этим тоном Девят(н)ина, было мне тем более тягостно, что я был очень недоволен назначением, о котором Клейнмихель объявил мне за несколько минут перед моим свиданием с Девят(н)иным.
Вскоре последний был уволен от звания товарища и оставлен членом Совета Главного управления путей сообщения. Говорят, что он очень хлопотал о назначении его сенатором {(тогда еще товарищами министров и главноуправляющих не назначали вместе с сенаторами)}. Но, несмотря на то что Девят(н)ин, по общему {о нем} мнению, был человек весьма умный, во все время управления графом Толем{5} путями сообщения был его правой рукой, а при частых болезнях последнего и после его смерти долгое время исправлял должность главноуправляющего, присутствуя при этом в Государственном Совете и в Комитете министров, и несмотря на связи Девят(н)ина, ему не удалось попасть в сенаторы, потому что этого не хотел Клейнмихель. Не знаю, чему приписать такое ожесточение последнего против Девят(н)ина. Вероятно, Клейнмихель, узнав, что он не будет назначен военным министром, желал быть главноуправляющим путями сообщения, а между тем все говорили, что Государь это место уже предназначил Девят(н)ину, такое соперничество, конечно, не могло нравиться Клейнмихелю, который, сверх того, желал показать, что при Толе все велось дурно, в чем он и обвинял Девят(н)ина.
Рассказывали тогда, что окончательным поводом к неназначению Девят(н)ина главноуправляющим{6} было следующее: в поездку Государя на пароходе для осмотра Шлиссельбурга и гидравлических в нем сооружений Девят(н)ин, который должен был объяснять их Государю, везде опаздывал, а перед обратным отъездом Государя в Петербург опоздал на целых полчаса и заставил Государя ждать, {одним словом, не выказал ловкости, которая тогда, как и теперь, очень высоко ценилась в высших сферах.
Я старался сказать все, что знал хорошего о Девят(н)ине, хотя читатель заметит, что он ко мне не благоволил и выказывал это с того времени, как я не согласился на его убеждение остаться при работах Тульского оружейного завода, о чем мною изложено в III главе ‘Моих воспоминаний’. Чтобы не возвращаться к Девят(н)ину, скажу теперь же, что он смиренно продолжал службу в звании члена Совета Главного управления путей сообщения}.
Впоследствии были толки о назначении его генерал-губернатором Восточной Сибири, но Клейнмихель помешал и этому назначению. Во все время, пока Девят(н)ин состоял членом Совета, он имел только одно поручение составить проект ограждения берегов реки Терека от разливов, для чего он долго пробыл на Кавказе, но представленные им проекты остались без исполнения.
Товарищем, на место Девят(н)ина, был назначен корпуса инженеров путей сообщения генерал-лейтенант Алексей Иванович Рокасовский{7}, человек умный, добродушный и приятной наружности, но ленивый и робкий. Когда ему говорили, что его дело, как товарища, стараться укрощать порывы гнева и произвольные действия Клейнмихеля, он отвечал:
— Правда, что я товарищ Клейнмихеля, но он-то мне не товарищ.
Я в это время в первый раз встретился с Рокасовским, который пригласил меня обедать у него по четвергам. На этих обедах, кроме его родственника барона Будберга{8}, командовавшего тогда лейб-гвардии Гусарским полком, генерал-адъютанта [Иосифа Романовича] Анрепа{9}, по возвращении последнего с Кавказа в Петербург, и некоторых других, всегда было много инженеров путей сообщения. Это был единственный дом, где они сходились. Рокасовского считали богатым, но скупым, кушанья за его обедом были незатейливые, после обеда играли в карты по весьма маленькому кушу и курили недорогие сигары, но пролежавшие несколько лет у хозяина, который своим добрым ко всем расположением умел делать свои обеды и вечера весьма приятными.
Через несколько дней по моем приезде в Петербург Клейнмихель праздновал именины и день рождения своей жены{10} (17 и 19 октября). Я был приглашен в оба эти дня к обедне в церковь дома, занимаемого Клейнмихелем, которую он только что устроил, и к завтраку. В оба дня, я видел у него падчериц моей сестры{11}: Вадковскую и Норову, {о которых я подробно говорил в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Узнав, что я назначен к Клейнмихелю по особым поручениям, они наговорили его жене обо мне много дурного и между прочим, что я известный взяточник, и всеми мерами старались, чтобы Клейнмихель отменил это назначение. Доклады последнего у Государя были по четвергам, 19 октября приходилось в четверг, и он, воротясь от Государя, между обедней и завтраком объявил мне о моем назначении, причем рассказал мне все клеветы Вадковской и Норовой, {которые они возводили на меня}. Они, узнав за завтраком о моем назначении, метали на меня гневные взоры и вообще выказывали крайнее неудовольствие. {Об этом назначении в тот же день был отдан приказ.}
Клейнмихель принадлежит к числу лиц наиболее замечательных в царствование Императоров Александра I и Николая I, {а потому нет сомнения, что описание его действий с начала его службы до назначения главноуправляющим путами сообщения найдет место в воспоминаниях этого времени, составленных очевидцами, которые и подробнее, и правильнее опишут их. Для пояснения же его положения в описываемое мною время} я ограничусь изложением только некоторых сведений об его прошедшей жизни.
Дедн Клейнмихеля был простой крестьянин из Финляндии и служил у какого-то знатного господина скороходом. Отец{12} Клейнмихеля был каптенармусом{13} шляхетского кадетского корпуса в то время, когда в нем был кадетом Аракчеев{14}, столь могущественный в царствование Императора Александра I. Каптенармус Клейнмихель имел случай оказать разные услуги кадету Аракчееву. Впоследствии этот каптенармус, покровительствуемый генералом Мелиссино{15}, был произведен в офицеры, с оставлением в кадетском корпусе, для командования состоявшими при корпусе нижними чинами, и женился на хорошенькой Анне Францевне Ришар{16}, от которой имел одного сына Петра и нескольких дочерей.
Образование кадет в корпусах, вскоре по их учреждении, было действительно по тому времени замечательное, чему могут служить доказательством лица, выпущенные в это время из корпусов, в начальники коих избирались люди образованные, достаточно назвать графа Ангальта{17}. Но в последние годы царствования Екатерины II и в особенности при Павле I и Александре I уровень образования в кадетских корпусах сильно понизился, начальство стало обращать внимание не на преподавание наук, а на фронтовое обучение. Вместе с тем понизился и уровень образования начальников этих заведений, так что в начале {настоящего} [XIX] столетия мы видим директором кадетского корпуса {человека, не похожего на Ангальта, а} бывшего каптенармуса в том же корпусе, Клейнмихеля, человека без всякого образования, но постигшего вполне фронтовую выправку, так что при нем состояла учебная команда, в которую были назначаемы штаб и обер-офицеры из разных полков для фронтового образования.
В это время он, конечно, пользуясь покровительством генерала Мелиссино и в особенности графа Аракчеева, был уже генерал-лейтенантом. Впрочем, все знавшие его говорят о нем как о добром и рассудительном человеке. В бытность его директором кадетского корпуса в этот корпус был записан его сын, будущий граф, который, живя у отца, ничему не учился, а в 1808 г., будучи 15 лет от роду, выпущен подпоручиком с назначением состоять при отце, бывшем тогда командиром резервного корпуса, которого штаб находился в Ярославле.
И так Клейнмихель, избалованный во время воспитания, как единственный сын, и будучи офицером продолжал ничего не делать и жить в своей семье. Это воспитание и жизнь в обществе матери и сестер имели сильное влияние на то, что в Клейнмихеле, несмотря на его зверство, постоянно до старости была заметна какая-то женственность. Но недолго он оставался в Ярославле. Граф Аракчеев взял его в адъютанты и, по связи с отцом, приблизил его к себе, он был совершенно своим человеком у Аракчеева, у которого он жил на всем готовом.
В 1812 г. он был послан с депешами в действующую армию, в которую приехал перед Бородинским сражением и, не участвуя в нем, получил Владимирский крест с бантом. Клейнмихель, и после того не бывший в сражениях против неприятеля, всегда кичился этой наградой, полагая, что никто не знает, что он не имел права на ее получение, храбрость не принадлежала к числу его добродетелей. Сохранилось множество анекдотов о ругательствах, которыми Аракчеев осыпал Клейнмихеля, но тем не менее он быстро вел Клейнмихеля вперед. В начале 1813 г. Клейнмихель сопровождал Великих Князей Николая и Михаила Павловичей в армию, причем назначен флигель-адъютантом 21 года от роду. По случаю отступления союзных войск в начале 1814 г. Великие Князья остались на правом берегу Рейна, и Клейнмихель с ними. Таким образом, он не участвовал в кампании 1814 г.{18}
По возвращении наших войск в Россию Клейнмихель был назначен петербургским плац-майором и вскоре, в чине полковника, начальником штаба военных поселений, которых главным начальником был Аракчеев.
В этой должности он производил свирепые неистовства, описание которых принадлежит историкам горестного учреждения военных поселений. Если в защиту Клейнмихеля скажут, что он, как подчиненный, исполнял только поручения Аракчеева, то на это можно возразить, что не всякий способен на приведение в исполнение зверских приказаний, а что Клейнмихель был к тому способен, служит доказательством то, что когда Аракчеев хотел сильно наказать какую-либо часть военных поселений, то говаривал:
— Я вам пришлю Клейнмихеля.
И то, что по удалении Аракчеева от дел о Клейнмихеле говорили:
— Аракчеева нет, но зубы его остались.
В 20-х годах Клейнмихель женился на Варваре Александровне Кокошкиной, но они скоро разошлись, {о чем я уже говорил во II главе ‘Моих воспоминаний’}.
При воцарении Императора Николая Клейнмихель был уже генерал-лейтенантом с Анненской лентой и Владимирской звездой (33-х лет от роду). По удалении от всех должностей Аракчеева он изменил последнему, который до самой смерти не мог ему этого простить. При образовании штаба военных поселений Клейнмихель был назначен директором вновь образованного департамента этих поселений. В 1831 году он был назначен дежурным генералом в войска, действовавших в наших западных губерниях против вторгнувшихся в них польских мятежников{19}, причем распоряжался дурно до того, что действия этих войск не велено даже считать походом против неприятеля. По возвращении в Петербург он приобрел влияние на военного министра графа Чернышева и назначен дежурным генералом Главного штаба Его Величества, с сохранением прежней должности, несмотря на то что Государь явно высказывал Чернышеву свое неблаговоление к Клейнмихелю.
Между тем Клейнмихель, разведенный с первой женою по указу Синода, которым он лишен был права вступать во второй брак, женился на молодой, богатой, бездетной вдове Хорват, урожденной Ильинской, {воспользовавшись своим званием генерал-адъютанта для совершения над ними венчания}.
Сестра его второй жены была замужем за Аркадием Аркадиевичем Нелидовым{20}. Сестра же последнего Варвара{21}, по окончании воспитания в Смольном монастыре, жила у Клейнмихелей в доме Главного штаба. Молодая Нелидова очень понравилась Государю {и вскоре сделалась его любовницею}. Многие обвиняют Клейнмихеля в том, что он этому способствовал, но я слышал от достойных веры людей, что он, напротив того, принимал меры, конечно, не вполне энергичные, удалить Нелидову от Государя, за что неблаговоление последнего к Клейнмихелю еще более увеличилось. Но когда эти меры не помогли, то Клейнмихель воспользовался положением, {которое ему сделано было присутствием в его доме любовницы Государя}.
Клейнмихель, при частых посещениях Государя, умел выказать ему свою неограниченную преданность, полное усердие к службе и энергию при беспрекословном исполнении даваемых ему Государем приказаний. Подобная личность была идеалом служак, каких Государь желал иметь везде, и потому понятно, что Клейнмихель вскоре попал в большую милость, которая давала ему возможность обращаться начальнически не только с военными лицами, более или менее ему подведомственными, как дежурному генералу, но со всеми служащими в других ведомствах. Клейнмихель, о котором все говорили, что он разошелся с первой женою по причине физического недостатка, имел от второй жены много детей, и первые ее роды были двойни. {Известно было, что и Нелидова была беременна, а так как не знали, куда деваются ее дети, то все были уверены, что жена Клейнмихеля не рожала, а принимала детей Нелидовой за своих. Но это пустая выдумка: стоило только взглянуть на родившихся в это время детей Клейнмихеля, чтобы видеть, насколько они на него походили.}
Государь, желая возобновить сгоревший Зимний дворец в необыкновенно короткий срок, главным распорядителем при этом назначил Клейнмихеля. Вероятно, при другом распорядителе постройка дворца стоила бы дешевле и некоторые части его были бы изящнее, но нет сомнения, что никто, кроме Клейнмихеля, не мог его окончить в такой короткий срок{22}. По окончании перестройки дворца Клейнмихель получил вдруг несколько наград и в том числе графское достоинство с девизом в гербе: ‘Усердие все превозмогает’. Говорят, что пожалование Клейнмихеля графом дало повод графу Толю сказать, что его надобно было бы назвать графом Клейнмихелем Дворецким.
В начале 1842 г. Государь желал скорого устройства железного пути между столицами{23}, вопреки мнению многих высокопоставленных лиц и, между прочими, министра финансов графа Канкрина{24} и главноуправляющего путями сообщения графа Толя. Последний даже отстранил заведование постройкой дороги от Управления путями сообщения. Государь учредил тогда комитет для этой постройки, в который назначил председателем Наследника и членами некоторых из министров и, сверх того, Клейнмихеля, Чевкина (Константина Владимировича){25}. Граф Толь был в это время опасно болен, и нельзя было не предвидеть, что после смерти его постройка железной дороги перейдет в Главное управление путей сообщения и главноуправляющим будет назначен тот, кого назначат главным распорядителем в означенном комитете по устройству железной дороги.
Чевкин незадолго перед этим много путешествовал по Европе и ознакомился с финансовыми и главными техническими вопросами по устройству железных дорог, а потому надеялся быть главным распорядителем по устройству железного пути между столицами и вскоре главно управляющим путями сообщения, каковое назначение могло быть ему лестным, так как в это время ему еще не было 40 лет от роду.
Клейнмихель же не только ничего не знал о финансовых и технических вопросах по устройству железных дорог, но по недостатку образования не мог никогда приобрести о них никакого понятия и, сверх того, никогда не видал ни одной железной дороги. Несмотря на то что Царскосельская железная дорога{26} была открыта около пяти лет, он, часто бывавший у Государя в Царском Селе, всегда ездил на лошадях.
Однако же Государь, вероятно убежденный, что ‘усердие все превозмогает’, выбрал главным распорядителем по устройству дороги Клейнмихеля, подчинив ему, как члену комитета, канцелярию, при нем образованную.
Клейнмихель, получив это назначение в Царском Селе, немедля отправился на Царскосельскую станцию железной дороги и тут в первый раз увидал паровозы, вагоны, рельсы и прочие принадлежности дороги. В то же время он назначен был, {как изложено в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, управляющим Военным министерством по случаю отъезда военного министра на Кавказ, и все полагали, что он будет утвержден в должности военного министра. Это еще давало Чевкину надежду быть назначенным главноуправляющим путями сообщения по смерти графа Толя, но я уже говорил, что главноуправляющим назначен был Клейнмихель. Это соперничество очень не нравилось последнему, и, конечно, Чевкин обязан в особенности этому обстоятельству тем, что на него навлекли немилость Государя, {он во все его царствование, продолжавшееся еще 13 лет, просидел сенатором}.
С самого образования комитета по устройству железной дороги начали происходить разные столкновения между председателем Наследником престола и его членом Клейнмихелем. Эти столкновения продолжались и по назначении последнего главноуправляющим путями сообщения, когда вместе с этим назначением канцелярия комитета была преобразована в департамент железных дорог, вошедший в состав Главного управления путей сообщения. В упомянутых столкновениях все обвиняли Клейнмихеля, но, вероятно, Государь думал иначе, потому что продолжал быть по-прежнему к нему милостивым.
По назначении Клейнмихеля главноуправляющим он вскоре отправился для осмотра Московского шоссе, начальствующие лица над которым жили в Новгороде, и потому они и некоторые из их злоупотреблений были ему довольно известны по нахождению большей части военных поселений в Новгородской губернии. Клейнмихель, по осмотре Московского шоссе, отдал очень длинный приказ, в котором описал жалкое состояние шоссе, оно было действительно таковым, в особенности по причине беспрестанно уменьшаемых Толем, или лучше сказать Девят(н)и ным, средств на его содержание, а частью и от злоупотребления заведовавших ремонтом шоссе. В этом же приказе Клейнмихель подробно описал строившийся в Новгороде дом майора Дженееван, бывшего командиром 1-го батальона военно-рабочей бригады путей сообщения, которой нижние чины состояли при ремонте шоссе. Это описание, наполненное иронической злобою {и которое стоило бы привести в подлиннике}, давало понять, что Дженеев строит дом на деньги, украденные из сумм, отпускаемых на содержание шоссе, употребляя на работы подчиненных ему нижних чинов.
Первое было несправедливо, потому что Дженеев не имел никакого влияния на ремонт шоссе, вполне зависевший от инженеров путей сообщения, нисколько ему не подчиненных. Солдаты же его батальона были расположены по протяжению шоссе от Петербурга до ст. Едрова на расстоянии 350 верст и также находились в ведении тех же инженеров, при нем в Новгороде состояла только учебная команда человек в 20, из них некоторые были мастеровые и действительно были им употреблены при постройке дома, за что, как оказалось впоследствии, были вознаграждаемы Дженеевым.
Клейнмихель сделал в приказе всем начальствующим выговор, сменил директора шоссе от Петербурга до Едрова инженер-полковника Чедаева{27} и майора Дженеева и отдал их под суд. Этот приказ произвел большое впечатление в публике, дорого платили, чтобы его достать {и вообще им были довольны, этот приказ подал повод многим посторонним ведомству путей сообщения лицам} на получение приказов Клейнмихеля {по особо назначенной цене}, чего в то время не делалось в других ведомствах. Тогда никто не обращал внимания на то, что все действия Клейнмихеля были в высшей степени произвольны, а насмешки начальника над подчиненными неуместны. Князь [Александр Сергеевич] Меншиков{28}, бывший морским министром, известный своими остротами, не любил Клейнмихеля и называл этот приказ и другие ему подобные ‘впечатлениями путешествия графа Клейнмихеля’.
С самого вступления Клейнмихеля в управление произвол его выказывался во всем: в немедленном, необдуманном изменении состава центральных учреждений Главного управления, в увольнении и определении высших и низших чиновников без всякого разбора, в разорвании без объяснения причин докладов, подносимых департаментами и другими учреждениями Главного управления и т. п. Если же для увольнения чиновника требовалось по существовавшим постановлениям Высочайшее повеление, то он испрашивал таковое. Он отставил одного офицера от службы без следствия и не спросив объяснения у отставляемого, который через это лишился права на пенсию и права продолжать службу в каком бы то ни было ведомстве.
Все дурные стороны Клейнмихеля и его проделки в двухмесячное управление ведомством путей сообщения были мне известны, но я, несмотря на это, не имея более надежды состоять при военном министре, был доволен своим назначением состоять при Клейнмихеле. Я надеялся, что при нем пойдет все живее, тогда как при Толе все находилось в летаргическом сне, что возникнут новые пути сообщения и старые будут лучше содержимы и что строгостью своею он уничтожит злоупотребления. К этому примешивалась и надежда, при близких моих отношениях к Клейнмихелю, иметь возможность помогать ему во всем {вышесказанном}, а в особенности в уничтожении злоупотреблений, причем по возможности умерять его произвол и излишнюю строгость. Я надеялся также, что при моем новом положении мне легче будет сделать служебную карьеру, которая была бы для меня немыслима при назначении главноуправляющим Девят(н)ина, как по его неприятным ко мне отношениям, так и по его малому значению у Государя, тогда как Клейнмихель {был в большой милости, а так как он} сам был скоро выведен к занятию высших должностей {по службе}, то я предполагал, что он так же будет выводить и тех, которых он приближал к себе, и что вообще он поднимет значение инженеров путей сообщения, на которых Государь не обращал никакого внимания, а общественное мнение было не в их пользу.
Из дальнейшего рассказа читатель увидит, насколько я ошибся в большей части моих надежд. В действительности оказалось, что только дела пошли живее, в двухмесячное управление Клейнмихеля исполнение по входящим в Главное управление бумагам делалось быстро, они не залеживались по-прежнему. Дурной слог и почерк бумаг, исходящих из Главного управления, {успел} измениться к лучшему, бльшую часть бумаг стали составлять с бльшим тщанием, а почерк во всех сделался вдруг весьма хорошим, меня всегда удивляло, как могло быть достигнуто так скоро подобное превращение. Вскоре было приступлено к составлению общей сети водяных и шоссейных сообщений в империи и приняты меры к быстрому производству работ по железной дороге между столицами.
Но все другие мои надежды не исполнились, злоупотребления при Клейнмихеле увеличились с увеличением разных новых построек и средств для ремонта прежде устроенных, и немалая доля вины в этом падает на дурные распоряжения Клейнмихеля. Значение инженеров путей сообщения не только не было им поднято, а еще унижено переводом в инженеры лиц, не имевших никаких познаний. Клейнмихель постоянно говорил Государю, что он должен делать все один за неимением способных людей между инженерами, не говорю уже об их унижении от беспрерывных ругательств, которыми он их осыпал, и его насмешек над ними. Он никого, даже самых приближенных к нему, не подвигал быстро по службе.
Клейнмихель, занимая долго должность дежурного генерала Главного штаба{29} Его Величества, а в последнее время управляющего Военным министерством и пользуясь особенной милостью Государя, имел в военном ведомстве большое значение. Все высшие военные чины, все аристократические семейства, которых члены преимущественно избирали тогда военную карьеру, в известной степени зависели от Клейнмихеля. Разные учреждения Военного министерства, по его сложности, были многочисленны, и, следовательно, огромная масса лиц была подчинена ему. С назначением же Клейнмихеля главноуправляющим путями сообщения он имел подчиненными только инженеров путей сообщения и небольшое число гражданских чиновников. Между ними не было ни важных лиц в чиновной иерархии, ни лиц, принадлежащих к так называемой знати, и уже через это значение Клейнмихеля должно было уменьшиться. Новое его назначение не могло не отозваться и на положение его относительно Государя, который обращал внимание на все мелочи по военному ведомству, что давало случай Клейнмихелю часто видеть Государя, {и мало заботился о делах ведомства путей сообщения, так что} граф Толь не имел даже личного доклада у Государя, тогда как военный министр имел ежедневные доклады. Впрочем, Клейнмихель немедля по своем назначении получил разрешение, наравне с некоторыми другими министрами, являться один раз в неделю (по четвергам) с личным докладом. Тогда это считалось особой милостью, так как некоторые из министров, и в том числе министры внутренних дел и юстиции, не имели личных докладов в определенные дни недели, а присылали Государю свои доклады, когда же, по особому случаю, находили нужным что-либо лично доложить, то на это испрашивали дозволение.
Наружная обстановка, которая имела тогда весьма большое значение, была у главноуправляющего путями сообщения жалкая сравнительно с тою, к которой привык Клейнмихель. Он привык иметь к своим услугам большое число адъютантов Главного штаба Его Величества и прикомандированных к штабу офицеров, а равно фельдъегерей и ординарцев от разных частей войск. В новой же должности Клейнмихель сохранил только четырех адъютантов и, вместо множества ловких фельдъегерей в офицерских чинах или по крайней мере в офицерской форме, пришлось довольствоваться двумя кое-какими курьерами Главного управления путей сообщения, впрочем, Клейнмихель выбрал в эту должность довольно благообразных людей и одел их хорошо. Ординарцев из разных частей войск надо было также лишиться, тогда в ведомстве путей сообщения было много нижних чинов, но, конечно, они, назначенные из неспособных к военной службе, не годились в ординарцы ни к кому, а не только к Клейнмихелю.
По приезде моем в Петербург я застал еще остатки прежней блестящей обстановки Клейнмихеля, по привычке еще дежурил у него один фельдъегерь для посылок и назначались ординарцами два молодцеватые унтер-офицера одного из учебных карабинерных полков, которые были непосредственно подчинены департаменту военных поселений. Но вскоре исчезли и фельдъегерь, и унтер-офицеры, и нельзя было не заметить, что это было неприятно Клейнмихелю.
В числе адъютантов Клейнмихеля была одна замечательная личность, поручик Герштенцвейг{30}. Он был очень умен, имел весьма приятную наружность, {я с ним скоро сошелся}. Клейнмихель с самого вступления своего в новую должность поручал ему производство дознаний и следствий по доходившим сведениям о разных злоупотреблениях в ведомстве путей сообщения, и он, несмотря на свою молодость и неопытность, хорошо исполнял эти поручения. Я находил только, что он слишком с темной стороны смотрел на открываемое им при дознаниях и следствиях, что очень нравилось Клейнмихелю. Впрочем, этот взгляд Герштенцвейга происходил не от желания угодить Клейнмихелю, а [был] свойственен его натуре. Я находил, что он имел много общего с Клейнмихелем, только был гораздо более образован и менее вспыльчив.
Впоследствии Герштенцвейг, не желая постоянно подчиняться произволу Клейнмихеля и не видя, чтобы в звании адъютанта последнего можно было сделать служебную карьеру, поступил в чине капитана во фронт в Преображенский полк, где вскоре был сделан флигель-адъютантом. В последний раз я его видел у него на даче в начале августа 1861 г., когда он был дежурным генералом Главного штаба Его Величества и генерал-адъютантом. Он мне тогда сказал, что назначен варшавским генерал-губернатором, а граф Ламберт{31} наместником Царства Польского, и объяснял, что ему очень не хотелось принимать новой должности, но по тогдашним обстоятельствам в Царстве и по хорошим его отношениям к Ламберту он не мог от нее отказаться.
Известно, что вследствие неприятностей между ними{32}, в которых все обвиняют Ламберта и оправдывают Герштенцвейга, он ранил себя выстрелом из револьвера, долго мучился от раны и в продолжение своей мучительной болезни не открыл причины, заставившей его прибегнуть к этому. Я не буду излагать здесь то, что знаю о столкновениях между Ламбертом и Герштенцвейгом: нет сомнения, что лица, которым более известны бывшие тогда в Варшаве происшествия, подробно описали в своих записках эту драму.
Прежде меня назначен был состоять при Клейнмихеле только один инженер путей сообщения Толстой{33} (Григорий Матвеевич), в то время поручик. Перед этим он был адъютантом Толя, который взял его в эту должность как родного внука своего прежнего начальника, славного князя Кутузова-Смоленского. Старшие братья Толстого в это время имели уже некоторое значение при дворе, но тогда говорили, что назначение его состоять при Клейнмихеле доставит ему гораздо лучшую карьеру, чем его братьям, в чем, конечно, ошиблись. Толстой дежурил по очереди с адъютантами, обязанными докладывать Клейнмихелю о приходящих к нему. Я был освобожден от подобного дежурства, а к дежурству в очередь с адъютантами, кроме Толстого, назначен был репетитор Института инженеров путей сообщения поручик Адамович{34}, с оставлением его репетитором. Впоследствии и все другие инженеры, которых Клейнмихель назначал состоять при себе по особым поручениям, по моему примеру не были назначаемы на дежурство. Толстой был употребляем Клейнмихелем для секретных дознаний, причем употреблял разные неблаговидные средства, как то ложные обещания, переодевание и т. п. Таким образом Толстой, уверив смотрителя судоходства Рожковской пристани на Неве, который получал жалованья в год 114 руб. сер., а должен был издерживать на канцелярию во время судоходства сумму в несколько раз большую, что ему нужно знать, как велика эта сумма и откуда смотритель берет ее, дабы иметь возможность принять это сведение в соображение при новых штатах, — добыл от последнего сведение, что деньги на его канцелярию получаются поборами с судопромышленников.
Клейнмихель повторил означенному смотрителю уверение Толстого и, получив от него то же сведение, вслед засим отдал его под уголовный суд, изложив в приказе, что смотритель сам сознался в незаконных поборах по судоходству. Клейнмихель обладал необыкновенной способностью узнавать людей почти с первого взгляда, он никогда не давал мне поручений, исполнение которых требовало бы каких-либо неблаговидных поступков.
Впрочем, Толстой скоро надоел Клейнмихелю и был назначен членом общего присутствия департамента хозяйственных дел Главного управления путей сообщения, а с открытием войны 1853—1856 гг. инспектором военных сообщений действующей армии. Живя гораздо выше своих средств и нуждаясь всегда в деньгах, Толстой имел репутацию бесчестного чиновника, но эта репутация не помешала по окончании войны назначить его начальником I (Петербургского) округа путей сообщения, где он требовал, чтобы его подчиненные давали ему деньги, заставляя их обкрадывать казну, вообще, во взяточничестве он дошел до такого цинизма, что наконец был уволен от этой должности по настоянию С.-Петербургского военного генерал-губернатора князя Суворова{35}. Вскоре, однако же, главноуправлявший путями сообщения [Павел Петрович] Мельников{36}, желая угодить брату Толстого, Ивану Матвеевичу{37}, бывшему главноначальствующему над почтовым департаментом и пользовавшемуся особенной милостью Императора Александра II, назначил Г. М. Толстого начальником IX (Ковенского) округа путей сообщения. Но и из этой должности, по той же причине, он был вскоре уволен и поступил в частную службу к бывшему тогда купцом 1-й гильдии еврею Самуилу Соломоновичу Полякову{38}, строившему железную дорогу от Аксайской станицы в земле Войска Донского до Ростова-на-Дону.
Толстой ничего не понимал в устройстве железных дорог, так что означенную дорогу строили другие инженеры, а Поляков взял его и давал ему значительное содержание только из угождения брату его И. М. Толстому, которому Поляков был многим обязан и, между прочим, получением концессии на постройку Воронежско-Козловской железной дороги, {о чем будет мною изложено в своем месте}. Несмотря на то что Г. М. Толстой не участвовал в постройке Аксайско-Ростовской железной дороги, бывший наказной атаман Войска Донского генерал-адъютант Потапов{39}, в речи, произнесенной на обеде при открытии этой дороги, сказал, между прочим, что знаменитый дед строителя (мнимого) дороги вел в 1812 г. Донское Войско к победам, а его внук ведет войска посредством устроенного пути к улучшению его благосостояния.
Тогда же Толстой получил Анненскую ленту, конечно по ходатайству Полякова. В это время концессии на постройку железных дорог выдавались разным лицам, и в числе их Полякову, называвшимся учредителями дороги. К этим учредителям назначались для изыскания по составлению проекта дороги и для ее устройства инженеры, преимущественно путей сообщения, всех чинов и даже генералы. Это было одной из многих причин упадка значения чинов, прежде только старший в чине и должности мог ходатайствовать о награде его подчиненных, при устройстве же железных дорог купцы ходатайствовали о повышении чинами и о награждении орденами инженеров и лиц других ведомств, участвовавших в постройке дороги, представляя за своею подписью министру путей сообщения списки тех лиц, которых они этого удостаивали, по форме, установленной для представления к наградам начальствующими лицами своих подчиненных.
Таким образом потомственный почетный гражданин Поляков по открытии Харьковско-Азовской дороги представил в 1870 г. мне, временно тогда управлявшему Министерством путей сообщения, за своей подписью, список с представлением о наградах инженеров и других лиц, участвовавших в постройке означенной дороги, и между прочими инженер-генерал-майора Толстого к Владимирской звезде, награде, тогда почитавшейся, несмотря на упадок значения орденов, еще весьма значительной. Я не дал дальнейшего хода представлению Полякова о Толстом, который вскоре после этого умер. Несмотря на то что последний получал от Полякова большое содержание, он, продолжая жить выше своих средств, кроме долгов ничего не оставил.
Клейнмихель часто принимал меня {к себе} по утрам, — причем поручал мне рассмотрение некоторых дел и говорил о своих предположениях относительно преобразования ведомства путей сообщения, — к обеду и на вечера для карточной игры, сажая меня постоянно за тот стол, на котором играла его жена, и всегда обращаясь со мною благосклонно. Я, впрочем, старался всеми мерами избегать близких с ним сношений, опасаясь, что это поведет к фамильярничанию с его стороны, которому я ни по летам, ни по моему положению отвечать бы не мог. С этой целью я ездил к нему по вечерам по возможности редко и, когда он слишком часто присылал ко мне курьера звать на вечер, я приказывал сказать, что меня нет дома, и не приезжал на вечер. После этого Клейнмихель обыкновенно меня спрашивал, отчего я не приехал по его приглашению, я отвечал, что, вернувшись в тот день домой поздно вечером, я не мог воспользоваться его приглашением. Он же удивлялся тому, где я мог проводить целые дни вне дома. Вообще я избегнул его фамильярности, которую он себе дозволял с лицами гораздо старшими меня и летами и по службе. Одного не умел я предотвратить: чтобы он мне не говорил ‘ты’, но на этом и ограничилась его фамильярность со мной. Когда я встречался на вечерах Клейнмихеля с H. С. Вадковской и T. С. Норовой, то они метали на меня страшные взгляды и ни под каким видом не хотели садиться со мною за один карточный стол, что очень забавляло Клейнмихеля.
Из его предположений насчет ведомства путей сообщения, которые он сообщал иногда мне по утрам, упомяну о следующем. Он полагал поручить особому комитету составить строительный устав, в котором были бы изложены статьи, указывающие, как следует строителю поступать в известных случаях при всякого рода постройках. Он мне говорил, что по составлении такого устава ему не нужны будут инженеры и он из существующего состава инженеров путей сообщения оставит немногих ему нравящихся (конечно, я был в том числе) и назначит инженерами (!) известных ему своею исполнительностью лиц военного ведомства, которые и будут производить все постройки на основании статей строительного устава, не имея надобности ни в каких знаниях, кроме этого устава{40}. Выше упомянутый комитет был вскоре учрежден, понятно, что он ничего не сделал, так как предложенная ему задача была неразрешима.
Жена Клейнмихеля, графиня Клеопатра Петровна, несмотря на происки своих приятельниц, была со мною любезна, она была женщина умная, но в ней, при ее недостаточном образовании, видна была провинциалка, желающая, {но неудачно}, выказать себя барыней большого света. Конечно, она должна была много терпеть от характера мужа, вспыльчивости и цинизму которого не было пределов. Сверх того, он был преисполнен малыми капризами, как старая дева, а известно, что именно эти капризы несносны в обыденной жизни. Их дети были тогда еще малы, но их, и в особенности сыновей, дурно воспитывали, последние, подражая отцу, были дерзки с теми, с кем он был дерзок, и любезны, с кем он был любезен, {я, конечно, был в числе последних. Я не буду говорить о тех лицах, которых видал за обедами и на вечерах Клейнмихеля, упомяну о них только вскользь}. Клейнмихель принимал почти каждый вечер, собирались в 9 часов вечера и немедля садились за карточные столы, составление партий для игры лежало на обязанности Петра Александровича Языкова{41}, бывшего тогда инспектором в Институте инженеров путей сообщения, в чине полковника, и назначенного, по производстве в генерал-майоры, членом Совета Главного управления путей сообщения, тогда как прежде в этом ведомстве в члены Совета назначались только заслуженные генералы.
Языков не смел никуда отлучаться из дому после 8 часов вечера, он в это время ожидал присылки за ним курьера, если уже не был приглашен накануне. Клейнмихель дозволял себе самым неприличным образом обращаться с Языковым. Несмотря на то что Языков был почти одних лет с Клейнмихелем, он говорил Языкову ‘ты’, когда последний, играя в карты, был в выигрыше, Клейнмихель называл его ‘шубой’, уверяя, что Языков столько выиграл у жены Клейнмихеля, что сшил себе на выигранные деньги несколько шуб, увидя у Языкова хорошие карты, Клейнмихель толкал его в бок, приговаривая: ‘ах ты, горбатый’ (Языков был очень сутуловат), и рассказывал, какие он видел карты у Языкова.
В путешествие свое для осмотра работ в 1843 г. Клейнмихель взял с собой Языкова. Клейнмихель садился в карету очень живо, а Языков, по тучности и сутуловатости, медленно. Клейнмихель при всех передразнивал, как Языков лезет в карету, приговаривая: ‘лезет не лезет’, и называл Языкова ‘бабою с клыками’ (у Языкова несколько зубов выходили вперед изо рта). Когда Языков вздумал, сидя в карете с Клейнмихелем, нюхать табак, последний взял у него табакерку и выбросил ее в окно. Языков все это терпел, а между тем был вообще человек честный, благородный, образованный и рассудительный. Это терпение со стороны Языкова можно объяснить только духом времени, в которое приходилось покоряться всему, что приходило в голову начальнику, пользующемуся милостью Государя, иначе можно было умереть с голоду.
Клейнмихель в особенности любил, чтобы к нему приезжали по субботам слушать в его домашней церкви всенощную и потом играть в карты. Все ездили поклоняться временщику, и не раз в числе богомольцев, проводивших субботние вечера у Клейнмихеля, я видал графа Дмитрия Николаевича Блудова{42}, бывшего тогда главноуправляющим II отделением канцелярии Государя. За обедом и на вечерах Клейнмихеля я часто видал В. А. Нелидову, которая жила в это время, как фрейлина, в Зимнем дворце. Она старалась держать себя величаво, так что старшие сыновья Клейнмихеля, тогда еще мальчики, между собой постоянно над нею смеялись, давая ей разные прозванья. Часто после обеда, когда Клейнмихель уходил спать, В. А. Нелидова следовала за ним. Он ее принимал лежа и на своем казарменном жаргоне звал ее стервой, иногда так громко, что и посторонние это слышали.
Клейнмихель на своих вечерах оставался обыкновенно с 9 до 11 часов, в это время он уходил, и ужинали без него. Обращение его с гостями зависело от расположения, в котором он находился. Гораздо позже, когда отношения Государя к нему сделались холоднее, по четвергам вечером можно было угадать, в каком был к нему расположении Государь в этот день при докладе. Когда Клейнмихель был любезнее обыкновенного, это значило, что Государь был неблагосклонен к нему. В отношениях к своим гостям Клейнмихель был очень неровен, имевшие значение при Государе, конечно, были почтены более других, но не имевшим этого значения случалось выслушивать разные неприятности, а когда Клейнмихель, несмотря на принимаемые женою его меры, пылил, то эти неприятности доходили до безобразия. Относиться при госте сенаторе с пренебрежением о Сенате, давать при всех приказания статс-секретарю Государственного Совета тайному советнику Никитину{43} о том, как вести какое-либо дело, которым Клейнмихель интересовался, ничего не значило.
Из вспышек Клейнмихеля упомяну <только о том>, что он на вечере при всех самым неприличным образом разругал Алексея Ивановича Войцеховича, уже тогда занимавшего важную должность, а впоследствии члена Государственного Совета, что не помешало последнему вскоре опять приехать на вечер к Клейнмихелю. Бывший с. — петербургский военный генерал-губернатор, генерал от инфантерии [Александр Сергеевич] Шульгин{44}, который по возвращении из путешествий Клейнмихеля в Петербург являлся к нему в полном мундире, {со времени устройства железной дороги, на ее станции}, чем-то не сумел угодить Клейнмихелю, а между тем приехал к нему на вечер. Клейнмихель приказал своему швейцару отказать Шульгину, ругая последнего неприличными словами и громко говоря, что его следует выгнать кулаками в спину, {так громко, что} Шульгин не мог этого не слышать. {Впрочем, эта брань Шульгина, а также и Войцеховича, происходила гораздо позже описываемого мною времени и приведена здесь только как пример дерзости Клейнмихеля, когда он выходил из себя.}
Надо сказать, что Клейнмихель умел переходить внезапно от порывов сильнейшего гнева к выражению полной любезности, глаза его, сверкавшие в первом случае как у тигра, в один миг изменялись и делались глазами самой ласковой ручной кошки, голос, весьма грубый при ругательствах, в один миг делался нежным.
Перехожу теперь снова к описанию осени 1842 г. Расположение Клейнмихеля ко мне, конечно, сделалось вскоре известным, в особенности инженерам путей сообщения, некоторые из них уже искали моего покровительства. В это время воротился в Петербург корпуса инженеров путей сообщения полковник Трофимович{45} (умерший в чине генерал-майора в отставке), посланный во время управления Девят(н)и ным инспектировать некоторые части ведомства путей сообщения. Находясь во внутренних губерниях и не зная о назначении Клейнмихеля, Трофимович присылал свои донесения в том духе, как требовалось при Девят(н)и не, так сказать в чиновничьем духе, и только намекал на беспорядки, чтобы не подвергнуться нареканию за то, что умолчал о них, но не выставлял их ярко, чтобы не {иметь вида} хулить то, что было известно и высшему начальству и так долго терпелось. Когда Трофимович узнал о назначении Клейнмихеля, он изменил тон своих донесений, но все же не сумел угодить новому начальнику, который с ироническими замечаниями печатал в своих приказах места, вырванные из донесений Трофимовича. Трофимович по возвращении в Петербург слышал, что я нахожусь в милости у Клейнмихеля, и ошибочно полагал, что я нахожусь с последним в близких отношениях, вследствие этого, выйдя из кабинета Клейнмихеля и увидев меня в приемном зале, он сказал своим необыкновенно визгливым голосом:
— Как Вы счастливы, что назначены состоять при графе, ведь это настоящий ангел. Я и прежде его видел, но теперь могу сказать, что и голос его ангельский, а лицо может служить типом лику Спасителя для местных образов в церквах. Да ведь Вы лютеранин и не знаете, что такое местный образ.
Я ему отвечал, что я православного исповедания и знаю, что называется местными образами. Но этот ответ не помешал Трофимовичу объяснить мне в подробности значение этих образов и повторить, что лицо графа должно служить прекрасным типом для написания лика Спасителя. В самом начале вышеприведенной фразы Трофимовича в дверях приемного зала показался Клейнмихель, к которому Трофимович стоял спиной и потому не мог его видеть. Клейнмихель мне дал знак, чтобы я не обращал на него внимания, и выслушал с иронической улыбкой все сказанное мне Трофимовичем. Когда я взошел в кабинет Клейнмихеля, он очень смеялся над описанною мною сценою.
В ноябре я был приглашен военным министром в его канцелярию, где он мне дал дело по устройству в области черноморских казаков на правом берегу Кубани неприступных каменных башен для помещения в каждой четырех казаков и просил меня, как хорошо знакомого с местностью, дать заключение по этому предмету. Казаки, помещенные в означенных башнях, должны были ограждать наш берег Кубани от нападения горцев и заменить казаков, доселе располагавшихся по камышам (такого казака называли секретом) и составлявших, так сказать, одну цепь. Конечно, жизнь этих секретов на болотной почве, под открытым небом, была незавидная, но они не только постоянно были в сношении между собой, но имели сообщение и с казачьими постами, находившимися на почтовой дороге, и с казачьими селениями, а некоторые из них даже позволяли себе переходить Кубань и наносить если не большой вред горцам, то пугать их своим удальством.
Это, следовательно, была живая сила, которая могла делать даже нападение, и эту живую силу хотели запереть в неприступные башни, в которых казаки могли бы только защищаться от нападения и не только не могли бы идти за Кубань, но даже при нападении горцев иметь сообщение с казачьими селениями и постами. Сверх того, постройка башен по неимению вблизи каменного материала стоила бы чрезвычайно дорого. Эта постройка была уже утверждена военным инженерным управлением, и на переданных мне чертежах башен имелась подпись Великого Князя Михаила Павловича, бывшего тогда генерал-инспектором по инженерной части, надо было составить заключение так, чтобы отменили постройку башен, не делая тем неудовольствия Великому Князю. В тот же день я составил мое заключение, когда я его оканчивал, приехал курьер Клейнмихеля с приглашением к обеду. После обеда последний меня спросил, зачем я утром был в канцелярии военного министра, и на полученный от меня ответ сказал, что я состою под его начальством, а потому не только не обязан, но не имею права исполнять чьи бы то ни было служебные поручения, и приказал немедля отвезти переданное мне дело обратно к Чернышеву без всякого заключения, к чему прибавил, что Чернышев очень любит чужими руками жар загребать, что Чернышеву известно, при ком я состою по особым поручениям, а потому ему не трудно было вытребовать мое заключение через Клейнмихеля. Я отвечал, что полагал себя обязанным явиться на призыв военного министра и исполнить поручение, не отвлекающее меня от служебных занятий, и потому просил Клейнмихеля отменить его приказание {об отдаче Чернышеву вышеупомянутого дела без моего заключения}, так как я обещал его представить. Клейнмихель возразил мне, что я не буду иметь времени исполнить это, так как {я найду в его канцелярии подписанное уже им предписание, коим} поручается мне составление проекта моста по американской системе (Гоу){46} через Днепр в г. Киеве, предварительно получив по этому предмету наставление от полковника [Павла Петровича] Мельникова, бывшего в то время директором работ по устройству железной дороги от Петербурга до Бологого и жившего в с. Соснинской пристани, куда и предписывалось мне ехать немедля. Клейнмихель мне подтвердил, что я должен выехать в тот же вечер и потому не успею представить Чернышеву мое заключение. Я отвечал, что оно мною написано еще утром и, вероятно, теперь уже переписано и потому, пока приведут мне почтовых лошадей, я успею отвезти мое заключение.
Клейнмихель мне сказал, что я в это время нигде не найду старого колпака, как он называл Чернышева. Я отвечал, что отдам мое заключение состоящему при Чернышеве полковнику [Павлу Александровичу] Вревскому{47}. Клейнмихель на это согласился, но приказал, чтобы я впредь никогда не брал никаких поручений ни от военного министра и ни от кого-либо другого, а тем, которые будут мне что-либо поручать, говорил, чтобы они эти поручения передавали через него. Я отвез мое заключение {по вышеупомянутому проекту} Вревскому, передал ему приказание, полученное от Клейнмихеля, и в тот же день поехал к Мельникову в Соснинскую пристань. Конечно, военный министр не давал мне после этого никаких поручений.
Я не мог понять, каким образом Клейнмихель мог узнать так скоро о том, что я был у Чернышева. Это мне пояснилось по возвращении моем от Мельникова, бывая у Клейнмихеля, я заставал у него каждый раз [Максима Максимовича] Брискорна{48} (умершего в 1872 г. членом Военного совета) и узнал, что последний, состоявший директором канцелярии военного министра, был уволен от службы. Говорили, что причиною увольнения Брискорна было то, что во время управления Военным министерством Клейнмихеля Брискорн в надежде, что последний останется военным министром, сблизился с ним и, так сказать, выдал ему Чернышева. На изъявленное мною удивление Клейнмихелю об отставке Брискорна он мне сказал, что это ненадолго и что последний вскоре получит более высшую должность по службе, действительно, через несколько дней он был назначен товарищем государственного контролера.
Я приехал к Мельникову в Соснинскую пристань на другой день утром. Он показал мне все относящееся до проектирования листовых ферм по системе Гоу. Мельников жил в избе в двух комнатах, в одной из них стояли большой стол из простого дерева для чертежей и несколько самых простых стульев, диван и кровать, кроме этого, комнаты ничем не отличались от обыкновенного крестьянского помещения.
Перед обедом [Павел Петрович] Мельников мне сказал, с постоянной его иронией, что он не ожидал принимать у себя такого московского гостя, а потому не успел приготовить обеда, и я должен буду довольствоваться тем, что готовит ему ежедневно хозяйка {занимаемой им} избы, а именно щи с говядиной и тараканами (так он называл черную капусту, плававшую во щах) и кашу. Он мне предложил серебряный столовый прибор, а сам употреблял деревянную ложку, сказав, что этот серебряный прибор есть первая его собственность и что он ему подарен его невестой (Надеждой Филипповной, урожденной Викторовой{49}), {о которой я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Во время обеда он вспомнил, что при отъезде его из Петербурга та же невеста дала ему сладкий кондитерский пирог, которого он еще не начинал. Он вынул пирог из шкафа, но так как этому пирогу было более двух месяцев, то его нельзя было есть, и пришлось немедля выбросить. Вечером подали нам сальные свечи в грязных бутылках вместо подсвечников. Я приехал к Мельникову без прислуги, а потому он трунил, что мне, московскому баричу {(не знаю, почему он считал меня баричем)}, придется, ложась спать, самому раздеваться и разуваться.
Впоследствии Мельников переехал в село Чудово, находящееся на шоссе между двумя столицами, где я у него бывал неоднократно. В Чудове он занимал комнаты верхнего этажа довольно большой избы, которые были порядочно меблированы, и ел он сносно. Но вообще он продолжал быть постоянно таким же скупым, как и прежде. Приведу несколько примеров его скупости. До самого назначения его главноуправляющим путями сообщения он, имея уже довольно значительный капитал и хорошее содержание по службе, жил в одной комнате у брата своего Александра [Александр Петрович Мельников], имевшего квартиру в придворном конюшенном доме.
В 1860 г. я ехал с ним в одном вагоне из Петербурга до ст. Любани, подле которой он и брат его Александр построили дачи. В тот же вагон сели несколько инженер-поручиков, только что кончивших курс в Институте инженеров путей сообщения и выпущенных на действительную службу. Некоторые из этих молодых людей были щегольски одеты, Мельников, впрочем очень справедливо, заметил им, что это щегольство и вообще жизнь выше средств не ведет никого ни к чему доброму, а инженеров ведет к тому, что они делаются ворами и грабителями казны, что, когда он был выпущен в офицеры, жалованье было еще менее настоящего, но что он и из него умел сберечь значительную часть и положить ее в сохранную казну{50} {(надо полагать, что он мог это достигнуть, вероятно, имея готовый стол и квартиру)}, чего мог достигнуть тем, что всегда долго обдумывал, прежде чем решиться на какой-либо расход, так, он, указав на свою шинель, сказал, что это вторая только шинель в продолжение его почти 40-летней службы и что он сшил ее при производстве его в майоры.
В бытность Мельникова министром он часто разъезжал по России в тарантасе и ел так дурно во время путешествий, что никто, не только из инженеров и чиновников, состоящих при министерстве, но и из писарей не хотел с ним ездить. Он брал с собой во все путешествия служившего в ведомстве путей сообщения и вместе с тем при Императорских театрах медика Шюцан. Последний в Петербурге жил в Доме министра и целые дни проводил в семействе брата Мельникова, которое, в бытность Мельникова министром, также жило в том же доме. Во время путешествий Мельникова Шюц не мог ему быть ни в чем полезен. Мельников заклятый гомеопат, а Шюц аллопат, как все уверяют, очень плохой, сверх того, он не умел правильно писать по-русски. Почерк Мельникова был очень дурен, в бытность Императора и Императрицы в 1867 г. в Варшаве{51} Государь поручил Мельникову немедля представить план вагонов, в которых должна была ехать Императрица из Варшавы, с показанием размещения в вагонах Императрицы, Великих Князей, Великой Княжны и других лиц. Мельников поручил, за неимением под рукою писца, сделать надписи о размещении Шюцу. В это время я зашел к Мельникову, который мне показал предполагаемое им размещение, я заметил, что нельзя представить изготовленного плана Государю, так как надписи писаны не по-русски, а по-тарабарски, и спросил Мельникова, зачем он возит с собой чиновника, по-видимому ему совершенно бесполезного. Мельников с постоянной своей иронией отвечал мне, что Шюц ему полезен тем, что, когда Мельников вздумает во время путешествия дать кому-либо гривенник на водку, Шюц норовит ничего не дать, и гривенник остается в кармане у Мельникова.
По возвращении из Соснинской пристани я, недолго пробыв в Петербурге, поехал в Киев через Москву, где жили в это время жена моя, мать {52} и сестра. В Киев я поехал один и остановился в квартире, {нанимаемой} товарищем по Институту инженеров путей сообщения капитаном Антоном Эммануиловичем Никифораки{53}.
{Киев выстроен на местности еще более живописной, чем Нижний Новгород, но так как я был в нем зимою, то он не произвел на меня сильного впечатления, тем более что постройки в нем были тогда еще не такие красивые. Я не буду описывать ни города, ни Лавры с ее пещерами, ни других церквей, так как они были неоднократно подробно описаны.}
В это время {военным} генерал-губернатором Юго-Западного края был генерал-адъютант Дмитрий Гаврилович Бибиков{54}. Он меня принял очень хорошо, {мы сочлись родными}, он хотя был гораздо старее меня, приходился мне очень дальним племянником. Я был приглашен обедать у него непременно каждое воскресенье, а по будням когда мне вздумается. Клейнмихеля тогда считали до того могущественным {даже люди, занимавшие такие высокие должности, как Бибиков, что} последний не хотел верить, чтобы я имел одно только поручение по составлению проекта моста через Днепр, а полагал, что мне поручено под рукой разузнать все относящееся до управления Бибикова. {Несмотря на его ум и ловкость, я мог бы это заключить даже из его разговоров со мною, но впоследствии} мне это передавал состоявший по особым поручениям при Бибикове полковник Ленковскийн, которому <собственно> и было поручено Бибиковым наблюдение за {всеми действиями моими, которые предположил в своей голове Бибиков}. Выбор Ленковского {для этого, если бы я действительно имел секретное поручение, был неудачен, он был слишком хороший человек и не способен на предательство, выбран же он} был потому, что бывал часто у Никифораки, с которым играл в карты. За обедами у Бибикова и в те часы, которые я проводил у него после обеда, единственными предметами для разговора были цинические толки о женщинах и воровство, производимое инженерами путей сообщения. Приведу несколько примеров.
Бибиков, сидя за обедом, при дежурном чиновнике из его канцелярии, спросил меня, познакомился ли я с Писаревым{55}, управляющим его канцелярией, и сказал мне, что он держит Писарева, как человека весьма умного и полезного для края, а все уверяют, что он будто держит Писарева потому, что находится в связи (это было выражено самым циническим образом) с женою последнего. Бибиков говорил мне также, что все обвиняют его в том, что он в связи с какою-то актрисой, не понимая, сколько эта связь принесла пользы России, быв причиной тому, что он еще несколько лет (он даже определил число лет) останется в настоящей должности, в которой он считал себя необходимым. {Самые циничные рассказы были за его обеденным столом беспрерывно, как бы ни было у него велико мужское общество.
Относительно злоупотреблений инженеров путей сообщения Бибиков говорил мне, что бывший начальник V (Киевского) округа путей сообщения генерал-майор Шишов, которому в это время было поручено составление проекта по улучшению судоходства через Днепровские пороги, а впоследствии и приведение в исполнение этого проекта, вел жизнь пьяную и грязно-распутную, воровал казенные деньги везде где мог и дозволил за известную годовую плату бывшему моему товарищу по Институту инженеров путей сообщения, капитану Залесскому Iн, свидетельствовать все работы в округе и ревизовать все судоходные пристани, при каковых свидетельствах и ревизиях Залесский обдирал производителей работ и смотрителей судоходства. Бибиков говорил, что при инженер-полковнике Гене{56}, назначенном после Шишова управляющим округом, продолжаются те же порядки, что Гене, по своей глупости, ничего нового выдумать не сумеет, но что если бы сумел, то, обремененный большим семейством, в отношении казнокрадства повел бы дела еще хуже, что мимо моих окон каждое утро проходит инженер-поручик Залесский IIн, честно построивший какой-то мост в Киевской губернии, к капитану Залесскому I, убеждая его подписать опись произведенной работе, но что последний за эту подпись требует большую сумму, которой Залесскому II неоткуда взять, и что об этом требовании известно Гене.
Последний вскоре из управляющих округом был назначен членом строительной комиссии, должность гораздо низшую, а впоследствии членом общего присутствия того же правления округа, в котором был прежде председателем, только по назначении Мельникова главноуправляющим путями сообщения он, частью по товариществу с Гене, а частью по каким-то дамским связям, произвел последнего в генерал-майоры, сделал начальником VI (Казанского) округа и дал даже денежную аренду, награду весьма редкую в ведомстве путей сообщения.
Никифораки подтвердил мне справедливость всего сказанного мне Бибиковым, и я рассказ последнего передал Гене, который почитал своей обязанностью почти каждый день являться ко мне. К этому рассказу я прибавил, что мне известно, что Залесский при всех свидетельствах работ берет взятки. Гене был очень смущен моим замечанием, притворился, что ничего не знает, и обещался прекратить неправильные требования Залесского I.
В то время губернии были приписаны к округам путей сообщения, правления которых обязаны были командировать подчиненных им инженеров для освидетельствования работ в казенных домах, принадлежащих разным ведомствам, подписанные этими инженерами описи работ представлялись вместе с отчетами в контрольное отделение казенной палаты той губернии, где находилось сооружение, в котором произведены были работы.
Из числа игравших в карты с Никифораки всех чаще был у него директор киевской гимназии Александр Григорьевич Петров{57}, впоследствии председатель Петербургского цензурного комитета. Вскоре после переданного мною Гене рассказа Бибикова Петров, придя к Никифораки, объявил, что у него был Залесский, требуя, чтобы он взял те деньги, которые последний получил за подписание описи по ремонтным работам {управляемой Петровым} гимназии, и укорял Петрова в том, что последний рассказывает подобные вещи мне, состоящему при графе Клейнмихеле, за что он может совсем погибнуть. Петров сказал Никифораки, что он денег Залесскому не давал, и потому отвечал последнему, чтобы он их возвратил, если желает, тому, у кого он их взял, т. е. подрядчику. Петров очень был недоволен тем, что Никифораки передал мне эту проделку Залесского. Но Никифораки мне ничего не говорил, и я об этом ничего не знал, а только в общих словах сказал Гене, что Залесский везде берет деньги, где свидетельствует работы. Выходит по пословице, что кошка знает, чье мясо съела.
Я упомянул о казнокрадстве Шишова, почти все инженеры, состоявшие в его округе, находились под начетом, он при каждой работе составлял комитеты, в которых состоял председателем, и брал, по сговору с евреями, фальшивые залоги под выдаваемые задаточные деньги, а когда фальшивость залогов обнаруживалась, налагались начеты на председателя и членов означенных комитетов, таким образом, деньги, которые брал воровски один Шишов, возвращались казне малыми суммами не от одного, а от всех ни в чем не повинных членов комитета.
По воскресеньям у Бибикова обедали все старшие должностные лица Киева. Бибиков мне говорил, что он каждый раз приглашает Гене, как управляющего округом путей сообщения, но что он никогда не бывает. На мой вопрос у Гене, по какой причине он не бывает на обедах у Бибикова, он отвечал, что за этими обедами сидят все лица, украшенные разными орденами, а ему, не имеющему никакого ордена, совестно сидеть между ними, {хороша причина}! Действительно, Гене был единственное лицо, которое, в чине инженер-полковника и притом управляющего округом путей сообщения, не имел орденов, он получил первый орден только после 35 лет службы. Орден Св. Владимира 4-й ст. дается по статуту за 35-летнюю службу, конечно, беспорочную, и служба Гене считалась беспорочною!
В бытность мою в Киеве у Бибикова было несколько балов, на которых танцевал, между прочими, Мартынов{58}, убивший на дуэли поэта Лермонтова и посланный в Киев на церковное покаяние, которое, как видно, не было строго, потому что Мартынов участвовал на всех балах и вечерах и даже через эту несчастную дуэль сделался знаменитостью. Я встречался с Мартыновым, между прочим, и у бывшего тогда киевским губернатором, а впоследствии членом Государственного Совета Ивана Ивановича Фундуклея{59}, очень богатого человека, о котором нечего сказать более, как то, что он кормил хорошими обедами и давал балы с хорошими ужинами.
Бибиков был чрезвычайно крут и часто дерзок с польскими помещиками управляемого им края, насколько это было полезно в то время для русских интересов, предоставляю судить более знакомым с политическим положением того края, но многие русские тогда говорили, что правитель его канцелярии Писарев и другие подчиненные Бибикову лица выдумывали заговоры и раздували их важность с целью выслуживаться и получать награды, а между тем оговоренные подвергались ссылке в Сибирь и другим тяжким наказаниям. Я не могу утверждать, чтобы это было действительно так, но не подлежит сомнению, что Бибиков потворствовал Писареву, грабившему помещиков, которые, чтобы не подвергаться арестам, платили Писареву большие суммы, обыкновенно доставляя их во время киевских контрактов, бывающих в январе месяце.
Писарев, несмотря на то что брал с помещиков взятки, обращался с ними очень гордо. Мне случалось во время контрактов играть у Писарева в карты, и, когда приходили во время нашей игры ясновельможные паны и кланялись при входе почти до пола, Писарев почти не гнул шеи, оставляя нас, игравших с ним, на одну минуту, входил с помещиком в свой кабинет, где, конечно, взявши положенный оброк, отпускал его и, садясь снова за карточный стол, не обращал никакого внимания на низко кланяющегося уходящего пана. Кабинет Писарева был весь уставлен подаренными (?) ему старинными фамильными серебряными блюдами, вазами, чашами и т. п. Сколько мне помнится, Писарев умер в бедности, жена ограбила его и бросила. {Все время моего пребывания в Киеве Бибиков был со мною очень любезен}.
Клейнмихель и я были в Москве, когда Бибикова в 1852 г. назначили министром внутренних дел. Я, узнав об этом назначении, сказал о нем Клейнмихелю, который очень был доволен и надеялся, что многое будет в состоянии провести из того, что не мог провести при прежнем министре графе Перовском{60}, полагая, что Бибиков относительно его останется таким же подобострастным[5], каким был до сего времени, но Клейнмихель в этом ошибся. Я также ошибся, надеясь, что Бибиков сохранил ко мне хотя часть любезности, которою меня осыпал в Киеве. В ноябре 1852 г., приехав в Петербург с моими предположениями о преобразовании Московских водопроводов, я был у Бибикова в парадной форме во время приема им просителей. Подойдя ко мне, он спросил, чего я желаю, я отвечал, что, приехав из Москвы, почел обязанностью представиться ему. Он мне заявил, очень величаво, что-то вроде того, что он, по значительности своих занятий, не может заниматься мной. Может быть, он это сказал и мягче, но такое впечатление произвели его слова на меня. Это было сказано при Николае Алексеевиче Милютине{61}, который представлял Бибикову лиц, собравшихся у него в приемном зале, и я с того времени, встречаясь с Милютиным, всегда конфузился. Я никогда не мог себе простить этого шага, сделанного мною для того, чтобы продолжать знакомство с Бибиковым, и вполне неудавшегося. Я на него решился без всякой надобности, не обсудив, что настоящие взаимные наши отношения были совсем не те, какие были в Киеве. {Там он считал меня агентом и близким человеком временщика, от которого полагал себя в зависимости, хотя косвенно. Теперь он сам сделался министром, Клейнмихель уже не пользовался прежней милостью у Государя, а я в протекшие 10 лет не только не сделал служебной карьеры, но назначение меня начальником Московских водопроводов служило Бибикову доказательством, что я ничего не значу и при потерявшем в его глазах значение Клейнмихеле}.
Вскоре по вступлении на престол Императора Александра II Бибиков был уволен от должности министра внутренних дел, ему предлагали остаться в звании генерал-адъютанта и членом Государственного Совета, но он, недовольный увольнением от должности министра, пожелал выйти в отставку. По болезни он после этого почти постоянно жил за границей, и я его встретил в первый раз в Карлсбаде в 1864 г., где он был, равно как и в 1865 г. и во все следующие годы, в которые я приезжал в Карлсбад, до самой его смерти, снова так же любезен со мной, как был в Киеве.
В Киеве я часто бывал у Екатерины Федоровны Скордули{62}, дочери Дарьи Николаевны Лопухиной, в заведении которой я воспитывался, {о чем изложено в I главе ‘Моих воспоминаний’}. Муж ее, отставной генерал-майор, был человек добрый, но ничем не замечательный, она же, выросшая в богатом доме ее матери и близкая родственница весьма богатой и скупой старухи графини Браницкой{63}, племянницы знаменитого Потемкина, заметно старалась поддержать свое аристократическое значение.
Зима 1842/43 гг. была в Киеве весьма мягкая, так что лед на Днепре был очень тонок, и я не мог делать промеров в реке по льду. 18 января Днепр очистился ото льда, и тогда я сделал все нужные мне промеры как в самой реке, так и в его рукаве, называемом Чертороем, а равно все прочие изыскания, нужные для составления проекта моста, как в указанном мне месте у Панкратьевского спуска, так и 600 саженями ниже, на том месте, где устраивался наплавной мост, которое я предпочитал для устройства постоянного моста. При этих изысканиях я насмотрелся на затруднения, которые представляла переправа через Днепр, так как по причине его разлива нельзя было навести наплавного моста. Сотни подвод стояли в ожидании очереди переправиться, проезжающие на почтовых и своих лошадях, а равно казенные тяжести перевозились не в очередь, что еще более замедляло переправу возов, принадлежавших помещикам и крестьянам. Сверх того, очередь часто нарушалась, давшие лишнюю плату, которая была иногда высока до безобразия, перевозились не в очередь, через что некоторые из приезжавших с возами крестьян проедали все {с ними бывшее} и находились в самом безвыходном положении. Эти беспорядки, конечно, были известны властям Киева, но они бездействовали, говорили, что причиной этого было то, что Писарев, правитель канцелярии Бибикова, был в доле с подрядчиком, содержавшим переправу.
В Киеве мне было очень скучно, общества, которые мне приходилось посещать, не представляли ничего замечательного, сверх того, я в первый раз расстался на такое долгое время с женой, оставил ей мало денег и сам, несмотря на то что жил на всем готовом, нуждался в деньгах, в особенности вследствие значительного проигрыша в карты, а от скуки я играл почти ежедневно. Для уплаты моих проигрышей я занял у Никифораки тысячу руб., которые хотя и вскоре ему уплатил, но это было мне очень затруднительно. Наконец в конце марта я оставил Киев и, взяв в Москве с собой жену, приехал в Петербург, где нанял небольшую квартиру с мебелью в Коломне, на набережной р. Пряжки.
Я представил Клейнмихелю общий план р. Днепра у Киева с объяснительной запиской, в которой излагал выгоды избранного мною места для устройства постоянного моста {перед тем, которое было указано}.
На низменном левом берегу Днепра перед мостом, предполагаемым на указанном мне месте, была насыпана на протяжении нескольких верст высокая дамба с несколькими отверстиями, на которых были устроены деревянные мосты. Рукав Днепра, Черторой, — в котором воды протекало не менее, чем в самом Днепре, а течение было гораздо быстрее, — в большей части своего протяжения был перпендикулярен дамбе, не доходя до нее нескольких десятков сажен, образовав прямой угол, он тек параллельно дамбе, соединяясь с Днепром в нескольких десятках сажен выше места, где предполагалось устроить постоянный мост. В весеннее время вся низменность около дамбы покрывается водой, главная масса воды протекала по Черторою, значительная часть ее направлялась под деревянные мосты, устроенные в дамбе, которые неоднократно уже срывало, равно как и головы дамбы при мостах. В весеннее время, при спаде воды в Днепре, образовывается сильное течение вдоль дамбы, неоднократно уже повреждавшее обделку откосов дамбы и самую дамбу. Для предотвращения этих повреждений требовалось значительно укрепить откосы дамбы и выстроить на ней более прочные мосты.
Русло Днепра на месте, указанном для постройки моста, имело два фарватера, один собственно Днепр, а другой образуемый Чертороем, {соединяющимся с Днепром несколько выше этого места}. По глубине этих фарватеров заложение в них мостовых быков представляло затруднение. Самое течение в этом месте было довольно быстрое и, по причине близкого соединения двух значительных потоков, неправильное.
Грунт Панкратьевского спуска{64}, по которому предполагалось подниматься с постоянного моста в Киеве, был глинистый, изобилующий весьма значительными водяными источниками, которые во время произведенных мною изысканий размывали откосы спуска, так что они обрушивались и беспрерывно изменяли вид спуска.
Все эти обстоятельства требовали значительных издержек как по устройству моста, так и дамбы на левой стороне Днепра и подъема на его правой стороне. Устройство последнего, при изобилии ключей, представляло особые затруднения, и потому я предпочитал устроить мост 600 саженями ниже, на том месте, где наводился наплавной мост.
Низменность, простирающаяся от шоссе до этого места, более возвышена, чем та, по которой была устроена дамба, а потому новая дамба, по избранному мною направлению, была бы ниже устроенной. Она была бы отдалена от Чертороя, масса воды которого, проходящая в весеннее время через отверстия, оставленные в устроенной дамбе, соединялась бы с Днепром выше места, избранного мною для моста, так что эта масса не имела бы влияния на предположенную мною дамбу и ее можно было устроить сплошную без отверстий, большей частью весьма вредных. Во время спада воды в Днепре не могло бы образоваться быстрого течения вдоль откосов предположенной мною дамбы, так как она не была бы перпендикулярна к руслу Днепра.
На избранном мною месте был один фарватер в Днепре, и глубина его гораздо менее, чем глубина каждого из обоих фарватеров на {прежде} указанном месте.
Подъем с моста на правый берег Днепра проходил бы по направлению мостовой, устроенной для въезда с наплавного моста в Киевскую цитадель{65}. По этому направлению не было водяных ключей, и въезд потребовал бы только незначительных улучшений.
Выбор места для моста при Киевской крепости, конечно, должен был быть согласован с военным инженерным начальством, которое на сделанный мною вопрос о том, какое место лучше для постройки моста, отвечало, что и в военном отношении избранное мною место предпочтительнее {по причинам, которых я здесь излагать не буду}.
Ясно было, что на постройку моста в избранном мною месте требовалось бы гораздо менее расходов, а самый мост, дамба на правой стороне Днепра и подъем в Киев были бы поставлены в условия, более безопасные от повреждений.
Клейнмихель, прочитав мою объяснительную записку и выслушав мои словесные объяснения, согласился со мною и сказал, что он представит об этом в свое время Государю и вызовет меня в Киев, — где полагал быть в августе одновременно с Государем, — для личного объяснения этого дела Его Величеству. Предположение мое, однако, не понравилось Государю, который любил прямые линии, шоссе, построенное от ст. Бровары, идет по совершенно прямому направлению на Киево-Печерскую лавру{66}, по моему же предположению, проехав от ст. Бровары верст десять по этому шоссе, следовало повернуть налево, и, следовательно, лавра для приезжающих в Киев была бы видна с правой стороны.
Клейнмихель очень не любил, когда его представления не удостаивались одобрения Государя, а потому был недоволен, что я его довел до этого, но никогда мне более ни слова не говорил о моем предположении, конечно, вызов мой в Киев не состоялся. Государь тогда же нашел, что мост у Киева не должен быть построен с деревянными фермами, и решено было устроить железный висячий мост, составление проекта которого и постройка были поручены английскому инженеру{67}. Ему заплачена значительная сумма, а от меня не потребовалось представления полного проекта, который я, между тем, изготовлял с помощью моей жены. Я уже несколько раз говорил, что я вовсе не умел чертить. Мне затруднительно было даже составлять черновые чертежи. Постоянный для этого наем чертежника и писцов для переписки бумаг, на что мне Клейнмихель не давал никаких средств, при нашем безденежье, был обременителен, и потому жена моя, необыкновенно способная ко всякому ручному ремеслу, по моему указанию чертила черновой проект моста и разных к нему принадлежностей.
В конце апреля Великая Княгиня Елена Павловна{68} ехала за границу с тремя своими дочерьми. Клейнмихель послал меня осмотреть состояние шоссе от Петербурга до Ковно, принять меры к удобному их проезду и при представлении Великой Княгине, по приезде ее в Ковно, спросить, как она довольна проездом. Вместе с тем Клейнмихель приказал мне освидетельствовать заготовленные для исправления шоссе материалы и рассмотреть способ его управления. Директором работ по шоссе был инженер-полковник Кашперов{69}, человек в высшей степени честный, но грубый и, что называется, неотесанный, он жил очень бедно. Я с ним и с дистанционными инженерами осмотрел подробно шоссе и нашел большей частью все в порядке. Мы останавливались для обеда и ночлега у дистанционных инженеров и у начальников шоссейных заставных домов.
Все жили бедно, о нашем приезде знали, но обеды и ужины были весьма простые, некоторые не могли ничего предложить, кроме щей и каши. Кашперов, внутренне чрезвычайно довольный поведением его подчиненных в то время, когда почти во всем ведомстве путей сообщения были значительные злоупотребления, бранил их мне, говоря:
— Вот архангелы какие (к чему он, по обыкновению, от которого ни в каком случае не мог удержаться, прибавлял крепкое словцо), самим жрать нечего и гостей нечем угостить, а перед ними стоят дорогие кучи щебня, могли бы их и поменее поставить, сам черт их не учтет[6], нет, подавай нам все кучи щебня, ведь они архангелы!
За малейшую неисправность Кашперов сильно бранил своих подчиненных и в этом не церемонился. По возвращении в Петербург я обо всем подробно доложил Клейнмихелю, но тогда не в моде было слышать что-либо хорошее о ведомстве путей сообщения, и потому на мой доклад не было обращено внимания.
В Ковно я {приехал ранее Великой Княгини и} застал там присланного для ее встречи наместником Царства Польского князем Паскевичем чиновника барона Засса{70} (может быть, я ошибаюсь в фамилии этого барона). Мы вместе представились Великой Княгине при ее выходе из {дорожного} экипажа, и она звала нас на другой день к завтраку. Она приехала вечером, спустя около часа по ее приезде пришли звать к ней барона Засса, который, воротившись, сказал мне, что его позвали по ошибке, а что Великая Княгиня зовет меня. Придя в занимаемый ею дом и не найдя никого в первых комнатах, я, после довольно долгого ожидания, решился отворить дверь и увидел Великую Княгиню, которая начинала раздеваться. Она меня спросила, что мне нужно, и когда я ей объяснил, что я пришел по ее приказанию, ответила, что звала не меня, а барона Гринвальда{71}, которому поручено было сопровождать ее за границу. Это qui pro quo произошло, вероятно, потому, что Великая Княгиня потребовала барона, а в доме, где она остановилась, не знали другого барона в Ковне, кроме Засса, последний же не знал другого барона, кроме меня. На другой день, за завтраком, очень смеялись этому embaras de richesse[7] как выразилась Великая Княгиня. В то время она была очень хороша собой, ее дочери казались здоровыми {девицами}, и нельзя было думать, что две из них вскоре умрут. Великая Княгиня поручила мне благодарить Клейнмихеля и быть у ее мужа по приезде в Петербург. Великие Княжны поручили сказать, каждая что-то особое папаше. По приезде в Петербург я представился Великому Князю Михаилу Павловичу, который был в дурном расположении и отпустил меня по передаче мною в коротких словах поручений его жены и дочерей, не вспомнив даже любимого его рассказа о геройской смерти моего брата{72} под Варшавой. Впрочем, после этой смерти прошло почти 12 лет.
Клейнмихель очень любил, чтобы его подчиненные постоянно были заняты, в мае он дал мне перевести какую-то довольно толстую французскую книгу об освещении маяков. В июне я ему представил набело переписанный перевод, не знаю, ни зачем ему нужен был этот перевод, ни куда он девался.
Я и жена до конца июня приятно прожили в Петербурге, у нас ежедневно, когда дозволяла служба, бывал двоюродный брат мой Александр Дельвиг. {Я уже говорил, что этот во всех отношениях примерный молодой человек был дружен с женою}, музыка и пение у нас не прерывались. В это же время была в Петербурге тетка моя П. А. [Прасковья Андреевна] Замятнина{73} по случаю выхода ее сына из училища правоведения. {Прочие мои знакомые были те же, о которых я упоминал прежде. Между ними я позабыл назвать А. Д. Соломку, о котором я говорил в I главе ‘Моих воспоминаний’.}
Я несколько раз ездил обедать к [Афанасию Даниловичу] Соломке, и он знал от меня, что мы не получаем никакого дохода с имения жены моей. Вследствие этого он советовал мне его продать и, придя раз ко мне, сказал, что он сам готов купить имение жены, но так как оно ничего не приносит, то он принимает на себя долг сохранной казне и расходы по купчей крепости, а меня избавляет от хлопот по владению. Я принял это за шутку, но хитрый хохол не шутил, он хотел пощупать, нельзя ли поймать меня на эту удочку, а при моем несогласии предложить какую-нибудь безделицу, которою я мог бы, по его мнению, удовольствоваться. Конечно, я не продолжал разговора с Соломкою о продаже имения.
Надо сказать, что в это время р. Пряжка, протекавшая перед нашими окнами, содержалась очень нечисто, жена видела раз плывшее по ней тело утопленника, что оставило в ней навсегда неприятное воспоминание о тогдашнем нашем помещении, которое, сверх того, было довольно тесно.
{Я уже говорил, что} Клейнмихель осенью 1842 г. {был недоволен Московским шоссе, дальнейшие распоряжения местного начальства по улучшению шоссе он находил недостаточно энергичными}, предполагая надолго уехать из Петербурга для обозрения некоторых частей своего ведомства, он поручил мне наблюдение за шоссе от Петербурга до Москвы. При этом он мне словесно передал, что оставляет меня на Московском шоссе с тем, чтобы я вполне заменял его в его отсутствие, для чего передал мне относительно этого шоссе все права главноуправляющего путями сообщения. Инженер-полковник Энгельгардт{74}, заведовавший шоссе от Петербурга до ст. Померанье, обиделся назначением меня наблюдать за его действиями и упросил Клейнмихеля исключить его дистанцию из моего наблюдения. Тогда Клейнмихель, поняв, что вновь назначенный им принятый на службу из отставки начальником III (Московского) округа путей сообщения инженер-генерал-майор [Михаил Николаевич] Бугайский{75}, бывший тогда в большой милости у Клейнмихеля, может также обидеться, не поместил в данном мне, по случаю моей командировки на Московское шоссе, предписании обязанности наблюдать за частью шоссе от Москвы до р. Шоши, входящей в район означенного III округа. На словах же Клейнмихель приказал мне иметь хотя бы поверхностное наблюдение и за этой частью шоссе.
Предписание Клейнмихеля ко мне от 26 июня 1843 г. No 2258 по случаю командирования моего на Московское шоссе я переписываю буквально:
По неустройству и дурному состоянию Московского шоссе от Померанья до р. Шоши, признавая необходимым иметь непрерывные сведения обо всех работах, которые на сем шоссе производятся и производимы будут, я избрал к сему Вас и вследствие того предписываю:
1. Отправиться на означенное шоссе.
2. Поставить себя в полную и точную известность о настоящем положении шоссе, о всех предположенных на оном работах и всех тех, кои необходимо еще произвести, как равно о всех заготовленных и заготовляемых материалах и нанятых рабочих, и сведения эти представить мне.
3. Наблюдать, чтобы все работы исполнены были своевременно и прочно, и об успехе доносить мне, через каждые два дня.
4. Если по Вашим соображениям, будет недостаточно рабочих или материалов по сделанному уже на то распоряжению от окружного правления, в таком случае разрешаю Вам немедленно приступить к заготовлению того и другого, а мне представить в то же время расчет об издержках, на это потребных, для уплаты оных. Я надеюсь, что все будет дешево и для казны выгодно.
5. Сообразить и представить мне: какие работы и где нужно произвести на шоссе в будущем году и какие именно потребно будет заготовить материалы, в каком количестве и куда.
Об исполнении всех Ваших по сему поручению требований я предписал правлению I округа и приказал оному дать Вам одного писаря.
Сим делаемым мною Вам поручением нисколько не слагается обязанность и ответственность по устройству шоссе, как окружного правления, так равно и самого местного инженерного начальства и всех чинов.
Приехав в Новгород, я поспешил явиться к начальнику I (Новгородского) округа путей сообщения, в районе которого состояло шоссе от ст. Померанья до р. Шоши, инженер-генерал-майору Казимиру Яковлевичу Рейхелю{76}, которого я прежде не знал. Я застал его одевающимся, как он выразился, в парадную форму для того, чтобы представиться мне (я был тогда капитаном), так как он получил от Клейнмихеля предписание, в котором последний дает строгий выговор за дурное ведение дел по исправлению шоссе и приказывает исполнять все мои требования, а потому Рейхель считал меня своим начальником. Рейхель был очень тонкий и ловкий человек, он считался хорошим инженером вследствие составления многих проектов больших мостов на Московском шоссе и устройства этих мостов и хорошим администратором.
Девят(н)ин, его товарищ по Институту инженеров путей сообщения, сильно его поддерживал, несмотря на то что он не щадил казенных денег в свою пользу при произведенных им работах и, несмотря на огромное семейство, нажил на службе состояние. Клейнмихель знал его еще со времен Аракчеева, к которому Рейхель не переставал ездить и в то время, когда Аракчеев впал в немилость. Обращение Рейхеля со своими подчиненными отличалось своеобразностью. Он ни о чем не говорил прямо и откровенно, в его словах надо было всегда читать, как говорится, между строками. Подчиненных своих он защищал перед высшим начальством, но сам говорил им всякого рода неприятности и грубости. Так, между прочим, когда в 1842 г. дошли до Клейнмихеля сведения о беспорядках по судоходству на Маловишерском канале{77}, которые он приказал мне исследовать, Рейхель уверял меня, что заведовавший этим каналом инженер-подполковник Лямин{78} (умер в чине генерал-майора) отличный офицер и не виноват в означенных беспорядках. Я был противного мнения и выразил некоторым из служащих в правлении I округа путей сообщения мое удивление, что Рейхель хочет надуть меня, они мне отвечали, что он защищает Лямина только передо мной, а сам дал ему сильнейший нагоняй, сказав, что он годится только на то, чтобы им зарядить пушку, — любимое его выражение, когда он сердился на подчиненных. Зная строгость Клейнмихеля, я по возможности смягчал в моем представлении вину Лямина, который отделался трехдневным арестом. В правлении I округа служил начальником хозяйственного отделения Троицкийн, происходивший из духовного звания. Когда Троицкий должен был читать свои доклады общему присутствию правления, Рейхель обращался к нему, говоря:
— Ну, звоните, Иван Иванович.
Рейхель называл свое новгородское имение Америкою, не знаю по какому поводу, и очень хлопотал, чтобы железная дорога между двумя столицами проходила через ‘Америку’, но это ему не удалось.
Клейнмихель, не доверяя правлению I округа, еще осенью 1842 г. поручил переведенному им из Военного министерства чиновнику особых поручений Евгению Петровичу Вонлярлярскому{79} заготовить каменный материал для ремонта шоссе в 1843 г. Вонлярлярский, по неопытности и вообще по недостатку способностей, приискал подрядчиков неблагонадежных, которые, взяв задаточные деньги, ставили щебень дурного качества, а некоторые и совсем не ставили заподряженных у них материалов, через что на мою долю выпало много хлопот при наблюдении за шоссе в 1843 г. Но так как Вонлярлярский на бумаге исполнил данное ему поручение скоро и заподрядил материал по умеренным ценам, то Клейнмихель поспешил еще в декабре 1842 г. похвастаться пред Государем результатом своих распоряжений, при чем исходатайствовал Вонлярлярскому довольно большую денежную награду и орден Св. Владимира 4-й ст. {В IV главе ‘Моих воспоминаний’ я упоминал, что военный министр не уважил ходатайство Клейнмихеля о награждении Вонлярлярского означенным орденом, не прошло четырех месяцев, и Клейнмихель дал его Вонлярлярскому}.
На место отданных в 1842 г. Клейнмихелем под суд инженер-полковника Чедаева и майора Дженеева он назначил директором шоссе от ст. Померанье до ст. Едрово инженер-подполковника Афанасьеван, а командиром 1-го военно-рабочего батальона путей сообщения майора Травинан.
Афанасьев был человек честный и добрый, но вялый и робкий. Для приведения шоссе в порядок требовалось много энергии, а он был апатичен. У него не доставало смелости браковать дурной каменный материал, поставляемый подрядчиками, отысканными Вонлярлярским, и действовать на счет тех из них, которые вовсе не поставили материала к определенному сроку. Один из подрядчиков Вонлярлярского поставил недалеко от ст. Померанье, вместо булыжного щебня, в большом количестве щебень известковато-глинистый мягкого свойства, предназначенный для сплошной россыпи по утонившейся шоссейной коре. Рассыпка этого щебня не только не улучшила бы, но ухудшила бы эту кору.
Афанасьев опасался не принять его, чтобы этим не навлечь на себя неприятностей от Вонлярлярского, я же запретил его принимать и донес о том Клейнмихелю, который, проезжая из Петербурга во внутренние губернии, вышел у означенного щебня из кареты. Найдя его дурным, он разругал Вонлярлярского и, садясь в карету, назвал его дураком, так что Вонлярлярский не мог этого не слышать. При дальнейшем осмотре шоссе Клейнмихель видел, насколько подрядчики Вонлярлярского были неисправны, и с того времени потерял к нему доверие, он оставался долго по особым поручениям при Клейнмихеле, впоследствии, видя презрение его к себе, выказываемое даже в гостиной, Вонлярлярский перешел на службу в учреждения Императрицы Марии. {Нельзя не подивиться тому, что Клейнмихель, очень легко отличавший способности людей, мог дать такое важное дело Вонлярлярскому, последний хорошо сделал для себя, что оставил службу при Клейнмихеле, при котором, несмотря на свои связи и даже при бльших способностях к делу, никогда не достиг бы того, что дала ему новая служба}, он скоро добрался до чина тайного советника, был назначен товарищем главноуправляющего IV отделением Собственной канцелярии Государя{80} и, хотя не удержался на этом месте, но все же, состоя почетным опекуном в С.-Петербургском опекунском совете, получает ежегодной пенсии 8400 pуб. сер., которые и составляют теперь единственное средство для его существования, так как он спустил все свое имение. Видя, что двоюродный брат его Александр Александрович Вонлярлярский{81} (известный под названием Монте-Кристо), при содействии В. А. Нелидовой, получал огромные по тому времени подряды, дававшие ему средства жить роскошно, Е. П. Вонлярлярский, двоюродный брат Нелидовой, надеялся нажить состояние подрядами в ведомстве путей сообщения, а потому, перейдя на службу в другое ведомство, принял на себя разные работы и поставки по шоссе. Но он не имел ума своего двоюродного брата и, сверх того, отношения Клейнмихеля к Нелидовой изменились.
Он по своим подрядам предъявлял много претензий к казне, большею частью несправедливых. Претензии эти разбирались в особых, учреждаемых Клейнмихелем комиссиях, в которые он меня назначал членом, когда я не бывал в командировке вне Петербурга. Я в первых же заседаниях этих комиссий объяснял Е. П. Вонлярлярскому причины, по которым признавал бльшую часть его претензий несправедливыми, и с моими замечаниями соглашались все члены комиссий, так что, когда Вонлярлярский видел меня в числе членов комиссий, он говорил:
— Ну, барон в числе членов комиссии, значит, надо проститься с несколькими десятками тысяч рублей.
Это, однако же, не помешало нам, при довольно частых встречах, всегда быть в приятельских отношениях.
При проезде Клейнмихеля по шоссе досталось от него всем, кроме меня, {говоря же во время своего проезда по шоссе обо мне, он часто прибавлял к моей фамилии слова}: ‘офицер, отличный во всех отношениях’. Директор шоссе от ст. Померанье до ст. Едрово, подполковник Афанасьев, крепко ему не понравился, и он меня назначил заведующим этой дирекцией, с оставлением при нем по особым поручениям и с приказанием продолжать исполнение по вышеприведенному предписанию от 26 июня, с тем, чтобы во время его путешествия по внутренним губерниям вполне заменять его на Московском шоссе, донося только ему о всех моих распоряжениях. О новом моем назначении было отдано в приказе 30 июля.
Клейнмихель этим назначением поставил меня в прямое подчинение правлению I округа, которое, в свою очередь, вследствие данного Клейнмихелем предписания должно было каждое экстренное распоряжение производить с моего согласия. Выходило во мне два лица: по заведованию дирекцией шоссе я был подчинен правлению округа, а по данному мне Клейнмихелем особому поручению по шоссе я был обязан наблюдать за тем же правлением. Вся инициатива по работам исправления шоссе должна была идти от дирекции, а потому я, как заведующий ею, должен был входить с представлениями в правление I округа, которое, конечно, всегда соглашаясь со мною, испрашивало моего же согласия на приведение в исполнение моих представлений, как у состоящего по особым поручениям при Клейнмихеле. Вследствие моих огромных занятий по дирекции, {которые я опишу далее}, я только раза два или три во все лето ездил на {вторую дирекцию шоссе} от ст. Едрово до р. Шоши, которая, впрочем, была в лучшем состоянии, чем непосредственно мне вверенная. Директором этой части шоссе был подполковник Беловодский{82}, впоследствии генерал-майор и помощник начальника III (Вышневолоцкого) округа путей сообщения. Я вовсе не имел времени бывать на части шоссе от р. Шоши до Москвы, и потому на нее не ездил. В авгус те начальник округа, в районе которого была эта часть шоссе, генерал-майор [Михаил Николаевич] Бугайский уведомил меня, что он получил словесное приказание Клейнмихеля осмотреть Московское шоссе по всему его протяжению и представить по осмотре свое заключение. Выходило, что я должен был наблюдать за действиями Бугайского, а он за моими, и потому я отклонил от себя всякое наблюдение за его действиями. Бугайский проехал со мною по шоссе от р. Шоши до ст. Померанье, не делая никаких замечаний. Пользы от его проезда не было никакой, и донес ли он о своем осмотре и что донес Клейнмихелю, мне неизвестно. Однако же по приказанию Клейнмихеля я осенью ездил в Москву для освидетельствования действий начальства на части шоссе от Москвы до р. Шоши. Явившись к Бугайскому, которому объяснил причину моего приезда, я потребовал у его подчиненных, моих прежних товарищей по службе в Московском округе, разных сведений по шоссе. Они мне давали эти сведения медленно, в опасении, что их всесильный, как они полагали, у Клейнмихеля начальник будет недоволен доставлением мне сведений, и не вполне доверяя, чтобы мне поручено было рассмотреть действия их начальника по части шоссе, состоящей в его ведении. Все эти недоумения были прекращены самим Бугайским, который приказал все мною требуемое исполнять без замедления.
{Обращаюсь теперь к описанию занятий собственно по заведоваемой мною непосредственно дирекции от ст. Померанье до ст. Едрово.} На значительных протяжениях по этой части проезд был затруднителен, в особенности весной. Щебеночная кора до того утонилась, что колеса возов образовали по поверхности шоссе глубокие колеи, а в тех местах, где грунт был глинистый, пучистый, образовались провалы, весьма опасные для проезжающих. Предположено было наиболее утонившиеся протяжения покрыть сплошной щебеночной насыпью, а те места, на которых образовываются значительные пучины, совсем перестроить. Ширина земляного полотна шоссе была в 6 сажен, середина его, шириной на 4 сажени, была покрыта щебеночным слоем, который с обеих сторон оканчивался крупными булыжными камнями, называвшимися барьерными, затем с каждой стороны оставались земляные обочины, шириною каждая в 1 сажень. Эти барьерные камни и обочины, которые должны были быть ниже щебеночной коры шоссе, в 1843 г. почти везде были выше ее и задерживали на ней воду. Предположено было при исправлении шоссе мало-помалу уничтожать барьерные камни и заменять их щебеночными отсыпями, а обочины срезать, так чтобы они были ниже щебеночной коры. Одно утолщение щебеночного слоя на местах с пучистым грунтом было бы недостаточно для их укрепления. Образование по шоссе большого протяжения пучин происходит в те годы, в которые после очень дождливой осени весной бывает много солнечных дней, в эти годы почва, пропитанная осенними дождями, замерзает на большую глубину, при появлении же весенних солнечных лучей полоса шоссе, покрытая щебнем, на которой снег расчищается, служит хорошим проводником тепла, так что под нею земля оттаивает, тогда как земляные обочины с обеих сторон щебеночной коры находятся еще в мерзлом состоянии и мешают стекать воде из-под щебеночной коры в канавы, почва {под оной} разжижается и выпучивает тонкую щебеночную кору до того, что на шоссе образуются глубокие провалы или пучины. Для предупреждения их образования предполагалось в этих местах, сняв тонкую щебеночную кору, насыпать на грунт довольно толстый слой песку, который был бы выше обочин, и на нем устроить щебеночную кору надлежащей толщины. При этом если дождевая вода и просочится сквозь щебенку, то она попадет в песчаный слой, из которого и может вытекать по обочинам в канавы, а если частью и просочится в глину, лежащую под песком, то последняя, будучи отделена от щебеночной коры толстым слоем песка, не может так сильно действовать на эту кору.
Дирекция шоссе от ст. Померанье до ст. Едрово была разделена на три дистанции, которыми заведовали инженер-поручики Дмитриевн, Плац-бек-Кокумн и Щербаковн. Кроме обыкновенного ремонта на каждой дистанции предполагалось произвести на значительных протяжениях сплошные россыпи щебня и в нескольких местах перестроить вышеизложенным способом пучистые места. При каждой перестройке пучистого места, для того чтобы она производилась тщательно, необходимо было иметь особых офицеров, а потому таковые из числа состоявших в округе и были прикомандированы в помощь к упомянутым начальникам дистанций.
Дистанция Щербакова, пролегавшая по Валдайским горам{83}, была наиболее отдаленная от места моего постоянного пребывания, Новгорода, из которого, выехав утром, я поспевал на нее только вечером и в таком случае оставался ночевать у Щербакова, в яму{84} Яжелбицы, на его дистанции было наибольшее число перестраиваемых пучистых мест. Он один из начальников дистанций был женат, жена его была хорошенькая женщина, они с некоторым комфортом помещались в небольшой избе, которую переделали очень мило для своего жилья.
Впрочем, мне вообще не часто приходилось проводить ночи в постели, я более проводил их в дороге, разъезжая по шоссе в карете, в которой собственно по Московскому шоссе в лето 1843 г. сделал до 7 000 верст. Занятия мои состояли, кроме наблюдения за поставляемыми материалами и производимыми работами, в беспрерывных донесениях Клейнмихелю о положении дел на шоссе {согласно вышеприведенному его предписанию}, в заготовлении {нужных для производящихся в этом году работ} материалов, {которых было прежде заготовлено недостаточно, а заподряженные Вонлярлярским, как мною выше упомянуто, не выставлялись, в действии насчет его неисправных подрядчиков}, в составлении подробных ведомостей с показанием работ и поставки материалов в следующие три года, необходимых для совершенного упрочения шоссе, в обыкновенной текущей переписке и в переписке с военно-судною комиссией, учрежденной над бывшим директором полковником Чедаевым и над майором Дженеевым.
Последними двумя переписками под моим руководством преимущественно был занят помощник мой инженер-капитан (умерший в отставке генерал-майором) Строковскийн, мой бывший товарищ по Институту инженеров путей сообщения. Все дистанционные начальники и прикомандированные к ним офицеры были постоянно заняты наблюдением за поставкой материалов и за производимыми работами и исполняли свои обязанности с усердием и честно. Сверх того, дистанционные начальники должны были, кроме обыкновенной текущей переписки, вести значительную переписку с вышеупомянутой военно-судной комиссией, которая, судя их бывшего начальника, привлекала и их к ответственности. Вновь назначенный командиром 1-го военно-рабочего батальона путей сообщения майор Травин имел поручение от Клейнмихеля дознать, какие злоупотребления были в прежнее время допускаемы на шоссе. Травин, чтобы выслужиться, завел связи с ямщиками, от которых старался получить сведения об этих злоупотреблениях, для чего, переодетый, живал иногда по нескольку дней в разных ямах (селах). Начальникам дистанций приходилось и от него отписываться. Впрочем, все старания Травина были безуспешны, донесения его были бездоказательны и часто нелепы. В моих частых донесениях Клейнмихелю я неоднократно представлял ему об усердии моих помощников, и в особенности Щербакова, так что на обратном пути Клейнмихеля из внутренних губерний он, встреченный в ст. Яжелбицы майором Травиным и поручиком Щербаковым, благодарил последнего и пригласил к своему обеду, а на первого не обратил никакого внимания. Впоследствии случалось мне и Травину в одно время приезжать из Новгорода в Петербург, где Травин передавал Клейнмихелю всякий вздор о шоссейных офицерах, который я впоследствии принужден был разъяснять. Эти бездоказательные доносы Травина наконец надоели Клейнмихелю, и он начал называть Травина новгородской саранчою. Конечно, упомянутые инженеры обязаны были мне тем, что не были привлечены к суду вместе с их бывшим начальником, я находил нужным их приберечь для службы, уверенный, что бывший их начальник требовал от них неправильных действий, а что при честном начальнике они будут служить честно. Из всех доносов Травина по одному только, и именно по сделанному на Щербакова, в том, что он в прежние годы заставил поставщиков каменных материалов на шоссе устроить мебель в казенных домах, в которых жили нижние чины, надсматривавшие за шоссе, — последний был подвергнут кратковременному аресту. Нечего и говорить, до какой степени мои тогдашние подчиненные были мне благодарны за мою защиту, о которой передавали всем своим товарищам, что и было одной из причин преданности ко мне большей части инженеров путей сообщения.
Труды мои и моих подчиненных по шоссе увенчались полным успехом, Государь, на жизнь которого в этом году было покушение в Познани{85}, возвратился в Петербург через Москву, и следовательно, по Московскому шоссе, которым остался вполне доволен, и, считая невозможным привести шоссе в такое короткое время в удовлетворительное положение, сказал Клейнмихелю, что последний, вероятно, слишком в черных красках описал в прошедшую осень состояние шоссе. Клейнмихель, проехавший по шоссе после Государя, остался также доволен им и моими распоряжениями.
Проезжая для осмотра работ по заведоваемому мною шоссе, я иногда брал с собой жену, и мне тогда случалось ездить в двух экипажах. Имея казенную подорожную на взимание лошадей только под один экипаж, я за лошадей, запряженных в другой экипаж, платил установленные за проезд по шоссе деньги, это всех удивляло, не понимали, зачем начальник шоссе платит за то, что проезжает по нему по обязанностям службы, так как другие начальники этого никогда не делали.
По приезде моем в конце июня из Петербурга в Новгород я в этом городе нанял квартиру, где прожил с женою около месяца. По назначении же меня в конце июля заведующим дирекцией шоссе от Померанья до Едрова нанятая мною квартира была недостаточна, и мы переехали во вновь нанятую. Эти частые переезды из города в город и из квартиры в квартиру были очень разорительны, Клейнмихель же никогда мне не давал ничего на подъем, а я не просил, не имея понятия, что подъемные деньги лицам, командируемым из министерств, даются на основании Свода законов, {статья которого по этому предмету как-то постоянно ускользала от моего внимания, хотя я с некоторыми частями свода, — как по случаю описанного в IV главе ‘Моих воспоминаний’ дела сестры моей, так и для правильного ведения моих служебных дел, — хорошо познакомился}.
По значительности моих занятий в лето 1843 г. я ни с кем почти не познакомился в Новгороде, в те дни, которые я проводил дома, я с удовольствием слушал пение моей жены и Строковского и беседовал с И. Н. [Иваном Николаевичем] Колесовым{86}, прикомандированным по окончании курса в военной академии к штабу гренадерского корпуса, расположенному в Новгороде, Колесов проводил у нас целые дни, и жена моя его {с того времени} очень полюбила.
По бедности он не мог продолжать службу в Генеральном штабе, жена моя дала ему письмо к M. Н. [Михаилу Николаевичу] Муравьеву{87} с просьбой определить Колесова в гражданскую службу. Муравьев, который никогда ни в чем нам не отказывал, рекомендовал его директору Департамента внешней торговли, который и определил его помощником столоначальника в свой департамент. Колесов, как человек способный, довольно скоро подвигался вперед по службе, занимал впоследствии должность вице-директора Департамента внешней торговли (ныне таможенных сборов), дослужился до тайных советников, но, не сумев понравиться министру финансов Рейтерну{88}, не попал в директоры департамента, а назначен был членом Совета Министерства финансов с сохранением всего вице-директорского содержания и с оставлением правительственным членом Совета Главного общества железных дорог, получая и по этой должности также значительное содержание.
Жена моя, большая мастерица ко всему рукодельному, от скуки учи лась в Новгороде переплетному мастерству и много в нем успела. Но большая часть времени в те дни, которые я проводил дома, проходила в разговорах, относящихся к устройству шоссе. Ни прежде, ни после ни об одном предмете, входящем в район деятельности инженеров путей сообщения, не было мною и при мне говорено столько, сколько говорилось о шоссе в Новгороде, причем было излагаемо несколько различных взглядов на способ устройства, исправления и содержания шоссе. Очень ошибаются те, которые думают, что это дело очень просто, устроить и содержать хорошо шоссе на разных почвах, с условием употребления наивозможно меньших издержек совсем не легко. Понятно, как должны были надоесть жене моей эти бесконечные толки о шоссе.
Проезжая в конце октября по шоссе между Новгородом и ст. Померанье, в одном из почтовых станционных домов, в котором я ожидал запряжки в мою карету свежих лошадей, взошел молодой человек в сопровождении жандарма. Молодой человек был приятной наружности, на нем была простая суконная без подкладки солдатская шинель, а так как время было очень холодное, то он совершенно замерз. Я спросил у жандарма, кого он везет, получив в ответ, что это бывший[8] воспитанник Института инженеров путей сообщения, разжалованный в рядовые, которого жандарм везет на Кавказ, я обратился к молодому человеку с вопросом, за что он разжалован, и узнал от него следующее, впоследствии подтвержденное мне рассказами многих других лиц. В отсутствие Клейнмихеля из Петербурга в портупей-прапорщичьем {(высшем воспитанничьем)} классе Института инженеров путей сообщения освистали одного из ротных офицеров, {о низкой степени образования которых мною упомянуто во II главе ‘Моих воспоминаний’)}. Подобные шалости как в институте, так и в других учебных заведениях были очень обыкновенны, а потому и наказание, наложенное на провинившихся, не выходило из общего порядка вещей. Клейнмихель, узнав об этом по возвращении в Петербург, нашел, что наказание будто бы не соответствовало проступкам, и, представив Государю все дело в самом неправильном виде, испросил разжалования пяти {неизвестно почему признанных особенно виновными} портупей-прапорщиков в рядовые с назначением в войска Кавказского корпуса, наказав каждого из них, сверх того, тремястами {ударами} розог в присутствии обеих рот Института инженеров путей сообщения. Жестокость чисто аракчеевская! Замечательно, что эта экзекуция происходила в самый день именин жены Клейнмихеля (19 октября), когда он со своим семейством был у обедни в своей домашней церкви, а всеподданнейший доклад по этому предмету состоялся в день ее рождения (17 октября). Чтобы, так сказать, рафинировать эту жестокость, он в том же всеподданнейшем докладе испросил, чтобы ее исполнение было поручено его товарищу генерал-лейтенанту Рокасовскому{89}, бывшему воспитаннику этого самого института, {когда в нем не только о телесных, но и других наказаниях помину не было, человеку, которому по доброте его и по образованию не могла быть не противна подобная жестокость}. При выстроенных обеих ротах института были наказаны пять портупей-прапорщиков и разжалованы в рядовые, говорят, что только первому дали назначенное число ударов розгами, а другим менее. Рокасовский по окончании экзекуции, конечно, {должен был} отправиться к Клейнмихелю для донесения об ее окончании, он остался завтракать у Клейнмихеля, так как это был день рождения жены последнего. Не говоря уже о страшной жестокости этого наказания, нельзя не упомянуть, что оно было противно и тогдашним законам. Все пять молодых людей, подвергшиеся наказанию, были дворяне, которые по законам были освобождены от телесного наказания. {Некоторые на это возражали, что их наказывали, как детей, но они все уже вышли из детского возраста, и детей не наказывают разжалованием в рядовые, не говоря уже, что немыслимо малолетнего истязать тремястами ударами розог. Сверх того, и по их званию портупей-прапорщиков они были не дети и не могли быть подвергнуты телесному наказанию.
Во II главе ‘Моих воспоминаний’ я описывал, как один из начальников института в 1830 г. высек очень легко несколько кадет института и какую это сечение произвело бурю, теперь же подобная жестокость прошла без последствий. Вот какого прогресса достигли мы в протекшие 13 лет!} В публике, конечно, сильно осуждали Клейнмихеля, говорят {даже}, что когда жена его взошла в ложу театра {вскоре после описанной экзекуции}, то раздались крики: ‘Вот жена палача’, {но от вполне загнанного тогда общества нельзя было ожидать сильного протеста. Если действительно и были означенные крики, то они более происходили от ненависти общества к Клейнмихелю и потому, что телесное наказание, столь обыкновенное в других учебных заведениях, как-то не вязалось с вкоренившейся в обществе идеей об Институте инженеров путей сообщения в продолжении его с лишком 30-летнего существования. Ведь то же общество не протестовало против подобных жестокостей, совершаемых начальствующими лицами в других учебных заведениях. Мне известно, что бывший директор военно-учебных заведений, генерал-адъютант Иван Онуфриевич Сухозанет в 30-х годах засек до смерти перед выстроенными кадетами Московского кадетского корпуса одного из их товарищей, даже в Москве мало об этом говорили.
Приведу пример тогдашних понятий человека доброго и образованного. Гораздо позже описанного мною происшествия, вскоре после того что всем войскам дали вместо киверов каски, один из инженер-подпоручиков, слушавших курс наук в Институте инженеров путей сообщения, встретился на Большой Морской улице с Государем, который был в каске и шинели. Между генеральской и офицерской касками в гвардейском корпусе не было почти никакого различия, а потому генерала в шинели трудно было отличить от офицера. Подпоручик же, встретивший Государя, никогда его не видал, а потому при встрече с ним только посторонился, не остановившись во фронт и не приложивши руку к своей треугольной шляпе, которая тогда еще не была заменена каскою в корпусах инженеров путей сообщения и горном. Государь же, нисколько не посторонившийся, толкнул подпоручика, обругал его и спустил с одного плеча шинель, чтобы показать генеральские эполеты, подпоручик, приложив руку к шляпе, полагая, что он встретился с генералом, извинился, что не отдал должной его превосходительству чести. Государь приказал ему идти на главную гауптвахту Зимнего дворца. По приходе подпоручика на эту гауптвахту караульный офицер не хотел его принимать, говоря, что это какой-нибудь генерал сгоряча послал его на гауптвахту и что никто не захочет ссориться с Клейнмихелем, начальником подпоручика, а потому пославший последнего на гауптвахту верно не даст этому делу никаких последствий, однако же подпоручик остался на гауптвахте. Через несколько времени позвали его в кабинет Государя, где он застал Клейнмихеля. Вот как мне передавали бывший в этом кабинете разговор. По входе подпоручика в кабинет Государь сказал, что вот каких Клейнмихель готовит офицеров на службу, что подпоручик заслуживает быть выброшенным из окна на площадь, с тем чтобы быть разорванным народом, но что он его презирает и вследствие этого приказывает не подвергать его никакому наказанию. На другой день Клейнмихель пришел в институт и, собрав всех слушающих курс наук подпоручиков и прапорщиков, которых было тогда до ста человек, рассказал им гнусное, по его мнению, поведение подпоручика, милость Государя, который его простил, и, разгорячась, прибавил, что все слушающие курс офицеры должны быть наказаны за поведение их товарища и что Клейнмихель, несмотря на прощение ГОсударем последнего, всех их разжалует в рядовые. Бывший в этот день дежурным за адъютанта при Клейнмихеле инженер-капитан Адамович изъявил тогда соболезнование, что напрасно Клейнмихель горячится с мальчиками, чем может повредить своему здоровью, что пусть, не горячась, разжалует их в рядовые, лишь бы сберечь свое драгоценное здоровье. А Адамович человек добрый и кончил курс в Харьковском университете. Но тогда была бездна Адамовичей! Нечего и говорить, что, несмотря на тогдашнее грозное время и на силу Клейнмихеля, предположение Адамовича было немыслимо привести в исполнение. Упомянутому же подпоручику, несмотря на объявленное Государем прощение, не дозволили окончить курса в институте, и он был послан на службу на Кавказ.
Вскоре засим были уничтожены офицерские классы в институте, и окончившие в нем курс наук производились прямо в инженер-поручики, за исключением недостаточно хорошо выдержавших экзамен, которые производились в инженер-подпоручики и даже прапорщики.
Возвращаюсь к рассказу о наказании пяти портупей-прапорщиков в Институте инженеров путей сообщения. После описанной экзекуции их посадили в холодные подвалы в ожидании приведения в исполнение распоряжений по отправлению их на Кавказ с жандармами.} Некоторые из инженеров-преподавателей в институте вздумали сделать подписку для сбора денег в пользу наказанных. Клейнмихель, узнав об этом, призвал одного из начавших эту подписку, инженер-капитана Ф. И. [Фердинанда Ивановича] Таубе{90}, разбранил его, угрожал, что доложит ГОСУДАрю имена подписавшихся, которые подвергнутся строгому наказанию, и запретил подписку. Она, вследствие этого, не состоялась, но и подписавшиеся не были подвергнуты преследованию. Я дал встретившемуся со мною бывшему воспитаннику института 50 pуб. сер. с тем, чтобы он купил себе в Новгороде теплую одежду. Что было бы со мной, если бы Клейнмихель узнал об этом.
{Не могу при этом не обратить внимания, что с воцарением Императора Александра II подобные наказания сделались немыслимы.}
Клейнмихель, недовольный слабостью, которую, по его мнению, выказало начальство института, заменил его новым. Из старших начальников были уволены: от должности директора института инженер генерал-лейтенант [Андрей Данилович] Готман{91} и от службы помощник его по фронтовой и хозяйственной части генерал-майор [Владимир Николаевич] Лермантов{92}, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Директором был назначен [Валериан Федорович] Энгельгардт (он давно умер), произведенный незадолго перед тем в генерал-майоры из полковников какого-то гвардейского полка. Говорят, что Энгельгардт, при всей своей ничтожности и робости, отказывался управлять специальным заведением и говорил Клейнмихелю, что его желания ограничиваются тем, чтобы быть назначенным командиром одного из гвардейских полков или какой-нибудь армейской бригады, но Клейнмихель сказал ему, что он мелет вздор, что нет никакого затруднения управлять институтом, которым управлял же Готман (он последнего при этом случае назвал дураком, чем, конечно, Готман не был), и что место директора этого заведения предпочтительнее мест, которые Энгельгардт надеялся получить. Энгельгардт был человек недальнего ума и без образования, обходился с воспитанниками института грубо, говоря им всем ты {вместо общеупотребительного вы}. Учившись только одной арифметике, он не имел понятия о существовании других математических наук, обращаясь к воспитаннику высших классов, когда он занимался аналитической механикой или высшими математическими исчислениями, он его спрашивал:
— Что ты арифметику учишь?
А когда воспитанник называл ту науку, которою был в это время занят, он говорил:
— Ну да, я говорил, что ты арифметику повторяешь.
Помощником к Энгельгардту, на место [Владимира Николаевича] Лермантова, назначен был гвардейский полковник Г. Ф. [Григорий Федорович] Гогель, {о котором я упоминал в III главе ‘Моих воспоминаний’}. Он был умный, имел некоторое образование, но преподаватели и воспитанники института его не любили, полагая, что он причиною всему, что в это время делалось в институте дурного, тогда как он, по хитрости своей, сваливал все на Энгельгардта, на которого имел большое влияние. Энгельгардт и Гогель были женаты на родных сестрах.
В начале ноября я получил приказание Клейнмихеля приехать в Петербург. Понятно, с каким чувством я ехал в этот город после встречи с несчастным разжалованным в рядовые воспитанником Института инженеров путей сообщения. Клейнмихель со мною ничего не говорил о наказании в институте, он был по-прежнему любезен {со мною}, но, вероятно, в продолжение моей при нем годовой службы убедясь, что я не только не способен на исполнение подобных его распоряжений, но что и взгляд мой на них противоположен его взгляду, решился употреблять меня собственно по инженерной части и вдали от Петербурга, оставляя при мне только звание состоящего при нем по особым поручениям. Впрочем, к моему удалению могли способствовать и происки некоторых из приближенных Клейнмихеля, которые, видя его ко мне расположение и мою с ним откровенность, опасались, чтобы я, заметив их неправильные действия, не довел о них до сведения Клейнмихеля. В это время я в первый раз видел инженер-капитана (впоследствии генерал-лейтенанта и сверхштатного члена Совета Министерства путей сообщения) Аполлона Алексеевича Серебрякова{93}, которого Клейнмихель назначил к себе по особым поручениям и брал впоследствии с собой во все путешествия, причем Серебряков исполнял лакейские при Клейнмихеле должности, а со временем сделался домашним человеком в семействе Клейнмихеля.
Впрочем, какие бы ни были к тому побудительные причины, я получил поручение вне Петербурга. Клейнмихель назначил меня для исправления части Нижегородского шоссе, состоящей в пределах Нижегородской губернии, с оставлением при себе по особым поручениям.
Во II главе ‘Моих воспоминаний’ я упомянул, что при учреждении Главного управления путей сообщения Россия была разделена на десять округов путей сообщения, хозяйственная часть по работам не зависела от управляющего этими округами, а была вверена особым экономическим комитетам. Толь, в виду большого сосредоточения дел, уменьшил число округов до пяти, учредив в каждом окружное правление. В это правление он передал дела уничтоженных им экономических комитетов. При окружных правлениях учреждены были общие присутствия, состоявшие из председателя — управляющего округом и членов: его помощника и начальников искусственного, хозяйственного и распорядительного отделений правления. Высочайшим повелением от 2 июля 1843 г. число округов увеличено до двенадцати[9] с учреждением в каждом правления и общего присутствия, в котором членами состояли не начальники отделений правления, а особо назначенные к тому два инженерных штаб-офицера, причем распорядительное отделение переименовано в канцелярию этого присутствия. В Петербурге и Москве гражданская строительная часть была в заведовании особых учреждений, подчиненных генерал-губернаторам, без участия Главного управления путей сообщения. Эти учреждения были закрыты по присоединении в 1843 г. строительной час ти в столицах к означенному управлению, а равно и шоссейных дорог в Московской губернии, устроенных особой дорожной комиссией.
Вследствие этого присоединения при новом образовании округов I (Петербургского) и IV (Московского) состав их правлений увеличен в сравнении с прочими тем, что в общее присутствие этих правлений назначены членами уездный предводитель дворянства, городской голова столицы (впоследствии замененные особыми депутатами от дворянства и купечества), штаб-офицер по назначению генерал-губернатора и два архитектора, число отделений этих правлений увеличено счетным и чертежным.
Всем вновь назначенным начальникам округов и их подчиненным приказано было отправиться к своим местам так, чтобы они могли открыть свои действия, сообразно новому распределению округов, с 1 января 1844 г.
При этом преобразовании бывший более 6 лет управляющим III (Московским) округом, по преобразовании переименованным в IV, генерал-майор [Николай Богданович] Гермес{94}, которым Клейнмихель был очень недоволен, был назначен начальником VI (Казанского) округа. В этом округе были одни естественные водяные пути и только 50 верст Нижегородского шоссе от границы Нижегородской губернии, идущее по левому берегу Оки до Нижнего Новгорода. По прежнему разделению округов все это шоссе было в районе бывшего III (Московского) округа, последняя его часть, ближайшая к Нижнему Новгороду, была открыта летом 1843 г., почему и были переведены на нее почтовые лошади, но шоссе оказалось так дурно устроенным, что принуждены были через два месяца его закрыть и почту снова перевести на правый берег р. Оки. Клейнмихель желал исправить эту часть шоссе ко времени Нижегородской ярмарки 1844 г. Вновь назначенный начальник VI округа доносил о затруднениях достать в столь короткое время потребный для исправления шоссе каменный материал и определял высокую цену на то малое количество, которое он надеялся заготовить. Клейнмихель, не доверяя ему, поручил исправление означенной части шоссе мне исключительно, без всякого вмешательства в это дело правления VI округа. Я получил от него по случаю этой командировки предписание от 9 ноября No 3671, которое привожу здесь буквально:
В сентябре месяце текущего года поручено начальнику VI округа путей сообщения, генерал-майору Гермесу, заподрядить немедленно все нужные на исправление участка Нижегородского шоссе, в районе сего округа состоящего, материалы и рабочих и вообще принять все меры, чтобы участок этот окончательно устроен был ко времени следования в будущем году Нижегородской ярмарки. Генерал-майор Гермес доселе ограничивал свои действия одной перепиской о вызове желающих, и наконец в рапорте от 30 октября за No 59, изъясняя затруднения в приобретении исчисленных на исправление шоссе каменных материалов, находит единственным средством к заготовлению их разделение производства работ на два года, т. е. чтобы окончание переделки шоссе было отсрочено до 1845 г.
В ответ на это я дал генерал-майору Гермесу особое предписание за No 3619, копию с сего предписания при сем прилагаю.
Не ожидая, однако ж, и после сего желаемых результатов, я, по особенной моей к Вам доверенности, избрал Вас к окончанию сего дела и, поручая вполне соображению вашему: как исправить этот участок шоссе и как заготовить материалы, предписываю отправиться немедленно на место и принять неотлагательно самые деятельные по сему меры. Дабы не стеснить Вас в действиях, я не указываю Вам здесь никаких условий и ограничиваюсь токмо одним требованием, чтобы участок Нижегородского шоссе, VI-му округу принадлежащий, был приведен в устройство ко времени будущей ярмарки, но ежели бы действительно было невозможно привести его в таковое положение, чтобы пустить в это время обозы, то, по крайней мере, оно должно быть уже в таком состоянии, чтоб прочий проезд в легких экипажах был возможен.
От усердия вашего и благоразумия всего ожидаю. Об успехе действий ваших доносите мне с каждою почтою, и ежели нужно будет, то и по эстафете.
Для соображений Ваших прилагаю у сего в копии всю переписку, которая доселе об исправлении означенного шоссе производилась.
По получении этого предписания я немедля выехал в Новгород, где должен был покончить много дел по текущей отчетности, запущенной начальниками дистанций дирекции шоссе, которою я заведовал, по причине чрезмерно больших занятий работами по улучшению шоссе.
Проезжая в Нижний Новгород через Москву, я виделся с матерью и сестрой, в Москве я нанимал небольшое помещение для всей моей мебели и большей части моего имущества, так как последнее время вел бродячую жизнь и имел с собой только самое необходимое.
В Нижнем Новгороде, куда я с женою и Е. Е. [Екатериной Егоровной] Радзевской приехал в конце ноября, я остановился у сестры моей жены, графини Л. Н. Толстой [Лидии Николаевны урожд. Левашовой]{95}, в нанимаемом ею доме на Печерской улице. Муж ее продолжал быть по-прежнему чудаком, вставал поздно, в полном дезабилье ходил по всем комнатам, по целым часам расчесывая гребнем свою красивую бороду. Он выказывал замечательную медленность в сообразительной способности. Читая иногда вслух какую-нибудь хорошим слогом написанную книгу самого простого содержания, он каждый период повторял по два и по три раза, так сказать, прожует его, прежде чем понять. Часто жена моя ему говаривала:
— Полноте читать вслух, вы повторением и жеванием[10] каждого слова всем надоели.
Но Толстой не мог читать иначе как вслух, он только при таком чтении мог понимать то, что читал. Пробыв у Толстых с месяц, мы переехали в небольшой нанятый нами недалеко от них домик, а в начале апреля переехали в Кунавино{96}, предместье Нижнего на левом берегу Оки.
Когда мы жили поблизости от дома, занимаемого Толстым, он, быв у нас в гостях, так заболел, что не мог даже добраться до своего дома. Жена же его по болезни не могла ходить пешком, а лошадей до того боялась, что не решалась сесть в экипаж. Однако же для того, чтобы видеться хотя изредка с мужем, она решалась сесть в сани, но ехала шагом и не иначе, как чтобы впереди ее саней ехали другие сани, а с обеих сторон и сзади ее самой шли несколько человек. Это торжественное шествие было очень забавно, {тогда еще допускалось моей свояченице право боязни: позже ее положение, как будет мною описано далее, было так бедственно, что ей не приходило в более в голову чего-либо бояться}.
Весной 1844 г. вода в р. Волге была очень высока, наводнение ярмарочного гостиного двора и предместья Кунавина было значительно. Я с женою {с начала апреля} жил в {в Кунавине} в двухэтажном доме {на берегу р. Оки, наше помещение было} в верхнем этаже, а внизу была кухня. Когда вода прибыла в реке, она дошла почти под самый пол верхнего этажа, так что мы принуждены были повара с кухней перевести в другой дом, а кушанья нам привозили в лодках, из которых очень легко было перелезть на наш балкон. Таким же образом к нам входили и все нас посещавшие. Толстой, имевший дар всего опасаться, неоднократными письмами ко мне и к жене моей упрашивал нас оставить занимаемый нами дом, пока не сойдет весенняя вода, опасаясь, что при сильной буре наш дом будет снесен и мы потонем.
В Нижнем я не застал губернатора [Михаила Петровича] Бутурлина{97}, его должность исправлял вице-губернатор Максим Максимович Панов{98}, человек остроумный, образованный, но взяточник. Я познакомился с ним, равно как почти со всеми прочими старшими нижегородскими чиновниками, за исключением председателя казенной палаты Бориса Ефимовича Прутченко{99}. {В дальнейшем рассказе о моей жизни в Нижнем я встречусь с некоторыми из этих чиновников.} Всех ближе познакомился я с домом Тимофея Гордеевича Погуляева{100}, члена нижегородской солеперевозной комиссии, потому что его старшая дочь, Екатерина, была замужем за инженером путей сообщения поручиком Городецкимн, а вторая, Вера, весной 1844 г. вышла также за инженера путей сообщения поручика [Геннадия Николаевича] Виноградова{101}, оба они были моими подчиненными. Погуляев, как все утверждали в Нижнем, пришел в этот город в нищенской крестьянской одежде, его прозвище было Погуляй-не-пей-пиво, он сумел выйти в чины и нажить на службе большое состояние. Рассказывали, что при перевозке соли, производившейся по распоряжению означенной комиссии, исчезали огромные барки соли и делались разные злоупотребления при ее хранении в нижегородских запасных магазинах, что это все обогащало председателя и членов комиссии, из которых Погуляев был всех умнее, и потому ему доставалась львиная часть. Судя по состоянию, которое он нажил, равно как председатель Александр Иванович Мессинг{102} и другие чины комиссии, надо полагать, что злоупотребления действительно были весьма значительны.
Несколько лет спустя некоторые из означенных запасных соляных магазинов, устроенных вблизи Нижнего на уклоне высокого правого берега р. Оки, сползли вместе с берегом. Назначена была комиссия под председательством вышеупомянутого председателя казенной палаты Прутченко, в которой я был членом, для определения причин повреждения магазинов, спасения соли и составления проекта по возобновлению магазинов. Благодаря этой комиссии соль была спасена от расхищения членами солеперевозной комиссии, которые, конечно, показали бы, что при повреждении магазинов вся соль, которую они продали бы в свою пользу, засыпана обвалами берега. Вскоре после означенного обвала солеперевозная комиссия была уничтожена и вместо ее образовано соляное отделение при казенной палате. {Я уже упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’, что} бывший впоследствии председатель этой палаты В. Е. Вердеревский{103}, разыгравший роль синодального обер-прокурора в деле моей сестры, разграбил всю соль, за что по приговору суда был сослан в Сибирь{104}.
Т. Г. Погуляев, кроме двух упомянутых дочерей, имел еще много детей, из которых старший сын{105} был очень умный молодой человек. По окончании курса в училище правоведения он служил в Петербурге, быстро попал в обер-прокуроры Сената, но, несмотря на это, вследствие неудовлетворенного честолюбия сошел в молодых летах с ума и вскоре умер. У Т. Г. Погуляева был открытый дом, он принимал каждый день, и все его гости с двух часов пополудни до полуночи и долее играли в карты. Он играл превосходно в разные коммерческие игры и постоянно был в выигрыше. Во время производства огромных работ в Нижнем во исполнение повелений Императора Николая I, {о которых я подробно говорил в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, Погуляев постоянно играл с инженерами путей сообщения, которые, за исключением полковника Готмана и подполковника [Владимира Петровича] Стремоухова{106}, получали большие незаконные выгоды от производимых ими работ. Игра была значительная, и Погуляев всех обыгрывал. По недостатку денег для исполнения всех указанных Императором Николаем работ необходимо было их прекратить, и я в Нижнем не застал никого из инженеров, бывших при означенных работах, за исключением Стремоухова, состоявшего членом Нижегородской губернской строительной комиссии. Карточная игра у Погуляева продолжалась, но далеко не была так значительна, а так как состоявшие под моим начальством инженеры при шоссе, а впоследствии и по должности моей начальника работ Нижнего Новгорода, в каковую я был назначен в 1845 г., не пользовались от производимых ими работ, то Погуляв часто, своим хохлацким наречием, говорил им, что я совсем испортил инженеров, теперь играющих по такому малому кушу, и что он через это лишен возможности выигрывать, как бывало до меня, большие деньги. Я также часто играл у него в карты и постоянно проигрывал, что, несмотря на незначительность куша мой игры, составляло для меня большой счет.
В начале весны 1844 г. приехал в Нижний вновь назначенный губернатором свиты Его Величества генерал-майор князь Михаил Александрович Урусов{107}, впоследствии генерал от кавалерии, сенатор и почетный опекун в Москве. Урусов был человек очень ограниченный, но вместе с тем до крайности самолюбивый, он ни по образованию, ни по роду своей прежней службы не имел никаких сведений, необходимых губернатору, и о Своде законов не имел никакого понятия. Но тогда было такое время, что всякий годился. Губернаторы властвовали произвольно, и все загнанное общество им покорялось, {протестовать почти никто не осмеливался. Далее я буду иметь случай еще многое рассказать про Урусова, но теперь ограничусь только рассказом о том, как} я его увидал в первый раз еще в 1832 г. Это было на второй день Святой недели на разводе{108}, бывшем на плацу между Зимним дворцом и Адмиралтейством. {Я уже говорил, что} тогда не было странным видеть офицера корпуса инженеров путей сообщения на разводе, и я стоял вместе с другими военными офицерами. Флигель-адъютанты были построены в особую шеренгу. Число их было так значительно, что шеренга вытянулась очень длинно, а потому бывший комендант генерал-адъютант Башуцкий{109} хотел их построить в две шеренги, по сделанному им расчету, Урусову, бывшему тогда ротмистром, приходилось идти в заднюю шеренгу, но он, покраснев до ушей и сильно разгорячась, решительно отказался исполнить приказание Башуцкого, из чего произошла между ними серьезная перебранка, повторявшаяся каждый раз, когда Башуцкий проходил мимо Урусова. Конечно, Урусов не посмел бы {себе позволить} не слушаться коменданта и с ним перебраниваться в виду всех съехавшихся на развод военных властей, если бы его родная сестра{110}, известная красавица, впоследствии жена генерал-адъютанта князя Радзивилла{111}, не была в то время {любовницею Государя. Впоследствии, когда я ближе познакомился с Урусовым и мы разговорились о том, где я встретил его в первый раз, я ему рассказал, что был на разводе при вышеописанной сцене. Урусов сконфузился при этом воспоминании}.
Жена Урусова [Екатерина Петровна Энгельгардт{112}] была молодая женщина, очень хорошенькая собой, получившая в приданое довольно хорошее состояние. Все губернские дамы поспешили представиться жене нового начальника губернии, {которую едва ли не считали своею начальницею}, хотя перед ее приездом и говорили, что будут ждать ее визита {как вновь приехавшей и еще молодой женщины}. Жена моя, вообще не любившая новых знакомств, по приезде нашем в Нижний не была ни у одной из губернских дам, за что они рассказывали про нее всякий вздор, но потом позабыли о ней и унялись. Еe сестра Толстая также ни с кем в Нижнем не была знакома, а потому и в тот месяц, который мы провели у нее по приезде в Нижний, жена никого из губернских дам не видала. Разумеется, ни она, ни сестра ее не познакомились с Урусовой, на что было последней обращено внимание, {она постоянно желала познакомиться с моею женою, но не решалась ехать к ней первая}. Из дворян же, живших в Нижнем, только один свояк мой, Толстой, не представился Урусову, за что последний постоянно к нему придирался, {об этих придирках я далее расскажу подробно}. На улицах при встрече с губернатором все ему кланялись, за исключением Толстого, который говорил, что не кланяется Урусову, так как не знаком с ним, а последнего это очень бесило.
Оброк с имения жены моей собирался по-прежнему с большими недоимками. Я хотя и был от имения всего в 120 верстах, но служебные занятия не позволяли мне отлучиться из Нижнего, впрочем, я уже убедился, что приезд мой в имение нисколько не поможет сбору оброка. Между тем с того времени, как тесть мой взял в управляющие купца Пономарева, с его имения оброк собирался безнедоимочно, а потому, лишенный всех средств к жизни, и я решился вверить имение жены моей тому же Пономареву, который, действительно, сумел и в этом имении собирать оброк без недоимок. Тем более необходимо было мне взять в управляющие Пономарева, хотя я и знал его за плута, что вскоре по приезде Нижний я узнал, что С. В. Абаза{113} допустил по винным откупам, по которым он представил в залог земли жены моей и тестя, недоимки более чем на сто тысяч рублей и что эти земли должны быть описаны и подвергнуты за означенную недоимку продаже. Следовательно, надежда моя и тестя получать с С. В. Абазы ежегодно большую сумму в виде процентов за данные ему залоги лопнула.
{В IV главе ‘Моих воспоминаний’} я уже говорил, что Пономарев получил неправильно из Нижегородской гражданской палаты свидетельства на означенные земли, как на не принадлежащие к населенному имению и свободные от залога, тогда как они принадлежали к населенному имению, вместе с которым были заложены в Московской сохранной казне. Если бы Абаза содержал исправно принятые им на себя откупа с 1843 по 1847 г., то с истечением срока этих откупов свидетельства гражданской палаты были бы нам возвращены, и тем бы кончилось это дело. Теперь же надо было при описи указать те земли, которые находились в залоге у Абазы, а так как двойной их залог в сохранную казну и по откупам мог подать повод к уголовному делу, то необходимо было поспешить освобождением из сохранной казны земель, заложенных Абазе.
Самым простым средством к этому представлялся выкуп из сохранной казны всего имения и отмежевание от него того количества земли, которое было заложено Абазе. Но долг в сохранную казну по имению жены моей превышал 85 000 pуб., а долг тестя был в 2 1/2 раза более, этих денег нам достать было неоткуда. Пономарев после смерти моего тестя в июле 1844 г., когда я был назначен опекуном над оставшимся после него имением, предложил мне просить М. Н. [Михаила Николаевича] Муравьева-[Виленского], бывшего тогда главным директором межевого корпуса, о назначении в наши имения межевого инженера для внутреннего размежевания наших дач и поручить ему отмежевать особые дачи в количестве десятин, заложенных Абазе, так чтобы при населенном имении оставалось по 6 десятин на каждую ревизскую душу, и впоследствии выкупать из сохранной казны не все деревни вдруг, а по нескольку деревень, для чего он брался доставать нужные деньги, с тем чтобы вновь их закладывать уже с 6-десятинной на душу пропорцией и таким образом очистить от залога в сохранной казне земли, заложенные Абазе, а полученными деньгами при новом закладе имений в сохранную казну уплачивать ту сумму, которую Пономарев занимал для их выкупа.
Эти выкупы из сохранной казны населенных имений и снова закладка их в оной, а равно отмежевание особых дач, которые должны были поступить в продажу по неисправности откупов Абазы, стоили мне много денег и хлопот. Предположение Пономарева приведено к окончанию только спустя несколько лет.
Мне известно было, что 6 декабря 1843 г. должно было состояться большое производство по корпусу инженеров путей сообщения. Я был уже 6 лет капитаном, но старее меня в этом чине было несколько десятков инженеров, а так как я не успел представить к 6 декабря о результатах приискания мною поставщиков щебня для Нижегородского шоссе, как ожидал того Клейнмихель, то и не мог надеяться быть произведенным за отличие. Но 6 декабря, согласно новым штатам, утвержденным 2 июля, были произведены в следующие чины 333 офицера корпуса инженеров путей сообщения, что составляло половину служивших тогда в этом корпусе, и в том числе почти все обер-офицеры, и я был произведен в майоры.
Вскоре список произведенных в следующие чины увеличился еще служившими на Кавказе и в Царстве Польском инженерами, не попавшими в {вышеупомянутое} производство, {бывшее} 6 декабря.
{Обращаюсь к описанию моих служебных занятий по поручению, изложенному в вышеприведенном предписании Клейнмихеля No 3676. Протяжение} шоссе, порученное мне для исправления, состояло в районе I отделения VI округа путей сообщения. Начальника этого отделения, инженер-подполковника Линдквиста{114}, я нашел в Нижнем, куда я приехал в конце ноября, когда вся часть шоссе, назначенная к исправлению, была покрыта глубоким снегом. Линдквист, приехавший в Нижний тремя месяцами ранее меня, находил, что причина расстройства шоссе малая толщина щебенчатой коры и что для приведения его в порядок нужно заготовить булыжный щебень, — для сплошной рассыпки, — {из коего} половину по наступлении весны, а другую половину в летнее время. Цена на щебень еще не была окончательно определена, купец Дмитрий Климовн просил по 65 руб. за куб. саж., Линдквист находил возможным дать 60 руб. По приезде моем я немедленно позвал к себе Климова, которому объявил, что я нахожу нужным поставку большего количества щебня, чем требовал Линдквист, в те же сроки, которые назначал последний, но что я не дам более 50 руб. за куб. саж. Климов утверждал, что требуемого мною количества камня нельзя достать и по самой высокой цене по неимению вблизи от Нижнего булыжного камня, которым этот город снабжается с р. Шексны в малых судах, называемых тихвинками, а в них помещается всего четыре кубических сажени камня, в больших же судах перевозка камня невозможна: при волнении в реке большая барка не может выдержать груза камней. Понятно, что камень с р. Шексны на нижегородскую пристань не может придти ранее лета, а потом потребуется, по выгрузке, его перевезти на шоссе средним расстоянием за 25 верст и разбить в щебень. Что же касается до камня, требующегося на срок к началу весны, то придется перевозить его из столь дальних мест, что на это недостанет перевозочных средств.
Во время переговоров моих с Климовым приехал в Нижний Михаил Яковлевич Вейсберг{115}, впоследствии тайный советник. Он привез мне письмо от дяди моего князя Александра Волконского{116}, который очень просил меня допустить Вейсберга к поставке щебня на Нижегородское шоссе. Вейсберг был лекарем при Московском военном госпитале, жена дяди моего Александра долго лечилась у знаменитых московских докторов, которые ей не помогали. Не помню как, после этих знаменитостей попал к ней врачом неопытный и никому не известный лекарь Вейсберг, который своим умом и еврейским угождением успел понравится ей и ее мужу, я его часто видал у них. Вейсберг, имея весьма незначительную врачебную практику, решился, сверх того, заняться хождением по делам частных лиц в судебных и других присутственных местах. В январе 1844 г. назначено было к продаже в Московском опекунском совете заложенное в нем имение дворянки Анны Николаевны Немчиновой вследствие накопившихся значительных недоимок по уплате в совет процентов.
Это имение покойный ее муж в числе 3200 душ, с огромным количеством земли, купил у камергера [Александра Петровича] Собакина{117} на ее имя, так как он, как купец, не имел права владеть населенным имением. Немчинова была, сверх того, должна значительные суммы частным лицам. Ясно было, что по продаже имения Немчиновой, за вычетом долга ее совету, вырученной суммы будет недостаточно для удовлетворения ее кредиторов, и она со своими детьми останется без куска хлеба. Вейсберг принял на себя устроить ее дело за весьма значительное вознаграждение, чуть ли не за половину ее имения. Впрочем, в то время мне было вовсе неизвестно, за какое вознаграждение он принял на себя дело Немчиновой.
Вейсберг соглашался выставить требуемое мною количество щебня, {за доставленный} до наступления Нижегородской ярмарки по 51 руб. за куб. саж., а после ярмарки по 49 руб. Залогом же он представлял круговое ручательство 3200 душ крестьян, принадлежащих Немчиновой, которое, по статьям X тома Свода законов о поручительстве по договорам с казною, представляло залог в 14 400 руб., и, сверх того, под него можно было выдать по тем же статьям задаточных 48 000 руб.
Ничего не могло быть легче, при существовании крепостного права, как добыть подобный приговор от крестьян. Мне же было известно, что имение Немчиновой назначено в продажу в опекунском совете и что оно обременено частными долгами. Я выразил опасение Вейсбергу, что он, взяв означенные задаточные деньги 48 000 pуб., может ничего не ставить, и мне тогда пришлось бы только заниматься бесполезной перепиской с полицией о понуждении крестьян к поставке камня. Вейсберг уверял меня, что он очень понимает мое служебное положение, что он никогда не доведет меня до неприятностей, что булыжный камень имеется в самом имении Немчиновой, но так как оно в 120 верстах от Нижнего и, следовательно, среднее расстояние доставки его на шоссе было бы 145 верст, то камень будет собираться в местностях ближайших к Нижнему, и что на большей части крестьян Немчиновой числятся значительные недоимки по платежу оброка, и потому он их всех употребит на перевозку камня, а впоследствии и на разбивку его в щебень. Конечно, несмотря на то что по существовавшим законам он имел право на получение подряда, я мог не заключить с ним договора в виду запутанности дел Немчиновой, но, видя энергию Вейсберга и надеясь, что он будет так же энергичен при исполнении дела, я согласился допустить его к подряду.
Поставка Вейсберга должна была простираться на несколько сот тысяч рублей, а тогда на заключение контракта на самую незначительную сумму, даже правлениями округов, испрашивалось разрешение у Главного управления, и потому я представил на утверждение Клейнмихеля проект контракта со всеми требовавшимися приложениями, как то со сравнительной ведомостью цен настоящего подряда с ценами прежнего времени и справочными и т. п. Клейнмихель возвратил мне мое представление при предписании, в котором сообщал, что эти документы он оставил без рассмотрения, так как он мне дал полное разрешение по перестройке шоссе 9 ноября 1843 г. за No 3671.
Тогда я закончил с Вейсбергом контракт, с которым он поспел в Москву к самому дню продажи имения Немчиновой в Московском опекунском совете, председатель которого и члены, в виду представленного Вейсбергом означенного контракта, нашли необходимым остановить продажу. Мною предварительно было сделано представление о высылке денег в Нижегородское уездное казначейство, которое, по моему требованию, должно было выдавать деньги подрядчику, и Вейсберг немедля получил задаточных 48 000 pуб. сер.
Назначенное к исправлению шоссе разделено было на две дистанции, из коих ближайшей заведовал инженер-поручик Михаил Васильевич Авдеев{118}, впоследствии сделавшийся известным писателем романов, а другой Геннадий Николаевич Виноградов. Постоянное освидетельствование поставляемого камня было поручено мною инженер-капитану Городецкому, а при себе я имел для исполнения разных поручений Строительного отряда подпоручика Глинскогон, который, хотя вследствие придирок бывшего помощника директора Института инженеров путей сообщения [Владимира Николаевича] Лермантова, не кончил курса в этом институте и потому был переведен в Строительный отряд, но был самым способным и деятельным из моих тогдашних подчиненных.
С самого приезда моего в Нижний потребовалась довольно значительная переписка по порученному мне делу, и я принужден был нанять на свой счет двух писцов. Представления к Клейнмихелю должны были писаться хорошим крупным почерком, писцу с таким почерком приходилось платить дорого. Из нанятых мною писцов один, именно служивший писцом в канцелярии нижегородского губернатора, Михаил Васильевич Виноградовн, был употреблен для переписки бумаг к Клейнмихелю. Он оказался довольно понятливым и весьма усердным, так что впоследствии был у меня по найму же вроде правителя канцелярии. Он был сын священника, недурен собой, по производстве его в коллежские регистраторы он женился в 1849 г. на бедной дворянке из семейства, очень гордящегося своим происхождением. Выйдя в отставку, он приехал в Петербург искать место через дядю своей жены Дмитрия Николаевича Замятнина{119} (бывшего министра юстиции) и через меня. Замятнин хотя и был расположен к Виноградову, но ничего не сделал, а я был в Венгрии. По возвращении моем в Петербург он по моей просьбе был определен в Департамент внешней торговли (ныне таможенных сборов), где, прослужив с усердием более 20 лет, уехал в 1871 г. из Петербурга, быв назначен членом какой-то таможни. Жена его, оставив ему двух дочерей, с ним разошлась вследствие несносного ее характера.
При описанном устройстве моей канцелярии все бумаги, ведомости, счета и проч. я должен был писать начерно сам, опасаясь, что это отнимет у меня время, нужное для наблюдения за работами, и при постоянном безденежье, не находя правильным употреблять свои деньги на служебную переписку, я просил Клейнмихеля дать мне на это средства, {которые я назначил} самые ничтожные. Он мне не отвечал на это представление, и я {все время, в которое заведовал вышеупомянутою частью Нижегородского шоссе}, должен был расходовать деньги на переписку массы текущих бумаг, смет, отчетов {и проч. из собственности}, не получая ничего, кроме содержания по чину майора, состоявшего из жалованья в 2000 руб. асс., столовых в 1000 руб. асс. и квартирных 500 pуб. асс., а всего 3500 руб. асс., что составляло 1000 руб. сер.
В январе 1844 г. Вейсберг начал поставку булыжного камня из местности в расстоянии 90 верст от Нижнего. При этом он не оказал ни той энергии, ни той распорядительности, которых я ожидал от него. Причиною было частью неспособность его к подобному делу и неопытность, частью занятия его по другим делам, по которым он надолго отлучался из Нижнего, и частью недостаток денежных средств, необходимых при начале дела, {так как он часть полученных им задаточных денег, вероятно, употребил на другие предметы}, главною же причиною была несостоятельность его предположения производить поставку камня и разбивку щебня крепостными крестьянами, число лошадей с проводниками было огромное, а камня они доставляли мало, разбивка его производилась, несмотря на большое число рабочих, медленно, по их неопытности и нежеланию работать в пользу помещицы, не получая за работу ничего, кроме пищи.
Придерживаясь постоянно принципа, что до заключения контракта с подрядчиком следует определить по возможности наименьшие цены на заподряженные работы и поставки и ввести в контракт наиболее выгодные для казны условия, а по заключении контракта помогать подрядчику своевременной выдачей ему денег за произведенные работы и поставки и другими мерами, не нарушающими интересов казны, я постоянно пособлял Вейсбергу в исполнении принятой им на себя обязанности и вместе с тем выговаривал ему за нераспорядительность и медленную поставку камня. Он нанял много перевозчиков камня, но эта мера не привела к полному успеху, так что по сходе зимнего пути было доставлено щебня для рассыпки только нетолстого слоя, и потому нельзя было бы пустить по шоссе тяжелые обозы, а только открыть проезд в легких экипажах. Вейсберг впоследствии был подрядчиком на железной дороге между двумя столицами и, занимаясь другими коммерческими и адвокатскими делами, нажил большое состояние. Двадцать пять лет спустя, именно в 1868 г., известный подрядчик крестьянин Иван Андреевич Бусурин{120} рассказывал мне следующее.
Он был долго приказчиком у Вейсберга по подрядам на железной дороге между столицами, и, когда Вейсберг, разбогатев, не хотел более заниматься этими подрядами, он передал их Бусурину, который также приобрел при их исполнении значительные выгоды. Вейсберг неоднократно говорил Бусурину, что он обязан мне своим настоящим положением, что он был в самых критических обстоятельствах при исполнении подряда на Нижегородском шоссе, из которых вышел только благодаря моим постоянным пособиям и снисходительности, не причинявшим однако же казне ни малейшего ущерба, что, конечно, и другие инженеры помогают подрядчикам, но они делают это из собственной выгоды, получая от подрядчиков денежную благодарность, тогда как я не допускал и мысли, чтобы подрядчики могли меня чем-либо дарить. Это очень удивляло Вейсберга, и он до сего времени не перестает этому удивляться.
По возвышении в апреле весенней воды в реках я послал обоих дистанционных инженеров и подпоручика Глинского осмотреть положение шоссе. Возвратясь, они мне передали, что полотно шоссе на значительном протяжении и почти все мосты, которых было много на нем устроено, затоплены весенней водой, и на некоторых протяжениях на такую вышину, что Глинский, проезжая верхом по одному из мостов, едва не потонул. Удостоверясь немедля личным осмотром в правильности их донесения, я нашел, что рассыпка заготовленного щебня по столь низко устроенному полотну шоссе была бы бесполезна, что требуется, сняв насыпанный щебеночный слой, поднять все полотно выше самых высоких[11] весенних вод и по возвышенному уже полотну рассыпать щебень, а вместе с тем поднять устроенные на шоссе мосты, что нельзя было сделать иначе, как устроив их вновь, мосты были деревянные.
Нечего было и думать об окончании исправления шоссе к предстоящей ярмарке. Необходимые для сего работы я полагал распределить следующим образом: летом 1844 г. возвысить полотно дороги выше уровня самых высоких вод, зимой 1844/45 г. устроить мосты, так чтобы они также были выше означенного уровня, а весной 1845 г. рассыпать щебень по полотну шоссе, так чтобы оно было готово к началу ярмарки 1845 г. Обо всем этом я донес Клейнмихелю.
Полотно большей части шоссе, устроенных во время управления графом Толем ведомством путей сообщения, для сбережения издержек было покрыто щебеночной насыпью шириною в 16 футов, другая же сторона полотна состояла из обыкновенного грунта без щебня и называлась летним путем. В вышеприведенном предписании Клейнмихеля No 3671 сказано было, что мне не указывается никаких условий при перестройке шоссе. Находя, что означенная ширина щебеночной насыпи недостаточна ввиду большого проезда на Нижегородскую ярмарку, что и толщина щебеночного слоя, допущенная при постройке Нижегородского шоссе в 6 дюймов, также недостаточна в большей части грунтов, я предположил устроить шоссе посредине полотна шириною в 21 фут, насыпав слой щебня в 9 дюймов с заменою барьерных камней по обе стороны щебеночной насыпи треугольными призмами из щебня. Через это увеличение ширины и толщины щебеночной насыпи значительно увеличилось количество щебня, потребное на устройство шоссе.
По контракту, заключенному с Вейсбергом, он обязан был между прочим поставить в 1844 г. чернорабочих и к весне 1845 г. каменные материалы в том количестве, которое окажется весной 1844 г. необходимым для исправления шоссе, но он не был обязан поставлять плотников и лесные материалы, надобность в которых я не мог предвидеть.
Вейсберг по моему требованию выставил в начале мая большое количество чернорабочих, но с началом земляных работ распоряжения были еще хуже, чем при поставке камня. Рабочие не были снабжены достаточным количеством нужных инструментов и даже часто оставались целые дни без пищи, так как по всему протяжению исправляемого шоссе было всего три весьма маленьких деревушки, то хлеб и вообще все для рабочих должно было доставляться из Нижнего, но доставка эта производилась неправильно, что возбуждало между рабочими шум, называвшийся тогда ‘бунтом’. Я требовал от Вейсберга постоянного наблюдения за своевременным доставлением пищи рабочим и за успешностью их работы, но ничего не помогало по причине частых его отлучек и неуменья справиться с этим делом. Он говорил, что готов был бы взять управляющего подрядом, но, никого не имея в виду, просил меня приискать такое лицо. Мой старый товарищ по институту инженер путей сообщения князь Петр Максутов{121}, женясь на девице Лан, друге моей жены, вышел в отставку и, не имея средств к жизни, пустился в какие-то подряды, которые доставляли ему мало выгоды. Полагая, что он, как бывший инженер, будет годен в управляющие подрядом, а также желая, чтобы друг жены моей жил в одном городе с последней, я указал на него Вейсбергу. Вследствие этого Максутов был приглашен в управляющие подрядом с содержанием по 300 pуб. сер. в месяц. Он вскоре приехал в Нижний один, желая ознакомиться со своими обязанностями, прежде чем перевозить из Москвы жену. Первое время он остановился у нас в доме, который мы занимали в Кунавине, он вставал очень поздно, обращал очень мало внимания на принятое им на себя дело и даже тяготился тем, что он, князь и инженер, состоит каким-то приказчиком у еврея. Впоследствии Максутов нанял особую квартиру в Кунавине, но, конечно, каждый день обедал у нас и у нас проводил вечера, делом же занимался так же мало, как и прежде. Рабочие люди по-прежнему не получали своевременно пищи, нанятые с воли не получали своевременно уплаты, массы рабочих каждое утро окружали квартиру Максутова и, не дождавшись его пробуждения, приходили ко мне с жалобами.
Пока Максутов был у меня гостем в доме, я находил неудобным замечать ему, {что он поздно встает}, но с переездом его на собственную квартиру я ему часто делал замечания на то, что он поздно встает и не усердно исполняет свои обязанности. Замечания эти, впрочем, мало на него действовали. Малый успех в работах, беспорядки всякого рода и ропот рабочих, не получавших одни пищи, а другие платы, продолжались, и я советовал Максутову отказаться от принятой им на себя обязанности, впрочем, и он часто говорил, что, несмотря на свою бедность, он не желает долее оставаться приказчиком Вейсберга и что им принятая обязанность была слишком тягостна, с этим я не мог согласиться, приписывая его бездействие пустому чванству и лени.
При снятии каменного слоя с полотна дороги для его возвышения оказалось, что первоначальные строители шоссе вместо булыжного щебня употребляли преимущественно известковый, который гораздо дешевле, что даже барьерные камни на значительном протяжении были не булыжные, а известковые и что вместо предположенного 6-дюймового слоя щебня они насыпали его гораздо менее. Я предположил полученный из старой каменной насыпи и из барьерного камня известковый щебень употребить на 4 дюйма нижнего слоя устраиваемого мною шоссе, рассчитывая, что не более трети щебеночного слоя могло изъездиться в продолжение двух месяцев, в которые шоссе было открыто для езды в 1843 г., но по измерении вынутого из шоссе щебня его оказалось вдвое менее мною предположенного, и я должен был требовать, в дополнение к вынутому из шоссе известковому щебню, поставки еще нового количества такого же щебня. Я пригласил посторонних лиц к освидетельствованию количества и качества вынутого из шоссе щебня, и этому освидетельствованию был составлен протокол, который {вместе с сметами на предположенные мною по шоссе работами} я представил Клейнмихелю. Конечно, не делает чести строителям шоссе, что они не подняли его выше уровня высоких весенних вод, но это могла быть ошибка, поставка же вместо булыжных известковой породы барьерных камней и щебня и еще в количестве гораздо меньшем, чем полагалось по смете, есть гнусное казнокрадство, и потому я не могу пройти молчанием {имена} первоначальных строителей: управляющим работами всего Нижегородского шоссе был инженер-полковник Жилинскийн, а директором и производителем работ по дистанции в районе Нижегородской губернии инженеры подполковник [Дмитрий Андреевич] Запольский{122} и капитан Ержембский{123}.
В июне приехал в Нижний инженер-полковник Петр Афанасьевич Фролов{124}. Клейнмихель, недовольный тем, что я, только по истечении полугода по получении вышеприведенного предписания его от 9 ноября 1843 г., донес ему о невозможности окончить исправление вверенного мне участка шоссе к наступающей ярмарке, прислал Фролова, который тогда был у него в большой милости, осмотреть положение означенного участка шоссе и узнать, что я делаю.
Фролов был человек добрый и честный, но довольно апатичный, он уверен был, что я веду дела честно и энергично. Он был из бедных дворян Рославльского уезда Смоленской губернии. В этом же уезде было имение моей тещи, Михайловское, в котором семейство Левашовых долго жило и пользовалось уважением соседних помещиков, в особенности бедных. Вследствие всех этих причин, а может быть, и потому, что Клейнмихель был вообще очень ко мне расположен, Фролов только поверхностно поверил мои действия по шоссе, проводя у нас целые дни, беседуя кое о чем и слушая музыку. Сам он играл на фортепиано только одну пьесу ‘Cinq sous[12]{125}, повторяя ее по нескольку раз в день. Впрочем, Фролов мне дал хорошие советы, а именно:
1. Немедля уволить Максутова, который не приносил никакой пользы, а между тем компрометировал меня тем, что я, {будучи с ним товарищ и дружен}, как будто навязал его Вейсбергу и вместе с тем не могу, {несмотря на неудовольствие рабочих Максутова}, относиться к нему, как {отнесся бы} к постороннему лицу, Максутов немедля оставил свою должность.
2. Управляющий имением моей жены Пономарев, в виде наказания тех крестьян, которые, по лени, не платили оброка, поставил {из них} нескольких человек на шоссейную работу, о чем не нашел нужным мне сообщить. Я узнал об этом при Фролове, и он советовал мне запретить поставку на работы крестьян из имения жены моей, так как эта поставка вела за собой расчеты между Пономаревым и Вейсбергом, что могло подать повод думать, что я в них участвую, а что счеты между ними ограничиваются несколькими десятками рублей, этому никто не захочет верить и непременно их преувеличат. Крестьяне, присланные Пономаревым, были мною немедля отосланы с работ. Из Петербурга, вследствие осмотра Фроловым моих работ, не было сделано никаких распоряжений, и я по-прежнему неограниченно распоряжался устройством шоссе.
Вейсберг на место Максутова пригласил управлять подрядом статского советника Тимофееван, бывшего начальником отделения в Департаменте путей сообщения {и недавно вышедшего в отставку}. Тимофеев был человек умный и хитрый. Несмотря на то что я готов был на все законные средства, чтобы помочь подрядчику, он постоянно придумывал новые ему льготы и приходил ко мне с просьбами об оказании этих льгот. Видя, что я, по моему живому характеру и откровенности, легко высказываюсь, он, приходя ко мне, сидел молча по нескольку часов в ожидании, что это мне надоест, что я выскажу мое мнение о его просьбах, таким образом, он поймает меня на словах и {если не успеет в том, чтобы я вполне с ним согласился, то, по крайней мере}, хотя частью удовлетворю его просьбе. Своим молчанием он мне сильно надоедал, но нет сомнения, что он посредством его много выигрывал, я не умел ему подражать в молчании.
Занятия мои по шоссейным работам отнимали у меня все время, оба дистанционные офицера были также очень заняты приемом материалов и наблюдением за работами, что тогда, по неимению казенных десятников и при ведении сложной отчетности, было затруднительно. Авдеев вследствие этого подал мне рапорт, в котором признавал себя неспособным к занимаемой им должности и просил от нее уволить. Рапорт его был написан очень складно и вообще хорошо. С трудом убедил я Авдеева остаться в его должности, сказав ему, что кто так хорошо пишет, тот сумеет справиться и с более трудной должностью. Я тогда ошибся, Авдеев не довольно серьезно занимался порученным ему делом, он был впоследствии обманут поставщиками щебня {на его дистанции}, за что поплатился своим состоянием.
В то время когда Авдеев подавал мне вышеупомянутый рапорт, его между прочим беспокоила одна насыпь, которую он производил из песка и которая постоянно опускалась. Местность, по которой пролегала вверенная мне часть шоссе, состояла частью из сыпучего песка, а частью из иловато-глинистой земли. Камень, выставленный на последней для разбивки его в щебень, утопал в ней на значительную глубину, {а потому понятно было, что берега маленькой Черной речки, имеющие иловатую почву, не выдерживали насыпи, но насыпь на дистанции Авдеева садилась на возвышенной местности}. Я объяснял это тем, что верхний твердый слой почвы был невелик, а под ним был разжиженный грунт, который, не выдерживая производимых, хотя и не высоких насыпей, сжимался.
Дабы не замедлить окончания работ, я решился в обоих этих местах прекратить производство земляной насыпи, а построить в наступающую зиму простые деревянные мосты, на первом длиной 40, а на втором длиной 50 сажен, этот последний мост предполагался на совершенно сухом и возвышенном месте. Забивавшиеся под этот мост сваи шли сначала очень медленно, но впоследствии значительно опускались от одного удара бабы ручного копра и только на большой глубине снова вбивались медленно, так что на сваи потребовалось употребить очень длинные бревна, что оправдывало мое предположение о том, что в этом месте только верхний слой земли был твердый, но что на некоторой глубине грунт был разжиженный. Конечно, можно было в этом убедиться предварительной зондировкой, но тогда при производстве весьма значительных земляных работ не было в наличности ни одного бура. По существующим преданиям на местности, по которой проходило шоссе в Нижегородской губернии в XVI столетии, было много озер с рыбными ловлями, принадлежавшими Нижегородскому Печерскому монастырю. Озера эти, затягиваясь илом, постепенно исчезали. Окрестные жители утверждают, что и в настоящее время случаются на означенной местности провалы земли вместе с растущими на ней мелкими деревьями.
Понятно, что земля в этой местности не могла приносить почти никакого дохода и потому стоила дешево, но нашлись два помещика, предъявившие безобразные требования, и именно весьма бедный помещик д. Орловки, где была первая почтовая станция от Нижнего, отставной коллежский асессор Кузнецовн, и один из богатейших помещиков в России действительный тайный советник (впоследствии 1-го класса) князь Сергей Михайлович Голицын{126}, которому принадлежала деревушка на шоссе между Нижним и ст. Орловкой.
Кузнецов, которому еще не было уплачено за отошедшую от него под шоссе землю, явился ко мне с просьбой об уплате за нее по весьма высокой цене. Когда он вошел ко мне, я пригласил его сесть, на что он мне отвечал: ‘Я и постою-с’, и стоя продолжал излагать свои требования. Я ему доказал их несправедливость, и он окончательно остался доволен той суммой, которую ему назначила оценочная комиссия и которая была действительно достаточна.
Князь Голицын, жалуясь Клейнмихелю, что я при производстве работ по шоссе беру для этого с его дач песок, причем повреждаю и уничтожаю деревья, просил об уплате весьма значительной суммы за песок и за поврежденные и уничтоженные деревья. Часть земли, принадлежавшей Голицыну, ближайшая к Нижнему, состояла из иловатого болотистого грунта, часть же ближайшая к ст. Орловке — из сыпучего песка, образовавшего в некоторых местах бугры, на которых рос мелкий и дрянной лес. Из этих бугров я для возвышения полотна шоссе брал песок, не трогая деревьев, но при возке песку несколько деревьев было повреждено.
Дворянство Нижегородской губернии при проведении шоссе по этой губернии постановило уступать бесплатно потребные для шоссе камень и песок, находящиеся около линии шоссе. Вследствие этого постановления требование Голицына {об уплате за сыпучий песок с его земли} было отклонено. Что же касается до деревьев, то так как они оставались все на местах и не стоили даже перевозки, то я просил, чтобы местная полиция сделала дознание о количестве поврежденных деревьев и назначила бы им цену. Хотя она и была определена выше действительной стоимости поврежденных деревьев, но состояла из нескольких рублей, от получения которых Голицын отказался. Удивительно, что он ничего не просил за проведение значительного количества канав в той части принадлежащей ему земли, которая состояла из болотистой почвы. Эти канавы были прорыты для осушения шоссейного полотна, но вместе с тем они осушили и его землю, на которой образовались доходные луга, так что Голицын с того времени начал получать доход с крестьян, поселенных на этой земле, тогда как прежде почти ничего не получал с них.
Кунавино, в котором мы жили, в ярмарочное время наполняется гостиницами и приютами терпимости, в которых по ночам шум и гам не перестают ни на минуту. Вследствие этого перед наступлением ярмарки мы переехали в Нижний, на улицу, называемую Нижним базаром, чтобы быть ближе к шоссе, в двухэтажный каменный дом Поросенкова{127}, рядом с церковью, которой название я забыл. Этот дом я нанял на год, так как порученное мне исправление шоссе не могло быть окончено ранее года.
В июле получено было известие об опасной болезни моего тестя, жившего в своем имении. Его хотели перевезти в Нижний, но он мог доехать только до с. Боры, расположенного на левом берегу р. Волги против Нижнего, где он, спустя несколько дней по приезде, скончался 18 июля. Он похоронен в Нижнем, в девичьем монастыре. 31 июля скончалась в Москве моя мать, похороненная в Симоновом монастыре. Около того же времени я получил известие, что брат мой Николай{128}, бывший в экспедиции против горцев на Кавказе, ранен. Читатель поймет {без дальнейших моих объяснений}, в каком был я тогда расположении духа.
Имения моего тестя, состоявшие из 2500 крестьян в Макарьевском и 700 крестьян в Арзамасском и Ардатовском (Нижегородской губернии) уездах, были заложены в Московском опекунском совете по 80 pуб. сер. за душу, а так как он {последние годы} не платил процентов {по своим займам в означенном совете}, то долг с {накопившимися} недоимками превышал на каждую ревизскую душу 100 руб. Сверх того, тесть мой оставил довольно значительные долги частным лицам. Опекунский совет полагал приступить к продаже имений тестя, при которой, за вычетом долга совету, едва ли достало бы суммы на уплату частных долгов, а затем мои четверо шурьев и свояченица остались бы без куска хлеба.
Я и старшие мои шурья Василий и Валерий{129}, а равно свояк мой граф [Николай Сергеевич] Толстой искали средств отклонить продажу имения тестя и находили нужным немедля пригласить к ним опекуна. Мы обращались к разным лицам, и между прочими к губернскому предводителю дворянства Сергею Васильевичу Шереметеву{130}, принимавшему, по-видимому, участие в Левашовых, и к Сергачскому уездному предводителю дворянства Приклонскому{131}, который был дружен с покойным тестем, но никто не согласился взять на себя эту обузу.
По неотступной просьбе жены моей, двух ее старших братьев и сестры [Лидии Николаевны Левашовой (Толстой)] и мужа последней я, потеряв надежду приискать опекуна, согласился принять на себя эту тяжелую обязанность. Всего важнее было освободить имение от продажи в опекунском совете, я описал положение дела Клейнмихелю, прося его ходатайствовать о присоединении накопившейся по займам недоимки к капитальному долгу, с тем чтобы ее уплачивать постепенно каждый год наравне с капитальным долгом, через что ежегодный платеж в совет, по причине недавнего срока займа, не многим увеличивался. Эта льгота могла быть допущена только с Высочайшего соизволения. Клейнмихель передал мою просьбу председателю Московского опекунского совета князю Сергею Михайловичу Голицыну при письме, в котором Клейнмихель сообщал, что он принимает самое живое участие во мне. С Голицыным в это время велось вышеописанное дело о песке и поврежденных деревьях, и потому он не был ко мне расположен, но исходатайствовал означенное Высочайшее соизволение по нежеланию отказывать в просьбе временщику и по расположению к означенному делу заранее запрошенных младших чинов опекунского совета, в особенности экспедитора Александра Александровича Ефремован, человека очень толкового и большого мастера придавать всякому делу то направление, которое ему было желательно.
В то же время M. Н. Муравьев по моей просьбе приказал назначить в 1845 г. межевого инженера для внутреннего размежевания земель в имениях наследников Левашова и моей жены, моей целью было отмежевать к населенным имениям земли по 6 десятин на каждую ревизскую душу, так чтобы при перезалоге этих имений в Московском опекунском совете при них имелась 6-десятинная на душу пропорция, а остальная земля оставалась бы в залоге С. В. Абазы по винным откупам. {Я выше упоминал о важности этого дела и о хлопотах, которые оно повлекло на меня. Управляющим имения я оставил того же купца Пономарева.}
По смерти тестя осталось писанное его рукой завещание, никем не засвидетельствованное, в котором он распределил между сыновьями свое имение, за исключением 560 крестьян, последним он не дал никакого назначения, свояченице моей в завещании ничего не назначалось (жена моя была уже отделена), а потому я и шурья мои положили исполнить завещание буквально, а не упомянутые в нем 560 душ крестьян назначить их сестре Толстой, которая таким образом получила 500 крестьянами менее, чем жена моя, а потому, по моему настоянию, шурья дали подписку, что при первой возможности они выдадут своей сестре Толстой 20 000 руб., оценивая каждую ревизскую душу по 120 руб. сер. (цена для тех имений высокая), а за исключением 80 руб. долга опекунскому совету по 40 руб. за душу, — и что до уплаты 20 000 руб. будут ей платить с них проценты. Я сделал это в виду того, что H. В. Левашов всегда говорил, что он разделит сыновей и дочерей поровну и что Толстая уже имела дочь, шурья же мои были тогда все холостые. Упомянутая подписка была дана старшими моими шурьями не без затруднений и только угождение мне. Далее будет видно, как Толстой отплатил мне. Его жена, в сущности, получала более моей, потому что на нее не легло никакого долга, кроме капитального долга опекунскому совету, тогда как на долю жены моей, сверх такового же долга, досталась уплата недоимки по совету, {как объяснено в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, простиравшейся 7000 pуб., и уплата частного долга в 3000 руб., {о котором я буду еще говорить, описывая 1862 г.}.
В сентябре месяце я получил приказание Клейнмихеля встретить его в Москве. Я не нашел там сестры моей, которая после смерти матери поехала со своими дочерями на богомолье в Киев. В день приезда в Москву я обедал в Английском клубе, где встретил дядю моего Александра Волконского. Он мне рассказал, что брат его князь Дмитрий{132} делал ни с чем не сообразные распоряжения в принадлежащей ему половине с. Студенца и казался готовым совсем сойти с ума, только известие о смерти моей матери, которую он любил и уважал, так поразило его, что он пришел в себя. Между тем упомянутые безобразные распоряжения дяди Дмитрия не остались без последствий, его крестьяне были недовольны ими и его развратничеством с крестьянками, два крестьянина подстерегли его, когда он ехал осматривать полевые работы на беговых дрожках[13], и сильно избили, переломив здоровую ногу {(я говорил уже, что он был хромой)}. Эти побои заставили его несколько месяцев пролежать в постели с перевязанной {изломанной} ногой, он не имел возможности даже повернуться, так как изломанная нога лежала на ремне, привешенном к потолку комнаты.
По приезде Клейнмихеля в Москву он мне ни слова не сказал о моей неудаче исполнить его желание по перестройке шоссе к открытию Нижегородской ярмарки в 1844 г., а также и о цели, с которою он меня вызвал в Москву, где продержал очень долго, разъезжая из Москвы в разные стороны для осмотров шоссе и приказывая мне при каждой из этих поездок ожидать его возвращения в Москву. Он меня отпустил в Нижний только в день своего отъезда {из Москвы} в Петербург. Клейнмихель пригласил меня каждый день у него обедать и проводить вечера. Он дозволил мне не приходить к обеду только по средам и субботам, так как в эти дни были обеды {(table d?hte)} в Английском клубе, который он называл московским государственным советом и в эти дни вечером спрашивал у меня:
— О чем сегодня рассуждали в вашем государственном совете?
Клейнмихель остановился в Москве на Тверской в доме свиты Его Величества генерал-майора князя Белосельского{133}, который состоял тогда начальником полицейского управления по работам железной дороги между столицами.
{Я уже упоминал, что} в 1843 г. начальником IV (Московского) округа путей сообщения назначен был генерал-майор [Михаил Николаевич] Бугайский, бывший тогда в большой милости у Клейнмихеля, но эта милость продолжалась недолго, в 1844 г. Бугайский вышел в отставку. Трофимович, {о котором я также упоминал по случаю необычайного расхваления им лица и голоса Клейнмихеля}, был произведен в 1843 г. в генерал-майоры и назначен начальником V (Ярославского) округа путей сообщения, а по выходе Бугайского в отставку начальником IV округа. Трофимович продолжал необычайным образом льстить Клейнмихелю, который, несмотря на свой ум, казался этим доволен. Впоследствии Трофимович надоел Клейнмихелю, который сделал из него шута, а когда и это надоело, заставил его выйти в отставку. Трофимович был богат, но чрезвычайно скуп, подчиненные не любили его за неприятное с ними обращение. Он, не понимая дела, за всякую безделицу, а иногда и без всякого повода чрезвычайно долго и неучтиво делал выговоры подчиненным ему инженерам.
Анекдотов про Трофимовича можно было бы рассказать бездну, {ограничусь лишь следующими}. В бытность его начальником округа в Ярославле он, оставив свое семейство в Петербурге, никогда не обедал дома и не держал лошадей. В те дни, когда никто из городских жителей не приглашал его к обеду, он объявлял одному из подчиненных, что будет обедать у него, после обеда он садился играть в карты и требовал, чтобы никто из подчиненных не смел уезжать прежде его. Разъезжал он на лошадях своего адъютанта, которых совсем замучил. Когда он долго засиживался за картами, подчиненные решались разъезжаться ранее его. Оказалось, что он засиживался за картами в те дни, когда лошади его адъютанта были больны, и он в эти дни в зимнее время приказывал нескольким солдатам путей сообщения отвозить его из гостей домой в длинных салазках, в которые он ложился, закрыв лицо воротником шубы. Таким образом он обходился без найма извозчиков и этим сберегал несколько копеек. Он в эти дни выжидал ухода всех своих подчиненных, не желая, чтобы они видели этот способ перевозки его особы. В бытность начальником округа в Москве Трофимович при осмотрах шоссе останавливался для обедов, ужинов и ночлегов у своих подчиненных и требовал, чтобы ему подавали хорошие кушанья и доставляли комфорт {не только от подчиненных, но и от их жен}, однажды ему показалось, что поданное у одного дистанционного начальника вино не довольно хорошо, и он напал своим визгливым голосом на жену подчиненного.
По его мнению, это было ее обязанностью, {зная о его приезде}, позаботиться о приготовлении хорошего вина, причем он наговорил ей кучу неприятностей. Один из инженеров просил его быть крестным отцом новорожденного ребенка этого инженера. Жена последнего в ночь перед крестинами заболела, муж, отыскивая ночью лекаря, расшиб руку и принял Трофимовича в сюртуке с разрезанным рукавом на ушибленной руке. {Несмотря на объяснение инженера о причине, по которой он встречает Трофимовича не в мундире, последний} рассердился, раскричался так, что перепугал родильницу и уехал, не окрестив ребенка.
Клейнмихель на другой день своего приезда в Москву пригласил человек десять инженеров, в том числе и Трофимовича, к обеду в 4 часа пополудни, а мне приказал приехать несколько ранее. Когда он минут за пять до 4 часов услыхал, что в приемной комнате собрались приглашенные, он с недовольным видом спросил меня, зачем они так рано приехали. Я отвечал, что недостает нескольких минут до 4 часов. Клейнмихель постоянно возил с собой по нескольку превосходных часов, которые шли очень верно. Посмотрев на одни из них, он мне сказал, что еще нет половины четвертого, на это я ему отвечал, что в Москве часы идут около получаса вперед против часов в Петербурге, {не объясняя причины, что находил совершенно напрасным для человека, не получившего никакого образования}. Клейнмихель по этому случаю разругал московских часовщиков и приказал подавать обедать. За обедом сидел, между прочим, ездивший с ним во все путешествия доктор Фейхтнер{134} (впоследствии член Медицинского совета). Клейнмихель обратился к нему с рассказом о том, что московские часы идут получасом вперед против петербургских, и снова обругал московских часовщиков. Фейхтнер, который должен был бы знать лучше меня, что бесполезно объяснять Клейнмихелю причину разницы времени в двух столицах, начал, однако же, объяснять ее, причем употребил слово ‘меридиан’. Клейнмихель спросил, что это за штука, и, получив объяснение, сказал, что это все пустяки, что никаких таких кругов, проведенных на земле, нет, а что это все выдумки инженеров, от которых и Фейхтнер успел заразиться.
По вечерам чаще всего бывали у Клейнмихеля: двоюродный брат его первой жены [Варвары Александровны Кокошкиной] действительный статский советник Зубовн, человек небольшого ума, и Александр Александрович Вонлярлярский. Клейнмихель очень благоволил к последнему и советовал мне сблизиться с ним, как с человеком весьма умным. С Вонлярлярским был заключен контракт на постройку шоссе от Малоярославца до Бобруйска на протяжении 500 вер. за 5 100 000 руб., и в августе уже начаты работы.
Постройка эта была дана Вонлярлярскому в угождение В. А. Нелидовой, без торгов и без смет. Для определения же цены постройки был вызван в Петербург инженер подполковник H. М. Никитин, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}, находившийся постоянно при {столь долго производившихся} изысканиях для составления проекта по устройству шоссе между означенными пунктами. От Никитина потребовали немедленного определения стоимости означенного шоссе, он, по совершенному незнанию дела {и желанию исполнить требование Клейнмихеля}, представил безобразное исчисление стоимости шоссе, которое было принято основанием при заключении контракта с Вонлярлярским, {хотя не было поверено не только в Департаменте для рассмотрения проектов и смет, но нигде и никем}. Для доказательства безобразия этого исчисления ограничусь следующим. На 500-верстном протяжении шоссе, идущего большею частью по низменной местности, предположено было всего 18 мостов длиною не более 10 саж. (все мосты назначались деревянные), тогда как приходится на подобной местности круглым числом по одному на версту. Цена за каждую погонную сажень моста в расценочной ведомости, приложенной к контракту, определена в 396 руб. {сер.}. Эта цена с лишком в 6 раз более действительной, {впоследствии я объясню, откуда она произошла}. Цена погонной сажени мостов длиннее 10 саж. через реки и везде, где таковые потребуются более сложной конструкции, назначена по контракту в два раза более, чем за погонную сажень мостов простой конструкции, все прочее в том же роде. Клейнмихель хвастался заключением этого контракта и вперед был уверен, что работы будут произведены Вонлярлярским успешно и превосходно.
Впоследствии я узнал, что Клейнмихель вызвал меня в Москву и желал моего сближения с Вонлярлярским с целью назначить меня управляющим работами по постройке шоссе от Малоярославца до Боб руйска. Мы часто говорили с Вонлярлярским о принятом им на себя подряде, и он из моих разговоров мог заключить, что я буду всеми законными мерами сберегать казенный интерес, а это, {как увидит читатель из дальнейшего рассказа}, вовсе не было в его видах, и потому он упросил Клейнмихеля назначить управляющим работами шоссе начальника IV отделения XI округа путей сообщения, подполковника [Николая Михайловича] Никитина, составлявшего предварительный расчет для определения контрактной стоимости шоссе и уже заведовавшего только что начатыми работами. Я {же, вследствие этого}, был отпущен Клейнмихелем в Нижний без всякого объяснения, зачем он вызывал меня в Москву и так долго в ней продержал. И так я счастливо отделался от поручения, которое могло бы вовлечь меня в величайшие неприятности. Никитин понял свою роль официального наблюдателя за делом, которое вполне было отдано Вонлярлярскому, он и подчиненные ему инженеры воспользовались выгодами своего положения, предоставляя Вонлярлярскому работать по его усмотрению и еще увеличивать сумму и без того значительной контрактной стоимости подряда, они за это получали с него большие деньги, для них всякого рода швыряние деньгами сделалось тогда нипочем, рассказывали, что они, моясь в бане, поддавали вместо воды шампанским. Все это не могло, хотя частью, не быть известно Клейнмихелю, но он молчал. В это же время Вонлярлярский, человек с небольшим состоянием, начал жить до того роскошно и бросать деньги, что очень скоро заслужил название Монте-Кристо, между прочим, он строил большой дом в Петербурге у Николаевского моста. Эта роскошная жизнь Вонлярлярского должна же была дать понять Клейнмихелю, что он отдал устройство шоссе от Малоярославца до Бобруйска за слишком высокую цену, но он, из угождения В. А. Нелидовой, допустил выдать Вонлярлярскому сверх контрактной суммы еще около 4 миллионов руб. и, только поссорившись с ними, прекратил в конце 1851 года дальнейшую выдачу миллионов, {о чем будет объяснено в своем месте.
Клейнмихель не только не наблюдал, чтобы на шоссе не было употреблено более сумм, определенных по контракту на его устройство, но своими распоряжениями об отпуске сверхконтрактных сумм без представления оправдательных на такой отпуск документов и своими похвалами производящихся работ поощрял отпуск нескольких миллионов рублей, выданных Вонлярлярскому сверх контракта. Так}, в приказе от 2 ноября 1846 г. он, описав подробно местность, по которой проходит означенное шоссе, и работы, произведенные на нем в продолжение двух лет, из {какового} описания должно было заключить, что работы будут окончены никак не позже 1848 г., тогда как они продолжались еще в 1852 г., присовокупляет {следующее}:
Осмотрев работы, я нашел их в отличном состоянии, работы значительны и все могут служить примером, я не имел случая сделать ни одного замечания не в пользу этого сооружения. Итак, я вполне доволен и успехом, и самою работою.
Исправляющему должность начальника XI округа инженер-полковнику [Павлу Филипповичу] Четверикову{135} искренно благодарен за все его распоряжения и наблюдения по устройству этого шоссе. Также в особенности признателен управляющему работами начальнику IV отделения сего округа инженер-подполковнику [Николаю Михайловичу] Никитину и всем г. г. офицерам, при работах находящимся. Остается докончить работы, как они начаты, я убежден в непременном сего исполнении. 1-го октября 1848 г. шоссе это должно быть к проезду открыто, и тогда весь путь от Москвы до Брест-Литовска, на протяжении 990 верст, будет шоссированный.
Шоссе от Брест-Литовска до Бобруйска уже открыто, приказ мой No 202.
Отдавая полную справедливость инженерам, я обязываюсь сказать здесь и об отставном поручике Вонлярлярском, принявшем на себя устройство этого шоссе. Успех работ, тщательное их производство и отделка, принадлежат и ему и суть последствия всех его распоряжений, всегда благоразумных, всегда добросовестных, всегда в видах пользы казны предпринимаемых.
{Любопытно сопоставить последние приведенные слова этого приказа о всех его (т. е. Вонлярлярского) распоряжениях, ‘всегда благоразумных, всегда добросовестных, всегда в видах пользы казны предпринимаемых’, с тем, что говорил и писал Клейнмихель в конце 1851 и в 1852 г., когда он, после выдачи Вонлярлярскому около 4 миллионов рублей сверх суммы, определенной по контракту на постройку шоссе, хотел остановить дальнейшую выдачу, о чем будет мною изложено в своем месте. Но тогда Клейнмихель был в дурных отношениях с Нелидовой и Вонлярлярским, он в казенных делах постоянно зависел от своих отношений к разным личностям}.
В декабре должны были происходить дворянские выборы в Нижегородской губернии, на которых я хотел участвовать как уполномоченный жены моей по ее Макарьевскому имению. Чтобы не переписываться с эстляндским дворянским собранием, {где я был записан потомком древнего рода, это могло затянуться надолго}, я записался по моему чину в 3-ю часть дворянской родословной книги Нижегородской губернии. Дворянские выборы нигде не имели значения, а всего менее в Нижегородской губернии, где на них собиралось не более 80 дворян с правом на сто голосов, тогда как в некоторых уездах других губерний было более 80 дворян в одном уезде. Это малое число дворян на выборах происходило от того, что в Нижегородской губернии было много значительных имений, владельцы которых, состоя на государственной службе, не приезжали на выборы, на них не приезжали и многие помещики со средним состоянием, жившие в своих имениях, потому что они, при сумасбродном управлении губернией Бутурлиным, по опыту узнали, что эти выборы ни к чему не ведут. Выбранные ими лица удалялись и отдавались под суд по произволу губернатора и им заменялись теми, кто ему и его подчиненным были угодны. Таким образом, на нижегородские дворянские выборы большей частью приезжали только те дворяне, которые служили уже по выборам или желали поступить в разные должности, выбор в которые был предоставлен дворянству.
Губернский предводитель дворянства, Сергей Васильевич Шереметев, уже имел несколько столкновений с военным губернатором князем Урусовым и решительно отказался от выбора в ту же должность на следующее трехлетие. Hа его место был выбран единогласно белыми шарами брат его Николай Васильевич Шереметев{136}, благороднейший и добрейший человек, {нисколько не похожий на своего брата}. Дворяне не любили Сергея Васильевича Шереметева, который обращался с ними, как начальник, редко бывал в Нижнем, где не только не давал балов, но весьма немногих приглашал к обеду. {Сверх того, знали, что он в своем имении ведет жизнь владетельного азиатского хана}, но все же сожалели о его выходе из губернских предводителей. К подобному и еще худшему обращению они привыкли при прежнем губернском предводителе дворянства, князе Егоре Александровиче Грузинском{137}, который в своем имении жил действительно как хан среднеазиатских государств и наводил страх на всех соседей. Дворяне видели в С. В. Шереметеве защитника против губернатора и полицейских властей и опасались, что брат его, по доброте своей, не будет в состоянии их защищать против притязаний означенных властей. Зная С. В. Шереметева за человека самостоятельного, я был очень удивлен тем, что он подходил к некоторым дворянам и, между прочим, ко мне, говоря, кого не следует выбирать, потому что губернатор этого не желает. На выраженное мною удивление, что Шереметев хлопочет о выборе людей, угодных губернатору, он отвечал:
— Ведь выбираемым придется служить не у вас, а у губернатора, от которого будет зависеть их участь.
Скажу теперь, кстати, о столкновении, которое я имел с Шереметевым в начале зимы 1845 г. Я уже говорил выше, что для нижнего слоя перестраиваемого мною шоссе необходимо было поставить известковый щебень. Поверенный подрядчика роздал эту поставку местным жителям левого берега р. Оки, где находились ломки известкового камня и, между прочим, поверенному Шереметева, крестьянину Кукинун, который, пользуясь важным значением своего барина, выставлял камень дурного качества и не полной меры. Поверенный подрядчика забраковал его, на что Шереметев письменно жаловался мне и везде ругал подрядчика. Исследовав это дело, я писал Шереметеву, что подрядчик прав, этим кончились наши пререкания, без дальнейших между нами неудовольствий. Дурной камень был заменен лучшим, а не полномерные сажени хорошего камня пополнены, {но Шереметев, конечно полагавший, что шоссе, в угоду ему, может быть частью построено и из камня не вполне доброкачественного, продолжал повсюду свои ругательства против подрядчика за делаемые будто бы им притеснения. Поверенный же Шереметева Кукин был большой плут, и вот как он попал в поверенные своего барина. Я уже говорил, что Шереметев расправлялся в своих значительных имениях по-азиатски, между прочим, крестьян, провинившихся и даже преступников, он не подвергал установленному правительством суду, а лишал их принадлежащих им изб и обрабатываемых ими полей и помещал в составленную им в своем имении исправительную команду, которая, под строгим наблюдением назначенных им крестьян, должна была производить все работы в имениях по его указанию. Жизнь попавших в эту команду была самая тягостная. В этой команде Шереметев замечал людей наиболее способных, выдерживал их в ней известный срок, делал из них поверенных, приказчиков и т. п. должностных лиц. Таким образом Кукин из преступников, содержавшихся в исправительной команде, попал в поверенные по делам своего богатого и знатного барина}.
В зиму 1844/45 г. полагалось устроить все мосты на исправляемом мною участке шоссе. Находя выгодным для казны допустить конкуренцию между желающими принять на себя эту работу, я испросил разрешение Клейнмихеля произвести торги, на устройство мостов и установку шоссейных надолбов, в Нижегородской казенной палате. Это было поводом моего знакомства с председателем палаты Борисом Ефимовичем Прутченко, который с первого же знакомства показался мне умным человеком и по образованию стоящим выше большего числа нижегородских чиновников, {знакомых мне уже более года. Прутченко вскоре отдал мне визит и звал на бал}, у него была дочь Александра, девица лет 17, и к нему приехала гостить старшая его дочь Елизавета{138}, вышедшая незадолго перед тем замуж за флигель-адъютанта полковника Сергея Францевича фон Брина{139} (впоследствии генерал-лейтенанта в отставке).
{Незадолго перед визитом Прутченко} приехали ко мне на зиму: из Москвы — сестра моя с двумя малолетними дочерьми и с Кавказа брат мой{140}. {Они поселились в нижнем этаже нанимаемого мною дома. Прутченко, конечно, пригласил на бал и жену мою, сестру и брата, но первые две не ездили на балы, я же с братом явился на приглашение Прутченко.} Брат вскоре начал часто[14] бывать у него, я также любил беседовать с умным стариком, я и брат часто перед обедом хаживали к Прутченко с Нижнего базара в занимаемый им казенный дом на Покровке, по бульвару, расположенному по горе вокруг кремлевских стен, откуда и в зимнее время вид очень живописен.
Брату нравилась младшая дочь Прутченко, и он готов был ей сделать предложение {о женитьбе}, но он мне об этом ничего не говорил. Имея некоторые сведения о невыносимо дурном характере Александры Прутченко, я, провожая брата в марте при отъезде его на Кавказ, сделал ему замечание, что жена с таким характером хуже всего на свете и лучше остаться независимым холостяком. Он мне отвечал, что рассказы про Александру Прутченко обыкновенные сплетни губернских городов, {а так как я женился, так и он хочет испробовать положение женатого человека}. В одно время с братом уехала от нас и сестра с ее дочерьми.
Сестра передала мне сундук нашей матери с ее бумагами. {По рассмотрении его вместе с братом} мы нашли в нем несколько заемных писем, сохранных и других расписок и билетов польской лотереи, {вообще} на сумму, превосходившую ту, за которую наша мать продала свое имение моему дяде, князю Дмитрию Волконскому, {о чем я упоминал в I главе ‘Моих воспоминаний’}. Мать наша своей бережливостью и расчетливостью сумела сохранить свой весьма ничтожный капитал, хотя должна была тратиться на своих детей и во время их воспитания, и по выходе моем и братьев моих из учебных заведений, по причине ничтожности получаемого нами тогда содержания. Из подробно веденных ею записок мы увидали, с каким трудом она сохранила свое достояние. Несмотря, однако же, на то, что сама была бедна, она постоянно имела особо отложенную сумму для бедных, и когда ей нужно было почему-либо взять из нее сколько-нибудь денег, то она их возвращала обратно в эту сумму с прибавлением 10 %. {Таким способом она очень много помогала бедным. На ней оправдывались слова: ‘Рука дающего никогда не оскудевает’.} В сундуке матери мы нашли несколько старых золотых и серебряных монет, {которые и до сего времени сохраняются. В нем же было} и никем не свидетельствованное завещание, которым она, предоставляя свой капитал поровну мне и брату, обязывала раздать разные суммы всем бедным нашим родным, не забыв никого даже из своих двоюродных племянников и племянниц, и довольно значительные суммы бедным и в Симонов монастырь. Вместе с тем, на случай выигрыша лотерейных билетов, она распределила раздачу его разным бедным родным и знакомым. Я и брат разделили поровну и исполнили все возложенные на нас обязательства. Лотерейные билеты ничего не выиграли, по нескольким расписками мы не получили денег и, между прочим, довольно большую сумму с Софьи Ивановны Жуковой{141}, в имении которой, с. Рожественском, я был в 1826 г., {о чем мною упомянуто в I главе ‘Моих воспоминаний’.
Я не буду описывать здесь обедов, балов, танцевальных и других вечеров, дававшихся в Нижнем губернатором и разными старшими должностными лицами, на которых я бывал с братом. Я играл в карты и по обыкновению большею частью проигрывал, брат танцевал и своею красивою наружностью и ловкостью обращал на себя общее внимание. Впрочем, я познакомлю читателя с нижегородским обществом при описании проведенных мною в нем зим с 1845 по 1848 г.}
Время, в которое у нас гостили сестра [Александра Ивановна Волконская] и брат [Николай Иванович Дельвиг] в зиму 1844/45 г., было для меня весьма приятно. Жена моя еще более подружилась с сестрою и полюбила ее дочерей и моего брата. Старшая из дочерей сестры, Валентина, 8 лет, бывшая под особым наблюдением моей покойной матери, была самого кроткого нрава и очень со всеми приветлива, младшая же, Эмилия, 5 лет, хотя была очень добрая девочка, но порезвее и выказывала некоторую самостоятельность, которую в ребенке принимали за упрямство. {Вследствие этого моя жена прозвала Валентину ‘благоразумной девочкой’, а своей крестнице и соименнице делала строгие замечания.} Относительно брата моего, меня страшила его беспечность и лень, которые были у него врожденные, но сильно развились вследствие рода его службы. В то время бльшая часть офицеров Генерального штаба, причисленных к корпусным штабам, и даже дивизионные квартирмейстеры, ничего не делали, последние редко находились при своих дивизиях. Они заметны были в городах, в которых были расположены корпусные штабы, своим относительным высшим образованием, блестящим мундиром, а некоторые и своею ловкостью в обществе. Но этим ограничивались их преимущества, немногие из них продолжали свое образование серьезным чтением. Впоследствии брат мой много читал, но в описываемую мною эпоху он довольствовался тем, что блистал в обществе. Он до того обленился, что ему скучно было взяться за перо для подписи своей фамилии. В Нижнем он получал с Кавказа жалованье и другие деньги, выдававшиеся офицерам Генерального штаба во время экспедиций против горцев, которых он почему-то не успел получить на Кавказе. При присылке ему денег доставлялись из штаба совершенно готовые расписки в получении денег и рапорты, при которых они должны быть представлены. Оставалось на расписках и рапортах брату написать свою фамилию, но он и этим тяготился, так что означенные бумаги лежали по нескольку недель неподписанными на моем письменном столе, на котором я работал по нескольку часов ежедневно. {Невольно явилось сравнение между занятиями, которые требовались от инженеров путей сообщения и от офицеров центрального штаба, тогда как награды по службе сыпались последним, а первые редко их получали и вообще весьма медленно подвигались вперед по службе.}
Нижний был тогда городом, в котором взятки брались почти всеми, без всяких церемоний. Если купцы и другие обыватели не находили нужным к кому-либо из властей приносить по большим праздникам в подарок деньги, то приносили фрукты, чай, кофе, рыбу, вино и т. п. По занимаемой мною должности я не был властью в Нижнем, но тем не менее нашли нужным и мне принести в праздник Рождества Христова разные съестные припасы и, между прочим, большого осетра. Я отказался их принять, и когда принесшие не хотели их брать обратно, то объявил, что выброшу все принесенное в окошко. Тогда только принесенное мне взяли обратно, и мне известно, что большого осетра понесли от меня к Прутченко, у которого я на другой день за обедом ел этого осетра и впоследствии смеялся над тем, что, не приняв даровой рыбы, я избавился от расхода делать обеды и, следовательно, был через это в выгоде. Мое поведение, как в этом случае, так и впоследствии, произвело сильное впечатление между обывателями в Нижнем.
Жена моя давно собирала серебряные пятачки в большой тир-лир[15], который был почти полон. В Светлое Христово Воскресение, вернувшись от заутрени, у которой были мы все и наши люди, мы нашли тир-лир сломанным и несколько пятачков рассыпанными на полу, бльшая же их часть были украдены. Подозрение пало на сторожа из нижних чинов путей сообщения, бывшего при моей канцелярии и, как католика, не бывшего у заутрени, но сделанными допросами он не был обличен и украденные деньги не были найдены. Эта кража отбила охоту у моей жены собирать пятачки и прятать их в тир-лир.
В <продолжение> зимы 1844/45 г. продолжалась поставка каменных материалов для заведуемого мною участка шоссе и разбивка их в щебень, главная же работа состояла в устройстве новых мостов и надолбов, которых, по случаю возвышения полотна дороги, требовалось очень много. Наименьшая цена на торгах, состоявшихся в казенной палате, на производство этих работ была объявлена нижегородским купцом Василием Климовичем Мичуриным{142} и по данному мне полномочию от Клейнмихеля была немедля за ним утверждена, так что с января было приступлено к работам, производство которых я поручил состоявшему при мне подпоручику Глинскому. Мичурин поставлял очень хороший лесной материал и производил работы успешно, Глинский строго следил за его действиями. Зима 1844/45 г. была очень суровая, так что для забития свай под мосты необходимо было выкапывать ямы в мерзлой земле, глубиной от 3 до 4 аршин, {в эти ямы вставлялись забиваемые сваи, так глубоко промерз грунт местности, по которой проходит шоссе}. К весне все мосты были готовы, весною же были поставлены очень хорошо обтесанные из толстого леса надолбы и окрашены, а равно приступлено к рассыпке щебня и его укатке. Мичурину я также, по выше объясненному моему принципу, помогал в исполнении его подряда, он имел от подряда выгоды и с того времени начал богатеть.
В июне 1845 г. приехал в Нижний Клейнмихель. Я {уже говорил, что гражданская строительная часть была тогда в его ведении, и о том, сколько все его боялись. Я} его уподоблял холерной эпидемии, которую, при ее приближении и появлении, чрезмерно боятся, равно как по ее окончании все о ней забывают. Точно так же было и с приездом Клейнмихеля, в ожидании его красили дома, перемащивали мостовую и очищали улицы, во время его пребывания в городе все чего-то опасались, а по его отъезде о нем забывали и все приходило в прежний порядок или, лучше сказать, беспорядок. {Так и в этот приезд} Клейнмихеля: Нижний за несколько дней до его приезда был весь в движении, {по его приезде} губернатор встретил Клейнмихеля на крыльце отведенного ему дома на Нижнем базаре, почти напротив дома, который я занимал, и подал ему рапорт о благополучном состоянии губернии. На другой день представлялись ему не одни его подчиненные, а все губернские власти и даже отставные, живущие в городе или случайно бывшие в нем во время проезда Клейнмихеля. Он принимал всех очень величественно, делал разным властям очень обыкновенные вопросы, относившиеся до их служебных занятий, и удивлял их разнообразностью сведений, тогда как он ровно никаких не имел. При этом случалось ему неприличным образом бранить лиц, ему вовсе не подчиненных, которые почему-либо ему не нравились, и все терпели беспрекословно.
Клейнмихель осмотрел в Нижнем все казенные здания, и в том числе ярмарочный гостиный двор, везде делал замечания, бльшей частью вкривь и вкось. В каменных лавках ярмарочного двора производились небольшие исправления весенних в нем повреждений под наблюдением инженер-подполковника Стремоухова, человека честного и аккуратного, но робкого и нерешительного. При свидетельствовании какого-либо здания или вообще произведенной работы от его внимания не ускользало малейшей безделицы, но как производитель работ он никуда не годился, не умея ни на чем настоять. Клейнмихель, подойдя к {вышеупомянутой} работе в ярмарочном дворе, обратил внимание на дурное качество выставленного подрядчиком кирпича, некоторые из кирпичей были так дурны, что при поднятии их отваливалась одна половинка. Один из таких кирпичей Клейнмихель взял в руку, и, когда отвалилась половина его, он взял другой кирпич, но когда и от этого отвалилась половина, то он, рассерженный донельзя, замахнулся оставшеюся в его руке половинкою, чтобы бросить ее в Стремоухова. Заметив это движение, я в один миг загородил собой последнего, около которого я стоял {во время приведенного разговора}. Клейнмихель, опустив руку с половинкою кирпича, спросил меня, что мне тут надо. Я отвечал, что кирпич в Нижнем изготовляется дурной до такой степени, что и сортировать его нечего, а следовало бы прекратить в Нижнем все работы из кирпича, пока последний не будет изготовляться прочным, но это невозможно и, во всяком случае, не зависит от Стремоухова. Клейнмихель приказал мне немедля осмотреть заводы, снабжающие кирпичом Нижний, и представить ему их описание, а впоследствии составить правила для всей империи об изготовлении кирпича и о наблюдении за его производством. Это было мною исполнено, и {вышеупомянутые} правила, по {сделании в них} некоторых изменений в высших учреждениях, были Высочайше утверждены.
В бытность Клейнмихеля в Нижнем приехал в этот город казанский военный губернатор генерал-адъютант, генерал от инфантерии Сергей Павлович Шипов{143}. Узнав о предположении Клейнмихеля быть в Нижнем, он проскакал 400 верст, чтобы представить проект устройства водопровода в г. Казани и ходатайствовать у Клейнмихеля о принятии участия в назначении Шипова сенатором. Шипов от слишком скорой езды между Казанью и Нижним, заболел, а потому Клейнмихель ездил <к нему> его навестить. Рассказывая о желании Шипова быть сенатором, Клейнмихель находил, что по чину, званию и долговременной службе Шипова желание его весьма умеренное и, конечно, будет исполнено. Проект водопровода в Казани позабыли отпустить с Шиповым, и было условлено между ним и Клейнмихелем, что он пришлет этот проект в Петербург, где я буду участвовать при его рассмотрении в Департаменте проектов и смет, и что немедля после рассмотрения проект будет возвращен Шипову. Осенью Шипов напоминал письмом к Клейнмихелю об его обещании скорейшего рассмотрения представленного им проекта водопровода, которого в Петербурге не получали. По исследовании оказалось, что действительно в рассыльной книге Казанской губернской строительной комиссии была расписка почтового чиновника в получении рапорта комиссии за тем номером, за которым значилось в оной представление проекта водопровода. Но на самом деле этого проекта никогда не существовало, расписка же в рассыльной книге объясняется тем, что в один день было послано из Казанской комиссии несколько пакетов, и чиновник расписался во всех вдруг, не заметив, что одного недостает. Эту штуку сделал член комиссии, инженер, подполковник Черниковн, который, по неумению составить надлежащий проект, надувал Шипова представлением ему только планов Казани, с указанием предполагаемого направления водопроводных труб. Таким образом, водопровод в Казани, где он крайне нужен, долго не устраивался. Черников был большой говорун и сумел приобрести большое влияние на Шипова не по одним делам строительной комиссии. Впоследствии он был переведен на службу на Кавказ, где состоял долго под судом. Шипов был вскоре назначен сенатором в Москву, где сделался известен своей добротой и обходительностью, а вместе с тем докучливым чтением своих проектов по устройству России вообще и разных государственных управлений, о чем он написал целые фолианты, часть которых была им доводима до сведения Государя, но бльшая часть лежит под спудом в ожидании благоприятного времени для их представления, которого Шипов, как он мне говорил еще в 1872 г., все еще ждал.
A. С. [Александр Сергеевич] Цуриков{144}, {о котором я неоднократно упоминал в III главе ‘Моих воспоминаний’}, родственник жены Шипова, урожденной графини Комаровской, уверял, что последний, проезжая через Москву, после исправления министерской должности в Царстве Польском, в Казань, по случаю назначения его казанским военным губернатором, говорил, что он назначен губернатором ‘pour achever son &egrave,ducation administrative[16]‘, а ему было тогда 50 лет от роду.
Клейнмихель на обратном проезде в Москву осматривал работы по почти оконченному {заведоваемому} мною участку шоссе, которое представлялось особенно хорошо, через отличного качества леса, {употребленного на поставленные на земляных насыпях} надолбы и перила на мостах. Хорошее качество камня и мелкая его разбивка в щебень обратили также внимание Клейнмихеля, и он неоднократно благодарил меня и производителей работ.
Для выезда Клейнмихеля из Нижнего был назначен такой час, что он не мог приехать в г. Вязники ранее позднего вечера, а между Нижним и Вязниками следовавшему с ним повару негде было приготовить обед. Вследствие этого я пригласил Клейнмихеля, состоящего при нем майора Серебрякова и офицеров, состоящих при шоссе, обедать в ст. Черноречье, в 40 верстах от Нижнего. Экипажи Клейнмихеля были отправлены из Нижнего по почтовому тракту, пролегавшему по правому берегу р. Оки. На Черноречской станции, в очень маленьком домике жил начальник шоссейной дистанции поручик Виноградов, накануне отъезда Клейнмихеля я послал в этот домик повара со всей провизией и необходимой посудой. Повар Федор, {о котором я уже упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, приготовил прекрасный обед. Клейнмихель много ел и пил более обыкновенного, так что все время проезда {по остальным верстам моего участка шоссе} до границы Нижегородской губернии проспал. Он раз только, проснувшись, когда мы ехали по мосту через маленькую речку, спросил меня ее название, я отвечал, что это р. Сейм. Он вообразил, что это верховье той реки, которая протекает по Курской губернии, я сказал, что это другая. Вот образчик гидрографических сведений Клейнмихеля. Во время обеда он был очень весел, что придало много смелости в разговорах с ним моим подчиненным. Иногда эта смелость, по непривычке их обращаться с людьми, подобными Клейнмихелю, выходила из границ. Расскажу один из этих разговоров. В Черноречье бездна комаров, которые во время обеда, несмотря на принятые предосторожности, кусали руки Клейнмихеля. Он, шутя, сказал, что комары должны бы лучше кусать белые и пухлые руки его соседа за столом (т. е. мои), чем накидываться на его сухие руки. Узнав, что Виноградов живет в этом доме, он обратился к нему с вопросом, мешают ли комары ему спать по ночам. Виноградов отвечал, что последнюю ночь он, по милости комаров, почти не смыкал глаз. На это инженер капитан Городецкий заметил, что Виноградов не спал последнюю ночь, вероятно, в ожидании осмотра его работ сильно кусающимся комаром. Я ожидал бури со стороны Клейнмихеля, но он ограничился только замечанием, что он действительно такой комар, который если укусит, то этот укус не скоро пройдет.
Виноградов жил в этом домике с молодою женою. Отец{145} его находил приличным, чтобы хозяйка дома встретила у себя столь высокого гостя. Но обед был приготовлен на мой счет, и я, уверенный, что присутствие Виноградовой женировало[17] бы Клейнмихеля, не пригласил ее к обеду и устроил так, что она этот день провела в Нижнем. По отъезде Клейнмихеля я заметил, что отец Виноградова, {всегда относившийся ко мне с особенным уважением, как к начальнику его сына и к лицу, приближенному к столь высокому, по его понятиям, вельможе}, сделался ко мне холоднее. Я приписывал это тому, что его невестка не была мною приглашена к обеду в Черноречье, но оказалось, что этому была совсем другая причина. Ему не понравилось мое слишком фамильярное обхождение с Клейнмихелем, чего, конечно, не было, но уважение его ко мне с того времени уменьшилось. Ему было лет за 80, он делал с Суворовым поход 1799 г. и имел итальянский орден. Более 30 лет он прослужил смотрителем судоходства на разных пристанях и большую часть этих годов на Нижегородской пристани. Клейнмихель, в бытность свою в Нижнем в 1843 г., нашел, что ему такие старики на службе не нужны, и уволил его с ничтожной пенсией. Впрочем, он, во всяком случае, был бы вскоре уволен, так как по штатам Главного управления путей сообщения, утвержденным 2 июля 1843 г., все смотрители судоходства должны были назначаться из инженеров, мера эта повела только к тому, что инженеры на этих местах позабывали все, чему они учились, и привыкали не только ничего не делать, но и брать взятки за прописку накладных судов, проходящих мимо их пристаней. Виноградов, хотя и был недоволен отставкой, натянул мундир, чтобы представиться вельможе, и во время этого представления нашел, что я будто бы слишком фамильярно обхожусь с этим вельможею. Он был очень скуп, жил в двух комнатах и вел жизнь отшельническую. Я уже говорил выше, что смотрители судоходства получали в год всего содержания 400 руб. асс. (114 руб. 28 к. {сер.}) и что некоторые из них должны были тратить тысячи рублей на содержание канцелярии, к этому числу в особенности принадлежал смотритель Нижегородской пристани. Виноградов, как и все прочие смотрители, брал взятки с судовщиков, являясь к нему для прописки накладных или по другим делам, судовщики клали деньги в отворенный ящик, стоявший за спиной Виноградова, который никогда не обращал внимания, положил ли кто деньги, между тем одинаково для всех немедля прописывал накладные или разрешал их просьбы, ни к кому ни в чем не придираясь, за что все его любили. Таким образом, при более чем скромной жизни он успел во время своей долговременной службы нажить порядочное состояние.
По въезде {Клейнмихеля со мною, в моей коляске}, во Владимирскую губернию, шоссе в которой было в ведении V (Ярославского) округа путей сообщения, мы нашли у первого довольно большого моста ожидающих Клейнмихеля: исправляющего должность начальника этого округа полковника [Эрнеста Ивановича] Шуберского{146} и нескольких подчиненных ему инженеров. Этот мост необходимо было перестроить до открытия движения по исправляемому мною участку шоссе, а открытие предполагалось через несколько недель. Правление V округа представило о необходимости перестройки в Главное управление, но не получило ответа, а само распорядиться работами не имело права. На сделанный мне в Нижнем вопрос Клейнмихелем, все ли будет готово к назначенному мною сроку для открытия движения по шоссе, я отвечал, что все за исключением упомянутого моста, и объяснил причину, по которой не приступают к его перестройке. Клейнмихель немедля дал предписание, по которому поручил мне постройку означенного моста на тех же основаниях, на каких мне была поручена постройка шоссе в пределах Нижегородской губернии. Взяв подписку с купца Мичурина на поставку материалов для моста и на его устройство, я выдал ему на этот предмет наряд, и Мичурин уже подвез несколько леса к мосту. Шуберский, встретив Клейнмихеля, немедля сказал очень обиженным тоном, что мост не строился за неполучением разрешения, а что если бы он имел такое же полномочие, как я, то, конечно, устроил бы мост так же скоро и прочно, и что передачу мне постройки его почитает обидою себе. Шуберский особенно сердито смотрел в это время на меня, вероятно, полагая, что я навязался на эту постройку. Клейнмихель тут же словесно отменил свое предписание, подписка Мичурина была мною уничтожена, хорошо, что он, получив от меня наряд на поставку материалов, не начал иска против нового распоряжения.
В Нижнем, как и во всех городах, где были комитеты по их устройству, {о коих я упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, были особые начальники работ. Эта должность, по назначении [Андрея Даниловича] Готмана начальником X (Киевского) округа путей сообщения, оставалась в Нижнем вакантной. В виду многих работ, предстоявших в Нижнем, губернатор Урусов упросил Клейнмихеля назначить меня на эту должность. Так как дела по имениям моих шурьев и свояченицы сосредоточивались в Нижегородской губернии, я не противился этому назначению, которое и было объявлено в приказе Клейнмихеля от 21 июня. В нем было сказано, что я назначен начальником работ по устройству Нижнего Новгорода, с оставлением заведующим участком Нижегородского шоссе в пределах Нижегородской губернии и при главноуправляющем путями сообщения и публичными зданиями. Таким образом, я, не имевший никакого начальства, кроме Клейнмихеля, делался по новой должности моей подчиненным Нижегородского военного губернатора.
{Во избежание повторений в ‘Моих воспоминаниях’, я здесь не буду описывать всех моих занятий по новой моей должности, о каждом из них будет мною упомянуто в своем месте. Здесь же скажу только, что} дела в Нижегородской строительной комиссии, которой я по новой моей должности сделался членом, были в большом запущении, в особенности отчетность по работам, произведенным на несколько миллионов рублей во исполнение особых Высочайших повелений, {о которых я говорил в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Я оживил ход дел в комиссии, постоянно требуя от служащих в ней усердия и большого внимания, через что уменьшилась переписка, а с тем вместе и облегчились их занятия.
Одним же из главных занятий комиссии, бывших причиной неприязненного к ней расположения обывателей Нижнего, были дела по разрешению новых и в особенности исправлению существующих построек, последние дозволялись одним, а другим, при совершенно одинаковых обстоятельствах, не дозволялись. Возможность этих злоупотреблений происходила от того, что бывший губернатор [Михаил Петрович] Бутурлин сумел как-то испросить разрешения Государя на новый план Нижнего, в котором почти ничего не было общего с существовавшим городом, так что ни одна улица не оставалась на своем месте. Для примера укажу на самую лучшую улицу в верхней части города, Покровскую. Только первые дома этой улицы, считая от кремля, совпадали с новым Высочайше утвержденным планом города, далее же дома левой стороны улицы должны были податься вперед в улицу, а дома правой стороны назад, так что в конце улицы дворы первых увеличивались в глубину на 6 и более сажен и на столько же уменьшались дворы последних. Понятно, что владельцы домов правой стороны не хотели терять земли из своего владения, многие же из владельцев левой стороны представляли планы на постройки новых домов по Высочайше утвержденной линии, но эти планы не могли быть утверждены на тех местах улиц[18], где вновь устраиваемые дома значительно подавались вперед, пока дома, лежащие напротив, на правой стороне, не были отнесены на линию, указанную на утвержденном плане города, иначе проезд по улице был бы застроен. Дома левой стороны, которые, по перенесении их на утвержденную линию, не вполне затрудняли проезд по улице, разрешались к постройке, через что линии домов Покровской, равно и других улиц, были не прямые, а с выступами. Определение возможности устроить дом с выступом на улицу зависело от произвола строительной комиссии, которая по этому предмету не всегда приходила к одинаковому заключению. Вместе с тем, так как почти[19] все дома оказывались построенными не по линии вновь утвержденного плана, то никому не дозволялось в них делать капитальных исправлений. Определение того, что называть капитальным исправлением дома, также зависело от произвола строительной комиссии, и {такое} исправление разрешалось не для всех одинаково. Сверх того, при губернаторе Бутурлине утверждались только постройки, коих чертежи были подписаны архитектором Кизеветтером{147}, который брал за свою подпись высокую плату. Хотя при губернаторе Урусове утверждались планы домов, подписанные и другими архитекторами строительной комиссии, но плата за подпись мало уменьшилась. В Нижнем существовало предание, что будто бы при составлении первого плана города в прошлом столетии обыватели не соглашались дать землемеру требуемых им денег для составления плана, который бы не стеснил обывателей, и что он, в отмщение, не только составил план, по которому почти весь город требовал перестройки, но и предсказал, что и впредь будут составляться такие планы города, которые потребуют новой его перестройки.
Я немедля занялся составлением нового плана города, соображаясь с существующими постройками, так чтобы они по возможности оставались на своих местах, и при первом свидании с Клейнмихелем представил ему этот план. Он нашел неудобным представлять на утверждение Государя новый план города, так как существующий план был недавно утвержден, а приказал при испрошении разрешений о постройке новых домов, которые тогда все восходили до Государя, представлять каждый раз и об изменении, соответственно с существующими постройками, улиц, на которых предполагаются новые постройки. Таким образом, был изменен, для выгоды обывателей, прежний неудобоисполнимый план города, утвержденный Государем по представлению губернатора Бутурлина. Это дало возможность разрешать почти все исправления, о которых просили домовладельцы, через что городские дома сделались чище и вообще украсились. Сверх того, я сделал распоряжение, чтобы утверждались чертежи построек и перестроек, подписанные не одними архитекторами комиссии, но всеми лицами, имеющими право наблюдать за возведением построек, через что значительно уменьшилась плата, которую прежде домовладельцы давали за составление чертежей, а иногда и за одну подпись архитектора.
Порядок разрешения исправлений в домах был следующий. Домовладелец подавал прошение в строительную комиссию с представлением чертежа новой постройки или перестройки. По этому прошению, после долгого его лежания в комиссии, составлялся журнал, по которому комиссия соглашалась на постройку или отказывала просителю. О новых постройках представлялось через главноуправляющего путями сообщения на Высочайшее усмотрение. По состоявшемуся в комиссии журналу о дозволении владельцу строить, перестроить или исправить его дом давалось об этом знать старшему городскому полицеймейстеру, а от него частному приставу и от последнего квартальному надзирателю, который объявлял об этом домовладельцу. Исполнение по этим делам производилось весьма медленно, если домовладелец во всех инстанциях не давал взяток. Случалось, что подавший весной прошение о перестройке получал разрешение в позднюю осень, когда она была невозможна. Я распорядился так, что по всем поданным до четверга каждой недели прошениям журналы комиссии, разрешающие перестройки и исправления в домах, должны быть изготовлены в следующую пятницу, в которую я их носил для подписи губернатору Урусову и немедля отправлял в особом пакете к просмотру губернского прокурора. С последним я предварительно условился в том, что эти журналы будут им возвращены в субботу утром. В этот день присутствия не полагается, но я приходил в комиссию и при мне выдавались домовладельцам изготовленные по особой форме билеты о дозволении постройки, перестройки или исправления в домах, с возвращением планов, ими представленных. Домовладелец по получении означенного билета имел право немедля приступить к работам, предъявив билет в полицейском квартале, в котором состоял его дом. Переписка же комиссии со старшим полицеймейстером, а его с подчиненными ему лицами шла своим чередом, но не имела никакого влияния на приступ к производству работ. Таким образом, ко всем постройкам, которых разрешение зависело от комиссии, а равно по всем перестройкам и исправлениям в домах их владельцы могли приступать по истечении одной недели после подачи ими об этом прошения. Обыватели, в особенности бедные, благословляли меня и губернатора Урусова за эти распоряжения.
Я каждый день бывал в строительной комиссии, где обыкновенно уже заставал инженер-подполковника Стремоухова, который, как производитель работ, был мне подчинен по моей должности начальника работ, но как старший в чине член комиссии подписывал журналы выше меня. Он был очень робок, а потому часто находил необходимым отказывать просившим о перестройках и исправлениях в домах. При моем входе в присутствие комиссии он мне подавал составленные по этому предмету журналы, им подписанные, которые я, зная его робость, мог бы подписывать не читая и те журналы, которых он не подписал, причем подробно объяснял причины невозможности согласиться на прошения. Часто, по выслушании его, я, не отвечая ему ни слова, подписывал последние журналы, он, никогда не возражая, немедля тоже подписывал, но случалось, что я, соглашаясь с его доводами, приказывал изменить проект журнала. Стремоухов был мне в этом очень полезен, по живости моей и по желанию всегда исполнить просьбы домовладельцев, — остающихся часто без крова, потому что правительственным лицам вздумалось перестроить город, нисколько не сообразуясь с существующими постройками, — я бы, вероятно, многое разрешил, чего действительно разрешать не следовало. Стремоухов в этом случае служил мне полезным тормозом.
Губернатор Урусов просил меня бывать у него во всякое время дня и для облегчения его работы приносить с собой журналы строительной комиссии для его подписания. В Нижнем все военные обязаны были ходить по улицам в шляпах и при шпагах. Инженеры не соблюдали этой формы под видом, что отправляются на работы или с них возвращаются, это, однако, подавало повод к столкновениям между Урусовым и подчиненными мне шоссейными офицерами, он требовал, чтобы при поездках их на шоссе в черте города они были по форме, носили шляпы и шпаги и[20] надевали фуражки при выезде из города. С трудом согласился он на мое объяснение, что это невозможно, потому что при выезде из города на шоссе нет никакого помещения, где бы офицеры могли оставлять свои шляпы и шпаги. К Урусову же все военные должны были приходить в мундирах, а статские в мундирных фраках, я ему представил, что я готов бывать у него с делами хотя ежедневно, но для этого потребовалось бы мне не выходить из мундира. На это он отвечал приглашением приходить к нему в сюртуке. {Я находил неудобным это исключение, но впоследствии мы сговорились, что его} можно объяснить тем, что я захожу к нему с работ, на которых я не могу быть иначе, как в сюртуке.
Нижний Новгород хотя и построен при двух огромнейших реках Волге и Оке, но вода в нем, в особенности в верхней части города, была невкусна и чрезвычайно дорога. Воду брали из рек у берегов, где всегда стояло множество барок, в верхней части города были рытые колодцы, в которых вода была дурного качества и в очень малом количестве. Съезды в нижней части города к рекам были очень дурны, подъем же из нижней части [в] верхнюю, лежащую сажен на 40 выше, был весьма затруднителен. Урусову очень хотелось, пользуясь моими познаниями в устройстве водопроводов, устроить водопровод в Нижнем. Существовало несколько проектов проведения воды в этот город, но для исполнения их требовались миллионы рублей, а городская казна, занявшая уже несколько миллионов рублей на исполнение значительных работ, указанных Государем {(см. главу IV ‘Моих воспоминаний’)}, не могла удовлетворить этому новому расходу. По пословице ‘лучше мало, чем ничего’ я предложил Урусову уменьшить размеры водопровода, ограничив количество ежедневно поднимаемой в верхнюю часть города воды 36 000 ведрами, и взять ее не из рек, причем потребовалось бы устройство дорогих фильтров, а из ключей, имевшихся в подошве высокого берега р. Волги, потребные же на устройство водопровода до 45 000 руб. взять из остатков от сумм, ассигнованных на вышеупомянутые работы, производство которых, {как я выше объяснял}, было прекращено.
Вследствие этого был составлен мною проект снабжения верхней части города водою, состоявший в следующем. Над ключами, найденными в подошве берега р. Волги, устроить 18 бассейнов по способу, объясненному {во II главе ‘Моих воспоминаний’} при описании перестройки мытищинских ключевых бассейнов[21]. Воду от ключей провести деревянными насосами в соединительный кирпичный бассейн, который, равно как и кирпичное водоподъемное здание, устроить на площадке, образуемой двумя съездами, идущими в верхней набережной к р. Волге. В этом здании установить две попеременно действующие водоподъемные паровые машины, каждую в 16 сил, для подъема воды на вышину 40 сажен по чугунным трубам до Благовещенской площади, на которой устроить фонтан из чугуна, а при городской больнице водоразборный колодезь, из фонтана провести воду в губернаторский дом, в котором установить чугунный резервуар. Устройство этого водопровода за 45 000 руб. возможно было только по причине употребления дешевого мною изобретенного способа устройства ключевых бассейнов. Если бы их строить по прежним способам, то этой суммы, употребленной на устройство всего водоснабжения, было бы едва достаточно на устройство одних ключевых бассейнов.
По новой моей должности я должен был ежедневно бывать в строительной комиссии и часто у губернатора, это заставило меня переехать в верхнюю часть города, где я нанял на Малой Покровской улице большой двухэтажный дом [Дмитрия Андреевича] Запольского. Шурин мой Валерий, поступивший на службу по особым поручениям к губернатору Урусову, поселился жить у нас в нижнем этаже. В этом же этаже была большая комната, из которой я сделал для себя кабинет, рядом с моим кабинетом я дал комнату подпоручику Глинскому, который мне помогал в моих служебных занятиях. В верхнем этаже было много комнат для житья и приема. В одной из больших комнат мы поставили бильярд, на котором игра не прекращалась почти целый день. Жена моя очень любила эту игру, кроме живших у нас шурина {Валерия} и Глинского, ежедневно по нескольку часов проводили у нас мой свояк граф Толстой и инженеры, как подчиненные мне, так и начальник судоходной дистанции капитан Лик{148}, замещенный, по выходе его в отставку, капитаном Дмитриевымн. В биллиардной комнате, удаленной от улицы, был устроен тир, стреляли из пистолетов, и пули не умевших стрелять попадали в оштукатуренную стену, так что она была избита, как решето.
Вскоре наше общество увеличилось двумя очень порядочными молодыми людьми, архитекторами Фостиковым{149} и Овсяниковым{150}. Они были определены на службу в Нижегородскую строительную комиссию по окончании курса в училище гражданских инженеров. Это училище помещалось в том самом доме, в котором помещалось Военно-строительное училище, уничтоженное к 1 января 1830 г. {(см. II главу ‘Моих воспоминаний’)}. По присоединении в 1833 г. гражданской строительной части к Главному управлению путей сообщения оно имело надобность в архитекторах, для образования которых было учреждено означенное архитекторское училище под названием училище гражданских инженеров. Теперь это училище, по возвращении гражданской строительной части в Министерство внутренних дел, состоит в ведении этого министерства. Фостикова я назначил городовым архитектором на место выбывшего Кизеветтера, а Овсяникова ярмарочным архитектором, объяснив им при первом же свидании требование мое, чтобы они служили усердно и честно, гнушаясь принятием по делам службы подарков от кого бы то ни было. Они мне обещались следовать моим наставлениям и исполняли обещание, по крайней мере во все то время, которое я оставался в Нижнем. Через несколько лет по моем выезде из Нижнего они оставили службу по ведомству путей сообщения. Фостиков был впоследствии ставропольским уездным предводителем дворянства, а Овсяников членом правления пароходного общества ‘Лебедь’{151}.
Жена моя по обыкновению ни к кому, кроме сестры своей Толстой, не выезжала, она прогуливалась почти каждый день в коляске, запряженной прекрасною четверкою вороных битюгов. Кучер наш Дмитрий, {родом из с. Студенца, в котором и я родился}, был очень красивый мужчина, прекрасно ездил, отлично наезжал лошадей и держал их в таком виде, что недорогие лошади казались очень ценными. Напротив того, свояк мой Толстой, считавшийся лошадиным знатоком, содержал своих лошадей очень дурно, так что они постоянно были больны. Во время посещений женою своей сестры наш кучер не оставался на дворе дома, занимаемого Толстым, в опасении, чтобы наши лошади не заразились от его лошадей, а отъезжал подалее от дома Толстых. Толстой, по своему чудачеству, иногда закладывал в свою карету пару лошадей, из коих одна была ростом 2 арш. 8 вер., неуклюжая и не имевшая вовсе рыси, а другая маленькая ростом. Эта запряжка обращала общее внимание. Сверх упомянутых четырех битюгов мы держали еще трех лошадей для моих разъездов по шоссе и по городу.
Жены вновь прибывавших в Нижний чиновников, не зная, что жена моя ни с кем не знакомится, делали ей визиты, она их не принимала, визитов им не платила, и таким образом знакомства не делалось. Были, однако же, исключения, именно для жены моего подчиненного Виноградова, Веры Тимофеевны, урожденной Погуляевой{152}, и для вышедшей замуж за отставного гусара, а в 1845 г. бывшего советником Нижегородской казенной палаты Ивана Ивановича Мессинга{153}, Юлии Михайловны{154}, урожденной Климовой, дочери бывшего в тридцатых годах нижегородского городского головы{155}, слывшего, но не бывшего богатым человеком. Первая понравилась жене своей миловидностью и бывала у ней очень часто, но когда сделалось известным ее легкое поведение, то жена с ней раззнакомилась. Вторая жила рядом с нами в собственном доме, она понравилась жене своею начитанностью и впоследствии переписывалась с моею женою. Муж ее очень глупый человек, лет через десять после описываемой мною эпохи он был назначен советником в Московскую казенную палату и, быв у меня в Москве, объяснял, что в ней нет возможности приобретать никаких незаконных выгод, а потому он оставляет службу. Понятно, что Мессинг не мог быть мне приятен, и я редко с ним видался.
В Малой Покровской улице, несмотря на ее незначительную длину, было у меня еще два знакомых дома, которые я посещал с 1845 г. до отъезда моего из Нижнего в 1848 г., именно Алексея Павловича Козлова{156}, где мне раз случилось до того затанцеваться, что я вернулся домой не ночью, а утром, и Родионова, которого жена Елизавета Николаевна, урожденная Арсеньева{157}, была очень красивая женщина. Недалеко же от нас жил Трубниковн, который был прежде адъютантом Рязанского жандармского штаб-офицера, моего дяди А. Г. [Александра Гавриловича] Замятнина, и впоследствии переведен губернатором Урусовым в советники Нижегородского губернского правления. У Трубникова была очень хорошенькая дочь Елизавета, с которой мне часто случалось говорить на балах, так же как и с Елизаветой Борисовной фон Брин, которая тогда также была недурна собой. Так как я вообще не любил много говорить с дамами и делал исключение только для этих трех {вышеупомянутых} Елизавет, то меня прозвали Елизистом. В Нижнем танцевали не только зимой, но и во время ярмарки губернатор давал несколько балов. Впрочем, я танцевал весьма редко, только у хороших знакомых, обыкновенно же во время танцев играл в карты.
Летом 1845 г. приезжала в Нижний гостить у нас A. А. [Анна Андреевна] Крепейн, {о которой я говорил в IV главе ‘моих воспоминаний’}. В это время у Толстых родился сын Николай, которого я крестил вместе с нею.
В августе 1845 г. проезжал через Нижний герцог Максимилиан Лейхтенбергский, муж Великой Княгини Марии Николаевны, на обратном пути из Сибири. С ним приехал генерал-лейтенант К. В. [Константин Владимирович] Чевкин, которого я видел тогда в первый раз. В городе жаловались на резкое обхождение последнего с представлявшимися ему председателем и членами солеперевозной комиссии, говорили, что он хуже Клейнмихеля, признавая за последним право (!) быть резким и не признавая его за Чевкиным. Я сопровождал герцога при осмотре им разных сооружений в Нижнем и, между прочим, запасных соляных магазинов, где я мог лично убедиться в резкости обращения Чевкина с председателем и членами солеперевозной комиссии. От соляных магазинов в город мы плыли в лодке, герцог, между прочим, обратил внимание на дешевизну лесных материалов в Нижнем, я ему сказал, что в имении жены моей, в 120 верстах от Нижнего, лес не имеет вовсе цены, он желал, однако же, знать, почем продается хорошая десятина леса на сруб, и, получив от меня ответ, сказал, что в его баварских имениях одно обыкновенное бревно стоит дороже. Во время осмотра садов, устроенных на уклоне крутого берега р. Волги, он сказал, что по приезде в Петербург он заявит своему тестю (beau-pere, конечно, мы говорили по-французски), что эти гулянья устроены на чудесном месте, но не для его подданных, не охотников лазать по горам. Герцог, по Высочайшему повелению, должен был на обратном пути из Сибири ознакомиться с работами по устройству железной дороги между столицами. При этом осмотре Чевкин делал разные колкие замечания, которые были доведены до сведения Клейнмихеля, и последний, конечно, вследствие этого усугубил старания к удержанию Чевкина в Сенате и вдалеке от важных дел государственного управления.
В начале сентября, в день отъезда цыганских хоров с ярмарки, жена моя, Е. Е. Радзевская{158}, Виноградова и инженеры, бывшие при устройстве шоссе, отправились на ст. Орловку, в 16 верстах от Нижнего. Мы обедали в маленькой двухэтажной избе, имевшейся на этой станции. По наступлении сумерек были поставлены в лесу, окружающем станцию, несколько цыганских хоров, начиная с наилучшего до самого простого, и они все пели поочередно, чего им, кажется, еще никогда не случалось. Лес был освещен зажженными смоляными бочками, во множестве свезенными со всей линии шоссе, смола употреблялась при устройстве мостов. Погода была превосходная, прекрасные лица молодых цыганок, с их черными глазами, выразительные лица стариков и старух, прекрасные голоса некоторых, живость пения и сопровождавших жестов во всех хорах, при необыкновенном освещении, представляли великолепнейшую живую картину, которую никогда нельзя забыть. Дамы смотрели на нее с балкончика дома, в котором мы обедали.
В декабре я ездил с Глинским на Выксунские заводы Шепелевых{159} для предварительных переговоров о поставке для Нижегородского водопровода паровых машин, чугунных труб, плит и других металлических вещей. Заводы эти были основаны купцом Баташевым, дочь{160} которого принесла их в приданое [Дмитрию Дмитриевичу] Шепелеву. Заводы действовали водою, они были устроены и прочно и разумно, но впоследствии весьма запущены. Я их осматривал с главным механиком завода, знакомым мне по работам Московского водопровода, Копьевым{161}, бывшим крепостным заводским рабочим, который с молодых лет показывал большие способности в механике. Дмитрий Дмитриевич Шепелев, владелец этих заводов, отправил его для усовершенствования в механике за границу, в Англии оценили его способности и давали в честь его обеды, чем Копьев гордился и в старости. Он был вообще человек добрый, разумный и весьма полезный для владельцев завода и для мастеровых и рабочих. Руда в окрестностях завода отличного качества, отливавшиеся из нее чугунные вещи были превосходны, чугунные трубы этого завода выдерживали, при одинаковой толщине стенок, гораздо бльшее давление, чем трубы не только иностранных, но и других русских заводов, имеющих также хорошую руду. Бывший владелец завода Д. Д. Шепелев сделал большие долги вследствие роскошной жизни, а впоследствии, по жалобе своих дочерей, {на которых имел совсем не отцовские виды}, был устранен от управления, дочери же его вскоре вышли замуж, одна за князя Голицына{162}, а другая [Елизавета] за графа Кутайсова{163}.
Управление имением было вверено старшему из сыновей Д. Д. Шепелева, слабоумному Ивану{164}, который вел заводские дела очень дурно, а между тем, издерживая большие деньги на свою жизнь, наделал несметные долги и разорил заводы. Его младший брат Николай{165}, совершенный идиот, по наущению бедных родственников, желавших поживиться в мутной воде, сумел достигнуть устранения старшего брата от управления, который после этого жил в Москве, едва получая достаточно для своего прокормления.
Мы приехали с Глинским на заводы во время управления ими Н. Д. Шепелева, мы нашли в его доме его дальнего родственника, главноуправляющего всеми имениями, Брюхован с женою, тещей и другими его родственниками. Он был молодой человек красивой наружности, а жена его была истинная красавица. Неприятно было смотреть на ее любезничание с тщедушным, болезненным и тупоумным заводовладельцем. В короткое время, которое я провел на Выксе, давались: в большом, хорошо устроенном театре оперы, в которых пели крепостные певцы и певицы, балы и маскарады, не говоря уже о ежедневных больших обедах. Брюхова на балах и маскарадах была одета великолепно и казалась истинной царицей. Но это было последнее время увеселений на заводах, более не возвращавшееся. Через несколько месяцев Н. Д. Шепелев был удален от управления заводами, которые сданы в опекунское управление, и опекунами были назначены Василий Александрович Сухово-Кобылин{166}, женатый на родственнице Шепелевых, и граф Кутайсов, которого покойная жена была дочь Д. Д. Шепелева [Елизавета], участница во владении заводами. В продолжение последних 25 лет эти несчастные заводы, переходя в разные управления, были более или менее всеми расхищаемы, история этих любопытных переходов, вероятно, будет написана таким лицом, которому подробности о них известны более, чем мне{167}.
В начале 1846 г. приехал к нам в Нижний брат мой Николай, раненный в экспедицию против горцев в 1845 г. Он сделал предложение Александре Борисовне Прутченко, получил согласие, и свадьба была назначена в апреле 1846 г. Я в это время должен был ехать в Петербург для представления проекта Нижегородского водопровода и других проектов по городским работам Нижнего. Зима была холодная, и я в первый раз сшил себе енотовую шубу для дороги. В Москве, где я остановился у сестры, ко мне зашел молодой, красивый иностранец, который, в бытность мою на Шепелевских заводах, жил в Выксунском господском доме, я принимал его почему-то за венгерца. Он пришел ко мне с просьбой ехать в Петербург в моей кибитке по моей подорожной, я согласился. По его уходе сестра объяснила мне, что этот господин имеет в Москве репутацию сближаться с пожилыми дамами, {или получаемые им от них подарки были ничтожны, или он много проживал, но он явно нуждался}. Около Новгорода он меня оставил, уверяя, что он потерял свой портфель с последними деньгами. {Какая его была цель не доехать со мною до Петербурга, не понимаю: разве для того, чтобы не платить мне половины издержанных мною прогонных денег, но я не думал их от него требовать.} Этот молодой тогда иностранец{168} впоследствии очень разбогател, у него огромная табачная фабрика в Дрездене и большие табачные магазины в Петербурге и Москве под фирмой ‘Лаферм’{169}.
Составленный мною проект Нижегородского водопровода, а равно и другие {привезенные мною с собою в Петербург} предположения по работам в Нижнем были рассмотрены и утверждены{170}. Конечно, это сделалось не скоро, но когда было все кончено, то и тогда Клейнмихель, привыкший меня видеть у себя за обедом и на вечерах, меня не отпускал, а в конце марта даже послал на С.-Петербурго-Варшавское шоссе для исследования следующего обстоятельства. Один фельдъегерский офицер, помнится, что его фамилия была Иностранцев, опоздал с депешами от Императрицы Александры Федоровны, находившейся тогда в Палермо, и доложил Государю, что был задержан дурным состоянием шоссе. Через несколько часов после того что Государь передал об этом Клейнмихелю, я, по его приказанию, уже ехал для исследования правильности показания фельдъегеря. Оказалось, что он, утомленный, проспал несколько часов на одной из станций за Режицей, несмотря на то что станционный смотритель неоднократно будил его. Время его приезда на станцию и отъезда было обозначено в шнуровой книге, в которой записывались проезжающие, я взял копию с записки {о времени приезда на станцию и отъезда фельдъегеря} и представил ее Клейнмихелю. Но фельдъегерь был в особой милости у Клейнмихеля, который, желая спасти его от наказания, сумел как-то скрыть от Государя действительную причину опоздания фельдъегеря.
В Петербурге, кроме Клейнмихеля, я часто бывал у родных моих Колесовых{171} и Кутузовых{172}, у Рокасовского{173}, у моего товарища [Александра Ивановича] Баландина{174}, у которого собирались в его маленькой комнате инженеры путей сообщения всех партий, и у других знакомых. Из литературного кружка я бывал только у П. А. [Петра Александровича] Плетнева{175}, всегда особенно дружелюбно ко мне относившегося.
Наконец Клейнмихель отпустил меня в Нижний, на Нижегородском шоссе я догнал ехавшего в Нижний старшего сына Б. Е. Прутченко Дмитрия{176}, который был тогда молодым конногренадерским офицером. Бросив наши кибитки на левом берегу р. Оки, мы перешли 6 апреля пешком через лед, который немедля по нашем переходе тронулся. На последних станциях перед Нижним я узнал об опасной болезни моей жены и, несмотря на дурное состояние льда на реке, спешил домой, где нашел сестру с двумя ее дочерьми и брата Николая. Сестра объявила мне, что жена в начале недели преждевременно родила мальчика, очень слабого, которого, однако, успели окрестить и назвали Иваном, что его похоронили в девичьем монастыре близ могилы моего тестя и что жена моя, опасно больная и нравственно расстроенная, лежит в постели. Не буду описывать моего горя и свидания с женой, и то и другое понятны всякому.
В субботу на Святой неделе получены были Высочайшие приказы от 7 апреля, в которых я был произведен в подполковники, а брат в капитаны. В корпусе инженеров путей сообщения были произведены в подполковники только двое: состоящий при графе Клейнмихеле [Аполлон Алексеевич] Серебряков и я. Серебряков обошел при этом производстве весьма многих старших его майоров, я вышел из Института инженеров путей сообщения позже его двумя годами и, следовательно, обошел еще гораздо бльшее число старших меня майоров. С тех пор мы постоянно производились во все чины в одном приказе и всегда стояли рядом, я, как стоявший в майорском чине ниже его, и теперь в чине генерал-лейтенанта следую по списку за ним непосредственно. Подчиненные мои, производившие работы на вверенном мне участке шоссе, также получили награды.
14 апреля, в день рождения А. Б. Прутченко, была свадьба брата, я и сестра были его посажеными. За ужином вместе со свадебными поздравлениями поздравляли молодую с днем ее рождения, а меня и брата с производством в чины. Молодые поместились в нижнем этаже казенного дома, занимаемого Б. Е. Прутченко. Несносный характер молодой вскоре выказался, брат, по мягкости характера, все ей спускал и вообще баловал ее. Отец молодой, видя это, часто говаривал брату:
— Николай, послушай меня, не будь к жене твоей так слаб, она мне дочь, и я знаю ее характер, она сядет тебе на плечи, и тогда поздно будет ее переделывать.
Конечно, эти советы не действовали, и предсказание Б. Е. Прутченко вполне сбылось.
Вскоре после свадьбы сестра уехала из Нижнего, а месяц спустя уехали и молодые. Их хотел проводить младший брат молодой, мальчик лет 13, Михаил{177} (впоследствии псковский губернатор). Родители согласились его отпустить под моим надзором, итак, мы проводили молодых верст за 60 от Нижнего до ст. Золина, где с ними и простились.
После свадьбы брата я очень сблизился с его тестем, многие его считали страшным взяточником, но он в этом отношении был не только не хуже других нижегородских чиновников, но едва ли не лучше. Он был человек бесспорно умный и деловой. Дело сестры, {описанное мною в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, еще не было тогда кончено. Приходя по воскресеньям обедать к Прутченко, я ему рассказывал о разных обстоятельствах дела, требовавших немедленной подачи прошений или объяснений. На другой день, рано утром, я получал от него писанные его рукою черновые прошения или объяснения, и он так умел сообразить дело по моим рассказам, что в этих бумагах, писанных на двух или трех листах, не было ни одной помарки. Ему в этом много пособляла глухота, не дававшая развлекаться ничем посторонним. Жена его Александра Максимовна, урожденная Шварц, была злая, вспыльчивая и весьма скупая женщина. Впрочем, ко мне она была расположена, а муж ее меня очень любил и высоко ставил как общественного деятеля.
Немедля по приезде моем в Нижний были произведены торги на все работы по составленным мною проекту и смете водопровода, за исключением паровых машин, чугунных труб и других металлических вещей. Работы на торгах остались за купцом Мичуриным, а машины и металлические принадлежности я заказал заводам Шепелевых. В приезд мой на эти заводы для заказа я нашел в них жизнь совершенно противоположную той, которой я был свидетелем в декабре. Все было тихо, над всем веяла какая-то скука, не было ни нелепых увеселений, ни другого какого-либо движения, столь обычного в огромных промышленных заведениях. Веяло чем-то замогильным, и действительно расплодилось бумагомарание, заводы же шли по-прежнему дурно. Целые дни все обитавшие в господском доме сидели порознь, собирались только к обеду, который, равно как и подаваемые к нему вина, был весьма посредственный. Поручив заводскому механику Копьеву, как нижегородскому уроженцу, особенное наблюдение за сделанным мною заказом, я поспешил вернуться в Нижний.
Производителем работ по устройству водопровода я назначил Глинского. К 1 июля были выкопаны ямы под фундаменты водоподъемного здания и фонтана. В этот день после обедни и молебствия в соборе по случаю празднования дня рождения Императрицы архиерей в полном облачении, с духовенством, крестами и иконами и хоругвями всех церквей, в сопровождении всех военных и гражданских чинов и огромной массы народа спустился с верхней набережной по извилистым аллеям сада, устроенного на высоком крутом берегу р. Волги, до места, на котором предназначалось возвести подле реки водоподъемное здание. По окончании его закладки крестный ход поднялся по тем же садовым аллеям на гору и прошел на Благовещенскую площадь до места, на котором назначалось устроить фонтан. Погода была прекрасная, и, при величественном виде берега р. Волги, покрытого искусственными садами, крестный ход, следовавшие за ним служащие в блестящих мундирах и огромная масса народа представляли великолепнейшую картину. Нижегородский епископ Иоанн (Доброзраков){178} при освящении и закладке фундамента под фонтан улыбался, не доверяя тому, чтобы вода могла быть поднята на такую высоту. Он был человек весьма образованный, что же должно было думать большинство бывших в крестном ходу? Однако же на всех лицах было явное удовольствие в надежде иметь воду в верхней части города. В ответ на изъявленное мне преосвященным Иоанном сомнение я его приглашал осенью следующего года освятить водопровод и вместе воду, поднятую паровыми машинами в фонтанный резервуар. Он обещался, но не мог сдержать обещания, потому что вскоре был назначен Донским архиепископом.
Работы по устройству водопровода шли весьма успешно. Губернатор Урусов ежедневно их осматривал и при осмотрах, в отсутствие производителя работ Глинского, {наблюдению которого мною были поручены и другие ремонтные работы в городе}, делал разные бестолковые распоряжения. Это видимо раздражало Глинского, Урусов же его возненавидел и начал к нему придираться. Один раз, встретив Глинского в фуражке, а не в шляпе, как требовалось от военных офицеров в Нижнем, Урусов приказал ему идти ко мне с тем, чтобы я его послал на гауптвахту за несоблюдение формы. Глинский возразил Урусову, что он одет по форме, установленной для инженеров, производящих работы, и что последний встретил Глинского при переходе с одной работы на другую. Тогда Урусов потребовал от него, чтобы он постоянно носил при себе фуражку и шляпу, надевая первую на работах, а последнюю при переходе с одной работы на другую, и повторил приказание передать мне его требование посадить Глинского на гауптвахту. {По передаче мне Глинским этой встречи} я немедля поехал к Урусову и представил ему всю несообразность его требования. Он мне на это отвечал, что он спустил бы другому офицеру, но что Глинский с польским гонором задирает нос и что его надо проучить. Я представил Урусову, как неприлично ему, военному губернатору, показывать, что он имеет личности с поручиком Глинским, и за тем последний не был посажен на гауптвахту.
Впрочем, Урусов обращался очень дерзко со всеми Нижегородскими властями и служащими, как при встречах на улице, так у себя дома и в гостях. Он не щадил никого. Нижегородским жандармским штаб-офицером был в это время заслуженный полковник Панютинн, человек пожилых лет, добрый и честный. {Быв} в гостях у одного из служащих, Урусов при всех гостях, в числе которых был и я, ни с того ни с сего поднял крик на Панютина, топал ногами и говорил, что он напишет в Петербург об его смене. Нет сомнения, что Панютин доносил об этой сцене и других подобных шефу жандармов, который не переводил Панютина из Нижнего, желая иметь доверенное лицо для наблюдения за поло умным губернатором. Панютин после описанной сцены старался не встречаться с Урусовым, иначе как по служебным делам.
Для усиления полицейского надзора во время ярмарки командировались в Нижний казаки Уральского войска. Они постоянно, по разным случаям придирались к проезжающим и проходящим и брали с них деньги, между тем они пользовались постоянным покровительством губернатора. По мосту через р. Оку, соединяющему город с ярмаркою, была запрещена скорая езда, это запрещение подавало повод расставленным по мосту казакам останавливать некоторых из проезжающих за мнимую скорую езду и отпускать их, только {получив с них} деньги. Таким образом был остановлен мой свояк граф Толстой, ехавший с ярмарки в городской тележке, запряженной клепером[22], купленным, кажется, за пять рублей, который не мог ее везти иначе как медленным шагом. Толстой носил бороду и русский кучерской костюм, а потому остановивший его казак думал, что он купец или мещанин. Казак, видя, что Толстой не дает ему денег и требует оставить его в покое, повернул тележку, в которой сидел Толстой, чтобы отвезти ее на казачью гауптвахту, находившуюся посередине моста. При этом повороте мальчик, всегда ездивший с Толстым, упал из тележки. На гауптвахте в это время случился младший нижегородский полицеймейстер Запольскийн, который {по объяснении всего случившегося} отпустил Толстого и тележку с лошадью. Толстой приехал прямо ко мне, мы решили, что он напишет Урусову письмо, в котором будет жаловаться на казака, {его неправильно остановившего}. На другой день рано утром, когда Толстой и все в городе еще спали, полицейские взяли кучера Толстого и отвели его в съезжий дом, вместе с тем было полицейскими повещено во все дома, за исключением занимаемых почетными лицами, в числе которых был и я, чтобы кучера немедля явились в тот же съезжий дом. Когда они собрались, объявлено было, что приказано высечь в их присутствии кучера Толстого за скорую езду по мосту. Кучер этот заявил, что он никогда со своим барином не ездил и накануне вовсе не отлучался из дома. Тогда его отпустили, а на место его взяли 15-летнего мальчика, которого при всех кучерах больно высекли, несмотря на то что он заявлял, что барин сам всегда правит лошадью, что они ехали вчера по мосту шагом и что он накануне при падении из тележки больно ушибся. Толстой, узнав об этом сечении, написал Урусову письмо, в котором, {объяснив все происшедшее}, жаловался на притеснения, делаемые проезжающим казаками, и на несправедливое наказание его мальчика. Письмо было написано с достоинством, но без резких выражений. Урусову оно показалось дерзким потому, что в нем был намек на покровительство Урусова казакам. {Я уже говорил о ненависти последнего к Толстому}, сделав выписку из письма только некоторых и то неполных фраз, Урусов препроводил ее в ярмарочную полицию для производства над Толстым следствия. Я немедля объяснил Урусову неправильность наряжения этого следствия, и он уже готов был отменить его, когда приехал в Нижний Николай Андрианович Дивов{179}, бывший гофмейстер двора Великого Князя Михаила Павловича, а в это время находившийся в отставке. Дивов, по своей мании к поддержанию всякой власти, уверил Урусова, что последний должен написать об этом министру внутренних дел, и Толстого сошлют без суда. Урусов исполнил по совету Дивова и следствия не отменил, министр же не обратил внимания на жалобу Урусова, но следствие продолжалось, несколько дней сряду требовали Толстого, жившего в верхней части города, к следствию, производившемуся в ярмарочной полиции. Я научил Толстого ответить, что по закону заявление, им сделанное, не может быть поводом к производству следствия, но так как, несмотря на это, следствие все продолжалось и Толстому надоело ежедневно ездить в полицию, то я ему советовал заявить следователю, что он не будет отвечать на вопросы, делаемые по отрывкам из его письма, а требовать, чтобы все письмо было передано Урусовым следователю, тогда последний увидит, что нет повода продолжать следствие. {Между тем} в письме, хотя и уклончиво, высказывалась правда, которая колола глаза Урусову, по этой причине он не хотел передать всего письма к следствию, и затем оно прекратилось.
В ту же ярмарку Урусов имел столкновение с бывшим губернским предводителем дворянства С. В. Шереметевым. В Кунавине запрещено было курить на дворах, между тем казаки, ехавшие мимо дома Шереметева, {находящегося в этом предместии}, заметили, что во дворе курят. Ворота во двор были заперты, но казаки вломились в него и хотели взять курящих в полицию. Шереметев, раздраженный этим поступком казаков, проходя мимо казацкой гауптвахты, находившейся посредине моста через р. Оку, остановился в то время, когда караульный казачий офицер рассылал казаков на разные ярмарочные посты по их собственному желанию. Каждый казак назначал тот пост, на котором он стаивал прежде, и надеялся поболее собрать незаконными путями денег. Шереметев сказал громко:
— Вот как у вас делается развод часовых?
На это казачий офицер отвечал ему:
— Проваливай, не мешайся не в свое дело.
Но Шереметев начал объяснять, что он сам долго служил в военной службе и подобного безобразия не видывал. Тогда казачий офицер повторил ему, чтобы он убирался, а то он посадит его под арест, к чему прибавил:
— Вишь какой, надел на шею Станиславский крест, да и умничает.
Шереметев часто носил польский крест за военную доблесть (Virtuti Militari){180}, который в последнюю Польскую войну{181} роздали всем и затем более не давали, 2-я степень, которая носилась на шее, была дана участвовавшим в этой войне в чине генерал-лейтенанта или генерал-майора. Казачий офицер принял этот крест за Станиславский.
Описанная сцена была немедленно доведена до сведения Урусова, который, позвав к себе казачьего офицера, заставил его подписать рапорт о происшедшем с ним накануне и нарядил по этому делу следствие. Казачий офицер, узнав, что делавший ему накануне замечания знатный и богатый барин, очень испугался и униженно просил прощения у Шереметева и защиты у бывшего старшего полицеймейстера полковника Махотина{182}, умоляя последнего, чтобы он упросил Урусова прекратить дело, но просьбы его были безуспешны. Шереметев на другой день уехал в свое имение, куда к нему приезжал чиновник, назначенный производить следствие, я не знаю, отвечал ли Шереметев на его вопросы, или уклонился от ответов, знаю только, что он говорил {упомянутому} чиновнику, что, {хотя у него и нет сестры, которая была любовницей ГОсударя}, он еще померяется с Урусовым. Все в Нижнем, и в том числе вице-губернатор [Максим Максимович] Панов, человек весьма умный, были уверены, что Шереметев будет предан уголовному суду, однако же это дело не имело никаких {видимых} последствий.
Не только сам Урусов был глуп, но и окружал себя большею частью такими же глупцами. При нем состоял по особым поручениям капитан Казаковн, жена которого была очень хорошенькая и умная женщина. Об уме же Казакова можно судить по следующему рассказу. Когда Урусов сказал Казакову, что он ежедневно обходит водопроводные работы для моциона после питья каких-то трав, которые сделали ему много пользы, Казаков отвечал:
— Это известно, что всякая скотина отхаживается от болезней, когда ее пустят на траву.
Говоря это, Казакову и в голову не приходило, что его слова обидны для Урусова, {он никогда не посмел бы чем бы то ни было обидеть своего начальника}.
С назначением меня начальником работ по устройству Нижнего Новгорода я делался постоянным его жителем и потому распорядился перевозкою в Нижний всей моей мебели и других вещей, хранившихся с 1843 г. в Москве {в нанимаемой мною квартире}. Отправление их из Москвы приняла на себя жившая у нас Е. Е. Радзевская. Исправив в Москве наш рояль, {заплатила} с лишком сто рублей, она, соблюдая нашу экономию, отправила все наши вещи на барке, которая затонула на Оке. На этой барке был весьма дорогой груз, часть его, принадлежащая нам, стоившая от 6 до 7 тысяч руб. сер., составляла в сравнении с остальным грузом весьма малую ценность. Подобные случаи с барками на Оке были весьма редки, и едва ли в том году этот случай не был единственным. Все наши вещи пролежали в воде очень долго, сверх того, были попорчены разлившеюся купоросною кислотой, которая составляла часть груза барки. По доставлении моих вещей в Нижний они были в таком положении, что бльшая часть их была брошена, и пришлось обзаводиться вновь, {недаром говорит пословица: ‘Где тонко, там и рвется’}. Е. Е. Радзевская {напрасно обвиняла себя, что послала наши вещи не по шоссе, а водою}, очень досадовала, что разные мелкие вещи, которые {тогда} так любила жена моя, остались целы, и в том числе картонный рояль собственной работы моей жены, тогда как наш прекрасный рояль, за починку которого она только что заплатила более ста рублей, и вся наша мебель, купленная жене в приданое, оказались никуда не годными. В числе испорченных вещей был замечательный ковер, прекрасно вышитый двоюродною теткою моей Варварой Ивановной Колесовой, {о которой я упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Ковер этот был разыгран в лотерею в стоимости 5000 руб. асс.{183} (1428 руб. 57 коп. сер.). Я взял два билета по 10 руб. асс. (2 руб. 85 коп. сер.) каждый и выиграл ковер, но это счастье повело меня только к убыткам. Ковер до розыгрыша лотереи висел в петербургском магазине Юнкера. Получив известие о выигрыше, я просил родственника моего Н. И. Кутузова переслать его ко мне в Москву, где я тогда жил (в 1839 г.). Кутузов мне его выслал, но не уведомил меня о его высылке и только после повторения моей просьбы отвечал, что ковер давно выслан через контору транспортов. При получении ковра из этой конторы оказалось, что в нем завелись черви и часть ковра уничтожена. Контора объявила, что она отвечает только за наружную целость посылок и не выдала мне вознаграждения за понесенный убыток. Я отдал ковер исправить за 120 руб. сер., исправление продолжалось более года и кончилось только перед первым моим отъездом в 1840 г. на Кавказ. С того времени я в продолжение 6 лет был в постоянных разъездах и ковра не развертывал, в Нижний он был доставлен облитый весь купоросным маслом и, следовательно, никуда не годным.
При разъездах Клейнмихеля местные начальники {подведомственных ему частей} обыкновенно встречали его на границе своих управлений. 1 ноября он должен был приехать на заведоваемый мною участок шоссе, я с дистанционным инженером ожидал его у пограничного столба Нижегородской и Владимирской губернии. На этом месте не было никакого пристанища. Клейнмихель опоздал своим приездом, и мы, в ожидании его, на морозе и снегу в продолжение нескольких часов сильно померзли. Не на что было ни лечь, ни сесть, кроме замерзлой земли, покрытой снегом. Проскакав в темную холодную ноябрьскую ночь по заведоваемому мною {отлично укатавшемуся} участку шоссе, Клейнмихель был встречен на границе городской земли нижегородским полицеймейстером Зенгбушем{184}, недавно назначенным в эту должность. Он доложил Клейнмихелю, что по случаю ледохода на р. Оке последнему отведена квартира в предместье Кунавине, расположенном на левом берегу Оки. Зенгбуш был верхом, и его сопровождали несколько десятков верховых полицейских и разного звания людей с фонарями в руках.
В то время в Кунавине не было ни одного сколько-нибудь сносного дома с печами, а потому комнаты, отведенные Клейнмихелю, были холодны. Он рассердился, не хотел в них оставаться и послал Зенгбуша на берег Оки посмотреть, нет ли возможности переправиться через Оку в город. По его возвращении Клейнмихель раздраженным голосом спросил, можно ли переправиться через Оку, прибавив, что он приехал осмотреть Нижний, а не его предместье, в котором хотят его заморозить. Зенгбуш, перепуганный, отвечал ни то ни ce, и тогда Клейнмихель, еще более вышедший из себя, послал его снова осмотреть возможность переправы. Встреченный при {своем} возвращении тем же криком Клейнмихеля и не зная, что угоднее последнему, оставаться в Кунавине или, несмотря на видимую опасность, переехать в город, он опять дал уклончивый ответ. Тогда Клейнмихель приказал мне ехать с Зенгбушем на берег Оки и удостовериться в возможности переправы через нее. Ночь была совершенно темная и холодная, с берега ничего нельзя было видеть, слышен был только шум плывущих льдин. Возвратясь к Клейнмихелю, я доложил положительно, что переправа через Оку невозможна. Тогда Клейнмихель сказал Зенгбушу, что вот как следует исполнять его приказания, а не отвечать, что и можно и нельзя переправиться, причем передразнил и голос, и манеры Зенгбуша, прибавив:
— Что вы думали, что я приехал сюда топиться? Если завтра и возможно будет переехать через Оку, я не поеду в город, а поеду отсюда обратно, хороши у вас порядки, я доложу о них Государю.
Затем Клейнмихель спросил у Зенгбуша:
— Который час?
И когда последний ответил ему, то он, посмотрев на свои часы и увидав, что на них 20 минутами менее, закричал, что даже часы у полицеймейстера неверны, и выгнал его из комнаты, сказав:
— Все у вас дурацкое в городе — и часы дурацкие, и полицеймейстер дурацкий.
Между тем подали самовар, {пока Клейнмихель с Серебряковым и мною пил чай, он} удивлялся, откуда берут таких дураков в полицеймейстеры, я заметил, что он напрасно разбранил Зенгбуша за неверность его часов. Клейнмихель ответил, что он свои часы переставил в Москве на полчаса вперед, я возразил, что в Нижнем часы идут вперед 20 минутами против московских, а он на это сказал:
— Опять будут уверять, что этому причиною какой-то меридиан, после этого всякий паршивый городишка будет иметь свой меридиан.
Инженеры, члены строительной комиссии и служащие в ней, а равно Зенгбуш и все полицейские поместились на ночь в грязной нетопленой кухне, лежа на полу, подостлав под себя свои шинели. Я понял, что причиной раздражения Клейнмихеля было то, что губернатор не выехал к нему навстречу. Когда я вошел в {упомянутую} кухню, Зенгбуш обиженным тоном сказал мне, что ни для кого не делали подобной встречи, а еще этот инженерный генерал-лейтенантишка[23] (так выразился Зенгбуш) {не большая же штука, а} позволяет себе кричать и ругаться. Удивительно, что Зенгбуш не имел понятия о значении Клейнмихеля. {Последний был в инженерном сюртуке с серебряными эполетами, на которых был золотой вензель Государя, Зенгбуш, вероятно, принял этот вензель за три золотых звездочки, означающие чин генерал-лейтенанта.} Я объяснил Зенгбушу, что Клейнмихель давно полный генерал и генерал-адъютант, что он министр и, главное, любимец ГОсударя и что напрасно Урусов не переехал вместе с Зенгбушем в Кунавино для встречи Клейнмихеля. Тогда Зенгбуш послал просить Урусова немедля приехать. Посланный квартальный надзиратель сел в лодку на Оке, но не мог пристать к противоположному берегу, а был занесен льдинами в Волгу и пристал к берегу ниже города у Печерского монастыря{185}. Урусов приехал в 7 часу утра в полной парадной форме: в белых панталонах и ботфортах. Он принужден был ожидать приема Клейнмихеля в той же кухне, где некоторые из чиновников валялись еще на полу, а другие вставали полуодетые и умывались. Это положение сильно оскорбляло чрезвычайно гордого Урусова.
Почтовые лошади, привезшие Клейнмихеля и меня с последней почтовой станции Орловки, вернулись на эту станцию, а так как он объявил, что рано утром, не заезжая в город, поедет обратно, в Кунавине нельзя было достать лошадей, то я послал за свежими почтовыми лошадьми в Орловку, {которых Клейнмихель, немедля по своем пробуждении часов в 8 утра, приказал закладывать в экипажи}. [Аполлон Алексеевич] Серебряков ему доложил о приезде Урусова, но не получил никакого ответа. Когда я пил чай вместе с Клейнмихелем, то по просьбе Урусова напомнил ему о том, что последний ждет его приема. Клейнмихель отвечал шутя, что я, как нижегородский помещик, вздумал покровительствовать Урусову, и прибавил:
— Пусть подождет.
Я передал это Урусову, который, горячась, уверял, что немедля уедет, но не трогался с места. Клейнмихель, выдержав Урусова часа четыре в кухне, велел его позвать и обошелся с ним любезно. В коридоре, перед комнатами Клейнмихеля, были выстроены инженеры, архитекторы и другие чины ведомства путей сообщения. По приглашению Урусова Клейнмихель, выйдя к ним, изъявил благодарность за то, что губернатор, их ближайший начальник, о них хорошо отзывается. Это должно было всех удивить, так как было известно, что[24] Урусов, перессорившись почти со всеми инженерами и архитекторами, собирался на них жаловаться Клейнмихелю. {Явно, что, обрадовавшись любезному приему последнего, он, вместо того чтобы жаловаться, их похвалил.} Клейнмихель тут же объявил, что он желает лично осмотреть труды тех, которых так одобрял губернатор.
Льду на Оке было менее, чем ночью, мы переправились благополучно. {Клейнмихель в Нижнем обскакал[25] все работы, этот осмотр он описал в приказе от 11 ноября, который мною будет приведен ниже.} При осмотре отстроенного вчерне водоподъемного здания я подвел Клейнмихеля к находящемуся близ этого здания ключевому бассейну, устроенному по {вышеупомянутому} изобретенному мною дешевому способу. Клейнмихель, не понимая ни чертежа этого бассейна, ни моего рассказа о его устройстве, не сказал ни слова, но на лице его было видно неудовольствие, {причиною которого, вероятно, было то, что его заставили сделать несколько шагов для осмотра маленького земляного кургана, из которого торчала чугунная труба, покрытая дырчатым колпаком}. Конечно, если бы вместо этого простого, дешевого устройства был построен, сообразно прежним проектам, большой кирпичный ключевой бассейн, то Клейнмихель осмотрел бы его в подробности и поблагодарил бы меня, как постоянно благодарил за все произведенные мною работы и в особенности за кирпичные. Клейнмихелю не было дела до того, что подобный бассейн стоил бы в 20 или 30 раз дороже, было бы, по крайней мере, на что посмотреть. {Во II главе ‘Моих воспоминаний’ я говорил о том, какое благосклонное внимание было обращено Толем на мой проект устройства ключевых бассейнов. Разность взглядов Толя и Клейнмихеля происходила от разности в их образовании, а внимание начальника или его пренебрежение к изобретениям подчиненных имеют весьма важное на них влияние.}
Клейнмихель приказал мне ехать с ним в Москву, для того чтобы я мог надеть на дорогу сюртук вместо мундира, в котором я его встретил, он остановился у ворот занимаемого мною дома. Мой свояк Толстой был в это время у моей жены, увидев из окна, что Клейнмихель подъезжает к нашему дому, и полагая, что последний зайдет ко мне, он поспешил уйти. На Толстом было надето три пальто, из коих верхнее было короче нижних и самое верхнее было из летней материи, на голове была кучерская шапка, а черная его борода была покрыта хлопьями снега, {который комьями падал во время его выхода из моего дома}. В таком виде Толстой прошел мимо коляски, в которой сидели Клейнмихель и Урусов. Последний, конечно, воспользовался этим случаем, чтобы представить Толстого не признающим властей революционером. По возвращении моем из дому Клейнмихель сказал мне, что если бы он знал, для каких родных я просил его ходатайства у Государя, то, конечно, он не исполнил бы моей просьбы.
По окончании осмотра городских работ мы завтракали у Урусова, Клейнмихель за завтраком очень любезничал с женою Урусова [Екатериной Петровной]. После завтрака Клейнмихель и я поехали в Москву и успели еще засветло доехать до Владимирской губернии, где оканчивался заведоваемый мною участок шоссе. Таким образом, Клейнмихель успел в продолжение семи часов осмотреть не только все работы, производившиеся в Нижнем, но и шоссе на протяжении 50 верст и сверх того позавтракать у губернатора. Этот осмотр он описал в отданном им 11 ноября за No 207 приказе, из которого я привожу здесь несколько выписок. {Приказ начинается следующим образом}:
Нижегородское шоссе от Москвы до Нижнего Новгорода (389 верст), при проезде моем ныне, я нашел совершенно в удовлетворительном состоянии. Участок шоссе от Нижнего до с. Красного (52 1/2 версты), в 1843 г. совершенно разрушившийся, отделан отлично и во всех частях надежно.
Губернаторы губерний, через которые шоссе это пролегает, местные жители и купечество, которых я нарочно в проезд мой призывал, удостоверяют, что Нижегородское шоссе во все время нынешнего года было в отличном положении и как проезжающие, так и обозы не имели ни малейшей остановки.
Справедливо заслуживают мою признательность, и я вполне благодарю за таковое состояние Нижегородского шоссе: начальника IV округа путей сообщения, инженер генерал-майора Трофимовича, исправляющего должность начальника V округа инженер-полковника Шуберского, начальников отделений инженер-подполковников Жилинского и Запольского, и в особенности заведующего последним участком от с. Красного до Нижнего, состоящего при мне инженер-подполковника барона Дельвига, и всех дистанционных офицеров.
Общее состояние Нижегородского шоссе, как выше сказано, весьма хорошо, но в частности, кроме участка барона Дельвига, я должен сделать некоторые замечания.
Далее следуют замечания, которых я не переписываю. После получения означенного приказа в Нижнем я в первый раз виделся с вицегубернатором Пановым 25 декабря в Нижегородском кафедральном соборе. Стоя на коленях во время благодарственного молебствия {за избавление России от галлов и с ними двадцати языков}, Панов поздравил меня с {изложенною в приведенном приказе} благодарностью Клейнмихеля и к этому прибавил, что после такой благодарности нечего уже будет толковать об этих, как он выразился, hommes de paille[26], какими были, по его мнению, Вейсберг и Тимофеев. Ясно было, что он полагал, что подрядчиком по устройству шоссе был я, а Вейсберг только подставным лицом. Я ему отвечал, что в церкви неудобно объяснять ему ложность его предположения, но что я для этого заеду к нему прямо из собора.
По приезде к нему я заявил мое удивление, что он, при своем большом уме и зная меня более трех лет, не понял, что я принадлежу к тем людям, которые не в состоянии обирать казну для своего обогащения. Он мне отвечал на это:
— Действительно, все подрядчики по городским работам уверяют, что вы, помогая им во всем, что не противно заключенным ими контрактам, ничего с них не берете. Но я полагал, что вы так действуете собственно по городским работам по причине ничтожности употребляемых на них сумм. Что же касается до устройства шоссе, на что употреблено более полумиллиона рублей, то я полагал, что вы довольно умны, чтобы не упустить подобного случая для поправления ваших расстроенных обстоятельств, убежденный же вашими объяснениями, что я в этом ошибался, мне остается только извиниться перед вами в том, что я полагал вас умнее, чем вы оказываетесь в действительности.
{Образование Панова, и между прочим тщательное изучение им Сея и Бентама{186}, не мешали ему иметь и излагать подобные мысли.} Он был и умен, и остроумен. В строительной комиссии существовало обыкновение перед Новым годом всем ее членам рассылать разные канцелярские принадлежности, их присылали и Панову, как председательствовавшему в комиссии в продолжение всего ярмарочного времени и вообще во время отсутствия губернатора из Нижнего. Панов получил эти принадлежности на 1847 г., за исключением карандашей, на что и обратил мое внимание. Я ему отвечал, что это сделано по моему приказанию, так как карандаши враги его, и я хотел его от них избавить. Панов на полях журналов всех присутственных мест, которые он должен был подписывать, делал карандашом злостные заметки, чем приобрел себе много врагов.
Далее в том же приказе Клейнмихеля от 11 ноября сказано:
В Нижнем Новгороде сделаны для опыта два шоссе: одно из искусственного кирпичного щебня, а другое из чугунной руды. Опыт этот я велел произвести потому, что во многих местах нет камня, а в других он доходит уже до цены неимоверной.
Опытные шоссе устроены на самой проезжей Ямской улице: из искусственного кирпичного щебня на 150 погонных саженях, — а из чугунной руды на 95 саженях. Первое из них окончено осенью 1845 г., а последнее в конце июля месяца текущего года.
По шоссе из кирпичного щебня прошли значительные обозы Нижегородской ярмарки нынешнего года и в продолжение весны перевезли по этому пути большое количество канатов с близь лежащей фабрики, имея на возах от 150 до 200 пудов. Шоссе сохранилось в совершенной целости, а ремонту в течение всего года употреблено на него только 1 1/2 куб. сажени. Нет сомнения в возможности устройства шоссе из этого материала, но для большого удостоверения я велел, по особо составленной на основании опытов инструкции, сделать таковые участки шоссе во всех округах путей сообщения[27].
По шоссе из чугунной руды также шли обозы Нижегородской ярмарки и перевозились канатные тяжести без всякого для него повреждения, но, по краткости времени его существования, нельзя еще сделать надлежащего об нем заключения. Заведывающему этим шоссе инженер-подполковнику барону Дельвигу продолжать наблюдения и о последствии донести мне.
На пространстве, отделяющем шоссе из руды от шоссе из искусственного щебня, вместо мостовой сделать также шоссе из кирпичного щебня.
Член общего присутствия правления X (Киевского) округа инженер-полковник Борейша{187} представил Клейнмихелю записку о возможности заменить булыжный щебень для шоссе в тех местностях, где он очень дорог, кирпичным, обожженным по особому способу. Клейнмихель передал мне в Москве в 1844 г. записку Борейши для объяснения дела. Записка была составлена непонятно, я изложил дело с большею ясностью и получил приказание Клейнмихеля прочитать мою записку нескольким инженерам, и в том числе Трофимовичу, с тем, чтобы они ее подписали. Все инженеры, за исключением Трофимовича, по прочтении записки охотно ее подписали, последний же, мало понимая дело, требовал времени для изучения записки и не хотел читать ее при мне. Я заметил ему, что Клейнмихель уезжает на другой день из Москвы, и я должен представить записку до его отъезда, тогда Трофимович ее подписал. За обедом у Клейнмихеля в этот же день Трофимович сказал, что много значит уменье писать складно, хотя мысль о шоссе из кирпичного щебня принадлежит Борейше, но она сделалась для всех понятною и возможною к осуществлению только после ее обработки мною. Я тогда же получил приказание устроить в виде опыта шоссе из кирпичного щебня, такое же приказание дано было и Борейше об устройстве опыта в Киеве. Устроен ное мною в 1845 г. шоссе из кирпичного щебня в Нижнем вполне удалось, а устроенное Борейшею в Киеве было очень неудачно. В ноябре 1846 г. я снова с Клейнмихелем был в Москве, где представил ему подробное описание употребленного мною способа для обжога кирпичного щебня и устройства из него шоссе. Это описание было издано особой брошюрою и, кажется, помещено в ‘Журнале путей сообщения’. Вместе с устройством опыта шоссе из кирпичного щебня Клейнмихель поручил мне устроить в виде опыта шоссе из болотной железной руды, которая имеется в значительном количестве близ Нижегородского шоссе на границе Нижегородской губернии.
Эти шоссе из кирпичного щебня и из руды содержались в бытность мою в Нижнем в большой исправности. {Жена моя каждый день по ним каталась в экипаже}, они представляли совершенно ровную поверхность, в особенности шоссе из кирпичного щебня. На обыкновенных, наилучшим образом укатанных шоссе имеются всегда небольшие рябины, проходящие тяжелые возы производят в них удары, которые все более и более увеличивают эти рябины. На шоссе же из кирпичного щебня, если он обожжен надлежащим образом, поверхность не имеет упомянутых рябин, тяжелые возы не производят на нем тех ударов, каковым подвергается шоссе из булыжного щебня, а потому на его ремонт требуется незначительное количество щебня.
Далее в том же приказе от 11 ноября сказано:
Строительную часть Нижнего Новгорода я нашел в удовлетворительном состоянии, город обстраивается красивыми зданиями, в течение нынешнего года устроено до 2000 кв. саж. мостовой и до 5 верст тротуаров из торца, кирпича и плиты.
Строительной частью в Нижнем заведовала строительная комиссия, в которой председательствовал губернатор, а потому Клейнмихелю невозможно было официально относить ко мне похвалу об удовлетворительном состоянии строительной части в Нижнем, хотя ему было известно, что я был главный по этой части деятель. To же замечание относится ко всему изложенному в окончании приказа Клейнмихеля от 11 ноября, которое привожу в буквальной выписке.
Казармы, для двух батальонов и жандармской команды возводимые, уже окончены, исключая наружной штукатурки и вставки оконных рам. Работы произведены хорошо.
Рамы вставить немедленно и топить здание в течение зимы непременно, усмотренные на лестницах деревянные площадки и ступени заменить чугунными, по примеру сделанных там же двух главных лестниц.
В подвальных этажах здания, куда, по местному положению их, проникает весенняя вода, для отвращения сырости устроить кирпичные полы на цементе согласно данным мною на месте приказаниям, двор между казармами и службами, имеющий значительный скат к казармам, выровнять, сделав у служб террасу с лестницами и спусками. Все это и самую штукатурку здания кончить к 1 августа 1847 г.
Военно-губернаторский дом окончательно исправлен, с устройством в подвальном этаже каменных столбов и арок, этим способом прекратились дальнейшие в стенах трещины. Дом этот вообще значительно улучшен противу прежнего и содержится весьма чисто. Остается только укрепить обрушившиеся в саду откосы. Работу эту исполнить в 1847 г.
Для снабжения верхней части города водой из Оки[28] устраиваются водопроводы. Главное водоподъемное здание на берегу р. Волги у казанского съезда возведено под крышу, при нем сделан водосоединительный колодезь, ключевые бассейны и проложены от них к зданию трубы, а на верхнебазарной площади приготовлено основание под фонтан. Работы производятся успешно и тщательно и будут совершенно окончены в 1847 г.
Все спуски, съезды и земляные откосы в городе исправлены и содержатся хорошо, кроме Похвалинского съезда и Нижне-Окской набережной{188}. Похвалинский съезд поправлен сколько возможно было для безостановочного во время ярмарки проезда, но совершенное его устройство не могло быть сделано по значительности потребной для того суммы. По этой же причине не исправлена и Нижне-Окская набережная.
Нижегородской губернской строительной комиссии немедленно представить мне проект и сметы на эти две работы, ограничив их мерою крайней необходимости и не допуская ни в чем излишества.
Ярмарочный гостиный двор в порядке: в нем окончательно возведены, вместо погоревших, новые два корпуса {ярмарочных лавок и больница}, произведены все необходимые ремонтные исправления, очищены подземельные галереи и устроены брандмауэры, но два корпуса Шуйский и Пушной от подгнивших под фундаментом свай имеют большие трещины, делающие во многих лавках торговлю невозможной.
Начальнику VI округа генерал-майору Гермесу и подполковнику барону Дельвигу ускорить представлением мне, на основании данного им мною в 1845 г. предписания, проектов на перестройку этих корпусов и на ограждение ярмарочного гостиного[29] двора от затопления разливом весенних вод рек Волги и Оки.
Тюремное здание чисто, но в нем необходимо произвести некоторые устройства. Нижегородской строительной комиссии представить мне проекты согласно лично данным мною на месте приказаниям.
Арестантская рота помещается в здании приказа общественного призрения, здание ветхо и не соответствует помещению роты, в роте все в порядке. Предположено построить новое здание.
Прочитав эти выписки из приказа от 11 ноября, кто бы мог поверить, что он был последствием осмотра Клейнмихелем работ, продолжавшегося менее 7 часов. Конечно, приказ был не что иное, как сокращение поданных мною о каждой работе записок. Последнюю выписку из приказа я объясню подробно. {Служебные мои занятия в 1845 и 1846 гг. по работам в Нижнем укажутся при этих объяснениях.}
Производителем работ по устройству упомянутых в приказе казарм сначала был архитектор [Георг Иванович] Кизеветтер, а впоследствии [Лев Васильевич] Фостиков. Они устроены на нижней набережной р. Волги, по причине жидкого грунта потребовалось под них забивать сваи частоколом и делать глубокий фундамент, на что потребовались огромные издержки. Это место было избрано Государем, когда я был назначен начальником работ по устройству Нижнего, здания были вчерне почти окончены. В подвальные этажи здания, как сказано в приказе, проникала весенняя вода, для отвращения этого проникновения сырости я предложил устроить в них кирпичные полы на искусственном цементе (тогда еще редко употребляли настоящий цемент) и тем же цементом оштукатурить стены и своды. Это предположение было приведено в исполнение в 1847 г., и {осушение было достигнуто} с успехом.
Военно-губернаторский дом построен наверху крутого берега р. Волги, в стенах его, по причине осадки фундамента, оказывались щели, самые значительные из них были в средней продольной стене дома. Эти щели происходили от того, что в подвальном этаже дома был коридор, которого не было в следующих этажах, так что свод в коридоре опирался с одной стороны на стену, которая поднималась во все этажи, а с другой на стену, оканчивавшуюся в подвальном этаже. Первая стена от своей тяжести садилась, через что на ней, равно как и на коридорном своде, образовались трещины. Предположенным мною {упомянутым в вышепрописанном приказе} устройством в подвальном этаже каменных столбов и арок действительно прекратилось образование трещин в средней поперечной стене. Прочие же щели были перебраны, и так как осадка фундамента дома прекратилась, то они более не показывались. Урусов жил чисто, что и отмечено Клейнмихелем в приказе. Обрушившийся в саду дома откос, причем разрушилась и стоявшая в нем церковь, был исправлен в следующем году, причем церковь разобрана до основания, иконы и прочие ее принадлежности перенесены в одну из зал верхнего этажа губернаторского дома, в которой устроена новая церковь.
{То, что говорится в вышеприведенном приказе о водопроводных работах, не требует пояснений, так как проект водопровода мною подробно описан выше.}
При назначении меня начальником работ по устройству Нижнего все земляные сооружения, служившие для соединения верхней части города с нижней, а равно для украшения верхней волжской набережной, были очень запущены, образовались провалы на съездах и на откосах, и дерновая кладка на последних во многих местах обвалилась. Все это по возможности было исправлено мною в два лета, так что столь требовательный начальник, каким был Клейнмихель, остался, {как видно из приказа}, доволен, сравнивая положение съездов и набережных в 1846 г. с тем, что он видел в бытность свою в Нижнем в 1845 г.
Ярмарочный гостиный двор был в 1845 г. и 1846 г. также значительно выремонтирован. Корпуса этого двора были устроены на сваях. При их постройке предполагалось посредством шлюзов задерживать весеннюю воду в окружающих каналах на высоте горизонта свай, но с удалением генерала Бетанкура от звания главного директора путей сообщения, {о чем я упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, устройство шлюзов отменено. Это было причиною, что верхняя часть свай, забитых под ярмарочные корпуса, которая выше горизонта самых низких вод в реках Волге и Оке, обратилась в труху. Я полагал обрезать сваи на том горизонте, на котором они оставались неповрежденными {по нахождению их ниже горизонта вод, окружающих ярмарку}, и на них устроить каменный фундамент на цементе. Ярмарочные корпуса[30] представляют такое легкое строение, что, по моему мнению, они могли бы стоять и без свайной под ними забивки: образуются же в них трещины именно потому, что под их стенами подгнили сваи. В приведенном приказе сказано, что составление проектов на работы по перестройке ярмарочных корпусов и ограждению их от затопления весенними водами было поручено вместе со мною и начальнику VI округа, такое распоряжение было сделано с целью дать мне средства, т. е. инженеров, для производства изысканий и чертежников для черчения планов. Эти лица имелись в распоряжении правления округа, а у меня их не было. Впрочем, первый из означенных проектов был мною составлен без участия начальника VI округа, а второго вовсе составлено не было.
{Тюремное здание, которое я нашел в большом небрежении при назначении меня начальником работ, было в 1845—1846 гг. доведено до возможной чистоты.}
По должности начальника работ я заведовал нижегородской арестантской ротою гражданского ведомства на правах отдельного батальонного командира. Составленный проект на устройство для нее нового здания был уже представлен. Содержание арестантских рот стоило дорого, но они приносили мало пользы. В 1845 г. при осмотре Клейнмихелем нижегородской роты один из арестантов, стоя во фронте, заговорил с ним. Клейнмихель обругал арестанта, который был немедля выведен из фронта. В 1846 г. при осмотре Клейнмихелем роты ничего подобного не случилось. Я хотя и требовал, чтобы арестанты работали более прежнего в пользу города, но наблюдал за тем, чтобы их пища и вообще их положение были по возможности улучшены, что они очень ценили, хотя не обходилось без беспорядков. Жизнь в роте до того надоедала арестантам, что они, желая подвергнуться более строгому по законам наказанию, беспрерывно ложно показывали участие свое в тяжких преступлениях и готовы были на совершение новых преступлений, чтобы только выйти из настоящего их положения. Однажды командир роты капитан Брезгунн прибежал ко мне без кивера и шапки и доложил, что арестанты бунтуют и он не может с ними справиться, я немедля поехал в роту, приказал караульному унтер-офицеру взять зачинщиков и наказать их розгами. Это было единственное средство для укрощения начинавшегося между арестантами возмущения, и действительно вслед за этим все в роте пришло в порядок.
Кстати, о беспорядках, которых нельзя избегнуть даже и в ограниченном кругу служебной деятельности, несмотря на полное внимание к сохранению казенного интереса, — расскажу следующее: Клейнмихель приказал, чтобы при ст. Орловке, в 16 верстах от Нижнего, была к ярмарке 1846 г. устроена застава для взимания шоссейного сбора. Клейнмихель подтвердил это приказание, несмотря на мое представление о бесполезности заставы при существовании таковой же на первых верстах шоссе во Владимирской губернии, почти на границе Нижегородской. На местности, окружающей шоссе в последней губернии, имеются самые незначительные поселения, за исключением их, все пассажиры и грузы, проезжающие через орловскую шоссейную заставу, по причине болотной местности не могут миновать следующей заставы. Команды на шоссейных заставах состояли из офицера, переведенного из армии в одну из бывших тогда военно-рабочих рот путей сообщения, и из нижних чинов этих рот: одного или двух писарей, унтер-офицера и шести рядовых. Клейнмихель предоставил мне отыскать офицера в начальники заставного дома при ст. Орловке. Весною 1846 г. явился ко мне в Нижний молодой человек, лет 30 от роду, высокий ростом и вообще красивый собой. Он мне заявил, что он отставной капитан конной артиллерии и желает занять означенное место. {В I главе ‘Моих воспоминаний’ я упоминал, что в Задонске, подле которого я провел мое младенчество, стояла конная артиллерия, впоследствии брат мой Николай вышел из кадетского корпуса в конноартиллерийскую батарею, стоявшую также в Задонске. Вследствие этого я часто встречался с артиллерийскими офицерами, с которыми и по их образованию был ближе, чем с армейскими офицерами. Наиболее частый разговор, который я слышал между ними, состоял в том, что лишь бы добраться до командира артиллерийской батареи или роты, тогда они заживут, а так как я знал, что эти командиры получают незначительное содержание, а следовательно, так выражавшиеся хотели приобретать деньги для житья незаконным путем, то я смолоду возымел дурное мнение об артиллеристах и решил, что буду избегать определять служивших в артиллерии лиц в такие места, где могут быть делаемы денежные злоупотребления. Конечно, и артиллерийские офицеры также мечтали о выгодах попасть в полковые командиры, но едва ли было много армейских офицеров, питавших надежду дослужиться до этого, впрочем, я имел между ними мало знакомых. На первое же место, назначение в которое зависело от меня, как нарочно, явился артиллерист Козловскийн.} Я ему объяснил, что содержание начальника заставного дома незначительно, что в этой должности он не может ожидать производства в следующий чин и никаких наград, что обыкновенно подобные должности занимаются людьми малообразованными и бедными, а так как он артиллерист и одет очень прилично, то просимое им место гораздо его ниже. Козловский отвечал мне, что при готовой квартире ему достаточно содержания, {положенного начальнику заставного дома, и} что, находясь вблизи от Нижегородской ярмарки, ему удобнее будет торговать коврами, которые выделываются на небольшой его фабрике близ Москвы. Мне было совестно из-за своих предубеждений против артиллеристов отказать просителю, и я представил о принятии его на службу. Представление мое было утверждено, и Козловский явился на орловскую станцию в начале ярмарки 1846 г. Проезжая в исходе этой ярмарки по {заведоваемому мною} участку шоссе от границы Владимирской губернии, я, по принятому мною правилу, осматривал у некоторых извозчиков, везших грузы, выданные им на орловском заставном доме ярлыки (квитанции), при чем заметил, что они большею частью были выданы на проезд шоссе от Нижнего до Москвы, расстоянием 389 верст. Запомня номера этих квитанций, я, по приезде в заставный дом, спросил книгу, в корешке которой остаются дубликаты выданных квитанций, и нашел, что под замеченными мною номерами на дубликатах значится, что квитанции выданы от Нижнего до ст. Мачкова, расстоянием около 75 верст, так что по ним в приход записано только около одной пятой части той суммы шоссейного сбора, которая значилась в виденных мною ярлыках. Не показав Козловскому замеченной мною неправильности, я просил начальника V отделения IV округа, в котором находилась последняя застава на Нижегородском шоссе, отбиравшая у проезжающих и возчиков полученные ими квитанции в уплате денег за проезд по шоссе до Москвы, чтобы он прислал мне несколько квитанций, выданных в последнее время в орловском заставном доме и отобранных у возчиков на заставе близ Москвы. По получении этих квитанций я в присутствии начальника местной дистанции инженера [Михаила Васильевича] Авдеева сравнил их с дубликатами, оставшимися в корешке книги. Хотя я при этом сравнении не сказал ни слова Козловскому, но его лицо сильно изменялось в продолжение моей поверки. Покончив ее, я приказал Авдееву немедля принять от Козловского книги, собранные деньги и все заставное имущество в присутствии имеющего немедля приехать на заставу инженер-подполковника [Владимира Петровича] Стремоухова. Этот прием был сделан в тот же день, оказался недостаток в собранной сумме с проезжающих против записанной в книге, я немедля пополнил этот недостаток {из собственности}. В тот же день Авдеев донес мне, что Козловский опасно болен, я немедля просил инспектора врачебной управы съездить в Орловку для помощи Козловскому. Медик вернулся на другой день и объявил мне, что положение больного безнадежно. Действительно, он умер в следующую ночь. У него не нашлось вовсе денег, и потому я снова из собственности дал порядочную сумму на его похороны. Похоронили его при церкви с. Гордеевки, смежном с предместьем Нижнего, Кунавиным. Похороны происходили со всеми подобающими почестями. На другой день похорон прибыли в Нижний брат и сестра покойного, которые подали губернатору Урусову просьбу о дозволении перевезти тело их брата в Москву и обещались мне уплатить издержанные мною {из собственности} деньги, как недостававшие в кассе заставного дома, так и на похороны. Впрочем, они неприязненно смотрели на меня, виновного, по их мнению, в смерти их брата. Действительно, впоследствии говорили, будто Козловский {после вышеописанной сцены осмотра мною книги заставного дома} отравился, это мне было передано в {бытность мою в} Москве в ноябре 1846 г. в Московском Английском клубе артиллерийским генерал-лейтенантом Чадиным{189}, также сожалевшим о смерти молодого человека. Говорили даже, что Козловский отравился по моему совету. {Меня сильно поразила столь внезапная смерть такого, по-видимому, здорового человека, он сильно изменялся в лице, когда я рассматривал веденную им книгу шоссейных сборов, но мне в голову не приходило, чтобы он от этого мог умереть. Ни Авдеев, присутствовавший при его смерти, ни посланный мною к нему инспектор врачебной управы мне не говорили о том, что Козловский отравился, а мне тогда это не приходило в голову.} В ноябре того же 1846 г. и в следующем году в бытность мою в Москве, где жили брат и сестра Козловского, я безуспешно обращался к ним с требованием об уплате мне долга, тело же их брата, о перевозке которого ими была подана просьба, осталось на кладбище с. Гордеевки. Подполковник Жилинский {по получении моего уведомления об оказавшемся при осмотре мною книги шоссейных сборов на ст. Орловка} узнал, что Козловский сговорился с начальником ближайшего к Москве заставного дома на Нижегородском шоссе в том, чтобы уничтожать те квитанции, которые будут иметь условленный между ними знак, и таким образом неправильные квитанции, которые, по их отобрании на шоссейных заставах, должны были отсылаться в Департамент ревизии отчетов путей сообщения, не подвергались контролю департамента, а считались утраченными. Жилинский прислал мне эти квитанции, отмеченные особыми знаками, которых еще не успели уничтожить. Начальник заставного дома, ближайшего к Москве, был немедленно уволен от службы, и это дело не имело дальнейших последствий. {Но следовало ли оставлять это дело без огласки и почему ему таковой не дали: конечно, для самосохранения: всякий начальник, допустивший беспорядки и растрату денег, принадлежащих казне, не только подвергался взысканию за неумение наблюдать за подчиненными, но обязан был внести захваченную его подчиненным сумму, если его собственное имущество оказывалось для этого недостаточным. Немало я опасался того, чтобы Департамент ревизии отчетов при сличении книг шоссейного сбора с полученными в оном с двух крайних застав Нижегородского шоссе квитанциями не возбудил вопроса о причине недоставления в оный значительного числа квитанций. Но дело это обошлось без всяких последствий.}
Возвращаюсь к рассказу о поездке моей с Клейнмихелем из Нижнего в Москву.
{Я уже говорил выше, что одежда перестроенного мною участка шоссе должна была состоять из булыжного и известкового щебня в общей сложности толщиною до 9 дюймов, считая в рыхлом теле.} Клейнмихель, проезжая в 1845 г. по означенному участку, когда он еще устраивался, нашел, что толщина одежды недостаточна и что она должна быть доведена до 12 дюймов. Несмотря на уверение мое, что это утолщение было бы бесполезно, Клейнмихель предписал мне немедля заготовить булыжный щебень на слой толщиною в 3 дюйма. Я должен был повиноваться, но, чтобы уменьшить по возможности бесполезный расход денег, я рассрочил поставку означенного щебня на 3 года, чем мог достигнуть уменьшения цены щебня с 49 руб. за куб. саж. до 37 руб. 50 коп. Клейнмихель, проезжая в 1846 г. по перестроенному мною участку шоссе, был вообще им очень доволен и нашел его прекрасно укатанным. Я воспользовался этим случаем, чтобы убедить его в бесполезности утолщать щебеночную одежду на столь прочном и хорошо укатанном шоссе, и получил дозволение не рассыпать заготовленного щебня для доведения толщины одежды {из оного} до 12 дюймов <до того времени>, пока шоссе будет в хорошем положении, а из щебня, выставленного в это число в 1846 г. и заподряженного к поставке в 1847 и 1848 гг., употреблять незначительное количество, по мере действительной надобности, на обыкновенный ремонт.
Это распоряжение было впоследствии пагубно для одного из дистанционных инженеров {означенного} участка, M. В. Авдеева. Все лето 1847 г. я был за границей, часть лета 1848 г. я провел в Симбирске и Петербурге, временно заведовавший {в мое отсутствие} участком шоссе В. П. Стремоухов не довольно строго следил за приемом щебня, через[31] что Авдеев сделался еще менее усердным к делу. Подрядчик Д. В. Климов или его приказчики воспользовались этой небрежностью инженеров. После моего отъезда из Нижнего Авдеев получил другое назначение по службе, при приеме от него дистанции шоссе оказалось, что многие кучи выставленного на ней щебня состояли из земли и песку, обложенных только щебнем, находили даже остовы лошадей, обложенных щебнем. {Это был явный обман, за который должен был бы поплатиться подрядчик, но у него можно было удержать только то, что не было еще уплачено, а этой суммы было далеко недостаточно для приобретения недостающего щебня, так что} бедный Авдеев для пополнения недостающего щебня должен был поплатиться всем состоянием, которое он получил от своего отца. Впоследствии Авдеев говорил мне, что причиной его разорения была моя постоянная забота о сбережении казенных денег, потому что если бы я не испросил разрешения не рассыпать щебень, то он был бы рассыпан до сдачи Авдеевым дистанции, и, конечно, никто не заметил бы, при отличном состоянии существующей щебеночной одежды шоссе, что на некоторых верстах им насыпан на эту одежду слой нового щебня менее чем в 3 дюйма.
На границе Владимирской губернии в проезд мой с Клейнмихелем в 1846 г. его встретил исправляющий должность начальника V (Ярославского) округа путей сообщения полковник Шуберский, который поехал со мною в одной коляске до Москвы. На другой день выезда из Нижнего Клейнмихель был в дурном расположении духа, чувствуя себя нездоровым, он не хотел ничего есть и кухню свою отправил вперед. На одной из станций за г. Владимиром, он остановился, чтобы поесть бульон, который приказал приготовить состоящему при нем инженер-подполковнику Серебрякову. Последний, зная нетерпение Клейнмихеля, когда требуемое им не подавалось немедля, просил Шуберского и меня занять Клейнмихеля до подачи изготовленного Серебряковым супа в надежде, что при нас Клейнмихель не будет выказывать сильного нетерпения. Но мы, воспользовавшись тем, что Клейнмихель не пригласил нас {взойти} к нему в комнату, благоразумно удалились и на свободе ели очень хорошую телятину, которая в деревенских трактирах была редкостью.
В Москве я пробыл с Клейнмихелем с неделю, в продолжение которой составил описание устройства шоссе из кирпичного щебня, {о котором я уже упоминал выше}, и инструкцию о производстве опытов таковых шоссе во всех округах путей сообщения, {о которой Клейнмихель упоминает в вышеприведенном приказе от 11 ноября}.
В 1846 г. младший шурин мой Николай, оставивший до окончания курса Московский дворянский институт и поступивший юнкером в один из драгунских полков, стоявший в Курске, должен был быть произведен в офицеры. Производство затруднялось тем, что он не имел документов от Департамента герольдии о принадлежности к дворянскому роду Левашовых. В бумагах тестя моего я нашел, что при царе Василии Шуйском{190} предку Левашова за сидение под Москвою было пожаловано имение, и теперь еще состоящее во владении Левашовых в Нижегородской губернии, но весьма трудно было добыть метрические свидетельства о рождении деда и прадеда Николая Левашова для доказательства, что он происходит от них. В этом деле мне помог M. Н. Муравьев, {конечно, не было сомнения в правильности происхождения Николая Левашова, но герольдия требовала столько документов, что лица, носящие самые значительные фамилии, долго не могли попасть в надлежащую часть дворянской родословной книги. Достаточно, полагаю, упомянуть о князе Грузинском, Егоре Александровиче, происходившем от царей грузинских, которого предок выехал в Россию при Петре. Несмотря на то что он был внук выехавшего царевича, он долго не был внесен в родословную дворянскую книгу за непредставлением метрического свидетельства своего отца, сына выехавшего в Россию грузинского царевича}.
В 1846 году, помнится мне, состоялось Высочайшее повеление о том, чтобы все носящие баронский титул представили доказательства, что имеют на это право, те же, которые через год {по состоянию этого повеления} не будут утверждены в баронском достоинстве, не должны более писаться баронами. {Право на этот титул имели получившие его от германских императоров и шведских королей, пожалованные Российскими Императорами и Императрицами, а равно все те дворяне этих губерний, которые до присоединения их к России были матрикулированы, то есть вписаны в дворянскую родословную книгу этих губерний, и впоследствии в Высочайших грамотах и тому подобных актах назывались баронами.} Фамилия Дельвигов была весьма древняя, значившаяся в дворянской родословной книге во время присоединения Эстляндии и Лифляндии к России, баронский титул был пожалован королем шведским в 1721 г. одному из членов этой фамилии, бывшему полковником в шведской службе{191}. Для доказательства моего происхождения от этого полковника потребовалась длинная переписка с эстляндским губернским предводителем дворянства, который отвечал мне по-немецки, употребляя в начале своих писем длиннейшие титулы {Hochwohlgeborener, Hochgeehrter[32] и т. д.}, так что я затруднялся в придумывании, как его величать в {моих к нему} письмах. Чтобы прекратить эту длинную переписку, я просил об утверждении меня и брата моего в баронском достоинстве не по происхождению от упомянутого шведского полковника{192}, а как потомка древней фамилии, записанной в Лифляндскую дворянскую родословную книгу при присоединении балтийских губерний к России{193}, и которой члены и в том числе брат и я, неоднократно были именованы в грамотах Русских Императоров баронами. Вследствие этой просьбы было утверждено за мною и братом право на ношение потомственного баронского титула.
После смерти матери моей остались ее крепостные дворовые люди: бывший мой дядька Дорофей Сергеев, жена его моя нянька с детьми и служивший у меня кучером Дмитрий Иванов, подаренный мне, {как это тогда водилось}, дядею моим князем Дмитрием Волконским, по закону они должны быть или отпущены на волю или приписаны к населенному имению.
Мой прежний дядька и нянька не хотели слышать о том, чтобы их отпустили на волю, а кучера Дмитрия я хотел удержать {в моем услужении}.
Их можно было бы приписать к имению сестры моей, но {описанное мною в IV главе ‘Моих воспоминаний’} дело по ее наследству от мужа не было еще окончено, и она так же, как я и брат мой Николай, не имела недвижимого имения. Это побудило меня, при всем моем безденежье, купить небольшое населенное имение, к которому я мог бы приписать означенных людей. M. А. [Михаил Андреевич] Кустаревский, {упоминаемый мною в той же главе ‘Моих воспоминаний’}, по доверенности моей, купил с аукциона в Московском опекунском совете несколько душ в Елатомском уезде Тамбовской губернии. Я был недоволен этой покупкой, потому что можно было ограничиться еще меньшим имением для означенной цели.
Это имение, не приносившее мне никакого дохода, только вводило меня в разные хлопоты. {С увеличением числа душ в этом имении} по последней ревизии перед {Высочайшим} Манифестом 19 февраля 1861 года{194}, с приписанными к нему дворовыми, <в нем> числилась 21 ревизская душа мужского пола, так что я не мог воспользоваться льготами, предоставленными означенным манифестом мелкопоместным помещикам, имеющим не более 20 душ, а должен был дать надел крестьянам, за что получил незначительный выкуп, именно менее 100 руб. с души, {так как я, по незначительности имения, им не занимался и не увеличивал оброка с имения, несмотря на прибавление в нем числа душ, а следовательно, и работников. По упомянутому же манифесту, при увольнении крестьян полученный доход с имения, если оброк с крестьян не превосходил 9 руб. с души, капитализировался при выдаче выкупных из 6 %, а я получал оброка с каждой ревизской души менее 6 руб. Таким образом, помещики, бывшие снисходительными к своим крестьянам, теряли при выкупе крестьянских наделов}. Оставшиеся {за наделом} в моем владении 77 десятин земли не приносили никакого дохода, {а между тем я платил за них налоги, конечно, небольшие, но все же выходило, что эта собственность мне приносила только убытки}. Продать эти земли, {несмотря на все мои хлопоты}, я не мог, потому что никто не давал {за эту землю с растущим на ней молодым лесом} просимых мною четырех руб. за десятину.
В ноябре 1846 г., по возвращении моем из Москвы в Нижний, приехала к нам сестра с ее двумя дочерьми, мой старший шурин Василий Левашов и двоюродная сестра моей жены, дочь родной сестры ее отца, вдова Анна Петровна Бекетова{195}, жившая недалеко от Нижнего, в небольшом ее имении в Ветлужском уезде Костромской губернии. При дочерях сестры была новая гувернантка, Елизавета Францевна Смит, молодая и хорошенькая англичанка, родившаяся в России. Таким образом, одних живших {в нанимаемом} нами {доме} садилось за обед одиннадцать человек.
А. П. Бекетова говорила беспрестанно и так скоро, что трудно было ее понимать, главным предметом ее разговоров было хозяйство и доход с посеянной ею горчицы, так что ее прозвали горчицею. Шурин мой Василий превосходно ее передразнивал и сам часто начинал с ней разговор о хозяйстве так же скороговоркою и тем же тоном, каким говорила Бекетова, причем с намерением отпускал фразы, не имевшие никакого смысла. Это очень забавляло мою сестру, которую разговор моего шурина с Бекетовой довел однажды до истерического смеха, так что ее принуждены были отвести в спальную комнату и положить в постель, где долго не могли остановить ее смеха. В это время Бекетова, узнав, что моей сестре сделалось дурно, хотела непременно взойти в спальню. Понятно, что, увидав ее, истерический смех сестры еще более увеличился бы, и мы не пустили к ней Бекетову.
В праздник Рождества Христова мы приготовили две прекрасно освещенные елки с очень большим количеством подарков, дочери сестры, из которых одной было 9, а другой 7 лет, были в восхищении, {когда их впустили в залу, в которой были поставлены елки}. Старшая из дочерей, Валентина, еще в 1872 г. говорила мне, что эта елка одно из лучших воспоминаний ее детства, так что {по истечении четверти столетия} она еще помнит все подарки, висевшие тогда на елках.
У Ю. М. [Юлии Михайловны] Мессинг, {о которой я упоминал выше}, была тогда незамужняя сестра, Фанни (Феона)н, очень бойкая и довольно образованная. {Я уже говорил, что их отца Климова считали человеком богатым.} На одном из танцевальных вечеров живший у меня в доме поручик Глинский получил ее позволение просить ее руки. На другой день Глинский, всегда скромный и услужливый {в отношениях своих ко всем, жившим у нас в доме, и в том числе к Е. Е. Радзевской, которая, по необыкновенной доброте своей, пеклась о нем, как будто он принадлежал к нашему семейству}, взошел {одетый} в мундир в чайную комнату в то время, когда все уже отпили чай. За чайным столом сидела Е. Е. Радзевская, Глинский, увидав, что на столе нет стакана, из которого он обыкновенно пил чай, сказал, — {полагая себя, после данного ему Климовой согласия, богатым человеком}, — повелительным тоном, чтобы Е. Е. Радзевская дала ему чай в его стакане. Не будь это потребовано таким тоном, она, вероятно, исполнила бы его желание, {хотя в нашем доме ее уважали как близкую и очень уважаемую родственницу}. На повелительное требование Глинского она отвечала, что он сам может приказать подать свой стакан. Эта польская выходка была мне очень не по сердцу. Не прошло часу после этой сцены, как Глинский объявил мне, что Климов отказал выдать за него свою дочь, но что он надеется еще на последнюю. В тот же день у кого-то на бале они свиделись, но Климова не хотела говорить с Глинским, который уехал немедля с бала, самым униженным образом (помнится, на коленях), со слезами на глазах он упросил меня дозволить ему немедля уехать из Нижнего с тем, что он перепросится на другое место, так как, по его мнению, ему невозможно было оставаться в Нижнем после полученного отказа. По существовавшим постановлениям я не имел права давать отпуск без разрешения высшего начальства, но, сжалясь над Глинским, отпустил его, хотя терял в нем лучшего помощника по службе. Впоследствии Глинский женился на девице Аслановичн, очень красивой брюнетке, которой родная сестра, столь же красивая блондинка, была за Боборыкиным. Я видел в первый раз Глинского с женою в Витебске, где он состоял при строительной комиссии. Они жили в очень маленьком доме и довольно бедно. Выйдя вскоре в отставку, Глинский занимался частными делами, но, вероятно, безуспешно, потому что каждый раз, когда бывал у меня и у жены моей в Москве и в Петербурге, жаловался на крайне стесненное положение. Последнее время он жил из экономии в Риге и наконец в 1872 году снова поступил на службу по ведомству путей сообщения начальником какой-то дистанции. По способностям и усердию его к службе он заслуживал лучшей участи.
1 января 1847 г. назначен был маскарад у губернатора. Шурин мой Василий Левашов вздумал явиться почтальоном с сумкою, наполненной запечатанными письмами к разным лицам, приглашенным в маскарад. Каждое письмо состояло из стихов, {адресованных к его получателю}, или {из какой-либо} пословицы. Составление стихов и приискание пословиц занимали всех, живущих у нас в доме. Впрочем, шурин мой Василий имел способность к рифмотворству, и все написанные стихи были звучны {и относились к какому-нибудь обстоятельству в жизни получателя. В них не было, конечно, ничего резкого и обидного, но о последнем трудно было судить, так как в провинциях все обыкновенно весьма обидчивы}. Свояк мой Толстой не участвовал в составлении писем и очень уговаривал Василия Левашева не приводить в исполнение своего предположения, во время же маскарада, на котором, конечно, Толстой не был, он беспрерывно ездил между домами губернатора {и нанимаемом мною} в ожидании того, что шурина нашего Василия арестуют или что кто-нибудь вызовет его на дуэль или даже побьет. {Я уже говорил, что Толстой всегда всего опасался.} Письма во время маскарада были розданы по адресам, заметны были не совсем довольные лица, говорили даже громко о неприличии подавать на бале, и в особенности у губернатора, подобные письма, но лично на почтальона никто не нападал, а бльшая часть в маскараде и не знали, кто этот почтальон, так как Василий Левашов редко бывал в Нижнем и всегда оставался в нем короткое время. Долго еще судили и рядили о появлении почтальона в маскараде и о некоторых розданных им письмах. Вообще же эта шутка принята была в обществе с удовольствием. Эту зиму провели мы очень приятно. Все жившие в нашем доме проводили вместе бльшую часть дня. Сестре моей и жене полюбилось шампанское вино, у нас часто его подавали, и было очень забавно, когда они по непривычке от одного бокала делались заметно веселее. Меня очень тревожил в эту зиму постоянный проигрыш в карты при постоянно дурных денежных обстоятельствах. Хотя я играл не в большую игру, но почти каждый день и каждый раз проигрывал, так что к половине марта, когда я уехал из Нижнего, мною было проиграно в первые 2 1/2 мес. 1847 г. более тысячи рублей.
Нижегородские медики советовали жене моей после ее преждевременных родов пользоваться германскими минеральными водами, сестре моей после претерпленных ею невзгод от процесса с пасынками и падчерицами также необходимо было пользование минеральными водами, а потому мы согласились ехать вместе за границу, вследствие чего я просил ездившего в начале 1847 г. в Петербург губернатора Урусова испросить мне пятимесячный заграничный отпуск. В половине февраля сестра уехала в Москву, мы ее провожали в санях верст за 60. Вскоре по ее отъезде вернулся Урусов, который сказал мне, что он с большим трудом уговорил Клейнмихеля исходатайствовать мне заграничный отпуск. Я готов верить этому, тогда не любили дозволять поездок за границу, {и в особенности} это запрещение вполне соответствовало понятиям Клейнмихеля, сверх того, я в 1846 г. начал работы по устройству водопровода в Нижнем, и он должен был быть пущен в действие осенью 1847 г., а потому Клейнмихель, хотя лично видел и от меня слышал, что {водопроводные работы доведены до того, что} летом 1847 г. оставалось только установить водоподъемные машины на совершенно готовом фундаменте и в готовом здании и что мое присутствие в Нижнем не было необходимо, не хотел меня отпустить. Урусов уверял меня, что он убедил будто бы Клейнмихеля, сказав ему, что {Клейнмихель, Урусов и ведомство путей сообщения ничего не выиграют от того, что мне не дадут отпуска, так как я}, недовольный {этим}, перейду в другого рода службу, которую, при моих способностях и усердии, всегда могу найти. Действительно, многие принимавшие тогда во мне участие, и в том числе M. H. Муравьев, находили, что моя служба в ведомстве путей сообщения будет только причиной окончательного разорения имения жены моей и что для того, чтобы не {иметь возможности} сделать служебной карьеры, достаточно носить мундир инженера путей сообщения. M. H. Муравьев, бывший в то время сенатором и главным директором межевого корпуса, очень желал, чтобы я перешел на службу под его начальство, но я, желая оставаться с ним в прежних отношениях, никогда не соглашался.
По получении от Урусова сведения, что я буду отпущен на лето 1847 г. за границу, жена моя поехала к сестре в Москву, чтобы подробно сговориться с нею о заграничной поездке. Оставшись один в Нижнем, я имел еще более времени для карточной игры и, {как уже сказал выше}, постоянно проигрывал. В это время мне пришлось еще сделать довольно значительную издержку по следующему обстоятельству. В продолжение трех лет, которые я провел в Нижнем, я бывал на балах почти у всех нижегородских властей, {жена же моя ни с кем из них не была знакома, и потому у нас бывали только мои подчиненные и небольшой круг близких знакомых}. Мне казалось необходимым отплатить балом за все балы, на которых я бывал в Нижнем. Пользуясь отсутствием моей жены в Москву, я пригласил все нижегородское общество на танцевальное утро в субботу на Масленице, в подражание {таковому же} утру, ежегодно даваемому в этот день в Московском дворянском собрании. Как ни велик был занимаемый нами дом, но в нем нельзя было принять все нижегородское общество, а потому я пригласил его в залы Дворянского собрания. В самом начале этих приготовлений начали рассказывать в городе, что я делаю бал для Е. Н. Родионовой, а ее-то и не было на данном мною бале, на котором было почти все нижегородское общество, и в том числе губернатор Урусов со своею хорошенькою женой. Конечно, [Елизавета Николаевна] Родионова была приглашена, и я полагал, что она будет, я не знаю, что было причиной ее отсутствия: сама ли она рассудила лучшим не приезжать, чтобы заглушить нелепые толки о том, что я даю бал собственно для нее, или она повиновалась в этом требованиям сосланного в это время в Нижний под надзор полиции князя Гагарина{196}, имевшего на нее влияние. {Данный мною} бал доставил много удовольствия нижегородскому обществу, обед, заказанный мною тогдашнему эконому дворянского собрания, отличному повару Никите Егорову, который впоследствии содержал буфеты на Московской станции Николаевской и на Нижегородской станции Нижегородской железных дорог, был изготовлен превосходно. {На бале} много танцевали и веселились, но не обошлось, как это бывает в провинциальных городах, без историй, помнится, что И. И. Мессинг обиделся {чем-то} за свою свояченицу Фанни Климову и дошло до очень крупного разговора, который я с трудом утишил, находясь в затруднительном положении и хозяина на бале и старшины в дворянском собрании, в каковую должность я был выбран в 1846 г.
{Я выше упомянул о сосланном в Нижний под надзор полиции} князе Гагарине. {Скажу теперь о нем несколько слов, как о человеке замечательном во многих отношениях и сверх того имевшем в следующем 1848 году влияние на мою дальнейшую службу. Он} был очень хорош собой, довольно образован, остроумен и приятен в обществе, особливо в дамском, имел хорошее состояние и родственные связи с высокопоставленными лицами, между прочим, он был родной племянник генерал-адъютанта князя Александра Сергеевича Меншикова и князя Павла Павловича Гагарина{197}. Можно было, конечно, полагать, что {при этой обстановке} он сделает блестящую карьеру по службе, но вышло иначе. Многие шалости во время службы его в Петербурге не нравились Императору Николаю, который, как рассказывали, спрашивал у Меншикова, зачем его племянник ничего не делает, так что Государь его беспрерывно везде встречает. Когда Меншиков передал это замечание Государя Гагарину, последний отвечал, что в его лета (ему было тогда около 20 лет) и в его маленьком чине ему подобает везде шляться, но что гораздо удивительнее то, что он так часто встречает Государя, {так что непонятно, как последний находит столько времени, чтобы постоянно шляться по улицам}. Гагарин, подсмеиваясь и подтрунивая над всеми, был труслив, так что, когда шутки его обращались к лицам, не хотевшим допускать их, и когда эти лица требовали удовлетворения, то он пасовал, просил прощения и выслушивал обращенные к нему дерзости. Одним словом, в нем не было развито чувство чести, и этот недостаток уничтожал все его достоинства. Это не помешало ему жениться на очень приличной особе, которая, однако же, несмотря на то что они имели детей, нашлась вынужденной его оставить. Он, между тем, наделал много долгов, имение его, во избежание продажи для их уплаты, было отдано, по просьбе его родных, в опеку, а он сам за разные шалости был послан под надзор полиции в какой-то отдаленный город, а впоследствии переведен в Нижний {также под надзор полиции}.
В Нижнем Гагарин продолжал свои шалости, отпускал остроты про всех, и, если кто за эти остроты, {в случае их неприличия}, обращался к нему в резких выражениях, он трусил и прижимал, как говорится, хвост. В Нижнем в семьях сколько-нибудь себя ценящих его не принимали, так, он никогда не бывал в домах Б. Е. Прутченко и моем. Он очень нравился большей части мужской молодежи и хорошеньким дамам, с которыми весьма ловко любезничал. Я говорил уже о влиянии его на хорошенькую Е. Н. Родионову, такое же влияние он имел на жену губернатора Урусова, а через нее и на ее мужа. Эти отношения к губернатору дали возможность Гагарину безнаказанно продолжать шалости, тревожившие городских обывателей, — как то: скаканье на тройках во всю прыть по городским улицам с громким криком, созыв к губернатору на танцевальный вечер всего нижегородского общества в то время, когда последний и не думал приглашать, так что все приехавшие должны были воротиться, и т. п., — {но имел влияние на должностных лиц в губернии, о чем будет мною передано ниже}. Спустя несколько времени после моего переезда из Нижнего в Петербург Урусову не понравились отношения Гагарина к его жене. Он просил об удалении Гагарина, который и был сослан в Вологду также под надзор полиции. Я с ним более не встречался.
Жена моя пробыла в Москве у сестры неделю, я {вместе} с нею, с Е. Е. Радзевской и со служанкою Аграфеною в половине марта выехал из Нижнего за границу. В Москве мы остановились у сестры, которая, — оставив {вышеупомянутую} гувернантку {ее дочерей} Е. Ф. Смит в Москве из опасения, что она, по слабости здоровья, не вынесет дальней дороги, поехала с нами в почтовой карете вместе с двумя своими малолетними дочерьми и со слугою Иваном, — который меня сопровождал во втором моем путешествии на Кавказ, — в Петербург, куда мы приехали 10 апреля и остановились в гостинице Серапина, где так долго жили в начале 1842 г.
В этот день родился Великий Князь Владимир Александрович, и мы, подъезжая к Петербургу, слышали пушечные выстрелы по случаю его рождения. В той же гостинице остановился инженер-полковник Шуберский, который 13 апреля, в день Светлого Христова Воскресения, был произведен в генерал-майоры. Он ездил в этот день к заутрене в Зимний дворец, я же в то время еще ни разу не бывал при торжественных дворцовых выходах, а потому рассказ его о виденном им на выходе очень занимал меня. Между прочим, он говорил, что непременно надо побывать на этих выходах, чтобы видеть бесчисленное множество лиц высших чинов, разукрашенных лентами и звездами, и вполне постигнуть ничтожность всех инженеров путей сообщения в служебной иерархии.
Для заграничного путешествия мы взяли кредитив{198} из конторы барона Штиглица{199} на 40 тысяч франков, из коих одна четверть принадлежала мне, а остальные сестре. Для получения этого кредита я был в банкирской конторе, чего мне прежде никогда не случалось. Управляющий конторою, выслушав мое желание, пригласил меня взойти, с привезенным мною большим узлом кредитных билетов на 10 тысяч руб. сер., в другую комнату, в которой я нашел хорошо одетого крестьянина. Этот последний, взяв мой узел с деньгами и сосчитав их, сказал, что я могу снова идти к управляющему конторою, который, немедля по моем входе в его кабинет, выдал мне кредитив. Вся эта процедура чрезвычайно меня удивила, для чего деньги принимает какой-то бородач в особой комнате и каким способом он дает знать, что объявленная сумма оказалась при счете верною. Теперь, когда развелось столько банков, каждому известно, что такое артельщик{200}, а тогда можно было получить порядочное образование, иметь довольно значительные обороты по денежным делам и дожить, как я, до 34 лет, не имея понятия о банкирских конторах. По возвращении в Россию мы получили счет от конторы Штиглица, по которому внесенные мною 10 тыс. руб. оказались стоящими не 40, а 41 тысячу франков, так высоко стоял тогда наш курс, помнится, что он доходил до 414 сантимов за серебряный рубль, {кредитные билеты тогда свободно разменивались на металлическую монету}.
В С.-Петербурге меня нашел мой товарищ по Институту инженеров путей сообщения Ефим Михеевич Фроловн и пригласил к себе обедать. В институте за его {мужицкие} манеры его прозвали мужиком сильвопласом[33], прошло 15 лет, что мы расстались, и до меня доходили слухи, что Фролов играет роль в Петербургском аристократическом кругу и живет роскошно. Довольно было один раз увидеть его, когда он приезжал приглашать меня к себе, чтобы убедиться, что он по-прежнему остался мужиком. Жил же он действительно с некоторою роскошью и бывал кое-где вследствие веденной им сильной карточной игры. После обеда, на котором, кроме меня, было еще два гостя, мы сели играть, по мнению Фролова, по ничтожному, а по моим понятиям, очень большому кушу в ералаш[34]. Я много проиграл, тогда переменили ералаш на ландскне, в которое я проиграл еще более, так что уже мой проигрыш был в две тысячи с лишком рублей. У меня с собой было несколько сот рублей, которые я немедля отдал Фролову, а на остальные просил дозволения выдать заемное письмо, так как все бывшие у меня деньги я передал Штиглицу на кредитив и негде было достать мне денег для немедленной уплаты, Фролов согласился. {Уплата по этому заемному письму, вследствие с каждым годом ухудшавшихся моих денежных обстоятельств, была для меня крайне затруднительна.} Фролова впоследствии обыграли, вероятно, шулера, более его искусные, он последние годы своей жизни жил в бедности и {сверх того} разбитый параличом. В таком положении он несколько раз бывал у меня в Москве в 50-х годах. По возвращении моем домой после обеда у Фролова я сказал жене, что проиграл все деньги, которые были со мною, и еще должен был выдать заемное письмо. Помню, что на это расшумелась не жена моя, а сестра, укоряя меня за то, что я так много проигрываю при {моем и жены моей} стесненном положении. Я тогда решился во все заграничное путешествие не играть ни в карты, ни в рулетку, а по возвращении в Россию играть как можно менее и по возможно малому кушу. Это данное себе обещание я вполне выдержал[35].
19 апреля, в субботу на Светлой Неделе, мы выехали из Петербурга по Варшавскому шоссе в прекрасной почтовой карете. Не буду описывать всего виденного мною в заграничном путешествии, а ограничусь только главными впечатлениями, которые оно произвело на меня. Вечером 21 апреля мы подъехали к р. Западной Двине в Динабурге, но перед самым нашим приездом тронулся лед и перевоз был прекращен. Мы вернулись в Динабург, где переночевали в весьма грязной гостинице, но могли добыть бутылку[36] хорошего шампанского вина, которую распили, так как в этот день сестра моя праздновала свои именины. На другой день утром мы переехали Двину на пароме, а на следующее утро реку Неман в Ковне также на пароме. Высокий правый берег Немана был уже покрыт зеленью, разница температуры была очень заметна, и потому Алексота{201} на этом берегу Немана произвела на нас приятное впечатление. Тогда еще существовала таможенная линия между Россией и Польшей, и я в первый раз видел, как досматриваются пассажирские вещи на таможнях. {Этот осмотр не представил ничего особого, но дальнейший путь в Варшаву представлял немало затруднений.} Прекрасная почтовая карета, в которой мы ехали из Петербурга, доходила только до Ковны. Наслышавшись об удобствах путешествий за границей и о том, что там все устроено гораздо лучше, чем в России, мы думали, что от Ковны до Варшавы мы найдем экипаж еще более удобный, чем наша почтовая карета. Но вместо того в Алексоте мы нашли очень плохую почтовую карету, которую, по имени содержателя этих карет, называли стенкелеркой. В этой карете всего было шесть мест, считая в том числе и наружные, а нас было восемь человек, но мы кое-как с большими неудобствами поместились в ней. Хорошо еще, что я успел занять в ней все места прежде других, в одно время с нами ехавших в Варшаву пассажиров, в Алексоте была всего одна стенкелерка, и потому эти пассажиры принуждены были или ехать в почтовых бричках, или ожидать {в Алексоте до} следующего дня. В день празднования рождения моей жены и нашей свадьбы, 24 апреля, мы обедали на какой-то станции, где также достали шампанского вина и радовались весеннему воздуху.
В Варшаве мы остановились в английской гостинице, где имели удобное помещение и отличный стол. Варшава при хорошей погоде своими садами и многолюдностью {публики} на больших улицах произвела на меня приятное впечатление. В это время жил в Варшаве мой двоюродный дядя Петр Иванович Колесовн с женой, бывшею прежде красавицею, и несколькими детьми, из которых старшая дочь Елизаветан, — воспитывавшаяся у Е. Ф. Скордули, дочери Д. Н. Лопухиной, {в заведении которой я провел первые годы моего отрочества} и жившая впоследствии в Москве у Елизаветы Николаевны Давыдовойн, — была по Москве старая знакомая жене моей и мне. Мы видались с этой семьей каждый день {во время пребывания нашего в Варшаве, видались} также с заведовавшим {тогда} почтовой частью в Царстве Польском князем Александром Михайловичем Голицыным{202}, старым знакомым моей сестры, по совету которого я, во избежание неудобного путешествия в стенкелерке от Варшавы до прусской границы, ходил к Стенкелеру просить дать нам более удобный экипаж для этого пути. Стенкелер обещался и прислал длинную карету, которая хотя была поместительнее стенкелерки, но чрезвычайно тряская, стук каретных окон был невыносим, у стен кареты были скамьи до того узкие, что не только лечь, но и сидеть на них было неловко. Жена моя постлала себе и племянницам постель на дне кузова между каретными скамейками. Жена и сестра утверждали, что эта карета беспокойнее стенкелерки и обвиняли меня, что я у Стенкелера не осмотрел экипажа, который он полагал нам дать. Я утешал их, что недалеко до Пруссии и что в этой просвещенной стране, конечно, мы поедем в более удобном экипаже.
Наслышавшись, что всевозможные злоупотребления существуют только в России, в Европе же, а в особенности в Пруссии, все чиновники самые честные люди, я был очень удивлен, когда на границе прусский таможенный чиновник объявил мне, что не подобает делать осмотра чемоданам, принадлежащим русскому штаб-офицеру и его семейству, но что верно я его не оставлю без благодарности за то, что он нас не беспокоит, я ему дал несколько талеров. На прусской пограничной станции мы взяли две почтовые кареты, я уплатил до г. Познани деньги за экипажи (Wagengeld[37]), путевые на пять лошадей (Pferdegeld) и разные другие приплаты, как-то: надсмотрщику над экипажами (Wagenmeistergeld), за смазку (Schmrgeld), шоссейные (Chausseegeld) и мостовые (Brkengeld). Весь этот аптекарский счет, состоявший в каждой статье из талеров, зильбергрошей и пфеннигов, простирался до 47 1/4 талеров. Я дал почтмейстеру бумажку в 50 талеров и просил сдачи, но он мне только поклонился и оставил 2 3/4 талера в свою пользу. Я тогда не мог понять, откуда же происходили эти похвалы о честности прусских чиновников, и только впоследствии понял, что мы, русские, любим хвалить все заграничное и бранить все свое и что мы у себя очень требовательны, тогда как за границею делаемся тише воды ниже травы. Четырехместная карета, в которую села сестра, была сносная, двухместная же, данная мне и жене моей, была безобразна. Обе они были очень высоки[38], в каретах не было ступенек, и для того чтобы в них влезть, подставляли деревянную лестницу без поручней, по которой лазать было очень неудобно, особливо жене моей, женщине тучной, с больными ногами. Карета внутри ничем не была обита, так что нельзя было к стенам прислонить голову, ног некуда было протянуть, ко всему этому присоединялась тряска, одинаковая с тряскою нашей почтовой телеги. Несмотря на все неудобства кареты, жена, чтобы избежать затруднительного вылезания и влезания, просила не менять кареты до Познани, но почтмейстеры на это не согласились. Итак, мое обещание иметь удобные экипажи по переезде за границу не исполнилось. Ехали мы очень тихо, по 8 1/2 версты в час, несмотря на то что шоссе и лошади были хорошие, ни просьбы, ни угрозы, ни обещания дать на водку не помогали. Плата почтальонам (ямщикам) на водку (Trinkgeld) на каждой станции постановлена законом, и эта плата была довольно большая, а так как почтальоны уверяли, что они ее сполна отдают почтовым содержателям, то по их просьбам надо было еще добавлять, хотя ни ездою и ничем они не заслуживали этой добавки. На вопросы о названии селений, через которые мы проезжали, они отзывались незнанием. Их лица, выражавшие тупоумие и наводившие скуку, доказывали, что они действительно ничего не знают, а их военные мундиры, плохо пригнанные, и вообще их костюм нас очень смешили. Мы вспоминали о лихих русских ямщиках, едущих скоро, поющих песни и охотно, а часто и очень остроумно отвечающих на вопрос проезжающих.
Познань, первый прусский город, мне не понравился. Он был наполнен евреями, а так как мы приехали в субботу, то все магазины были заперты, и он показался мне очень скучным, притом он был довольно грязен. Во избежание скучной тихой езды в Познани я взял курьерских лошадей, плата за которые была, кажется, вдвое выше, чем плата за обыкновенных почтовых, хотя и последняя была тоже очень значительна. На курьерских лошадях мы ехали по 12 верст в час. В Познани почему-то не хотели взять с меня платы за лошадей и прочих {вышеприведенных} налогов с проезжающих за весь путь до Берлина, так что приходилось расплачиваться на каждой станции{203}. Почтмейстеры долго вписывали в печатную квитанцию все {вышеприведенные следующие с проезжающих} уплаты, а при подведении итога постоянно ошибались. Конечно, при разделении талера на 30 зильбергрошей, а последних на 12 пфеннигов счет был несколько затруднителен, но казалось, что они должны были бы к нему привыкнуть. Мне этот счет был новостью, но по легкости для меня всякого рода вычислений я немедля определял итог уплаты за известное число миль и нетерпеливо выжидал, когда почтмейстер кончит свое вычисление. Вследствие этого я решил, что не одни почтальоны (ямщики) тупоумны, но тупоумны и почтмейстеры. Последние выходили к проезжающим обыкновенно без сюртуков, {а иногда в одних подштанниках}, что очень удивляло ехавших со мною дам, которые привыкли, что наши необразованные почтмейстеры выходят к проезжающим в сюртуках, сшитых по военной форме.
Сверх того, на почтовых станциях не было комнат для проезжающих, и при желании остановиться для обеда, ужина или чая надо было ехать в плохую гостиницу, {если таковая имелась в селении}, часто довольно отдаленную от почтовой станции. На каждой станции менялись кареты и, следовательно, перекладывались наши вещи, которые почтальоны очень неловко и небрежно всовывали в особо устроенные позади карет помещения. Бывший с нами человек сестры, Иван, очень ловкий и сильный, которому немцы не нравились уже за то, что ‘по-нашему’ ничего не понимали, постоянно бранил их, конечно по-русски, и, когда они укладывали наши вещи, он, отталкивая их от кареты, очень ловко управлялся с вещами, {с которыми не умели управляться несколько немцев}. На замечание мое, чтобы он не кричал на немцев и не толкал их, он обыкновенно отвечал:
— Да ведь они все вещи попортят, а еще наши господа все толкуют, что немцы народ и умный, и аккуратный. Какой тут ум, просто дураки, да еще такие неловкие и небрежные.
В Берлине мы остановились в Htel de St.-Petersbourg, в нижнем этаже. Мы приехали после table d?hte {(общего стола)}, который начинался в час пополудни. Нам принесли в наш номер обед, состоявший из большого числа блюд, на которых лежало по нескольку кусочков всевозможных яств. Суп не возбудил в нас, голодных после дороги, того отвращения, которого он заслуживал, прочие кушанья по той же причине мы ели с аппетитом, но когда принесли жаркое (Rehbraten) совершенно испорченное, то мы, чтобы избавиться от вони, приказали немедля его вынести. Hа вопрос наш, как можно подавать такое мясо, кельнер {(слуга гостиницы)} отвечал нам:
— Man ist das gern а la table d?hte[39].
Мы не могли надивиться, как каждый из служивших нам кельнеров искусно приносил вдруг по нескольку блюд с кушаньями, тарелок и столовых приборов. Мы довольно долго прожили в Берлине и обедали каждый день за общим столом, за исключением жены моей, которая, не любя показываться в обществе, обедала в занимаемых нами комнатах, сестра иногда делала ей компанию. Цена обеда была вдвое более в номере, чем за общим столом. Кушаний постоянно было много, но они были весьма дурно приготовлены из плохой провизии, которая была разрезана на чрезвычайно мелкие кусочки, так что маленького тощего цыпленка разрезали на 12 и даже более частей. Подливок весьма невкусных было множество. Посередине обеда подавали дурную селедку, разрезанную на мелкие кусочки, приправленную дурным малиновым вареньем. Одним словом, покончив обед из 10 блюд, останешься голодным. Во время же обеда меня потешала суета кельнеров, хотя и ловко, но бестолково прислуживающих, и в особенности важный вид распоряжающегося ими обер-кельнера {(начальника прислуги)}, походившего на главнокомандующего армией.
Чтобы покончить со съестною частью, скажу, что во всем Берлине я не мог отыскать лучшего обеда. {Тогда еще не было тех гостиниц и ресторанов, в которых богатые берлинцы находят сколько-нибудь порядочное кушанье, об этих ресторанах я буду говорить при описании посещений мною Берлина после 50-х годов.} Белый хлеб подавался в виде маленьких круто испеченных булок, которых нельзя было раскусить самыми крепкими зубами. Мои маленькие племянницы обыкновенно просили мою жену, {одаренную, как я уже говорил выше, большой силой}, раздавить эти булки несколькими ударами кулака, только после этого они могли их есть. К чаю я привез однажды пироги из лучшей кондитерской, но они оказались до того масляными, что их не ели. В большей части кондитерских не имели понятия о конфетах, а в тех, где они имелись, они были очень дурны. В газетных объявлениях прославлялась кондитерская Фукса{204} с изображением ее зеркальных комнат, я пригласил приехавших со мною в эту кондитерскую и приказал подать шесть чашек шоколада, но он был до того невкусен, что даже дети, {попробовав его}, не хотели пить. Описываю эти подробности, чтобы показать, в каком положении находилось тогда кулинарное искусство в Берлине, сверх того, нам, избалованным нашей хорошей кухней, было очень жутко от немецкой еды.
Гостиница наша была на лучшей улице Под Липами (Unter den Linden), строения на ней показались мне красивыми, но меньших размеров, чем строения на лучших Петербургских улицах, вообще город был менее красив, чем С.-Петербург, канавки же между тротуарами и улицами, покрытые полугнилыми досками, испускали зловоние. Посредине улицы Под Липами был бульвар, плохо содержавшийся, несравненно худший, чем бульвары в Москве. Вечером на бульваре Под Липами происходили такие сцены распутства, которые неудобно описывать, {потому что, если мои воспоминания будут когда-либо напечатаны, то это описание пришлось бы выпустить}. Берлин показался мне городом на столько же военным, как Петербург, с той разницей, что бльшая часть наших гвардейских офицеров ведет себя вежливо относительно встречающихся не в военной форме, тогда как прусские офицеры нисколько не сторонились при встрече с проходящими и смотрели на всех с каким-то презрением.
Нарядившись во фрак, я представился нашему посланнику барону Мейендорфу{205}, воображая по неопытности, что это было моей обязанностью. Мейендорф сказал мне, что мы оба обучались в одном заведении, {то есть в Институте инженеров путей сообщения}. В его разговоре со мною он не только дурно относился о корпусе инженеров путей сообщения, в котором начал службу, но была заметна нелюбовь его к России и русским, что меня очень поразило в русском посланнике{206}. Мне тогда еще не была вполне известна вся ненависть остзейских дворян, моих земляков, к России, к которой они присоединены более 150 лет, но не признают ее своим отечеством, а служат, как они говорят, не ей, а Государю, и этой преданностью эксплуатируют в свою пользу всю русскую землю.
Находясь в первый раз за границей, мы посетили в Берлине дворцы, театры, музеи, картинные галереи, загородные дворцы и гулянья. Все это {было тысячу раз описано и} на нас, видевших дворцы и проч. в Петербурге, не могло произвести особого впечатления. В некоторых частях дворцов я заметил слишком много простоты, так, во многих комнатах были простые дощатые полы и даже худо окрашенные, а между тем в этих комнатах жили принцессы, и даже останавливалась принцесса Шарлотта, показывавший нам комнаты во дворцах так постоянно называл Императрицу Александру Федоровну.
Богатейшие малахитовые и яшмовые вазы были подарены русскими Императорами, некоторые из них стояли в комнатах, которые нисколько не соответствовали этим богатейшим произведениям природы и искусства. Одно произведение искусства запечатлелось навсегда в моей памяти: это памятник красавицы королевы Луизы с ее изображением из мрамора. В тот день, в который мы ездили в Потсдам, там был большой смотр. Поезд железной дороги отправился более четверти часа позже положенного по расписанию времени в ожидании какого-то прусского принца, много этих принцев собралось на платформе станции, и мы успели заметить какую-то грубость и неотесанность в их манерах.
Смотр войскам происходил на дворе Потсдамского дворца{207}, обнесенном решеткой, к которой не дозволялось близко подходить. Между тем какой-то старичок с орденскими ленточками в петлице {сюртука} стоял у самой решетки и не только не послушался полицейского, который его отгонял, но жестоко бранил его по-русски. Мы от него узнали, что он один из тех русских военных музыкантов, которые были, кажется, в числе 15 подарены (!) Императором Александром I королю прусскому для полка имени Императора Александра I{208}, он объяснил нам, что их осталось в живых трое и что они и все потомки прочих музыкантов живут в устроенной недалеко от Потсдама колонии. Мы поехали в нее после обеда и нашли, что эти потомки, имея матерей немок, уже совершенно онемечились. В колонии была небольшая, но красивая приходская церковь{209}, в которой изредка отправлялось богослужение нашим берлинским священником.
Загородное гулянье Тиргартен было тогда еще не устроено, оно было похоже на Сокольничью рощу под Москвой, но гораздо меньше и показалось нам ничтожным. В его зверинце не было никаких животных, кроме обезьян, и тех было немного и не замечательных пород, некоторые были без хвостов. Эти обезьяны понравились моей младшей племяннице Эмилии, она тогда получила прозвание обезьянки. В Тиргартене было по воскресеньям гулянье в экипажах, мимо наших окон проезжали туда пустые королевские экипажи, не довольно великолепные, чтобы нас поразить, нас очень смешил этот обычай посылать на гулянье напоказ пустые экипажи. Но еще более показался нам странным обычай бросать на гулянье в экипажи незнакомых дам букеты цветов. Сестра была тогда еще очень хороша собою, и потому мы были забрасываемы букетами от лиц, нам незнакомых, и в том числе от нескольких принцев королевского дома. Эти гулянья нас вовсе не занимали, и в Троицын день мы не поехали в Тиргартен. Хозяин гостиницы, узнав об этом, зашел к нам, чтобы убедить ехать на гулянье, которое он считал самым великолепным в мире. Вообще в бытность мою в Берлине я неоднократно замечал чрезвычайную наивность немцев и уменье восхищаться весьма простыми вещами, в особенности когда они были берлинские или немецкие.
Театры в Берлине не представляли ничего замечательного ни в отношении игры артистов, ни в отношении зданий. Приехав однажды в оперу, я позабыл спросить номер привезшей нас кареты, мои дамы <очень> были этим недовольны, опасаясь, что при выходе придется долго ожидать экипажа. Оказалось, что он был единственный, хотя театр был полон: вся публика разошлась из театра пешком. Во французском театре сидевший возле меня офицер обратился ко мне с вопросом на немецком языке, когда я ему отвечал по-французски, он мне сказал, что он французского языка вовсе не знает. Ответив на его вопрос по-немецки, я спросил, зачем же он ходит во французский театр, не понимая языка, на что он мне объяснил, что в каждом полку берлинского гарнизона есть несколько билетов во все театры, что офицеры чередуются в пользовании ими, что в тот день была его очередь и что быть или не быть в театре зависит, впрочем, от желания офицеров, которые, однако же, редко пропускают свою очередь.
В сороковых годах в России было очень мало лиц, путешествовавших за границей, а потому сестра и жена не знали, что шитье хорошего дамского платья в Берлине труднее, чем в Петербурге, и оставили весь свой гардероб в России. Но оказалось, что материи на платья, которые в большом количестве присылали разные торговцы в нашу гостиницу и показывали по целым часам, давно вышли из моды. Наконец эти торговцы так надоели, что их перестали впускать к нам. Между тем необходимо было сшить несколько платьев для {водяного} сезона, жена и сестра решились купить материи для них в магазине Герсона{210}, который тогда не был так разнообразен, как теперь, он обогатился в последнее время от множества проезжающих через Берлин русских путешественников. Шитье платьев {из купленной материи} было еще затруднительнее. Сест ра не хотела, чтобы мужчина снимал с нее мерку и потом примеривал на ней сшитое им платье, с трудом отыскали старую француженку-портниху, но которая, живя долго между немцами, потеряла вкус и не знала последних мод. Но нечего было делать, пришлось сестре взять эту портниху, жене же моей шил платье какой-то немец, очень добродушный. Когда узнали, что он не женат и спросили его, отчего он не женится, он отвечал, что ему некогда. С изготовляемою в Берлине обувью было еще затруднительнее, мои дамы утверждали, что носить ее вовсе невозможно.
Я должен был также в Берлине сшить себе статское платье, там я надел фрак в первый раз в мою жизнь. Мое платье, хотя ничего особого не представляло, стоило дорого, {берлинцы воспользовались случаем ободрать русского путешественника}.
Множество торговцев, приходивших к нам, говорили по-немецки разными наречиями, что было очень непривычно нам, привыкшим к чистому немецкому языку, а в особенности бывшей с нами курляндке Е. Е. Радзевской. Считая всех немцев людьми честными и образованными, она старалась нас уверить, что все приходившие к нам с явным намерением нас надуть и говорившие такими разнообразными наречиями не немцы, а евреи. Действительно, между ними было много евреев, но немцы ни в чем от них не отличались, я {только} тогда сделал между ними то различие, что евреи были плутоваты, но умны, тогда как немцы, столько же плутоватые, были большею частью тупоумны. Впрочем, мы видались с берлинцами и из более образованного класса, которые, к удивлению Е. Е. Радзевской, также не чисто говорили по-немецки.
В Берлине нам в первый раз представился обычай стучаться в дверь перед входом в комнату, обычай очень хороший, но немцы нас очень забавляли его утрированием. Они не входили в комнату иначе, как постучавшись в дверь и в тех случаях, когда в этом явно не представлялось никакой надобности. Случалось, что они входили в комнату, забыв постучаться в дверь, тогда они, уже поклонившись сидящим в комнате и даже начав говорить, возвращались к двери и стучали в нее из комнаты. Это неоднократно повторялось и в последующие мои поездки по Германии и Швейцарии, такое стуканье по двери после входа в комнату производили не простые люди, а довольно образованные, и именно в Германии Логценштейнн, имевший в Гамбурге одну из самых больших и лучших вагонных фабрик, в Швейцарии один из богатейших тамошних часовщиков и многие другие. В Берлине немецкий язык неприятно поражал мой слух, а особливо надоели мне слова ‘Ja wohl’[40] и ‘Adieu’[41], которые, как и большая часть слов, произносились нараспев, и выходило: ‘я вооль’ и ‘адиеее’. Впрочем, эти всхлипывания провожали меня во все время моего пребывания в Германии.
Сестра моя была послана на воды известным московским доктором Овером{211}, а жена петербургским акушером Шмидтом{212}.
Оба советовали обратиться к берлинским знаменитым докторам, с тем чтобы они назначили, какие воды должны пить сестра и жена моя. Подобные советы дают и теперь русские медики своим пациентам, отправляющимся на заграничные воды, а пора бы им знать, что бо льшая часть немецких докторов, не изучив нисколько положения больных, отправляют их на те воды, от содержателей которых или от состоящих при водах докторов они получают условленную плату. Так случилось и с нами, мы обратились к берлинской знаменитости, лейб-акушеру Бушу{213} (кажется, так была его фамилия), и он сестру с ее детьми послал в Киссинген, а меня с женою и Е. Е. Радзевской, положением здоровья которой почти совсем не занялся, в Гомбург. Впоследствии оказалось, что эти воды были вредны жене моей, и в особенности Е. Е. Радзевской, которая, после питья их, постоянно чувствовала себя дурно, {мне же они были бесполезны}.
Сестра, не решаясь ехать по железной дороге, купила в Берлине четырехместную коляску и просила, чтобы я в берлинском почтамте, {по неумению ее говорить по-немецки}, произвел вперед за все расстояние до Готы все обязательные {на получение трех лошадей и другие разнообразные, как указано выше}, платежи {и в том числе платеж на водку, под названием тринкгельд, с тем, чтобы не иметь никаких расчетов с содержателями почт, а почтальонам давать на водку, сверх указанного и уже уплаченного, по своему усмотрению }. В почтамте мне дали печатный бланк, в котором обозначили полученные деньги за все расстояние по каждому из разнообразных платежей, но в бланке было напечатано, что вся плата произведена за исключением тринкгельда (Trinkgeld exclusiert). С трудом я упросил взять эти деньги и в слове exclusiert слог ‘ех’ заменить слогом ‘in’[42].
Отправив сестру с ее детьми на почтовых лошадях, я поехал с женою по железной дороге до Готы, где она оканчивалась и где мы должны были дождаться приезда сестры, которая опоздала несколькими часами по следующей причине. По приезде ее в Потсдам почтовый смотритель требовал от нее уплаты узаконенных денег на водку почтальону. Старшая дочь ее, Валентина, 10 лет, объяснила, что в Берлине уплачено все что следовало, в том числе и узаконенные деньги на водку почтальону и что сверх того несколько зильбергрошей даны последнему. Но почтовый смотритель ничего не хотел слышать, объясняя, что по его расчету, который он действительно неоднократно делал на бумаге, деньги на водку почтальонам в Берлине уплачены не были. Валентина убеждала его тем, что они проехали промежуточную станцию между Берлином и Потсдамом, где с них этих денег не требовали, но ничего не помогало: им не давали лошадей. Между тем наступила ночь, и сестра объявила, что с наступлением утра она будет жаловаться потсдамским властям. Но утром почтовый смотритель, не требуя более вторичной уплаты тринкгельда, дал сестре лошадей. {Как объяснить эту проделку почтового смотрителя, хотел ли он в другой раз получить деньги уже уплаченные или действительно, не умея считать, находил, что тринкгельд не был еще уплачен? В первом случае это не делает чести его честности, а во втором его арифметическим способностям.}
На Веймарской станции железной дороги кто-то мне указал на виднеющуюся вдали крышу дома, в котором жил Шиллер{214}. В то время железные дороги были новость и, конечно, еще странно было видеть проезжающих через Веймар и не заходящих смотреть на дома, в которых жили Шиллер и Гете{215}. После того я несколько раз проезжал через Веймар, и никто уже не помнил, что туда нарочно ездили и ходили пешком, чтобы видеть означенные дома. Кто-то очень справедливо заметил, что с распространением сети железных дорог в Европе она сделается для путешествующих terra incognita, так как им будут известны только большие центры, [такие] как Париж, Вена и т. п., и места, в которых имеются {минеральные} целебные воды.
Из Готы во Франкфурт-на-Майне мы поехали в двух каретах. Подъехав в Франкфурте к Htel de Russie{216}, мы оглушены были звоном в большой колокол гостиницы, на который выбежали хозяин гостиницы, человек очень богатый, и несколько кельнеров. Нам дали помещение в нижнем этаже и кормили порядочно, последнее я считал следствием того, что Франкфурт входил в состав Вестфальского королевства при Наполеоне I и что водворившуюся {тогда} в нем французскую кухню немцы не могли выгнать. Во Франкфурте нас встретила хорошая погода, в нем не было берлинской военщины и улицы, за исключением жидовского квартала, были чище, вообще город нам понравился. Мы сделали в нем большой запас белья в магазине еврея Доктора, который показался нам и приличнее, и обходительнее берлинских торговцев из немцев и евреев. Впоследствии мы были постоянно знакомы с хозяином этого магазина, который первый во Франкфурте имел вывеску с русской надписью ‘Рубашки’ и т. п. Одно обстоятельство оставило в нас неприятное впечатление о Франкфурте, когда мы ехали в очень красивой коляске, нанятой у содержателя гостиницы, уличные мальчишки бросали в нас засохшею грязью и даже маленькими камушками, {хотя мы не подавали ни малейшего повода к этим неприязненным действиям}. Мои дамы говорили, что, верно, тем Франкфурт и вольный город, что в нем вольно мальчишкам обижать проезжающих.
Из Франкфурта сестра с дочерьми и нашей девушкой Аграфеной по ехали в Киссинген, а я с женой, с Е. Е. Радзевской и со слугой сест ры Иваном в Гомбург, {где, пробыв недолго в гостинице, заняли нижний этаж небольшого дома с садиком}. Гомбург был тогда очень незначительным городком{217}, при водах был всего один доктор Трап{218}. Из всех жителей и посетителей Гомбурга только он и ландграф Гессен-Гомбургский{219} имели экипажи. Ландграф{220} выезжал очень редко, так что Трап один разъезжал по городу, сидя весьма важно на высокой подушке, положенной на сиденье коляски. Медицинские познания его показались мне весьма ограниченными, на все, что мы ему говорили о наших недугах, он отвечал одно:
— Пейте воду, конечно, минеральную.
Около минеральных источников была тогда только одна аллея и не было никаких удобств, {сад и все удобства устроены впоследствии благодаря содержателю рулетки}. Видеть в городе было нечего, но услужливые комиссионеры из-за нескольких крейцеров предлагали осмотреть дворец и картинную галерею, которая состояла из небольшого числа копий с картин известных художников. Дворец был плох и беден, перед ним бил тонкой струей на очень малую высоту фонтан, количество пресной воды, изливаемой им, было весьма ничтожно, обыватели Гомбурга {по неимению пресной воды} привозили ее из речки, разделявшей Великое герцогство Гессен-Дармштадтское{221}, пограничное с Гессен-Гомбургским ландграфством{222}, от Гессен-Кассельского курфюршества{223}, верстах в шести от Гомбурга. По противоположному направлению была в ландграфстве хорошо устроенная аллея, она вела к небольшой горе, с которой открывался довольно красивый вид. Один из гомбургских ландграфов{224} был женат на английской принцессе, и на ее деньги была устроена эта аллея. Ландграфство было очень невелико, медиатизированное{225} в 1806 г., оно, вероятно по причине родства ландграфа с великобританским королевским домом, было снова образовано в 1815 г. Ландграф в 1847 г. был стар, его единственный наследник, молодой человек, весьма неуклюжий, с огромными ногами, каждый день бывал на водах и любезничал с какою-то ангальтской принцессой, которая была недурна собой. Вскоре ландграф и его наследник умерли, и ландграфство тогда было присоединено к Гессен-Дармштадтскому Великому герцогству, а в 1871 г. к Прусскому королевству. Владение ландграфства состояло из двух отдельных полос земли, одна, заключавшая город Гомбург с тремя небольшими селениями, была величиной 1 1/2 кв. мили, а другая прирейнская, отдаленная более чем на 8 миль от первой, была величиною в 3 1/2 кв. мили. Контингент войск ландграфа, который он обязан был выставить по требованию бывшей Германской конфедерации{226}, был менее чем во сто человек. Это войско ежедневно собиралось в седьмом часу вечера, и ему производилось ученье его главнокомандующим, каким-то старым капитаном. Несмотря на то что час ежедневного сбора был определен, каждый день шесть военных музыкантов обходили город Гомбург и смежные с ним три селения и трубили сбор. Войско ландграфа, {несмотря на ежедневные учения}, не могло похвалиться хорошим строем.
Столовая провизия и приготовление пищи в Гомбурге дурны до того, что мы с отвращением встречали час обеда и часто голодали. Я перепробовал все городские кухмистерские, заказывал кушанья хозяйке дома, все и везде было невыносимо дурно. Е. Е. Радзевская, убежденная, что в немецкой стороне живут люди с достатком, уверяла, что она непременно достанет в смежных с городом селениях порядочных кур, цыплят, яиц и молока. Для этого она обошла их и была вполне разочарована, удостоверившись, что ни у одного из сельских хозяев не было ни коровы, ни кур, а следовательно, ни молока, ни яиц. Бедность крестьян ее поразила, они пахали, нанимая для этого скот в городе, против наших окошек было поле, на нем пахали тощей коровой, которая вдруг исчезла, и я уверял, что, когда она от трудов и дурной пищи обессилела, ее зарезали и что мясо ее нам подавали в виде разных неудобоедомых кушаний. За работы в Гомбурге крестьяне получали чрезвычайно малую плату, едва достаточную на прокорм. 1847 год в этих местах был голодный, и хлеб был очень дорог. Бедность населения еще много увеличивалась от игры в рулетку в гомбургском курзале. Хотя и были приняты меры, чтобы местное население не участвовало в этой игре, но эти меры оказывались недействительными, в воскресенье мастеровые и рабочие часто в несколько минут проигрывали деньги, с величайшим трудом заработанные ими в продолжение предыдущей недели. {В бытность} во Франкфурте-на-Майне я нанял для жены рояль, но его очень долго нам не доставляли, я ездил во Франкфурт, чтобы узнать о причине, мне сказали, что невыгодно посылать один рояль и что ждали, когда наймут еще другой, чтобы их прислать вместе, а так как было уже нанято посетителями Гомбурга еще фортепиано, то его вместе с роялем не замедлят прислать. Действительно, на другой день оба инструмента на большой тележке были привезены двумя тощими истомленными рабочими. Мы не могли понять, как эти люди могли совершить в несколько часов такую перевозку на расстоянии 14 верст по довольно гористому шоссе. Когда наш человек хотел им помочь внести рояль по ступеням наружного крыльца, {ведущего в наше помещение}, то они не допустили его, говоря, что он может что-либо повредить в инструменте, а им придется отвечать перед владельцем рояля своими деньгами. {Мы спросили о плате, полученной ими за перевозку, она оказалась самой незначительною, и мы, конечно, наградили их от себя.} Этот рояль доставлял нам большое наслаждение в нашей скучной жизни, жена много пела, и у наших окошек постоянно стояла куча немцев, с видимым удовольствием слушавших пение жены моей.
Е. Е. Радзевской пришлось в Гомбурге разочароваться еще во многом, а именно в ее понятиях об обращении хозяев с их наемниками, о чистоте семейной жизни немцев, об их уме и честности. В доказательство того, что были причины к разочарованию, расскажу только по одному примеру, по каждой из приведенных категорий.
Хозяйка нашего дома была итальянка, вдова гомбургского уроженца, прислуга при доме и саде ограничивалась одним мужчиной, кухаркой и девушкой. Хозяйка требовала от них столько работы, что мы решительно не понимали, когда эти люди спят, она постоянно ворчала и не только бранила их самыми грубыми выражениями, но кухарку и девушку била и первую даже кусала со злости. Между тем и кухарка, и девушка были очень услужливы, {первая очень здоровая женщина, а последняя недурна собою}. Когда мы их спрашивали, зачем они остаются у такой сварливой женщины, они отвечали, что им некуда деваться, что все хозяйки не лучше той, у которой они служат, и что им нечего будет есть в то время, пока они не найдут нового места. Это не мешало нашей служанке ходить на бал курзала{227}, где она, по своему хорошенькому личику и манерам, несмотря на простоту ее одежды, была заметнее многих других, так как вообще бывшие на водах немки отличались безобразием и безвкусием в одежде и обуви на их огромного размера ногах. В числе этих немок была одна принцесса владетельного дома Рейсс{228}, которая ездила на балы курзала в каком-то дурно сшитом и чрезвычайно коротком платье, а ноги ее и обувь были до чрезвычайности безобразны, бедный головной ее убор, помнится, чуть ли не из фольги, был также безобразен. {Когда по приезде сестры моей в Гомбург я ей показывал эту принцессу, она мне сказала, что в Киссинге была невеста Великого Князя Константина НИколаевича, что она очень хороша собою, но была так же бедно и без вкуса одета и как-то неловко ходила, но что по приезде в Киссинген Великой Княгини Марии Александровны (впоследствии Императрицы) и Виртембергской королевы Ольги Николаевны костюм невесты совершенно изменился, а походка ее начала улучшаться. Кто мог бы в этой принцессе предугадать Великую Княгиню Александру Иосифовну, что могло быть впоследствии величавее ее походки, не говоря уже о богатейших и всегда со вкусом сшитых нарядах.}
Доктор Трап приезжал к нам каждый день и, обращая большое внимание на здоровье жены моей, не обращал почти никакого, несмотря на усиленные наши просьбы, на здоровье Е. Е. Радзевской. В одно из посещений Трапа мы увидали, что какая-то бедная женщина упала без чувств у ворот нашего дома, мы просили его поспешить подать ей помощь, он обещался, немедля вышел, но прошел мимо женщины, не посмотрев на нее, и уехал. Помощь этой женщине {вследствие такого поступка Трапа} была подана Радзевской. Бессердечная натура немцев выказывалась и в обращении с животными, нас поразила перевозка разных тяжестей собаками, которых, когда они ложились от усталости, {их хозяева} жестоко били, {последние садились в тележки, запряженные собаками, и принуждали их везти себя}. Жена моя, видя эти сцены из окна, не могла удержаться, чтобы не бранить этих жестокосердых хозяев немецкими выражениями, которые ее выучил московский доктор Ф. А. Гильдебрандт {(о нем я упоминал во II главе ‘моих воспоминаний’)}.
Вскоре по приезде нашем в Гомбург, когда мы жили еще в гостинице, мне сказали, что в мое отсутствие заходил M. С. [Матвей Степанович] Волков, бывший профессор Института инженеров путей сообщения, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Он отыскивал в гостинице своего свояка генерал-адъютанта барона Ливена{229}, который вскоре приехал в Гомбург, где я с ним познакомился через Волкова. Русских посетителей в Гомбурге было тогда немного: семейство князя A. М. [Александра Михайловича] Горчакова{230} (впоследствии государственного канцлера), я с женой, барон Ливен, Волков и генерал-адъютант Гринвальд. По окончании курса вод в Гомбурге Ливен хотел возвратиться в Россию, но так как его здоровье было еще плохо, то его уговорили остаться на зиму во Франкфурте, а чтобы он не скучал о русском чае, мы оставили ему самовар, который привезли из России. Если бы Ливен тогда не остался зимовать во Франкфурте, то, конечно, не мог бы прожить так долго.
Гринвальда по его костюму трудно было различить от туземных немцев, мы смеялись при Ливене над немецкою обувью Гринвальда. Ливен заметил, что и ему придется вскоре приобрести такую же готовую обувь, так как заготовление заказанных им придворному мастеру сапогов {последний} откладывает со дня на день. Этому же мастеру были заказаны моей женою ботинки, и он их также очень долго не доставлял. Когда он их принес, Е. Е. Радзевская обратила внимание на его неаккуратность и заметила, что он теряет через это практику и жены моей, и Ливена, и других русских, которые хорошо платят. На это мастер отвечал ей, при мне и жене моей, что на доход от шитья сапогов и ботинок ему нельзя было бы прожить, а потому он мало на него обращает внимания, главный же доход доставляют ему и другим мастерам, живущим на водах, их жены и дочери, находящиеся на временном содержании у приезжающих в Гомбург игроков. Это сказано им было без всяких обиняков, из приличия он мог бы избавить нас от своей откровенности.
Я часто езжал из Гомбурга во Франкфурт, поездка на почтовых лошадях стоила очень дорого и, помнится, вдесятеро дороже, чем в омнибусах{231}, а потому, несмотря на их неудобства, я садился в омнибусы. Поездка в особой почтовой коляске влекла за собой еще бльшие расходы тем, что во Франкфуртской гостинице приехавшему в коляске почти насильно отводили дорогой номер, в котором он, приехав на несколько часов во Франкфурт, вовсе не нуждался. Омнибусы, ходившие между Франкфуртом и Гомбургом, были длинные, узкие и очень тряские кареты со стеклами кругом всего кузова без занавесок, так что солнце страшно в них пекло. По узости карет скамейки, расположенные по длине кареты, были так узки, что сидеть на них было весьма неудобно, а между скамейками был до того узкий проход, что колени сидевших один против другого сходились, омнибусы были всегда полны, в них курили дурные сигары, и потому жар и запах сигар были нестерпимы. На 14-верстном расстоянии немцы успевали познакомиться с сидевшими рядом с ними немками, и любезничанию, доходившему до распутства, не было предела. Так, в одну из моих поездок в жаркую погоду в наполненном донельзя омнибусе села против меня довольно смазливая молодая немка, подле нее сел молодой немец, с нею незнакомый, но они на этом небольшом расстоянии успели познакомиться до того, что {немец запустил руку под подол немки, которой оголившиеся колени упирались в мои}. Конец этой сцены не может быть описан, {она до того была отвратительна, что я} решился, несмотря на значительность расходов, ездить во Франкфурт не в омнибусах, а в почтовых колясках. Я объяснил Радзевской, сколько позволяло приличие, причину, по которой перестал ездить в омнибусе, и она, имевшая высокое понятие о чистоте немецких нравов, должна была в этом вполне разочароваться. Впоследствии я много ездил по Франции и Англии в омнибусах, но ничего подобного видеть не случалось, это убедило меня в том, что нигде нет такого разврата, как между немцами.
Бо льшая часть мастеровых в Германии умеют делать только то, что им обычно, при малейшем требовании отступить от обычного они с трудом понимают это требование. Жена моя хотела, чтобы токарь, делавший для нее в Гомбурге зонтик, сделал для удобнейшего свертывания зонтика пуговицу, которой тогда не делали еще на немецких зонтиках, она очень внятно растолковала ему свое требование и нарисовала весьма отчетливо то, чего она желала, но тупоумный немец ничего не понял.
Бо льшую часть покупок для меня и для жены моей делала Е. Е. Радзевская, и при этом она убедилась, что продавцы старались ее обманывать всеми способами, она говорила, что они не честнее {тогдашних} московских гостинодворцев.
На балах в курзале, которые были очень монотонны и на которых я в первый раз видел распорядителя, громко провозглашающего танцующим: ‘шассе ан-аван, шассе ан-аррьер’ и т. п., жена моя, конечно, не бывала, а я был раза три, все дамы танцевали так же неуклюже, как сами были неуклюжи с их безвкусными нарядами. Кроме балов в курзале, бывали и концерты с певицами, большей частью плохими, на одном из этих концертов пела знаменитая тогда Виардо Гарсия{232}. Жена моя, не любившая бывать в большом обществе, решилась ее послушать, но была ею, { противоположность общего мнения}, недовольна, так как Гарсия пропела только какую-то мазурку, была не здорова и не в голосе и с каким-то пренебрежением относилась к собравшейся публике.
Верхний этаж дома, в котором мы жили, был нанят князем A. М. Горчаковым. Я с ним часто сходился в нашем общем садике, и, судя по его тогдашним разговорам, я не ожидал, чтобы он когда-либо мог получить европейскую известность. Он мне неоднократно говорил, что, выходя из Лицея, он никак не мог полагать, что его выпуск будет прославлен Пушкиным, плохо учившимся в Лицее. Он и в 1847 г. не понимал всей прелести пушкинской поэзии, что надо приписать его 30-летнему отсутствию из России. Он в этот долгий период успел отвыкнуть от всего русского, а для полного понимания Пушкина, конечно, необходимо быть русским до мозга костей.
Доктор Трап требовал, чтобы жена моя оставалась в Гомбурге семь недель. Прожив четыре недели в {означенном} доме, в котором нам надоела хозяйка постоянными криками на свою прислугу, мы в ожидании приезда сестры с ее дочерьми из Киссингена переехали в один из домов Киселевой. Эта госпожа, бывшая некогда красавицей, что еще было заметно и в 1847 г., жена генерал-адъютанта графа Киселева{233}, бывшего в то время министром государственных имуществ, а впоследствии послом при Наполеоне III, давно с ним разъехавшаяся, проводила целое лето в Гомбурге и каждый день с 11 час. утра до 11 час. вечера играла в рулетку. Неприятно было видеть ее беспрерывно за игрой, но постоянное участие, которое принимали в игре ее двое малолетних незаконных детей (такими их считали в Гомбурге), было отвратительно.
По приезде сестры мы ей сказали, что будем кормить ее очень дурно. Она на это отвечала, что в Киссингене поневоле привыкла к немецкой кухне, что в одной с ней гостинице стоял тогдашний баварский наследный принц{234}, и она получала одинаковый с ним обеденный стол, но это не мешало ему быть дурным. Даже в день рождения баварского короля, когда к наследному принцу был приглашен к обеду Наследник русского престола, прочие члены русской Императорской фамилии, находившиеся в Киссингене и другие высокие особы, стол был дурен. Сестра слышала от лейб-медика Енохина{235}, что Наследник {Великий Князь} Александр Николаевич, вернувшись голодный с обеда баварского наследного принца, немедля приказал подать себе обед. Но кухня в Гомбурге оказалась еще хуже киссингенской, так что от одной мысли о приближении времени обеда тошнило и сестру, и детей ее. Я уже упомянул, что мною были перепробованы все кухмистерские Гомбурга, я решился обратиться к повару ландграфа, но его обед был немногим лучше других.
Окончив свой 4-недельный курс питья вод, я, оставив жену, {продолжавшую их пить} с сестрою в Гомбурге, поехал в Лондон. Я плыл по Рейну, великолепные берега которого производили на меня сильное впечатление, не могу сказать того же о развалинах разных замков, видимых с парохода, я ожидал от них гораздо более. В Кельне, конечно, я осмотрел собор{236}, он привел меня в восхищение. Пароход, на котором я плыл, был наполнен пассажирами, между ними был один русский князь Лобанов{237}, которого я ребенком, а потом студентом знал в Москве, впоследствии он был женат на дочери{238} фельдмаршала князя [Ивана Федоровича] Паскевича. Когда накрыли на палубе парохода стол, я и Лобанов сели рядом, все немцы говорили вместе, и этот говор нам крепко надоел. Лобанов спросил меня, нет ли возможности заставить их молчать, я отвечал, что это очень просто, стоит только спросить шампанского, и немцы разинут рты. Это средство оказалось удачным, но мы не могли выпить бутылки, так как только что кончили курс минеральных вод. Лобанов однако же, видя, что мое средство достигло цели, чтобы еще долее заставить молчать немцев, спросил еще бутылку шампанского, тогда как из первой выпито было нами только по одному бокалу. Тогда немцы, перешептываясь, выводили заключение, что мы, должно быть, два русских князя. {Предвижу замечание, что глупо было платить за две бутылки вина, когда и одной не могли выпить, но это замечание могут сделать только те, которые не испытывают того неприятного чувства, которое я испытываю от долгого слушания немецкого языка, особливо некоторых из его наречий.}
В Лондон приехал я на пароходе из Остенде, ехав по Темзе, я восхищался огромным числом шнырявших пароходов, которые тогда были на наших реках большой редкостью, и удивлялся, что в этой свободной стране все, как то: разные общества, каналы и пр., носит название королевских. Пароход наш пристал у Блеквальской пристани, где на таможне осмотрен был пассажирский багаж. Из Блекваля я отправился {в вагоне} по железной дороге, идущей по самому Лондону, часто над крышами его домов. Эта дорога имеет около 6 верст протяжения, в то время вагоны на ней приводились в движение постоянными паровыми машинами, поставленными на обеих ее оконечностях. В Лондоне я остановился в пансионе г-жи Сандерс (род меблированных комнат со столом) на Гольденсквере, — который мне был рекомендован [Матвеем Степановичем] Волковым. В некоторые из этих пансионов принимают постояльцев только по выбору, сo мною приехал какой-то пруссак, его не приняли, хотя и были пустые комнаты, меня же впустили, вероятно, как русского, так как тогдашние русские путешественники в Европе большей частью принадлежали к высшему обществу, а может быть, хозяйка пансиона была предварена Волковым, которого я нашел в этом же пансионе, мои[43] окна выходили на Гольденсквер. В 8 час. утра подавали чай и кофе, в час пополудни был завтрак, которым я ни разу не воспользовался, а в 6 час. обед за общим столом, из хорошей провизии и сытный. Недоставало только супа, но предупредительная хозяйка, зная, что русский человек без супа не обходится, приготовляла таковой для меня одного. Передо мною ставили миску горячего душистого бульона, чем-то приправленного. Из учтивости приходилось съесть хотя несколько ложек этой бурды. За стол ежедневно садилось человек 20, частью живущих в пансионе, а частью приходивших только обедать, из последних было несколько лиц, в продолжение десятка лет ежедневно обедавших в пансионе. В числе их был один англичанин, средних лет, большой шутник, говоривший по-французски и занимавший своим разговором новых обитателей пансиона. Он со мною и Волковым ездил в Виндзор и Ричмонд в омнибусе, мы сидели в верхних наружных местах, чтобы лучше обозревать местность. {Волков, впрочем, постоянно ездил в этих местах, на которые лезть, по его худобе, он не находил неудобным.} Дорогой наш англичанин-чичероне прикинулся французом, говоря со мною и Волковым по-французски, а со своими соотечественниками несколько исковерканным английским языком, и очень часто употребляя имя Веллингтона{239}, постоянно называя его Villainton.
Лондон поразил меня своей громадностью, многолюдностью и своими общественными учреждениями, {но мною уже принято последних не описывать в ‘Моих воспоминаниях’}. Кто не был в Лондоне, тот не может представить себе массы скачущих экипажей и бегущих пешеходов по лондонским улицам, которых бо льшая часть довольно узки. Все это происходит в необыкновенном порядке, благодаря врожденному каждому англичанину уважению к законности и огромному числу полисменов, постоянно наблюдающих за сохранением порядка. Эти полисмены истинные друзья человечества и в особенности иностранцев, в те дни, в которые я не брал ни комиссионера, ни лон-лакея, полисмены не только с большой готовностью провожали меня до отыскиваемых мною магазинов, но по моему приглашению входили в них со мной, служа мне пособниками при моих покупках, и все с их пособием купленное было хорошо и стоило недорого.
Лондонские полисмены отличаются необыкновенной сметливостью, расскажу один из многих примеров этой сметливости, в котором я был действующим лицом. На другой день моего приезда в Лондон, я вышел рано из дома, обедал в каком-то ресторане и возвращался часу в 12-м ночи, идя по Regent Street, я заглядывал в поперечные улицы, вспоминая ту, которая ведет к пансиону Сандерс. Полисмен, заметя это, подошел ко мне, сказав: ‘Сэр, Гольденсквер No 6’, и провел меня до дома. Нельзя не удивляться тому, что в городе с двухмиллионным населением полисмены могли заметить только что приехавшего иностранца, ничем не отличавшегося, ни фигурою, ни ростом, ни дородством, так как я потолстел позже. Но это покажется еще удивительнее, когда вспомнишь, что в этой свободной стране не имели понятия о паспортах, которые тогда еще требовались во всех европейских государствах, и что в пансионе, в котором я остановился, даже не записали моей фамилии.
Сессия парламента еще продолжалась, и я был с Волковым в верхней и нижней палатах. Из них только первая помещалась в своей великолепной зале, прочие части этого строения не были еще отделаны. В верхней палате я уселся на хорах, ко мне подошел какой-то служащий при палате и спросил мою визитную карточку. Через несколько минут он вернулся и объяснил, что лорд-канцлер{240}, который был предуведомлен о моем приходе нашим посланником (впоследствии послом) бароном Брунновым{241}, просил меня сойти вниз в залу, в которой заседали лорды. Я просил поблагодарить лорда канцлера и сказать, что мне очень хорошо и на хорах. Однако же через несколько секунд я получил вторичное приглашение лорда-канцлера сойти в залу, и так как в чужой монастырь со своим уставом не ходят, то я согласился с условием, чтобы со мною впустили в залу и Волкова, на что посланный от лорд-канцлера согласился, потребовав от меня словесного удостоверения, что Волков в России пользуется, хотя и не имеет баронского титула, одинаковыми со мною привилегиями. Нас провели в залу заседаний верхней палаты и посадили на одну из скамеек, на которых сидели лорды. Мы очутились подле какого-то старика, который, как мы узнали впоследствии, был лорд Брум{242}. Таким образом, я, благодаря моему баронскому достоинству и рекомендации Бруннова, сидел в зале, в которой не имеют права заседать даже великобританские министры, если они не английские лорды[44], и даже никогда не заседал ворочавший всею Европою Пальмерстон{243}, который хотя и был лордом, но не английским, а шотландским.
В день посещения мною парламента было чрезвычайно жарко, солнце пекло через огромные окна залы верхней палаты. Сессия парламента приходила к концу, и нижняя палата сообщала много решенных в ней дел в верхнюю палату. Эти сообщения производились при следующей церемонии. Лорд-канцлер по получении извещения, что депутация от нижней палаты ожидает его для вручения сообщения, вставал со своего места, состоявшего из мешка, набитого шерстью, и отправлялся мимо окон на противоположную сторону залы, где находилась решетка, у которой ожидала депутация нижней палаты. По подходе лорда-канцлера к решетке депутация ему кланялась и передавала сообщение с принадлежащим к нему письменным делом. Лорд-канцлер передавал это дело в руки служащего при палате, его сопровождавшего, и возвращался к своему месту, с которого громко прочитывалось содержание сообщения, и потом дело передавалось на особый стол, за которым сидели служащие в палате, записывавшие полученное дело в реестр. В это время собравшиеся и вновь приходившие лорды не обращали никакого внимания на чтение означенных сообщений, некоторые из них разговаривали между собой, другие сидели полулежа и хлопали тросточками по ногам, они были одеты в обыкновенных городских сюртуках. Лорд-канцлер по существующим обычаям должен для приема каждого сообщения нижней палаты проделывать вышеописанную церемонию, а так как он был в длинном парике и черной мантии, то, вследствие его тучности и страшной жары, после приема нескольких сообщений, — {для чего ему надо было проходить через длинную залу столько раз, сколько было сообщений}, — пот градом лил с его лица. После десятка подобных похождений сидевший возле меня маленький старичок (лорд Брум) очень живо спрыгнул с своего места, подошел к стоявшему посреди залы столу и остановил лорда-канцлера, шедшего за получением нового сообщения нижней палаты, прося дозволения сказать несколько слов. Когда лорд-канцлер сел на свой мешок, лорд Брум сказал, что в то время, когда европейский политический горизонт полон грозными тучами (намек на последствие голода, денежного кризиса и волнений во Франции) и когда палате предстоит еще столько дела, а между тем членам ее пора бы отправиться в свои поместья, палата теряет время на пустейшую из всех пустейших церемоний, подвергая совершенно бесполезной усталости своего почтенного председателя, который от этой пустейшей церемонии видимо сильно утомлен. Он прибавил, что можно было бы устроить гораздо удобнейший способ для получения сообщений из нижней палаты. Многие лорды улыбались, слушая эту живую речь, и, конечно, разделяли мнение лорда Брума, но сила обычая так велика в Англии, что никто его не поддержал. Лорд Брум сел снова возле меня, а лорд-канцлер по-прежнему продолжал свои странствования через всю залу для получения сообщений нижней палаты. Когда наконец эти странствования кончились, начали обсуждать предположение о сумме, потребной на перенесение статуи герцога Веллингтона, поставленной на воротах, построенных на какой-то площади{244}. Лорд Брум снова вскочил и, подбежав к столу, бывшему посреди залы, сказал, что он противится перенесению этой статуи с ворот, стоящих против окон дома, принадлежащего Веллингтону, которого не было в этот день в палате. Лорд Брум выразил, что не принадлежит к политической партии Веллингтона, но тем не менее уважает в нем славу Англии и потому полагал, что, хотя статуя Веллингтона на воротах поставлена не изящно, но что Веллингтону, конечно, приятно постоянно видеть перед собой знак признательности английского народа и что то утро, в которое он, встав от сна, не увидит более этого памятника, конечно, будет для него горько. С мнением Брума согласилось большинство, и статуя Веллингтона осталась на прежнем месте. Воспользовавшись перерывом заседания, я и Волков вышли из верхней палаты и пошли в нижнюю, где заняли места вместе со всеми прочими посетителями, и на мою визитную карточку никто не обратил никакого внимания.
В этот день к вечеру разразилась над Лондоном сильнейшая продолжительная гроза, я не был свидетелем другой подобной грозы во всю жизнь мою. Перед нею я в первый раз почувствовал сильнейшее нервное раздражение, вероятно, частью по причине нестерпимого жара, усталости и выпитого имбирного пива, к которому я был непривычен, а пил его потому, что оно было холодно, вкусно и продавалось на каждом шагу. Эта гроза имела сильное влияние на мои нервы, так что я впоследствии долго не любил гроз.
В бытность мою в Лондоне пела в опере знаменитая певица Женни Линд{245}, я видел в опере королеву Викторию{246} и ее мужа принца Альберта{247}. Кресло стоило два фунта стерлингов (около 13 pуб. мет.), когда я об этом сказал бывшему со мною в одно время в Лондоне князю Орлову{248} (впоследствии наш посол в Париже), то он, по своей бережливости, несмотря на громадность его состояния, заметил, что вольно мне брать кресла, когда также хорошо можно слышать с мест, находящихся за партером, где, по его предположению, не нужно быть в белом галстуке, как в других местах театра. Мы взяли два билета в эти места, помнится, по 12 шиллингов (около 4 руб.) за каждый. Но Орлова не пустили в театральную залу, находя, что он одет неприлично, а я должен был за уплаченные мною деньги стоять в большой тесноте. Во время второго акта пьесы, одного из стоящих подле меня стошнило, я после этого не в состоянии был оставаться и немедля ушел.
В некоторых лондонских ресторанах меня удивляло отсутствие скатертей и салфеток, конечно, столовые доски из мрамора, но все же неудобно обходиться без столового белья. Провизия везде хорошая, но кушанья очень однообразны, а супов вовсе нет, за исключением черепахового и до того наперцованного, что его есть непривычному невозможно.
Много говорят о ловкости лондонских воров, об огромном числе распутных женщин в Лондоне. В этом городе никто не держит денег дома, все деньги лежат в банке, из которого владельцы берут по чекам столько, сколько им нужно на расход нескольких дней, а иные и одного дня. Через это, а равно и через внимание и расторопность полисменов, которые каждый вечер осматривают, хорошо ли заперты двери и ставни магазинов, уменьшены размеры воровства. Распутных женщин, действительно, бездна, в некоторых кварталах они безотвязно пристают к мужчинам, пока не покажется полисмен, при виде которого отходят в сторону. Но это распутство женщин по профессии, а не то распутство в семьях, {о котором я говорил выше, описывая Гомбург и поездки мои из Гомбурга в Франкфурт в омнибусах, на лондонских улицах невозможны сцены распутства, бываемые в Берлине, подобных сцен не допустят лондонские полисмены}.
Между обывателями Лондона {видно} очень много рослых и здоровых людей, в особенности {рост} женщин {более обыкновенного} и между ними много очень красивых {собою}. Это какая-то особая от других европейских народов раса, полная и нравственных и физических сил. Каждый англичанин носит на себе отпечаток полного убеждения в том, что он человек свободный, {в каждом англичанине развито чувство собственного достоинства}. Меня особенно занимали взаимные отношения при встречах англичан с немцами, последние, привыкшие ко всякого рода унижениям {проповедуемым как необходимость в разные эпохи}, то перед феодалами, то перед высшими начальниками и хозяевами, как-то робко смотрят на англичан, которые их трактуют с какою-то особой важностью, {чего я не заметил в отношении к французам, русских и другим национальностям}. Хотя я не говорю по-английски, но меня по нескольким заученным мною английским словам, с прибавлением немецких и французских, понимали, тогда как немцы, несмотря на то что я довольно хорошо говорю по-немецки, ничего не понимали сразу и обращались с вопросом: ‘Wiе, meinen Sie?’ {(Что Вы думаете?[45])}, меня постоянно бесило, что они, не понимая, что я говорю, еще хотят знать, что я думаю. Вообще люди в Лондоне со всем их окружающим показались мне настолько грандиозными, насколько мизерными в Германии, вот почему я не могу допустить великой будущности немцам, и дай Бог, чтобы я не ошибался, а то они везде распространят свою грубость нравов, бессердечие, милитаризм и невыносимые отношения между людьми разных сословий и состояний.
Возвратясь в Гомбург, я купил в большой мастерской в каком-то городке близ Франкфурта двухместную коляску, ее заказывал для себя и почему-то не взял курфюрст Гессен-Кассельский{249}, которого все его подчиненные очень не любили. Для осмотра экипажа я ездил с женою и сестрою во Франкфурт и на 14-верстном расстоянии мы проехали через Гессен-Гомбургское ландграфство, Дармштадтское Великое герцогство, Кассельское курфюршество и область свободного города Франкфурта. Возвращаясь, мы проехали по другой дороге, чтобы заехать в город, где купили коляску, расстояние по этой дороге равнялось 17-ти верстам, и мы проехали через территории означенных четырех государств и, сверх того, герцогства Насауского. В каждом из означенных государств были устроены шоссейные заставы, у которых почтальоны (ямщики) останавливались. Из окна домиков, устроенных при этих заставах, немедля {по остановке экипажа} высовывался длинный шест с кошельком на его конце, в котором лежала квитанция в полученных от проезжающего крейцерах в уплату за шоссе и мосты, проезжающий брал эти квитанции и клал в кошелек означенное в квитанции количество крейцеров. Тогда по знаку сборщика {этих денег}, а большею частью сборщицы, почтальон ехал далее. Эти частые остановки были очень скучны и, сверх того, неприятны, особенно в темное время, так как очень легко могло случиться, что шест, который высовывался для получения крейцеров, заденет лицо проезжающего.
Из Франкфурта мы поехали по железной дороге на Кель и Страсбург. Проезжающих по железным дорогам было тогда так мало, что вагоны первого класса прицеплялись к поездам только в случае требования {на такие вагоны} накануне отъезда. Не зная этого, я приехал со всей моей семьей на станцию железной дороги во Франкфурте, не заявив накануне {означенное требование}, и мне отказали дать билеты на места 1-го класса, убеждая, что в этом мне и не предстоит надобности, так как в этом же поезде едет один из принцев Виртембергских в вагоне 2-го класса. Тогда существовала конвенция с князем Тур Таксис{250} на содержание почтовых лошадей в Германии, железные дороги отнимали путешественников у почт, а потому для вознаграждения убытков князя Тур Таксис за все перевозимые по железным дорогам экипажи ему уплачивались установленные прогонные деньги, так что сверх платы за наши места в вагонах и за платформы, на которые нагружались наши экипажи, я платил деньги за пять почтовых лошадей, как будто экипажи везлись этими лошадьми, все это составляло большой счет.
До Келя мы ехали по великолепной местности, которою не могли довольно налюбоваться. Рейн мы переехали в экипажах по наплавному мосту. На французской таможне, узнав от меня, что я русский подполковник, требовали в доказательство этого мою визитную карточку. Карточки были уложены в чемодан, а потому я вместо карточки предъявил свой паспорт, требовать который не имели права, а потому и рассматривать его не сейчас согласились. По прочтении паспорта мне его немедля возвратили и наших вещей вовсе не осматривали. Я хотел дать 20-франковую монету надсмотрщику, но он отказался, сказав, что у них маленькие люди не берут, намекая этим на подкуп бывшего министра публичных работ Теста{251}, над которым около этого времени производился суд в Париже.
Осмотрев все примечательное в Страсбурге и разменяв деньги на серебряные 5-франковые монеты, которых я взял с собой целый мешок для расплаты на почтовых станциях, мы поехали в Париж. Выехав из Страсбурга, сестра заметила, что какая-то вещь забыта в гостинице, и мы должны были стоять около часа в ожидании привоза этой вещи посланным за нею. По приезде на следующую станцию с нас потребовали за время, которое мы стояли на дороге, ту плату, которую могли бы выработать задержанные нами 5 лошадей, если бы они были в гоньбе. Это было правильно, но так как в России в подобных случаях отделываются незначительною дачею на водку ямщику, то требование {означенной} довольно значительной платы меня удивило. Лошади на всех станциях были очень хороши, большею частью серой масти, при запряжке несколько почтальонов держали их {за узды}, езда была довольно скорая, почтальоны, эльзасцы, хотя и немецкого корня, но настолько офранцузились, что были разговорчивы и учтивы и пели песни, тогда как почтальоны в Германии надоели нам своим молчанием и грубостью. Проехав около половины второй станции за Страсбургом, наш почтальон слез с лошади, на которой он, по тамошнему обычаю, ехал верхом, и просил у меня, в виду его тучности, позволения сесть на козлы коляски, которые не всегда бывают в иностранных экипажах. Я согласился, и он, сев на козлы, начал распевать и разговаривать со мною. Между прочим, он мне рассказал, что при вступлении союзных армий во Францию в 1814 г. он был мальчиком лет шести, что русские солдаты и казаки не только не грабили обывателей, но были к ним добры, он очень ругал немцев, и именно баварцев за их жестокость, и прибавил:
— Русские дурно сделали, что на спинах своих привели этих баварцев, я был голоден, казак меня взял на руки, дал хлеба и отпустил. Баварец отнял было у меня этот кусок хлеба, я заплакал, русский обернулся и, отняв у баварца кусок хлеба и снова взяв меня на руки, отдал его мне. {В этом простом рассказе видно добродушие русского и черствость немца.}
В Нанси мы остановились на несколько дней в гостинице, рядом с нашим номером стоял генерал Летан{252}, приехавший инспектировать кавалерийскую дивизию. Мы невольно слышали все, что делалось в его номерах, нас, воображавших, что приехали в свободную страну, очень удивляло, что генерал Летан долго заставлял ожидать в передней комнате полковых командиров, принимая их после того как напьется кофе или позавтракает, а также и то, что он выбрасывал из окон маленькие записочки, которые были подхватываемы стоявшими под его окнами ординарцами из улан и немедля отвозимы ими по назначению. Некоторые из этих записочек были явно не служебные, а составляли его частную корреспонденцию. В Нанси мы осмотрели все достопримечательности, я бывал ежедневно в уголовном суде. Никаких замечательных процессов не обсуждалось, но для меня вся обстановка суда, речи защитников, обвинительной власти и председателя суда были совершенной новостью, до того меня занимавшею, что я готов был остаться еще несколько дней в Нанси для присутствования в этом суде. Мы поспешили, однако же, в Париж в виду того, что у нас оставалось мало денег.
Мы могли бы доехать с ними до Парижа, если бы по дороге не ломался несколько раз экипаж, купленный сестрою в Берлине. Надо было платить за починку его и за задержку почтовых лошадей, {которые были причиняемы этими поломками экипажа}. Не доезжая нескольких десятков верст до Парижа, мы, рассчитав, что у нас едва хватит на уплату за лошадей до Парижа, отказались от обеда, который всего стоил от 3 до 4 франков с каждого, а спросили только по одной котлете. Котлеты были плохи и небольшие, а в поданном счете хозяином было написано на каждое лицо обед в 3 франка. Я протестовал, что обеда мы не спрашивали и нам его не подавали, на что хозяин отвечал, что это была наша воля не спросить полного обеда. Пришлось уплатить по его требованию, а так как почтовые лошади были уже запряжены, то мы немедля и уехали голодными. На середине предпоследней станции от Парижа снова изломалась коляска сестры, шел сильный дождь, и было очень темно, мы с трудом уговорили почтальонов не бросать нас посредине дороги, пришлось дорого заплатить за эту новую задержку, и мы приехали в Париж, не имея ни копейки в кармане, так что за почтовых лошадей последнего перегона мы просили уплатить в гостинице Htel des Princes, Rue Richelieu{253}, в которой мы остановились.
Приехав в Париж после полуночи совершенно голодные, мы просили дать нам что-либо поесть, но получили решительный отказ, потому что буфет запирается в 12 часов, мы даже не могли допроситься горячей воды, чтобы напиться чаю. Моих дам поразило освещение улиц Парижа, от которого в наших комнатах было светло, я же нашел его освещенным хуже, чем Лондон. Только когда бывший против наших комнат магазин был освещен по вечерам, в них было действительно светло как днем.
Первый мой выезд был, конечно, к банкиру с кредитивом Штиглица. {По принятому мною способу описания моего путешествия я умалчиваю о виденных мною зданиях, театрах, общественных учреждениях и т. п., а только упоминаю о том, что произвело на меня особое впечатление.} Париж был тогда грязен, и во многих улицах была нестерпимая вонь, известно, что своей перестройкой, причем уширены многие улицы и устроены большие парки, сады и бульвары, он обязан Второй империи{254}. При этом, конечно, не обошлось без злоупотреблений, {от которых нажились многочисленные пройдохи Второй империи}, но тем не менее Париж обязан своим необыкновенным улучшением Наполеону III и бывшему при нем префекту барону Гаусману{255} {(Hausmann)}, которого французы, коверкающие по-своему все иностранные имена и убежденные, что они их произносят правильно, называли Осман. Из загородных гуляний мы посетили только Версаль, в самом Париже были в Chateau des fleurs[46], на Елисейских полях, а я один ездил на бал la Chaumi&egrave,re{256}, где в первый раз видел, как люди не только веселятся, но беснуются при танцах. Действительно, нигде не встретишь такой веселости и такой живости, как на гуляньях в Париже, чтобы оценить эту веселость и живость, достаточно было пройтись вечером по бульварам или, лучше сказать, по улицам, носившим имя бульваров, хотя на них не было деревьев. Сверх того, французы показались мне невзыскательными и добродушными в своих увеселениях. Накануне дня Успения Богородицы по нашему стилю сестра не хотела ехать в театр, и мы решили идти на представление в доме No 12, Boulevard Monmartre{257}. В этом представлении наиболее интересным было то, что на письменные вопросы, делаемые на одном конце двора, немедля отвечали на другом его конце, и то, что дама, сидевшая в коляске, описывала в вертикальной плоскости круг, так что в его нижней части голова ее была обращена к земле.
Передача вопросов и ответов производилась посредством обыкновенного электрического телеграфа, который был уже тогда довольно известен, а круговращение дамы производилось по железным рельсам и также не представляло ничего необыкновенного. Французы очень смеялись над собой, что их поймали в ловушку, заставив заплатить несколько франков за то, что не стоило смотреть, и нисколько не нападали за это на хозяина представления. В одном из театров в это время шла ежедневно пьеса ‘Les chiff oniers’{258}, которую играли хорошо, нам она очень понравилась.
В Htel des Princes обед был по 6 франков, довольно посредственный, но мои дамы были им довольны после немецких обедов, я же почти ежедневно обедал в одном из ресторанов. В Париже я нашел нижегородского губернского предводителя H. В. [Николая Васильевича] Шереметева и H. А. [Николая Андриановича] Дивова, приехавших так же как и мы, из Гомбурга, где они постоянно играли в рулетку, и весьма счастливо. С пос ледним я познакомился в Гомбурге у Шереметева. Эти господа, а равно брат Дивова, Александр Андрианович{259}, постоянно живший в Париже, и некоторые другие русские согласились давать друг другу обеды, к чему пригласили и меня. По жребию первый обед был дан мною, и это было для меня выгодно, так как мой обед, данный в Caf de Paris, хотя был и хорош и дорог, но не мог идти в сравнение с утонченностями обедов, которые были даны впоследствии другими лицами. На моем обеде H. В. Шереметев, расхваливая и кушанье, и вино, сделал мне замечание, что подают шампанское не Клико, а других марок, тогда как мне небезызвестно, что он пьет только Клико. Я ему отвечал, что Клико нельзя достать во всем Париже, никто не хотел этому верить, и Шереметев объявил, что на его обеде на другой день непременно будет Клико, но не мог сдержать слова, так как сколько ни хлопотал, а Клико в Париже не нашлось. Он давал обед с китайскими гнездами{260} и другими утонченностями у знаменитого Филиппан, а H. A. Дивов в занимаемой им квартире. Обед Дивова был изготовлен его крепостным человеком, учившимся в Париже и несколько времени жившим у Гизо{261}. Обед, конечно, был ничем не хуже обедов, которые Шереметев и другие давали ресторанах. За этими обедами я видел нашего тогдашнего посланника в Париже Киселева{262}, брата графа П. Д. [Павла Дмитриевича] Киселева, и нашего инженер-генерала Дестрема{263}.
Во время обеда у Филиппа в смежной с нами комнате обедало общество французов, по-видимому очень богатых. Узнав, что мы русские, они взошли к нам с бокалами шампанского в руках и просили дозволения выпить за наше здоровье. Тост сопровождался спичем, в котором выхвалялись русский ум, храбрость, щедрость и готовность помочь в нужде ближнему, причем произнесена была благодарность Императору Николаю за ссуду золота на несколько десятков миллионов франков, в то время как голод и происшедший от того денежный кризис угрожали великими бедствиями Франции, вслед затем французы выпили за здоровье русского Императора. Мы выпили также за их здоровье и за здоровье короля Людовика Филиппа, хотя последний тост видимо не всеми французами был принят с удовольствием, {но мы должны были отплатить этою вежливостью за их вежливость}.
Мы прожили всего одну неделю в Htel des Princes по следующей причине. Мои племянницы находили, что шоколад, который им подавали, не многим лучше берлинского. Желая доказать, что Париж не Берлин, я приказал в кондитерской, находившейся на углу бульваров и Rue Richelieu, принести нам несколько чашек шоколаду. Метрдотель нашей гостиницы, увидев это, сделал нам чрезвычайно грубую сцену, так как мы не имели права по постановлениям гостиницы ничего съестного брать иначе как из ее буфета. Эта сцена побудила меня искать другого помещения, и, несмотря на убеждения того же метрдотеля, чтобы мы не оставляли его гостиницы, мы переехали в гостиницу Rue Neuve St. Augustin, 45н, где было и дешевле и лучше.
Сестра моя делала много покупок и заказов для себя и для своих дочерей. Все это стоило гораздо более того, что предполагалось израсходовать в Париже, а потому я неоднократно ездил с кредитивом Штиглица к банкиру за получением денег. Накануне нашего отъезда я взял у банкира деньги, требовавшиеся на уплату за недоставленные еще сестре вещи, согласно сделанному ею расчету, и на проезд до Вены. Но вечером и даже ночью приносили столько вещей, что снова денег недостало, и в то время как уже были приведены почтовые лошади для нашего выезда из Парижа, я снова ездил к банкиру за деньгами. Хотя я каждый раз брал более денег, чем сестра назначала, но и в этот раз надо было столько заплатить за покупки в Париже, что у нас осталась незначительная сумма.
Экипажи наши были исправлены в Париже, каретник, их исправлявший, был очень разговорчив. Он объяснял свое неудовольствие против правительства и высших классов. Вообще, по общему расположению умов можно было ожидать сильного потрясения во Франции. Оружейник Девим{264}, у которого я купил пистолет для стрельбы в цель в комнатах и который был приглашаем на некоторые из вышеописанных обедов, жаловался, что лица, возвысившиеся при Людовике Филиппе, невежливее прежних аристократов, и выражал против них неудовольствие. В свою очередь, рабочие при всяком случае изъявляли свое неудовольствие против притеснений буржуазии. Процесс против министра публичных работ Теста указал на бесчестность многих лиц, стоявших во главе администрации, и в том числе бывшего военного министра. Живя в улице Neuve St. Augustin, я увидал рано утром толпу, идущую по одному направлению, и узнал, что она направляется к дому герцога Шуазель-Прален{265}, который в предшествующую ночь убил свою жену, дочь известного маршала Себастиани{266}, с которой он имел восемь детей. Это ужасное убийство возбудило еще большее неудовольствие низших классов против высшего. Герцог был пэром Франции, а потому для суждения его было созвано чрезвычайное собрание палаты пэров, до отъезда моего из Парижа происходило только одно вступительное заседание палаты по означенному делу.
Упомянув о распутных женщинах в Германии и Лондоне, нельзя умолчать и о парижских, но в Париже менее явного распутства в семьях, чем в Германии, а женщины, которых распутство составляет их профессию, были подчинены известной регламентации, между прочим: две такие женщины не имели права ходить по улицам вместе и не смели переходить при своих прогулках за указанный каждой из них предел. {Разврат же в домах терпимости был самый утонченный, или, вернее сказать, отвратительный до высочайшей степени.}
Путешествие наше из Парижа до Берна не представляло ничего {особенно} замечательного, кроме того что некоторые протяжения по этому пути были не шоссированы, а вымощены довольно крупным камнем, по которому езда была очень тряская. Из Берна мы поехали в Люцерн, конечно, в обоих городах мы осмотрели все достопримечательности, в последнем меня особенно поразило изваяние льва{267}, художественное произведение Торвальдсена. Я с трудом взобрался на самую вершину горы Риги, с которой любовался великолепнейшею картиною и был столько счастлив, что видел захождение солнца за горы. Я ночевал в плохой гостинице и за туманом не видел восхождения солнца, чтобы видеть его, несколько англичан жили уже почти неделю в некомфортабельной гостинице, я же немедля вернулся в Люцерн.
Мы переехали на пароходе через озеро четырех кантонов и, сойдя на берег, были поражены болезненным видом множества кретинов с их зобами. У знаменитого Чертова моста{268} мы выходили из экипажей и долго восхищались видами. {Восьмилетняя дочь моей сестры Эмилия выразила свое удовольствие словами:
— Это прекрасно-ужасно!}
На вершине С. Готарда{269} нас встретил снег и холод, шоссе на горах было хорошо, но тем не менее крутые извороты на крутых спусках очень пугали моих дам. Вообще, Швейцария не произвела приятного впечатления, жена моя находила, что чувствуешь себя придавленным окружающими горами и между ними, по недостатку воздуха, дышится не свободно, сверх того, на некоторых станциях почтальоны были очень грубы.
В Ломбардо-Венецианском королевстве{270}, составлявшем тогда часть Австрийской империи, мы заехали к старому другу моей жены, графине А. Н. [Александре Николаевне] Корниани{271}, урожденной Тютчевой, {о которой я неоднократно упоминал в III и IV главах ‘Моих воспоминаний’}. Замок ее, купленный на деньги, подаренные ей княжной [Елизаветой Дмитриевной] Щербатовой{272}, находился близ озера Комо, в великолепной местности. Графиню Корниани мы нашли в одежде белого цвета. Расцеловавшись по русскому обычаю с гостями, она сказала жене моей:
— Эмилия, поменяемся мужьями.
Ее фигура, как-то особенно драпированная ее одеждою, с необыкновенно выразительными черными глазами, была в это время очень замечательна. {Жена моя отвечала, что для этого необходимо было бы, сверх ее согласия, еще согласие обоих мужей, а она первая заявляет о своем несогласии.} Из {этих} слов графини мы могли заключить, что ее жизнь не очень приятная, несмотря на то что у нее уже был сын Роберт. Действительно, характер ее мужа был невыносимый, и, сверх того, он вскоре промотал бо льшую часть капитала своей жены. Он нам показался лицом, манерами и образом мыслей очень похожим на свояка моего, графа H. С. Толстого. Граф Корниани возил нас по прекрасным окрестностям озера Комо, где я в первый раз видел {с толком} искусственно орошаемые сады, огороды и поля. Корниани жаловался, что немцы, заседающие в судах Ломбардии, не имеют понятия о важности разделения между соседними владельцами воды, назначенной для орошения, а потому вкривь и вкось судят о принадлежности одному одного дюйма, а другому полдюйма воды и т. д., и удивляются, как можно о таких безделицах судиться. Нас угощали у Корниани прекрасным копченым языком, и когда мы его похвалили, то хозяин нам объявил, что язык лошадиный. Сестра моя очень брезглива на пищу, но копченый язык так ей понравился, что она продолжала его есть, несмотря на упомянутое заявление.
В Милане и Венеции всего более нас поразили соборы {этих городов}, и в последнем, сверх того, площадь Св. Марка и Дворец дожей. В Венецию мы приехали в дождливое время, ее здания и гондолы показались нам очень грязными, и вообще вид ее не соответствовал тому, чем она нам представлялась {по разным ее описаниям и романам, действие которых происходит в самом городе.
Выше я упомянул, по какой причине при нашем выезде из Парижа у нас оставалось в наличности мало денег. Их оказалось так мало, что} в Милане нечем было заплатить за {наши} расходы в гостинице. Кредитив Штиглица, по которому мы не получили еще всех[47] денег, был адресован к банкирам, которых имена и места жительства были в нем прописаны, в числе их не было миланских банкиров, и потому мы в этом городе по нем не могли получить ни копейки. Жену мою чрезвычайно огорчило, что мы в чужом городе остаемся без возможности уплатить в гостинице, нам оставалось одно средство: снестись с Венским банкиром, к которому мы были адресованы в кредитиве Штиглица.
Телеграфов тогда не было, а почтовые сношения, по неимению железных дорог, были медленны. Жена объявила, что она не встанет с постели до того времени, пока у нас не будут деньги, и вскоре заснула. Сестра же и я поехали к русским, бывшим в это время в Милане, и к другим лицам добывать денег, попытки сестры были неудачны, я же не помню, у кого нашел немного денег, но достаточно, по моему расчету, на проезд до Вены, полагая проехать из Венеции в Триест на пароходе. {Я уже говорил неоднократно, что} жена моя имела отвращение от плавания по воде, и потому не согласилась совершить {означенного} переезда на пароходе. Мы поехали из Венеции на Брук, где тогда начиналась открытая часть железной дороги, в своих экипажах на почтовых лошадях. Это доставило нам удовольствие любоваться великолепными видами, представляющимися на каждом шагу, так что эта часть Австрии жене моей понравилась {гораздо} более Швейцарии, но по этой дороге мы до того издержались, что в Бруке нечем было заплатить за проезд по железной дороге до Вены. Я объяснил наше положение инженеру, заведовавшему дистанцией железной дороги в Бруке, и просил его помочь своему собрату, инженеру же, только русскому, выдачею нужных для проезда до Вены денег под залог моих золотых часов и цепочки, что он немедля и исполнил.
В Вене, конечно, первый мой визит был к банкиру, который немедля мне его отдал, предложил моим дамам билеты в абонируемые им в театрах ложи и вообще был очень любезен во все, весьма короткое, впрочем, пребывание наше в Вене. В это время этот город был довольно грязен и не производил хорошего впечатления, конечно, мы осмотрели все его достопримечательности и были в загородном парке Шенбрунне{273}. Накануне отъезда из Вены мы взяли ложу в Пратере, чтобы позабавить моих племянниц представлением обезьян и собак, очень хорошо обученных разным фарсам. В этот день я обедал в каком-то ресторане и застал своих уже в ложе в Пратере{274}. Немедля по моем входе в ложу сестра объявила мне, что по принесенным ей счетам она должна была уплатить все деньги, и что мне необходимо взять у банкира еще денег по кредитиву Штиглица, чтобы доехать до Варшавы. Мне это заявление сестры было досадно. Я опасался, что вечером не застану банкира в его конторе. Действительно, в ней никого не было. Я отправился на дом к банкиру, и он был так любезен, что немедля снабдил меня деньгами, согласно моему требованию. Я пробыл слишком мало времени в Вене, чтобы судить об ее обывателях, но вообще они мне показались вежливыми, добросердечными, gemtlich[48], {мне кажется, что этому слову нет равнозначного на русском языке.} В австрийце нет грубости и нахальства немца Северной и Средней Германии, нельзя не приписать этих хороших качеств {австрийца господствующей} в Австрии смеси немецкого племени со славянским и итальянским.
Варшаво-Венская железная дорога в пределах Царства Польского была в то время открыта от Варшавы только до Ченстохова, а потому мы должны были при Острау въехать в Прусскую Силезию и по страшным ее пескам тащиться шагом, хотя в наши коляски запрягли в четырехместную вместо трех лошадей восемь, а в двухместную вместо двух шесть, конечно, брали прогонные деньги за всех четырнадцать лошадей, что составляло, по значительности прогонных денег, большой счет, при этом брали деньги и за шоссе, — вероятно, предположено было его построить, {мы же ехали по глубоким сыпучим пескам, к которым искусство человека ни малейше не прикасалось}.
Таможню на прусской границе мы проехали без приключений, но зато таможня на границе Царства Польского будет мне и спутницам моим всегда памятна. На этой границе песчаная почва изменилась в низменную, болотистую, по которой, при сильном дожде, езда была еще затруднительнее, мы подъехали к рогатке вечером, было совершенно темно и холодно. На рогатке долго продержали взятые у нас паспорта и объявили, что мы можем доехать до таможенного дома, отстоящего от рогатки на версту. Здесь обшарили обе наши коляски и вынесли все сундуки, ящики, мешки и пр. в весьма небольшую комнатку, которую ими всю завалили. Изо всех сундуков, ящиков и пр. было вынуто все без исключения, {я говорил уже, что сестра сделала себе и детям много платьев и других нарядов, которых вынутие и новая укладка, произведенные Е. Е. Радзевской, были очень затруднительны}. Несмотря на столь тщательный осмотр, продолжавшийся более шести часов, таможенные чиновники, {производившие осмотр очень медленно}, не нашли ничего недозволенного к беспошлинному провозу, исключая маленького сигарного ящика, который они, не раскрывая, конфисковали в свою пользу, чему я и не противился. Но когда я передал об этом жене моей, то она сказала, что в этом ящике лежат не сигары, а ее мелкие золотые и другие галантерейные вещи, и я отобрал его назад у чиновников. Ввоз иностранных экипажей в Россию был тогда беспошлинный, а в Царство Польское был обложен довольно значительной пошлиной, мы ехали в Россию, а потому экипажи наши проходили только транзитом через Польшу, но для этого мы должны были или немедля внести пошлину, которая была бы нам возвращена при въезде в Россию, чего мы не могли сделать по недостатку у нас в наличности денег, или отпустить наши экипажи запечатанными до русской границы, с платой за их перевозку, а самим ехать в почтовых экипажах, которых налицо не было. Наконец чиновники согласились призвать, несмотря на ночное время, писаря, который написал нам прошение в таможню об отпуске обоих экипажей под мою расписку, которою я обязывался немедля по приезде в Варшаву заявить о ввозе иностранных экипажей и внести установленную пошлину. За это снисхождение и за труды писаря, писавшего прошение и подписку по-польски, таможенные чиновники выразили надежду, что я не оставлю их без вознаграждения, и я им дал несколько русских золотых полуимпериалов.
Когда они меня отпустили и я хотел ехать, то чиновник, пришедший с рогатки в одно время с подъездом нашим к таможне и просидевший более 6 час. в одной комнате со мной, объявил, что он не исполнил на рогатке какую-то формальность с нашими паспортами, при которой необходимо мое присутствие, и потому требовал, чтобы я с ним вернулся к рогатке. Приходилось мне, утомленному от бессонной ночи, в холодное дождливое время совершить эту прогулку по непроходимой грязи пешком, потому что нельзя было требовать, чтобы лошади, проехавшие станцию и простоявшие у таможни запряженными более 6 часов, еще возвращались к рогатке. Полуимпериал, данный мною этому чиновнику с рогатки, сделал возможным исполнить формальность с нашими паспортами и без меня, но тем не менее мы еще должны были простоять несколько времени у таможни в ожидании возвращения означенного чиновника. Во все время осмотра наших вещей в таможне сестра, ее дети и жена моя сидели в коляске и очень озябли, прусские почтальоны за такую долгую стоянку у таможни потребовали от нас довольно значительную сумму денег. Не знаю, был ли это обыкновенный случай на польских таможнях или желание притеснить русского человека {если не мытьем, то катаньем, как говорит пословица}.
По приезде нашем в Варшаву князь A. М. Голицын рекомендовал нам г. Лахтинан, который немедля освободил наши экипажи от секвестра{275} и снабдил письмом к начальнику Алексотовской пограничной таможни о свободном пропуске нас в Российскую империю.
В Ковне на русской таможне открывали все наши сундуки, но поступили вообще очень гуманно. В этом городе мы встретились с возвращающимся из-за границы H. В. Шереметевым, с которым так же гуманно поступили на таможне, по обычаю, мы находили нужным отблагодарить досматривавшего, но он решительно отказался от наших подарков, заверяя, что пассажиры ошибаются, полагая, что на русских таможнях надо платить чиновникам, что он все нами провезенное осмотрел по установленным правилам, а если мы им довольны, то он очень этому рад.
Желая поспеть к 19 сентября, сроку моего отпуска, в Нижний Новгород, я в Ковне расстался с женою и сестрою и поскакал один в телеге до Петербурга, в почтовой карете до Москвы и опять в телеге до Нижнего, куда и приехал 19 сентября. Вскоре приехали в Нижний жена моя с Е. Е. Радзевской, оставив сестру с ее детьми в Москве. Меня везли очень хорошо по Петербурго-Варшавскому шоссе, а я все время погонял ямщиков, давая им на водку не более двугривенного, причем невольно припоминал разницу скорости езды по России и по Германии и до какой степени мы, русские, скромничая за границей, делаемся требовательными в своем отечестве, где большая часть проезжающих позволяли себе не только всячески бранить, но даже бить ямщиков, готовых загнать своих лошадей, чтобы избавиться от брани, побоев или чтобы заслужить какую-нибудь мелкую монету на водку.
В Петербурге и Москве я был только проездом, в Москве я видел в последний раз моего дядю, князя Александра Волконского, умершего месяца через два после моего проезда. Это была для меня страшная потеря, я его любил и уважал более чем всех прочих дядей и теток. Тело его было похоронено в Бородинской пустыни{276}, где прежде еще был похоронен последний его малолетний сын и где после его смерти его вдова поселилась со своею матерью, княгинею А. И. Урусовой. Имение покойного досталось дяде моему, князю Дмитрию Волконскому, за исключением части, принадлежавшей по закону вдове покойного{277}, но в наделении ее этой частью она встретила много затруднений. Сын ее сестры, Натальи Васильевны Коптевой [урожд. Урусовой], мой внучатный брат, В. И. [Василий Иванович] Коптев, {о котором я упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, игравший в 1849 и 1850 гг. довольно значительную роль при тогдашнем московском военном генерал-губернаторе графе [Арсении Андреевиче] Закревском, впоследствии внезапно его удалившем, не хотел принять никакого участия в ее положении, так как он готов был услуживать только богатым и знатным, а родная тетка его осталась с весьма ограниченным состоянием и без всякого значения в обществе, которое почти не могло знать ее по причине ее уединенной {в последнее время} жизни. Впоследствии мне пришлось покончить дело между нею и моим родным дядей, князем Дмитрием, что, конечно, поставило меня в затруднительное положение. Многие были уверены, что дядя мой Александр предоставит свое родовое имение мне, а благоприобретенное жене своей, но он не успел сделать никакого завещания и уже перед смертью заявил, что желал бы передать своим трем родным племянникам кружку, пожалованную Петром Великим его прадеду, князю Григорию Ивановичу Волконскому{278}, в 1696 г. за скорое сформирование и приведение к Азову девяти драгунских полков{279}, книгу с весьма значительным числом писем князя А. Д. Меншикова к означенному Волконскому (в этой же книге два письма Петра к Волконскому) и золотые часы, подаренные в Воронеже дяде моему князю Александру Волконскому последним крымским ханом Шагин-Гиреем{280}. {Упомянутая} кружка досталась мне и теперь находится у меня, о том же, где находятся упомянутые книга и часы, мне неизвестно. Письма князя Меншикова, писанные в продолжение четверти столетия, замечательны, между прочим, и различием в обращении Меншикова к Волконскому в начале и в конце этого периода. В первых письмах Меншиков называет Волконского своим благодетелем и обращается к нему в почтительном тоне, в последних же этот тон изменяется на повелительный, несмотря на то что Волконский был в это время генералом от кавалерии и занимал важные должности. Дядя мой, князь Александр, сохранил до смерти чудесные черные волосы, все считали его моложе, чем он был в действительности. При разговоре о его летах, он любил вынимать из кармана упомянутые часы, на внутренней крышке которых было вырезано, что они подарены ханом малолетнему Александру Волконскому в 1784 г., и при этом говорил:
— Положим даже, что мне было тогда только четыре года, а затем считайте, сколько мне лет.
Дом Запольского, который мы нанимали в Нижнем, во время моего заграничного путешествия был продан Улыбышеву{281}, известному любителю музыки, и мы должны были переехать на Большую Покровку в дом Савельева{282}, который оказался неудобен. В это время жившего в Нижнем бригадного генерала Грессера{283} перевели директором кадетского корпуса в Москву, и я нанял его квартиру в доме Дерновой{284}, на Большой же Покровке, рядом с домом председателя казенной палаты [Бориса Ефимовича Прутченко]. Перед отъездом из Нижнего Грессер продавал свое движимое имущество и настоятельно требовал, чтобы я осмотрел его, от чего я не мог отделаться и пошел вместе с Е. Е. Радзевской осмотреть продаваемые им вещи. {При этом, однако же}, мы согласились с нею ничего не покупать в виду того, что нам не представлялось ни в чем особенной надобности, а заграничное путешествие опустошило и без того бедный наш карман. Но Грессер, несмотря на то что был богат по жене, умел так мастерски показывать свои вещи и так убедительно упрашивать, чтобы их купили, что ему позавидовали бы сидельцы Московского гостиного двора. Показывая всякую дрянь, он ее превозносил и убеждал в ее необходимости, так, например, он привел нас, в осеннюю ненастную погоду, на задний двор, чтобы показать простое деревянное корыто и разные, самые простые принадлежности для мытья детей. На мое замечание, что у меня нет детей, Грессер отвечал, что будут и что тогда придется за все платить гораздо дороже, но не убедил. Однако мы не умели отделаться вполне от навязывания Грессера и купили несколько вещей. Е. Е. Радзевская извинялась в этом перед женою тем, что ей не случалось встречать жида столь навязчивого, как Грессер. Между купленными у него вещами были подушки для подоконников, они были набиты сгнившими мочалами, так что их пришлось по приезде нашем в дом Дерновой немедля выбросить. {Нельзя было не пожалеть о тех детях, воспитывавшихся в заведении, в которое назначили Грессера директором. Действительно}, он так дурно кормил кадет 1-го Московского корпуса, что кадеты произвели шум, за что, конечно, были наказаны, а моривший их голодом директор был переведен в ту же должность в Московский Александровский кадетский корпус у Арбатских ворот, {вероятно, для того, чтобы приложить системы морения с голоду к новым лицам}. Он оставался на этом месте очень долго, едва ли не до смерти своей.
Летом 1847 г. в Нижнем Новгороде были установлены в устроенном мною в 1846 г. водоподъемном здании две паровые водоподъемные машины, поставлена чугунная чаша с другими металлическими принадлежностями на приготовленном для фонтана в 1846 г. каменном основании и проложены чугунные трубы между означенным зданием и фонтаном. Для окончания устройства водопровода оставалось произвести некоторые незначительные работы в разных его частях и испробовать его. Губернатор князь Урусов желал непременно открыть действие водопровода в день его рождения, 1 октября. Я находил, что в десять дней остававшиеся мелочные работы будут производиться наскоро, а следовательно, небрежно и что мы не успеем испробовать до 1 октября ни действия машин, ни сопротивления водопроводных труб. Однако же, уступая желанию Урусова, я приехал к фонтану 1 октября в 4 часа утра, чтобы испробовать машины и трубы с тем, что если окажется что-либо в них требующее исправления, то отложить день открытия. Я нашел Урусова у фонтана, послав одного из моих подчиненных пустить паровую машину, я приказал ему воротиться с донесением, что она пущена. Когда Урусову и мне сказали, что устанавливавший водоподъемные машины главный механик Шепелевских заводов Копьев, {о котором я упоминал выше}, пустил одну из машин в ход, а между тем вода в фонтане не показывалась, — Урусов пришел в отчаяние и сказал мне, что я, предложив поднять воду на столь значительную высоту, издержал напрасно деньги и поставил его, одобрившего мое предположение, в смешное положение и что вообще эта вещь невозможная, и ее невозможность была ему предрекаема {вышеупомянутым} Копьевым, который, как техник, не хуже меня должен знать, на какую высоту могут поднять воду изготовленные им паровые машины. Я убеждал Урусова, что мой расчет был верен, что Копьев говорил ему вздор, что вода должна, прежде чем изливаться в фонтан, наполнить все трубы между зданием и фонтаном, и даже определил ему минуту, в которую вода, наполнив трубы, польется из фонтана, но все мои убеждения были напрасны: отчаяние Урусова продолжалось до того времени, пока вода не полилась в фонтанный бассейн. Отчаяние Урусова превратилось в необыкновенную радость, и он не знал, как благодарить меня. Наполнив фонтанный бассейн водою, действие машины было остановлено. Найдя, что она и весь водовод находятся в полной исправности, я объявил Урусову, что подъем воды можно будет производить безостановочно, если будут нужные припасы для действия паровых машин, как-то: дрова, масло и пр. По приезде моем из-за границы я узнал, что эти припасы не были заготовлены и что, по невнесению в городскую смету статьи расхода на их приобретение, городская дума не приступает к их заготовлению. Урусов уверял, что к 1 октября все припасы будут выставлены, но этого исполнено не было. Не желая откладывать до 1 января открытие водопровода, я распорядился доставлением дров и других потребностей по самым дешевым ценам, уплатив за них из собственности. Засим не было более препятствия к открытию водопровода, и он был в тот же день, после литургии, освящен Нижегородским епископом Иеремией{285}. {Выше я подробно описал процессию, бывшую 15 месяцев назад при закладке водопровода, при настоящей процессии его освящения толпа народа была также многочисленна, но последняя процессия по причине осеннего времени и дурной погоды не была тал эффектна, как первая.} Я очень хлопотал, чтобы стоимость устройства водопровода была по возможности наименьшая, равно как и сумма, потребная на его содержание. В первом я вполне успел, все его устройство стоило до 45 тыс. руб., во втором же не мог успеть по следующей причине. Заготовку припасов на весь 1848 г. производил, по распоряжению Урусова, смотритель Мартыновской городской больницы, который, уплачивая поставщику деньги, требовал, чтобы он расписался в гораздо большей сумме, чем стоили по его счету поставленные им припасы на три месяца 1847 г. и на весь 1848 г. Поставщик жаловался мне на это требование. Когда я передал его жалобу Урусову, то последний объявил мне, что это делается по его приказанию, что на ремонт городской больницы отпускается недостаточно денег, чтобы сделать в ней необходимые улучшения, а потому он набавляет цены на заготовляемые для больницы дрова и другие потребности, а деньги, образуемые этой надбавкой, употребляет на улучшение больницы, так как главную статью расходов на водоподъемные машины составляют дрова, то он не может допустить, чтобы они могли стоить почти вдвое дешевле заготовляемых для больницы, причем он, желая убедить меня, что эти деньги действительно идут на больницу, показал мне секретную книгу, в которой велся приход и расход деньгам, образуемым увеличением цен на разные заготовления. Я представлял Урусову, что не мое дело входить в эти хозяйственные его распоряжения по больнице, и просил его только не подчинять им содержание вновь устроенного водопровода, но все мои убеждения были напрасны. Это обстоятельство подало повод к первой сильной между нами размолвке, к нему присоединились, {как читатель увидит ниже}, несколько других, что и побудило меня в 1848 г. оставить службу в Нижнем.
О занятиях моих по Нижегородскому водопроводу в формулярном о службе моей списке сказано:
За составление проекта по устройству водопроводов и фонтанов в Нижнем Новгороде и самое приведение этого проекта в исполнение объявлено Монаршее благоволение.
{После всего рассказанного ясно, кому обязан Нижний Новгород водопроводом, принесшим огромные выгоды обывателям верхней части этого города, но так как я оставил Нижний в 1848 г. по неудовольствию с Урусовым, который еще долго оставался нижегородским губернатором, то в брошюрах и газетных статьях все благодарят его одного за устройство водопровода, очень редко, и то вскользь упоминая обо мне, городское управление даже никогда ничем не заявляло мне своей признательности, хотя всем обывателям известно было, кому они обязаны водопроводом, и от многих частных лиц я слышал, насколько все городские обыватели мне благодарны.
Нижегородская губернская строительная и дорожная комиссия, которой я был членом по званию начальника работ в Нижнем Новгороде, заведовала технической частью по постройкам и ремонту зданий присутственных мест, тюремных, этапных и других, по этим предметам производилась в комиссии обширная переписка.} С целью ознакомиться с состоянием {означенных} зданий я осенью 1847 г. посетил некоторые уездные города Нижегородской губернии. Ездил я вместе с председателем казенной палаты Б. Е. Прутченко, который осматривал уездные казначейства, винные и соляные магазины. Меня чрезвычайно поразило, что многие старшие уездные чиновники, подчиненные Прутченко, целовали у него руку, каково же было мое удивление, когда уездные инвалидные начальники, мне нисколько не подчиненные, отрапортовав по военной форме перед входом моим в остроги, также ловили мои руки, чтобы их целовать. Уездные власти до того боялись лиц, имевших значение в губернской иерархии, что даже макарьевский земский исправник, отставной майор с несколькими орденами, бросился целовать руку у Прутченко и у меня, тогда как, по {состоянию} имения жены моей в Макарьевском уезде, я более зависел от него, чем он от меня. Все осмотренные мною здания я нашел в жалком положении, в особенности этапные, которые совершенно развалились. О последних производилась несколько лет переписка между губернским правлением и строительною комиссией, первое требовало, чтобы комиссия их фундаментально исправила, а последняя находила, что положение этапных зданий таково, что исправление их невозможно и употребленные на него деньги были бы брошены напрасно и что здания эти требуется построить вновь. Смешное в этом было то, что губернатор был одновременно председателем обоих означенных присутственных мест и утверждал их журналы, которые противоречили друг другу. Чтобы прекратить многолетнюю бесплодную переписку, Урусов просил меня приказать губернскому архитектору составить смету на исправление этапных зданий с тем, чтобы по этой смете можно было издержать в 1848 г. деньги из земских сборов. Я отвечал Урусову, что соглашаюсь с мнением строительной комиссии о невозможности исправления этапных зданий по причине их ветхости. Урусов за этот ответ не мог скрыть своего {против меня} неудовольствия. Между тем на мелкие исправления в этапных домах ежегодно назначались, без ведома строительной комиссии, довольно значительные суммы из земских сборов, но они не доходили до своего назначения.
В самый день нового 1848 г. в одном из этапных домов обрушившимся потолком задавило двух арестантов, следовавших в Сибирь. Высочайшее повеление о том, что всякий расход в казенных и общественных зданиях подлежит контролю губернских строительных и дорожных комиссий, получено было в Нижнем в начале 1848 г. Я немедля справился, не было ли сделано уже в этом году расходов на исправление таковых зданий, и узнал, что на исправление одних этапных домов уже отпущено в 1848 г. по пяти предложениям губернского правления до 3000 руб. О полученной мною справке я немедля сказал Урусову, предварив его, что так как строительной комиссии неизвестно, на что требовалась эта сумма, то она должна будет потребовать об этом сведение от губернского правления. Урусов напомнил мне мой отказ составить сметы для исправления этапов на счет земского сбора и уверял, что вследствие этого отказа никаких сумм не было назначаемо на исправление этапов, а потому он считает мою справку неверной. Я убеждал его в противном, присовокупив, что каждый год выписывалось из земского сбора на содержание в исправности этапов до 10 тыс. руб., но до воспоследования вышеупомянутого Высочайшего повеления этот расход не подлежал контролю строительной комиссии, а потому я о нем ничего не говорил Урусову. Вслед за сим я просил его, для удостоверения справедливости моего заявления, позвать к себе губернского казначея, последний вполне подтвердил все мною сказанное. После этого разговора строительная комиссия потребовала от губернского правления сведения, в чем именно состояли исправления этапных домов на суммы, отпущенные в 1848 г., но, несмотря на неоднократные мои напоминания Урусову, ответа в комиссию, до отъезда моего из Нижнего в августе этого года, не последовало. Оказалось, что деньги на исправления этапов назначались по отделению советника губернского правления Трубникова и большею частью оставались в карманах чиновников этого правления, а земские исправники только расписывались в их получении, этапные же дома оставались без ремонта. Мои напоминания Урусову о том, чтобы губернское правление отвечало на {вышеупомянутое} требование комиссии, очень не нравилось ему, так как Трубников состоял под его особым покровительством. Полагаю, что Урусов не участвовал с Трубниковым в дележе денег, назначенных на этапы, но мне была противна поблажка его Трубникову в подобном деле, что еще более отдалило меня от Урусова.
Объезжая некоторые уездные города Нижегородской губернии, я заез жал в имение моего покойного тестя, где виделся с шурином моим В. H. Левашовым и со свояком графом H. С. Толстым, которые прожили все лето в имении. Они были очень недовольны действиями управлявшего имением купца Пономарева, находя, что он, получая весьма значительное жалование, не извлекает в пользу помещиков всех выгод, которые представляет имение, а между тем без цели отягощает крестьян и не хлопочет о возвращении заложенных С. В. [Саввою Васильевичем] Абазе земель или о получении за потерею их вознаграждения. С. В. Абаза передал значительную часть земель моего тестя без представления залогом по откупам брату своему M. В. Абазе{286}, последний имел деньги, и потому он мог освободить от аукционной продажи доверенную ему часть или заплатить за нее наследникам моего тестя, Толстой брался принудить M. В. Абазу заплатить большую сумму. При этом настроении наследников моего тестя и имея в виду, что и младший мой шурин Николай достиг совершеннолетия, а недоимка по Московскому опекунскому совету была покрыта описанным выше способом, бльшая же часть частных долгов уплачена, я отказался от всякого участия в управлении имением моего покойного тестя. Пономарев вслед же засим был рассчитан В. Н. Левашовым и Толстым. В начале зимы они оба приехали в Нижний. Толстой, {который был обязан жене моей тем, что наш тесть давал ему деньги на прожиток, а после смерти тестя получавший их из моих рук}, почувствовал, что он более не зависит от меня и что, напротив того, он может всех наследников тестя моего поставить в зависимое {к нему} положение. Критикуя мои действия по управлению имением, Толстой в моем присутствии, по своей дикости и необразованности, дозволял себе такие выражения, что я находил лучшим с ним совсем не видеться и потому просил его перестать ездить ко мне в дом. С этого времени я в продолжение нескольких лет не видался с Толстым, который в то время далеко не был еще тем добродушным существом, каким я и многие знали его лет десять спустя, в которые он много над собой работал. Вместе с Толстым и В. Левашовым и другие шурья восстали на меня, быв недовольны моим управлением имением их отца, позабыв, что я их спас от нищеты, но это напущенное Толстым неудовольствие их против меня продолжалось недолго, они вскоре не могли не оценить, насколько были мне обязаны в сохранении их имущества.
Немедля по моем возвращении в Нижний секретарь строительной комиссии Золотницкийн принес мне представление к Клейнмихелю, подписанное Урусовым и членами комиссии и скрепленное секретарем. В этом представлении комиссия жаловалась на губернского прокурора Волоцкогон за то, что он будто бы задерживает пропуск журналов комиссии, и просила Клейнмихеля об этом сообщить на распоряжение министра юстиции графа [Виктора Никитича] Панина{287}. Золотницкий мне сказал, что Урусов приказал непременно в этот же день отправить упомянутое представление. Я потребовал у Золотницкого журнал, вследствие которого написано это представление. Он мне отвечал, что представление написано без составления журнала. Я с этим представлением пошел к Урусову, который был очень недоволен тем, что оно еще не отправлено, и еще более рассердился, когда я ему сказал, что оно и не может быть отправлено, так как представления комиссии должны иметь основанием ее журналы, а журнала о принесении жалобы на прокурора в комиссии не состоялось, сверх того, я говорил Урусову, что Волоцкий не задерживал журналов комиссии, а если задержка случилась раз или два, то на это не стоит жаловаться, что, впрочем, он может жаловаться лично от себя, не вмешивая в это дело членов комиссии и секретаря, которых он через это подвергает ответственности. Урусов с трудом убедился моими доводами и, отменив посылку жалобы от строительной комиссии, написал от себя лично жалобу, но она осталась без последствий. Между тем Волоцкий, узнав об этой проделке, {взойдя} спустя несколько дней в присутствие комиссии прочитал по этому поводу членам и секретарю сильную, но справедливую нотацию.
К зиме 1847/48 г. приехали к Б. Е. Прутченко обе его дочери [Александра и Елизавета] со своими мужьями и детьми и старший сын Дмитрий, бывший в это время конно-гренадерским офицером.
Характер моей невестки баронессы Александры Борисовны вполне уяснился, злая, вспыльчивая и капризная, она, как предварял ее отец {моего брата Николая, ее мужа}, делала из него, {добрейшего и мягкого человека}, все что хотела, беспрерывно ворчала на него и бранила, а своего полугодового ребенка Дмитрия колотила своими костлявыми руками по голове так, что я опасался, чтобы последний не вышел идиотом. Заочно она ругала всех родных и в особенности мою сестру, выдумывая и рассказывая всем всякие о ней небылицы, и все это собственно из ревности к мужу, которая не знала в ней пределов. Однако же, чтобы не совсем удалиться от нашей семьи, она старалась сохранить хорошие отношения с моею женой, но и это ей не удавалось. {Я уже сказал, что} мы жили рядом с {казенным домом, занимаемым} Прутченко, что давало возможность брату бывать у нас довольно часто, но она ему это запрещала.
Брат обыкновенно забегал к нам позавтракать, — зная, что для него всегда у нас готово любимое им блюдо: телячьи ножки, — или вечером, чтобы поиграть в бильярд, он был большой охотник до этой игры. Жена брата, узнав, что он у нас, присылала за ним, и он, не кончив завтрака или биллиардной игры, стремглав бежал домой, во избежание неприятной сцены, которой, конечно, все же не избегал.
1 января 1848 г. по случаю празднования именин моей жены у нас обедала вся семья Прутченко и многие другие. Вскоре после обеда, когда я сидел с гостями в биллиардной комнате, а брат играл на бильярде, вдруг вбежала в эту комнату его жена, видимо сильно раздраженная, и сказала брату несколько слов. Он подошел ко мне, чтобы взять лежавшую подле меня его фуражку, и сказал:
— Что это твоя Эмилия все обижает мою жену.
Я не успел ответить, как брат уже исчез. Эта сцена происходила при многих гостях. Поводом к раздражению моей невестки было ее требование от моей жены, чтобы последняя ей уступила в какой-то шутке, и когда она этого не достигла, то посыпались от нее всякого рода неистовства и заявления, что ни она, ни муж ее никогда у нас более не будут. Вскоре она прислала бывшие у нее и ее мужа наши книги при весьма неприличной записке к жене моей, которая эту записку вставила в рамку и повесила на стену над своим письменным столом. После этого около недели не приходили к нам ни она, ни муж ее. Через неделю она пришла, однако же, к жене моей и, увидев означенную записку, спросила, зачем она повешена. Жена моя отвечала, что она, при плохой памяти, боится забыть, какая у нее есть невестка, а эта записка ей об этом напоми нает. По настоятельной просьбе моей невестки жена сняла записку, но это примирение ни к чему не послужило, невестка моя продолжала со всеми ссориться и всех бранить.
По приезде сына Б. Е. Прутченко в Нижний находившийся в этом городе под надзором полиции князь Лев Андреевич Гагарин, пользовавшийся особым расположением жены губернатора княгини Урусовой, {о чем я уже упоминал выше, будучи} недоволен тем, что Б. Е. Прутченко не приглашал его к себе, заявлял везде, что он утрет нос молодому гвардейцу. Последний в первый свой визит у княгини Урусовой имел неосторожность как-то неблаговидно отозваться о ее петербургском родственнике, это еще более возбудило против него ее мужа.
В первых числах января у управляющего Нижегородскою палатою государственных имуществ Василия Ефимовича Корвин-Круковского{288} был домашний спектакль любителей и бал. По окончании спектакля я остался в театральной зале, а когда спустя четверть часа взошел во второй этаж, в котором после спектакля начались танцы, то увидал посредине залы князя Урусова и молодого Прутченко, которых обступили множество дам и мужчин. Князь Урусов сильно топал ногами и, обращаясь к Прутченко, кричал:
— В солдаты, в солдаты разжалую, донесу государю, и без суда в солдаты.
Опасаясь, чтобы Прутченко не ответил какими-нибудь грубостями военному губернатору, что ни в каком случае не прошло бы ему, Прутченко, без дурных последствий, я стал на место последнего и просил Урусова объяснить мне причину его гнева. Урусов, обращаясь ко мне, продолжал кричать:
— Я этого мальчишку разжалую в солдаты, без суда в солдаты, в солдаты.
В это время молодой Прутченко уже галопировал в другой комнате. Отец его, взойдя в ту комнату, где были я и Урусов, услыхал, несмотря на свою глухоту, последние слова Урусова, не зная, что я только что заступил место его сына, он вообразил, что эти слова относятся ко мне и, опасаясь, чтобы я не отвечал грубостью на обращенные ко мне Урусовым слова, просил меня предоставить ему переговорить с Урусовым. Я отошел и был свидетелем смешной, несмотря на ее неприличие, сцены. Урусов продолжал кричать, обращаясь к старику Прутченко:
— В солдаты, в солдаты!
A когда последний спросил Урусова о причине его гнева, то Урусов ему отвечал, что в солдаты разжалуют его сына, чего Прутченко по глухоте не расслышал и продолжал расспрашивать, за что Урусов обещается меня разжаловать в солдаты, а когда получил в ответ, что эта угроза относится не ко мне, а к его сыну, то старик не мог ничего понять и просил прекратить крик и объясниться на другой день. Тогда Урусов ему громко сказал:
— Вы не можете мне давать советов, вы позабываете, что я и вам начальник.
Прутченко сказал, что после этого остается ему только отойти от Урусова, который вслед засим уехал с бала, а я старику Прутченко рассказал о происходившем до его прихода в той комнате, в которой он застал меня и кричавшего Урусова.
Подобные сцены повторялись довольно часто в тех домах, в которые был приглашаем Урусов, бывали целые недели, в которых каждый день ознаменовывался какою-нибудь историей в высшем кругу нижегородского общества, почему я и называл этот город ‘историческим’. В них почти постоянно участвовал Урусов. Рассказ многих этих историй был бы слишком утомителен, а потому я ограничусь одной из них, {происходившей в описываемое мною время}.
В Нижнем издавались губернские ведомости, редактором которых был Павел Иванович Мельников{289}, известный впоследствии в литературе под псевдонимом Андрея Печерского. Приехав в Нижний в 1843 г., я застал Мельникова учителем в нижегородской гимназии. Вскоре по приезде в Нижний Урусова Мельников читал публичные лекции о Смутном времени в России. Урусов назначил Мельникова чиновником особых поручений при губернаторе и употреблял его преимущественно по следствиям о раскольниках. Вскоре Мельников перешел в Министерство внутренних дел, и от этого Министерства был также назначаем на следствия по раскольничьим делам. Впоследствии он участвовал в ‘Московских ведомостях’, издаваемых Катковым{290} и Леонтьевым{291}.
В одном из последних номеров ‘Нижегородских губернских ведомостей’ 1847 г. была помещена статья, в которой общественная жизнь в Нижнем была описана не с выгодной стороны. В день Рождества Христова, после обедни, нижегородское общество собралось у княгини Урусовой для поздравления с праздником. Несколько лиц из этого общества жаловались Урусову на помещение означенной статьи в губернских ведомостях, они находили в ней особенно обидным то, что ее автор, перечисляя разные городские учреждения, поместил клуб между арестантскою ротой и острогом, как будто, говорили они, члены клуба то же, что арестанты и острожники. Урусов возражал, что в Нижнем общество так разъединено, что действительно жизнь в нем очень скучна, что он в продолжение 3 1/2 лет употреблял все способы, чтобы соединить общество и придать ему более живости, но что не мог в этом успеть. Читатель мог видеть из предыдущего рассказа, насколько Урусов в домах, в которые он был приглашаем, способствовал к соединению общества, на балах же и вечерах, которые давал у себя, он почти ни с кем не говорил, а занимался увеличением и уменьшением огня в лампах и грыз ногти. Когда Урусову на его замечание о скучной жизни в Нижнем возразили, что в нем довольно часто бывают званые вечера и обеды, он сказал, что жизнь скучна в особенности для дам, что круг приглашаемых в частные дома очень ограничен, что многие из приглашаемых не ездят по неимению свежих бальных туалетов и что только мужчины имеют возможность собираться каждый день в клубе, а следовало бы предоставить дамам хотя один раз в неделю бывать в клубе в их ежедневных платьях, где они могли бы танцевать, играть в карты и заниматься рукоделием, одним словом, назначить один день в неделю для так называемых ситцевых вечеров в клубе. Приехавший во время этого объяснения к Урусову советник губернского правления Григорьевн, один из четырех старшин клуба, заявил, что подобные вечера будут немедля устроены. Он с другим старшиною клуба Т. Г. [Тимофеем Гордеевичем] Погуляевым, {о котором я упоминал выше}, составили протокол правления клуба, которым полагалось учредить в клубе ситцевые вечера по одному разу в неделю и пригласить на эти вечера всех дам и девиц нижегородского благородного общества. Они прислали мне этот протокол для подписи, так как я был в это время также старшиною. Я его не подписал, а послал отзыв, в котором изложил, что женский пол не может быть допущен в клуб без согласия общего собрания его членов и что, в случае их согласия, должен быть определен источник для покрытия расходов, которых потребуют ситцевые вечера, так как обыкновенных доходов клуба не доставало даже на его обыкновенное содержание, и клуб постоянно был в долгу. Четвертый старшина клуба присоединился к моему мнению. Погуляев был старшиною — распорядителем клуба, а потому, несмотря на мое и другого старшины несогласие, назначен был один день в неделю для ситцевых вечеров и разосланы были приглашения. Конечно, в день, назначенный для первого вечера, я не поехал в клуб. Урусов объявил старшинам, Погуляеву и Григорьеву, что он приедет на ситцевый вечер в сюртуке и потому все военные должны быть в сюртуках.
В день, назначенный для первого ситцевого вечера в клубе, князь Лев Гагарин посылал во многие дома приглашать к себе женскую прислугу на Афинский вечер, который должен был начаться у него на квартире после полуночи. {Нашей женской прислуге, конечно, не было дозволено участвовать на этом вечере, впрочем, она и сама этого не желала.}
Большая часть военных приехали в клуб на ситцевый вечер в сюртуках, а тех, которые приезжали в мундирах, не зная о распоряжении Урусова, отсылали, с тем чтобы они надели сюртуки. В этот день к Урусову на несколько часов заехал проезжавший через Нижний брат его флигель-адъютант князь Павел Александрович (впоследствии генерал-адъютант и генерал от инфантерии), а потому он не мог быть в клубе. Жена{292} его была торжественно встречена обоими бывшими на вечере старшинами клуба, Погуляевым и Григорьевым. В одно время с нею приехал князь Лев Гагарин. Урусова, наученная последним, сказала старшинам, что неприлично быть на танцевальном вечере в сюртуках и потому просит, чтобы мужчины, одетые в сюртуки, удалились из танцевальной залы, в которую она до их удаления не взойдет. Григорьев, объявив об этом военным, которые были в сюртуках, просил их съездить домой и переодеться в мундиры, но они возразили, что приехали в этой форме по распоряжению губернатора, и просили заявить об этом жене последнего. Григорьев снова вернулся к ним и, сказав, что Урусова повторила свое требование, заставил их удалиться. Они вместе с приехавшими с ними дамами пошли на хоры танцевальной залы. В числе удаленных из залы были брат мой Николай с его женою и брат последней Д. Б. Прутченко. При выходе из залы всех военных князь Лев Гагарин смотрел на них с насмешливою улыбкою, а Д. Б. Прутченко сказал ему несколько дерзостей. Но на этом поле бой с Гагариным был для всех неровный, он, возбуждая своим поведением против себя дерзости, сносил, потеряв всякое понятие о чести, всякую обращенную к нему дерзость, чему я был неоднократно свидетелем. Из всех военных, удалившихся из залы, вернулся только один инженер путей сообщения, капитан Дмитриев, бывший в это время начальником судоходной дистанции в Нижнем. {Я о нем упоминал в III главе ‘Моих воспоминаний’ по случаю его разумного и благородного поведения в отношении ко мне при освобождении меня от занятий по устройству Тульского оружейного завода.}
Вообще Дмитриев был очень хороший человек, но желание быть постоянно в хороших отношениях с начальствующими лицами взяло верх против желания оставаться со всеми в мире, за это молодые военные, ушедшие на хоры танцевальной залы, громко назвали его pomme cuite[49], так что эти слова можно было слышать в упомянутой зале. Музыка, игравшая на танцевальном вечере, должна была с полуночи играть у Гагарина на его Афинском вечере, а потому мазурку, которою обыкновенно заканчивались балы, заиграли довольно рано, многие в публике были этим недовольны, знавшие же о том, что музыка должна уйти к Гагарину на Афинский вечер, объяснили этим раннее начинание мазурки. Нижегородский старший полицеймейстер, полковник Зенгбуш, услышав эти объяснения, заявил, что нельзя из-за Гагарина лишить удовольствия всю публику, и в особенности княгиню Урусову, тогда какой-то шутник сказал ему, что и княгиня едет на Афинский вечер Гагарина. Зенгбуш, не поняв шутки, почел своим долгом сообщить Урусову о том, что его жена из клуба поедет к Гагарину, и получил приказание Урусова сказать его жене, чтобы она немедля воротилась домой, но она объявила Зенгбушу, что желает остаться на вечере до полуночи. Зенгбуш вернулся с этим к Урусову, который послал жандармского унтер-офицера с приказанием немедля привезти его жену. Жандарм, приехав в клуб, вызвал Урусову, которая немедля уехала домой. Злые языки выдумали впоследствии, что жандарм насильно ее увез с бала на своем седле. {Я сам слышал от бывших на гагаринском Афинском вечере, что он представлял страшную картину разврата и безобразия.} На другой день в 10 час. утра я был приглашен к Урусову, где нашел старшин клуба, он требовал от них протокола о безобразных поступках Д. Б. Прутченко и других лиц во вчерашнем собрании клуба, он говорил, что и со своей стороны, как воен ный губернатор, не оставит виновных без взыскания.
Я отвечал, что, не быв на вечере, ничего не знаю о том, что на нем происходило, это была совершенная правда, так как я никого еще не видал из участвовавших на бале. Через несколько часов прислали мне протокол, составления которого требовал Урусов, но я его не подписал. Этот скандал не имел последствий, кроме постоянных придирок Урусова к молодому Прутченко и разных колкостей, которые на счет последнего распускал Гагарин, за что Прутченко платил ему тою же монетою. Гагарин в эту зиму все более и более получал значения в доме губернатора и через это позволял себе всякие гадости и шалости, из которых одну, а именно скаканье в темные вечера на тройке во всю прыть по главной городской улице Большой Покровке, я видел каждый день из моих окон.
{Повторяю, что почти ежедневно происходила какая-нибудь история в высшем кругу нижегородского общества, в которой играл роль Урусов, но, чтобы не утомить читателя, ограничусь рассказанным.}
Получив предписание Клейнмихеля о составлении проекта водопровода в г. Симбирске, я в январе 1848 г. ездил в Симбирск, чтобы познакомиться с местностью. Жена ездила со мною, по дороге мы заезжали к Б. Е. Прутченко в его Борисовский хутор, где любовались <очень> красивыми коровами и были очень хорошо угощены, в особенности отличными молочными произведениями. В Симбирске мы остановились в гостинице, но вскоре мне была отведена квартира на площади, на которой поставлен памятник Карамзину{293}. Симбирск меньше Нижнего, и постройки его, большею частью деревянные, весьма неизящны и невелики, между тем я нашел в нем дворянское общество не в пример большее, чем в Нижнем, многие из его членов бывали за границею, тогда говорили о симбирских помещиках, что они могут жить только или в Париже, или в Симбирске. Я встречался с ними ежедневно на обедах у губернатора [Николая Михайловича] Булдакова{294} и по вечерам в клубе, который помещался в обширном и хорошо устроенном дворянском доме. В нем каждый вечер бывал Булдаков, и было очень много играющих в карты. Булдаков, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’ по случаю его} женитьбы на жене [Варваре Александровне Кокошкиной] П. А. Клейнмихеля, был человек очень умный. Овдовев, он вторично женился на очень хорошенькой особе{295}. Он имел детей и от первой жены, из них старшая дочь, лет около 20, была очень умная девица{296}, собой очень дурная. В их обществе я проводил время приятно, обеды Булдакова были очень вкусны, а после обеда играли в карты до ухода в клуб.
При мне у Булдакова гостили несколько дней бывший тогда тамбовским губернатором, а впоследствии статс-секретарем с состоянием по Военному министерству Петр Алексеевич Булгаков{297} и его жена, тогда еще красивая женщина. Булгаков был большой говорун и хвастун, между прочим, он рассказывал мне, что за какой-то проступок посадил инженерного офицера путей сообщения в острог. На мое замечание, что если в Тамбове есть военная гауптвахта, то за подобные проступки обыкновенно военных офицеров сажают не в острог, а на гауптвахту, Булгаков возразил, что он, как начальник губернии, имеет право сажать в острог не только служащих и живущих в ней, но и приезжающих, так что если бы приехал в Тамбовскую губернию сам мой начальник Клейнмихель, то он мог бы посадить и его в острог. {Читатель помнит, какую роль в это время разыгрывал Клейнмихель, все губернаторы его боялись, быв ему и непосредственно подчинены по званию представителей губернских строительных комиссий. Я, увидав, что имею дело с необыкновенным hbleur’ом[50], как французы называют подобных людей, прекратил дальнейший с ним разговор. Я нарочно привел этот рассказ о Булгакове, чтобы показать, что не один Урусов был губернатор-самодур, но что и умные люди, быв в то время назначаемы губернаторами, тоже самодурствовали.}
По собранным мною сведениям оказалось, что воду в Симбирске предполагалось провести из ближайших к городу ключей, лежащих в местности, называемой Маришки, а в случае малого количества даваемой ими воды остальную поднять из р. Волги. По осмотре мною ключей и берега Волги я убедился, что ключи должны давать весьма незначительное количество воды и что Симбирск стоит на берегу вдвое более возвышенном над Волгой, чем Нижний, и потому решил, сверх проведения воды из ключей Маришки, поднять воду не из р. Волги, а из р. Свияги, протекающей также близ города саж. на 40 выше р. Волги. Эти две реки представляют при Симбирске необыкновенное явление, они, находясь в очень близком расстоянии, текут одна на север, а другая на юг, при разности горизонта с лишком на 40 саж., так что р. Свияга, протекши несколько сот верст, впадает в р. Волгу при г. Свияжске, при котором горизонт Волги выше горизонта ее при Симбирске, конечно, на несколько сажен. Измерение количества воды, даваемого ключами Маришки, и нивелировка от них и от Свияги до частей города, в которые предполагалось провести воду, отложена мною до летнего времени.
По возвращении моем в Нижний мои натянутые отношения к Урусову постоянно ухудшались вследствие сплетен Гагарина и неодобрения мною разных неудобоисполнимых предположений Урусова по развитию {устроенного} водопровода, паровые машины которого он очень часто посещал и делал при этом без моего ведома неуместные распоряжения, как-то: останавливал в сильные морозы действие машин, через что вода в водопроводных трубах могла замерзнуть, и т. п. Это подавало повод к неприятным между нами объяснениям. В Светлый праздник, 4 апреля, я получил орден Св. Анны 2-й ст., мне показалось, что Урусов, всегда находивший, что меня мало подвигают по службе, был недоволен тем, что я получил награду. В мае приехал ко мне погостить мой старый друг А. И. [Алексей Иванович] Нарышкин{298}, любивший громко выражать свое мнение, в нижегородском обществе он, говоря об Урусове, постоянно называл его дураком, что не могло не сделаться известным последнему, а Нарышкин мог судить об Урусове только по моим словам, по приезде в Нижний он не сделал визита последнему, и этим Урусов был также очень недоволен. Однажды, прогуливаясь со мною, Нарышкин по своему обыкновению говорил громко и прибавлял, что будто я держу Урусова в руках, {тогда как этого и не было, и я так никогда не отзывался о моих отношениях к Урусову}. Во время этих объяснений Нарышкина я увидал, что Урусов следует за нами, и по выражению его лица заметно было, что он все слышал. В это же время князь Лев Гагарин, {давно уже влиявший на Урусова по разным административным управлениям}, начал вмешиваться и в строительную часть, хвастаясь в клубе, что какой-то журнал строительной комиссии, мною и другими членами подписанный, не будет по просьбе Гагарина утвержден подписью Урусова. Когда предсказание Гагарина сбылось, я откровенно сказал Урусову, что при допущении влияния Гагарина на дела строительной комиссии я должен буду оставить Нижний. Полагая Урусова человеком бескорыстным, я за это качество извинял его глупость и вспыльчивость. Конечно, понятия наши о взяточничестве были неодинаковые, в доказательство чему расскажу следующее. На праздник Рождества Христова еще в 1845 г. явился ко мне купец Бугров{299}, подрядчик по работам строительной комиссии, найдя в моем кабинете брата моего Николая, Бугров объявил, что имеет до меня просьбу, которую желает передать мне наедине, я ему отвечал, что он может все говорить при моем брате, но он настоял, чтобы я его выслушал без свидетелей. Когда я с ним перешел в другую комнату, он мне поднес завязанный носовым платком узел, наполненный кредитными билетами, которого я не взял, заявив, что я никаких подарков не принимаю. {Дела Бугрова в строительной комиссии были незначительны, а потому ему не для чего было давать большие взятки, принесенный же им узел был большого размера, надо полагать, что он был наполнен мелкими кредитными билетами.} Об этой проделке Бугрова я тогда же рассказал Урусову, который очень сожалел, что я не взял предложенных мне Бугровым денег. Он полагал, что мне следовало их взять и представить в приказ общественного призрения, {я же был того мнения, что ни в каком случае я не имел права располагать чужими деньгами, сердиться же на Бугрова или его наказывать за то, что он предлагает взятку, в то время когда в Нижнем не делалось никакого дела без взяток, было, по моему мнению, несправедливо}. Впоследствии начали ходить слухи, что Урусов не брезгает взятками и даже не платит за забираемые для его дома припасы, я этому не верил, {приписывая упомянутые слухи тому, что в Нижнем не могли понимать, чтобы власти не пользовались случаем нажиться на счет лиц, которые от них зависят}, но в зиму 1847/48 г. я случайно был свидетелем, как из губернаторского дома выгоняли поставщика, у которого забирали какие-то (кажется, съестные) припасы и не хотели платить по представленному им счету. После этой сцены Урусов совершенно мне опротивел, и я решился просить Клейнмихеля дать мне другое назначение, но отложил это до окончания изысканий по составлению проекта водопровода в г. Симбирске.
В начале лета открылась в Москве сильная холера{300}, {свирепствовавшая в ней в первый раз в 1830 г. и с того времени ее не посещавшая}. Из писем сестры, жившей в это время в Москве, видно было, что она очень боялась этой болезни. Так как во время эпидемии всего важнее сохранять бодрость духа и по возможности веселость, а жена моя не только умела сохранять их, но и возбуждать в лицах ей близких, то она, {по дружбе ее с моею сестрою}, поехала с Е. Е. Радзевской в Москву, я {же вскоре по ее отъезде поехал} в Симбирск.
Отношения моего шурина В. Н. Левашева и свояка графа H. С. Толстого к бывшему их управляющему купцу Пономареву, оставшемуся управлять только тою частью имения, которая принадлежала жене моей, были весьма дурны. Это побудило меня при поездке в Симбирск заехать в имение, где для прекращения столкновений с моим шурином я уволил Пономарева от управления, которое принял на себя мой шурин. Проездом из имения в Симбирск я заезжал в Лысково к его владельцу 90-летнему князю Егору [Георгию] Александровичу Грузинскому. Эта личность, известная своими жестокими, достойными азиатских ханов, порывами и безграничным самоуправством, заслуживает подробного описания, {которое, вероятно, сделано многими из его современников, а потому я скажу о нем только то, что} я провел целый день очень приятно с этим начитанным стариком, у которого была большая библиотека, и что его очень занимала французская революция 1848 г., часть проведенного мною у него дня он употребил на чтение нескольких номеров полученного при мне Journal de Francfort{301}, отличавшегося мелкой печатью. Он при чтении не употреблял очков, я же, сидя против него, по слабости моих глаз, читал в очках.
В Симбирске я произвел все нужные исследования по составлению проекта проведения воды в этот город. Эти изыскания подтвердили сделанное мною зимой заключение о недостаточном количестве воды, даваемом ключами Маришки (оказалось, что они дают всего 7000 ведер сутки), и о необходимости, сверх проведения этой воды в город, поднять в него воду из р. Свияги. Время, свободное от занятий, {которые мною были описаны выше}, в Симбирске я проводил в доме губернатора и в клубе, а также у разных городских обывателей, у которых часто встречался с чиновниками, командированными Министерством внутренних дел для производства какого-то следствия в губернии, бывшими в больших неладах с губернатором.
На обратном пути из Симбирска в Нижний я заезжал к Б. Е. Прутченко в его имение, лежащее на р. Пьяне, местность около этой реки плодородная и красивая, в ее берегах в имении Прутченко находится множество изобильных родников минеральной воды. Я с точностью определил количество воды, даваемое этими родниками. Таковые же родники имеются и в ложе реки, в ямы, ими образуемые, опускали камни на длинных веревках, но не находили дна. Вообще течение р. Пьяны очень своеобразно и во многом отличается от течения обыкновенных рек. Б. Е. Прутченко возил меня к своей соседке Крюковой{302} в ее имение Отраду. Она была вдова бывшего нижегородского губернатора, оба ее сына пострадали в 1825 г. и находились в Сибири, дочь же ее княгиня Черкасская жила в Москве. Дом и парк в Отраде были очень хороши, по смерти Крюковой это имение купил Б. Е. Прутченко и отдал вместе с другими своими имениями на р. Пьяне моей невестке. В упомянутом доме в 1870 г. умер брат мой Николай.
В проезд мой из имения Прутченко в Нижний холера была сильна во всех селениях, через которые лежал мой путь, по дороге встречалось мало проезжающих и обозов, в селениях не только не было хороводов и других сборищ, но почти никто не выходил на улицы, и крестьяне в опасении заразы не пускали проезжающих в избы. В Нижнем большая часть жителей, опасаясь холеры, сидели по домам, и город казался опустевшим. Подчиненные мои, узнав о моем приезде, прислали мне записки, в которых просили дозволения не являться ко мне по случаю моего приезда, если они нужны мне по делам службы, то чтобы я их об этом уведомил, и они немедля прибудут. Я просил пятерых из моих подчиненных, которые у меня бывали чаще других, приехать ко мне в 4 часа {пополудни} и такие же приглашения послал к начальнику судоходной дистанции Дмитриеву и к вышедшему из этой должности в отставку проживавшему в Нижнем Николаю Ивановичу Лику. Они все приехали в весьма мрачном настроении, я пригласил их в 4 часа со мною отобедать, некоторые с трудом согласились. Сначала все ели с большим опасением, вина же почти не пили, но я настоятельно требовал, чтобы выпили по крайней мере по одному бокалу шампанского, что все исполнили, а потом некоторые выпили и по другому. Пошли разные толки о происходившем в городе, и к вечеру при общей веселости было забыто о холере. Я убеждал всех, что во время эпидемии не следует менять рода жизни и в особенности не падать духом, и пригласил всех обедать у меня на другой день. Обед этот и за ним вечер прошли еще веселее, чем накануне, и так продолжалось до возвращения жены моей. Она, приехав в Москву в самый разгар холеры, уехала вместе с моею сестрою и ее дочерьми в Екатерининскую пустынь{303}, где сестра наняла домик и где они, вследствие живости и всегда веселого настроения моей жены, жили очень приятно, несмотря на близость Москвы (около 20 верст), в которой свирепствовала холера. Узнав о моем возвращении в Нижний, жена моя и сестра, несмотря на сильную в Нижнем холеру, приехали ко мне. С сестрою были две дочери и две гувернантки, англичанки, родившиеся в России, Елизавета и Маргарита Францевны Смит. О первой я упоминал выше, а вторая, принявшая православие, поступила незадолго перед этим к сестре, жена моя подружилась с нею в Екатерининской пустыни. По приезде моей жены, я просил моих товарищей, в последнее время у меня обедавших, продолжать ежедневно обедать у меня, что большая часть из них исполняла, нас садилось за стол в иные дни человек по пятнадцати. Общество было веселое, живое и, несмотря на продолжавшуюся холеру, в особенности опасную в ярмарочное время, мы совсем о ней забывали.
В это время, в виду неприятных моих отношений к Урусову и того, что служебные мои занятия в Нижнем не представляли более ничего замечательного, я письмом просил Клейнмихеля об освобождении меня от этих занятий. В ответ на мою просьбу я получил дозволение только приехать в Петербург для объяснения, но чем бы оно ни кончилось, я решился более в Нижний не возвращаться, а потому, несмотря на то что не получил еще увольнения от службы в Нижнем, перед отъездом из него продал мебель и вообще неудобоперевозимое имущество. Продажа эта была произведена по весьма низким ценам, в особенности по причине эпидемии, {при существовании которой} трудно было отыскать покупщиков. В начале августа я с женой, с сестрою и ее дочерьми выехал из Нижнего Новгорода.
Глава VI
1848—1852

Приезд в Москву. Приезд в Петербург с князем Максутовым, А. И. Нарышкиным и В. Н. Левашовым. Помещение наше в Петербурге. Запрос министра внутренних дел Перовского о симбирском губернаторе Булдакове. Безуспешность переговоров по делу о землях, заложенных в неисправных откупах С. В. и M. В. Абазы. Продолжение этого дела и понесенные при этом потери. Жизнь в Петербурге с Максутовым, Нарышкиным и Левашовым. А. И. Лан, И. Н. Колесов и его сватовство. Разрешение инженерам путей сообщения носить усы. Переезд к Колесовым. Посещение дома Клейнмихеля. Л. С. Пушкин в Петербурге. Жалоба Государю нижегородского военного губернатора князя M. А. Урусова на С. В. Шереметева. Переезд в гостиницу Демута. Переезд жены моей в Петербург. Освобождение от должности в Нижнем Новгороде с оставлением при главноуправляющим путями сообщения. Переезд в нанятую квартиру. Поручение об осмотре работ в порожистой части Днепра и следствие над их начальником майором Капгером. Описание работ в порожистой части Днепра. Замена начальника IX (Екатеринославского) округа путей сообщения Шипова Семичевым. Производство следствия над Капгером. Член общего присутствия правления IХ округа путей сообщения Ивашевский. Неудовольствие сенатора Капгера и членов аудиториата Главного управления путей сообщения против произведенного следствия над майором Капгером. Решение Клейнмихеля по этому следствию. Плавание по Днепру для осмотра каналов, устроенных в обход порогов. Инженеры Иванов и фон Дортезен. Крушение барки у Вильного порога. Донесение об осмотре работ в порожистой части Днепра. Екатеринославское общество: губернатор А. Я. Фабр, Гавриленко, барон Франк, Струков, доктор Сакс и другие. Барон Фиркс (Schdo-Ferroti). Отъезд в Петербург. Известие о движении наших войск в Придунайские княжества и Венгрию. Приезд в Петербург. Болезнь жены. Назначение инспектором военных сообщений действующей в Венгрии армии. Инженер Рейнгардт. Переезд жены моей на Черную речку. Верховая езда в манеже и князь A. С. Меншиков. Варшава и дежурный генерал действующей армии. Генерал-адъютант барон Ливен в Варшаве. Поездка из Варшавы до Мискольца. Представление князю М. Д. Горчакову и князю И. Ф. Паскевичу. Помещение у коменданта главной квартиры армии Бевада. Поручение от Паскевича. Исправляющий должность начальника инженеров действующей армии Сорокин. Э. И. Герстфельд. Исполнение поручений Паскевича. А. П. Мельников. Поручение от Горчакова. Положение мое в армии. С. А. Хрулев. Грабежи, производимые нашими войсками. Чиновник Грасс. Ссора Бевада с генерал-интендантом армии Затлером. Походный атаман Верзилин. Вейцен. Тиссафюрст. Переход на левый берег Тейсы. Измена уланского корнета. Цеге. Движение на правый берег Тейсы и возвращение в Цеге. Движение на Уйварыш и Дебречин. Дебречин. Приход в Дебречин 2-го кавалерийского и 4-го пехотного корпусов. Смена начальника штаба 4-го корпуса Веселицкого. Депутация венгерского правительства к Паскевичу и приезд к нему посланного от главнокомандующего венгерскими войсками Гёргея. Сдача Гёргея. Движение в Гросс-Варден. Знакомство с Гёргеем. Венгерские офицеры из Буковинского отряда. Сдача венгерских генералов австрийским властям. Знакомство с одним из них. Римско-католическое, униатское, православное и реформатское духовенство в Венгрии. Непопулярность венгерской войны в России и в армии. Пробившиеся сквозь аванпосты австрийцев офицер и несколько гусар в Гросс-Вардене. Семейство Коссута в Гросс-Вардене. Еврейка, владелица дома в Гросс-Вардене. Невыгодные последствия венгерской войны для России. Представление Горчакову и Паскевичу перед моим отъездом из армии. Поручение от Паскевича. Награда за поход в Венгрию. Причина неполучения австрийского ордена. Галиция. В. А. Жуковский и граф Ламберт в Варшаве. Клейнмихель и A. А. Вонлярлярский в гор. Острове. Получение Клейнмихелем ордена Андрея Первозванного. Приезд в Петербург. А. Г. и H. А. Замятнины. Г. И. Филипсон. A. С. Комаров. Мои вечерние собрания. Проект Симбирского водопровода. Инженер Гергардт. Нахальство издателей ‘Biblioth&egrave,que universelle des contemporains illustres’. Назначение членом комитетов: учебного Главного управления путей сообщения и по сооружению постоянного через р. Неву моста и технической комиссии при Департаменте железных дорог. Занятия в этих комитетах и комиссии. Поручение осмотреть днепровские пороги. Перемена в обществе и в личном составе инженеров в Екатеринославе. Жизнь в Екатеринославе. Вызов к больному Клейнмихелю в его курскую деревню. Клейнмихель в его курской деревне. Клейнмихель в имении A. А. Нелидова близ Курска. Клейнмихель в местечке Почепе. Поездка в нижегородское имение. В. Н. Левашов и граф H. С. Толстой. Б. Е. Прутченко и бежавший из Сибири чиновник. Приезд в Москву. Поручение от Клейнмихеля произвести следствие о падении моста в гор. Луцке. Приезд в Луцк и Житомир. Строитель упавшего моста Проскуряков. Волынский военный губернатор князь И. И. Васильчиков. Решение Клейнмихеля по делу о падении моста в Луцке. Назначение следователем по случаю пожара в Институте инженеров путей сообщения. Клейнмихель и Кербедз перед открытием моста через Неву. Открытие этого моста. Награда за его сооружение и степень заслуги награжденных. Подача в отставку. Объяснение с Клейнмихелем по случаю подачи в отставку. Получение пособия и производство в полковники. Назначение в следственную комиссию по Императорскому ботаническому саду. Поручение осмотреть днепровские пороги. Клейнмихель по дороге в Екатеринослав. Ожидания Клейнмихеля губернатором Фабром и управляющим IX округом путей сообщения Осинским в Екатеринославе. Клейнмихель в Екатеринославе. Осмотр Клейнмихелем работ на порожистой части Днепра. Последствия этого осмотра. Поручение обревизовать правление IX округа путей сообщения. Производство ревизии. Жизнь моя в Екатеринославе. К. П. Шабельский. Первый проезд Государя по железной дороге между столицами. Приезд мой в Москву. В. И. Назимов и С. Ф. фон Брин. Поездка в Петербург в первом пассажирском поезде по железной дороге между столицами. Назначение в комиссию для исследования претензий A. А. Вонлярлярского по устройству шоссе между Малоярославцем и Бобруйском. Участие Государя в этом деле. Поездка в Могилев с Мясоедовым и Серебряковым. Управляющий Могилевским округом путей сообщения. Описание некоторых из претензий Вонлярлярского. Вонлярлярский, прозванный Монте-Кристо. Заключение комиссии о претензиях Вонлярлярского. Рассмотрение этого заключения по Высочайшему повелению в Совете Главного управления путей сообщения. Гнев Государя на Клейнмихеля и Совет. Назначение в комиссию для уплаты рабочим Вонлярлярского в Смоленске. Отдача ремонтного содержания шоссе между Малоярославцем и Бобруйском. Окончательный журнал Совета Главного управления путей сообщения по разбору претензий Вонлярлярского. Поездка в Смоленск. Ф. Е. Гурбандт в Смоленске. Жизнь в Смоленске. Занятия в комиссии по уплате рабочим Вонлярлярского. Смоленский жандармский штаб-офицер Слезкин. Смоленский помещик Шембель. Высочайшее повеление о прекращении действий комиссии по уплате рабочим Вонлярлярского. Смоленский губернатор князь Херхеулидзев. Отъезд из Смоленска. Клейнмихель при представлении моем по возвращении из Смоленска. Рассмотрение претензий Вонлярлярского Государем НАследником. Рассмотрение их в присутствии Государя Императора. Передача дела о претензиях Вонлярлярского в комиссию прошений, подаваемых на Высочайшее имя. Решение Государем этого дела. Определение суммы, на которую простираются претензии Вонлярлярского. Письмо Государя к Клейнмихелю и при нем записка с выговором Совету Главного управления путей сообщения. Объявление этой записки Совету. Объяснение гнева Государя на Совет. Объяснение действий Совета. Клейнмихель и Станевич в деле по претензиям Вонлярлярского. Жизнь в Петербурге. Поручение по вопросу об уничтожении Трубного бульвара в Москве. Знакомство с московским военным генерал-губернатором графом A. А. Закревским. Назначение начальником Московских водопроводов с оставлением при главноуправляющим путями сообщения. Назначение коммерции советника Харичкова коммерческим агентом железной дороги между столицами.

В Москве мы остановились у моей сестры А. И. [Александры Ивановны] Викулиной. В это время князь П. Н. Максутов, живший также в Москве, и А. И. Нарышкин, приехавший из орловского имения, собирались в Петербург, к ним присоединился я и приехавший из нижегородского имения шурин мой В. Н. Левашов. Всех трех моих спутников влекла в Петербург одна цель, в Сенате в это время назначены были торги на винные откупа, к которым должен был приехать в Петербург M. В. Абаза.
{В IV главе ‘Моих воспоминаний’} я говорил о том, что тесть мой и жена доверили С. В. Абазе, первый 22 900, а последняя 9500 десятин земли для представления залогом по винным откупам с 1843 по 1847 г., и {в V главе этих воспоминаний упомянул о том}, что по неисправности С. В. Абазы {в принятых на себя откупах} эти земли подверглись секвестру. С. В. Абаза большую часть земель, {предоставленных последнему покойным} моим тестем {для представления залогом по откупам 1843—1847 г.}, передал брату своему Михаилу Васильевичу. В. Н. Левашов надеялся, что M. В. Абаза или освободит весь означенный залог от наложенного на него секвестра, или уплатит Левашовым, по обоюдному согласию, деньги за ту часть {принадлежащей Левашовым} земли, которая была секвестрована, как по откупам, которые содержал M. В. Абаза, так и по откупам его брата Саввы Васильевича.
Некоторая часть земли Левашовых, бывшей в делах M. В. Абазы, была представлена им в залог по исправным откупам, а потому не подвергалась секвестру. С. В. Абаза предлагал мне, — {в то время, когда явно было, что содержимые им откупа должны по неисправности поступить в казенное управление}, — поместить землю жены моей, {служившую обеспечением этих откупов}, в залог по исправным откупам брата его Михаила Васильевича, заменив ее землей моих шурьев. Я, конечно, на это не согласился, и затем вся земля жены моей, отданная в залог С. В. Абазе, подверглась секвестру. Князь П. Н. Максутов, придумавший отдачу земель тестя моего и жены в залог Абазе, в надежде этим помочь нам и Абазе и получить от последнего за эту операцию вознаграждение, был очень взволнован тем, что, вместо получения нами ежегодно большой суммы денег, мы лишились нашего достояния, и что он, взойдя в долги и не имея никаких средств к жизни, не мог ожидать от С. В. Абазы получения ему обещанного вознаграждения. Он надеялся в Петербурге убедить M. В. Абазу, которого дела вообще шли хорошо, вознаградить меня и Левашовых за теряемые нами земли и получить от него хотя часть обещанного ему С. В. Абазою. Я не полагал, чтобы Левашов и в особенности Максутов могли достигнуть цели, но A. И. Нарышкин, более нас знакомый с Абазами и вообще с откупными деятелями, был противного мнения, он почему-то надеялся, что в этом деле поможет и Аггей Васильевич Абаза, старший брат вышеупомянутых. Сверх того, Нарышкин, разоренный винокуренным заводом, которого постройку он предпринял по совету своего свояка С. В. Абазы, надеялся, что братья Абазы и некоторые другие откупщики помогут ему, дав несколько паев в откупах, которые им достанутся на торгах, это тогда делалось довольно часто.
Я со своими тремя спутниками нанял целый дилижанс {(карету)} первоначального заведения Серапина{304}. Проведя несколько дней в Москве у сестры и оставив у нее жену мою, мы выехали в {упомянутой карете в} Петербург. Нарышкину с Максутовым пришлось сидеть друг против друга, с первой же станции начался между ними спор, сопровождаемый сильным криком, о политике, об откупах и о разных вопросах общественной жизни. Хотя спор был товарищеский, но крик был до того страшный, что мы {удалили их одного от другого}, насколько это было возможно, сидя в одной карете. Крики и даже взаимные колкости продолжались всю дорогу.
Перед выездом из Москвы Нарышкин и Максутов просили Колесова, служившего тогда в Департаменте внешней торговли, нанять для них и для меня комнаты в центре города, не выше второго этажа и не дороже 50 р. в месяц. Колесов их уведомил, что он нашел, по их желанию, квартиру на Большой Морской, в доме бывшем Калугинан. Мы прямо приехали в этот дом, но квартира наша, вместо второго этажа, очутилась в четвертом у содержательницы меблированных комнат г-жи Феден. В нашу квартиру мы вошли через довольно большую комнату, в которой стоял обеденный стол, за нею следовала одна небольшая комната об одном окне и одна большая, из окон которой видны были дворец ВЕликой Княгини Марии Николаевны{305} и площадь, на которой впоследствии устроен Исаакиевский сквер.
По снятии дорожного платья в последних двух комнатах, когда один из нас захотел выйти в первую комнату, в которой стоял обеденный стол, он увидал, что г-жа Феде сидит в этой комнате за письменным столом. Сначала мы думали, что она не успела убрать своих бумаг, и выжидали ее ухода, но так как она не покидала своего места, то один из нас принял на себя упросить ее удалиться в виду того, что нам, часто одетым в халатах, неудобно иметь такую постоянную гостью. Она объяснила, что Колесов нанял только две последние комнаты за 50 pуб., а что комната, в которой она сидела и через которую необходимо было проходить в наши комнаты, осталась в ее распоряжении. Это значило, что мы не можем выйти из наших комнат иначе, как в полном туалете, и потому мы нашли необходимым нанять и эту комнату, за что прибавили еще 50 р. в месяц.
В день нашего приезда был у нас И. Н. Колесов, на которого Нарышкин и Максутов напали за наем комнат, из которых не было свободного выхода. Напротив того, Колесов, сохранивший и до настоящего времени страсть превозносить все, что он сделал или что ему принадлежит, очень хвастался тем, что нашел нам так дешево квартиру, удовлетворявшую всем требованиям Нарышкина и Максутова. Когда же последние ему заметили, что вместо второго этажа нанято помещение в четвертом, он просил их не говорить мне об этом, полагая, что я не заметил и не замечу числа ступеней подобно тому, как он, по своей наивности и рассеянности, их не только не заметил, но даже уверял, что их гораздо менее.
На другой день нашего приезда в Петербург я был очень удивлен полученной мною запискою от министра внутренних дел графа Л. А. [Льва Алексеевича] Перовского, которою он приглашал меня быть у него. Я не был знаком с графом, не имел никакого дела в его министерстве и не полагал, чтобы он мог так скоро узнать о моем приезде. Когда я прибыл согласно приглашению, то вместо графа меня принял Оржевский{306}, директор Департамента полиции исполнительной, которого я несколько раз видал при жизни еще двоюродного брата моего A. А. [Антона Антоновича] Дельвига. Он, по поручению Перовского, спросил меня конфиденциально об управлении Булдакова Симбирской губернией, об отношениях его к чиновникам Министерства внутренних дел, командированным {в означенную губернию} для какого-то исследования, и о дурных отзывах, которые Булдаков дозволял себе будто бы в обществе и при мне насчет центральных учреждений Министерства внутренних дел и самого министра. Я отвечал, что Булдаков, как человек очень умный, не может, по моему мнению, дурно управлять губернией, что отношения его к находящимся в Симбирске чиновникам Министерства внутренних дел приличны, и что его дурных отзывов о министре и центральных учреждениях министерства я не слыхал. Оржевский, видимо недовольный моими ответами, сказал, что он передаст их Перовскому, который не замедлит меня вызвать к себе, но этого вызова не последовало. Оржевский из моих ответов увидал, что я не буду ему полезен в его стремлении сменить Булдакова с губернаторского места.
Я уже сказал, что целью приезда моих трех спутников в Петербург были переговоры с A. В. и M. В. Абаза о вознаграждении Левашовых и жены моей за земли, подвергшиеся секвестру по неисправным откупам, бывшим в содержании с 1843 по 1847 г. у M. В. и С. В. Абазы, получение Максутовым хотя части вознаграждения, обещанного ему С. В. Абазою за то, что Максутов достал последнему означенные земли, и получение Нарышкиным паев в откупах, которые поступят в содержание близко знакомых ему откупщиков.
Чтобы не повторяться {в ‘Моих воспоминаниях’}, я теперь же расскажу не только результаты наших хлопот по делу об {означенных} землях в бытность нашу в Петербурге в 1848 г., но и дальнейшую историю этого дела. Я и мои спутники {в бытность нашу в Петербурге} видались очень часто с M. В. Абазою, а я и Нарышкин и с братом его Аггеем Васильевичем{307}. Первый кормил нас обедами, поил преимущественно шампанским с сельтерскою водой, забавлял нас шутками, остротами и импровизированными стихами, — на все это он был большой мастер, — но всеми способами уклонялся от разговора о вознаграждении за секвестрованные земли. С большим трудом мы добились от него обещания освободить от секвестра часть земли Левашовых, {состоящую залогом в откупах им содержимых}, с тем, что за ту, которая не будет им освобождена, он уплатит Левашовым по обоюдному их соглашению. Относительно же части земель Левашовых, оставшейся залогом по неисправным откупам С. В. Абазы, а равно и земель жены моей, M. В. Абаза дал обещание убедить брата своего выдать нам заемные письма, так как последний не имел средств к {нашему} немедленному вознаграждению. A. В. Абаза кормил меня и Нарышкина хорошими обедами и любил со мною беседовать, а я очень любил слушать умные речи этого старика. О земле жены моей мы ничего не говорили, тем более, что С. В. Абаза, всегда зависевший от своего старшего брата, приехав в 1842 г. на торги по винным откупам с вверенными ему лично залогами, вышел из повиновения у A. В. Абазы и взял откупа на срок 1843—1847 г. в противность совету своего старшего брата.
Максутов, конечно, не мог добиться никакого вознаграждения из обещанного ему С. В. Абазою, а Нарышкин, помнится, получил несколько паев в каком-то ничтожном откупе. Таким образом, мои три спутника, пробыв целый месяц в Петербурге, не достигли той цели, для которой приезжали.
После долгой переписки С. В. Абаза выслал мне и Левашовым заемные письма за земли, бывшие у него в залоге и подвергшиеся секвестру. Заемные письма были приняты Левашовыми и мной, так как нам было известно, что С. В. Абаза не имел никаких средств к уплате нам денег, мы могли надеяться на получение денег по этим заемным письмам только в случае поправления его дел, чего трудно было ожидать. M. В. Абаза полагал было отделаться тем же относительно Левашовых за их землю, секвестрованную по неисправным его откупам, между тем было известно, что вообще дела его идут хорошо, и нет причины уступать ему землю, поступившую в залог по 9 р. за десятину, за незначительную сумму и довольствоваться заемными письмами, когда он мог заплатить наличными. Но надо было найти человека, который сумел бы заставить M. В. Абазу раскошелиться. Мой свояк граф H. С. Толстой вызвался на это дело, для этого он поехал в Одессу, место жительства M. В. Абазы, где эксцентричными, в Английском клубе и в разных домах, рассказами о разорении Абазою Левашовых и дикими против него ругательствами, довел последнего до того, что он решился заплатить Левашовым весьма значительную сумму с целью отделаться от такого неотвязчивого распространителя дурных о нем слухов. Из этой суммы Левашовы отдали своей сестре графине Л. Н. Толстой 20 000 руб. в виду того, что она получила от их отца меньше имения, чем жена моя. Но эти деньги были бестолково прожиты Толстыми, равно как и все прочее их имение.
С. В. Абаза по {выданным им Левашовым и жене моей} заемным письмам никогда не платил процентов. После смерти его осталась вдова Варвара Сергеевна, урожденная Цурикова{308}, с многочисленными детьми без всяких средств к жизни. Зная, какие меры были употреблены Толстым для получения денег от M. В. Абазы, и будучи поручительницею по муже на заемных письмах, она очень опасалась, что Толстой, пользуясь доверенностью Левашовых, подаст их заемные письма ко взысканию и привлечет ее к личной ответственности. Поэтому она сама и через своего брата A. С. Цурикова и зятя А. И. Нарышкина просила меня о возвращении ей заемных писем, выданных моей жене, и о моем содействии к возвращению заемных писем, выданных Левашовым. Она за возвращение этих обязательств, простиравшихся на несколько десятков тысяч рублей, предоставляла единственное оставшееся после ее мужа имение, состоявшее из небольшого количества земли Полтавской губернии, {на которой} находился не действовавший ветхий разрушенный винокуренный завод. В виду бедственного положения В. С. Абазы, я согласился на возвращение ей заемных писем, выданных жене моей, и уговорил моих шурьев Левашовых возвратить выданные им заемные письма, причем объяснил им, что имение, которое В. С. Абаза предоставляет нам в вознаграждение, до того незначительно, что не стоит и брать его, но не получил на это согласия. Означенное имение было передано нам и, по желанию моих шурьев, купчая крепость на него была совершена на мое имя. Имение это не давало никакого дохода, а причиняло мне расходы по заведыванию им, и потому я поспешил его продать, взяв за него немногим более тысячи рублей, эти деньги я разделил между женою и ее братьями в пропорции количества десятин принадлежащей ей и им земли, поступившей под секвестр по неисправным откупам С. В. Абазы.
Вот чем ограничилось вознаграждение жены моей за потерю ею 9500 десят. земли. Эта потеря, сверх того, была поводом ко многим издержкам и хлопотам. Я уже говорил {в V главе ‘Моих воспоминаний’} о том, что заложенную по откупам землю необходимо было вымежевать из населенного имения, заложенного в Московской сохранной казне, для чего пришлось выкупить это имение и снова его заложить, на что потребовались значительные издержки.
Между тем многим залогодателям по неисправным винным откупам были даны разные льготы, состоявшие большею частью в рассрочке уплаты {накопившейся на их залоги} недоимки, накопившейся на их залоги, на 20 и 25 лет с обязанностью уплачивать ее ежегодно по ровной части без процентов. Залогодателям предоставлялось право всю сумму уплатить немедля с учетом из 6 процентов, при этом учете сумма долга уменьшалась почти вдвое. Надеясь, что землю жены моей можно будет продать рублей по пяти за десятину, я в 1860 г., через бывшего тогда министром финансов Александра Максимовича Княжевича{309}, испросил жене моей означенную льготу. Я был в это время председателем правления Московско-Ярославской железной дороги{310}, а Иван Федорович Мамонтов{311}, {о котором будет неоднократно упоминаться ниже}, был директором этого правления. Он удивился, что я так дешево продаю землю с лесом близ р. Ветлуги, по которой лес сплавлялся в Волгу, и, видя мое твердое намерение продать землю, ударил со мною по рукам в знак того, что она им куплена, но я потребовал, чтобы до окончания сделки он послал уполномоченного от себя для осмотра леса. Переговоры мои с Мамонтовым происходили при А. И. Нарышкине[51], который, по дружбе ко мне, был очень рад, что я отделался от нескончаемых хлопот по этому залогу и даже получу хотя небольшую сумму, но при моем совершенном безденежье имевшую для меня значение. Я все еще не верил тому, что продажа состоится, но Нарышкин уверял, что, {зная хорошо Мамонтова, он убежден, что} последний не изменит своего слова, а что {мною потребованный осмотр не что иное, как формальность, на которую} Мамонтов согласился из деликатности. Нарышкин в этот день обедал у меня и с бокалом шампанского в руке поздравил меня и жену мою с продажею земли. Спустя несколько времени Мамонтов сказал мне, что уполномоченный им для осмотра земли жены моей вернулся и объявил, что она далеко не стоит 5 р. за десятину, к чему Мамонтов прибавил, что он от своего слова не отступается. Я ему возразил, что в таком случае я отказываюсь от продажи, и на том дело с Мамонтовым кончилось.
Впоследствии я в Москве и в Петербурге старался продать означенную землю по 5 руб. за десятину, но старания мои, как с конторами, занимающимися продажею имений, так и с частными лицами, были безуспешны. Наконец, в начале 1862 г. нашелся человек, который заявил мне, что ищет купить землю для одного богатого московского купца, которого фамилии не припомнит. После длинных переговоров этот поверенный московского купца на Страстной неделе в 1862 г. заключил со мною домашнюю сделку на приобретение земли по 5 р. за десятину и взял у меня план этой земли с тем, что он воротится из Москвы недели через две для совершения купчей крепости. Между тем прошло уже около двух лет со времени {упомянутой} данной мне льготы, по которой должно было уплачивать ежегодно часть суммы, в которой была заложена земля жены моей, и в эти два года мною ничего не было уплачено. По этой причине я принужден был выхлопотать через того же A. М. Княжевича, перед самым увольнением его от должности министра финансов, новое повеление о дозволении жене моей вносить означенную сумму по частям, начиная с 1862 г. Но эти хлопоты были напрасны, лица, заключившего со мною домашнюю сделку на покупку земли, я более не видал и с трудом получил от него обратно {взятый им у меня} план земли.
В свидетельстве гражданской палаты, выданном жене моей для представления ее земли залогом по откупам, ничего не упоминалось о растущем на ней лесе, а потому я полагал законным производить в нем рубку для крестьянских нужд и для продажи, которая, впрочем, по изобилию леса в том крае, была незначительна. Так продолжалось более 20 лет, но по истечении этого времени, в бытность мою на службе в Петербурге, шурин мой Николай Левашов, постоянно враждующий с местными полицейскими властями, продал на сруб в пользу жены, но без ее и моего ведома, несколько леса, который был задержан местным исправником в виду того, что земля, на которой рос этот лес, подлежит секвестру за недоимку по винным откупам и должна быть подвергнута описи.
Это распоряжение исправника было утверждено Нижегородским губернским правлением. Между тем в это время начался поземельный сбор на земские повинности, и шурин мой находил, что требование этих повинностей предполагает, что платящий их получает доходы с земли, а так как в залоге состояла земля, а не лес, то он просил жену мою подать просьбу в Сенат об отмене распоряжения Нижегородского губернского правления. Но Сенат, основываясь на отзыве министра финансов, утвердил это распоряжение, и затем прекратилась возможность пользоваться лесом с пустоши, которая, наконец, в 1868 г., после 25-летней пере писки, была описана и над нею учреждена опека.
Между тем шурин мой Николай Левашов, видя мое желание разделаться окончательно с имением жены моей в Нижегородской губернии, предложил оставшееся у нее, за наделом крестьян {согласно Манифеста 19 февраля 1861 г.}, до 1400 десят. земли купить за 4000 рублей с рассрочкою уплаты, вследствие чего и выслал первую тысячу рублей. Засим, считая эту землю своею собственностью, хотя купчей крепости еще совершено не было, он продал на сруб часть на ней растущего леса. Местная полиция, заподозрив {торговцев этим лесом}, что они его рубили не только на земле, оставшейся от надела крестьян, но и на земле, состоящей залогом по неисправным откупам, не дозволила {означенным} торговцам сплавить лес к низовьям Волги. Нижегородское губернское правление не только утвердило ее распоряжение, но сверх того, в предположении, что при продаже с аукциона заложенной по откупам земли может не выручиться той суммы, в которой она была заложена, — нашло нужным наложить запрещение на все имение жены моей, где бы таковое ни оказалось. Это постановление губернского правления было противозаконно и я, находя нужным подать жалобу в Сенат об его отмене, избрал для ведения дела присяжного поверенного Герардан за условленное вознаграждение.
Герард подал в июле 1868 г. просьбу в Сенат, но по малозначительности {дела в сравнении с другими вверенными ему делами} он о нем вовсе не заботился, так что по возвращении моем из заграницы в половине 1869 г., просьба Герарда не только не была еще назначена к слушанию в Сенате, но я с трудом нашел и самую просьбу, которая была передана из 1-го департамента в 7-й {департамент Сената} по предполагаемой связи этого дела с жалобой, — поданной торговцами, купившими лес у моего шурина, — на задержание этого леса местною полицией. За упразднением 7-го департамента, жалобы эти поступили во 2-й департамент{312}. Видя полное пренебрежение к моему делу со стороны Герарда, я взял у него обратно бумаги, причем он не потребовал никакого вознаграждения за свои, конечно, незначительные хлопоты. С трудом добился я, чтобы просьба, поданная Герардом, была снова передана в 1-й департамент{313} и чтобы в нем она была заслушана. В ноябре 1870 г. Сенат определил распоряжение губернского правления о наложении запрещения на все имение жены моей, как противозаконное, отменить, оставив под запрещением только ту землю, которая состояла залогом по неисправным откупам, и послал свое определение на заключение министра финансов. Сенатор Н. И. Любимов{314} зашел ко мне прямо из Сената объявить об означенном определении, которое было принято сенаторами единогласно после довольно сильных прений со стороны тех, которые, полагая правильным сберечь интересы казны, хотели утвердить распоряжение губернского правления несмотря на то, что это распоряжение было противозаконно.
В конце 1870 г. я получил повестку о назначенном в Москве (по неуспешности торгов, произведенных в Нижнем Новгороде) окончательном торге на 9500 десят. земли, принадлежащих жене моей и описанных по неисправности откупов, в которых они состояли залогом. Вслед за тем один мой московский знакомый телеграфировал, что цена за эти земли на торгу состоялась менее 3000 р., и приглашал приехать на переторжку, чтобы, возвысив эту цену, оставить землю за мною. Я не мог, по служебным моим занятиям, ехать в Москву, но состоявший при мне по особым поручениям инженер Евгений Михайлович Духовской{315} изъявил согласие явиться на переторжку для покупки земли на мое имя. Совсем готовый к отъезду в Москву, он заехал ко мне, чтобы получить последнее наставление о том, какую наибольшую сумму следует предложить на переторжке. Ho la nuit porte conseil[52], я сначала полагал, что можно дать за землю до 10 000 руб., но за ночь передумал, частью потому, что счел неприличным покупать за эту сумму землю, заложенную женою моей в 85 тыс. руб., а частью и потому, что 10 000 руб. дают верных процентов до 600 р. в год, а при моих тогдашних беспрерывных служебных занятиях я мог бы и не выручать такого дохода с купленной земли. Вследствие этого Духовской не поехал в Москву, и высшая цена за землю на переторжке достигла только 3050 руб. Несмотря на то, что торги были окончательные, они не были утверждены министром финансов, который предложил министру государственных имуществ взять землю в казну, на что последний согласился с тем, чтобы земля, оцененная местными ценовщиками в 4 руб. 50 коп. за десятину, — что он признавал слишком высоким, — была подвергнута переоценке, на каковую сенаторы 1-го департамента Сената согласились только по настоянию, заявленному министром государственных имуществ в отзыве на состоявшемся определении Сената. Обер-прокурор же 1-го департамента, в виду того, что торг на землю в Москве был окончательный, протестовал против определения Сената, согласного с отзывом министра, и 4 декабря 1872 г. Сенатом положено: или Министерству государственных имуществ немедля принять эту землю без ее переоценки, или за отказом его отдать ее предъявившему высшую за нее цену на последнем торгу в Москве.
В начале 1871 г., управляя Министерством путей сообщения, я часто видался с министром финансов и просил его поскорее дать заключение, затребованное у него 1-м департаментом Сената по состоявшемуся в нем единогласному определению об отмене вышеупомянутого постановления Нижегородского губернского правления, которым полагалось запрещение на все имения жены моей. Рейтерн обещался заняться этим делом, и я 20 мая 1871 г., за несколько минут до входа графа В. А. Бобринского{316} в мой кабинет, — приехавшего ко мне прямо из Царского Села, чтобы объявить об увольнении меня от всех должностей по Министерству путей сообщения, — получил от Рейтерна записку, которую переписываю буквально:
J?ai tudi hier le dossier du Senat dont Vous m?avez parl et mon tr&egrave,s grand regret, je? n?ai pu arriver une dcision favorable aux intrts de Madame la Baronne de Delvig. Je vous prie d?tre assur que le devoir seul d’assurer la valeur des srets que le trsor acceptе comme залог, m?a forc cette dcision. Reutern. Jeudi[53].
Впоследствии я узнал, что Рейтерн, вероятно, основываясь на докладе Департамента неокладных сборов, дал 20 мая 1871 г. отзыв Сенату следующего содержания. Обойдя статьи закона, из которых одною воспрещается, — ввиду того, что залог может, при его продаже, не покрыть числящейся на нем недоимки, — привлекать к ответственности другие имения владельца залога, а другою постановляется, что залогодатель при неисправности откупов отвечает только тем, что им представлено в залог, Рейтерн требовал, чтобы наложенное на имение жены моей повсеместное запрещение оставалось в силе, так как из дела, производившегося по продаже заложенной земли, видно, что на последних окончательных торгах за эту землю, заложенную в 85 500 руб., высшая цена состоялась 3050 руб., и что на ней происходили порубки леса, а землевладелица не употребляла средств для сохранения заложенного леса, и даже имеется подозрение, что она для своих выгод рубила его, хотя это и не доказано произведенным следствием.
Я уже говорил, что до запрещения Сенатом рубки леса на заложенной земле, действительно, мы продавали его на срубку небольшими частями, находя это совершенно правильным, так как представленное на откупа свидетельство гражданской палаты было выдано на землю, и о лесе в нем ничего не упоминалось. После же запрещения, сделанного Сенатом, конечно, мы более не продавали ни одного бревна на этой земле, а рубка леса лесопромышленниками, будто бы производившаяся после запрещения и следствием не доказанная, не могла лежать на ответственности жены моей, так как никакой закон не обязывает владельца наблюдать за подобными лесными дачами, и он этого фактически, после освобождения крестьян от крепостной зависимости, исполнять не может. За тем предложение министра финансов, что жена моя должна была оберегать лес на заложенной земле, не имело никакого основания.
За получением этого отзыва министра финансов дело должно было перейти в общее собрание первых трех сенатских департаментов и Департамента герольдии, но в 1-м департаменте решили воспользоваться первым присутствием в его заседании товарища министра финансов генерал-адъютанта Грейга{317} (так как министр финансов сам в Сенат никогда не ездил) и объясниться с ним по вышеупомянутому отзыву. Узнав об этом, я заезжал к Грейгу для объяснения дела, и он мне заявил, что согласен со мной, но так как он не может подобным делам давать заключение в Сенате, несогласное с мнением министра, то обещался переговорить с Рейтерном и поступить согласно окончательному мнению последнего. Грейг, по разным причинам, не мог быть в заседаниях 1-го департамента Сената ранее февраля 1872 г. и только в это время согласился с определением этого департамента, указ которого о снятии запрещения с имений жены моей, за исключением земли, состоявшей залогом по неисправным винным откупам, был послан в Нижегородское губернское правление в июне 1872 г.
Я рассказал это дело, причинившее мне столько хлопот, с некоторою подробностью с тем, чтобы показать, до какой степени подобные дела производятся медленно, причем казна чрезвычайно много теряет. Если бы заложенная земля была продана вскоре по открытии неисправности откупов Абазы, то лес был бы на ней еще не срублен. Я же, предвидя неизбежную ее продажу, конечно, мало заботился о сохранении леса, на что потребовались бы весьма значительные расходы. Со времени же описи этой земли и поступления ее в опеку назначенные опекуны, как видно из жалоб, принесенных моим шурином Николаем Левашовым, много порубили леса, извлекая из этого доход для себя, а не для казны.
Дальнейший ход дела по продаже этой земли будет описан в одной из следующих глав ‘Моих воспоминаний’.
Земля шурьев моих Левашовых, отданная в залог С. В. Абазе, имела другую участь. Я уже говорил, что бльшая ее часть была передана последним брату своему M. В. Абазе, что только часть залогов последнего подверглась {по неисправности содержимых им откупов} секвестру, и что за эту часть Левашовы были им вознаграждены, засим около половины их земли было свободно от секвестра. Тесть мой предоставил С. В. Абазе для представления залогом по откупам 22 900 дес. земли. При отмежевании пустошей от населенных имений моих шурьев и моей жены, оказалась примерная земля, из которой шурья, в противность существующим законам, ничего не дали жене моей, за тем в их владении оказалось до 30 000 десятин. Нижегородская гражданская палата выдала одно свидетельство на всю землю, состоявшую в пустоши, принадлежащей моему тестю, а потому, несмотря на то, что только менее половины земель моих шурьев находилось залогом по неисправным откупам, вся земля в их пустоши была секвестрована и должна была подвергнуться аукционной продаже. Шурин мой Валерий Левашов исходатайствовал так же, как и я, чтобы уплата суммы, в которую были заложены земли моего тестя, находившиеся залогом по неисправным откупам, была разложена на 20 лет. Получив эту льготу, он внес означенную сумму вдруг с учетом из 6 % и тем освободил от продажи 30 тыс. десят. земли, для чего сделан им в обществе взаимного поземельного кредита заем под симбирское имение жены его, урожденной Зиновьевой, которая наследовала это имение по духовному завещанию от своей тетки Марии Васильевны Левашовой, также урожденной Зиновьевой{318}. Валерий Левашов скупил части, принадлежавшие его брату Василию и сестре графине Лидии Толстой.
Я уже говорил, что по приезде в Петербург в августе 1848 г. А. И. Нарышкин, князь П. Н. Максутов, В. Н. Левашов и я поселились в одной квартире. Шум, крик и споры, впрочем, всегда дружественные, не имели пределов. Нарышкин вообще любил шуметь и защищать демократические тенденции, хотя трудно было быть аристократичнее по его наружному виду и по его привычкам. Февральская революция 1848 г.{319} была им превозносима до небес, и он сильно надеялся, что она повлияет на весь мир и его идеи скоро осуществятся. Максутов, напротив того, сильно придерживался прав дворянского сословия и, ненавидя французов, осуждал все, что происходило во Франции. Ненависть его к французам была последствием непримиримой вражды его к своему тестю доктору Лану, родом французу. Левашов придерживался социалистического учения, но тогда еще не вполне высказывался, конечно, он был ближе по своим понятиям к Нарышкину, чем к Максутову.
Большая наша комната была на углу Вознесенской и Большой Морской, Нарышкин, которого кровать стояла в этой комнате, каждое утро, встав с постели, подходил к угловому окну, выходящему на площадь, где впоследствии поставлен памятник Императору Николаю I{320}, и ругал, как он выражался, ma cousine[54]. 30 августа была свадьба ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ КОНстантина Николаевича{321}, на свадьбу, а также на бал, бывший в этот вечер, было назначено собраться, между прочими, и всем штаб-офицерам. Мне до этого времени не случалось быть в Зимнем дворце, и я воспользовался настоящим случаем. Нарышкин, при моем отъезде на свадьбу и потом на бал, напутствовал меня следующими словами:
— Ну, поезжай, белый (так он обыкновенно называл меня), во дворец, только, пожалуйста, там не подличай.
Самые шумные споры, сопровождавшиеся необыкновенным криком, происходили почти каждый день после обеда, когда к нам приходил шурин Максутова, Андрей (Henri) Ипполитович Лан{322}, который признавал самодержавие наилучшим правлением и из всех самодержавий наиболее превозносил русское. Понятно, что это возбуждало нескончаемые споры между ним и Нарышкиным. Лан ненавидел французскую республику, но, будучи сам французского происхождения, защищал французов против Максутова, который постоянно их бранил. Ненависть Максутова к французам доходила до того, что он не ходил с нами в рестораны, чтобы не способствовать обогащению их содержателей французов, а обедал дома, хотя содержательница меблированных комнат, в которых мы остановились, была тоже француженка г-жа Феде, но он полагал, что ее цены на кушанья умереннее, чем в ресторанах. Максутов даже не стригся у парикмахеров французов, а призывал для стрижки русского цирюльника. Но расчет его {о бльшей дешевизне обеда и стрижки волос} был ошибочен.
При отъезде, хозяйка нашей квартиры подала нам счет, в котором цена за все кушанья была выставлена такая же высокая, как в наилучших ресторанах, а так как Максутов, чтобы избежать общества французов, не ходил за общий стол (table d?hte), а требовал кушанья в свою комнату по карте, то ему пришлось много заплатить за обеды и завтраки. Не говоря уже о том, что кушанья у г-жи Феде были хуже, чем в хороших ресторанах, где имелись обеды по 1 1/2 руб. и даже по 1 руб., самые порции были гораздо менее. Нам случалось иногда всем завтракать дома, и цена за кофейную чашку бульона была выставлена по 60 коп. Это была действительно цена порции бульона в хороших ресторанах, но эта порция была суповая миска, в которой было более 4-х кофейных чашек, а за них нам пришлось заплатить 2 руб. 40 коп. Стрижка волос стоила у французских парикмахеров 20 коп., а призванный Максутовым цирюльник потребовал за стрижку 50 коп.
Не могу удержаться от рассказа, дающего понятие, до какой степени хозяйки меблированных квартир эксплуатировали подобных нам жильцов. Перед отъездом моих товарищей в Москву наша хозяйка прислала счет, в котором они увидали непомерные цены за кушанья и особую статью за бумагу 25 коп. Меня, при получении этого счета, который их сильно раздражил, не было дома, и они, решив, что я один занимался писанием бумаг, положили, что я один и заплачу за нее 25 коп. Они мне все это объявили по моем возвращении, но я сказал, что бумаги у хозяйки никогда не брал, вследствие чего эта статья была вычеркнута из счета и выслана хозяйке вся сумма, значившаяся по счету, за исключением 25 коп. Тогда сын хозяйки пришел требовать и эти 25 коп., объяснив, что эти деньги требуются за бумагу, употребленную нами в отхожем месте.
Одним из самых частых наших посетителей был И. Н. Колесов, который также участвовал в {вышеупомянутых} спорах и криках, доказывая {в них} необходимость бюрократического элемента, которому он, по наивности своей, был вполне предан и который был ненавистен Нарышкину. Мы несколько раз ездили все вместе в Павловск, где и тогда прогуливалось много дам из так называемого полусвета, необыкновенно пышно разряженных в длинные платья и с дорогими шалями, надетыми так, что их концы мели полы. Максутов из шалости приставал к ним, а Колесов, по наивности своей, останавливал его, говоря, что дамы, к которым пристает Максутов, должны принадлежать к высшему обществу. Максутов, шутя, отвечал, что действительно это все маркизы и графини, и затем заговаривал с ними или наступал, как будто нечаянно, на их платья или на концы их шалей, что приводило в страх Колесова.
Максутов, любивший устраивать всякого рода дела и так дурно поместивший земли тестя и, {как уже заявлено выше, так дурно поместивший земли тестя и} жены моей по залогам в откупах и так дурно распоряжавшийся подрядом Вейсберга по Нижегородскому шоссе, задумал женить [Ивана Николаевича] Колесова. H. А. Дивов, женатый на побочной дочери графа Сергея Петровича Румянцева, Зинаиде{323}, не имел детей. Муж и жена были очень богаты и взяли к себе на воспитание бедную сиротку Зинаиду Петровну, которую по имени Дивова прозвали Зинаидой Николаевной. Они ее воспитывали в предположении передать ей большую часть своих имений, но, по прошествии 19 лет замужества, Дивова родила сына. В это время состояние мужа и жены Дивовых, по нерасчетливости их жизни, значительно уменьшилось, и они желали поскорее пристроить свою воспитанницу, назначая ей, муж и жена, по 15 тыс. руб. приданого. Максутов находил, что эта женитьба была бы выгодна для Колесова, и уговорил его приехать в Москву по получении письма от Максутова, которым он уведомит о том, как его предположение будет принято Дивовыми. Вскоре Колесов, по вызову Максутова, уехал в Москву. Он воротился в Петербург женихом воспитанницы Дивовых, о которой, впрочем, мало говорил, а в рассказах о своем московском путешествии превозносил красоту и ум жены Максутова, так что можно было полагать, что он влюбился в последнюю, а не в свою невесту, что, впрочем, делало честь его вкусу. Но как бы то ни было, он женился в половине января, и я, проезжая в это время через Москву в Екатеринослав, был его посаженым отцом.
Во II главе ‘Моих воспоминаний’ я упомянул о том, что по желанию главноуправляющего путями сообщения герцога Александра Виртембергского не было дозволено носить усы инженерам путей сообщения в то время, когда приказано было их носить всей пехоте. Инженер-генерал-лейтенант Дестрем, {о котором я подробно говорил в той же главе}, заявив в августе 1848 г., что он, по неимению зубов, не может брить усы, просил, в случае если его хотят удержать на службе, дать ему такой мундир, при котором он мог бы не брить усов. Вследствие этого приказано было всем инженерам путей сообщения носить усы.
Мать Ивана и Николая{324} Николаевичей Колесовых, Юлия Самойловнан, жила в это время вместе со своими обоими сыновьями и с сестрою вдовой Татьяной Самойловной Даниловойн. Они нанимали небольшую квартиру на углу Знаменской улицы и Спасского переулка. По отъезде приехавших со мною в Петербург спутников, я переехал к Колесовым, но, заболев, перебрался в гостиницу Демута.
Вторую половину августа я провел в Петербурге, не видав моего начальника графа Клейнмихеля, который жил все лето на даче Сивкова, у Нарвской заставы. Я ездил к нему представляться, но он, перепуганный свирепствовавшею в Петербурге в 1848 г. холерой, почти никого не принимал. Только по окончании эпидемии и по переезде его в занимаемый им в Петербурге казенный дом, я был приглашаем к его обедам и вечерам. Когда я не бывал у него несколько дней сряду, он по-прежнему присылал меня звать к себе, и я по-прежнему часто говорил его посланному, что меня нет дома, и вообще старался бывать у него редко, чтобы избегнуть тех фамильярностей, которые он позволял себе с П. А. Языковым и многими лицами, часто у него бывавшими {и которые описаны мною в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. На вечерах Клейнмихеля я часто встречал графа Д. Н. [Дмитрия Николаевича] Блудова, Берга{325} (впоследствии графа и фельдмаршала), И. Р. [Иосифа Романовича] Анрепа и многих других, приезжавших поклоняться временщику. Я бывал на этих вечерах приблизительно один раз в неделю. Поведение Клейнмихеля со своими гостями было {такое же, какое описано мною в V главе ‘Моих воспоминаний’, и поэтому я не буду повторять здесь рассказы о происходивших на них скандалах, подобных описанным мною в означенной V главе}.
Осенью 1848 г. приезжал в Петербург Лев Сергеевич Пушкин, {о котором я упоминал во II и V главах ‘Моих воспоминаний’ (брат поэта)}. Мы с ним часто видались и обедали в ресторанах, причем он был очень воздержан и вообще экономен. Он в это время служил в Одесской таможне, к жене своей, оставшейся в Одессе, он писал каждый день, несмотря на то что почта ходила из Петербурга в Одессу только раза два или три в неделю. В комнате, которую он нанимал, висел грудной портрет его жены{326}, он не находил слов для ее расхваливания во всех отношениях и добивался от меня, чтобы я сказал, что его жена красивее жены его покойного брата-поэта, — бывшей в это время во втором браке за генералом Ланским{327}, — с чем я не мог согласиться. Как все это мало походило на прежнего Левушку Пушкина!
Он приехал в Петербург для раздела имения, оставшегося после его отца, незадолго перед этим умершего, ничего не понимая в подобных делах, он назначил меня своим уполномоченным по разделу, для чего я несколько раз бывал у Ланских. По окончании этих переговоров Лев Пушкин уехал в Одессу, Ланские же меня не приглашали продолжать с ними знакомство, я с тех пор у них более не бывал, а потому и не знаком с детьми поэта Пушкина.
Вскоре я узнал, что жена Льва Пушкина его оставила, {впоследствии} он умер, {находясь} в весьма горестном положении.
В то время, как я жил у Демута{328}, Василий Александрович Шереметев{329} (впоследствии министр государственных имуществ) заезжал ко мне в один день два раза, но не застал. Такое посещение показалось мне странным, и я поспешил на другой день пораньше быть у него, но он уже уехал в опекунский совет, в котором состоял почетным опекуном. Между тем его жена[55], Юлия Васильевна{330}, сестра С. В. и H. В. Шереметевых, {о которых я неоднократно упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}, приняла меня несмотря на ранний час {моего посещения}. Она сказала мне, что нижегородский военный губернатор князь Урусов, приехав в Петербург, жаловался Государю на брата ее Сергея Васильевича, которому может[56] предстоять высылка в сибирские губернии, и умоляла меня узнать, в чем состояла жалоба Урусова, и помочь ее брату всеми зависящими от меня средствами. Она надеялась, что M. Н. Муравьев знает более ее об этой жалобе, и просила меня немедля ехать к нему, Муравьев объяснил мне, что до него дошел слух о жалобе Урусова Государю на побои, причиненные будто бы ему Шереметевым, и просил меня разузнать подробно от Урусова и от Клейнмихеля, которому, по его предположению, Государь сообщил об этой жалобе. Я немедля представился Урусову, как моему начальнику, потому что все еще не был освобожден от должности начальника работ в Нижнем Новгороде. Урусов мне ничего не сказал о причине своего приезда в Петербург, и я ничего не мог узнать от него по делу его с Шереметевым. Клейнмихель же мне сказал, что Урусов жаловался Государю на то, что Шереметев его побил, что ему житья нет в Нижнем от Шереметева до такой степени, что он должен носить оружие для защиты себя и что он наточил свою саблю, причем, вынимая ее из ножен, приглашал Клейнмихеля удостовериться, что лезвие действительно наточено. Клейнмихель при этом, передразнивая, как Урусов, сидя против него, вынимал саблю из ножен, — сказал мне, что ‘мой дурак’ в самом деле воображал, что Клейнмихель согласится обрезать свои пальцы об его саблю. С того времени Клейнмихель ему не давал в разговорах со мною другого названия, хотя я никогда не мог понять, почему Урусов преимущественно мой дурак. Я же в разговорах с Клейнмихелем никогда его так не называл, хотя Клейнмихель утверждал противное, так что это дошло до Урусова, который многим неоднократно на это жаловался. Клейнмихель, {по передаче вышеозначенного}, поручил мне узнать через верного человека о происходившем между Урусовым и Шереметевым и сообщить ему {о том, что мне будет написано}. Я просил M. В. [Михаила Васильевича] Авдеева (начальника шоссейной дистанции от Нижнего) описать мне столкновение между Урусовым и Шереметевым. Авдеев отвечал, что бывший в 1844 и 1845 гг. подрядчик по устройству мостов и надолбов на перестроенном мною участке Нижегородского шоссе, купец [Василий Климович] Мичурин, был свидетелем этого столкновения, которое происходило следующим образом:
Мичурин был в кабинете Урусова, когда в него вошел Шереметев, {который} немедля {по входе} спросил Урусова, зачем последний, из личной к нему вражды, разоряет крестьян Шереметева, лишая их, посредством неправильных распоряжений, слишком 20 лавок в Нижегородском ярмарочном гостином дворе, в которых они торговали несколько десятков лет сряду. Урусов, возвыся голос, сказал, что Шереметев позабыл, с кем он говорит, что он не смеет делать начальнику губернии замечаний, и предложил ему выйти из кабинета. Они оба в это время стояли друг против друга у письменного стола. Шереметев отвечал Урусову, что он выйдет из кабинета не иначе, как вместе с Урусовым, при чем протянул через стол руку. Растерявшийся Урусов машинально протянул и свою руку. Шереметев схватил ее, стараясь оттащить Урусова от стола, у которого они стояли, но последний, вырвав руку свою, убежал в другую комнату. Шереметев, последовав за ним до двери этой комнаты, которую Урусов запер ключом, ударил несколько раз палкою по двери, при чем сказал, что мальчишка испугался и бежал, и затем уехал из дома Урусова.
Я рассказал сообщенное мне Авдеевым Клейнмихелю, который потребовал у меня письмо Авдеева и мне его не возвращал. Не знаю, было ли оно доведено до сведения Государя, но вскоре Урусову через министра внутренних дел приказано было воротиться в Нижний, он не получил ответа на свою жалобу, и вообще это дело не имело никаких последствий.
В Петербурге я в это время часто обедал и проводил вечера в семействе Клейнмихеля. Каждый четверг обедал у A. И. Рокасовского и бывал у M. H. [Михаила Николаевича] Муравьева, И. P. [Иосифа Романовича] Анрепа, П. A. [Петра Александровича] Плетнева, A. И. [Александра Ивановича] Баландина и других знакомых, а также в маскарадах дворянского собрания, которые были постоянно посещаемы Императором Николаем.
Жена моя, приехав в Петербург, застала меня больным. Меня лечил доктор [Михаил Яковлевич] Вейсберг, бывший подрядчиком на перестроенном мною участке Нижегородского шоссе в 1844 и 1845 гг., я вскоре выздоровел и до 1868 г., т. е. в продолжение 20 лет, нигде не встречался с Вейсбергом.
Клейнмихель не делал никакого распоряжения об освобождении меня от занятий в Нижнем и ничего не говорил о возвращении моем в этот город, {на последнее я решительно не согласился бы, предпочитая в таком случае оставить вовсе службу}. По неопределенности моего положения я должен был продолжать жить с женою в гостинице Демута в довольно большом помещении, которое, равно как и вообще жизнь в гостинице, стоило дорого, что при наших ограниченных средствах было очень обременительно. Наконец, только 2 декабря 1848 г., приказом Клейнмихеля, я освобожден от должности начальника работ Нижнего Новгорода и от заведывания участком шоссе, с оставлением по особым поручениям при главноуправляющем путями сообщения. Я нанял тогда квартиру в 3-м этаже дома, стоящего рядом с Институтом инженеров путей сообщения, ближайшего к Обухову мосту. Квартиру надо было омеблировать, и мне удалось тогда купить дешево порядочную мебель, которая служит и до сего времени.
По получении {вышеупомянутого} приказа от 2 декабря, я благодарил Клейнмихеля и выразил надежду, что в виду весьма ограниченных моих денежных средств Клейнмихель не будет мне давать поручений, сопряженных с долгим отсутствием из Петербурга. Мне казалось, что он на это согласился, но вскоре А. И. Рокасовский заявил мне, что Клейнмихель полагает послать меня в Екатеринослав для расследования дел по днепровским порогам, и советовал употребить все зависящие от меня средства, чтобы уклониться от этого поручения, так как результатом его было бы обвинение не только корпуса инженеров путей сообщения майора Капгера{331}, уже обвиненного следствием, представленным и рассмотренным в аудиториате{332} Главного управления путей сообщения, но и обвинение начальника IX (Екатеринославского) округа путей сообщения и многих других лиц, а быть обвинителем, или procureur du roi[57], как выразился Рокасовский, во всяком случае, неприятно, особливо при моих понятиях и характере. Но легко было советовать отказаться от какого бы то ни было поручения Клейнмихеля, а нелегко и даже невозможно было исполнить подобный совет. Впрочем, меня нисколько не страшил характер поручения, я находил, что виноватые должны подвергаться взысканию, но вместе с тем, зная, что объяснение степени виновности много зависит от лица, объясняющего ее, я был доволен тем, что это поручение было возложено на меня, а не на такое лицо, которое из угождения Клейнмихелю, или из злобы к имеющим оказаться виновными, или по другим причинам могло бы усилить степень виновности начальника означенного округа и служащих в оном. Поручение это состояло в следующем:
Днепровские пороги, приписанные к ним лоцманские селения и работы по устройству каналов в русле Днепра для обхода порогов были в ведении III отделения IX (Екатеринославского) округа путей сообщения. Начальником этого отделения был корпуса инженеров путей сообщения майор Адольф Христианович Капгер (впоследствии подполковник, губернский инженер строительного отделения Ставропольского губернского правления). По следствию, произведенному комиссией, состоявшей из членов военного ведомства при депутате со стороны ведомства путей сообщения инженер-подполковнике Осипе Васильевиче Ивашевском{333} (впоследствии действительный статский советник), Капгер обвинялся во многих преступлениях, из коих главные, насколько осталось в моей памяти, состояли в следующем:
1. В устройстве канала в обход Вильного порога (последнего по течению Днепра) не на том месте, на котором постройка канала была назначена по Высочайше утвержденному проекту.
Канал этот, стоивший до 20 000 руб., устроен, по словам следственной комиссии, по такому направлению, что на продолжении магистральной линии канала находится каменная скала, о которую барки, вышедшие из канала, будут разбиваться.
2. Капгер брал взятки с торговцев при проходе их судов через пороги.
3. Капгер жестоко наказывал нижних чинов команды путей сообщения, состоявшей при порогах, и один из рядовых этой команды умер вскоре после сечения его по приказанию Капгера.
4. Капгер, получая разъездные деньги для осмотра судоходства по порогам и производимых при них работ, употреблял для этих разъездов бесплатно лошадей, принадлежащих лоцманам.
5. Капгер, живший в казенном доме, построенном в лоцманском селении Каменке при Старокайдацком пороге, имел при своих лошадях кучерами двух лоцманов, которых употреблял бесплатно и для других услуг.
6. Капгер кормил своих лошадей овсом из запасного лоцманского магазина.
Произведенное {вышеупомянутой} комиссией следствие было рассмотрено в аудиториате Главного управления путей сообщения, который полагал предать Капгера по означенным обвинениям военному суду. Клейнмихель, всегда весьма строгий, на этот раз, по просьбе брата Капгера, сенатора Христиана Христиановича{334}, воспитанника второго выпуска Царскосельского лицея, а может быть, по другим причинам не согласился на представление аудиториата, а поручил мне переследовать все обвинения, возводимые на Капгера. Вместе с тем он поручил мне подробно осмотреть работы, производимые для улучшения судоходства по порогам, и представить мои предположения об изменениях, которые я найду необходимыми для более удобного судоходства по строящимся, а частью уже отстроенным каналам.
В начале января я выехал из Петербурга в Екатеринослав через Москву, где, {как уже выше упомянуто}, был на свадьбе И. Н. Колесова. В Харькове я остановился у С. В. Абазы и был несколько раз у тогдашнего генерал-губернатора [Сергея Александровича] Кокошкина{335}, брата первой жены Клейнмихеля, у которого я познакомился с Кокошкиным.
Главное занятие правления IX (Екатеринославского) округа путей сообщения состояло в наблюдении за устройством каналов для обхода порогов р. Днепра. Улучшение судоходства в порожистой части этой реки было неоднократно предпринимаемо, но постоянно без успеха. В начале 40-х годов остановились на проекте инженер-генерал-майора Шишова, {о подвигах которого в бытность его начальником в то время V, а впоследствии X (Киевского) округа путей сообщения, я упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}. Проект Шишова состоял в устройстве, для обхода 9-ти порогов, при каждом из них канала в русле Днепра, шириною в 15 сажен. Для этого предполагалось прочистить дно Днепра в тех местах, где существуют пороги, так сказать параллельно последним, на глубину, при которой могли употребляемые на Днепре суда идти свободно вниз по течению при самой низкой воде. Для этого требовалось в мелких местах Днепра углубить его каменное дно, частью взорванием его порохом. Камень, полученный из дна, вместе с камнем, добываемым на берегу реки, полагалось употребить на стенки, ограничивающие с обеих сторон прочищаемый канал. Стенки эти должны были образоваться из насыпного камня без всякой связи и возвышаться на известную высоту над низким уровнем воды в Днепре, при котором проход судов через пороги делается совершенно невозможным. В тех местах, где назначалось быть каналам, полагалось устроить от берега до этих мест временные мосты для перехода рабочих и перевозки с берега каменьев и вообще рабочих принадлежностей, необходимых при очистке русла. Хотя на изыскания по улучшению порожистой части Днепра было употреблено много времени и ассигновано много денег, но последние, вероятно, не были употреблены по назначению, так что ничего необходимого для исполнения проекта не было надлежащим образом изучено. Ширина Днепра при каналах, глубина очистки и направление струй воды были показаны на планах не верно.
Для приведения проекта Шишова в исполнение, он при преобразовании округов путей сообщения, Высочайше утвержденном 2-го июля 1843 г., назначен был начальником IX (Екатеринославского) округа. Шишов, зная хорошо недостатки своего проекта и не гоняясь за очень большой наживой от работ, довольствовался устройством, — по спаде горизонта воды в Днепре, что бывает обыкновенно в начале осени, — вышеупомянутых мостов от берега к местам, где назначалось устроить каналы в русле Днепра. Эти мосты ежегодно сносило и работы по устройству каналов не начинались. В каком размере действительно устраивались мосты, нельзя было освидетельствовать по их снесении, и сколько из показываемой на их устройство суммы попадало в карман Шишова и сколько пропадало в днепровских волнах, определить не было возможности.
Подобное ведение дел надоело Клейнмихелю, и он в 1846 г., прибыв на место работ, заменил Шишова инженер-полковником Семичевым{336}, бывшим его помощником по управлению округом, назначив к нему помощником инженер-полковника Четверикова (Василия Филипповича). Эти два лица, вместе с членами общего присутствия правления, инженер-подполковниками Боровскимн и [Осипом Васильевичем] Ивашевским, составляли правление IX округа, когда я приехал в 1849 г. в Екатеринослав. Семичев был произведен в 1847 г. в генерал-майоры. Четверикова я не застал в Екатеринославе, он по болезни был в отпуске и вскоре вышел в отставку. Они оба, так же как и Боровской, давно умерли.
Клейнмихель, назначая нового начальника округа, приказал ему немедля приступить к устройству каналов и запретил делать донесения о сносе водой мостов, устраиваемых от берега до мест, на которых предполагались эти каналы. Эти мосты во время управления Семичева не сносились более водой, и он в 1846 г. приступил к расчистке дна для каналов и к устройству стенок около расчищенных мест, производя эти работы по необдуманному и не соответствующему местности проекту Шишова. Когда были устроены некоторые из каналов, в которых, впрочем, еще не везде было расчищено дно до проектной глубины, заметили, что струи воды, по стремлению которых направляются барки, идут мимо устроенных каналов, так что барки не могут попадать в них. Тогда, для направления в каналы струй воды, нашли нужным устроить перед входом в них длинные крылья, состоящие, так же как и стены каналов, из набросанного камня и составляющие с последними тупые углы. Эти важные в техническом и денежном отношении работы были поручены, {как уже выше сказано}, майору Капгеру, переведенному из Строительного отряда путей сообщения в инженеры по случаю уничтожения Клейнмихелем {упомянутого} отряда. Небольшие познания, приобретенные им в бывшем Военно-строительном училище, были им вполне забыты, и он вообще лишен был всякого образования. {Вышеупомянутые} председатель и члены правления, на обязанности которых лежало наблюдение за работами, также не имели никаких познаний по гидравлическим работам. Генерал-майор Семичев весьма редко их посещал и только твердо помнил, какая сумма была выдана подрядчику, еврею Раппопортун, потому что, по общему отзыву служивших в его округе инженеров, получал с него условленные проценты (по слухам 10 %) с выдаваемой ему суммы. Четвериков всю свою службу провел на шоссейных работах и, хотя был честный человек, но подчинялся направлению Ивашевского, который разными интригами хотел занять место Капгера, конечно, для собственных выгод, а не для улучшения дела, к чему он не имел ни способности, ни необходимых познаний. Боровской, бывший в то время, когда я учился в Институте инженеров путей сообщения, репетитором начертательной геометрии, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}, также ничего не понимал в гидравлических работах. При его вздорном характере, он только постоянно со всеми ссорился. Таким образом, возникали постоянные пререкания председателя и членов правления между собой, завязывалась бесконечная переписка о каждой безделице, и дело, им порученное, шло очень дурно.
В Екатеринославе мне отвели от города довольно большое помещение, и я немедля приступил к порученному мне следствию, при начале которого Капгер был удален от должности. Губернатор назначил депутатом к следствию екатеринославского исправника Дмитриеван. Судопромышленники, с которых требовалось снять допросы, были бльшей частью евреи. Из них некоторые забегали ко мне до вызова их к допросу с явным желанием жаловаться на судоходное начальство. Я им говорил, что они будут в свое время спрошены. Перед допросом были приведены к присяге промышленники, как христиане, так и евреи. Обряд присяги последних я видел в первый раз, надевание при этом на присягающих особой одежды и кивота, тушение свечи и звук рога меня очень поразили. Всем промышленникам было предложено несколько вопросных пунктов, ни один из них не показал в своих ответах, чтобы со стороны судоходного начальства были какие-либо злоупотребления, и затем второе из вышеприведенных обвинений против Капгера падало само собой. По окончании допросов я спрашивал некоторых из евреев, почему они постоянно жалуются на притеснения судоходного начальства, а в то время, когда их спрашивают под присягою, ничего не показывают. Они отвечали мне, что у Капгера есть жена и много детей, и они не желают его гибели.
Для расследования 3, 4, 5 и 6 {вышеприведенных} обвинений против Капгера я ездил в с. Каменку, где в казенном доме, занимаемом Капгером, допрашивал лоцманов Каменки и других селений и нижних чинов команды путей сообщения, состоявшей при порогах. Из их ответов ясно было, что Капгер никогда жестоко не наказывал {означенных} нижних чинов, и что тот рядовой, который, как утверждало первое следствие, умер будто бы вскоре после наказания, перед смертью своею вовсе не был наказываем. Таким образом, падало само собой и третье из вышеприведенных обвинений против Капгера.
Крестьяне лоцманских селений показывали, что Капгер брал у них для своих разъездов лошадей, одним платил, другим нет, но они никогда не объявляли против этого никаких претензий и теперь их не заявляют и что вообще они довольны управлением Капгера.
При этих допросах я увидел, что за добрый и умный народ эти лоцмана, потомки запорожских казаков, которых бльшая часть перешли на Кубань и образовали Черноморское казачье войско{337}. Об отваге этих людей нечего и говорить, особенно умом и ловкостью отличался атаман лоцманов Григорий Бойко.
Один из служивших у Капгера кучеров показал, что они ежемесячно получают небольшое жалованье от Капгера, на малость его не жаловались, что же касается до корма лошадей Капгера, то овес берется из запасного лоцманского магазина, каковое показание Капгер отрицал. При очной ставке Капгер напоминал кучеру, где и когда он покупал овес для своих лошадей, но кучер, не отрицая, что овес иногда покупался, утверждал, что за весьма редкими исключениями овес брался из лоцманского магазина. Капгер же объяснял, что если ему и случалось брать овес из магазина, то он его немедля пополнял, но этого не мог доказать. Другой кучер Капгера был в это время болен цингой весьма опасно. Когда я, исправник и священник взошли к нему, он лежал почти без чувств, я обратил внимание моих спутников на то, что едва ли он, находясь в таком положении, может быть приводим к присяге и допрашиваем. Они согласились со мной, и нами по этому случаю был составлен акт, который в тот же день подписан медиком.
Не желая, чтобы Капгер мог пострадать по моему следствию за вину, которая, к сожалению, была тогда слишком обыкновенна, я был рад, что не допросил больного кучера, потому что, в случае его показания, согласного с показанием допрошенного кучера, были бы против Капгера два присяжные свидетельские показания, достаточные по закону для его обвинения.
Засим оставалось мне расследование только по 1-му пункту {вышеприведенных} обвинений, именно по постройке канала у Вильного порога не на назначенном по проекту месте и осмотр всех произведенных работ, чего я не мог сделать ранее весны. Между тем многие лица екатеринославского высшего общества, начальник округа Семичев, — принимавший сторону Капгера и утверждавший, что Ивашевский бессовестно действовал против Капгера и убедил Четверикова, в отсутствие Семичева, послать следственное дело в Петербург, — а равно и депутат при производимом мною следствии Дмитриев, упрашивали меня съездить еще раз в Каменку для допроса выздоравливающего кучера, который своим показанием в пользу Капгера уничтожит показание прежде допрошенного кучера. Я долго не ехал, опасаясь услышать подтверждение показания против Капгера, в Екатеринославе меня обвиняли в лени, что я не хочу исполнить того, что требуется законом для оправдания обвиняемого. Наконец и Капгер решился меня лично просить о том же, уверяя, что допрошенный кучер показал на него из злобы. Капгер выказал себя в ответах на мои вопросные пункты до того тупым, что вместо того, чтобы защищать себя, он часто сам на себя взводил обвинения. Его и общее желание я, наконец, исполнил только потому, что оно было действительно законно. Больной кучер при допросе показал то же, что и прежде допрошенный. Должно быть, он обещал Капгеру показать противное, a, приняв присягу на одре болезни, не решился солгать. Капгер повторял прежнее показание, что овес, взятый им из лоцманских магазинов для своих лошадей, был пополняем тем, который он покупал впоследствии. Я немедля распорядился освидетельствованием при Дмитриеве наличности в запасных лоцманских магазинах с книгами. Это сделано было мною для подкрепления показания Капгера, овса оказалось количество, показанное по приходным книгам, следовательно, если Капгер брал овес из магазинов, то он взятое пополнял покупным овсом. Оно едва ли было так на самом деле, но такое последствие можно вывести по бюрократическим понятиям.
По наступлении весны я ездил на Вильный порог, куда пригласил Ивашевского, бывшего депутатом от ведомства путей сообщения при следственной над Капгером комиссии. Оказалось при осмотре местности, что канал в обход Вильного порога был построен не на том месте, где он был показан на Высочайше утвержденном генеральном плане работ по порожистой части Днепра, а на том, которое указано было на подробном чертеже, утвержденном бывшим Департаментом проектов и смет. Нет сомнения, что {этот последний чертеж должен был служить руководством при производстве работ. Что же касается до обвинения следственной комиссией, что означенный} канал построен по такому направлению, что на магистральной линии канала находится скала, о которую барки, вышедшие из канала, будут разбиваться, оказалось, что сажен на 300 ниже устья канала действительно есть скала, лежащая по направлению его магистральной линии, которое и отмечено Ивашевским на скале особым знаком, но на этом 300-саженном протяжении Днепр образует весьма широкий плес, в котором течение весьма незначительно, и потому барки, вышедшие из канала, могут быть остановлены в плесе в весьма дальнем расстоянии от скалы. Все геодезические действия произведены были мною самим в присутствии Ивашевского, Капгера и других инженеров. На письменный запрос, сделанный мною Ивашевскому, на чем основывала следственная комиссия, при которой он был депутатом, свое обвинение по неправильному устройству Вильного канала, он отвечал, что комиссия утверждала только то, что оказалось и при моем осмотре, именно, что канал устроен не на месте, указанном на Высочайше утвержденном плане работ по порожистой части Днепра и что по направлению магистральной линии канала ниже ее находится скала. Но Ивашевскому, как члену общего присутствия правления IX округа, было известно, что место для канала изменено в подробном чертеже, одобренном Департаментом проектов и смет, и он, как инженер и депутат со стороны ведомства путей сообщения, обязан был объяснить комиссии, что барки, вышедшие из канала, не будут разбиваться о лежащую ниже скалу. Таким образом, обвинение против Капгера и по этому предмету оказалось неправильным.
Чтобы не возвращаться более к этому следствию, я теперь же расскажу, чем оно кончилось. Следственное дело слишком на 600 полулистах было мною представлено Клейнмихелю по возвращении моем в Петербург в мае 1849 г. и передано им в аудиториат Главного управления путей сообщения.
Брат Капгера, сенатор Иван Христианович, заявил мне свое полное неудовольствие, упрекая меня в том, что я своим исследованием доказал, что брат его бесплатно употреблял лоцманских лошадей для своих разъездов и своих лошадей кормил лоцманским овсом. Он говорил, что все начальники это делают, а полковые командиры делают и хуже, и нельзя ставить в преступление одному то, что делается всеми и никем не считается преступлением. Я отвечал, что не мною были придуманы пункты обвинения против его брата, что они были выведены наружу первым следствием, а Клейнмихель поручил мне преследовать все доказанные следствием пункты обвинения, в числе которых были и вышеупомянутые. Я не понимал, как мог брат Капгера быть недовольным произведенным мною следствием, тогда как меня можно было бы обвинять в излишнем снисхождении к его брату. Сенатор Капгер не мог не понимать, как важно для участи его брата то, что главные против него обвинения были мною вполне опровергнуты.
Представленное мною следственное дело было рассмотрено в аудиториате Главного управления путей сообщения только осенью 1849 г., по возвращении моем из венгерской кампании{338}. Председатель аудиториата А. И. Рокасовский, члены его И. М. Бибиков и другие говорили мне, что в аудиториате называли меня {Христом} Спасителем, и некоторые передавали мне это с видимым неудовольствием, которое происходило, вероятно, вследствие того, что моим следствием опровергалась необходимость предания Капгера военному суду, что уже было решено аудиториатом по рассмотрении им дела {представленного следственною над Капгером} комиссией. Они меня обвиняли в излишней снисходительности, но я просил, чтобы мне указали, в чем именно она заключалась и в чем произведенное мною следствие было неполно, и на это не получал ответа.
Не знаю, доволен ли был Клейнмихель моим исполнением этого поручения, он, по своему обыкновению, не говорил о порученных им делах с лицами, их исполнявшими, когда они уже представили письменные донесения, не говорил со мною и о произведенном над Капгером следствии. Но нет сомнения, что и он находил меня слишком снисходительным следователем и годным для производства следствий только над теми лицами, которых он желал видеть по возможности оправданными. На докладе аудиториата, последовавшем по рассмотрении представленного мною следственного дела, Клейнмихель положил резолюцию: арестовать Капгера на две недели с содержанием на гауптвахте.
Каналы, устроенные для обхода порогов, я мог осмотреть только в конце апреля. Для этого осмотра я выехал из Екатеринослава вечером так, чтобы, переночевав в Лоцманской Каменке, отправиться на другой день рано утром вниз по Днепру. Генерал-майор Семичев поехал со мной, в Каменке ему доложили, что для нас приготовлены два судна, именно: барка, обыкновенно употребляемая на Днепре шириною в 8 саж., и так называемая берлинка шириною в 4 саж. Первая была не совсем прочной постройки и по своей неуклюжести плохо слушалась руля, который называется на местном наречии стерлом. Вторая же была очень прочной постройки и удобная для поворотов. Семичев, никогда не плававший ни по порогам, ни по каналам, а ездивший, для осмотра работ по {устройству последних, по} берегу, не имел понятия о недостатках большой барки и потому выбрал ее для нашего плавания, желая показать мне, что и такие барки удобно проходят по каналам, берлинке же приказано было следовать за нами.
С нами отправились несколько инженеров, заведовавших работами, и, кроме их, назначенный на место находившегося под следствием майора Капгера подполковник Ивановн, человек очень разумный, к сожалению вскоре умерший, и инженер капитан фон Дортезенн, отличавшийся весьма благородным характером и большим общим образованием в сравнении с его товарищами. В три месяца, проведенные мною до конца апреля в Екатеринославе, я успел хорошо узнать его, и он мне очень полюбился, так что я, постоянно шутя с ним, уговаривал его сделаться совсем русским и называл его не Отобальдом Вильгельмовичем, а Антоном Васильевичем. Впоследствии Дортезен перешел в VIII (Кавказский) округ путей сообщения, участвовал в экспедициях против горцев и, вследствие полученной им тяжкой раны, вышел в отставку с небольшой пенсией, которою умел обходиться, живя в продолжение 7 лет за границей. Когда биржевой курс наших кредитных рублей сильно упал, а заграничная жизнь очень вздорожала, пенсия его оказалась недостаточной, и он снова вступил в службу, ему поручено было на особых правах улучшение Харьковского шоссе, а при открытии работ по Курско-Азовской железной дороге, он назначен был инспектором этой дороги, с оставлением и при прежней должности.
Прошло почти 20 лет со времени моего знакомства с ним в Екатеринославе, и он показался мне не тем, каким я его знавал прежде. Он сделался болтуном, много говорил о себе и постоянно заявлял неудовольствие на свое положение, хотя по обеим исправляемым им должностям получал значительное содержание. Возвратясь осенью 1870 г. из довольно продолжительного заграничного отпуска, которым пользовался для излечения болезни, он нашел разные злоупотребления по приему для шоссе, в его отсутствие, материалов и заявил о них начальству. Инженеры, им обвиняемые, доставили бывшему начальнику управления шоссейных дорог и водяных сообщений князю Щербатову{339}, {который мною описан в главе ‘Моих воспоминаний’ за 1871 год}, письменные приказания Дортезена, из которых было видно, что последний приказывал деньги, употребленные им и его подчиненными на разъезды по приисканию нужных для ремонта шоссе материалов, возвращать себе и им и для этого показывать число рабочих на шоссейные работы больше, чем действительно их было употреблено. Эти приказания отдавались не словесно и не в виде частных записок, а форменными предписаниями за номерами. Немецкая аккуратность была при этом соблюдена до мелочности, так, если было кем-либо употребляемо на разъезды 3 руб., то в месячном списке добавлялись 6 рабочих по 50 коп. каждому. Щербатов, недовольный Дортезеном, вероятно, потому, что с последнего взятки были гладки и что он не допустил бы Щербатова до невыгодных для казны распоряжений, показал эти предписания исправлявшему должность министра путей сообщения графу Владимиру Алексеевичу Бобринскому, который передал их мне и просил совета, что делать при этом случае. Я отвечал, что, по моему мнению, следует об управлении Дортезена судить по результатам, которые состояли в том, что он каждый год представлял многие десятки тысяч рублей сбережения против того, что издерживали его предшественники, притом не только не запуская, но еще улучшая шоссе, что давать предписания о замене разъездных денег запискою большего числа рабочих, чем то, которое действительно было употреблено, конечно, неправильно, но самая мелочность этих расчетов и откровенность, с которою Дортезен действовал, доказывают, что во всем этом не было с его стороны желания нажиться на счет казны. Я уговорил Бобринского не давать хода делу, при рассмотрении которого пострадал бы честный человек, тогда как большая часть взяточников, а их легион, не подвергаются никаким взысканиям.
При преобразовании корпуса инженеров путей сообщения из военного в гражданское устройство, Дортезен, как офицер, бывший в сражениях против горцев, сохранил военный чин с переводом в военные инженеры. Постоянно недовольный своей судьбой, он в начале 1871 г. неоднократно уверял меня, что если бы он действительно перешел на службу в военное инженерное ведомство, то получал бы и гораздо большее содержание, и вскоре мог бы получить отставку с весьма значительною пенсией. Несмотря на мое возражение, что он жестоко ошибается, я, управляя Министерством путей сообщения, вскоре получил отношение товарища генерал-инспектора по инженерной части генерал-адъютанта Тотлебена{340} с просьбой о дозволении Дортезену перейти на службу в военное инженерное ведомство, на что я немедля согласился с большим удовольствием, потому что мне надоели его нескончаемые жалобы и претензии, {которые, вместе с вышеприведенными нелепыми его распоряжениями о записке числа рабочих людей на шоссе в большем числе против употреб ленного в действительности, показали мне его глупость}. Он был вскоре переведен, и я с того времени потерял его из виду.
Возвращаюсь к моему путешествию по Днепру. На другой день, по приезде в Каменку, рано утром я и сопровождавшие меня инженеры отправились в барке вниз по Днепру. Горизонт воды был средний, самый удобный для плавания, верхняя часть стен каналов была уже значительно выше этого горизонта, погода была прекрасная, почти без ветра, таким образом, все благоприятствовало нашему плаванию. Мы прекрасно прошли через первый канал при Старокайдацком пороге. Перед следующим за ним Сурским порогом, лоцман нашей барки, атаман лоцманов Григорий Бойко, заявил, как я узнал впоследствии, что каналы в обход Сурского и следующего за ним Лаханского порога построены так, что стремлением воды по выходе из Сурского канала барка направляется на фарватер в Лаханском пороге и никакими средствами нельзя ввести ее в канал, устроенный в его обход, если же пройти не по Сурскому каналу, а через фарватер Сурского порога, то можно направиться в Лаханский канал. Следовательно, надо было выбирать, через какой из этих каналов пройти.
Семичев, не имевший понятия о стремлениях воды[58] между каналами, приказал идти по Сурскому каналу и по выходе из него направить барку так, чтобы она взошла в Лаханский канал. Мы проплыли по Сурскому каналу благополучно, но по выходе из него стремление воды направляло нас на фарватер Лаханского порога. Лоцман Бойко, исполняя приказание генерала Семичева, силился направить барку в канал, устроенный для обхода этого порога, так что она приняла среднее направление, по которому неслась на камни, расположенные в русле Днепра между порогом и каналом. Видя это, Бойко громко сказал, что дальнейший ход по этому направлению привел бы нас к гибели, и в то же время сильно повернул барку к фарватеру Лаханского порога, по которому мы прошли благополучно, равно как и по каналам, устроенным в обход следующих двух порогов Звонецкого и Тягинского.
Канал в обход самого значительного из порогов, Ненасытецкого, не был еще вполне расчищен, а потому мы прошли по фарватеру этого порога. Вода в нем, ударяясь о подводные камни, частью выходящие и наружу, превращается по всему протяжению порога в сплошную клубящуюся пенистую влагу. Камни в фарватере рассыпаны не по прямой линии, так что плывущей в нем барке надо беспрерывно давать новое направление, что и производится посредством весьма длинного и тяжелого стерла (руля), ворочение которого в сильном быстротоке требует усилия нескольких здоровых и привычных к этому делу людей. Постоянно казалось, что барка наткнется на находящиеся в фарватере огромные камни, но она, беспрерывно изменяя направление, обходила их, при {каковых} поворотах происходил в ее строении сильный треск, увеличивавшийся и тем, что волнами расшатывало дно барки. Команда атамана Бойко и исполнение его команды десятком лоцманов производились отчетливо, без всякой суеты. {В IV главе ‘Моих воспоминаний’ я уже говорил о любви моею ко всякого рода опасностям, и теперь} я чувствовал большое наслаждение, видя победу человека над бушующею стихией. На лицах моих спутников, за исключением Иванова и Дортезена, заметно было чувство страха, или, по крайней мере, неудовольствие. Иванов был покоен, как будто стоял на земле, лицо его не изображало ни страха, ни удовольствия. Дортезен же видимо испытывал удовольствие даже более меня.
По выходе из Ненасытецкого порога, я заметил какие-то переговоры между Семичевым, Ивановым и Бойко. Впоследствии я узнал, что последний просил дозволения по выходе из порога причалить к ближайшему острову, на котором следовало, по принятому обыкновению, помолиться в благодарность за счастливый проход через порог, дать отдых рабочим людям и возможность поесть, так как они ничего не ели с утра, я же и сопровождавшие меня инженеры плотно позавтракали на барке. Семичев не согласился на просьбу Бойко в виду того, что остановка для обеда была назначена по проходе через канал, устроенный в обход Волничского порога, при котором имелся казенный дом для помещения одного из производителей работ по устройству каналов.
Это несогласие Семичева исполнить справедливую просьбу Бойко было причиной следующего неприятного случая. Рабочие, утомленные беспрерывною тяжелою работой и ничего не евшие с утра, не смогли направить неуклюжую барку, на которой мы плыли, в русло Волничского канала. Стремлением воды ее относило направо по течению, по направлению к фарватеру порога, и барка наша ударилась о крыло правой стены канала носом, который разбился, равно как и все весла, а самая барка, обернувшись при этом ударе, вошла кормою вперед в канал, по которому прошла, почти прикасаясь правой его стены. Вода быстро наполняла поврежденную барку, которая, если бы задела за небольшой даже выступ в означенной стене, могла пойти ко дну. Но эта была не единственная опасность. Вслед за нами шла берлинка, которую вследствие быстрого течения никакими средствами нельзя было остановить пред входом в канал. Она взошла в канал вскоре после нас, и если бы задела нашу барку, то могла бы ее совсем потопить и сама повредиться. Во избежание этого, лоцман берлинки направил ее так, чтобы она прошла по каналу у самой левой его стены. Ширина канала была при тогдашнем горизонте воды не много более 15 саж., а берлинки 4 саж., и потому между баркой и берлинкой оставался промежуток, но надо было большое[59] искусство со стороны лоцмана, управлявшего берлинкой, чтобы не задеть нашей барки, которая, наполненная водой, шла по каналу медленно, тогда как берлинка шибко обгоняла нас, на ней красовался лоцман Шевченкон совершенно в той позе, в которой изображают Петра Великого, управляющего судном во время бури. Шевченко, ростом и вообще своим станом и даже несколько лицом, походил на Петра. Несмотря на опасность, в которой мы находились в эту минуту, я и Дортезен любовались им и его искусством. Вслед за выходом берлинки из канала, вышла из него и наша барка, мы не имели никаких средств управлять ею, стремлением воды нас нанесло на скалу, находящуюся ниже канала, на которую мы все вышли из разбившейся барки и потом сели в лодки, которые нам прислали с берега. Генерал Семичев заболел, он был бледен, как полотно, сначала от опасности, в которой мы находились, а впоследствии от боязни, что о случившемся с нами будет мною доведено до сведения графа Клейнмихеля, и он подвергнется гневу последнего. Управлявший нашей баркой лоцманский атаман Григорий Бойко был в отчаянии. Лоцман, допустивший управляемую им барку повернуться кормою вперед, подвергался насмешкам других лоцманов, что было в особенности прискорбно Григорию Бойко, как атаману лоцманов, и потому что подобного случая во всю его жизнь с ним не бывало.
Пообедав в казенном доме при Волничском канале, мы сели в сопровождавшую нас берлинку и благополучно прошли по каналам, устроенным в обход Будиловского, Лишнего и Вильного порогов. На всех этих порогах, за исключением Лишнего, вода действительно падает на бльшую или меньшую высоту, но при Лишнем пороге она течет с довольно умеренной скоростью, и потому достаточно было бы в этом месте очистить фарватер от камней, а не строить в обход дорогостоящего канала, подобных мест, изобилующих камнями, в Днепре много между порогами и в той его части, которая выше начала порогов, они называются заборами. Все инженеры были согласны, что не было никакой надобности строить Лишнего канала, и шутили над его названием, говоря, что он действительно лишний.
Я не буду подробно описывать моего осмотра произведенных работ и результата этого осмотра. Скажу только, что я представил о нем Клейнмихелю весьма подробное донесение, в котором, как мне помнится, полагал необходимым:
1. Места в каналах, не вполне расчищенные, расчистить до проектной глубины.
2. Для направления струй течения в каналы увеличить длину крыльев перед их стенами и в особенности правое крыло Лаханского канала с целью достигнуть возможности барке, прошедшей через Сурский канал, взойти в Лаханский, а в крайнем случае перестроить Сурский канал по новому направлению.
3. Головы стен и крыльев одеть тесаным камнем во избежание повреждения их напором льда, и
4. Расчистить от камней фарватер в заборах, находящихся между порогами.
В общем {моем соображении о производящихся работах}, я полагал, что каналы {по надлежащем их устройстве} могут быть полезны только по спаде горизонта воды в Днепре, когда проход барок по порогам представляет большие затруднения и наконец делается даже невозможным. При самой высокой воде течение так быстро, что плавание по порожистой части Днепра делается невозможным, в это время стены каналов покрыты водой, они открываются только по некотором спаде воды, когда направление водяных струй несет барки в фарватеры порогов, и они еще так сильны, что трудно направить барки в русла каналов, в это время проход барок по фарватерам порогов не очень опасен, так как бльшая часть находящихся в них камней при довольно высоком горизонте воды находятся на такой глубине, что барки не могут на них наехать. При дальнейшем же спаде воды, когда {упомянутые} камни начинают быть опасными, быстрота течения воды уменьшается, и барки искусными лоцманами могут быть направлены в русла {устроенных} каналов.
В четырехмесячное мое пребывание в Екатеринославе я познакомился почти со всем городским обществом. Губернатором был в то время тайный советник Андрей Яковлевич Фабр{341}, странности и скупость которого превосходили всякую меру. Почти каждый день появлялись новые, весьма занимательные рассказы про него, и действительно из них можно было бы составить целый том анекдотов, {чтобы не увеличивать объема ‘Моих воспоминаний’, я умолчу о них}.
Самым лучшим рассказчиком этих анекдотов был екатеринославский помещик Гавриленко{342} {(ныне умерший)}, который был женат на моей троюродной сестре Александре Дмитриевне Есаковой{343}. Он проводил зимы в Екатеринославе в доме своей матери, по второму мужу баронессы Франк{344}. Гавриленко имел приятную наружность, на его лице было написано здоровье и искренность, я очень скоро с ним сошелся. Барон Франк, человек очень добрый, был в это время губернским предводителем дворянства. В Екатеринославе жил в то же время отставной генерал-майор Струков{345}, двоюродный брат Гавриленко. Они были между собой в ссоре, так что город разделялся на два лагеря: приверженцев Франка и приверженцев Струкова. С последним я также познакомился, его жена была красивая женщина, старшая дочь командовавшего гвардейской пехотой генерал-адъютанта Арбузова. Она имела много детей, тогда малолетних. Струков постоянно был навеселе и часто пьян и в таком виде принимал во множестве съезжавшихся к нему по понедельникам на вечер гостей. Разговор его был вообще весьма пустой. Сверх того, я познакомился с семьей Романовыхн, где были взрослые дочери, с управляющим Палатою государственных имуществ, умным и весьма хитрым малороссом (фамилии его не припомню) и с вице-губернатором Вульфомн, человеком довольно образованным, бывшим впоследствии председателем Московской казенной палаты.
Во всех этих домах, равно как в клубе, у генерала Семичева и у исправника Дмитриева, у которого была жена недурна собою и хорошенькая дочь, бывали обеды и карточные, а в некоторых и танцевальные вечера. Конечно, я был всюду приглашаем. Жили все, за исключением губернатора, хорошо, а некоторые даже довольно роскошно. Вскоре по моем приезде поселился в Екатеринославе Щербаковн, управляющий акцизами в Новороссийском крае, которые содержала тогда компания винных откупщиков. Он своими обедами и вечерами не отставал от самых богатых екатеринославских жителей, я бывал у него довольно часто.
Губернатор, несмотря на свою скупость, давал обеды, но очень редко, на его обедах {каждого из подаваемых вин} было всего по одной бутылке, и когда кто-либо из заезжих спрашивал вторую рюмку {прежде поданного вина}, то оказывалось, что требуемого вина более не имеется.
Моим занятием на обедах и вечерах была карточная игра. Всего чаще обедал я и проводил вечера у генерала Семичева, которого жена Наталья Васильевна была очень приятная и любезная женщина.
Гомбургские воды, {которыми я пользовался в 1847 г.}, нисколько не облегчили меня от сильного {со слизью} кашля, которым я страдал каждое утро, доводившего меня до головокружения. В Екатеринославе считался лучшим доктором Сакс{346}, крещеный еврей, находившийся на службе медиком правления IX округа путей сообщения. Он часто видал меня у Семичевых и просил позволения бывать у меня. Приходил он ко мне очень рано и, заметив мой кашель, советовал разные против него средства. Впоследствии он начал посещать меня почти каждое утро. При отъезде моем из Екатеринослава я был в большом затруднении относительно платы за леченье. Он показывал вид, что приезжает ко мне не как доктор, а как знакомый, и потому платить ему за визиты, которых я не требовал и которые были бесполезны, я нашел излишним. Между тем, в бытность мою в 1850 г. в Екатеринославе, когда Сакс уже умер, я узнал от H. В. Семичевой, — за которой он очень ухаживал, несмотря на то, что имел жену, недурную собой, и до десятка детей, — что он меня не любил за то, что будто бы г-жа Семичева меня предпочитала ему и, между прочим, обвинял меня в том, что я ничего не заплатил ему за множество его визитов.
В бытность мою в Екатеринославе приехал в этот город барон Фиркс, товарищ мой по Институту инженеров путей сообщения, {о котором я упоминал во II и III главах ‘Моих воспоминаний’}. Он остался таким же пустым болтуном и хвастуном, каким я его знал в Петербурге и Москве. {Я упоминал в ‘Моих воспоминаниях’, что он} в Москве сватался за Екатерину Александровну Соймонову. Сватовство было неудачно, вследствие чего он перепросился на службу в IX (Екатеринославский) округ путей сообщения с назначением в распоряжение новороссийского и бессарабского генерал-губернатора графа (впоследствии князя) Михаила Семеновича Воронцова, при котором состояло несколько инженеров путей сообщения. Как ловкий танцор, говорящий порядочно по-французски, он скоро познакомился в одесском обществе и был приглашаем на вечера к князю Воронцову. Я уже говорил о его беспримерном нахальстве и теперь приведу этому еще новый пример. Однажды он пришел рано утром к князю Воронцову. По приходе назначенного в этот день на дежурство адъютанта Воронцова, этот адъютант опросил Фиркса, желает ли последний, чтобы о нем было доложено Воронцову. Фиркс ответил, что он назначен состоять при Воронцове за адъютанта и получил извещение о том, что он должен дежурить именно в этот день. Адъютант выразил удивление, что и он получил такое же извещение, но, полагая, что оно было прислано ему по ошибке, удалился. Когда Воронцов позвал дежурного адъютанта, к нему вошел Фиркс. Воронцов сказал, что ему нужно видеть дежурного адъютанта, и Фиркс объяснил, что он в этот день дежурит за адъютанта. Воронцов изъявил удивление, но сказал Фирксу, что, конечно, и он может исполнить то, что Воронцов хотел поручить своему адъютанту, и передал ему свое приказание. Фиркс исполнил его и с этого времени чередовался в дежурстве с адъютантами Воронцова. Когда Фиркс в 1842 г. приезжал в Петербург, он останавливался в доме Воронцова на Малой Морской, заехав ко мне и не застав меня, он оставил карточку, на которой было налитографировано: ‘Le Baron de Firks, Htel Worontzow, petite Morskaya’[60]. Этим он хотел показать близость своих отношений к Воронцову, который может быть и не знал о том, что Фиркс останавливается в его петербургском доме. Впрочем, Фиркс вскоре надоел Воронцову, который, для удаления его от себя, поручил ему устройство набережной в Ростове на городские суммы. В то время нельзя было приступить к подобным сооружениям, {производимым} на городские средства, без предварительного утверждения проекта Главным управлением путей сообщения. Представленный проект не был одобрен, но к работам уже было приступлено по распоряжению Воронцова. На следующую весну набережная была снесена, завязалась переписка между Клейнмихелем и Воронцовым, в которой первый указывал на напрасную потерю городских сумм вследствие неправильного приступа к работам, так что для ее прекращения Воронцов, как говорили тогда, внес свои восемь тысяч рублей в городскую казну взамен издержанных этой казною на устройство развалившейся набережной, но вместе с тем откомандировал от себя Фиркса в IX (Екатеринославский) округ путей сообщения, в котором он числился {по спискам}, состоя при Воронцове.
Из известных мне похождений Фиркса в это время я знал, что он, произведенный в декабре 1843 г. в майоры в том приказе, в котором была произведена бльшая часть инженеров путей сообщения, — не найдя ни в Ростове, ни в Таганроге штаб-офицерских эполет из серебряной мишуры, — носил на инженерном мундире занятые им у какого-то армейского штаб-офицера эполеты из золотой мишуры, пока ему не прислали новых эполет из Одессы. Подле Ростова Фиркс завел, с помощью тамошних торговцев, стеклянный завод, из которого толку не вышло, для воспоминания о нем осталось несколько бутылок с фамильным гербом Фиркса.
Отосланный Воронцовым и ничего не приобретший от своего завода, Фиркс явился в Екатеринослав, где не полюбился своим товарищам за то, что постоянно выказывал им и превосходство своего образования, и своего рода. Несмотря на его недостатки, мне жаль было моего старого товарища, которому было более 35 лет и нечего было есть. Я ему советовал жениться, на что он мне отвечал, что в Екатеринославе нет ему невесты, что все девицы, которых мы видели на балах, ne sont que des blanchisseuses[61]. Я обратил его внимание на двух молодых девиц недурных собой, всегда изящно одетых и о которых говорили, что у каждой из них до 12 тыс. рублей ежегодного дохода. Он мне возразил: ‘Cette somme ne suffi rait pas pour la chaussure de la Baronne de Firks[62] и при этом напомнил о высоком значении своего имени, в доказательство которого прислал мне какую-то книгу о наших Прибалтийских губерниях, {по прочтении нескольких страниц которой} я узнал, что Фирксы прибыли в этот край в первой половине XIII столетия. Я отвык от чтения книг немецкой печати, а потому возвратил Фирксу книгу недочитанной, сообщив ему, что я дочитал ее до того места, которое он хотел мне сделать известным.
Впоследствии Фиркс, видя, что, служа в ведомстве путей сообщения, карьеры не сделаешь и не только ничего не наживешь, но умрешь с голоду, приехал в Петербург хлопотать о переходе в то ведомство, в котором чиновники получали тогда наибольшее содержание. Через свои прежние знакомства, он успел упросить Пашкова{347}, бывшего директора Департамента внешней торговли (что ныне таможенных сборов), дать ему место члена Рижской таможни. Получив его согласие, он отправился к Клейнмихелю, который вообще не любил выпускать своих подчиненных из службы. На возражения Клейнмихеля, что он не выпустит Фиркса, последний уверял, что он никогда не вышел бы из-под столь высокоуважаемого начальства, но что этого требует для пользы имения 80-летний его отец, которого каждое слово он со дня рождения считает законом. Все это Фиркс лгал, так как отец его давно умер. Клейнмихель, довольный такой сыновней покорностью, убежденный Фирксом, выпустил последнего в отставку, после чего Фиркс немедля был определен в члены Рижской таможни. В 1854 г. появился первый выпуск сочинения Шедо-Ферроти (псевдоним Фиркса), под названием ‘Sur l’avenir de la Russie’[63]. В эту эпоху общего гнета в России, которому, конечно, подвергалась и печать, подобная книга, в которой рассказывались разные факты из тогдашней жизни и излагались некоторые либеральные идеи, обратила на себя внимание. Конечно, она была напечатана не в России, а в Берлине. В ней излагались разные недостатки администрации и злоупотребления чиновников, и именно только по ведомствам путей сообщения и таможенному, так как Фирксу были известны только эти два ведомства. Книга была написана довольно хорошим французским языком, что было непонятно для всех, знавших недостаточные познания Фиркса в этом языке. Это объясняли тем, что в составлении книги участвовал Петр Александрович Валуев{348}, служивший, в бытность Фиркса в Риге, при генерал-губернаторе Прибалтийских губерний князе [Александре Аркадьевиче] Суворове, а впоследствии курляндским гражданским губернатором, назначенный в 1861 г. министром внутренних дел, в 1872 г. министром государственных имуществ, а в 1880 г. председателем Комитета министров. Он и Фиркс, оба порядочные пустозвоны, могли легко сойтись.
В {означенном} первом выпуске своего сочинения Фиркс, между прочим, рассказывает, что когда потребовалось построить в Варшаве таможенные пакгаузы, то таможенное начальство назначило на эту постройку малосведущего архитектора, который произвел ее очень дурно, и только тогда оно вспомнило, что в это время находился случайно в таможенном ведомстве знаменитый строитель, бывший прежде инженером путей сообщения, и командировало его для перестройки дурно построенного и приведения всего в порядок. Фиркс хотел этим доказать, до какой степени администрация в России мало заботится при выборе лиц, которым дает важные поручения. Но этот рассказ Фиркса вполне противоречил истине. Таможенное начальство, имея в виду его прежнюю службу, назначило его в самом начале для постройки пакгаузов, он, по незнанию дела, выстроил их дурно, и тогда, вместо его, назначили архитектора, который исправил все дурно построенное Фирксом. Это нахальство последнего до того взволновало бывшего директора Департамента внешней торговли Пашкова, что он хотел уволить Фиркса от службы. Только настояния моего внучатного брата И. Н. Колесова, бывшего вице-директором этого департамента и в хороших отношениях с Пашковым, побудили последнего оставить это нахальство Фиркса без последствий.
Фиркс, продолжая служить в Риге, напечатал в Берлине еще несколько выпусков своего сочинения ‘Sur l’avenir de la Russie’. Женившись в Риге на женщине без имени, которая, при встрече моей {с Фирксом и его женою} в Дрездене в 1860 г., показалась мне принадлежащею к так называемому полусвету, он не мог, по понятиям прибалтийских баронов, оставаться долее в Риге и перепросился в члены Одесской таможни. В это время открылась вакансия агента от русского правительства по промышленным делам в Бельгии, и Фиркс сумел получить это место с 12 тыс. франков годового содержания. В Брюсселе ему не предстояло никакой служебной деятельности, тем более он увеличил свою деятельность как публицист. Издания его, состоявшие из компиляций, связанных между собой пустым фразерством, нравились, однако же, многим людям, отличавшимся замечательным умом и, между прочим, Александру Васильевичу Головнину{349}. В бытность последнего министром народного просвещения, Фиркс, с согласия последнего, осматривал в 1864 г. по дороге от Одессы в Петербург гимназии и уездные училища, при чем держал себя очень высокомерно, как надлежит истому курляндскому барону. По приезде его в Петербург говорили, что он будет назначен попечителем какого-то учебного округа, но это назначение не состоялось, и Головнин в 1866 г. должен был оставить министерское место. Разные выходки Фиркса против русской национальности, в угождение бывшей тогда в русском правительстве особой партии, так восстановили меня и старого моего друга A. С. Цурикова против Фиркса, что я {в бытность его в Петербурге} приказал не принимать его.
Осенью 1864 г. вышла книга Шедо-Ферроти под заглавием: ‘Que fera-t-on de la Pologne!’[64], в которой он унижал русскую национальность в сравнении с польской. Эта книга заставила меня еще более его возненавидеть, составление ее приписывали в обществе (полагаю, неправильно) A. В. Головнину под патронажем Великого Князя Константина Николаевича, который, будто бы, снабдил Фиркса деньгами с тем, чтобы он напечатал ее под своим именем.
Каждый писака, унижающий русскую национальность, был бы мне не люб, а тем более русский чиновник, живущий русским жалованием и в то же время идущий на подкуп, чтобы дать свое имя сочинению, в котором унижается русский народ.
В конце 60-х годов место, которое Фиркс занимал в Брюсселе, было упразднено и он, оставшись за штатом, получал в отставке полное содержание. Едва ли кому-нибудь из товарищей, бывших более полезными на службе, удавалось получить такую пенсию. Он переехал жить в Дрезден, где продолжал свою карьеру публициста и в последнее время, после долгого перерыва наших сношений, прислал мне брошюру об улучшении хозяйства в России. Несмотря на то, что я ему не отвечал, он мне прислал еще, кажется, два выпуска о том же предмете. В начале 1873 г. он умер в Дрездене[65].
Перехожу к повествованию о себе в 1849 г. Окончив в половине мая мое поручение в Екатеринославе, я выехал в Петербург. Меня провожали за Днепр начальник округа генерал-майор Семичев, бльшая часть служащих в Екатеринославе инженеров путей сообщения и некоторые лица екатеринославского общества.
По дороге из Екатеринослава в Петербург я встретил какого-то полковника молдавской службы, который мне сообщил, что войска 5-го пехотного корпуса, в штабе которого служит мой брат Николай, были двинуты в Молдавию, за что выхвалял Императора Николая, считая движение наших войск единственным спасением против революционных стремлений, выказавшихся в Дунайских княжествах. Тот же полковник сообщил мне, что, вероятно, наши войска будут посланы в Венгрию для усмирения мятежа против австрийского правительства.
В Петербурге я нашел жену мою в постели, опасно больную после преждевременных родов. Когда я явился к Клейнмихелю, он, несмотря на то, что знал об ее болезни, объявил мне, что я должен немедля ехать в действующую против венгерцев армию, в которую я назначаюсь инспектором военных сообщений. Полагая, что, нося военный мундир, нельзя отказываться от подобного назначения, я нисколько этому не противился. Между тем, сам Клейнмихель выразил мне свое неудовольствие, что у него требуют на войну офицеров, приговаривая:
— Ведь не я воюю и знать ничего о войне не хочу, зачем же требуют туда моих подчиненных, которым довольно есть дела и без войны.
Тон, которым Клейнмихель говорил это, до того был резок, что можно было подумать, что действительно от него могло зависеть объявление войны. Тем не менее, он должен был исполнить повеление Государя. Приказом от 30 мая были назначены: я инспектором военных сообщений действующей против венгров армии и ко мне два помощника, из которых один по моему выбору бывший мой подчиненный Авдеев, а другой по выбору Клейнмихеля, состоявший при нем инженер штабс-капитан Рейнгардт (Матвей Иванович{350}, впоследствии тайный советник), {оба они не попали в Венгрию по причине, которая будет изложена ниже.
Об Авдееве я упоминал уже несколько раз, а о Рейнгардте скажу теперь несколько слов}. Он плохо учился в Институте инженеров путей сообщения и был выпущен в Строительный отряд. При уничтожении этого отряда, он был со многими другими переведен в инженеры путей сообщения. Клейнмихель, зная, что он хорошо играет на фортепиано, назначил его к себе для дежурства по очереди с адъютантами. Надеясь много выиграть по службе во время войны, он упросил Клейнмихеля назначить его ко мне помощником в Венгрию.
Несмотря на то, что я почти не был знаком с Рейнгардтом, он, после своего назначения, пришел представиться мне в расстегнутом сюртуке, что вовсе не было принято в корпусе путей сообщения. При этом представлении он мне объяснил, что получил много рекомендательных писем в армию и между прочими к фельдмаршалу Паскевичу, и просил позволения остаться еще несколько дней в Петербурге, чтобы добыть еще писем к лицам высокопоставленным в армии. Я советовал Рейнгардту ехать поскорее в армию и отказаться от принятой им на себя обязанности почтальона. Он меня не послушался, остался собирать новые письма и вовсе не попал в армию.
В конце 1850 г. я подавал прошение об отставке. В своем месте я расскажу, как Клейнмихель уговаривал меня взять прошение обратно. Рейнгардт, вслед за этими уговорами, также подал прошение об отставк е.
Клейнмихель сказал мне об этом, присовокупив, что Рейнгард, равняя себя со мной, вероятно, полагал, что он удостоится такого же благосклонного убеждения со стороны Клейнмихеля, который, напротив того, сейчас же его выпустил, находя его бесполезным для службы. Рейнгард, немедля по увольнении из ведомства путей сообщения, поступил на службу ко двору Великой Княгини Марии Николаевны и уже в 1863 г. был действительным статским советником в то время, как его товарищи, оставшиеся на службе в инженерах путей сообщения, конечно, более его работавшие и более способные, были не более, как подполковники. Я привожу это, как новое доказательство тому, как трудно было сделать хотя бы незначительную служебную карьеру, оставаясь на службе в инженерах путей сообщения, и что {таковому} инженеру для составления карьеры достаточно было перейти в другой род службы.
Десять дней, проведенных мною в Петербурге по приезде из Екатеринослава, были переполнены заботами. Лечивший мою жену Яков Яковлевич Шмидт, искусный акушер и очень хороший человек, требовал, чтобы жена моя провела лето на даче и не ходила по высоким лестницам. Наша квартира была в третьем этаже, и потому необходимо было ее переменить, я сдал ее Владимиру Петровичу Соболевскому, бывшему тогда помощником директора по учебной части (впоследствии директором) Института путей сообщения. Городской квартиры в нижнем этаже в цену, соответствующую моим средствам, я не нашел, а нанял очень небольшую дачу на Черной речке, куда жена переехала по выздоровлении после моего отъезда. С нею переехала Маргарита Францевна Смит, {о которой, равно как и о сестре ее, Елизавете, я упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}. Они обе жили в деревне моей сестры Викулиной гувернантками {при ее дочерях, но, быв чем-то недовольными}, оставили ее, и, приехав в Петербург, Елизавета, больная чахоткой, поступила в больницу, а Маргарита поселилась у моей жены. Меня очень заботило то, что приют, данный Маргарите Смит, дурно расставшейся с сестрою моею, может повлечь неприятные отношения между последней и женою моею, но по доброте моей сестры это не имело никаких последствий. Маргарита Смит, выдержав экзамен в университете на звание домашней учительницы, чему способствовали мои хлопоты и покровительство, поступила гувернанткой к Демидовой{351}, с которой уехала в Пермскую губернию.
В короткое время, проведенное мною перед отъездом в Венгрию в Петербурге, горничная моей жены Аграфена, молодая девушка, весьма хорошо служившая уже 10 лет, внезапно заболела холерой и в тот же день умерла в больнице. Оставлять больную жену с новой горничной мне было очень неприятно.
Перед походом на войну всем офицерам было выдано денежное вспоможение. Я уже говорил {в ‘Моих воспоминаниях’}, что инженеры путей сообщения, не принадлежа ни к военному, ни к гражданскому ведомству, были постоянно лишаемы тех льгот, которые назначались служащим в том или другом ведомстве. На этом же основании канцелярия Клейнмихеля хотела лишить меня и двух назначенных ко мне помощников и вспоможения на покупку лошади, утверждая, что оно назначается только военным. Я настоял на выдаче <мне> этого вспоможения, указав, что даже полковые священники им пользуются.
Я всегда дурно ездил верхом и по возвращении моем с Кавказа в продолжение 7 лет не садился на лошадь. В виду предстоящего похода по Венгрии, я воспользовался кратковременным моим пребыванием в Петербурге, чтобы поучиться в манеже верховой езде, где я ежедневно встречал князя Александра Сергеевича Меншикова, бывшего тогда морским министром. Меншиков, во время моей езды, заметил, что следовало бы мне пораньше хватиться за это ученье. Вместе со мною ездил еще хуже меня лейтенант флота, и я отвечал Меншикову, что и его подчиненные также поздно принимаются за учение верховой езды. Меншиков мне сказал, что этот лейтенант переходит в уланы, куда ему, по выражению Меншикова, и дорога. Тогда я объяснил {последнему} причину, по которой я принялся за верховую езду.
По приезде моем в Варшаву я явился к дежурному генералу действующей армии, оставленному в Варшаве для распоряжений в тылу армии. Тогда было сделано распоряжение, чтобы все офицеры, вновь поступающие в действующую армию, были отправляемы не в Венгрию, а в места, где были расположены резервы. На этом основании, дежурный генерал Викинский{352} приказал мне немедля отправиться в резерв. Я объяснил ему, что корпус инженеров путей сообщения не имеет резерва, что я назначен в действующую армию собственно по случаю выступления ее в поход, и что на основании положения об армии в военное время я должен находиться в ее штабе. Но дежурной генерал не хотел слушать моих объяснений и только кричал:
— В резерв, в резерв!
Тогда я обратился к бывшему начальником военно-походной канцелярии Государя графу Владимиру Федоровичу Адлербергу{353}, который и приказал дежурному генералу отправить меня немедля в Венгрию.
В это время я виделся в главной квартире Государя, между прочими, с генерал-адъютантом бароном [Вильгельмом Карловичем] Ливеном и с свиты ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА генерал-майором [Сергеем Францевичем] фон Брин, {о которых я упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}. Первый, следивший с Государем за передвижениями войск в Венгрии, обрадовался тому, что видит инспектора военных сообщений действующей армии, от которого может получить разные сведения, относящиеся до географии Венгрии. Я ему объяснил, что в Институте инженеров путей сообщения не преподают подробной географии соседних государств, и что в настоящую мою должность я попал экспромтом, так что он, во всяком случае, имея подробные карты Венгрии, знает ее географию лучше меня. Фон Брин меня повел с собой к так называемому кавалерскому столу, к которому ежедневно собиралась обедать многочисленная свита Государя. Я в первый раз обедал за этим столом и видел, как велики должны быть издержки, на него употребляемые, {вино лилось бессчетно, и, конечно, заведующие столом показывали его расход еще более действительного}.
Из Варшавы до границы Галиции я проехал по железной дороге, а на этой границе пересел в перекладную почтовую телегу. Я остановился на один день в Кракове и там в кондитерских читал французские газеты, которые печатали, что русская армия, назначенная для вспомоществования Австрии против мятежных венгров, перешла границу, командуемая, — под главным начальством фельдмаршала князя [Ивана Федоровича] Паскевича и начальника его штаба князя Горчакова{354}, — немецкими генералами. Газеты называли так не только генералов с немецкими фамилиями, как то: [Федора Васильевича] Ридигера{355}, [Иосифа Романовича] Анрепа, [Павла Христофоровича] Граббе{356} и т. п., но и генералов с русскими фамилиями, коверкая их беспощадно, в том числе Купреянова{357}, Чеодаева{358}, Белогужева{359} и других, {фамилия последнего была перековеркана самым неприличным образом}.
При переезде через Карпатские горы я был поражен сходством везших меня крестьян с крестьянами великорусского племени, их лошадей, упряжи и телег с русскими крестьянскими лошадьми, упряжью и телегами. Лошади были малы и тощи, упряжь веревочная, а телеги крайне беспокойны, не было скамейки для сидения кучера. Везшие меня крестьяне были русины, несколько сот лет не имевшие ничего общего с их единоплеменниками, обитающими в Российской империи, а между тем сохранившие так много с ними общего. Строения в их селениях были так же бедны, как большая часть русских селений в безлесных местах, церкви были деревянные, небольшие, похожие архитектурой на наши старые церкви в бедных селениях, даже окраска церковных глав была та же. По случаю значительного проезда у всех церквей, расположенных на большой дороге, стояли священники с причтом, испрашивая подаяния для церквей. Священники-униаты были одеты так же, как наши православные, они были в рясах и епитрахилях чрезвычайно бедных. Бедность униатских церквей и духовенства{360} в сравнении с римско-католическими должна была весьма неприятно поражать проезжающего, в особенности православного.
При переезде через границу, я узнал, что главная квартира нашей армии в Мискольце[66], куда я доехал, промокнув до костей, вследствие двухдневного сильнейшего дождя, от которого и дорога сильно испортилась. Перед въездом в Мискольц, я был остановлен на аванпостах и, пока носили кому-то показывать мою подорожную, слышал ропот солдат, которые жаловались на то, что их поставили без всякой надобности на сырое место, на котором они, как мухи, валятся от холеры. Действительно, тогдашний Генеральный штаб вовсе не обращал внимания на то, чтобы войска были располагаемы в здоровой местности, ближайшие же начальства разных частей войска были до того запуганы, что они не смели заикнуться о дурной стоянке вверенных им частей.
Я, весь промокший, ездил 20 июня с 6 до 8 час. утра по гор. Мискольцу, не находя нигде пристанища и не подумав, что прежде всего надо было отыскать коменданта главной квартиры армии. Усталый, я решился войти в комнату, кем-то занятую, и приказать человеку моему внести в нее мои вещи. Оказалось, что эту комнату занимал Генерального штаба подполковник Нордстренгн, который только что проснулся. Я объявил ему, кто я и почему я так бесцеремонно к нему взошел, он возражал, что ему одному тесно в небольшой комнате, но я настоял на своем и остался. В его присутствии я снял с себя мокрое платье и белье, но и бывшее в чемодане было также сыро, до того был силен дождь в проезд мой по Северной Венг рии. Надев сырое белье и платье, я явился сначала к начальнику штаба армии князю Горчакову, который, сколько помнится, при моем представлении мне ничего не сказал, кроме того, чтобы я явился к фельд маршалу князю Паскевичу. Когда я взошел в приемную залу последнего и обо мне доложил его адъютант, Паскевич в рубашке, подштанниках и туфлях, вытирая лицо длинным полотенцем, которое было перекинуто через его плечи, вбежал в означенную комнату и с гневом спросил меня:
— Зачем вы приехали?
Я отвечал, что назначен инспектором военных сообщений действующей армии. Паскевич закричал:
— Я это прежде вас знаю, но вы зачем приехали?
Я отвечал то же, Паскевич продолжал мне делать те же вопросы, а мне запретил отвечать одно и то же. Тогда я перестал вовсе отвечать, и Паскевич сердился за мое молчание. Наконец он меня отпустил. Что означал подобный прием? Я тогда объяснял его тем, что многие приезжали из Петербурга в действующую армию для получения знаков отличия, и Паскевич полагал, что я принадлежу к числу этих господ.
Впоследствии этот прием мог быть объяснен следующим обстоятельством. В мае 1849 г. Клейнмихель послал Государю доклад, которым извещал, что во исполнение повеления Его Величества назначены в действующую армию инспектор военных сообщений и два помощника из инженеров путей сообщения, но что подобное их откомандирование затрудняет его за недостатком, будто бы, инженеров в ведомстве путей сообщения. Доклад Клейнмихеля был получен Государем во время торжественного перехода наших войск из Галиции в Венгрию. Государь послал его на заключение Паскевича, который доложил, что ему инженеры путей сообщения совсем не нужны, о чем и было сообщено Клейнмихелю. Последний, получив это извещение по отъезде моем из Петербурга, удержал от поездки в Венгрию назначенных ко мне двух помощников, а за мною в погоню послал курьера с бумагою к графу В. Ф. Адлербергу, в которой просил возвратить меня в Петербург. Курьер Клейнмихеля приехал в Варшаву через несколько часов по отъезде моем из этого города. Адлерберг доложил Государю бумагу Клейнмихеля, и Его Величество, в виду того, что я уже отправился в действующую армию, приказал меня оставить при ней. Вот по какой причине два назначенные ко мне помощника не прибыли в армию, но я об этой причине узнал только по приезде моем в Петербург.
Подполковник Нордстренг, по возвращении моем от фельдмаршала, посоветовал мне пойти к коменданту главной квартиры, жандармскому полковнику Бевадун, и просить его приказать отвести мне квартиру. Бевад сказал мне, что весь город занят постоем, но что в занимаемой им квартире есть лишняя комната, которую он мне уступает, сверх того, имея в виду, что я не имею в армии ни товарищей по службе, ни подчиненной команды, он предложил мне ежедневно обедать у него. Я, конечно, поблагодарил за такое любезное предложение, которое было для меня неоценимо, другие офицеры, состоявшие при главной квартире армии, во время наших переходов, добывали себе помещения чрез подчиненных им чинов, часто посылаемых вперед, я, не имея таковых, конечно, оставался бы большею частью без всякого пристанища, по распоряжению же Бевада, жандармские квартирьеры на всех стоянках заготовляли и мне помещение, бльшею частью в одном доме с Бевадом.
По возвращении моем от Бевада к Нордстренгу, он мне сказал, что за мною присылал фельдмаршал, по приходе к которому меня сейчас ввели в его кабинет. Фельдмаршал был в сюртуке с эполетами, он очень любезно отнесся о служивших под его начальством инженерах путей сообщения и объявил, что он дает мне поручение ехать на р. Гантару[67], {361} (может быть ошибаюсь в названии реки) для осмотра устройства моста на этой реке 2-м саперным батальоном под командою полковника Алексееван, причем дал мне право разрешать именем главнокомандующего употребление всех нужных для устройства моста запасных вещей и приказал принять меры к немедленному окончанию моста для следования возвращавшегося из похода на Дебречин[68] 4-го пехотного корпуса. Паскевич изложил приказание свое очень ясно, указал, где именно устраивается переправа, и заметил, что, так как я только прибыл в армию, то верно у меня нет лошади, а потому мне не на чем будет ехать. Ответ мой, что немедля найму казачью лошадь, очень понравился фельдмаршалу, от которого я пошел к Горчакову, чтобы доложить о полученном мною поручении. Горчаков мне сказал:
— Ну, поезжайте, если вы вернетесь ночью, то в котором бы часу ни вернулись, вы разбудите меня, чтобы передать о результате вашей поездки. Так будете поступать и вперед по исполнении даваемых вам поручений.
Горчакову и в голову не приходило то, о чем позаботился Паскевич, а именно то, что мне не на чем ехать для исполнения возложенного на меня поручения.
Пока мой слуга Аркадий отыскивал мне верховую лошадь и конвойного казака, я почел обязанностью заявить о данном мне поручении исправлявшему должность начальника инженеров действующей армии генерал-лейтенанту Сорокину{362} (впоследствии инженер-генералу и коменданту С.-Петербургской крепости, уже умершему), так как саперные батальоны находились в его ведении. Я был очень удивлен, что Сорокин не имел понятия, где находится 2-й саперный батальон и чем он занят. Впоследствии я узнал, что фельдмаршал, недовольный присылкой Сорокина в армию, совершенно удалил его от всякого дела. При начале венгерского похода, Государь назначил начальником инженеров действующей армии генерал-адъютанта Шильдера{363}, который в это время производил какое-то следствие на Кавказе и прибыл к армии по окончании войны. Паскевич полагал, до прибытия Шильдера, исправление его должности поручить генерал-майору Герстфельду{364} (Эдуарду Ивановичу, впоследствии инженер-генералу и члену Государственного Совета). Государь, находя, что он еще молод, — что не помешало его назначить в следующем 1850 г. товарищем главноуправляющего путями сообщения и публичными зданиями, — прислал в армию Сорокина, по приезде которого временное назначение Герстфельда прекратилось, а так как Сорокина не допускали ни до какого дела, то собственно начальника инженеров в действующей армии не было, и саперные батальоны и понтонный парк были бесполезно обременяемы тяжкой службой, об облегчении которой никто не заботился. Впоследствии я позволял себе обращать на эту бесполезную тягость внимание генерал-квартирмейстера генерал-лейтенанта [Роберта Карловича] Фрейтага, единственное из старших лицо в Главном штабе армии, которое было всегда доступно и рассудительно.
Из Мискольца на р. Гантару ведет длинная дамба, насыпанная в болотистой местности. Мост на этой реке был окончен при мне, и я на другой день часу в 5-м утра вернулся в Мискольц, никем из наших войс к не опрошенный о том, кто я и откуда еду. Разбудив Горчакова согласно данному им приказанию, я ему доложил об окончании моста. Он, спросонья, ничего не поняв, приказал мне быть у него в 8 час. утра. Не мне одному было приказано будить его во всякое время ночи по приезде после исполненного поручения, а всем тем, кого посылал он или фельдмаршал. Таким образом его беспрестанно будили без всякой пользы, и он, без того тщедушный и слабый здоровьем, бесполезно утомлялся и утомлял других. Он говорил очень неразборчиво, необходим был большой навык, чтобы понимать его приказания, для перевода которых на удобопонятный язык находился при нем Генерального штаба подполковник Ненарокумовн, которого он довел до изнеможения, тогда последний просил о незначительной помощи для излечения болезни, но не получил просимого и умер. Когда Горчаков отдавал приказания в отсутствии Ненарокумова и замечал, что его не понимали, он выходил из себя, позволял себе самые дерзкие выражения относительно подчиненных и не понимавших его неясных приказаний, чему я мог бы привести много примеров. Собственно со мною Горчаков был всегда вежлив.
Мост на Гантаре, по проходе через него 4-го пехотного корпуса, не был разобран, и венгерская армия под командою Гёргея{365}, при отступ лении от Вейцена[69] на Дебречин, воспользовалась этим мостом. Гёргей, после капитуляции, шутя, говорил мне в Гросс-Вардейне, что если бы он еще имел право раздавать знаки отличия, то наградил бы меня таковым за устройство моста, который был ему столь полезен. При отступлении Гёргея, если бы отряд генерал-адъютанта Граббе (Павла Христофоровича) поспел предупредить переход армии Гёргея через этот мост, то она очутилась бы сжатою между отрядов Граббе и 4-м пехотным корпусом, но Граббе не поспел вовремя, а по {вышеупомянутой} длинной дамбе (узкому дефилею) преследовать Гёргея не решился.
Через неделю по моем приезде в армию Горчаков, по приказанию фельдмаршала, посылал меня осмотреть работы по наведению моста на р. Шое[70] для прохода 4-го пехотного корпуса, при чем поручил мне осмотреть позицию, на которой стоят люди понтонного парка, наводившие мост, и прикрывающие их уланы, конвой же было приказано мне взять у начальствовавшего авангардом армии генерал-адъютанта Анрепа {о котором я неоднократно упоминал в ‘Моих воспоминаниях’}. Анреп, к которому я приехал, сказал мне, что он в этот день сдал командование авангардом, но что я могу получить конвой из расположенного вблизи его квартиры казачьего полка. Во время следования моего к этому полку, я встретил Алексея Петровича Мельникова, {о котором уже говорил в ‘Моих воспоминаниях’}. Мельников, в бытность командиром какого-то гусарского полка, за дерзкое выражение своего бригадного генерала Шиллинган, ударил его саблей, за что был по суду разжалован в рядовые, но вскоре, однако же, ему был возвращен чин полковника{366}, и он в то время, когда я его встретил, состоял в этом чине, не имея никакой команды. Он уверил меня, что накануне был у командира казачьего полка, который я отыскивал, но что этот полк снялся с того места, где был расположен, и пошел по дороге, которую Мельников мне указал. Я проехал согласно его указанию верст десять и перегнал шедший по этой дороге пехотный корпус. Опередив его и не встречая более никаких войск, я подъехал к постоялому двору, устроенному на пригорке над большой дорогой, и спросил стоявших перед постоялым двором о том, как проехать в деревню, при которой устраивалась переправа через р. Шою. Содержатель постоялого двора отвечал по-немецки, что будет говорить со мною только при условии, чтобы я подъехал к нему один, оставив сопровождавшего меня казака на дороге. Когда я исполнил его требование, он мне сказал, что я должен вернуться по той же дороге, по которой приехал. Не желая на таком большом протяжении глотать снова дорожную пыль, производимую движущимися войсками, и из опасения, что они будут расспрашивать, куда я ездил и откуда так скоро возвращаюсь, я сказал содержателю постоялого двора, что между его двором и деревней, в которую я следую, должна быть кратчайшая проселочная дорога, сначала он утверждал, что нет такой дороги, а потом сказал, что есть тропинка, по которой трудно проехать даже верхом. Я решился ехать по этой тропинке, но, чтобы не сбиться с пути, требовал, чтобы со мною отпустили рабочего с постоялого двора, которому обещался заплатить. С трудом согласился на это рабочий, говоривший только по-венгерски. Всю дорогу он шел со мною босой и вдали от меня, боясь казака и постоянно на него указывая. Казаку также видимо хотелось меня оставить одного, и он не делал этого только из опасения не найти дороги в свой полк. Мы ехали большей частью лесом, то поднимаясь на возвышения, то спускаясь в долины, в которых находили сотни венгерцев, скрывшихся со своими стадами в леса перед проходом наших войск. Меня никто не останавливал, и бо льшая часть венгерцев передо мною снимали шапки. Ясное доказательство, что народной войны в Венгрии не было. Та часть Венгрии, по которой проходили наши войска, населена мадьярами и разными славянскими племенами, преимущественно словаками. Мадьяры, конечно, относились к нам недружелюбно, но и не враждебно. Словаки же выказывали радость при встрече с одноплеменниками, звуки языка которых были для них родственные. Внутренность изб как у тех, так и у других была очень похожа на внутренность изб наших малороссов. Но заметно было, что славянские селения, находившиеся рядом с мадьярскими, были гораздо беднее последних. Некоторые относили это к врожденной беспечности славян, но, кажется, причину этого следует искать в тех льготах, которыми мадьяры пользовались от своего правительства, и в тех стеснениях, которые то же правительство налагало на славянские племена.
Поздно вечером приехал я в деревню, где были расположены наш понтонный парк и прикрывавшие его уланы. Я присутствовал при наведении понтонов, при мне несколько саперов заболели сильной холерой, не было лекаря для оказания помощи заболевшим. По приезде на другой день рано утром в главную квартиру, я разбудил Горчакова, который приказал мне, как и в первый раз, прийти к нему в 8 час. утра. Узнав от меня, между прочим, и о том, что заболевающие в отряде, который я осматривал, лишены медицинской помощи, он заметил это генерал-штаб-доктору армии Четыркину{367}, который в продолжение всего похода не мог мне простить этого донесения Горчакову. При возвращении моем с Шои ночью мимо войск 2-го пехотного корпуса, я ехал один без казака, отпущенного мною в полк для перемены белья, никто меня не опрашивал о том, кто я и куда еду, что показывает, как дурно исполнялась аванпостная служба, я взошел в спальню Горчакова, никем не остановленный и никем не опрошенный.
По значительности ширины р. Шои в месте устройства переправы предполагалось послать для наведения моста оба понтонные парка: русский и австрийский. Перед выступлением их из Мискольца, им произведен был смотр в присутствии находившегося при нашей армии австрийского фельдмаршал-лейтенанта. Лошади нашего парка были в отличном состоянии, тогда как некоторые повозки австрийского парка были запряжены волами, приобретенными вместо павших лошадей, остававшиеся же лошади были сильно истощены, вследствие этого решено было на р. Шою послать один русский парк. Положение австрийского понтонного парка, по-видимому, нисколько не поражало упомянутого фельдмаршал-лейтенанта. В остальное время венгерской кампании много лошадей австрийского парка пришли в совершенную негодность, тогда как лошади русского парка, бывшего в большем употреблении, хорошо выдержали всю кампанию. Это объясняли мне тем, что тогда не было в австрийском парке одного общего начальника, и что понтоны были подчинены инженерному офицеру, нижние чины при парке линейному офицеру, а лошади фурштадтскому{368}, который имел в своем распоряжении несколько фурлейтов{369}, обязанных ходить за лошадьми, для чего число их было недостаточно, и лошади были без надлежащего ухода, тогда как нижние чины русского парка, по приходе на стоянку, прежде всего заботились о лошадях, а после уже о себе.
В формулярном о службе моей списке сказано:
Во время этой (венгерской) кампании, по приказанию генерал-фельдмаршала, находился 26 и 27 июня при устройстве моста через р. Гернат у деревни Пого для следовавшего к армии 4-го пехотного корпуса из Дебречина.
Не знаю, почему записано в формуляре только одно это поручение, а не записано других, которые мне давали во время войны, впрочем, они были столь же не важны, и я не буду их описывать.
24 июня мне дано было предписание состоять при исправляющем должность дежурного генерала армии, генерал-майоре Заболоцком{370}. Это предписание было бесполезно и по форме и по существу дела. В ‘Положении о действующей армии в военное время’{371} были определены обязанности инспектора военных сообщений, который подчинялся дежурному генералу, следовательно, нечего было меня назначать состоять при нем. Но на меня не было возложено исполнения означенных обязанностей, и вообще я от генерала Заболоцкого никаких поручений не имел, а постоянно их получал от Горчакова, а иногда от фельдмаршала, так что предписание от 24 июня осталось втуне.
‘Положением о действующей армии в военное время’ разрешалось иметь повозки для вещей только генералам и тем полковникам, которые заведуют отдельными частями. Инспектор военных сообщений хотя и заведует отдельной частью, но так как я был тогда подполковником, то дежурный генерал не согласился разрешить мне иметь повозку, положить же мои вещи во вьюки было затруднительно. Горчаков, по просьбе моей, разрешил, чтобы я имел повозку, считая это за исключение из правила. Каково же было мое удивление, когда при объявлении внезапного движения из Гайтвана[71] к Вейцену, приказано было бригадным генералам и всем полковникам оставить повозки в Гайтване и взять с собой только вьючных лошадей, в списке же тех, которые имеют право иметь при себе повозки, был назначен и инспектор военных сообщений.
В бытность главной квартиры армии в Мискольце я купил себе верховых и упряжных лошадей. Последних купил я у калужских крестьян, привезших какие-то принадлежности для армии. Фельдмаршал, проходя по улице, заговорил с ними и, получая умные ответы, заметил, что во всем управляемом им Царстве Польском нет таких умных и развязных крестьян.
Против окон квартиры Бевада в Мискольце, в которой я жил, был переулок, в него заворачивали все фуры с принадлежностями для армии и с больными с тем, чтобы не беспокоить фельдмаршала, который помещался в доме, отстоявшем в нескольких десятках сажен от нашей квартиры. Фуры с больными, по случаю сильно свирепствовавшей холеры, были переполнены, так что, при довольно крутом повороте с нашей улицы в переулок, больные иногда падали из телег. Вообще обращалось мало внимания на здоровье и хорошую пищу нижних чинов. Одежда их была также очень неудобна, недавно введенные в армии каски ссохлись от жары и не держались на головах солдат, так что им приходилось поддерживать каски руками, тесаки, совершенно бесполезное оружие, били солдат по ляжкам, так что при длинных переходах оказывались на ляжках синяки и даже раны. Белые штаны беспрестанно пачкались, и так как, по вступлении в города, бывали обыкновенно церковные парады, при которых провозглашалось воцарение незадолго перед тем свергнутого революционным правительством императора Франца Иосифа{372}, то необходимо было к параду вымыть белые штаны, которые часто надевались не высушенными, что еще более увеличивало жертвы эпидемии. По приходе в город, высохшие от жары каски <также> ставились в ручей для того, чтобы возможно было, когда они отсыреют, надеть их на головы.
Общества в армии я не имел никакого, военных инженеров было очень мало, и я никого из них не знал, офицеры Генерального штаба показались мне необыкновенно высокомерными, хотя мало знающими и еще менее радеющими об исполнении своих обязанностей. Впрочем, я очень рад, что не попал в их общество, потому что многие из них пили, что называется, мертвую чашу. Если бы не общество Бевада, то я не знал бы, что делать от скуки, бывал я еще иногда у генерал-квартирмейстера армии [Роберта Карловича] Фрейтага, умного и приятного в обращении. Только позже я видался часто с Анрепом и гусарским майором князем Лобановым, которого знал прежде, а через него сошелся с кружком генералов свиты Его Величества и флигель-адъютантов, которые постоянно сменялись, {быв употребляемы} для перевозки донесений фельдмаршала к Государю, жившему в Варшаве. В этом кружке постоянно осуждали все действия фельдмаршала и бранили его беспощадно, в особенности этим отличался князь [Михаил Борисович] Лобанов[-Ростовский], женившийся впоследствии на дочери фельдмаршала{373}.
При переходах я обыкновенно ехал верхом подле Анрепа, которого сопровождал полковник Хрулев{374} (впоследствии генерал-лейтенант, столь известный по Севастопольской обороне), исправлявший при Анрепе должность начальника штаба в бытность последнего начальником авангарда армии. В один из переходов нам послышался невдалеке от нас шум, подобный движению войск. Мы вообразили, что это отряд венгерских войск, и Хрулев немедленно поскакал в сторону, где слышен был шум, и так шибко, что бывшие при нас казаки не успели догнать его. Хрулев, воротясь, сказал, что это идут обозы с принадлежностями для нашей армии.
На стоянках мы часто нуждались в съестных припасах, так как положенные порции для офицеров и фураж на лошадей не всегда имелись в достаточном количестве при главной квартире армии, маркитанты же явились в армию очень поздно. Вина везде было достаточно, и бывший со мною слуга Аркадий, брат умершей в Петербурге холерою служанки моей жены, от нездоровой пищи или от излишней выпивки, заболел было холерой, но мне удалось, с помощью военных врачей, его вылечить. В те дни, в которые нам не отпускалось из магазина главной квартиры ни съестных припасов для меня и слуги моего, ни фуража для лошадей, все это приобреталось по весьма высоким ценам на собственные средства, и впоследствии эти деньги не возвращались на том основании, что ведь прожили и без отпуска положенных по закону припасов. Фураж отпускался не по положению, а по числу действительно имевшихся налицо лошадей, конечно, когда их было не более назначенного по положению. Эти лишения, которые {должны} были {быть} еще бльшими у фронтовых офицеров, а также крайняя распущенность были причиной того, что наши войска предавались непозволительному грабежу. Нижние чины в этом поддерживались тем, что офицеры покупали у них ими награбленное. Главные грабители были чины конвоя фельдмаршала со своим начальником, которого прозвали в армии Максимка-вор. Он из Вейцена повез на лошадях и на ослах целые фуры награбленного, число ослов при армии ежедневно увеличивалось, а сильная холера выхватывала много людей, и мы в шутку говорили, что вся наша армия скоро преобразуется в ослов. Грабежи дошли до того, что в Вейцене нижние чины конвоя фельдмаршала ограбили погреба, находившиеся на дворе им занимаемого дома. При проходе моем по улице г. Вейцена, я видел кондитерские лавки с разбитыми зеркалами и посудой, услыхав в одном доме крики людей, просивших помощи, я вошел в этот дом, в котором нашел несколько нижних чинов из конвоя фельдмаршала с обнаженными кинжалами, которыми они угрожали хозяевам дома в то время, как другие вынимали разное добро из поломанных ими сундуков и ящиков. Я приказал нижним чинам сейчас выйти из дома, что они неохотно исполнили после моих угроз и когда я объявил им, что не выйду из дома прежде их. Когда я об этом передал коменданту главной квартиры Беваду, он послал в означенный дом жандарма для его охранения. Во время нашего обратного движения из г. Вейцена, мы видели, что некоторые дома селений, казавшиеся довольно богатыми при первом нашем проходе, были совершенно разорены. Даже перины и подушки были распороты, так что местами улицы селений были покрыты пухом, точно снегом, и это буквально без всякого преувеличения.
Вступление наше в Дебречин, в который мы взошли после сражения, сопровождалось не только грабежом, но даже зверством, произведенным мусульманами, находившимися в конвое фельдмаршала. Жители Дебречина тем менее могли ожидать такого грабежа и зверства со стороны русского войска, что при первом занятии этого города 4-м пехотным корпусом, в нем сохранен был совершенный порядок. Комендант главной квартиры армии Бевад принимал зависевшие от него меры к прекращению грабежа, но что мог он сделать, когда сам фельдмаршал неоднократно запрещал ему и, между прочим, в Вейцене, по разграблении погребов на дворе занимаемого им дома, строго взыскивать с нижних чинов, пойманных в грабеже. Конечно, нет в мире солдат, добродушнее русских, они же отличаются и беспрекословным послушанием.
Но распущенность со стороны начальства довела и этих добродушных и послушных солдат до неслыханного грабежа, в котором ему служили примером мусульмане из конвоя фельдмаршала.
Между тем, в высшей сфере армии все роптали на допущение нижних чинов к грабежу, и, между прочим, высказывал свое неудовольствие Великий Князь Константин Николаевич, делавший поход в Венгрию. Об его отзывах я знал через графа H. A. [Николая Алексеевича] Орлова (впоследствии князя и посла в Париже). Слухи об этом ропоте доходили до фельдмаршала и он, желая обвинить младших в допущении грабежа, нападал на это без толку на кого случится и, между прочим, очень бесцеремонно обошелся с Анрепом, который также часто жаловался на грабежи, каковые его жалобы дошли до фельдмаршала. Наконец, вести о грабежах русской армии дошли до Государя, и фельдмаршал получил повеление немедля их прекратить. Это повеление было передано всем отдельным начальникам с угрозой, что фельдмаршал взыщет с того из них, подчиненный которого попадется в грабеже. С этой минуты грабежи прекратились, что ясно доказывает истину, {вышесказанную мною}, что нет на свете солдата добродушнее и послушнее русского.
Выходы наши из селений, в которых мы останавливались для ночлега, бывали большей частью в послеобеденное время, потому что ранее не могли добиться от фельдмаршала приказаний о выступе. Это вовсе не делалось с целью избежать похода во время жары, об этом никто не думал. Такие поздние выступы относили к дурному расположению, в котором фельдмаршал находился каждое утро, и которое приписывали бессонным ночам, проводимым им с распутными женщинами, заготовляемыми для него на каждой станции состоявшим при главной квартире армии коллежским советником Грассомн (служившим впоследствии в полиции в Петербурге, явной или тайной, не знаю).
Грассу отводилось обыкновенно лучшее положение, так как фельдмаршал часто проводил ночи у него, при назначении квартиры в городах и селениях для лиц главной квартиры, их звания и имена писались на воротах и дверях сокращенно, на дверях же дома, отведенного Грассу, красовалась обыкновенно длинная надпись: ‘Помещение, отведенное коллежскому советнику Грассу’. Многие не могли понять, почему этому господину делается больший почет, чем многим заслуженным генералам.
Я почти никогда не видал фельдмаршала, но и в те редкие случаи, когда встречал его на улицах, мог заметить его страх потерять репутацию при слухе о том, что где-то вблизи наших двух пехотных корпусов появилось несколько батальонов гонведов{375}. Конечно, он был лично храбр, но трусость и нерешительность, выказывавшиеся размахиванием рук и отрывистым произношением нескольких слов по-французски, происходили от опасения потерять свою огромную репутацию.
1 июля, во время молебна, при котором находились все высшие чины, по случаю дня рождения Императрицы, приехал полковник граф Адлерберг 3 (Николай Владимирович{376}, впоследствии финляндский генерал-губернатор и генерал от инфантерии) с известием о занятии им Песта с несколькими сотнями казаков без всякого сопротивления. Это, видимо, обрадовало фельдмаршала. Бевад и Затлер{377}, исправлявший должность генерал-провиантмейстера, были оба чрезвычайно вспыльчивы, по происшедшему между ними недоразумению, они вызвали друг друга на дуэль, я с трудом их убедил, что им не из-за чего драться, а тем более во время войны. Бевад был человек добрый, но, по своему малому образованию и вспыльчивости, самовольно подвергал телесным наказаниям мирных жителей занимаемых нами городов и селений за проступки, которые весьма часто представлялись таковыми только Беваду.
3 июля вечером, в бытность главной квартиры в Гайтване, разослано было повеление немедля выступить к Вейцену, откуда было получено известие, что генерал-лейтенант [Григорий Христофорович] Засс, {о котором я упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}, посланный для разыскания направления армии Гёргея, завязал с нею дело, при чем, по малочисленности нашего отряда, потерпел поражение и в особенности большую потерю артиллеристов. Я всю ночь проехал с походным казачьим атаманом генерал-лейтенантом Верзилиным{378}, который жаловался на нездоровье. Верзилин был со мною в свойстве, в его доме в г. Пятигорске произошла ссора поэта Лермонтова и Николая Соломоновича Мартынова, следствием которой была между ними дуэль и смерть поэта. Перед Вейценом стояла 40-тысячная армия Гёргея, которую предполагалось атаковать. Наша главная квартира остановилась в нескольких верстах, не доходя Вейцена, в деревне, в которой не было достаточного помещения для всех чинов главной квартиры. Поместив Верзилина в избе, я лег спать на земле под открытым небом. Только к следующей ночи мне устроили шалашик из древесных ветвей. На другой день нашего прихода в эту деревню Верзилин умер. В день вступления наших войск в г. Вейцен я похоронил его тело вблизи церкви означенной деревни.
4 июля утром я заходил в сараи, в которых были расположены наши нижние чины, раненные накануне в деле, в которое так некстати вступил Засс со своим небольшим отрядом против армии Гёргея. Раненых было несколько сот человек и более всего артиллеристов, увечья были ужасные, у иных не было обеих рук, у других обеих ног и тому подобное. Я в первый раз видел такую массу столько тяжко раненных людей, и понятно, какое горькое впечатление производил на меня их вид.
По осмотре этой юдоли печали я отправился в передовую линию, участвовал в этот день в перестрелке с войсками Гёргея, и на другой день, 5 июля, в сражении перед Вейценом{379}, которое заставило Гёргея отступить, а нам открыло свободный вход в город. Для преследования Гёргея, отступавшего к северу, был послан небольшой кавалерийский отряд под начальством генерал-адъютанта Анрепа, а главные силы 2-го и 3-го пехотных корпусов пошли обратно к Гайтвану и оттуда к Тисса-фюрсту.
При последнем месте назначено было перейти на левый берег р. Тейса, на которой полагалось устроить мосты из русского и австрийского понтонных парков. Для устройства этой переправы был послан [Михаил Дмитриевич] Горчаков, которому генерал-майор [Эдуард Иванович] Герстфельд предлагал взять меня с собой. Горчаков отвечал, что я имею особое поручение, из которого еще не вернулся. Когда же я явился к Горчакову, по окончании этого поручения, то он забыл приказать мне находиться при устройстве переправы через Тейсс, и таким образом я при этом не был.
Впрочем, это дело, которое по реляции кажется весьма важным, не представляло, по рассказам очевидцев, ничего особенного. По наведении мостов, был послан на левый берег Тейсса отряд с орудиями, который после нескольких выстрелов занял м. Тисса-фюрст. В темный вечер в отряде Горчакова на правом берегу Тейсса было смятение, своих гусар приняли за венгерских, вступили в рукопашный бой и несколько человек было ранено прежде, чем заметили ошибку. Мне рассказывали, что Герстфельд, в то время очень дурно говоривший по-русски, погонял нагайкой[72] австрийских солдат, не хотевших при наводе мостов идти в воду, при чем ругал их и с сильным немецким акцентом называл их проклятыми немцами. Горчаков за устройство переправы получил Андрея Первозванного, а Герстфельд за участие в этом деле шпагу, усыпанную бриллиантами.
По наведении мостов через Тейсс, 2-й и 3-й корпуса перешли в Тисса-фюрст. Здесь нашли мы несколько сильно израненных сабельными ударами наших уланских нижних чинов. Из расспросов оказалось, что, когда их полк был расположен на правом берегу р. Тейсса еще до прихода Горчакова с отрядом, они в числе до 20 человек ходили для водопоя лошадей и вдруг были окружены сотней венгерских гусар. Начальствовавший ими корнет польского происхождения приказал сдаться, но их унтер-офицер приказал сесть на лошадей и защищаться. В этом рукопашном бою все они были страшно изрублены, многие оставались на месте мертвыми, живые же перевезены в Тисса-фюрст. По взятии в плен офицера, командовавшего венгерскими гусарами, окружившими улан, при нем найдено было письмо нашего уланского корнета, из которого видно было, что последний предварял венгерского офицера о желании своем передаться венгерскому правительству, но что, во избежание ответственности за побег из армии, он хотел сдаться военнопленным и приглашал венгерского офицера окружить его и командуемых им нижних чинов во время водопоя.
По сдаче Гёргея означенный уланский офицер явился в Гросс-Вардене в нашу главную квартиру к коменданту оной Беваду, не застав которого он объяснил мне, — так как я в Гросс-Вардене жил вместе с Бевадом, — о том, как он был взят в плен. Я сказал ему, чтобы он подождал Бевада, который, возвратясь немедля, отправил его на гауптвахту, и он в тот же день предан военному суду, по решению которого на другой день расстрелян, хотя умолял, чтобы уговорили фельдмаршала не лишать его жизни. Это был очень высокий, статный молодой человек, красивой наружности. Оказалось, что после сделанной им измены, которая стоила жизни нескольким солдатам, он являлся к Гёргею, но последний не принял его, как изменника, и он отправился в венгерский отряд, бывший под начальством Бема{380}, а по рассеянии этого отряда, не зная, куда приклонить голову, решился явиться в нашу главную квартиру и объявить себя воротившимся из плена в уверенности, что у нас ничего не знают об его измене.
В Тисса-фюрсте было получено известие, что Гёргей прошел мимо 4-го пехотного корпуса на большую дорогу, ведущую в Мискольц, в котором оставались наши лазареты и разные принадлежности армии, об отряде же генерал-адъютанта Граббе долго не было известий. Фельдмаршал собрал военный совет, на котором было решено: снять один из мостов, устроенных при Тисса-фюрст, и навести его выше по Тейссу при с. Цеге, куда перейти 2-му и 3-му пехотным корпусам, затем, притянув к себе чрез означенный мост войска 4-го пехотного корпуса, со всеми этими корпусами идти на Гёргея.
Саперы, измученные снятием моста у Тисса-фюрста, в страшный жар перешли в Цеге, где немедля устроили мост. Я уже говорил, что никто в главной квартире не заботился об инженерных войсках, которые были часто бесполезно через силу утомляемы. По переходе главных сил к с. Цеге, в то время как мы ожидали перехода через наведенный мост 4-го пехотного корпуса, неожиданно было получено приказание, по обыкновению около 4-х часов вечера, всем главным силам перейти на правый берег р. Тейсса. Артиллерийские орудия, обозы, пехота, кавалерия, все это так столпилось на мосту, что прекратилось всякое движение. Задержка увеличивалась еще через то, что на левом берегу реки Тейсса перед самым въездом на мост оказались ключистые места, в которых завязали тяжелые повозки. В это время подъехал к мосту фельдмаршал, недовольный беспорядком, он накинулся на исправлявшего должность начальника инженеров генерал-лейтенанта [Алексея Федоровича] Сорокина, которого обругал самым грубым и неприличным образом, заключив следующими словами:
— Если тебе это не нравится, так отправляйся в Петербург.
Потом фельдмаршал накинулся на начальника штаба князя Горчакова, в грубых выражениях упрекая его, что он ни за чем не смотрит. Когда движение по мосту было приведено в порядок, так что фельдмаршал мог проехать, по мосту проехало несколько фур одинакового устройства. Фельдмаршал спросил, чьи это фуры, и когда ему объяснили, что они принадлежат Великому Князю Константину Николаевичу, он с видимым неудовольствием отнесся о нем, заметив при этом, что никому не следует иметь так много фур.
В главной квартире всех поразило приказание перейти на правый берег р. Тейсса, тогда как незадолго перед этим придавали такую важность нашему занятию левого берега. Увидя генерал-квартирмейстера армии Фрейтага, я его спросил, куда мы идем, он вместо ответа пожимал только плечами. Оказалось, что фельдмаршал, долго не получая никакого известия из отряда Граббе, думал, что последний и армия Гёргея стоят еще около Мискольца, и что он успеет отрезать отступление Гёргея к Токаю. Между тем, почти всем было известно, что Гёргей уже отступил за Токай по направлению к Дебречину.
Войска долго шли в темноте, фельдмаршал поехал вперед в экипаже, около полуночи мимо той части войск, к которой я пристал, проскакал казачий офицер, кричавший:
— Назад, назад, фельдмаршал приказал идти назад.
Он вскоре скрылся из глаз, и ничего более нельзя было узнать от него, вероятно, он и не мог бы ничего объяснить. Войска пошли обратно, но я, очень усталый, решился с несколькими штабными офицерами отдохнуть в ближайшей деревне. Проснувшись утром, мы узнали, что все войска воротились и фельдмаршал проехал в Цеге. Это обратное движение было следствием того, что он на дороге удостоверился в том, что Гёргей давно удалился из окрестности Мискольца. О нашем переходе из Цеге на правую сторону р. Тейсса фельдмаршал не доносил Государю, узнавшему об этом переходе только из письма Великого Князя Константина Николаевича, написанного в одной из деревень, лежащих на правой стороне Тейсса, в которой Его Высочество останавливался для отдыха.
20 июля из Цеге 2-й и 3-й пехотные корпуса и часть 4-го двинулись на Уйварош по направлению к Дебречину, где надеялись еще захватить армию Гёргея. Было чрезвычайно жарко, небо чистое, и ни одного облачка. Я ехал рядом с Герстфельдом и, шутя, говорил ему, что Илья-пророк позабыл нас и не намерен прокатиться. Не прошло получаса, как все небо покрылось тучами, началась страшная гроза и дождь с ветром, так что лошади не двигались с места. Герстфельд со мною и другими офицерами скрылись под какой-то навес и, когда дождь уменьшился, поехали далее. Дождь успел промочить почву до того, что наши верховые лошади едва вытаскивали из нее ноги, а артиллерия, обозы и наши повозки завязли в грязи так, что моя легкая повозка прибыла в Уйварош только с рассветом, часов на шесть позже меня.
В это время воротились посланные из Уйвароша разведчики из казаков, в числе которых были и раненые, oни уверяли, что под Дебречином стоит видимо-невидимо {(то есть множество)} неприятельского войска. Вследствие этого нашим войскам приказано было немедля двинуться к Дебречину, так чтобы быть готовыми вступить в сражение, мне приказано было следовать за фельдмаршалом, на случай надобности в устройстве вышки, с которой он мог бы видеть сражение. В нескольких верстах от Дебречина фельдмаршал остановился на возвышенности, с которой можно было видеть Дебречин и расположенные перед ним венгерские войска, и, подозвав к себе генерал-квартирмейстера Фрейтага, производившего рекогносцировку, спросил его о числе неприятельских войск. Фрейтаг отвечал, что их около 10 тысяч, фельдмаршал, видимо недовольный этим ответом, сказал, что их гораздо более, и при этом случае дерзко отозвался об офицерах Генерального штаба.
Началось артиллерийское дело, я поехал на перевязочный пункт, чтобы позавтракать. Ко мне подошли завтракать со мною два австрийских офицера, и прежде бывавшие у Бевада. Я заметил, что они стали обходиться между собой на более церемонную ногу, оказалось, что один из них произведен был в штаб-офицеры, тогда как другой остался ротмистром. Впрочем, впоследствии я не замечал в австрийской армии этого чинопочитания вне службы, столь сильно развитого в прусских войсках. Во время моего завтрака принесли на перевязочный пункт командира 2-го пехотного корпуса генерала [Павла Яковлевича] Купреянова, которому ядром оторвало ногу, немедля произведена была ему операция.
После нашей атаки правого фланга венгерских войск они отступили по дороге, проложенной перед Дебречином, так что они прошли между городом и нашими войсками, именно кавалерийскою дивизией генерал-лейтенанта Глазенапа{381}. Если бы эта дивизия, спрятанная в кукурузе, напала на бегущих венгерцев, то перехватила бы их всех живьем. Вследствие бездействия Глазенапа, появились карикатуры, в которых он был изображен в кукурузном венке. Вообще его сильно обвиняли, не берусь судить, до какой степени он виноват в том, что согласно дислокации не тронулся из кукурузы, не получив на это приказания от начальствующих лиц, которые все были от него в самом близком расстоянии.
В Дебречин я въехал 21 июля в сумерки, поднимаясь в город, я видел несколько убитых из местных жителей, вероятно, вышедших из города ради любопытства или для вспомоществования своим войскам. Никогда не забуду лежавшего на дороге убитого старика с красивым лицом, длинными распущенными седыми волосами и с распростертыми руками. Он был одет в красной куртке и в синих шароварах.
В Дебречине мне была назначена квартира на большой улице, на которой стоял фельдмаршал, неподалеку от Бевада. Мой хозяин оказался зажиточный бургомистр города, владелец близлежащего имения. Он меня принял очень хорошо, угостил прекрасным венгерским вином, но извинялся в том, что не имеет ничего съестного и что на другой день также не в состоянии накормить меня, так как, по приказанию сопровождавшего нашу армию комиссара австрийского правительства графа Зича{382}, он представил все имевшиеся у него деньги, в виде ассигнаций (коссуток), в следовавшее с нами австрийское казначейство. Представление коссуток требовалось во всех городах и селениях, в которые входили наши войска, и они немедля уничтожались. Затем жители оставались совершенно без денег, пока за продаваемые нам предметы не получали наших ассигнаций, которым были очень рады. Австрийское правительство ничего не давало взамен отобранных им коссуток и впоследствии ничем не вознаграждало пострадавших. Мой хозяин, чтобы не умереть с голода, занял у меня несколько рублей и на другой день, несмотря на мои отказы, упросил меня обедать за его столом. Он не говорил по-немецки, и нам переводчицею служила женщина, жившая у него экономкой.
На другой день вступления нашего в Дебречин был парад войск и церковная служба, за которой тот же пастор, который незадолго перед этим провозгласил установление республики, должен был провозгласить восстановление императора и по этому случаю говорил длинную речь по-мадьярски, которую никто из нас, сидевших в церкви, конечно, не понимал, вероятно, она была предварительно процензурирована.
В Дебречине пришли к нам в один день 2-й кавалерийский корпус под командой генерал-адъютанта Сакена{383} (Дмитрия Ерофеевича, впоследствии графа и члена Государственного Совета) и часть 4-го пехотного корпуса, остававшаяся на правом берегу р. Тейсса. Войска Сакена, известного педанта, взошли в город в необыкновенном порядке, люди и лошади были до того вычищены, что могли бы пойти в таком виде на парад в Петербург. Это педантство было очень тягостно для служащих под его начальством. Но при этом надо сказать, что Сакен до того наблюдал порядок в своем корпусе, что во все время его прохода по Венгрии был один случай грабежа местных жителей, и тот немедля был строго наказан. Новое доказательство того, что грабежи, производившиеся войсками 2-го и 3-го пехотных корпусов, были допущены распущенностью нижних чинов и невниманием начальствующих лиц. Паскевич с давнего времени не любил Сакена, однако же вышел навстречу к его войскам и обошелся с ними ласково.
Не в таком порядке вошли войска 4-го пехотного корпуса под командой генерала [Михаила Ивановича] Чеодаева. Он был очень дурно принят Паскевичем за то, что пропустил Гёргея у Мискольца, хотя многие обвиняли в этом штаб армии, из которого ежедневно посылались Чеодаеву приказания то приблизиться к Мискольцу, то присоединиться к главным силам армии, так что его войска двигались постоянно по одному протяжению, то в одну, то в другую сторону, как маятник. Исправляющим должность начальника штаба 4-го пехотного корпуса был полковник Веселицкийн, женатый на моей дальней родственнице Марье Сергеевне Зуе вой, {о семействе которой я описал в I главе ‘Моих воспоминаний’{384}}. Я немедля отправился к нему и застал его очень расстроенным, одетым в обыкновенный армейский сюртук, тогда как за полчаса перед этим видел его из моих окон распоряжающимся в мундире Генерального штаба, на который он имел право по званию начальника корпусного штаба. Он мне сказал, что фельдмаршал его сменил с должности, в которую назначил свиты Его Величества генерал-майора Глинку-Маврина{385} (впоследствии генерал от инфантерии и член Военного совета). Веселицкий рассказал мне причины неуспеха войск 4-го корпуса в сражении с войском Гёргея, но, несмотря на свой ум, не успел уверить меня в том, что начальники наших войск исполнили все как следовало.
В Дебречин приезжала к Паскевичу депутация от венгерского правительства с предложением о переговорах, Паскевич не принял ее, сказав, что он прислан для усмирения мятежников, а не для переговоров, с которыми они могут обратиться к главнокомандующим австрийскими войсками. Вследствие этого Коссут{386} принужден был отказаться от диктаторства, и диктатором Венгрии провозглашен был главнокомандующий венгерскими войсками Гёргей, который вскоре прислал к Паскевичу адъютанта майора барона (фамилии не помню) в сопровождении 20 венгерских гусар, чтобы испросить дозволение с ним видеться. Можно себе представить, до какой степени в наших войсках была дурно исполняема аванпостная служба и другие постановления военного времени {из того, что} означенный отряд гусар прошел мимо 2-го пехотного корпуса и других наших войск и прискакал к воротам фельдмаршала в Дебречин, так что начальник отряда был остановлен только в приемной зале Паскевича. Впрочем, это можно объяснить сходством мундиров венгерских гусар с нашими.
1 августа в главной квартире узнали, что Гёргей сдается безусловно, и что командир 3-го пехотного корпуса граф Ридигер прислал адресованное к нему по этому случаю письмо Гёргея [см. Приложение 2 второго тома], с которого немедля разошлось много копий. Это письмо принадлежит истории, все были ему чрезвычайно рады, но на меня оно легло тяжелым камнем, я не видал в нем безусловной покорности, которую Паскевич требовал от Гёргея. Последний представлял участь своих подчиненных весьма известному (как он выразился) великодушию Его ВЕличества Царя русского. Меня тревожило, до какой степени, по заключенной между русским и австрийским Императорами конвенции{387}, мог первый из них оказать свое великодушие к подчиненным Гёргея. Мне казалось, что Паскевич не имел права, не спросив предварительно ГОсударя, принять предложенную Гёргеем сдачу. Я полагал, что следовало требовать от Гёргея, чтобы он не двигался с места в продолжение 8 дней, а между тем послать к Государю в Варшаву вопрос, желает ли он и может ли оказать великодушие, на которое Гёргей столько надеялся и, в случае нежелания Государя или невозможности, требовать от Гёргея решительно безусловной сдачи, а в случае отказа вступить с ним в бой, результат которого не мог подлежать сомнению. Все те, которым я выражал мои чувства и мнения, не разделяли их и некоторые даже не понимали. На другой день мы узнали, что Гёргей с 28 тысячами войска и 140 орудиями сдался графу Ридигеру при с. Виллагосе{388}, главная наша квартира с главными силами армии двинулась в Гросс-Варден.
Сдачу Гёргея не замедлили приписать измене, но те, которые были очевидцами описываемых событий, конечно, понимали, что ему не оставалось более никаких средств к продолжению борьбы. Начальствуя необученным, кое-как сформированным войском, при котором не было устроено правильного управления для его продовольствия, он сумел уйти из Вейцена с 40-тысячной армией от русских сил, вдвое его сильнейших, впоследствии, преследуемый отрядом генерала Засса, сменившего сначала посланный отряд генерал-адъютанта Анрепа, он сумел не только избегнуть его, но пройти мимо русского 4-го пехотного корпуса и скрыть направление, по которому отступал, от генерал-адъютанта Граббе, наступавшего на него с севера, и от самого фельдмаршала, и весь этот переход до Гросс-Вардена он совершил по стране, опустошенной прежде проходившими через нее войсками, причем во встречах своих с русскими войсками имел иногда и перевес. Но, потеряв в этих стычках весьма мало людей, его армия между Вейценом и Виллагосом уменьшилась на одну треть, явно, что солдаты произвольно оставляли ее, частью от недостатка в продовольствии, а еще более от потери надежды привести к благоприятному окончанию начатое дело. По прибытии в окрестности Гросс-Вардена, армия Гёргея не имела более ни продовольствия, ни боевых снарядов, а между тем была окружена русской и австрийской армиями, в совокупности в пять раз ее сильнейшими. Положение войска Гёргея ухудшалось еще тем, что следовало большое число семейств воинов, так как им некуда было приклонить головы. Гёргей, по сдаче, сообщил о ней немедля всем начальникам венгерских войск, расположенных в разных частях Венгрии, предписывая им, как диктатор Венгрии, окончить бесполезную борьбу. Он послал такое же приказание, между прочим, и к генералу Клапке{389}, бывшему в крепости Коморне, и вместе с тем к нему же, как своему другу, письмо, сделавшееся общеизвестным, в котором объясняет причины, побудившие его к сдаче. Известно, что из отдельных начальников венгерских войск один Клапка его не послушался и продолжал защищаться в Коморне, для осады которого был послан Граббе. В письме Гёргея о сдаче к графу Ридигеру мне не нравилось высказываемое им презрение к Австрии и к австрийским войскам, лично от себя он мог писать, следуя своим чувствам, но он писал как диктатор многочисленной нации и главнокомандующий значительным войском, а потому должен был знать, что по его сдаче эта нация и войско могут подвергнуться за каждое неприятное для австрийцев в его письме слово их мщению. Его резкие выражения относительно Австрии были тем страннее, что он никогда не разделял мнения той партии, которая желала видеть Венгрию совершенно отделенной от Австрии, за это он был в постоянной неприязни с Коссутом и с польскими генералами, пришедшими в Венгрию в надежде, по освобождении Венгрии, освободить части Польши, присоединенные к русской и австрийской империям и к прусскому королевству. Гёргей желал только сохранения для Венгрии тех конституционных прав, которые были ей даны отказавшимся в конце 1848 г. от престола императором и королем Фердинандом I{390}. Воюя с императорскими австрийскими войсками для поддержания прав Венгрии, он считал себя верноподданным упомянутого императора и короля и в своих распоряжениях по армии даже действовал его именем.
Конечно, такой образ действий может показаться нелогичным, но, вникнув в тогдашнее положение Венгрии, он делается удобопонятным. Большая часть населения во всех сословиях разделяла понятия Гёргея, я мог бы привести этому множество доказательств, ограничусь одним следующим. В длинный переход из Дебречина в Гросс-Варден, который мы совершили в один день, я с несколькими русскими офицерами останавливался на полдороге позавтракать. Один из бывших с нами полковников требовал от хозяина постоялого двора, чтобы он с нами выпил за здоровье императора, хозяин с охотой выпил за здоровье Императора Николая. Когда ему объяснили, что от него требуют, чтобы он пил за здоровье австрийского императора, то он громко сказал:
— Пью за здоровье Императора и короля Фердинанда.
Ему грозили нагайкой, которую казак держал над его головою, и требовали, чтобы он пил за здоровье молодого императора Франца Иосифа, но он, несмотря на то, что ежеминутно ожидал приведения в исполнение угроз, повторял, что пьет за здоровье то Николая, то Фердинанда, и ни разу не произнес имени Франца Иосифа. Венгерский народ признавал только королей, коронованных венгерской короной, Фердинанд был коронован, а Франц Иосиф не был.
По вступлении нашем в Гросс-Варден, я вскоре познакомился с Гёргеем, к чему мне способствовало то, что отведенные мне комнаты были рядом с комнатами коменданта главной квартиры Бевада, с которым Гёргей имел постоянные сношения. Наружность Гёргея говорила много в его пользу, ему было 33 года от роду, рост его был более среднего, он был белокур с голубыми глазами и приятным выражением лица, он носил черную повязку на голове для прикрытия полученной им раны. Его светлые усы были очень коротки, что, конечно, не могло нравиться мадьярам, у которых длинные усы имели особый почет. Но большой природный ум и мастерство хорошо выражаться скоро его возвысили при тогдашнем положении Венгрии. Юношей он служил в венгерской гвардии, близко стоявшей к особе австрийского Императора, по недостаточности состояния для продолжения этого рода службы, он, произведенный в армейские поручики, оставил военную службу и занялся изучением химии. В 1848 г. австрийский Император, для усмирения не соглашавшихся на его нововведения, которые принудили его сделать бльшая часть его народов, созвал гонведов в Венгрии, в командиры одного батальона этих гонведов был выбран Гёргей. История этого времени расскажет, каким образом созванные императорским правительством гонведы сделались врагами Австрии и каким образом Гёргей попал в главнокомандующие венгерской армии, которая, не будь вмешательства России, вероятно, перевернула бы в 1849 г. карту Европы.
Гёргей в Гросс-Вардене ходил в обыкновенном статском платье, его милостиво принял фельдмаршал и Великий Князь Константин Николаевич. Все русские генералы и офицеры смотрели на него с уважением. Один начальник штаба Горчаков обходился с ним не совсем приветливо, а иногда и неучтиво. Однажды, когда он сидел у меня, Горчаков прислал за ним своего адъютанта. По возвращении, Гёргей мне рассказал, что Горчаков позабыл, зачем он за ним посылал, и потому отпустил его, сказавши только здравствуйте и прощайте, при чем называл его ‘мосье Жоржей’. Для выслушивания этого Гёргею пришлось пройти вечером довольно большое расстояние. Конечно, Горчаков делал все это по рассеянности, но Гёргею от этого было не легче.
Гёргей, по сдаче армии, не сохранил при себе ни гроша, так что на его содержание отпускалось из нашей главной квартиры 10 гульденов в день. Не знаю, кем была назначена эта сумма, но она была, по дороговизне всего в Гросс-Вардене, весьма недостаточна для прокормления Гёргея и нескольких человек, находившихся при нем. Мне известно, что Бевад прибавлял из своих денег повару Гёргея, но не много, с тем, чтобы последний не мог этого заметить. Гёргей находил очень хорошей нашу привычку ужинать и часто приходил к нашему ужину. Когда узнали об этом в главной квартире, начали напрашиваться к нашим ужинам разные лица, и тут Гёргей мог подивиться, каких людей у нас производят в генералы.
Наблюдение за сдавшейся армией, в которой было до 3000 штаб-и обер-офицеров, было поручено генерал-адъютанту Анрепу, для наблюдения ему даны были несколько сот казаков. Анреп видел в этом желание фельд маршала подвергнуть его ответственности в случае побегов из сдавшейся армии, для присмотра за которой данные ему средства были недостаточны. Я передал об этом опасении побегов Гёргею, который просил меня уверить Анрепа, что венгерцы народ высокой честности и, раз сдавшись, не изменят своему слову, он уверял, что число войск, принятое Анрепом, будет им сдано, кому будет назначено, без убыли. Вслед за этим я познакомил Гёргея с Анрепом, первый повторил последнему сказанное мне, и слова его оправдались на деле.
Во время нашего пребывания в Гросс-Вардене, приехали из одного венгерского отряда, кажется, стоявшего в Буковине, полковник и капитан, присланные для объяснения с Гёргеем, вследствие полученного от него приказания сдаться русским войскам. Пока комендант главной квартиры Бевад ходил за разрешением допустить означенного полковника к свиданию с Гёргеем, полковник, очень красивый собой, молодой мужчина, в самых выспренних выражениях объяснял мне, что их отряд многочислен и что в нем все готовы умереть и не сдаваться русским, которые передадут их австрийцам. По получении разрешения, полковник пошел к Гёргею, а оставшийся со мною капитан объяснил мне, что полковник представляет себе положение дел вовсе не в том виде, как оно есть на деле[73], что почти всем, и в том числе ему, надоела явно бесполезная борьба и хотелось бы поскорее вернуться в свои семьи к мирным занятиям. Гёргей успел своею осанкой и красноречием подействовать на пылкого полковника, который вернулся от него кроткой овцой, соглашаясь, что не следует бесполезно проливать венгерскую кровь.
Паскевич, немедля после сдачи Гёргея, писал к австрийскому императора, прося о пощаде возмутившихся венгерцев, ответ императора был тогда же опубликован, он был очень уклончив. В то же время Император Николай посылал Наследника в Вену просить о помиловании Гёргея, который, вследствие всех этих просьб, надеялся, что ему позволят удалиться в Россию, чего он желал всей душою, и эту надежду передавал мне ежедневно. Но она не сбылась, получено было из Вены приказание отправить Гёргея в Клагенфурт, в Штирии, под надзор полиции, а прочих начальствовавших в его войске лиц и самое войско передать австрийским властям. Паскевич прислал Гёргею несколько сот червонцев для покупки экипажа, но он их возвратил и поехал под присмотром австрийцев в простой почтовой повозке. Я уехал из Гросс-Вардена прежде него, он меня провожал и горько завидовал моему счастью, что я еду в Россию.
Но самое горькое чувство должен был испытывать Гёргей оттого, что участь только его одного была решена, участь же его боевых товарищей была покрыта неизвестностью, но можно было отгадывать ее по тому обращению, которому подвергались бывшие генералы венгерской армии при передаче их австрийским властям. Эти генералы после капитуляции находились под наблюдением генерал-адъютанта Анрепа, который с ними обходился самым вежливым образом и у которого они почти ежедневно обедали. После одного из этих обедов явились австрийские власти с приказанием передать им означенных пленников, на которых не только немедля надели кандалы, но и обращались с ними самым грубым образом. Все они, по уходе нашей армии, были казнены смертью{391}. Легко себе представить мучение Гёргея, когда он узнал об этих казнях.
В числе казненных был один генерал, с которым я познакомился следующим образом. Вскоре по вступлении нашем в Гросс-Варден я с майором князем Лобановым для развлечения поехал верст за восемь в Феликсбад, где за столом познакомились с жившим на этих водах венгерцем замечательной наружности. Он нас познакомил со своей красивой женою лет 20, которая держала на руках малолетнего ребенка, и рассказал, что он служил майором в венгерских войсках до революции, а во время действия этих войск против австрийцев командовал бригадой, был ранен прежде, чем русское войско взошло в Венгрию, и с тех пор лечится в Феликсбаде, так что он не воевал против русских и не был под начальством Гёргея. Лобанову и мне весьма понравились и муж, и жена, но мы очень удивлялись тому, что столь образованный человек, кончивший курс наук в университете, так мало знает о политическом положении европейских государств, в чем нам пришлось впоследствии еще более убедиться.
Я уже говорил, что в июле треть войска Гёргея разбрелась по Венгрии, из других венгерских отрядов разбрелось также множество. Большая часть оставивших свои знамена не имели ни крова, ни пищи. Из них образовались небольшие шайки, грабившие мирных жителей. Чтобы положить этому конец, фельдмаршал велел объявить, чтобы все принадлежавшие к мятежным венгерским войскам являлись к русским начальствам, от которых, если они заявят о своей нужде, будут получать ежедневно известное число гульденов или крейцеров, смотря по их чину, для своего прокормления. Мой знакомый генерал, живший в Феликсбаде, почел обязанностью заявить нашему штабу о принадлежности его к мятежническим войскам, о месте настоящего своего жительства и о том, что он ни в чем не нуждается. В штабе предвидели, что этот генерал подвергал себя жестокой опасности, и потому, узнав, что Лобанов и я познакомились с ним, придумали нам поручить съездить в Феликсбад и объяснить ему цель отданного фельдмаршалом вышеупомянутого приказания и то положение, в которое он себя ставит по своей воле, а вместе с тем посоветовать ему, пользуясь присутствием русских войск в большей части Венгрии, уехать в такое место, где он был бы вне влияния австрийских властей. Мы передали это, как будто от себя, нашему новому знакомому, но вместо благодарности выслушали от него весьма неприятную рацею. Он удивлялся, что русские офицеры могут давать ему советы, не сообразные с повелением их фельдмаршала, и решительно не хотел ими пользоваться, несмотря на то, что мы намекнули, что действуем по приказанию старших. Видя, что мы опечалены его решением, он вздумал нас утешить следующим рассказом о том, что ожидающая его участь не может быть дурной. Он говорил, что Император Николай, который один мог покорить Венгрию, явится в Пест на сейм{392}, где все венгерцы, всегда монархисты в душе, в лице своих представителей, падут на колени перед великим Монархом и объяснят ему в подробности, как венгерское войско, преданное своему королю, вышло для защиты его против непослушных его воле, и как вдруг изменническим образом австрийские войс ка, предводимые австрийским эрцгерцогом, оказались на стороне их противников. Он говорил подробно, и я только в сжатом виде привожу его слова, которые он заключил полной уверенностью, что столь умный, благородный и сильный Монарх, как Император Николай, не может не понять, на чьей стороне справедливость и, приняв их сторону, выбросит (wird ausschmeissen) всех тех, которые посоветовали австрийскому правительству его бесчестные поступки, и возвратит Венгрии те привилегии, на которые она имеет полное право. Повторяю, что это говорил человек образованный и в полном уме. Лобанов и я уверяли его, что Император Николай в Пест не поедет, а тем менее не будет присутствовать на сейме, что он, как самодержавный Монарх, враг всех привилегий и сеймов. Он стоял на своем, упрекал нас в малом уважении к величайшему из монархов, впоследствии он был расстрелян австрийскими властями, я недавно еще помнил его фамилию. Читатель, конечно, заметит, как высоко в то время стоял Император Николай в понятиях даже революционеров, консерваторы же реакционеры 1849 г. видели в нем единственное спасение Европы и воспевали ему в журналах хвалебные гимны. {Итак, умри он пятью годами раньше, для Европы он остался бы спасителем и великим человеком. Россия, конечно, столько же горько вспоминала бы о его суровом гнете, но последний был бы не тридцати-, а двадцатипятилетний, и сверх того она, вероятно, избегла бы войны 1853—1856 гг., в которую он так необдуманно вовлек ее, и которая была для нее таким несчастьем.}
На другой день нашего вступления в Гросс-Варден, на главной площади города на устроенном возвышении был совершен походным протоиереем армии торжественный молебен, на этом возвышении стояли местный римско-католический архиепископ, приехавший в прекрасной карете, запряженной отличными вороными лошадьми, местный униатский епископ и протоиерей православной церкви. Наш походный протоиерей во время служения обращался к римско-католическому архиепископу тем порядком, которым обращаются наши священники к православным епископам. Он кадил ему первому, а за ним униатскому епископу, православному протоиерею, фельдмаршалу и всем присутствовавшим. Я в первый раз видел такое мирное соединение властей, принадлежащих к разным исповеданиям {Католической церкви}, мне объяснили, что в Венгрии они гораздо ближе между собой, чем в других местах, что христианские церкви управлялись в ней двумя консисториями, одной католической и другой реформатской, и что к первой относятся духовные дела всех католических, а к другой всех реформатских и лютеранских исповеданий. Таким образом, в одной консистории заседают духовные: католики западные и восточные и униаты, но так как первые гораздо богаче и важнее, то им принадлежит председательство, тогда как восточно-католическое (православное) духовенство занимает обыкновенно последнее место. 6-го августа я был в хорошо устроенной православной церкви, в которой служба постоянно идет на церковнославянском языке, духовенство произносит букву ‘о’ с особым ударением. В Мискольце я был в прекрасной православной церкви, но в ней служба была на греческом языке.
Война, предпринятая Императором Николаем в помощь австрийцам, была непопулярна в России, это не могло не отразиться на нашей армии. В продолжение всей кампании наши войска были холодно учтивы с австрийцами, тогда как оказывали сочувствие к пленным и большое участие к раненым венгерцам. Эти чувства в особенности выказались после сдачи Гёргея, русские офицеры и нижние чины братались с венгерскими, угощали их и поили, для чего не жалели последней копейки. Было несколько встреч в ресторанах, где русские офицеры давали явное предпочтение венгерцам перед австрийцами. Дело доходило даже до дуэлей. Не помню, по какому случаю познакомился я с каким-то австрийским капитаном, родом англичанином, человеком очень образованным и красивым. На другой день нашего знакомства я узнал, что он поссорился с одним русским офицером и был убит на дуэли. Фельдмаршал не дал огласки этой дуэли, и вообще ссоры русских офицеров с австрийскими не имели официальных последствий. Он ненавидел австрийцев, и в армии говорили, что если бы нам приказали повернуть орудия против наших союзников, то мы дали бы знать о себе, и что сам фельдмаршал, казавшийся расстроенным, снова приобрел бы свою энергию и молодечество, так что мы могли бы занять Вену через несколько дней. При австрийской армии состоял с нашей стороны генерал-адъютант Берг (Федор Федорович, впоследствии граф, генерал-фельдмаршал и наместник Царства Польского), который вторил австрийским главнокомандующим, за что Паскевич называл его: ‘le plus mauvais des gnraux autrichiens’[74].
Со всех сторон сходились в Гросс-Варден венгерцы, служившие в мятежнических войсках. Однажды явился офицер в сопровождении нескольких гусар и остановился против моих окон. Взойдя, за отсутствием Бевада, ко мне, он объявил, что, узнав о сдаче Гёргея, он, не желая сдаться австрийцам, пробился сквозь их аванпосты, при чем не обошлось без пролития крови с обеих сторон. Я ему объяснил, что этим молодечеством нельзя хвалиться перед нами, союзниками австрийцев. По докладе Бевада Горчакову об этих храбрецах, он приказал арестовать их, но фельдмаршал, в виду ожидавшего их наказания за то, что, зная о сдаче Гёргея, они еще напали вооруженной рукою на австрийцев, приказал Беваду дать им несколько червонцев на прокормление с тем, чтобы они на своих лошадях немедля убирались, куда знают, что и было немедля исполнено. Горчаков за это и подобные действия Бевада, всегда исполняемые по приказанию фельдмаршала, выказывал Беваду неудовольствие. Венгерские гонведы приходили в Гросс-Варден целыми отрядами, их немедля обезоруживали. Нельзя было без особого приятного чувства видеть, как русские солдаты терпеливо выжидали, пока гонведы, часто очень неловкие, снимали с себя оружие, и с каким-то соболезнованием к ним отбирали его. Они поступали по русской пословице: ‘лежачего не бьют’.
Не одни бывшие мятежнические войска собирались в Гросс-Вардене, в этот же город под покровительством русского начальства приехала престарелая мать Коссута{393} с тремя дочерьми и детьми последних, помнится, что все семейство состояло из 8 человек. Комнаты, в которых они остановились, отделялись от моей коридором. Вскоре по их приезде, к ним вошли местный австрийский комендант, какой-то подполковник и комендант нашей главной квартиры полковник Бевад. Престарелая мать Коссута, окруженная своим семейством, лежала больная в постели под одеялом. Австрийский комендант, не снимая шапки, в весьма суровых выражениях спросил у нее, зачем она приехала с семейством. Бевад просил его быть вежливее с дамами и, видя перед собой старшего чином с открытою головой, снять шапку. Австрийский подполковник исполнил это требование, но заметил Беваду, что он делает слишком большие церемонии с этими женщинами, дав им самое грубое, нецензурное название. Тогда Бевад выпроводил его из комнаты. Австрийское начальство, опасаясь, что семейство Коссута может предпринять какие-либо действия против правительства, требовало, чтобы оно было посажено в тюрьму. Фельдмаршал на это не согласился, он только просил передать членам семейства Коссута его желание, чтобы они не выходили из дома, но и это распоряжение было вскоре отменено.
Видя злобу австрийского высшего начальства против венгерцев, австрийские офицеры и нижние чины также дозволяли себе разные против них несправедливости. Вскоре по вступлении нашем в Гросс-Варден, прогуливаясь вечером по этому городу, я услышал шум и женский крик в одном небольшом доме. Полагая, что этот шум может происходить от грабежа, производимого нашими нижними чинами, я взошел в дом, где увидал австрийских офицеров, ругающих какую-то средних лет женщину. Она, увидев меня, бросилась на колени и упрашивала избавить ее от дерзких постояльцев, которым она отдала в полное распоряжение отведенные им комнаты, но они не дают ей возможности оставаться и в остальной части ее дома. На просьбу мою удалиться в отведенные им комнаты, офицеры отвечали, что я не должен защищать эту женщину, потому что она жена капитана, служащего в мятежнических войсках. Я им объяснил, что мы пришли воевать не с женщинами, и что русские не позволят дурно обращаться с обывателями, а чтобы они могли услыхать заявленное мною от русской компетентной власти, то я назвал свою фамилию, потребовал от них, чтобы они себя назвали. Они этого не сделали, но сейчас вышли из комнаты. Владелица дома не знала, как благодарить меня, и просила заходить к ней. Я ей дал свой адрес и адрес коменданта нашей главной квартиры, сказав, что к нему она, в случае дальнейших притеснений, всегда может обратиться за защитой. В следующий раз, когда я зашел к ней, она мне объявила, что австрийские офицеры, вслед за описанной сценой, оставили ее дом. Она к этому прибавила, что если бы я знал, кто она такая, то верно бы не стал ее защищать. Я отвечал ей, что мне до того, кто она, нет дела, что она, как обывательница города, занятого русскими войсками, всегда найдет защиту. Она долго требовала, чтобы я сказал ей, за кого я считаю ее, и видя, что я не понимаю ее вопроса, спросила меня, какой, я полагаю, она веры, и что ей известно, что большая часть русских исповедуют католическую веру. Я отвечал ей, что я действительно православный {католик}, но что в России мало обращают внимания на исповедание лиц, так что, вероятно, многие из моих соотечественников, судя по моей фамилии, считают меня лютеранином, каковым действительно был мой отец, но что через это я не менее русский и никаких недоброжелательств от лиц, носящих русские фамилии, не имею и ожидать не могу. Тогда она мне сказала, что, во всяком случае, она решилась сознаться передо мной, кто она такая, хотя и может потерять через это защитника, и вслед за тем с таким выражением голоса и лица, по которому можно было полагать, что она боится подвергнуться чему-то неприятному с моей стороны, сказала мне:
— Я еврейка.
Конечно, я ее успокоил, повторив, что мне дела нет до веры, которую она исповедует. Вот до какой степени было сильно в то время в Венгрии недоброжелательство между христианами и евреями.
Вообще образование в Венгрии стояло тогда на очень низкой степени, на каковой находилось и все наружное устройство. Города, через которые мы проходили, были выстроены беспорядочно, мостовых на улицах было мало, освещение дурное. В Венгрии не было ни железных дорог, ни шоссе, только дома магнатов в некоторых селениях были хорошо выстроены и меблированы, и к ним прилегали обширные парки и сады. Много земли лежало необработанной, и вообще все вместе напоминало мне родину. Движение войск в Венгрии много затруднялось тем, что почти каждый город, местечко и селение имеют три названия: мадьярское, немецкое и славянское, часто нисколько между собой не схожие.
Наш поход в Венгрию, столь непопулярный в России и столь, по-видимому, успешно оконченный, имел, по моему мнению, самые невыгодные последствия для России. Венгерцы нас возненавидели, славянские племена, обманутые в своей надежде на нашу защиту пред угнетающим их австрийским правительством, стали к нам равнодушнее, австрийцы были недовольны тем, что должны были пользоваться пособием России, и вскоре выказали свою неблагодарность, вся Европа, завидуя русскому могуществу, пожелала потрясти его, чему через четыре года представился случай в войне между Россией с одной стороны и Турцией с ее тремя союзниками: Францией, Англией и Италией, с другой. Конечно, о том, что русский солдат был дурно накормлен и одет, и еще хуже вооружен, что русская армия не имела хороших генералов, было и без венгерской войны известно Европе, но она в продолжение этой войны вполне убедилась во всем вышесказанном, не будь ее, французское и английское правительства, может быть, не решились бы допустить Турцию до объявления нам войны в 1853 г., столь несчастливо для нас окончившейся.
Со сдачею Гёргея, война кончилась, а затем по ‘Положению об армии в военное время’ упразднялась и должность инспектора военных сообщений. Жизнь моя в главной квартире, за исключением возможности видеться с Гёргеем, также собиравшимся в путь, была очень скучна. Высокомерие офицеров[75] Генерального штаба не дозволяло мне сообщаться с ними, состоявшие при главной квартире армии генералы свиты Его ВЕличества и флигель-адъютанты, в обществе которых я проводил бльшую часть времени, уехали в Варшаву, и я оставался одиноким. Дерзкое со всеми обращение фельдмаршала, недоступность и холодность Горчакова и бесконечные интриги чинов в многочисленной главной квартире до того мне опротивели, что я считал себя как в аду, из которого надо было вырваться как можно скорее. Служба при Клейнмихеле, конечно, была не совсем приятная, и около него было немало интриг, но все же она казалась мне несравненно предпочтительнее. Сверх того, мне хотелось поскорее увидеть мою жену, с которою был разлучен с самого начала 1849 г. Вследствие этого я 11 августа просил Горчакова о дозволении ехать в Петербург, так как мои обязанности при армии кончились. Он мне отвечал: ‘Вы едете, ну прощайте’, и более ни слова. Фельдмаршал при прощании спросил меня, какую награду получил я за участие в кампании, и после моего ответа, что я ничего не получил, приказал мне сходить к начальнику наградного отделения генерал-майору Ушаковун и передать ему приказание о представлении меня к награде, что мною и было немедля исполнено. Вместе с тем фельдмаршал сказал, что он мне дает поручение осмотреть по тракту от Гросс-Вардена через Токай до Змигорода военную дорогу и почтовые станции, и чтобы я к нему пришел через день. Граф Опперман{394}, единственный из адъютантов фельдмаршала, с которым я сошелся, человек очень хороший и вовсе непохожий на своего старшего брата, {о котором я упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, советовал мне хорошенько поклониться Ушакову, чтобы получить надлежащую награду, например чин, а что иначе дадут мне самую ничтожную. В главной квартире даже говорили, что получение наград не обходится без денежных подарков. Конечно, я не намерен был давать деньги для получения наград и не пошел, несмотря на настояния Оппермана, кланяться Ушакову. В день моего отъезда я был у фельдмаршала согласно его приказанию, и он снова спросил меня о том, чем я награжден, и когда я ему доложил, что я его милостивое приказание по этому предмету передал генерал-майору Ушакову, то он мне сказал, что сам ему подтвердит об этом, что немедля исполнил, подозвав к себе бывшего в той же комнате Ушакова. Читатель, конечно, заметит разницу в прощании со мною Паскевича и Горчакова, {тогда как} от первого я имел всего одно поручение, а от последнего очень много, и эти поручения были мною исполнены совершенно удовлетворительно.
По возвращении моем в Петербург, Клейнмихель неоднократно меня спрашивал, к чему я представлен за кампанию, на что я отзывался незнанием. Видно было, что ему хотелось, чтобы я был представлен к следующему чину с тем, чтобы я перегнал в чинах состоявшего при Клейнмихеле подполковника [Аполлона Алексеевича] Серебрякова, который двумя годами ранее меня вышел из Института инженеров путей сообщения и потому при производстве в подполковники в 1846 г. стоял по списку выше меня. Конечно, Клейнмихелю ничего не стоило бы дать мне при первом производстве чин полковника, обойдя Серебрякова, но он считал это неудобным, потому что последний, хотя и не был им любим в то время, все же был к нему самым близким лицом. Наконец в декабре 1849 г. я получил за отлично-усердную и ревностную службу в бытность инспектором военных сообщений действующей армии во время похода в Венгрии корону на орден Св. Анны 2-й степени. Клейнмихель был этим недоволен, частью по выше приведенной причине, а частью и потому, что так мало наградили посланного им в армию, состоявшего при нем штаб-офицера. Сверх этой награды я получил серебряную медаль за участие в этой войне для ношения в петлице и большую медаль, выбитую по случаю венгерской войны. На ней изображен бой между гидрой (революцией) и двуглавым орлом (Австрией), защищаемым другим двуглавым орлом (Россией), и вырезаны слова: ‘Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог’. Медаль эта вообще, по моему мнению, неудачная. Не знаю, почему ее сочинение не было поручено графу Федору Петровичу Толстому{395}, который в то время лепил модели медалей, выбиваемых на торжественные случаи. Большая часть русских штаб— и обер-офицеров, состоявших при штабе армии, получили австрийский орден Железной короны, первые на шею, а последние в петлицу, некоторые же орден Леопольда или другие ордена. В Петербурге я получил требование штаба действующей армии о высылке моего формулярного списка для отсылки к австрийскому правительству при представлении меня к австрийскому ордену. Жена моя, как и большая часть русского общества, недовольная тем, что войска наши ходили помогать австрийцам, и, почитая унизительным носить австрийский орден, настояла на том, чтобы я, несмотря на повторения означенного требования, не высылал своего формулярного списка, вследствие чего я за венгерскую кампанию никакой награды от австрийского правительства не получил. Впоследствии, заведывая железными дорогами, я старался отделываться от получения иностранных орденов, в чем и успел, {об этом я расскажу в своем месте}.
Продав в Гросс-Вардене за несколько гульденов лошадей, купленных мною за несколько сот гульденов, я отправился для исполнения данного мне поручения через Дебречин, — где был принят с особой радостью моим прежним хозяином, — по тракту до Змигорода и оттуда в Варшаву. В Галиции были уверены, что Император Николай, в вознаграждение за оказанную помощь Австрии, возьмет Галицию. И русины, и поляки говорили, что они были бы этим очень довольны, последние находили, что полякам в Царстве Польском гораздо лучше, чем в Галиции, из чего можно было заключить, что они предполагали, что будут присоединены не к Русской Империи, а к Царству Польскому.
По прибытии на станцию Ченстохово на Варшаво-Венской железной дороге, я нашел там поэта Василия Андреевича Жуковского, остановившегося переночевать. Я остался с ним до следующего поезда, мы поехали в Варшаву в одном вагоне. Жуковский, конечно, вспоминал при мне о прежнем житье-бытье, о поэтах Пушкине и Дельвиге, кроме того, его очень занимала мысль, что по мере того, как человечество ищет все большей и большей свободы, оно делается более и более рабом новых условий жизни, так что путешественник на железных дорогах обращается во что-то подобное почтовому конверту. В Варшаве Жуковский остановился в гостинице ‘Рим’, а я по обыкновению в английской гостинице, мы виделись ежедневно. В одно из моих посещений я нашел у него только что произведенного свиты Его Величества генерал-майора графа [Карла Карловича] Ламберта, бывшего в 1861 г. очень короткое время наместником Царства Польского и столь постыдно оставившего этот пост{396}. Ламберт, которого считали человеком умным, уверял, что все европейские беспорядки 1848 и 1849 г. происходят от того, что слишком многим лицам дается образование, что следует давать образование только заранее определенному, ограниченному числу молодых людей. Можно себе представить, какое неприятное впечатление производила эта мысль на Жуковского, но Ламберт, утверждая, что излишнее образование уже явно дало дурные плоды, находил необходимым попробовать давать в наших университетах и гимназиях образование, согласно его мысли, только ограниченному числу молодежи.
30-го августа я видел в православном соборе Жуковского в мундире, разукрашенном звездами и крестами, стоящего подле Наследника, своего прежнего воспитанника, который, равно как и отец его, видимо были огорчены за несколько дней перед этим последовавшей кончиной Великого Князя Михаила Павловича.
В Ковне я взял место в почтовой карете, а мой слуга с вещами продолжал ехать на перекладных, обгоняя меня и ожидая моего приезда на некоторых из почтовых станций. В г. Острове Клейнмихель, ехавший осматривать шоссе, увидев меня в почтовой карете, потребовал к себе. Он подробно меня расспрашивал о венгерской кампании и о том, кто 30-го августа получил орден Св. Андрея Первозванного. Я назвал ему получивших этот орден, но он, сомневаясь в правильности моего показания о новых кавалерах, сказал, что я, верно, не имею точных сведений, и спросил, от кого я мог их получить в Варшаве, я указал на свиты Его Величества генерал-майора князя Владимира Александровича Меншикова{397}, который в это время постоянно разъезжал с Государем и заведовал рассылкою наград. Клейнмихель, не получавший никаких наград в последние 7 лет со времени назначения его главноуправляющим путями сообщения, узнав, что младший его по производству граф Владимир Федорович Адлерберг получил Андреевскую ленту, видимо был этим недоволен. Отношения Государя к Клейнмихелю сделались с начала 1849 г. холодны{398}, {это было последствием охлаждения между Клейнмихелем и Варварой Аркадьевной Нелидовой}. Клейнмихель, прибыв из Острова в Витебск, был очень мрачен, капризен и не хотел никого видеть. Не знаю, кто похлопотал о Клейнмихеле, но Государь, вскоре по возвращении в Петербург, приказал начальнику I отделения Своей канцелярии{399} статс-секретарю Танееву{400} прислать ему проект грамоты на пожалование Клейнмихелю ордена Св. Андрея. Государь, несколько исправив этот проект, запечатал его в конверт и ошибочно сделал надпись ‘Клейнмихелю’, вместо ‘Танееву’. Когда последний вместе с прочими бумагами получил особенный конверт с надписью Государя ‘Клейнмихелю’, он поспешил этот конверт переслать в канцелярию главноуправляющего путями сообщения, откуда он с курьером был послан к Клейнмихелю в Витебск. По получении этого конверта, Клейнмихель совсем изменился, сделался со всеми любезен. Подлинная грамота со знаками ордена не замедлила прибыть в Витебск.
По окончании расспросов Клейнмихеля о венгерской войне и о лицах, получивших Андреевские ленты, я узнал, что почтовая карета, в которой я ехал из Ковно, отправилась в Петербург, а мой слуга еще до ее отъезда уехал на перекладной, так что я остался один и без вещей. Это было вечером, но я еще не обедал, в продолжение моего разговора с Клейнмихелем ехавший с ним Александр Александрович Вонлярлярский, {о котором я говорил в V главе ‘Моих воспоминаний’}, распорядился приготовлением для меня прекрасного обеда, стол был накрыт в маленькой комнате, занимаемой подполковником Серебряковым и доктором Фейхтнером в доме, в котором остановился Клейнмихель. Обедом моим распоряжался Вонлярлярский, потому что кухмистерская часть во время путешествия Клейнмихеля с Вонлярлярским составляла обязанность последнего. Клейнмихель уговаривал меня ехать с ними в Витебск и далее, но я ему представил мою невозможность ехать, не имея с собой ни одежды, ни белья. Это извинение не было принято, и я упросил отпустить меня в виду болезненного положения жены моей. Таким образом, я не был с Клейнмихелем в Витебске, все рассказанное мною о пребывании его в этом городе я впоследствии слышал от Серебрякова. Вонлярлярский спросил меня, как я доеду до Петербурга, я объяснил, что возьму подорожную у городничего и поеду на перекладной, он этого не мог понять и взялся достать для меня рессорный экипаж. Я отвечал, что мне этого не нужно, и так как Вонлярлярский был совсем чужой человек в Острове, то полагал, что он не достанет экипажа. Между тем на другое утро на дворе дома, где остановился Клейнмихель, я увидел маленькую коляску, приготовленную для моей поездки в Петербург. Я сказал Вонлярлярскому, что не намерен ею воспользоваться, он отвечал, что, конечно, это будет зависеть от меня, но что если я в ней не поеду в Петербург, где могу ее доставить в его дом, то она, оставаясь в Острове без всякого присмотра, совсем пропадет. По отъезде на другой день Клейнмихеля в Витебск, я рассудил, что выгодно и мне и Вонлярлярскому воспользоваться его предложением, и доехал до Петербурга в его коляске.
В Петербурге я нашел жену мою в новой квартире, которую она наняла в Троицком переулке, в доме Кривоносовой, за 600 руб. в год. Квартира была небольшая, в нижнем этаже, одна комната была холодна и одна сыра. Я говорил уже, что лето 1849 г. жена занимала небольшую дачу на Черной речке, где у нее часто бывал муж моей родной тетки [Прасковьи Андреевны, урожд. кн. Волконской], полковник Александр Гавриилович Замятнин, оставивший по каким-то неудовольствиям место жандармского губернского штаб-офицера в Рязани с прикомандированием к образцовому кавалерийскому полку, квартировавшему в Павловске. В одно из его посещений жены моей, он у нее опасно заболел, больному оказаны были всевозможные попечения, в особенности ухаживала за ним {жившая у жены} добрейшая Екатерина Егоровна Радзевская, {о которой я уже подробно говорил в ‘Моих воспоминаниях’}. Замятнин, всегда добрый и мягкий в обращении, был несносно капризен во время болезни, об его капризах долго вспоминали жена моя и Радзевская. Тетка моя П. А. Замятнина, узнав о болезни мужа, неожиданно приехала в Петербург. Первое слово Замятнина жене своей было:
— Пашенька, ах, зачем ты приехала?
Можно себе представить, каким холодом обдал этот вопрос мою очень вспыльчивую и впечатлительную тетку, спешившую видеть больного мужа. Она поместилась на той же тесной даче, по выздоровлении же ее мужа, хотя они и наняли квартиру в Павловске, но тетка бльшую часть времени жила на нашей городской квартире, куда часто приезжал и муж ее. Тетке моей было тогда под пятьдесят лет, но она, по своей эксцентричности, все продолжала учиться, и в это время начала учиться английскому языку. Этим учением она могла заниматься только в нашей гостиной, которая служила нам вместе и столовой, и бильярдной. Из передней в мой кабинет не было другого хода, как через означенную комнату, и все меня повещавшие должны были проходить мимо этой пожилой, весьма некрасивой женщины, которая громко выговаривала разные английские слова самым неправильным образом. Муж ее был переведен из жандармов в какой-то уланский полк, куцый мундир которого вовсе не шел к его маленькому росту при значительной тучности. Он старался отыс кать себе должность, и был назначен командующим бригадой Сибирского казачьего войска, а потому сшил себе казачий мундир, почему-то он не поехал в Сибирь, а взял место плац-майора в Вильне с оставлением по кавалерии и надел соответствующий мундир. Несмотря на то, что он был человек умный, что ему было за 50 лет и что никакой мундир не шел к его неуклюжей фигуре, его радовало это переодеванье, столь накладное для его пустого кармана. Жена и я прямо не говорили Замятниным, что они нас стесняют, но выказывали им это, однако же они провели у нас бльшую часть зимы 1849 и 1850 гг. перед отъездом в Вильну.
Осенью 1849 г. приехал в Петербург генерал-майор [Григорий Иванович] Филипсон, бывший в последнее время начальником штаба войск Кавказской линии и Черномории, {о котором я говорил в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Я очень удивился, узнав от него, что он совсем оставил Кавказ, на котором он служил столь отлично во всех отношениях в продолжение 14 лет. Причину этого он изъяснял следующим образом: ‘Граф Воронцов (тогдашний главнокомандующий на Кавказе) с самого приезда своего на Кавказ невзлюбил меня, полагая, что я немец, но когда он узнал, что я русский, то он меня возненавидел’. Говорили, что Воронцов имел слабость к туземцам, а из европейских народов уважал только англичан. Филипсон, получивший назначение начальника штаба 4-го пехотного корпуса, которым в это время командовал генерал-адъютант Сакен (Дмитрий Ерофеевич), оставил молодую беременную жену в Петербурге, где она в конце декабря родила дочь Варвару (умерла 9 апреля 1873 г. замужем за Василием Ивановичем Солдатёнковым{401}).
Зиму 1849/50 г. я бывал в тех же домах, которые мною были посещаемы в прошедшую зиму. Сверх того, я проводил каждую неделю один вечер у профессора Института инженеров путей сообщения полковника Александра Сергеевича Комарован. Он, окончив курс в Петербургском университете со степенью кандидата, поступил воспитанником в институт одним годом позже меня, а так как кандидаты университета имели право в гражданской службе на X класс, соответствующий чину штабс-капитана, то его прозвали ‘штабс-капитаном’, а по особого рода его вертлявости ‘буравчиком’, эти названия он сохранил всю жизнь. Он был большой хвастун, нахально лгал без всякой надобности, {чему я приведу впоследствии несколько доказательств}. Отец{402} его был уволен от должности начальника Императорского стеклянного завода за какие-то злоупотребления, но в это время он, несмотря на свои преклонные лета, снова состоял на службе членом совета главноначальствующего над Почтовым департаментом. A. С. Комаров был женат на дочери сенатора Лукаша и имел в доме своего отца хорошее помещение. А. И. Баландин обедал у него каждый вторник и оставался до поздней ночи, отдыхая после обеда на диване, Комаровы, муж и жена, за ним ухаживали. Мне также случалось обедать у Комаровых по вторникам, но большей частью я приходил по вечерам. У Комарова собирались преимущественно инженеры путей сообщения и некоторые литераторы, сообщались новости дня, пересуживались, {но ничего особого в моей памяти о них не осталось, кроме того что} Комаров любил показывать волшебный фонарь, туманные картины и т. п., что очень было скучно. Ужинали у Комарова очень поздно и подавали за ужином разные сыры и колбасы, носившие названия разных стран света, но в весьма малых кусочках, так что И. Н. Колесов говаривал про эти ужины, что на них {являются кушанья — представители всего света, а в конце концов} есть нечего. На вечерах Комарова я продолжал бывать до самого переезда моего в 1852 г. в Москву.
В подражание вечерам Комарова начали и у меня собираться один раз в неделю, сначала бывали только Колесовы и товарищ мой по Военностроительному училищу путей сообщения инженер-подполковник Николай Карлович Кольман, заведовавший в это время домом главноуправляющего путями сообщения, вскоре вышедший в отставку и поселившийся во Франции, он купил дом в Мезоне. После смерти товарища главноуправляющего генерал-лейтенанта [Алексея Ивановича] Рокасовского, умершего в апреле 1850 г., я назначил свои вечера по четвергам, и вскоре они, при тесноте нашей квартиры, сделались довольно многолюдны. Хотя не было у меня ни такого простора, ни такой роскошной мебели, как у Комарова, зато был бильярд, игра на котором много всех занимала. Жена моя порядочно играла на нем. Разговоры были живее, вероятно, потому, что оставались у меня не так долго, обыкновенно с 9 часов вечера до второго часу ночи. За ужином подавали два блюда, хорошо приготовленные моим искусным поваром. Из инженеров путей сообщения на моих вечерах постоянно бывали А. И. Баландин, Петр Иванович Собко и Сулима, все трое в то время профессора Института инженеров путей сообщения. Первый из них, несмотря на старую со мною дружбу, долго не знакомился с моей женой, но, наконец, познакомясь, был у нас как свой. Впоследствии я поменялся днями с Комаровым, он уступил мне вторники, а у него были четверги, так как четверг был докладной день Клейнмихеля у Государя и мне, вследствие этого, иногда приходилось вечером этого дня являться на службу. Впрочем, эта перемена дня не избавила меня от приглашения Клейнмихеля к нему на вечер по вторникам. Именно в этот день являлся обыкновенно курьер с приглашением его и графини на вечер, я приказывал сказать, что меня нет дома, и никогда в этот день к Клейнмихелю не ездил, а когда приезжал к нему на другой или третий день, он мне выговаривал, что я у него не был по его приглашению. Я подозревал, что он, узнав, что у меня собираются на вечер по вторникам, нарочно посылал меня приглашать в эти дни, чтобы поставлять меня в некоторое затруднение, что ему, вероятно, доставляло удовольствие, хотя он и был постоянно ко мне очень расположен.
{В V главе ‘Моих воспоминаний’} я говорил, что летом 1848 г. мною произведены были изыскания для составления проекта по устройству водопровода в Симбирске. Командировка моя в Екатеринослав в январе 1849 г. не дала мне возможности заняться составлением этого проекта, по возвращении же из Екатеринослава, я немедля был назначен в действующую в Венгрии армию. Тогда же, по приказанию Клейнмихеля, сведения, собранные мною для составления проекта устройства водопровода в Симбирске, я передал состоявшему при Клейнмихеле инженеру путей сообщения полковнику Гергардту{403} для составления проекта. Возвратясь из Венгрии, я нашел, что это дело нисколько не подвинулось вперед, оно было снова передано мне, и я в конце 1849 г. представил Клейнмихелю подробный проект и смету на устройство Симбирского водопровода, которые тогда же были вполне одобрены бывшим Департаментом для рассмотрения проектов и смет, но водопровод в Симбирске по моему проекту устроен не был.
При этом случае скажу несколько слов об упомянутом Гергардте. Мне казалось, что он на службе всегда выдвигался вперед только тем, что умел придавать себе высокое значение и действовать через своих подчиненных, а так как таковых у него в 1849 г. не было, то он ничего не сделал по порученному ему составлению проекта водопровода в Симбирске. Впоследствии он был назначен начальником I округа путей сообщения, где отличался тем, что, помещаясь в одном доме с правлением округа, редко бывал в правлении и вообще доступ к нему был весьма затруднителен, что было неудобно для домовладельцев Петербурга, так как тогда ни один дом не мог строиться, перестраиваться и исправляться без разрешения правления I округа. Устройство электрических телеграфов в России было вначале возложено на это правление, а по развитии их, был учрежден в Главном управлении путей сообщения особый телеграфный департамент, директором которого назначен был Гергардт. С переходом этого департамента в 1863 г. в Министерство почт и телеграфов, он, прослужив всего 5 лет в чине генерал-майора, был произведен в генерал-лейтенанты, тогда как не только его товарищи по производству, оставшиеся в корпусе инженеров путей сообщения, но и гораздо его старшие продолжали службу в том же чине. В пример приведу известного строителя моста через р. Неву [Станислава Валерьяновича] Кербедза{404}, который в 1850 г. был произведен в генерал-майоры, он, несмотря на то, что считался всегда отличным инженером и усердным служакой, только по преобразовании корпуса инженеров путей сообщения в гражданское устройство, был в 1868 г. произведен в тайные советники. Это может служить новым доказательством не раз заявленной мною трудности служебной карьеры в инженерах путей сообщения и тому, что стоило инженеру путей сообщения поступить в другое ведомство, чтобы немедля быть повышенным в чинах. Гергардт по болезни должен был вскоре оставить службу. Его биография с портретом во всех орденах помещена в издаваемой в Женеве ‘Bibliothque universelle des contemporains illustres’[76].
Можно было бы отнести помещение этой статьи и портрета к его тщеславию, если бы мне не было известно нахальство издателей упомянутой библиотеки, с каким они добиваются подобных статей, через что и мой портрет и биография едва не попали в эту библиотеку. В начале 60-х годов я получил от издателей письмо, в котором они просили меня доставить мою биографию и портрет. Я им не отвечал на несколько писем, но по получении от них письма с упреком за мое равнодушие к полезному, по их мнению, изданию, я отвечал, что моя деятельность весьма обыкновенная, и что, вероятно, они желают иметь портрет и биографию моего брата, одного из защитников Севастополя. Они отвечали, что я ошибаюсь, что им очень известна моя деятельность и, между прочим, превосходное устройство водопроводов в Москве, и что они желают получить именно мой портрет и биографию. Состоявший тогда при мне инженер путей сообщения Зальманн упросил меня исполнить эту просьбу, и в 1864 г. был послан к издателю ‘библиотеки’ мой фотографический портрет и перевод с моей биографии, помещенной в издававшемся художником Тиммом{405} ‘Художественном листке’ за 1860 г. В бытность мою в Карлсбаде в 1864 г. я получил от упомянутых издателей уведомление, что они приступили к гравированию моего портрета, причем просили дать им знать о том, как должен быть гравирован мой портрет, с орденами или без орденов, присовокупляя, что в первом случае я должен буду им уплатить 1000, а в последнем 500 франков, о чем они прежде не упоминали ни слова, ни в своих письмах, ни в программах издания. Я отвечал, что никогда не желал помещать своего портрета и биографию в их издании, при сообщенных же ими условиях заявляю о решительном моем нежелании и требую возвращения посланных к ним данных. Завязалась между нами довольно неприятная переписка, но, наконец, они выслали мне портрет, оставив биографию у себя. В 1872 г. они возобновили свои требования, выражая надежду, что я, по крайней мере, вышлю биографические о себе сведения, и что в подобном издании они не могут умолчать о таком, как я, деятеле, а им, конечно и мне, желательно, чтобы означенные сведения были верны. Я им опять ничего не отвечал, не знаю, что побудило их возобновить свои требования, вероятно, они позабыли о бывшей между нами в 1864 г. переписке.
Служебные мои занятия в зиму 1849/50 г. состояли в исполнении разных поручений Клейнмихеля в Петербурге. 18 марта 1850 г. я был назначен членом комитетов: учебного Главного управления путей сообщения и по сооружению постоянного через р. Неву моста и технической комиссии при Департаменте железных дорог, с оставлением при главноуправляющем, так что сверх занятий в означенных комитетах и комиссии продолжал исполнять разные служебные поручения, даваемые мне Клейнмихелем.
В учебном комитете старшим по чину был инженер путей сообщения генерал-лейтенант Рерберг{406} (впоследствии инженер-генерал и сенатор, уже умерший), но всем делом руководил бывший членом этого комитета, отказавшийся от предложения председательствовать в нем, генерал-адъютант Яков Иванович Ростовцев{407}. Правителем дел комитета был неоднократно мною упоминаемый А. И. Баландин. Комитет собирался очень редко, протоколы будто бы бывших заседаний рассылались к членам его для подписи, благодаря правителю дел, они были всегда хорошо составлены и чрезвычайно аккуратно переписаны. В заседаниях комитета говорил почти один Ростовцев, случалось поднимать голос Рербергу и Языкову (П. А. [Петру Александровичу]), которые постоянно спорили друг с другом, сидевший подле меня член комитета, инженер путей сообщения подполковник Редер{408} (бывший впоследствии действительным статским советником и инспектором классов Института путей сообщения, уже умерший), весьма талантливый рисовальщик, отлично изображал этих господ в карикатурах. Ростовцев обыкновенно раздавал разные занятия членам комитета и хотел на меня возложить перевод какой-то немецкой книги, я отказался, возражая, что я плохо знаю немецкий язык. Ростовцев, кажется, этому не поверил и упрекнул меня, что я не хочу употреблять мои знания и способности по учебной части. Я продолжал участвовать в заседаниях комитета до переезда моего в Москву в 1852 г., а когда, спустя 9 лет, я снова переведен был на службу в Петербург, меня более в него не приглашали.
Заседания комитета по сооружению постоянного через Неву моста происходили каждый понедельник. Председателем его был генерал Дестрем, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Членов комитета было много, и в числе их строитель моста, инженер путей сообщения полковник Кербедз. Когда последний представлял о каких-либо улучшениях в постройке моста, Клейнмихель спрашивал, через комитет, о чем же Кербедз думал прежде, и приказывал делать ему выговоры. Председатель комитета Дестрем, конечно, исполнял эти приказания, но вместе с тем каждый раз поздравлял Кербедза с тем, что он постоянно с особой заботливостью придумывает все к улучшению вверенной ему постройки. Кербедз действительно сильно о ней заботился, не жалел денег для придания ей совершенной прочности и был до того строг при приеме материалов у подрядчиков, что последние брали весьма высокие цены, и несмотря на это, вследствие излишней строгости Кербедза, оставались без выгод и даже разорялись. Все эти причины, несмотря на честное ведение дел Кербедзом, значительно возвысили стоимость моста. Император Николай Павлович часто посещал постройку и разными путями дошел до убеждения, что Кербедз не имеет никаких незаконных выгод при постройке, что тогда было довольно редким исключением. 11 апреля 1850 г. Государь по обыкновению неожиданно посетил работы почти оконченного моста и, изъявив в самых лестных выражениях Кербедзу свое особое благоволение, приказал ему передать Клейнмихелю, чтобы он объявил об этом в приказе, равно как о благоволении Государя председателю и всем членам комитета. На проекте приказа, посланном Клейнмихелем на одобрение Государя, Его Величество приписал: ‘подполковника Кербедза в полковники’. И действительно пора было наградить его, так как со времени производства его в 1843 г. в подполковники, Клейнмихель не давал ему никакой награды в ожидании окончания моста. Кербедз не получал наград за преподавание в разных учебных заведениях, которым он занимался и во время постройки моста, тогда как другие преподаватели в тех же заведениях получали награды каждые два года. Я был в числе членов комитета, получивших Высочайшее благоволение, таким образом, после трех недель моего пребывания в комитете в мой формулярный список занесено: ‘За удовлетворительное производство работ постоянного через р. Неву моста, объявлено Монаршее благоволение’. В числе членов комитета были инженеры генерал-лейтенант Рерберг и подполковник Шембель, оба Федоры Ивановичи. Последний втихомолку трунил над первым, уверяя, что его тезка старается даже в присутствии комитета принимать на себя объяснения с подрядчиками, чтобы их обирать (конечно, это была злая шутка), на что он большой мастер, так как он, будто бы, крадет деньги, им же подаренные своим малолетним детям.
Техническая комиссия при Департаменте железных дорог собиралась два раза в неделю, по вторникам и пятницам. Председателем ее был также Дестрем. Комиссия занималась делами по устройству железной дороги между двумя столицами, как относительно рассмотрения проектов, так и расчетов с подрядчиками. Эта дорога была разделена на две дирекции, первая от Петербурга до Бологова была вверена полковнику Мельникову[77], а вторая от Бологова до Москвы полковнику Крафту{409}. Большая часть жалоб подрядчиков на неправильные расчеты поступала по первой дирекции, и многие из членов комиссии каждый раз с неудовольствием отзывались по этому случаю о Мельникове. Хотя я знал Крафта за самого благородного человека, но приписывал редкие его столкновения с подрядчиками его равнодушию, а частые с ними споры Мельникова к его горячему участью к интересам казны. Только впоследствии я увидал, насколько я в этом ошибался, и что бльшая часть споров Мельникова с подрядчиками происходила от его беспечности и неуменья вести дело. Это отзывалось еще и по прошествии четверти столетия по окончании работ, многие {из означенных} споров еще рассматриваются в Сенате, который признает бльшую часть требований подрядчиков справедливыми, вследствие чего казна им уплачивает всю следовавшую им сумму с наросшими процентами. Разобрать, во время постройки Николаевской железной дороги, спор между начальством железной дороги и подрядчиками мне, незнакомому с ее делами, было невозможно, так как Клейнмихель часто требовал от членов комиссии, чтобы они излагали свое мнение, не давая им времени ознакомиться с делами. Приведу следующий пример. Мельников отвергал право подрядчиков на получение платы за поставленные ими рабочие инструменты и катальные доски, которая простиралась до весьма значительной суммы. Все члены комиссии находили правильным сделать некоторую уплату. Мне прислали на дом журнал комиссии для подписи и при нем семь огромных дел по означенному предмету с приказанием Клейнмихеля подписанный мною журнал немедля представить ему. Я поехал объясниться с Мельниковым, который, в виду того, что я не имею никакой возможности в такое короткое время ознакомиться с столь сложным делом, советовал мне согласиться с большинством. Только впоследствии, {в 1869—1871 гг.}, председательствуя в Совете Министерства путей сообщения и заседая в 1-м департаменте Сената, я убедился, что члены технической комиссии при Департаменте железных дорог были правы в своем неудовольствии против представлений Мельникова, основанных большей частью на непонимании законных прав тех лиц, с которыми были заключены контракты на поставку рабочих и материалов{410}.
В мае 1850 г. я получил предписание Клейнмихеля ехать на днепровские пороги, наблюсти за работами, производящимися по устройству, в обход их, каналов и ожидать в Екатеринославе его приезда. Предуведомленный еще прошедшей зимой о том, что получу эту командировку, я устроил так, чтобы жена моя, которой здоровье требовало пребывания на свежем воздухе, провела лето в прекрасном имении сестры моей А. И. Викулиной, с. Колодезском близ Задонска. В мае я привез жену и Е. Е. Радзевскую в это имение и, проведя в нем несколько весьма приятных дней, с грустью расстался с женой, сестрою и племянницами и поспешил в Екатеринослав.
{Выше я говорил об обществе этого города, и потому не буду теперь говорить о нем, кроме того, что} из моих прошлогодних знакомых я не нашел в живых доктора Сакса и баронессу Франк, муж которой был в это время, равно как и много других зимних обитателей города, в деревне. Между инженерами путей сообщения произошла следующая перемена. Помощник начальника IX округа полковник Четвериков вышел в отставку, на его место был назначен полковник Осинскийн, майор Капгер, {над которым я производил следствие в 1849 г.}, был переведен на Кавказ, и один из молодых офицеров, фамилию которого не помню, женился на хорошенькой дочери исправника Дмитриева, {бывшего депутатом при означенном следствии}. Осинский мне показался очень усердным служакой, знакомым с гидравлическими работами, и честным человеком. Все это придавало ему цену в моих глазах и давало надежду, что, несмотря на его бестактность и недостаток общего образования, он даст хорошее направление производящимся на Днепре работам.
Упомянутый молодой инженер со своею молодою женою составляли очень хорошенькую парочку, я бывал у них и надеялся, что их счастливое супружество будет продолжительно. Обеим этим надеждам не пришлось сбыться, {как читатель увидит из дальнейшего рассказа}. Большую часть времени {во время пребывания моего в 1850 г. в Екатеринославе}, свободную от занятий, я проводил в доме начальника IX округа Семичева, {о любезности жены его я говорил выше}.
Я несколько раз ездил осматривать работы, произведенные в 1849 г. в порожистой части Днепра, и делал с местными инженерами предположения о продолжении их. В мае и июне 1850 г., по высокому горизонту вод в Днепре, никаких работ не производилось. В Екатеринославе я получал часто письма от жены и сестры, последняя писала, что она почти не видит жены моей, которая с раннего утра уходит в сад ловить рыбу в пруде. Я рад был, что она нашла себе занятие, но опасался, чтобы через это не увеличились ее ревматизмы, от которых она уже много страдала.
Начальник IX округа Семичев, узнав, что Клейнмихель вскоре приедет в Курск, находившийся в районе его округа, поехал к нему навстречу, но вскоре вернулся весьма недовольный своей поездкой. Клейнмихель разругал его и приказал воротиться в Екатеринослав, куда обещался вскоре приехать. Между тем, гражданские начальства Екатеринослава, и в особенности губернатор, тайный советник Андрей Яковлевич Фабр, {о котором я упоминал выше}, делали разные приготовления в городе, чтобы достойно принять столь высокое лицо. Боязнь, с которою Фабр ожидал Клейнмихеля, доходила до смешного, ему постоянно мерещилось: ‘вот, вот он едет’. Несмотря на то, что я уверял Фабра, что передовой курьер Клейнмихеля приедет ко мне 12-ю часами ранее приезда последнего, и мы будем иметь время нарядиться в парадную форму для его встречи, Фабр часто, в тревоге ожидания Клейнмихеля, надевал мундир и ленту. В этот приезд мой в Екатеринослав мне были отведены три комнаты, составлявшие половину второго этажа двухэтажного дома, другая половина была нанята очень красивой женщиной г. Добрянскойн, у которой бывало много знакомых, но с которою я познакомился только в следующий мой приезд в Екатеринослав в 1851 г. Ложась спать обыкновенно в 11-м часу ночи, я отпускал моего слугу ужинать и запирал за ним дверь. Однажды[78], лежа в постели и читая книгу в ожидании возвращения моего слуги, я услыхал стук в дверь и полагал, что приезжие стучатся к моей соседке, но оказалось, что это был частный пристав Абаза, присланный губернатором с извещением, что Клейнмихель приехал, что губернатор, одетый в полную форму, ждет меня, чтобы ехать вместе на встречу к Клейнмихелю. Я отвечал, что Клейнмихель не мог приехать, и что не встану с постели. Вскоре приехал ко мне сам губернатор, который объяснил, что получил с почтовой станции извещение о приезде Клейнмихеля, я ему заметил, что куда же мог деваться Клейнмихель, и неужели он ожидает нас на станции. Оказалось, что проехал через Екатеринослав адъютант Клейнмихеля, Бутурлин, {по подорожной, в которой его звание было прописано}, и так как у страха глаза велики, то прислали сказать губернатору, что приехал сам Клейнмихель, а не адъютант его.
Клейнмихель, по неизвестной причине, долго не ехал. Во второй половине июня приехал от него курьер, с таинственным видом сказавший мне, что Клейнмихель опасно болен в курской деревне своей жены и требует моего немедленного туда приезда. О болезни Клейнмихеля курьеру не приказано было говорить никому ни слова. Я немедля выехал и в своей коляске, по курьерской подорожной, в 16 часов поспел из Екатеринослава в деревню Клейнмихеля, в нескольких верстах от г. Обояни.
{По приезде моем в эту деревню} на другой день я видел Клейнмихеля очень больным в постели, он мне сказал, чтобы я подписался свидетелем на его завещании. Прошло несколько дней, болезнь туго подавалась средствам доктора Фейхтнера и докторов, приехавших из Харькова, я несколько дней не видал больного. Свита его состояла из чиновников особых поручений Мицкевичан (бывшего впоследствии директором канцелярии главноуправляющего путями сообщения) и Боричевского{411} (бывшего после Мицкевича директором той же канцелярии, впоследствии члена Совета Министерства путей сообщения) и из состоявших при Клейнмихеле инженер-подполковника Серебрякова (впоследствии генерал-лейтенанта), капитана Адамовича (впоследствии действительного статского советника) и меня. Вся эта свита помещалась в маленьком флигеле господского дома подле отхожего места, так что в нем от тесноты, жары и вони было невыносимо. Мы, за исключением Адамовича, распределили между собой наши занятия в случае смерти Клейнмихеля, когда Адамовичу случилось подслушать наши об этом толки, он воскликнул:
— Нет, он не умрет.
Адамович оказался прав.
Когда Клейнмихелю сделалось лучше, первым его действием была следующая комедия, он приказал свое завещание принести потихоньку в кабинет его жены и положить на ее стол. Этим завещанием он делал жену свою наследницею всего своего имения, состоявшего из благоприобретенного им м. Почепа, населенного 4800 крепостными крестьянами. Этот акт был не только бесполезен, но мог быть и убыточен. Графиня имела по закону право только на 1/7 часть имения и, следовательно, наследуя всем имением, должна была бы внести за остальные 6/7 имения пошлинные деньги, которые составили бы до 20 тыс. рублей. Графиня же, имея собственное большое состояние, вовсе не нуждалась в предоставлении ей этого имения, которое, впрочем, никогда ничего не приносило, кроме убытков, оно было заложено в сохранной казне, куда ежегодный платеж процентов простирался свыше 20 тыс. руб., каждый год накоплялась на нем недоимка, по временам уплачивавшаяся из доходов с собственных имений графини.
Когда здоровье Клейнмихеля дозволило ему выходить из комнаты, он сиживал, во время обеденного стола, накрытого в аллее сада, перпендикулярной к дому, на террасе перед домом, и оттуда смотрел в зубы нам, сидевшим за столом. Он очень был недоволен, когда состоящие при нем инженеры редко показывались в его семействе, так что Серебряков решился мне сказать о заявленном Клейнмихелем неудовольствии на то, что я прихожу только обедать, о чем Клейнмихель выражался следующим образом:
— Я пригласил сюда Дельвига в надежде, что он своей беседой рассеет деревенскую скуку семьи моей, а он только валяется на постели, задрав вверх ноги, и обжирает меня, получая сверх того мои порционы.
Под этим Клейнмихель разумел 2 руб. 50 коп. суточных денег, которые состоящие при нем получали во время командировок из Петербурга, конечно, не от него, а из казны, но в его понятиях это было одно и то же. Серебряков мне передал слова Клейнмихеля, я отвечал откровенностью за откровенность, сказав ему:
— Клейнмихель мне неоднократно говорил, что он пригласил меня в гости, а что от вас он требует разных услуг, а вы ничего не делаете {и только, и так далее об обжирании и получении его порционов}.
Клейнмихель долго не поправлялся от болезни и назначил себе неподалеку от господского дома место, на котором желал быть похороненным. В {бытность нашу в} Дмитриевском, приезжали какие-то помещики, а более помещицы, родные и знакомые графини, отличавшиеся малым образованием и ничем более. Графиня была с ними любезна, граф высокомерен до такой степени, что не хотел, чтобы она с кем-нибудь из них съездила на богомолье в Белгород. Она просила меня поехать с нею, и мы в карете на почтовых лошадях съездили туда и назад в один день, побывав в Белгороде у обедни и у харьковского архиерея в его летнем помещении. Впрочем, сообщения наши с Харьковом были почти ежедневные, туда посылали и за докторами, и лекарствами, и за всякой безделицей, нужной в домашнем обиходе. Например, испортится самая дешевая лампа, починка ее стоит рубль, между тем снаряжается курьер из казеннослужащих, ему выдаются прогонные деньги на три лошади до Харькова и обратно и суточные деньги по положению, все это из казенных сумм. Клейнмихелю в голову не приходило, что поступает незаконно, он, впрочем, и не думал об этом. Таким образом, он расходовал казенные суммы для своих надобностей. Но в публике существовали ложные мнения, что Клейнмихель наживал от своей должности миллионы рублей, которые переводил в английский банк, и что Государь дарил ему значительные суммы. Первое мнение, как совершенную нелепость, я не намерен опровергать, а второе также несправедливо, так как мало было лиц, которые, возвысясь в чиновной иерархии подобно Клейнмихелю, получали бы так мало аренд и других денежных выдач. Он не хотел их испрашивать, чему приведу следующий пример. В 1851 г. предстояло открытие железной дороги между двумя столицами, и в семействе Клейнмихеля говорили о награде, которую он получит по этому случаю. Уверяли, что он желал получить титул князя, но что жена его, в виду их долгов и большого числа детей, желала получить хорошую сумму денег, которую, конечно, дали бы не иначе, как по особой просьбе ее мужа, а просить он не соглашался. Однажды вечером, улучив время, в которое мы остались наедине, Клейнмихель мне сказал, что жена уговаривает его просить у Государя, чтобы по имению Почеп, заложенному в сохранной казне, взыскивали с него только капитальную сумму без процентов, и что тогда придется ежегодно вносить в эту казну в 6 раз менее, против настоящего их взноса. Передавая мне это, Клейнмихель обратил мое внимание, что подобная выдача капиталов с возвращением их в казну без процентов часто производится лицам и менее его заслуженным, но что он не понимает, как можно при таком ничтожном ежегодном платеже уплатить в 37 лет весь занятый капитал, при чем просил объяснить ему это просто, без вычурных выражений. Я отвечал, что его рассуждение правильно, и объяснил ему это тем, что он платит теперь с занятого из сохранной казны капитала ежегодно 6 %, т. е. на каждые занятые 100 рубл. платит 6 pуб., в то число собственно в уплату капитала платит только 1 %, т. е. 1 рубль, так что в последнем случае он уплатил бы в продолжение 37 лет, вместо занятых им 100 р., только 37 рублей. Он это понял и с того времени решительно отказал в просьбе своей жены, которая догадалась, что это было следствием моих пояснений, и несколько времени на меня дулась. Читателю покажется странным, что я не объяснил Клейнмихелю теорию погашения займа в сохранной казне, но я знал, что он ничего не понял бы из моего объяснения и не дал бы мне даже его окончить. Это мне напоминает следующую сцену: князь Кочубей{412} испрашивал концессию на железную дорогу от Харькова до Одессы с гарантией 5 % на капитал и какой-то части % на его погашение. В Петербурге в гостиной графини Клейнмихель сидели она, муж ее, брат его первой жены наш посланник при Неаполитанском дворе Кокошкин{413} и П. А. [Петр Александрович] Языков. Кокошкин спросил у Клейнмихеля, что значит, что Кочубей просит сверх 5 % на капитал еще какие-то проценты. Клейнмихель, не зная, что отвечать, сказал:
— Кочубей дурак, сам не знает, что просит.
Языков же вздумал при этом объяснить теорию погашения занятого капитала, Клейнмихель взглянул на него очень сурово, и Языков, с перепугу, начал молоть о погашении такую бессмыслицу, что никто не в состоянии был бы понять то, что он объяснял.
В половине июня Клейнмихель начал говорить, что для его здоровья пребывание в его имении Почепе Черниговской губернии предпочтительнее, и начал туда собираться. Каждый вечер назначался выезд на другое утро и утром отменялся. Все время пребывания Клейнмихеля в деревне, уездный исправник и окружный начальник государственных имуществ не сходили со двора господского дома, и у них были в готовности 60 лошадей для экипажей Клейнмихеля, его семейства, свиты, прислуги и кухни. От курского имения с. Дмитриевского до с. Почепа, на протяжении 400 верст, через каждые 20 верст было с той же целью приготовлено по 60 лошадей. Этих лошадей, по распоряжению местных губернаторов, брали у окрестных владельцев. Были такие помещики в весьма малом числе, как, например, мой старый друг A. С. Цуриков, которые не слушались исправников и не высылали своих лошадей, но тем тягостнее было их соседям, так как, во всяком случае, требовалось на каждую станцию не менее 60 лошадей. Эти лошади прождали Клейнмихеля 6 недель в самую жаркую рабочую пору, в июле и августе.
Каждое утро Клейнмихель вставал с ругательствами, и все его ругательства выносил на себе Серебряков, обязанный быть у него, как только он поднимется с постели. После того Серебряков приходил в наш флигель и обыкновенно уговаривал меня идти к Клейнмихелю, чтобы развлечь его. Я всегда отказывался, опасаясь подвергнуться такой же руготне, на это Серебряков обыкновенно возражал, что Клейнмихель действительно встал озлобленным, но что Серебряков его подковал, и теперь Клейнмихель находится в наилучшем духе. Конечно, это было пустое хвастовство со стороны Серебрякова, но вся свита Клейнмихеля очень тешилась над его выражением, что он подковывает Клейнмихеля. По этому случаю, я поднес ему древний каменный молот, выброшенный из русла Днепра при взрывании камней в его порожистой части. Длинный адрес, при котором был поднесен молот, был весьма удачно написан Боричевским на славянско-церковном языке, в адресе мы удивлялись искусству великого мужа, умеющего подковывать ноги человека, наподобие ног конских и т. д. Хотя Боричевский был человек умный и в известном отношении ученый, но Серебряков и я любили подшучивать над ним, не имевшим понятия об общественных приличиях. В деревне Клейнмихеля, конечно, все ходили без орденов, один Боричевский являлся к обеденному столу с Анненским крестом в петлице. Несмотря на то, что он был тогда только надворным советником, мы его звали ‘Ваше Превосходительство’, полагая, что едва ли он дослужится до этого титула, а между тем он до него дослужился еще в начале 1855 г., а в 1856 г. получил уже Станислава 1-й ст., тогда как мы были произведены в генерал-майоры только в августе 1858 г.
Отхожее место, бывшее подле нашего флигеля, было зародышем бесчисленного роя мух и всякого рода насекомых, они кусали мои губы, так что я иные дни вовсе не мог ходить в дом к Клейнмихелю, мои распухшие губы очень его забавляли, и он в эти дни заходил ко мне посмеяться над ними.
Мы не могли понять, что задерживает отъезд Клейнмихеля и держит его в постоянном раздражении. Департаментские бумаги получались каждые два дня из Петербурга с курьерами, некоторые из них действительно могли раздражать его, но не до такой степени. Сколько помню, одно только назначение военного инженер-генерал-майора Герстфельда, {о котором я говорил выше}, товарищем главноуправляющего путями сообщения могло причинить ему сильное раздражение. Это назначение случилось следующим образом. Когда в апреле 1850 г. умер А. И. Рокасовский, Император Николай желал, чтобы Клейнмихель выбрал одного из инженеров путей сообщения к себе товарищем, но он несколько раз положительно утверждал, что никто из них не способен занять этой должности. Государь, считая необходимым, чтобы хотя товарищ главноуправляющего был специалистом по строительной части, увидев в Варшаве Герстфельда, строившего Варшаво-Венскую железную дорогу в пределах Царства Польского, назначил его товарищем главноуправляю щего без предварительного согласия Клейнмихеля. Но его приближенным было известно, что все эти неудовольствия для него не представляли важности и что должна быть другая причина его раздражения. Все знали, что, когда Государь не обращает на него внимания, он притворяется больным и даже на самом деле заболевает, но между тем пронесся слух, что он во время болезни получил собственноручное письмо от Государя. Надо полагать, что оно было не довольно ласково, и потому его не удовлетворило, так как он этого письма никому не показывал. В начале же августа Клейнмихель получил, несмотря на значительно уменьшившееся с 1849 г. к нему расположение Государя, новое письмо, в котором Его Величество выражал живое участие к болезни Клейнмихеля. Это письмо было показываемо всем и каждому, не исключая исправника и окружного начальника государственных имуществ, на которых Клейнмихель в продолжение двух месяцев не обращал никакого внимания, как будто не знал, что они проводили целые дни на господском дворе.
Путь из с. Дмитриевского в м. Почеп следовал через Курск, верстах в 4-х от этого города было поместье Аркадия Аркадиевича Нелидова{414}, вдовца, который был женат на сестре графини Клейнмихель.
Он пригласил графа с семьей и со свитой остановиться у него в доме. Не будучи знаком с A. А. Нелидовым и не получив от него личного приглашения, я нашел более удобным остановиться в Курске на каком-то довольно грязном постоялом дворе. Конечно, я каждый день ездил в имение Нелидова, очень высокомерного господина, имевшего одну дочь, тогда еще ребенка, {но которая должна была быть} со временем богатою невестою, {она умерла при жизни отца, тоже уже умершего}.
Все курские власти являлись к Клейнмихелю, подобострастие к нему губернатора Устимовича{415}, состоявшего под его особым покровительством, понятно, но мне показалось странным, что вице-губернатор Селецкий{416}, человек, по-видимому, порядочный, вел себя относительно Клейнмихеля с таким же подобострастием. По целым часам мы ходили по прекрасному парку в имении Нелидова, и все курские власти, а в том числе и Селецкий, под жгучим солнцем, никогда не надевали шляп. Клейнмихель, конечно, ни слова не сказал бы им, если бы они накрылись, принадлежавшие к его свите шли рядом в фуражках, он же никогда не приглашал {упомянутых господ} надеть шляпы. Впрочем, не одно чувство подобострастия умел вселять Клейнмихель в лицах, которым хотел нравиться. Проведя целый день с Селецким в имении Нелидова, я получил приглашение воротиться в Курск в его карете. По дороге он распевал разные похвалы Клейнмихелю, и это вовсе не притворно, я молчал. Но когда Селецкий мне сказал, что как-то на душе легче, проведя день в таком (не помню, какое он употребил прилагательное) семействе, отцу которого он приписывал всякие добродетели, то я не мог более удержаться, чтобы не высказать моего мнения о последнем и о том, как он ведет свое семейство и как мне трудно было провести в этом семействе последние 6 недель.
По приезде в м. Почеп Клейнмихель был недоволен тем, что не нашел там ни черниговского губернатора Гессе{417}, ни губернского предводителя дворянства Бороздню{418}, хотя и знал, что они два раза были в Почепе в ожидании все откладывавшегося его приезда, и что они задержаны в Чернигове проездом Наследника. Эти власти были так же подобострастны к Клейнмихелю, как и курские, Бороздна, бывший впоследствии губернатором в юго-западных губерниях, особенно поразил меня тем, что он лобызал то грудь, то плечо Клейнмихеля.
Почеп был в числе имений, пожалованных Петром Великим знаменитому князю Меншикову{419}, при его падении, это имение было отобрано в казну и впоследствии дано Императрицей Елизаветой Петровной {ее мужу} князю Разумовскому{420}. Последний владелец Почепа[79] князь Репнин{421} наделал неоплатные долги, его делами заведовал Федор Петрович Лубяновский{422}, бывший тогда сенатором, которого старший сын Петр служил старшим адъютантом в Главном штабе Его Величества в бытность Клейнмихеля дежурным генералом. На Почепе были большие недоимки по неплатежу процентов в сохранную казну, в которой он был заложен. При продаже Почепа с аукционного торга, предлагаемая за него сумма не покрывала капитального долга с недоимками. Ф. П. Лубяновский, желая подслужиться Клейнмихелю, устроил так, что Почеп, по Высочайшему повелению, велено было передать последнему, переведя на него только капитальный долг, сделанный на 4200 душ, числившихся по прежней ревизии. По новой ревизии оказалось 600 душами более, так что при перезалоге Почепа по этой ревизии осталось у Клейнмихеля до 50 тысяч рублей. Клейнмихель, ничего не смысля в этих расчетах, вообразил, вероятно, что это доход с имения, и впоследствии никак не мог понять, отчего доходы с него так недостаточны, что графиня должна была, как выше мною сказано, прибавлять к ним значительную сумму для уплаты процентов в сохранную казну. В 1850 г. Почепом управлял отставной офицер Гуюсн, товарищ A. А. [Александра Александровича] Вонлярлярского по шоссейным подрядам. А. И. Рокасовский находил фамилию этого управляющего неприличной и, говоря с графиней Клейнмихель, краснел, когда надо было назвать Гуюса. Последний взялся устроить дела по имению так, чтобы оно приносило доход, и не успел в этом, но в те годы, в которые он управлял имением, графиня ничего не добавляла для уплаты процентов, его управление продолжалось только три или четыре года.
В Почепе был великолепный господский дом, сад, большой парк, несколько каменных домов, выстроенных торгующим в местечке купечеством, и десять церквей, из которых ближайшая к господскому дому называлась придворной. На иконостасе церкви были позолоченные вензеля Е, в воспоминание Императрицы Елизаветы Петровны. В Почепе Клейнмихель был еще высокомернее, он гордился тем, что это имение, принадлежавшее Меншикову и Разумовскому, составляет теперь его собственность, ему казалось, что это придает ему аристократический лоск. В Почеп приезжало к нему более посетителей, чем в Дмитриевское. {Сверх вышепоименованных}, приезжал к нему гостить родной его племянник генерал-адъютант Николай Александрович Огарев{423}, и почти каждый день, между прочими, бывал состоявший при нем по особым поручениям камергер Андрей Михайлович Гулевичн с женой, жившие в своем соседнем имении. Свита Клейнмихеля была помещена довольно просторно, так что к Серебрякову приехала его жена. Клейнмихель любил хвастаться своей собственностью и всем, что она вмещает, жена старалась ему угодить, превознося Почеп, хотя очень сожалела о деньгах, которых он им стоил. В наше пребывание были устраиваемы рыбные ловли и охота на зайцев. На рыбной ловле из невода вытаскивали множество рыбы такого рода, что их не могло быть в протекающей в имении речке, явно было, что вся рыба была купленная, когда ходили на охоту с ружьями, то после каждого выстрела поднимали прежде разбросанных зайцев, также купленных в ближайшем городе. Клейнмихель не давал себе труда подумать, а то, конечно, догадался бы, что его надувают. Вероятно, заметив на моем лице улыбку сомнения при вынутии невода из реки, он особенно настаивал передо мною в том, что его имение действительно изобилует всем, и в доказательство прислал ко мне в комнату показать медведя, который, как его уверили, был также пойман на его землях, что, впрочем, и не представляло невероятности.
Земли в имении было 40 тысяч десятин, Клейнмихель не допускал мысли, чтобы можно было видеть ее границы. Так он, идя с женою своей, мною и приказчиком имения, говорил, что лес, который виден был на конце поля, принадлежит ему, и что за лесом лежащая земля также его. Приказчик доложил, что земля Клейнмихеля кончается в лесу, что прежде почепские земли действительно шли далее, но что прежний владелец, князь Репнин, их продал. Клейнмихель сердито закричал:
— Ах, он подлец такой, как он смел продавать мои земли.
Этому приказчику постоянно доставалось от Клейнмихеля, когда он пришел однажды доложить {последнему}, что приехали купцы для покупки липового леса, Клейнмихель спросил, зачем им этот лес, приказчик отвечал, чтобы ободрать кору на мочала. Тогда Клейнмихель, рассердясь, закричал:
— Хотят обдирать кору с моего леса, а ты не содрал с них кожи. Клеопатра, Клеопатра (обращаясь к жене своей), нашлись люди, осмеливавшиеся предлагать мне покупку моего леса для обдирания с него коры, а этот мошенник не содрал с них живых кожи.
Я объяснил Клейнмихелю, что полезно продавать на срубку старый лес, что этим способом можно было бы получить доход с его бездоходного имения. Он отвечал:
— Нет, мои дети не скажут, чтобы я что-либо продал из имения, которое они после меня наследуют.
Казарменное неприличие в его обращении доходило до невероятия. {Случилось ему во время одной из прогулок что-то показывать своей жене, которая было близорука и позабыла, кто у нее взял лорнет, когда я его подал графине, он спросил меня, где я нашел лорнет, я отвечал, что у одной из его дочерей, на что он сказал:
— Ах, они стервы какие.
В то время они были маленькие, скромные девочки, и он их любил. Подобных рассказов я мог бы привести множество, ограничусь следующим. Все семейство Клейнмихеля и его гости сидели в гостиной, на одном из столов играли в карты, в числе играющих был Гулевич, который, призадумавшись о том, с какой выйти карты, посмотрел на потолок. Клейнмихель, несмотря на то, что рядом с ним сидели с одной стороны обе его старшие дочери и жена Серебрякова, а с другой его жена и жена Гулевича, и что в комнате были еще другие дамы, обратился к Гулевичу со следующими словами:
— Что ты выпучил глаза в дыру в заднице (на потолке был написан голый купидон), там ничего не написано}. Разные нецензурные выражения, на которые Клейнмихель был большой мастер, раздавались очень часто при его детях. Это, а равно и вообще обращение Клейнмихеля с лицами, ниже его поставленными, весьма дурно действовало на его сыновей, которые старались во многом ему подражать, и это до такой степени, что я находил для себя обязательным предупредить их мать. Она понимала это, благодарила за внимание, но не могла ничем помочь. Обе старшие дочери, Елизавета{424}, впоследствии баронесса Пиллер, и Александра{425}, впоследствии баронесса Козен, вполне от нее зависевшие, были очень милы и скромны, характер старшей был мягче, но мне более нравилась младшая. Клейнмихель же не обращал внимания на воспитание своих детей, он учил их драться еще на руках кормилиц, а как только они начинали произносить слова, то и ругаться. При разрывании порохом камней в русле порожистой части Днепра, вылетали разные весьма древние монеты, инструменты и другие предметы, некоторые из них я хотел передать Клейнмихелю. В с. Дмитриевском, по причине его болезни, я не мог этого сделать. В Почепе же я принес все эти вещи в большой дом и, оставив их в передней, взошел в залу, где, найдя Клейнмихеля, начал было ему говорить о предметах, привезенных мною с порогов, но он, не любя, чтобы ему доказывали словесно о чем-либо касающемся до технической части и, вероятно, вообразив, что мой разговор относится до этой части, не дослушав меня, подойдя к бывшему в той же зале на руках кормилицы своему младшему сыну{426} (впоследствии нашему младшему военному агенту в Париже, там умершему), сказал ему:
— Мишка, бей ее (т. е. кормилицу), хорошенько бей.
И, взяв его ручонки, бил ими по щекам кормилицы. Вслед за этим он исчез из комнаты, а означенные предметы с днепровских порогов и до сего времени находятся у меня.
В конце августа я получил уведомление от жены, жившей все лето в имении сестры моей, что она выезжает в Петербург, а от ее брата Валерия, что мне необходимо приехать в нижегородское имение для смены бурмистра, мало пекущегося о сборе оброка, и для обзора действий землемера, отмежевывающего пустошь в 9500 десят. земли, заложенных по неисправным откупам Абазы и предназначенных к продаже с аукциона. Я ничем не был занят в Почепе, а потому просил Клейнмихеля уволить меня в 28-дневный отпуск для приведения в порядок дел по нижегородскому имению, которое, при всей малодоходности, все же составляло, сверх убогого содержания по службе, единственный источник моих средств к жизни. Но Клейнмихель мне наотрез отказал, он не желал, чтобы свита его уменьшалась, и, вероятно, считал преступлением желание покинуть его. Я обязан только сильному ходатайству его жены и его племянника Огарева, что, наконец, был отпущен.
В имении я остановился в тесной комнате конторы и на другой день по приезде был в г. Богородском, в господском доме которого жили шурья мои Валерий и Николай, к обеду приехал мой свояк граф Толстой, с которым мы не имели никакого сношения почти три года. В комнатах, в которых жили мои шурья, было чрезвычайно холодно, несмотря на то, что осень только еще начиналась, стены комнат и мебель были грязны. Валерий требовал смены моего бурмистра, который со своей стороны утверждал, что оброк плохо собирается вследствие {необходимости ему повиноваться} распоряжениям моего шурина, отдаваемым будто бы им неправильно из-за своих выгод. Конечно, я должен был поверить шурину и сменил бурмистра. С Толстым мы обошлись холодно, он мне сказал, что при отмежевании в дачах моих шурьев пустоши, заложенной по неисправным откупам Абазы, в нее не включаются сенокосы, составляющие главный доход крестьян, а при отмежевании таковой же пустоши в дачах жены моей, в нее домежеваны и все сенокосные места, за отходом же их от имения, крестьяне жены моей будут лишены возможности платить оброк. Толстой вызвался указать означенные места землемеру, которого я упросил снова обойти пустошь в даче жены моей, исключив из нее сенокосные места, что мне стоило новых издержек. {Я уже говорил, что понятия Толстого были вообще дикие, эта} дикость доходила до того, что, будучи вообще честным человеком, он иногда делал бесчестные поступки, {в которых не видел ничего бесчестного} и даже ими хвастался. В имении жены моей было несколько водяных мельниц, которые за бесценок были сдаваемы в аренду ее крестьянам. По распоряжению шурина моего Валерия, эти мельницы в 1849 г. были сданы за несколько высшую цену Толстому, в имении жены которого, по соседству, было также несколько мельниц. Толстой, вместо того, чтобы употребить в дело мельницы, принадлежащие жене моей, совершенно запустил их и даже срыл мельничные плотины, так что лишил жену и того малого дохода, который она с них получала. На вопрос мой Толстому, зачем он это сделал, он отвечал самым грубым образом, что неужели я, зная, что означенные мельницы берет на аренду сосед, владелец таких же мельниц, мог предполагать, что он их берет с другой целью, как не для того, чтобы их уничтожить, и что он так и сделал, приказав навоз из плотин, который накладывали (он употребил другое выражение, {нецензурное}) в них со времен Петра Великого, вывезти на поля. Это суждение было до такой степени дико, что я оставил его без ответа.
Проездом через Нижний Новгород в оба пути я останавливался в доме председателя казенной палаты Б. Е. Прутченко, я всегда любил беседу умного старика. У него в это время я каждый день обедал со служившим в казенной палате красивым молодым человекомн, весьма прилично одетым и с изящными манерами, он говорил по-русски без акцента и казался хорошо образованным. Прутченко, вследствие всех этих достоинств, приблизил его к себе, и я удивлялся, что такая замечательная личность служит в губернском городе. Он долго оставался на этой службе, постоянно отличаемый Прутченко, он был уже помолвлен на дочери отставного инженера путей сообщения Ликан, как вдруг был арестован и послан в Сибирь. Оказалось, что этот господин был из сосланных в Сибирь, где он, неизвестно каким образом, присвоил себе паспорт и имущество какого-то умершего и по этому паспорту поступил на службу. Узнали кто он такой очень странным способом, понятно, что многие чиновники не полюбили такого изящного господина, один из писцов его стола в палате имел брата писцом в Нижегородском губернском правлении, который, прочитывая извещения сибирских начальств {в это правление}, нашел, что приметы одного беглого точно списаны со столоначальника его брата, которому об этом сообщил. Последний, рассердясь однажды на своего начальника, назвал его именем беглого и заметил в нем перемену в лице. Он об этом донес полиции, и по распоряжению губернатора молодой человек был схвачен и во всем сознался.
В Москве я нашел Клейнмихеля, который немедля по моем приезде поручил мне исследовать причину обрушения моста в г. Луцке и возобновить его. При этом обрушении сильно изувечены три солдата из лагеря, стоявшего в Луцке. В самый день падения моста Наследник Великий Князь Александр Николаевич проехал через него четыре раза. Я поехал в Луцк через Пинск, окружающие его болота, по причине сильного дожд ливого времени, были неудобопроезжаемы. В Луцке грязь была по ступицу {колеса}, ходить пешком было невозможно, ехать затруднительно. Войска, стоявшие лагерем около Луцка, уже разошлись по зимним квартирам. Для свидания с начальником штаба 4-го пехотного корпуса [Григорием Ивановичем] Филипсоном я предполагал ехать в штабную квартиру, но узнал, что он после лагеря вышел в отставку, будучи не в состоянии продолжать службу с таким формалистом, каким был корпусный командир Д. Е. [Дмитрий Ерофеевич] Сакен.
В мосте обрушилась устроенная на его средине подъемная часть, которая до моего приезда была возобновлена столоначальником Волынской строительной комиссии Строительного отряда путей сообщения штабс-капитаном Проскуряковымн (впоследствии коллежским советником и губернским инженером Киевского губернского правления), который был и первоначальным строителем моста. Проскуряков, по возобновлении моста, уехал в Житомир, по приезде моем в этот город, я узнал от него, что по проекту, утвержденному Главным управлением путей сообщения, следовало мост в Луцке устроить без подъемной части, но что таковая была устроена по приказанию волынского военного губернатора, князя Иллариона Илларионовича Васильчикова{427}, основанному на том, что в иные годы под этим мостом проходит десятка полтора барок, при этом Васильчиков требовал, чтобы на устройство висячей части моста было употреблено менее 600 pуб., каковую сумму он имел право отпустить из земских сборов без разрешения министра. Проскуряков, не знакомый с устройством висячих мостов, устроил эту часть моста неправильно, впоследствии за ней не было никакого присмотра, грязь с нее не счищалась.
По сведениям, собранным в Житомире, я узнал, что Проскуряков, чиновник способный, весьма усердный, но мало учившийся, что он со своим семейством находится в крайней бедности, что он не прочь от получения некоторых незаконных выгод по службе, но что они не превосходят нескольких сот рублей в год, которые с двумястами рублей его жалованья едва были достаточны для его существования. Посланный к Проскурякову мой слуга сказал мне, что он живет за городом на грязной улице и помещается с большим семейством в двух грязных комнатах, что обед детей самый простой готовится их нянькой и что жена Проскурякова, по получении известия о падении моста, от испуга заболела и вскоре умерла. Проскуряков же в несколько дней похудел и, действительно старый, его мундир сидел на нем, как мешок.
Васильчиков, говоря со мной, обвинял Проскурякова и полагал, что он по суду будет разжалован в рядовые. Я старался объяснить Васильчикову, что если бы мост был выстроен по проекту, утвержденному Главным управлением путей сообщения, то не произошло бы обрушения, что висячая часть моста была выстроена по его приказанию в противность утвержденного проекта. Он, не понимая меня, приказал принести чертеж моста в доказательство того, что проект утвержден, и объяснил, что по закону он имел право употребить до 600 р. из земского сбора на дополнительную работу. Я со своей стороны утверждал, что изменение, потребованное им в утвержденном проекте, могло быть допущено только по рассмотрении его Департаментом проектов и смет, который указал бы, как должно строить висячую часть, и затем не произошло бы ее падения. Я старался навести Васильчикова на мысль, чтобы он принял на себя часть вины и тем, не подвергая себя по своему положению ответственности, снял бы часть таковой с Проскурякова, но, при всей доброте Васильчикова, в начале мои старания были безуспешны. Васильчиков так сильно был раздражен против Проскурякова, что с удовольствием ожидал разжалования его в рядовые. Позвав последнего для дачи при мне объяснений, он обходился с ним высокомерно и с презрением. В кабинете Васильчикова вместе с нами был столоначальник Волынского губернского правления молодой человек с заметно хорошими способностями. При выходе Васильчикова со мною для прогулки по городу в передней его дома не было прислуги, упомянутый столоначальник, в присутствии моем и Проскурякова, надел калоши Васильчикову, который принял эту услугу, как что-то должное. На другой день я передал Проскурякову о раздражении Васильчикова против него, и он мне объяснил, что этому причиной местный жандармский полковник Ардаренко{428} (впоследствии архангельский губернатор), который имеет большое значение у Васильчикова, так что все губернские чины во всех случаях относятся к нему с особым подобострастием, ездят его поздравлять с большими праздниками, и что Ардаренко недоволен Проскуряковым за то, что он в этом не подражает другим чиновникам. Одна и та же история с инженерами путей сообщения повторяется во всех губернских городах, они не хотят кланяться губернаторам и другим лицам, имеющим значение в губернии, хотя их служебная деятельность большей частью так же не бескорыстна, как и других чиновников. Я обратил внимание Проскурякова на то, что когда мы накануне выходили из дома Васильчикова, то бывший у последнего такой же столоначальник, как и Проскуряков, бросился надевать калоши Васильчикову, что, конечно, я не учу его делать того же, но Васильчикову, который должен считать обоих столоначальников равными между собой, должна казаться странной разница между их обхождениями с ним, что если все и даже вице-губернатор ищут в жандармском полковнике, то я не вижу причины, чтобы и он, без унижения себя, не делал того же, что и я, для избавления его от беды, немедля поеду к Ардаренко просить быть за него ходатаем у Васильчикова. Я так и сделал, и действительно, вместе с Ардаренко уговорил Васильчикова принять часть вины на себя, что он и изложить в письме к Клейнмихелю. По приезде моем в Петербург и по объяснении последнему всего дела, он вздумал было отдать в приказе о неправильных действиях Васильчикова, но сейчас же раздумал и все, что относилось к Васильчикову, исключил из приказа, оставив в нем только изложение вины Проскурякова, при чем назначил выдержать его семь дней на гауптвахте. Итак, мои старания увенчались успехом, Проскуряков, подлежавший военному суду, подвергся только дисциплинарному взысканию.
Из Житомира в Петербург я ехал через Могилев на Днепре. В этом городе я нашел моего старого товарища по Институту инженеров путей сообщения, Н. Ф. [Николая Феликсовича] Ястржембского{429}, который, оставив занятия по званию профессора механики и строительного искусства, перешел на службу в VII (Могилевский) округ путей сообщения. Он имел большое семейство, жил в очень хорошем собственном доме и был при деньгах, которых, по-видимому, неоткуда ему было взять, как делая злоупотребления по состоявшему в его ведении шоссе, этими злоупотреблениями отличался VII округ путей сообщения, {некоторые подробности о них читатель прочтет в конце этой главы}. Впрочем, Ястржембский имел и другой источник для получения денег, это сильная картежная игра, но он, кажется, более проигрывал, чем выигрывал, тем неоднократно ставил свою семью в самое ужасное положение. Из Москвы до Луцка и обратно до Могилева я ехал в своем тарантасе, а оттуда до Петербурга поехал в почтовой карете, тарантас же оставил у Ястржембского с тем, чтобы он мне был доставлен при случае, но о нем не было более и помину, таким образом, состоя по особым поручениям у Клейнмихеля, я, при всей моей безденежности, принужден был бросить свои экипажи.
По возвращении моем в Петербург, в начале ноября, был пожар в Институте инженеров путей сообщения: обгорел незначительно паркет в кабинете помощника директора по учебной части [Владимира Петровича] Соболевского. Клейнмихель поручил директору Строительного училища полковнику (впоследствии генерал-лейтенанту) Лишину{430} и мне исследовать причины пожара. По сделанным нами допросам, мы не дознали причины пожара, но Лишин, который надеялся заменить [Валериана Федоровича] Энгельгардта в должности директора института, изыскивал разными путями способ доказать, что пожар произошел по непростительной неосторожности, в чем будто бы он убедился из рассказов обучавшегося в то время в школе гвардейских подпрапорщиков своего сына, который это слышал от другого его сына, обучавшегося в институте. Я объяснил Лишину, что мы можем делать наши заключения только по формальным показаниям, а потому не угодно ли ему будет при мне допросить своего сына, юнкера гвардейской школы, на что он не согласился. Затем мы представили Клейнмихелю все отобранные нами показания при мною редижированном и подписанном обоими нами рапорте, в котором изложили наше заключение, {основанное на полученных показаниях}. При открытии постоянного через Неву моста, Лишин сказал мне, что Клейнмихель положил на нашем рапорте резолюцию: ‘Я не верю обоим следователям’. Я отвечал Лишину, что никогда не справляюсь о резолюциях Клейнмихеля на моих донесениях, а если он нам не верит, то не следовало ему назначать нас следователями.
В том же ноябре окончилась постройка постоянного на р. Неве моста. За несколько дней до открытия я зашел к его строителю Кербедзу, которого нашел не в духе. Он мне сказал, что он с самого начала устройства моста почти[80] ежедневно выслушивал всякого рода неприятности от Клейнмихеля и все терпел в виду желания окончить это важное дело, которое ему было поручено. Но теперь, когда оно окончено, Клейнмихель вывел его из терпения. Местность около строившегося моста была завалена огромной массой материалов, которые должно было свезти ко дню открытия моста. Для отвозки этих материалов был найден подрядчик за оптовую плату, за тем обязанность строителя моста заключалась только в том, чтобы подрядчик выставлял ежедневно такое количество лошадей, которыми можно было бы окончить очистку моста своевременно. Кербедз должен был представлять ежедневную ведомость о числе выставленных подрядчиком лошадей Клейнмихелю, который, не довольствуясь этим, поручил инженер генерал-майору Кролю{431}, человеку весьма дурной репутации, поверять показания Кербедза. В тот день, когда я пришел к последнему, Кроль нашел число лошадей, отвозивших материалы, несколько меньше, чем было показано в ведомости Кербедза. Последний не мог утвердительно сказать, солгал ли Кроль, чтобы подслужиться Клейнмихелю, или же недосчитал он лошадей по затруднительности их сосчитать во время работы, или действительно подрядчик уменьшил число лошадей после счета их Кербедзом. Клейнмихель призвал к себе последнего и очень грубо выговаривал ему за ложное показание лошадей в представленной ведомости. Кербедз не выдержал этого выговора и в первый раз дозволил себе отвечать Клейнмихелю. Он сказал, что свое дело, постройку моста исполнил с усердием, а очистку мусора, конечно, можно поручить и Кролю. Клейнмихель, не привыкший к подобного рода ответам, ушел из своего кабинета. Кербедз, не дождавшись его возвращения, также ушел.
21 ноября было назначено торжественное открытие моста, набережные обеих сторон были покрыты бесчисленной массой народа. При входе на мост с Английской набережной стояли по одной стороне председатель и члены комитета по устройству моста, в числе последних и строитель, а на другой представители С.-Петербургского биржевого комитета и городского управления, производители работ стояли каждый на устроенном под его наблюдением быке моста. Представители биржевого комитета были приглашены к церемонии открытия моста потому, что он строился на заемный капитал, который должен был быть погашен добавочным сбором с приходящих к Петербургскому порту иностранных товаров. Государь, выйдя из экипажа, поблагодарил в самых лестных выражениях всех инженеров, трудившихся при устройстве моста, и в особенности председателя комитета и строителя, и поздравил представителей биржевого комитета и городского управления со столь полезным сооружением. Вслед за тем, по совершении молебствия, он, сопровождаемый Великими Князьями, взошел на мост. За ним бросилась вся масса народа при нескончаемых криках ура, конечно, мост никогда не подвергнется более такому испытанию, буквально негде было упасть яблоку. Государь прошел по вновь построенной набережной на Васильевском острове, еще раз поблагодарил всех трудившихся, тут же поздравил Дестрема инженер-генералом, а Кербедза инженер-генерал-майором и кавалером Владимира 3-й ст., хотя он имел только орден Анны 3-й ст., и приказал наградить всех членов комитета, а помощникам Кербедза дать по две награды. Обратно через мост Государь и вся его свита проехали в экипажах. Дестрем и Кербедз обедали в этот день у Государя в Царском Селе.
A. А. Вонлярлярский достраивал в это время огромный дом на углу Английской набережной (впоследствии Фалькенгагена), внутренность которого, по капризам Клейнмихеля, несколько раз переделывалась. По отъезде Государя, Клейнмихель и все инженеры, участвовавшие в устройстве моста, взошли в нетопленную угловую комнату второго этажа дома Вонлярлярского. На камине этой комнаты Клейнмихель, в присутствии всех, делал вполне произвольные распоряжения по полученному им Высочайшему повелению о наградах участвовавшим в устройстве моста. Вместо двух наград, как приказал Государь, каждому из помощников Кербедза, он только трем назначил по две награды: чин и орден, а остальным по одной, или чин или орден, и некоторым высший, а другим низший орден, нисколько не сообразуясь с заслугами награждаемых, о которых мог свидетельствовать только Кербедз, но его не спрашивали. Членам же комитета по устройству моста, а в их числе и мне, вместо наград, было объявлено в Высочайшем приказе Монаршее благоволение и удовольствие, что и внесено в мой и их формулярные списки.
Во всей России много говорили о значительной денежной награде, данной будто бы Кербедзу, за постройку моста, некоторые полагали, что ему подарены были употребленные для укладки чугунных ферм моста подмостки, которые были свинчены дорогостоящими длинными, толстыми, железными болтами. Но все эти слухи были несправедливы, по открытии моста, несмотря на то, что Кербедз был произведен в генерал-майоры, содержание его уменьшилось на 200 руб. При постройке моста он получал, сверх содержания, 1340 руб. по чину инженер-полковника, 1000 руб. добавочных, отпуск последних с открытием моста был прекращен, и все его содержание по чину генерал-майора равнялось 2140 руб. Упомянутые же железные болты достались не Кербедзу, а по весьма дешевой цене племяннику Клейнмихеля, генерал-адъютанту Огареву. Последний обязался поставить таковые болты для деревянных ферм американской системы мостов, строившихся на железной дороге между двумя столицами, он заявил, что, по неимению в продаже в Петербурге круглого железа потребной на болты толщины, и по причине закрытия навигации, он не в состоянии их поставить к сроку (через это задерживалось открытие движения по строящейся дороге), а так как железные болты, употребленные для подмостей моста через Неву, оказываются более не нужными, то просил их продать ему. Всего проще было бы избавить Огарева от поставки болтов, заменив их имевшимися в распоряжении казны. Казалось, что Клейнмихель и полагал так сделать, браня заочно Огарева за постоянно испрашиваемые им льготы и пособия и называя его ‘бесштанником’, но по ходатайству, как говорили тогда, своей жены дал предписание комитету по устройству моста передать болты Огареву с 20 % скидки с заготовительной цены. Болты эти были привезены из Анг лии беспошлинно, как мне помнится, по 2 руб. за пуд и уступлены Огареву по 1 руб. 60 к. за пуд. Цена же, по которой обязался Огарев поставлять болты для мостов железной дороги, была 4 руб. 50 коп. за пуд, а так как передаваемые ему болты могли быть употреблены на означенных мостах без всякой переделки, то он и получил чистой выгоды за каждый пуд по 2 руб. 90 коп., а на всех болтах, сколько помнится, более 50 тыс. руб.
Клейнмихель, в день открытия моста, получил бриллиантовые знаки к ордену Св. Андрея Первозванного, тогда как лица, получившие этот орден в прошедшем году ранее его, еще не получили этого украшения, в числе их был близкий человек к Императору граф В. Ф. Адлерберг, который получил это украшение только в 1856 г. Эта награда имела тем большее значение для Клейнмихеля, что получение Андреевского ордена было для него, {как изложено выше}, сопряжено с большими затруднениями.
Читателю, конечно, покажутся странными {такой} шум и {столько} наград вследствие постройки моста, тогда как в настоящее время строится много весьма значительных мостов, и их строители не всегда получают награды. {Но надо обратить внимание на то, что в последние} 20 лет с развитием железных дорог искусство устройства мостов сделало большие успехи, но в 40-х годах постройка постоянного моста на Неве была мудреной задачей не для одних русских инженеров.
Полагаю уместным здесь объяснить, какие именно заслуги по устройству моста оказали награжденные лица. Клейнмихель, конечно, ничего не понимал в этом деле, своим постоянным вмешательством в дело постройки и бранью, которою осыпал строителя, он делал только вред. Но, с другой стороны, надо сказать, что при другом начальнике, не столько самостоятельном и энергичном, постройка моста могла бы не быть приведена к окончанию. Сделав {раз} выбор строителя, Клейнмихель, несмотря на говор многих, что Кербедз никогда ничего не строил и неопытен в постройках, что он не представляет своевременно отчетности по принятым формам, держался за Кербедза. Перемена личности строителя, а тем более наряжение комиссии для приведения в порядок отчетности и неминуемая остановка работ на время ее заседаний, к чему могли прибегнуть другого свойства начальники, могли бы быть причиной, что раз остановленная работа не возобновлялась бы. Сверх того, скорые разрешения всего представляемого строителем через комитет по устройству моста и энергичные требования Клейнмихеля о скорейшем производстве работ были полезны, в особенности, принимая в соображение врожденную Кербедза медленность и нерешительность. Дестрем был всегда готов поддержать человека со способностями и усердного, а потому всеми от него зависевшими способами облегчал труды Кербздза. Хотя Дестрем любил уверять всех, что он главный строитель моста, так же, как и главный строитель форта в Кронштадте, поминутно называя их mon pont и mon port[81], так что получил название Prince de Monpont, Duc de Monport[82], но это не мешало ему с должным уважением относиться к Кербедзу. Последнему, конечно, принадлежит вся заслуга по устройству моста, обширные познания, усердие и бескорыстие его в этом деле несомненны. Его можно обвинять только в том, что он не жалел ни казенных денег, — употребляя такие материалы, которые могли бы быть и меньших размеров, и не столь высоких качеств, — ни поставщиков этих материалов, требуя от них буквально, часто без всякой надобности, исполнения контрактов, через что они за все предметы требовали высоких цен, и несмотря на то, вследствие слишком строгого приема, разорялись. Понятно, что при этих условиях мост с набережными при нем стоил огромных сумм. Чтобы показать, до какой степени была вредна строгость приема Кербедзом материалов, расскажу следующее. Знаменитый впоследствии в истории Николаевской железной дороги и даже русских финансов, американец Уайненс{432}, тогда еще бедный заводчик, взялся изготовить на содержимом им Александровском заводе{433} чугунные фермы моста. Первые поставленные им фермы были Кербедзом забракованы, по недостаточной, как говорили, причине. Уайненс понес убыток, но впоследствии, нажив десятки миллионов по своим контрактам с казной, он говорил, что всем своим богатством обязан Кербедзу, который, придираясь к букве контракта, не принял от него ферм, и с того времени Уайненс понял, какие контракты следует заключать с русской казной, действительно, два его знаменитые контракта на ремонт подвижного состава Николаевской железной дороги, доставившие ему десятки миллионов рублей барыша, были составлены так, что они давали обширное поле Уайненсу толковать их в свою пользу. Помощники Кербедза, производители работ, а их было по одному на каждом быке и устое, были весьма усердны и не могли быть иначе при столь строгом и неограниченно требовательном начальнике. Члены комитета по устройству моста, конечно, менее других принесли пользы, и в особенности я, по недавности моего назначения, но все же они были недовольны, что Клейнмихель, вместо обещанных Государем наград, т. е. чинов или орденов, ограничился объявлением им Монаршего благоволения и удовольствия.
На сооружение моста через Неву была выбита сочиненная графом Ф. П. Толстым (умер в 1873 г.) медаль. На одной ее стороне изображен Геркулес, который, перебросив палицу через воду, льющуюся из урны лежащей нимфы, переходит по палице, ведомый Минервой, над этой группою надпись: ‘бысть’. На другой стороне медали изображение моста, над которым парит коронованный двуглавый орел с лавровым венком в одной лапе и громами в другой. Участвовавшие в постройке моста генералы получили таковые медали большой величины золотые, а прочие чины, в том числе и я, такой же величины серебряные.
По приезде в Петербург из командировок 1850 г., я представил отчет в отпущенной мне авансом сумме на прогоны и суточные деньги по 2 руб. 50 коп. в сутки. Чиновники, командируемые военным министром для исполнения особых поручений, получали по закону двойные прогонные деньги. Клейнмихель, не желая ни в чем быть ниже других министров, испросил Высочайшее повеление, чтобы командируемые им чиновники для исполнения особых поручений также пользовались двойными прогонными деньгами, но прибавил к этому слова: по усмотрению главноуправляющего. С этого времени все командируемые Клейнмихелем чиновники особых поручений, в том числе и я, получали двойные прогонные деньги. В таком виде представлен был мною счет прогонным деньгам по моим поездкам в 1850 г., но Клейнмихель, имея в виду вышеприведенные слова ‘по усмотрению главноуправляющего’, приказал расчесть меня одиночными прогонными деньгами и потребовать от меня излишне записанные в расход деньги, что составляло несколько сот рублей. Бывшие постоянно в свите Клейнмихеля говорили мне, что я напрасно от них отделился, так как в противном случае получил бы, наравне с ними, не только двойные прогонные деньги за действительно произведенные поездки, но и за такие, которых вовсе не было. Серебряков, получавший для поездок Клейнмихеля авансом деньги из Департамента хозяйственных дел, обязан был в продолжение этих поездок содержать его и его свиту на полученные им на прогоны деньги, что было возможно при краткости времени поездок и значительном их протяжении. В 1850 г. прогонных денег по совершенным поездкам было на это недостаточно, и Серебрякову пришлось выписать прогоны за такие поездки, которых Клейнмихель не делал, и именно несколько поездок по р. Сейму. Таким образом, состоявшие постоянно в свите Клейнмихеля, проехав из Петербурга в его курское, а оттуда в его черниговское имение, и обратно через Москву в Петербург, получили гораздо более меня, проехавшего из Петербурга не только в оба означенные имения, но и на днепровские пороги, и из Москвы в Луцк, Житомир и Петербург.
Отказ Клеймихеля в выдаче мне двойных прогонных денег ставил меня в невозможность исполнять его поручения, сопряженные с разъездами, влекущими за собой значительные издержки. К тому же я получил от заведовавшего имением жены моей, брата ее В. Н. Левашова, извещение, что, несмотря на смену бурмистра, нельзя ожидать получения безнедоимочно оброка с крестьян, по случаю их значительного разорения прежними управляющими, и предлагал купить все имение за такую сумму, что по вычете долга, лежащего на имении по залогу его в Московском опекунском совете, оставалось бы около 30 тыс. руб. {В IV главе ‘Моих воспоминаний’ я подробно объяснил, что} оброк сбирался не по числу ревизских душ, которых в имении жены моей было 1067, а по особой раскладке, по которой в 1850 г. состояло оброчных душ до 900, обязанных платить в год 8100 pуб., a так как ежегодная плата в опекунский совет составляла около 5000 pуб., то и оставалось чистого дохода 3000 руб.
Конечно, оброк не сбирался вполне, но с другой стороны, получались небольшие доходы с продаваемого леса, с аренды мельниц и других угодий, так что, действительно, получалось ежегодно дохода до 3000 руб. Сверх того, означенной ежегодной уплатой 5000 руб. уплачивалась часть капитального долга, и по прошествии некоторого числа лет уплаты, имение могло быть перезаложено, при чем получалась некоторая сумма на руки. При продаже же имения за 30 тыс. рублей, я мог получить верных процентов только 1500 руб. в год, а потому на продажу не согласился. Но получая содержания всего около 1000 руб. в год и <менее> 3000 руб. дохода с имения, я не мог долее жить в Петербурге, несмотря на то, что жена моя ничего на себя не тратила и вообще сделалась донельзя расчетливой, а жившая у нас Е. Е. Радзевская чрезвычайно экономничала в нашем хозяйстве. Читатель, конечно, заметил в моем рассказе, что моей целью было сделать служебную карьеру, но теперь уже я потерял на нее всякую надежду, для карьеры необходимо быстрое повышение в низших чинах, так как в высших чинах награды заметнее, и потому они даются преимущественно в сравнении со сверстниками. Между тем, я состоял в офицерских чинах уже 22-й год и, несмотря на мои похождения на Кавказе и в Венгрии и близость мою к Клейнмихелю, я еще не достиг полковничьего чина, которого многие достигали тогда в 10 лет и даже менее.
По этим причинам, а также и потому, что мне надоело быть свидетелем капризов Клейнмихеля, я решился 16 декабря 1850 г. послать к нему прошение на Высочайшее имя об увольнении меня от службы, рассчитывая по получении отставки заняться в деревне хозяйством и в особенности торговлею лесом, а в случае неуспешного хода моего хозяйства, поступить в гражданскую службу, в которой M. Н. Муравьев обещался по дружбе своей с министром внутренних дел Перовским определить меня на первую вице-губернаторскую вакансию. При открытии же вакансии председателя межевой канцелярии, Муравьев желал, чтобы я принял на себя эту должность.
Две недели просьба моя об отставке оставалась без всякого движения. Я в это время не ездил к Клейнмихелю и постоянно бранил его за то, что он не дает хода моей просьбе. В ночь с 30 на 31 декабря я был разбужен повесткой, которою я приглашался быть у Клейнмихеля 31 декабря в час пополудни. Я приехал несколькими минутами ранее, дежурный адъютант Бутурлин сказал мне, что Клейнмихель не приказал никого принимать, кроме меня, а обо мне не докладывать, что он сам меня позовет к себе. Спустя несколько минут Бутурлин спросил меня, не доложить ли обо мне, я ему отвечал, что, по-моему, лучше придержаться приказания, данного Клейнмихелем, а впрочем, чтобы делал, как он знает. Почти в это самое время Клейнмихель показался у двери своего кабинета и позвал меня в кабинет. Когда я взошел в него, Клейнмихель сидел на круглом купе, стоявшем посредине кабинета, придав своему лицу болезненный вид, он самым нежным голосом сказал мне, что полученное им прошение мое об отставке его крайне удивило, что он не может постичь причины такого поступка с моей стороны, что он не только теперь, но и всегда был отлично расположен ко мне, что он никогда на меня не возлагал никаких обязанностей, кроме служебных, так что моя служба есть служба Государю, равно как и его служба, конечно, в разных положениях, определившихся и долговременностью его службы и тем, что он в ее начале был уже близок к Государю и занимал важные должности. Затем он выразил неудовольствие на то, что я, не переговорив с ним, прислал рапорт с прошением об отставке, который, быв распечатан в канцелярии, сделался известным, что ему очень не нравится, так как многие приходят в канцелярию справляться, что делается с моей отставкой, в особенности это занимает Серебрякова (состоявшего также при нем по особым поручениям), которого он при этом рассказе назвал {не иначе как} ‘белой вошью’. В заключение он меня спросил, что могло понудить меня просить об отставке, сколько лет я состою при нем, был ли во все это время хотя один случай, при котором он сделал бы мне какую-либо неприятность, и что, может быть, я недоволен, не получая достаточно наград по службе.
Я отвечал Клейнмихелю, что единственной причиной желания моего выйти в отставку служит совершенное расстройство моих дел и вследствие этого невозможность продолжать службу в Петербурге. По настоянию его, чтобы я отвечал и на другие его вопросы, я сказал, что служу при нем 8 лет и во все время был почтен добрым его расположением, за которое всегда буду благодарен, что я получил последний чин, перегнав многих старших меня, что имею все знаки отличия, соответствующие моему чину, и не настолько самолюбив, чтобы полагать иметь право на скорейшее производство, что действительно Клейнмихель не возлагал на меня никаких других поручений, кроме служебных, хотя я готов был бы, при исполнении служебных обязанностей, быть полезным и по собственным его делам, прислал же я рапорт с прошением об отставке, а не представил его лично, зная, как Клейнмихель не любит вообще выпускать в отставку, а тем более людей, которых он к себе приблизил, что при подании лично ему прошения, он, конечно, вспылил бы против меня, и это было бы весьма неприятно мне, а может быть, впоследствии и ему. На это Клейнмихель возразил, что я не имею права обвинять его, чтобы он не только пылил против меня, но когда-либо возвысил в разговорах со мною голос. Я отвечал, что это правда, но что я столько раз был свидетелем его вспыльчивости, что мог и за себя опасаться. На это Клейнмихель, улыбаясь, заметил, что я уже слишком много от него требую, чтобы он не только на меня не пылил, но даже не пылил бы и при мне. Потом Клейнмихель сказал, что находит меня очень полезным для службы не только в настоящее время, но видит во мне человека, который со временем может занять одну из весьма важных должностей, для которых представляется так мало способных, а потому он, как непосредственный мой начальник, почитает обязанным убедить меня не оставлять службы, а как человек искренно меня любящий и надеющийся на взаимность, он полагает, что я пойму, что в его лета трудно лишаться людей приближенных и выбирать новых, и, сверх того, он уверен, что я буду сожалеть об оставлении службы, так как, проведя лучшие годы моей жизни, так же как и он, на государственной службе, я уже сделался неспособен к мелочному хозяйству: мерить овес и т. п., как он выразился. Я, поблагодарив его за добрый отзыв обо мне, сказал, что с сожалением оставляю мою при нем службу и чувствую свою малую способность к хозяйству, но что невозможность существовать в Петербурге моим содержанием и доходами с имения заставляют меня просить об отставке. На это Клейнмихель предложил мне выдачу денег из суммы, назначенной на пособие бедным инженерам путей сообщения, я отказался, представляя Клейнмихелю, что сумма эта весьма незначительна, а большая часть инженеров беднее меня и потому имеют более меня право на пособие из этой суммы. Убеждения Клейнмихеля продолжались более четверти часа, в это время входила к нему в кабинет на несколько минут жена его, которая мне выговаривала, что я ее совсем забыл. Наконец Клейнмихель сказал:
— Ну, что делать, насильно мил не будешь.
И приказал мне исполнить последнее его поручение: передать директору его канцелярии о внесении моей отставки в проект Высочайшего приказа, который он представит в первый его докладной день, — к чему прибавил, что, конечно, при отставке мне будет дано все положенное по закону и мною заслуженное. Во время разговора он не приглашал меня сесть, отпущенный так милостиво, я повернулся, размышляя о том, как напрасно я много бранил столь внимательного начальника. Когда я взялся за ручку двери, ведущей из кабинета Клейнмихеля, я почувствовал, что меня кто-то схватил за руку, я обернулся и увидал перед собой Клейнмихеля, который мне сказал, что, значит, я с вами навсегда простился, и мы более не увидимся. Я отвечал, что когда буду бывать в Петербурге, то с его позволения буду по-прежнему посещать графиню и надеюсь у нее его видеть. Клейнмихель при этом улыбаясь сказал, что из моих слов он заключает, что я воображаю уже себя в отставке. Я отвечал, что основываю это на только что данном им мне приказании о внесении моей отставки в проект Высочайшего приказа. На его замечание, что Государь, приняв во внимание его постоянно похвальные обо мне отзывы, может меня не выпустить, я отвечал, что Государь часто увольняет людей более меня заслуженных, и если Клейнмихель не будет представлять Государю об оставлении меня на службе, то, конечно, нельзя ожидать отказа со стороны Государя, при чем просил его не задерживать меня на службе, которую я не могу нести по недостатку денежных средств. Клейнмихель мне на это сказал, что, хотя я состою при нем 8 лет, но мало его знаю, если мог вообразить[83], что он так легко со мною расстанется, и что он вовсе не даст ходу моей просьбе, при чем спросил, что я буду делать в таком случае. Я отвечал, что буду его просить письмами дать ей ход. На его возражение, что письма эти он будет присоединять к прошению, которое уже две недели лежит в его бюро и может вместе с будущими моими письмами пролежать в нем неопределенное время, я отвечал, что я надеюсь, что он или, наконец, сжалится надо мной, или что мои письма ему надоедят. Он на это сказал, что никогда не сжалится, а письма мои не могут ему надоесть, потому что, зная вперед в чем они состоят, он их и читать не будет. К этому он прибавил, что, так как теперь дальнейшее наше поведение нам обоим известно, т. е. что я буду ему от времени до времени присылать письма, а он, не читая их, будет приобщать к поданному мною прошению, то более об этом и говорить нечего, а лучше заняться делом, причем пригласил меня сесть и взять книгу, в которой напечатан список генералов и штаб-офицеров корпуса инженеров путей сообщения с тем, чтобы я выбрал нового начальника в IX (Екатеринославский) округ, так как он намерен сменить Семичева. Я выбрал помощника начальника этого округа полковника Осинского, и он немедля приказал его назначение внести в проект Высочайшего приказа.
В это время взошел в кабинет Клейнмихеля лейб-медик Мандт{434}, который лечил Императора Николая в предсмертную его болезнь. При самом входе, он сказал, что очень рад, найдя нас обоих в {такой} дружеской беседе, а Клейнмихеля сверх того нисколько не взволнованным, тогда как он опасался, что после нашего свидания могут последовать болезненные признаки у последнего, он намекал на рвоту желчью, которая возобновлялась у Клейнмихеля при каждой тревоге. Откланявшись Клейнмихелю и Мандту, я нашел в биллиардной комнате, бывшей рядом с кабинетом, племянника Клейнмихеля, генерал-адъютанта H. А. Огарева, который один катал шары по бильярду и, увидя меня, подбежал с вопросом:
— Ну как, ну что?
Не желая ему ничего объяснять, я отвечал, что ничего нет особого. В следующей комнате меня встретила жена Клейнмихеля с приглашением не забывать ее вечеров. Из появления в кабинете Клейнмихеля, во время моего разговора, жены его и Мандта и из того, что Огарев один в биллиардной ожидал окончания этого разговора, можно представить себе, как близкие Клейнмихелю опасались, что беседа моя с ним может кончиться неблагополучно и дурных последствий для его здоровья.
Приехав домой, я обсудил с женой, следует ли мне продолжать надоедать Клейнмихелю моей отставкой или покориться моей участи. Имея в виду, что он, во всяком случае, захочет настоять на своем, а если я ему надоем, может даже отправить меня членом в какую-нибудь дальнюю (может быть и Сибирскую) губернскую строительную комиссию, куда я, до получения отставки, обязан был бы ехать, и куда жена моя по болезненному своему состоянию ехать не может, я решился не говорить более Клейнмихелю о моей отставке. По прошествии нескольких дней, директор канцелярии Заика{435}, по приказанию Клейнмихеля, пригласил меня в канцелярию, где передал мне тысячу рублей, пожалованных по Высочайшему повелению из секретных сумм. В этих деньгах он не взял с меня расписки и сказал, что, при получении пособия из этих сумм, не следует являться начальству с официальною благодарностью. В конце марта 1851 г. я узнал, что к Святой неделе Клейнмихель представляет меня в полковники, но что список представляемых несколько раз переписывался из-за того, что Клейнмихель ежедневно изменяет награду, к которой он представляет Серебрякова. Я говорил, что последний был старше меня по службе, но не имел короны на ордене Анны 2-й ст., и Клейнмихель, узнав, что Серебряков часто приходил в канцелярию с явным намерением узнать о представленных к наградам, и, желая его помучить, назначал ему то чин полковника, то корону на Анну 2-й ст., последним Серебряков был крайне недоволен, так как, конечно, находил неправильным, чтобы я его обошел производством в чине. Окончательно 8 апреля мы были оба произведены в полковники, причем мы обошли очень многих, и никто вместе с нами не был произведен в этот чин. Все содержание мое по этому чину простиралось до 1340 pуб., т. е. увеличилось против прежнего на 340 руб., плохая поддержка для жизни, рассчитывать же на повторение пособия из секретных сумм я не считал себя вправе. Следовательно, мое существование все же оставалось по-прежнему необеспеченным, но нечего было делать, необходимо было кое-как пробиваться.
В конце февраля 1851 г. я был в первый раз в великолепном Петербургском ботаническом саду{436} по следующему случаю. Министр ИМператорского двора князь Петр Михайлович Волконский{437}, в ведении которого состоял этот сад, был чрезвычайно недоволен директором сада и просил Государя поручить производство над ним следствия Клейнмихелю, так как директор сада обвинялся, между прочим, и в излишних расходах по перестройкам оранжерей. Клейнмихель назначил следственную комиссию, которой я был членом. Из ответов директора сада на наши вопросы, я вынес впечатление, что он был человек ученый, любивший свою часть, мало понимавший в постройках и еще менее в отчетности, но что с его стороны злоупотреблений не было, а если таковые и были между его подчиненными, то не в большом размере, преследование же против директора казалось мне следствием интриг. Не помню, чем это дело кончилось, впоследствии сад из ведения Министерства двора был передан в ведение Министерства государственных имуществ.
Жена моя, хотя очень приятно провела лето 1850 г. в деревне сестры, не хотела, однако, ехать туда летом в 1851 г., надо было нанять ей дачу, которую я нашел близ Лесного института. Болезненное ее положение не дозволяло нам оставаться далее в нашей сырой городской квартире, а потому я и в городе нанял новую квартиру на углу Знаменской и Итальянской, в доме бывшем Илличевского, {где теперь трактир}. В начале мая мы переехали на дачу и вытерпели страшный холод, 10 мая выпало много снегу, который лежал три дня. В конце мая семейство Клейнмихеля отправилось в курское имение и в первый раз проехало значительное протяжение по железной дороге, что, однако же, не обошлось без приключений, так как и дорога не была готова, и на ней не были еще размещены сторожа. Впрочем, при этих приключениях, кажется, не было несчастия с людьми.
Я получил предписание ехать в Екатеринослав, где ожидать приезда Клейнмихеля, чтобы, по осмотре работ на порожистой части Днепра, сопровождать его в дальнейшем его путешествии. В Москве у Клейнмихеля часто бывал родственник его первой жены, служивший по почтовому ведомству, [Алексей Николаевич] Зубов, который, {просто сдуру}, сказал Клейнмихелю, что его все боятся, за исключением его подчиненных инженеров путей сообщения. Этого достаточно было, чтобы заставить Клейнмихеля ругать всех инженеров, которые его встречали по дороге в Екатеринослав. В словах Зубова была доля правды, инженеры свыклись с бранью Клейнмихеля и обращали на нее менее внимания, чем чины других ведомств. На всем протяжении от Москвы до Екатерино слава все губернаторы вычищали губернские города, а уездные исправники и окружные начальники государственных имуществ, задолго до проезда Клейнмихеля, ожидали его на границе своих уездов и округов.
В Екатеринославе всех более страшился приезда Клейнмихеля губернатор [Андрей Яковлевич] Фабр, {о котором я говорил уже выше}. Новый же управляющий IX (Екатеринославским) округом путей сообщения Осинский считал Клейнмихеля за великого человека, когда я ему указывал на необходимость перечертить не совсем чистые планы, имеющие быть представленными Клейнмихелю, и на некоторые другие предметы, с целью угодить последнему, Осинский находил, что я слишком дурного мнения о Клейнмихеле, и не верил, чтобы он стал обращать внимание на такие пустяки. Фабр так же, как и в прошлом году, в ожидании Клейнмихеля, надевал парадный мундир при каждой фальшивой тревоге {о скором приезде последнего}. Раз утром он приехал на мою квартиру, которая была та же, как и в прошедшем году, и, не застав меня дома, явился в парадной форме к Осинскому, у которого, найдя меня, объявил, что Клейнмихель сейчас будет. Я его успокаивал уверением, что курьер Клейнмихеля приедет ко мне за 12 час. до его приезда, но он мне отвечал, что теща секретаря приказа общественного призрения приехала в Екатеринослав и объявила, что она перегнала курьера Клейнмихеля. Курьеры последнего ездили не медленнее фельдъегерей, а потому я спросил, на каких же лошадях скакала упомянутая дама, чтобы обогнать курьера, оказалось, на собственных, самому Фабру показалось тогда смешным его предположение.
Наконец, настал день приезда Клейнмихеля, Осинский в телеге выехал к нему навстречу на первую станцию, я же с губернатором остались дожидаться в приготовленном ему доме Романова, перед которым был поставлен почетный караул из Екатеринославского гарнизона. Фабр беспрестанно спрашивал меня, следует ли ему при подъезде Клейнмихеля приложить руку к треугольной шляпе, или стоять со шпагою в руках, делал репетиции своим поклонам в шляпе и без шляпы, и так как он стоял возле часового солдата, то спрашивал последнего:
— Не беспокою ли я вас?
Часовой сначала не мог понять этих тонкостей, а потом отвечал:
— Никак нет, ваше превосходительство.
Фабр просил часового сделать ружьем на караул, как он сделает по приезде Клейнмихеля, чтобы вполне удостовериться, что они не будут взаимно мешать один другому.
По приезде Клейнмихеля часу в 6-м вечера, он принял Фабра и сказал ему, в котором часу будет принимать на другой день служащих и куда и в какое время поедет для осмотра города. За обедом я заметил, что Клейнмихель был недоволен Осинским, ездившим к нему навстречу. Вечером Фабр снова приехал к Клейнмихелю, который, выразив неудовольствие за причиняемое ему этим приездом беспокойство, принял, однако же, Фабра и спросил его, что ему надобно. Фабр отвечал, что приехал узнать, не будет ли каких приказаний. Клейнмихель на это сказал ему:
— Я вам отдал уже мои приказания.
И затем с ним простился.
Клейнмихель назначил прием на другой день в 11 часов утра. Часом ранее назначенного времени в зале Клейнмихеля собрались все старшие екатеринославские чиновники и многие помещики, не только живущие в Екатеринославе, но и приехавшие из деревни, чтобы взглянуть на ‘вельможу’, как они называли Клейнмихеля. Последний, недовольный говором, происходившим в зале его за час до времени, назначенного им для приема, сделал об этом замечание Серебрякову, передавшему его Фабру, который немедля вывел всех из залы на улицу в страшный июньский жар, и, несмотря на мое приглашение, чтобы он вошел в комнату, оставался на улице, пока Клейнмихель за четверть часа до 11 часов не велел всех позвать в залу. Он готов был выйти в нее, но не выходил, узнав, что не приехали еще управляющий округом путей сообщения Осинский и никто из его подчиненных, которые не прибыли и к 11 часам, несмотря на то, что за ними посылали. Клейнмихель, подождав еще минут десять, вышел в залу в ту самую минуту, как в другую дверь входили Осинский со своими подчиненными, что произвело суматоху в рядах выстроенных чиновников и помещиков. {В V главе ‘Моих воспоминаний’ я уже описывал прием Клейнмихелем служащих в Нижнем Новгороде, те же вопросы повторял он и в Екатеринославе, и воображаемое его всезнание производило то же удивление между представлявшимися.} Клейнмихель прошел мимо Осинского и его подчиненных, не сказав им ни слова.
После приема Клейнмихель сел с Фабром в коляску, которую последний выпросил у одного из богатых помещиков, и поехал осматривать город, здание присутственных мест, тюрьмы, больницы, правление IX округа путей сообщения и строительную комиссию. Помещение правления IX округа он нашел не довольно опрятным, а поданные ему чертежи разных частей округа и работ не чистыми, за что, сделав выговор Осинскому, удивлялся, что я, приехав в Екатеринослав ранее его, не указал, в каком виде последние должны быть ему представлены. Конечно, я промолчал о данном мною Осинскому совете насчет чертежей и о том, что он меня не послушался, чтобы не возбудить еще большего гнева. В тюрьме Клейнмихель нашел содержащегося в ней, за неимением в городе гауптвахты, инженерного офицера, женившегося в 1850 г. на дочери екатеринославского исправника Дмитриева. Он обвинялся в краже у помещика Клевцован мешка с деньгами. Выше я упоминал, что в 1850 г. я бывал у означенного офицера, который со своей молодой женою составляли миленькую парочку. Мать молодой, женщина безнравственная, пустила и дочь свою по безнравственной колее, с этой целью возила ее, в противность воли ее мужа, в Одессу. Последний, заметив, что жена его посылает к помещику Клевцову, жившему в деревне, свой мешок с вложенными в него письмами, и узнав, что Клевцова нет в деревне, поехал к нему и взял из его кабинета означенный мешок при свидетелях. Клевцов подал жалобу, в которой показал, что в мешке были деньги. По произведенному следствию кража мешка была доказана, но не было доказательства, что в нем были деньги, офицер был отдан под суд арестованным. Клейнмихель, в день посещения тюрьмы, был в сюртуке формы, присвоенной тогда инженерам путей сообщения, в таком же сюртуке был и содержавшийся в тюрьме. Клейнмихель выразил неудовольствие видеть в остроге своего подчиненного офицера, носящего с ним одинаковую форму.
В этот день был обед у Фабра, за которым Клейнмихель был очень любезен, он был на это большой мастер, когда хотел казаться таковым. Вечером назначено было ехать на другую сторону Днепра для указания места, где предполагалось начать шоссе. Когда Клейнмихель увидал из окна присланный для него Осинским экипаж, он вышел из себя и разбранил Серебрякова за то, что последний мог думать, что Клейнмихель поедет в такой колясчонке, как он выразился. При этом заочно был разруган и Осинский за то, что он не имеет лучших экипажа и лошадей, между прочим он сказал:
— Ну, хорош же начальник округа, — не имеет даже порядочного экипажа.
Коляска, лошади и кучерская одежда были действительно очень обыкновенные, содержание, получаемое начальником округа, едва давало средство иметь и такой экипаж, а просить дать Клейнмихелю лучший экипаж у кого-либо из жителей Екатеринослава Осинский или не хотел, или не догадался. Клейнмихель решительно объявил, что он вовсе не поедет, если не будет приличного экипажа. Серебряков добыл тот же прекрасный экипаж, в котором Клейнмихель с губернатором разъезжал целое утро. На месте, где предполагалось начать работы шоссе, Клейнмихель разбранил Осинского, который вследствие этого совсем растерялся. Я не был свидетелем этой сцены, тон Клейнмихеля мне до того надоел, что я старался как можно реже видеть его, конечно, отсутствие мое было им замечено.
На другой день предполагалось ехать по Днепру для осмотра работ в порожистой его части, но начались дожди и грозы, при которых это плавание было неудобно, и потому оно откладывалось со дня на день. Клейнмихель, вообще боязливый, особенно боялся воды, и потому нервы его были очень расстроены в виду предстоящего плавания, с откладыванием которого они более и более расстраивались. Из вышесказанного мною о Клейнмихеле читатель может представить себе, до чего доходили его капризы в {несколько} дней, проведенные в Екатеринославе. Мне из этого времени остался памятным приезд командира корпуса внутренней стражи генерала от инфантерии Гартунга{438}, с которым Клейнмихель обходился, как со своим подчиненным, за обедом при мне Клейнмихель напоминал Гартунгу, как в начале столетия несколько армейских офицеров были назначены для обучения {службы} к отцу Клейнмихеля, Гартунг был в это время майором, а Клейнмихель мальчиком. В кабинете, в котором занимался Клейнмихель, был прекрасный ковер, кто-то заметил, что нежные цвета его узоров портятся от проливания на него спиртовых жидкостей, Клейнмихель тогда же вылил на него склянку одеколону. Хотя он и дулся на меня за Осинского, но иногда обращался ко мне с разговорами, между прочим, говоря, что очень скучает от бездействия, спрашивал, что я делаю целые дни, я отвечал, что читаю. На вопрос его, что именно я читаю, я отвечал: ‘геологию’. Он спросил, что это за птица, и на мое объяснение заметил, что французишки выдумывают всякий вздор, а мы готовы им верить и теряем время в чтении их фантазии.
Наконец, наступил ясный день, мы поплыли вниз по Днепру в большой лодке, в которую сели Клейнмихель, Фабр, я, Серебряков, Осинский, [подполковник] Иванов и производитель работ этого участка, по которому мы плыли, другая лодка следовала за нами. Опасаясь, что Клейнмихель не захочет плыть водой до последнего порога, на левом берегу Днепра были расставлены экипажи, в которые мог бы сесть Клейнмихель и все его сопровождавшие, экипажи были расставлены в трех местах, так как нельзя было предугадать места, где Клейнмихель вздумает выйти на берег. Экипажи были выпрошены у соседних помещиков и вместе с лошадьми ожидали Клейнмихеля все то время, которое он оставался в Екатеринославе. Подходя к первому каналу (Старокайдацкому), Клейнмихель спросил Фабра:
— Который час?
Фабр был до того скуп, что не носил карманных часов, но несмотря на это, начал шарить рукой в жилетных карманах в ожидании, что кто-либо другой ответит за него. Так и случилось, но Клейнмихель все же спросил Фабра:
— А как по вашим часам?
Тогда последний должен был сознаться, что у него нет часов, Клейнмихель ему на это сказал полунасмешливым, полупрезрительным тоном:
— А еще губернатор, а еще губернатор![84]
Погода для нашего плавания была великолепная, поверхность воды {в Днепре тихая как зеркало}, но при подходе к порогам и в такую погоду дует ветер, и поверхность воды делается волнистой, что еще более чувствуется в самых порогах и в устроенных для их обхода каналах. Заметна была перемена в лице Клейнмихеля при ходе по каналу. Я говорил выше, что каналы в обход Сурского и следующего за ним Лаханского порогов устроены так, что барка, прошедшая по первому, не может попасть во второй, а так как Сурский порог незначителен, то мы плыли по его фарватеру, а затем по каналам, устроенным в обход Лаханского, Звонецкого и Тягинского порогов. Проход по фарватеру Сурского порога еще более взволновал Клейнмихеля, он потребовал указания на чертеже порожистой части Днепра причин невозможности плыть по Сурскому каналу и потом взойти в Лаханский. Недовольный, он надорвал поданный ему чертеж и бросил в воду, чему подверглись и все другие чертежи порогов. Подъезжая к Ненасытецкому порогу, он потребовал, чтобы ему показали план его, и на ответ Серебрякова, что нет более планов, он сказал последнему:
— Хоть роди, а чтобы чертеж был.
Серебряков, сидевший на лодке возле Клейнмихеля, вскоре после этого удалился от него и сел на скамью ниже других, плывших с нами. Тогда Клейнмихель сказал ему:
— С чего ты взял там усесться, садись на прежнее место.
Серебряков принужден был воротиться. С этого времени во весь этот день Клейнмихель не говорил со мною ни слова.
Обедали мы в господском доме с. Николаевки, принадлежащем Синельникову{439}, {расположенном} на правом берегу Днепра близ Ненасытецкого порога. Во время обеда, за которым все молчали, пошел дождь, это, кажется, очень обрадовало Клейнмихеля, который, придравшись к дождю, мог заменить плавание по Ненасытецкому и остальным порогам поездкой по берегу. Экипажи близ Ненасытецкого порога были приготовлены на левом берегу Днепра, на который мы переехали в лодке. Клейнмихель поехал в одном экипаже с Фабром, за ними следовал экипаж, в который сели Серебряков и Осинский. Опасаясь, что Клейнмихель, вследствие дурной дороги по берегу, будет выходить из себя и может обрушить на меня свой гнев, я отстал от его экипажа, который, действительно, в двух или трех местах едва не опрокинулся. Доехав в экипаже до последнего порога (Вильного), Клейнмихель переехал в лодке на правый берег Днепра в д. Лачинову, в которой приготовлен ему был ночлег и куда я приехал позже его. На другой день, когда он садился в экипаж, чтобы возвращаться по почтовой дороге, проложенной на правом берегу Днепра, — в Екатеринослав, я стоял на крыльце дома, в котором он ночевал, он мне поклонился и не сказал ни слова.
По приезде в Екатеринослав, Клейнмихель дал предписание Осинскому, Серебрякову и мне рассмотреть представленную мною записку о работах на порожистой части Днепра и на другой же день представить ему наше заключение. Этим заключением одобрялись мои представления, с некоторыми незначительными в них изменениями. Клейнмихель нашел в нем какую-то неясность и в предписании правлению IX (Екатеринославского) округа путей сообщения, которым поручал привести в исполнение мои предположения, не упустил выставить на вид эту неясность, с прибавлением слов: ‘А обсуждавшие и представившие мне все полковники!’ Из моей записки было составлено краткое извлечение состоявшим при Клейнмихеле чиновником особых поручений Мицкевичем, обращенное в приказ по ведомству путей сообщения, в котором Клейнмихель описывает пороги и работы при оных (главных он вовсе не видал) и предписывает, как следует улучшить произведенные работы и как их продолжать. Таким образом он побеждал препятствия, против которых не находили средств самые искусные инженеры, он тут был выше Аннибала, который пришел, увидел, победил, а он, не видя и даже не приходя, победил{440}.
Я уже говорил, что Клейнмихель никогда не занимался с директорами департаментов и с другими высшими чинами управления, докладчиками его были директор его канцелярии и гражданские чиновники особых поручений, а всего чаще избранный им писарь. При назначении Клейнмихеля главноуправляющим путями сообщения, он взял с собой из военного ведомства писаря Иванован, весьма ловкого и смышленого, который, имея постоянно личный доклад у Клейнмихеля, конечно, играл значительную роль. Произведенный вскоре в гражданский офицерский чин, он несколько лет еще исполнял ту же должность, по выходе его в отставку, он был заменен писцом Леоновымн, также толковым и расторопным и сверх того красивым молодым человеком. Леонов, остававшийся во время плавания нашего по Днепру в Екатеринославе, позабыл отпустить с Клейнмихелем какую-то бумагу. По возвращении в Екатеринослав, Клейнмихель, при входе Леонова в его кабинет, пустил в него стулом и сверх того приказал дать ему большое число ударов розгами. По положению, которое Леонову дал Клейнмихель, казалось, что он должен был быть избавлен от телесных наказаний, нам было его очень жаль, и мы все, находившиеся при Клейнмихеле, приняв на себя вину Леонова, упросили его отменить это наказание.
Клейнмихель, недовольный правлением IX округа путей сообщения и недовольный мной, дал мне предписание обревизовать это правление, этим было отменено прежнее распоряжение о сопутствовании ему в Киев, так что я в 1851 г., так же как и осенью 1843 г., не попал в этот город. Несколько дней после отъезда Клейнмихеля из Екатеринослава, когда я зашел к Фабру сказать, что получил извещение о выезде Клейнмихеля из Кременчуга, и что он должен быть уже в Киеве, Фабр запер все двери в доме, чтобы никто не мог подслушать нашего разговора, хотя у него был, кажется, всего один слуга, и сказал мне:
— Ох, как трудно провести неделю с его сиятельством.
Для производства ревизии правления IX округа путей сообщения, мне выслали из Петербурга печатные вопросы, на которые ревизующий должен дать письменные ответы по рассмотрении дел правления. Конечно, первым действием моим по ревизии должно было быть освидетельствование наличных денежных сумм и удостоверение в правильности ведения приходо-расходных книг. Сумм в наличности оказалось несколько менее, чем значилось по книгам, я немедля сообщил об этом Осинскому, который сильно этим встревожился, он обижался тем, что я мог сомневаться в их целости. Я просил его не тревожиться напрасно, говоря, что недостаток сумм, вероятно, объяснится при дальнейшей ревизии, и действительно оказалось, что билетов сохранной казны было более показанного в книгах, именно на сумму, недостававшую в наличности. Но эта ошибка повторялась в книгах в продолжение полугода, тогда как наличные деньги и билеты сохранной казны свидетельствовались каждый месяц и, следовательно, ошибка должна была бы открыться при первом же свидетельствовании. Это явно показывало, что свидетельство на самом деле не производилось, а председатель правления Осинский и члены правления ежемесячно прикладывали свои подписи в книгах собственно для соблюдения формы.
Вообще Осинский на действия мои во время ревизии смотрел весьма неблагосклонно, он уверен был, что я был причиной дурного к нему расположения Клейнмихеля, и что я подкапываюсь под него, чтобы занять его место. Нечего и говорить, что его подозрения были несправедливы: подкапывание под кого бы то ни было не было в моем характере, если же мне было бы предложено место Осинского, то, конечно, я от него отказался бы. Вскоре на его место был назначен инженер-полковник Жилинский, {о котором я упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}, и Осинский только тогда убедился в своем несправедливом обо мне мнении, в чем мне сам сознался. Он вскоре вышел в отставку, и я потерял его из виду.
Для ревизии правления я оставался в Екатеринославе более 2 1/2 месяцев. Целое утро я занимался в правлении, остальное время проводил или дома за чтением, или в гостях, клубе и городском саду. Общество г. Екатеринослава я описал выше, а потому и не возвращаюсь к этому предмету. Придя однажды из правления в занимаемую мною квартиру, я узнал, что человек мой, уложив все мои вещи в мой дорожный экипаж, уехал в нем на присланных лошадях, но никто не знал, кем они были присланы. Я долго не мог сообразить, кто мог сделать такое распоряжение, наконец, я нашел моего человека у Катона Павловича Шабельского{441}, бывшего в это время екатеринославским губернским предводителем дворянства (впоследствии черниговский губернатор, уже умерший). Во время моего приезда в Екатеринослав его не было в этом городе. Приехав и узнав о том, что я в Екатеринославе, он прислал за моими пожитками. Шабельский жил в доме барона [Федорa Ермолаевичa] Франка, {о котором я упоминал выше}, с этих пор я большую часть дня проводил с ним, оставаясь в его доме и в то время, которое он проводил в деревне. Шабельский был адъютантом при Клейнмихеле, когда последний был дежурным генералом Главного штаба Его Величества, понятно, что больше всего говорили мы с ним о странностях и капризах Клейнмихеля, которые нам обоим были столь известны.
В июле 1851 г. было полное солнечное затмение, я с несколькими инженерами и с вице-губернатором Н. П. [Николаем Петровичем] Вульфом спустились в лодке по Днепру смотреть затмение у Вильного порога. Во всю мою жизнь мне только один раз удалось видеть солнечное затмение в полном его величии, наступившая в середине дня темнота со множеством звезд на небе, испуг животных, старание птиц спрятаться, блеяние коров, все это произвело на меня необыкновенное впечатление.
В этом году 22 августа исполнилось 25 лет с коронации Императора Николая I, и он со всем семейством к этому дню переехал из Петербурга в Москву в первый раз по железной дороге. Ревизия IX округа путей сообщения помешала мне быть в этом поезде. Решимость Клейнмихеля везти Государя со всем семейством по неоконченной дороге, на которой не было в надлежащем числе ни сторожей, ни сигналов, и не устроено было порядка эксплуатации, можно только отнести к тому, что он не понимал опасности, какой подвергались проезжающие по дороге при означенных условиях. В одном месте дороги стрелка не была хорошо направлена на путь, по которому шел паровоз, стрелочник из отставных солдат, перед самым проходом паровоза, подвинул ее ногой, вследствие чего лишился ступни. Без этой находчивости, отважности и предан ности, о которых не было доведено до сведения Государя, поезд сошел бы не только с рельсов, но и упал бы с насыпи. Государь выходил из вагона на устроенном через ручей Веребью мосту, длиной в 300 и вышиной в 26 саж., для осмотра моста снизу, он сходил на самый ручей.
Когда он сел снова в вагон, поезд не мог тронуться с места, оказалось, что по распоряжению производителя работ, инженера путей сообщения Журавского{442}, рельсы на мосту, для лучшего вида, были окрашены, наконец, насыпали на них песку, и поезд тронулся. Государь довольный постройкой моста, несмотря на эту остановку, произвел Журавского в следующий чин подполковника и дал ему орден Св. Владимира 4-й ст.
Начальники обеих дирекций железной дороги [Николай Осипович] Крафт и [Павел Петрович] Мельников получили орден Св. Анны 1-й ст. прямо с Императорской короной. Клейнмихель ничего не получил ни теперь, ни при открытии дороги в ноябре, Государь в это время был им недоволен по причине, которую я объясню в своем месте.
В Екатеринославе 22 августа был бал в дворянском собрании, которое помещается во дворце, построенном князем [Григорием Александровичем] Потемкиным-Таврическим. Зала собрания имеет весьма большие размеры, как и все, что предпринимал этот баловень счастья. Его намерение было сделать из Екатеринослава огромный город со значительными сооружениями, с этой целью он начал строить в нем здания на большом одно от другого расстоянии и в верхней части города заложил огромнейший собор, который величиной своей не уступал бы храму Св. Петра в Риме. Все эти величавые затеи привели к тому, что город, с весьма широкими грязными улицами, растянут по берегу Днепра на весьма значительном протяжении, через что сообщения в нем затруднительны, фундамент, заложенный под собор, составляет теперь каменную ограду около существующего собора, построенного в ее центре, и расстояние до него от ограды значительно. На высоком обрывистом берегу Днепра при доме Дворянского собрания имеется большой сад, называемый также Дворянским, в котором, по причине его отдаленности от населенной части города, никогда никто не гуляет. На бале 22-го августа я познакомился с весьма красивой дамой, г-жею Добянской, которая в 1850 г. жила в одном доме со мною и о которой по этому случаю я упоминал выше. Она меня пригласила к себе, и я с этого времени каждый день бывал у нее, до самого отъезда моего из Екатеринослава, в последующие мои поездки через Екатеринослав я узнал, что она переехала в Одессу, и я никогда более ее не встречал.
По окончании ревизии правления IX округа путей сообщения, возвращаясь из Екатеринослава в Петербург, я нашел Клейнмихеля в Москве, делающего распоряжения по случаю скорого открытия для публики железной дороги между столицами. Об эксплуатации такой значительной железной дороги никто в России не имел тогда никакого понятия, составленные и утвержденные Клейнмихелем правила для пассажиров были весьма недостаточны и во многих отношениях странны. Но каковы бы они ни были, следовало их сделать как можно более известными, между тем, они не были напечатаны ни в одной газете, а брошюры, в которой они были напечатаны, нельзя было ни купить, ни достать <другим образом>. Все издание ее хранилось в квартире Клейнмихеля, который раздавал ее в виде милости только избранным и, между прочими, мне, генерал-адъютанту Владимиру Ивановичу Назимову, бывшему в то время попечителем Московского учебного округа, и свиты Его Величества генерал-майору Сергею Францевичу фон Брину, бывшему тогда начальником штаба 6-го пехотного корпуса. Зайдя к последнему, я нашел его и Назимова с означенными брошюрами в руках и восхваляющими мудрость Клейнмихеля и его к ним благоволение. Увидев меня, они, показывая мне брошюры, хвастались тем, что удостоились получить их из рук его сиятельства. Я заметил, что подобная раздача правил для пассажиров по железным дорогам одним избранным в высшей степени нелепа, что эти правила должны быть известны всем, а потому следовало бы их распространять всеми средствами, а не давать в виде милости, и что, при поверхностном их просмотре, я нашел в них много смешного. Так, например, было сказано, что пассажир не имеет права брать с собой птиц в клетках и без оных, и что вес всего багажа у каждого пассажира не должен превышать одного пуда, за перевозку багажа назначена особая плата с каждого фунта сверх платы за пассажирский билет, который не дает права на бесплатную перевозку ни одного фунта. При отправлении же первого поезда оказалось, что у каждого из пассажиров 1-го и 2-го классов было багажа более пуда, первым явившимся пассажирам было отказано в приеме их багажа, но вскоре увидав, что вагоны означенных двух классов остаются пустыми, нарушили с первого же поезда означенное правило.
Назимов и фон Брин выразили мне удивление в том, как я могу так отзываться о непосредственном моем начальнике и человеке столь замечательного ума, как Клейнмихель. Что руководило мнением этих господ? Во-первых, желание курить фимиам временщику, а во-вторых, собственная их глупость. В глупости фон Брина, кажется, никто не сомневался, {за исключением Императора Николая, который, по необъяснимым причинам, в каждый приезд свой в Москву выказывал ему свое благоволение, а в приезд фон Брина в Петербург, во время войны 1853—1855 гг., всегда находил, что он приезжал кстати, не понимаю, когда и для чего он мог быть кстати. В начале царствования Александра II он вышел в отставку}. Глупость Назимова была также почти всем известна, но это не помешало ему быть попечителем учебного округа, а впоследствии генерал-губернатором Северо-Западного края, в обеих должностях, и особливо в последней, при начале польского мятежа в 1861 г. и 1862 г., он наделал много вздору, который со временем раскроется историей{443}. {В 1863 г. Назимов уволен от последней должности с назначением членом Государственного Совета. В публике рассказывали много анекдотов о глупости и невежестве, которые он выказал, стоя во главе старейшего из русских университетов, вероятно, они сохранятся в современных записках, и потому я не привожу их здесь, ограничусь одним следующим рассказом о Назимове.} По переезде моем в Москву в 1852 г., я часто встречался с Назимовым у его родственника, очень умного старого сенатора Александра Федоровича Дребуша{444}. Назимов любил беседовать со мною и за обедом всегда старался садиться возле меня. Осенью 1853 г. на одном из таких обедов, сенатор, посланный для изыскания средств к прокормлению голодавших, вследствие сильного неурожая, крестьян Смоленской, Витебской и Могилевской губерний, и только что возвратившийся из этой командировки, толковал с Дребушем о затруднениях доставить необходимые для прокормления крестьян продукты. Назимов, слыша эти разговоры, сказал мне:
— Удивительно, что такие умные люди затрудняются в столь простой вещи. Стоит только послать в эти губернии войска.
На замечание мое, что обыкновенно не только не посылают войск в места, где был неурожай, но и те, которые в них стояли, выводят, он мне сказал:
— Вы не дослушали меня, надо послать войска с тем, чтобы каждый солдат пришел в эти места с двойным пайком: один для себя, а другой для крестьянина!
Я заметил, что войска теперь нужны на Дунае для открывшейся войны с Турцией, но если бы и не было этой войны, то пайки всего нашего войска были бы недостаточны для прокормления жителей означенных губерний, которых число простирается до нескольких миллионов. Он этим не убедился и кончил разговор словами:
— Все же надо послать туда войска.
Этот разговор показывает степень ума Назимова, вообще он находил, как это свойственно людям малопонятливым, легкое разрешение самым трудным задачам. Почти в каждую встречу со мною Назимов превозносил ум и дарования Клейнмихеля, вероятно, в надежде, что его слова дойдут до последнего, но это продолжалось только до увольнения Клейнмихеля от должности главноуправляющего путями сообщения в конце 1855 г. Тогда он, при мне же, вздумал бранить Клейнмихеля, так что я должен был его остановить и напомнить, что он незадолго перед тем имел совершенно другое мнение о Клейнмихеле.
В конце октября Клейнмихель уехал из Москвы, приказав мне сопровождать первый пассажирский поезд по железной дороге из Москвы в Петербург, не вмешиваясь, впрочем, ни в какие распоряжения начальства дороги. Первый поезд отправлен 1 ноября, я ехал в нем в вагоне 1-го класса, в котором было 16 пассажиров, в их числе был князь Владимир Сергеевич Голицын{445}, бывший начальник центра Кавказской линии и в это время находившийся в отставке. Он известен был своими остротами, которые и рассыпал безостановочно, он доехал только до первой станции Химки с целью испытать путешествие по железной дороге. В Химках в вагон 1 класса взошли двое моих знакомых: князь Друцкой{446}, бывший адъютант московского военного генерал-губернатора, и Петров, который был женат на княжне Вере Васильевне Урусовой, родной сест ре жены покойного моего дяди, князя A. А. [Александра Андреевича] Волконского, ныне игуменьи Вознесенского монастыря{447}. На одной из дорожных станций обер-кондуктор поезда сказал мне, что эти господа имеют билеты 3-го класса, и что он боится ответственности, оставляя их в вагоне 1-го класса, а видя, что они знакомы со мной, не смеет им указать их место. Я отвечал, что он должен исполнять свою обязанность, не обращая внимания на знакомство этих господ со мной. Вслед за этим они исчезли из вагона 1 класса, но провели ночь в вагоне не 3-го, а 2-го класса. Обер-кондуктор неоднократно просил их занять принадлежащие им места и только на последней станции перед Петербургом успел их убедить. На его просьбы они отвечали бранью, они не могли понять, как смеет отставной унтер-офицер указывать, где должны сидеть они, дворяне и офицеры. Вот какие были в то время понятия большей части нашего общества. Клейнмихель встретил наш поезд в Петербурге на станции и говорил с Друцким и Петровым. Обер-кондуктор испугался, воображая, что они на него жалуются, и просил моей защиты перед Клейнмихелем, я успокоил его, уверив, что они, будучи сами виноваты, не посмеют жаловаться. В продолжение всего ноября Клейнмихель встречал почтовые поезда, он, не получив награды в августе, когда они были розданы инженерам, строившим дорогу, ничего не получил и при ее открытии, причиной этого было все большее и большее охлаждение к нему Государя, в чем можно убедиться из следующего рассказа.
8 декабря Клейнмихель, по входе моем в его кабинет, сказал, что он потребовал меня, чтобы дать весьма важное поручение, которое, он надеется, я исполню вполне хорошо, — что на него подана жалоба Государю человеком, которого он облагодетельствовал. Вслед за тем он спросил меня, могу ли я догадаться, кто именно жаловавшийся, и на мой отрицательный ответ сказал, что это A. А. Вонлярлярский. Я выразил удивление, мне тогда не было известно, что отношения Клейнмихеля к Нелидовой, а вследствие этого и к Вонлярлярскому, изменились. Я впоследствии узнал, что Вонлярлярский, употребивший значительную сумму на изыскания по составлению проекта железной дороги от Москвы до Нижнего Новгорода, которые ему стоили особенно дорого, потому что он не имел разрешения на их производство, просил в начале 1849 г. о выдаче ему концессии на постройку означенной дороги, конечно, с известною гарантией правительством капитала, потребного на соору жение дороги. Эта просьба Вонлярлярского была передана Государем Клейнмихелю. Последний, находя это предложение невыгодным для казны, отверг его, и через это уже прежде пошатнувшиеся отношения его к Нелидовой еще более ухудшились. В течение минувшего лета Государь, в первый раз проехав по шоссе между Малоярославцем и Бобруйском, на котором подрядчиком был Вонлярлярский, произвел последнего из отставных подпоручиков в статские советники, не было примера подобной награды подрядчикам, но я не подозревал, что эта награда была дана без представления Клейнмихеля. Последний передал мне следующее. Вонлярлярский подал ему 30-го ноября прошение, в котором жаловался на то, что ему не платят за произведенные работы, прошение это немедля было послано в Могилевское окружное правление путей сообщения для представления объяснений, но 4 декабря, в день именин В. А. Нелидовой, она передала Государю новое прошение Вонлярлярского, в котором он жалуется, что Клейнмихель, через неплатеж заработанных им денег, разоряет его и лишает возможности уплачивать рабочим, которые поэтому находятся в самом бедственном положении. Государь прислал это прошение к Клейнмихелю, требуя немедленного разъяснения. Претензии Вонлярлярского были очень сложны, для опровержения их требовалось много справок по делам в департаментах Главного управления путей сообщения, и потому Клейнмихель донес Государю, что не может представить объяснения ранее 7 декабря. Во всеподданнейшем по этому предмету докладе он, представив опровержения жалобам Вонлярлярского по справкам, извлеченным из дел департаментов, полагал полезным для ближайшего их расследования послать в Могилев доверенных лиц, возложив на них, вместе с окружным правлением, обязанность представить свои заключения. Клейнмихель сказал мне, что из всего видно, что Государь хочет дать Вонлярлярскому денег сверх того, что ему следует, и что он желал бы сделать угодное Государю, но обязан представить Его Величеству все дело в настоящем его виде и потому просил меня быть вполне справедливым, отнюдь не делая придирок к Вонлярлярскому, а напротив того, за все, что окажется в его жалобах правильным, выдать ему немедля деньги из 300 тыс. руб., которые Серебряков и я получим из Государственного казначейства и повезем в Могилев.
Явно, что Вонлярлярский решился подать Государю просьбу на Клейнмихеля потому, что он и Нелидова полагали, что расположение Государя к Клейнмихелю до того поколеблено, что вследствие этой жалобы последний может быть удален от должности, на которую они готовили генерал-адъютанта Николая Николаевича Анненкова{448}, бывшего впоследствии государственным контролером. Кроме того, отказ Клейнмихеля дать концессию Вонлярлярскому на Нижегородскую железную дорогу показал, что последний не будет более получать выгодных предприятий, пока Клейнмихель останется в настоящей должности. Нелидовой и Вонлярлярскому надоело обращение с ними Клейнмихеля, который, несмотря на то, что Нелидова с каждым годом делалась важнее, а Вонлярлярский богаче, продолжал обращаться с ними невежливо, {как относительно первой описано в V главе ‘Моих воспоминаний’, а относительно последнего выше в этой главе при описании встречи моей с Клейнмихелем и Вонлярлярским в г. Острове}. Анненков, которого они прочили на место Клейнмихеля, был гораздо мягче последнего и, сверх того, родственник Вонлярлярскому.
Впоследствии о деле Вонлярлярского я узнал следующее. Государь, вследствие его жалобы, был очень раздражен не только против Клейнмихеля, но и против всех, так что он на 6-е декабря, день его именин, хотел уехать из Петербурга в Гатчину и остался только по усиленной просьбе Императрицы. 6 декабря Государь принимал поздравление только от высокопоставленных лиц, был мрачен и холоден, и в особенности с Клейнмихелем. 7 декабря, в день, в который Клейнмихель обещался представить объяснение по жалобам Вонлярлярского, фельдъегерь от Государя являлся за ним три раза, в первые два его приезда объяснение еще переписывали набело, а перед третьим его приездом оно уже было отослано к Государю.
Позже, по возвращении моем из Могилева, я узнал, что Государь, по получении {вышеописанного} объяснения, призвал к себе Вонлярлярского и спросил у него, одобряет ли он распоряжение Клейнмихеля о посылке начальника штаба корпуса путей сообщения генерал-лейтенанта Мясоедова{449} (Александра Ивановича, умершего в звании сенатора и начальника Измайловской военной богадельни) и [Аполлона Алексеевича] Серебрякова для рассмотрения его жалоб вместе с Могилевским окружным правлением путей сообщения. Вонлярлярский отвечал, что он очень доволен этим распоряжением и уверен, что его жалобы будут найдены справедливыми. Из этого видно, что я не был в числе лиц, которым, по докладу Клейнмихеля, поручалось расследование означенных жалоб. Мне и теперь не понятно, зачем он послал меня, не включив моего имени в свой всеподданнейший доклад вместе с именами Мясоедова и Серебрякова. Впрочем, не зная об этом, я поехал в Могилев, согласно данному Клейнмихелем предписанию, на одинаковых правах с означенными лицами.
Мы поехали в Могилев в одном экипаже, в котором находился огромный сундук с деньгами, так как из Государственного казначейства 300 тыс. руб. выдали мелкими кредитными билетами, для счета которых Серебряков и я употребили много времени. Уверяли тогда, что к концу года (декабрь месяц) казначейство было без денег и будто бы оно с трудом набрало означенную сумму, вследствие чего в ней было много мелких билетов.
Приехав в Могилев, Мясоедов занялся деланием визитов к разным военным и гражданским властям и приемом их у себя. Многие военные того времени считали эти визиты и приемы особенно важным делом при исполнении ими поручений вне Петербурга. Затем, в продолжение нашего двухнедельного пребывания в Могилеве, он, не говоря уже об обедах, данных нам губернатором Гамалеем{450} и управляющим VII (Могилевским) округом путей сообщения Станевичемн, и бале у {вышеупомянутого мною} инженера-подполковника [Николая Феликсовича] Ястржембского, обедал ежедневно в гостях и просиживал все вечера за карточной игрой. Возложенным на нас поручением Мясоедов вовсе не занимался, за это принялись Серебряков и я без всякого замедления, так как Клейнмихель требовал, чтобы к празднику Рождества Христова мы представили наше заключение по порученному нам делу. Наш труд был много облегчен Станевичем, который, несмотря на свою тучность, мог работать целые дни без отдыха, работа его была скорая и все, что он излагал словесно и на бумаге, отличалось ясностью. К сожалению, он готов был на всякие проделки по службе и, действительно, наворовал такую сумму, что купил огромное имение на имя своей жены, которая, по выходе его в отставку, бросила его. Он вскоре умер, кажется, в нужде. В Могилеве он жил очень хорошо, данный им нам обед был весьма роскошен. Большие деньги, проходившие тогда через правление VII округа путей сообщения, при его уме, дали ему возможность придать себе более значения, чем имел губернатор, так как все сословия участвовали в подрядах и зависели от Станевича. Положение его, как наиболее влиятельной в Могилеве личности, было заметно на каждом шагу. Конечно, он был заодно с Вонлярлярским, и если с Серебряковым и мною опровергал его претензии, то это только потому, что он не мог писать иначе и потому что ему, равно как и Серебрякову, известно было особое приказание Клейнмихеля, которое мне сделалось известным только год спустя и которое я передам в своем месте.
{В V главе ‘Моих воспоминаний’ я подробно изложил об отношениях Клейнмихеля к Вонлярлярскому в 1844 г. и последующих годах, об отдаче последнему устройства шоссе от Малоярославца до Бобруйска за чрезвычайно дорогую цену (с лишком по 10 000 руб. за версту), об уплате ему сверх контракта 4 миллионов рублей, на которые он не имел никакого права, о том, почему я избежал назначения в должность начальника работ по устройству этого шоссе, о безумных издержках Вонлярлярского при производимых им работах и об его расточительности. Он обязался окончить устройство шоссе в 5 лет. Клейнмихель в приказе от 2 ноября 1846 г., приведенном в V главе ‘Моих воспоминаний’, расхваливая произведенные на шоссе работы, говорит, что шоссе будет открыто к проезду к 1 октября 1848 г.} На устройство 500 верст шоссе полагалось в продолжение 5 лет отпускать ежегодно около миллиона рублей, но работы продолжались уже восьмой год, на них было отпущено 9 миллионов рублей, и только по прошествии такого долгого времени и уплаты сверх контрактных 4 миллионов рублей, выплаченных без требования доказательств о причинах такой значительной передержки, Клейнмихель, при испрошении новых дополнительных сумм, остановился их назначением и потребовал разъяснения необходимости их отпуска. Эта остановка в назначении сумм для уплаты Вонлярлярскому и вызвала жалобы со стороны последнего.
Жалобы его были очень сложны, так как я пишу, не имея никаких бумаг того времени, то из 10 или 12 его претензий на неуплату ему за сверхконтрактные работы, упомяну только о некоторых. Вонлярлярский, между прочим, жаловался на неуплату ему за вторичную срубку леса на обрезах шоссе, так как, писал он в своем прошении, в продолжение 8-летнего производства работ по шоссе, не только на местах, прежде покрытых лесом, но и на полях, успел в это время на обрезах шоссе вырасти частью кустарник, а частью довольно крупный лес. Предположение такой скорой растительности на протяжении, по которому проходит шоссе от Малоярославца до Бобруйска, было очень забавно. В действительности же Вонлярлярский за очищение обрезов шоссе от леса получил уже в четыре раза более, чем платилось за эту работу на других шоссе. В контракте, заключенном с Вонлярлярским за рубку леса с корчеванием пней, назначены были одинаковые цены, которые были вдвое более цен других контрактов того времени. При заключении контракта с Вонлярлярским предполагалось срубить лес на обрезах, но во время устройства им шоссе вышло Высочайшее повеление о том, чтобы обрезы шоссе были очищаемы не только от лесу, но и от пней. До объявления этого Высочайшего повеления, Вонлярлярский не приступил к рубке леса на обрезах шоссе, а впоследствии выкорчевал его вместе с пнями, между тем он получил отдельную плату за вырубку леса и отдельно за корчевку пней, а так как цены его контракта были вдвое более тогда существовавших, то и выходит, что он получил за эту работу вчетверо более, чем получали другие. Уверением же, что во время устройства шоссе успел вырасти новый лес, он хотел получить новую плату, и, следовательно, получить за эту работу в шесть раз более, чем получали другие подрядчики.
Изложу главную из остальных претензий Вонлярлярского. В заключенном с ним контракте было сказано, что за устройство мостов простой конструкции по утвержденным нормальным чертежам он получит за каждую погонную сажень, сколько мне помнится, по 397 руб. 93 1/4 коп., а за мосты через реки и вообще, где потребуется устроить мосты более сложной конструкции, он будет рассчитан по имеющимся составиться сметам, основанным на справочных ценах. Вышепоказанная цена за одну погонную сажень моста простой конструкции была чрезмерно высока, особливо в лесной местности. Обыкновенная ее цена была, смотря по большему или меньшему изобилию леса, от 60 до 100 руб. По возвращении моем в Петербург, я хотел добиться, откуда взялась такая нелепая цена в контракте, и оказалось следующее. {В V главе ‘Моих воспоминаний’ я говорил, что} составление первоначального расчета для определения стоимости устройства шоссе между Малоярославцем и Бобруйском было поручено инженер-подполковнику [Николаю Михайловичу] Никитину, при чем ему велено было, чтобы цены на разные работы, входящие в состав этого устройства, соответствовали по возможности ценам только что отстроенного шоссе между Бобруйском и Брест-Литовском. [Николай Михайлович] Никитин, приняв в соображение суммы, употребленные на последнем шоссе отдельно на земляные работы, отдельно на мосты, отдельно на щебеночную кору и т. д., суммы эти делил на те количества куб. сажен земляных работ, погонных сажен мостов и т. д., которые, по его предположению, — не основанному ни на произведенных изысканиях, ни даже на поверхностном знании местности, — потребуются на новом шоссе. Чем менее он предполагал работ на новом шоссе, тем цена единицы этих работ делалась дороже, так как она составляла частное суммы, употребленной на работы по шоссе от Бобруйска до Брест-Литовска, разделенной на количество работ, предположенных им на новом шоссе. Таким образом, если мосты стоили на первом шоссе 318 тыс. с сотнями рублей, а Никитин полагал, что на новом шоссе потребуется 800 погонных сажен мостов, то и вышла за одну погонную сажень вышесказанная цена, которая, заключая в себе 1/4 коп., должна была казаться исчисленной до необыкновенной точности. В виду такой цены на устройство мостов простой конструкции, их настроили более 2000 погонных саж. вместо предполагавшихся 800. To же делалось и по другим работам, и это объясняет возможность уплаты Вонлярлярскому 4 миллионов рублей сверх контракта. На деревянные же мосты более сложной конструкции были составлены особые сметы, основанные, согласно контракту с Вонлярлярским, на урочном положении и на справочных ценах, и, несмотря на то, что в этих сметах рабочие и материалы были исчислены с большим излишком, а справочные цены выставлены весьма высокие, средняя цена за погонную сажень моста более сложных конструкций выходила менее цены за погонную сажень моста простой конструкции, хотя со сметной цены не делалось никакой скидки, тогда как при всех дополнительных работах обыкновенно делается скидка со сметной цены на столько процентов, на сколько подрядчик на торгах понизил первоначально объявленную на торгах сметную сумму.
Хотя Вонлярлярский и получил плату за мосты простой конструкции, — которые для выгод подрядчика были устроены и там, где их вовсе не было нужно, — по невообразимо высокой цене, а за мосты сложной конструкции по широко составленным, основанным на высоких справочных ценах, сметам, он, однако же, этой платой не довольствовался, и относительно этого его претензии состояли в том:
1), что он должен был будто бы строить все мосты, шириной в 3 сажени, так как в заключенном с ним контракте сказано, что они строятся по утвержденным нормальным чертежам, а до заключения с ним контракта были утверждены нормальные чертежи на мосты шириной в 3 сажени, и потому Вонлярлярский просил дополнительной платы за излишнюю ширину моста, и
2), что погонная сажень моста сложной конструкции не может стоить дешевле погонной сажени моста простой конструкции, а так как, сравнивая между собой стоимость подобных мостов на других шоссе, первые обходятся в 2 1/2 раза более последних, то и следует Вонлярлярскому уплатить за погонную сажень моста сложной конструкции в 2 1/2 раза более против цены моста простой конструкции, шириной в 4 сажени.
Относительно первой из этих претензий, Мясоедов, Серебряков, я и правление VII округа путей сообщения находили, что нормальные чертежи на мосты, на которые ссылался Вонлярлярский, были разосланы Департаментом рассмотрения проектов и смет собственно для руководства строителей при постройке мостов, причем ширина мостов была показана произвольная, нисколько не обязательная для строителей, что при заключении контракта с Вонлярлярским не было утвержденных чертежей ни на мосты, ни на какие другие работы по шоссе, которое он обязывался устроить, а предполагалось составить и утвердить таковые, и, между прочим, составить и утвердить нормальные чертежи мостов простой конструкции для шоссе между Малоярославцем и Бобруйском, и что Вонлярлярский обязан был строить их по тем чертежам, которые были утверждены впоследствии собственно для означенного шоссе, против чего он, при выдаче ему нарядов с этими чертежами и после в продолжение семи лет, претензии не объявлял.
При составлении разных актов вообще принято употреблять слово: ‘утвержденный’ в прошедшем времени, вместо будущего, так, напр., когда дается кому-нибудь место в городе, то в данной на это место говорится, что владелец обязан на этом месте построить дом по утвержденному правительством чертежу, хотя этот чертеж при написании данной не только не утвержден, но еще не составлен, и предполагается его составить и утвердить впоследствии. Принимая это, мы полагали в претензии Вонлярлярскому отказать.
Относительно требования Вонлярлярским платы за погонную сажень мостов сложной конструкции в 2 1/2 раза более, чем за погонную сажень мостов простой конструкции, мы находили, что подобная плата была бы противна контракту, в котором именно сказано, что за мосты сложной конструкции Вонлярлярский получает плату по утвержденным сметам (таковых при заключении контракта вовсе не было, ясно, что подразумевалось по сметам, имеющим быть утвержденными), основанным на урочном положении и на справочных ценах, а так как он получил всю исчисленную по этим сметам сумму и в продолжение нескольких лет не заявлял против этого жалобы, то мы находили, что вышеупомянутая его претензия не заслуживает внимания.
Все остальные претензии Вонлярлярского, о которых я здесь не упоминаю, не имели никакого основания и признаны нами таковыми, напротив того, мы нашли, что ему передано более 300 тыс. руб., которые он должен еще заработать. Объяснительный рапорт по претензиям Вонлярлярского, подписанный не только Мясоедовым, Серебряковым и мной, но и управляющим округом Станевичем, а равно и членами общего присутствия правления округа, был готов только к 24 декабря, и мы в этот день уехали в Петербург.
Во время пребывания нашего в Могилеве, поверенный Вонлярлярского ежедневно два раза получал эстафеты от последнего с требованием извещения о том, что мы делаем. Поверенный просил нас сообщить ему о положение дела, мы ему каждый раз отказывали в этом сообщении, но он посылал Вонлярлярскому также по две эстафеты ежедневно, и так как, казалось бы, не стоило посылать эстафет, чтобы сказать, что он ничего не знает, то надо полагать, что ему сообщались сведения потихоньку от меня.
Полагаю уместным указать здесь причину, по которой местные распорядители шоссейных работ, при столь высоких ценах на их производство, часто затруднялись в уплате денег рабочим и поставщикам материалов. Ежегодно назначалось на работы на шоссе между Малоярославцем и Бобруйском около миллиона руб. Вонлярлярский, на основании контракта, брал в Петербурге вперед половину этой суммы в задаток, представляя в его обеспечение залог рубль за рубль, и редко уделял из нее что-нибудь на работы, напротив того, иногда старался и из остальной половины, которая выдавалась на месте работ по квитанциям инженеров, наблюдавших за работами, выхватить что-нибудь для собственных расходов. Между тем Вонлярлярский оставил своим детям не очень большое состояние, куда же девались полученные им миллионы рублей, как с этого шоссе, так и с других работ? Затеям этого господина и роскоши в его жизни, при чрезвычайной нерасчетливости, не было пределов. Недаром он был прозван Монте-Кристо, имя бесконечно богатого героя современного романа, носящего то же название. Передам хотя некоторые черты затей и роскоши жизни Вонлярлярского.
В наследственном его имении Вонлярове, близ Смоленска, был старый господский дом, вроде домов, которые имеют помещики средней руки. Желая сохранить этот дом и приспособить его к роскошной жизни богача, он на его отделку употребил огромные деньги, достаточно упомянуть, что живопись потолка залы старого деревянного дома обошлась в несколько десятков тысяч рублей. Для планирования местности на несколько сот сажен около дома, он произвел огромнейшие земляные работы и на ней устроил большой великолепный сад с искусственными возвышениями, озерами и плотинами, на все это были издержаны огромные суммы. В этом жилище, которое уподоблялось Петергофу, он давал лукулловские праздники, для которых живую рыбу и другие провизии привозили из Москвы на почтовых лошадях. В Петербурге он жил также великолепно, говорили, что при его обедах и ужинах служили до 40 человек, одетых в самые роскошные ливреи. При его путешествиях, курьеры заготовляли вперед лошадей на почтовых станциях, а так как число лошадей на них было на большей части трактов недостаточно, то курьеры дорого платили смотрителям станций, чтобы они задерживали других проезжающих в ожидании приезда Вонлярлярского. Подобные распоряжения делались не только для него и его жены, но для его доктора и некоторых других состоявших при нем должностных лиц.
Принимая в соображение, что 25-рублевый кредитный билет составлял наименьшую единицу у Вонлярлярского, можно себе представить, сколько стоили подобные путешествия. В доказательство того, что Вонлярлярские, муж и жена, считали 25 руб. за наименьшую единицу, приведу следующий пример. Когда жена Вонлярлярского должна была проехать через г. Невель, было заблаговременно дано об этом знать содержателю гостиницы в городе. Она пробыла в этой гостинице полчаса, в это время напилась только чаю, конечно, своего, следовавший с нею поверенный ее мужа дал за это содержателю гостиницы 25 pуб., но последний их не взял, требуя по счету более 100 руб. Завязался между ними спор, когда жена Вонлярлярского узнала причину спора, то просила уплатить все по счету. Поверенный, однако же, этого не исполнил, содержатель гостиницы представил в полицию неуплаченный счет, по которому значилось за самовар и сливки несколько десятков копеек, и несколько десятков рублей за то, что, получив извещение о проезде Вонлярлярской, он несколько дней сряду, в ожидании ее приезда, никого не пускал в гостиницу, за выписку из Витебска людей для прислуги, за припасы, приготовленные к ее обеду, так как он не знал о том, не потребует ли она обеда, и за разные другие приготовления по случаю ее проезда. Вонлярлярский, для прекращения возникшего в полиции дела, приказал заплатить по счету сполна.
Вонлярлярский по делам своим вел большую переписку, письма свои он большей частью отправлял не с обыкновенной почтой, а с весьма дорого стоившими эстафетами. Генерал [Эдуард Иванович] Герстфельд рассказывал мне, что, во время управления им Варшаво-Венской железной дорогой в Царстве Польском, Вонлярлярский потребовал экстренный поезд от Варшавы до границы. В это время экстренные поезда с разрешения наместника Царства князя Паскевича по каким-то причинам были отменены, а потому Герстфельд отказал Вонлярлярскому в его требовании. Последний заявил, что в случае получения экстренного поезда он, сверх установленной за него платы, даст поездной прислуге 10 000 золотых (1500 pуб.), Герстфельд отвечал, что прислуга уплачивается казной и не должна принимать подарков. Тогда Вонлярлярский, переменив тон, начал умолять Герстфельда дать ему поезд в виду того, что его дочь опасно больна в Вене. Герстфельд немедля приказал нарядить поезд, причем запретил прислуге принимать деньги от Вонлярлярского. На последней станции Варшаво-Венской дороги есть ящик для бедных, из которого каждый месяц вынимается несколько мелких монет. В тот же месяц, в который проехал Вонлярлярский на экстренном поезде, в ящике найдено, сверх мелких монет, 1500 руб. русскими кредитными билетами.
Возвращаюсь к описанию поручения по разъяснению претензий Вонлярлярского. Представленный Клейнмихелю рапорт по этому предмету был им в подлиннике препровожден Государю, который, призвав к себе Вонлярлярского, сказал ему, что перед отправлением комиссии в Могилев для исследования его претензий он уверил Государя, что все дело будет кончено в его пользу, а между тем, по донесении этой комиссии, оказывается, что оно только начинается, и что, по ее мнению, Вонлярлярскому не следует более никаких денег. Последний отвечал, что заключение комиссии несправедливо, чему служит явным доказательством получение его поверенным через три дня по отъезде комиссии более 200 тыс. руб. из правления, которые поверенный его уплатил разным лицам, в чем представил расписки последних. Уверенность же его в том, что дело должно кончиться согласно его желанию, заявленная им Государю в то время, когда Его Величество объявлял ему о посылке комиссии в Могилев, происходила от того, что тогда были назначены в комиссию только Мясоедов и Серебряков, а между тем, кроме них, был послан и я, что будто бы я, при всех других моих достоинствах, всегда толкуя в пользу казны недоразумения, возникающие в расчетах между казной и частными лицами, имел большое влияние при рассмотрении его претензий и направил дело не в его пользу.
Государь был очень недоволен тем, что Клейнмихель дозволил себе послать кроме лиц, которых он ему представлял, и меня, не спросив на это особого разрешения. В таком виде этот разговор был передан мне по поручению Вонлярлярского, бывшим моим товарищем по Институту инженеров путей сообщения Львом Роп(п)ом, {о котором я упоминал в III главе ‘Моих воспоминаний’}, находившимся уже в отставке и производившим для Вонлярлярского изыскания по устройству железной дороги между Москвой и Нижним Новгородом.
Согласно докладу Клейнмихеля, донесение, представленное Мясоедовым, Серебряковым и мной, Высочайше повелено рассмотреть в совете Главного управления путей сообщения с приглашением для присутствования в нем по этому делу H. Е. [Никиты Ефимовича] Заики, директора канцелярии главноуправляющего, Мясоедова, Серебрякова и меня. Означенное наше донесение в начале января 1852 г. было весьма обстоятельно обсуждено в нескольких весьма продолжительных заседаниях Совета, который признал его правильным, о чем и доложено было Государю Клейнмихелем в половине января. Доклад этот поднял страшную бурю, уверяли, что Государь самым грубым образом выгнал Клейнмихеля из своего кабинета, сказав, что Совет Главного управления путей сообщения лжет, утверждая мнение комиссии, производившей следствие, так как Его Величеству вполне известно, что деньги Вонлярлярскому следовали, и что 200 тыс. руб. ему даже выданы, а потому Высочайше повелено дело это, ввиду уже выданных Вонлярлярскому 200 тыс. руб., пересмотреть в означенном Совете. С этого дня Клейнмихель заявил себя больным и не выезжал из дома более 3 месяцев, продолжая управлять вверенным ему ведомством. Я полагал, что для поверки сумм правления, которая сейчас же указала бы на выдачу или невыдачу Вонлярлярскому более 200 тыс. руб., следовало послать одного из лиц, состоящих при Клейнмихеле по особым поручениям. Он, посылавший их повсюду для исполнения самых ничтожных поручений, на этот раз нашел достаточным послать в Могилев курьера с требованием о доставлении сведения о том, выданы ли Вонлярлярскому деньги. Курьер привез донесение окружного правления путей сообщения, что за работы, произведенные Вонлярлярским в декабре, денег ему не выдавалось. Совет Главного управления путей сообщения, собравшийся по получении этого донесения, положил об этом донести Клейнмихелю и о том, что он остается при мнении, изложенном в прежнем докладе. По окончании заседания Совета, я получил частное извещение из Могилева, что деньги Вонлярлярскому действительно выданы. Я поспешил об этом заявить председательствовавшему в Совете Дестрему, не называя ему лица, от которого я получил извещение. Дестрем принял мое заявление очень горячо, хотел на другой день предложить о нем Совету, когда члены его соберутся для подписания журнала заседания. Между тем, по приезде моем на другой день в Совет, я нашел журнал бывшего накануне заседания уже подписанным Дестремом и прочими членами, и Дестрем никому ничего не говорил о моем заявлении. Впоследствии мне объяснили это тем, что Дестрем поступил так по требованию Клейнмихеля, который не желал, чтобы дан был ход сделанному мною заявлению. Дестрем же сказал мне, что Совет должен руководствоваться официальными донесениями, а не письмами от лица, которого имя даже ему неизвестно, и потому он подписал журнал вчерашнего заседания без изменения, после этого и я подписал его.
Этот журнал совета вместе с прежним, в котором Совет соглашался с заключением посланной в Могилев комиссии, Клейнмихель, не выезжавший из дому по болезни, послал к Государю, который написал, что Совет лжет, потому что Его Величество убежден в том, что деньги были выданы Вонлярлярскому. При этом Государь, конечно основываясь на словах Вонлярлярского, отметил в первом журнале Совета по этому делу те заключения, которые признавал неправильными. Клейнмихель передал в Совет замечания Государя, оставив самые журналы Совета при делах своей канцелярии в числе самых секретных бумаг, так что я этих журналов не видал, а говорили впоследствии, что замечания Государя против заключений Совета были написаны в самых резких выражениях.
Совет, по получении бумаги от Клейнмихеля, в которой были изложены перефразированные замечания Государя, потребовал для удостоверения в том, выданы ли деньги Вонлярлярскому, высылку из Могилева приходо-расходной книги окружного правления, а для объяснений по замечаниям Государя приезда Станевича в Петербург. По приходорасходной книге видно было, что Вонлярлярский действительно получил 28 декабря более 200 тыс. руб., но по объяснению Станевича эти деньги были выданы не за произведенные работы, а в виде задатков на 1852 г., следовавших Вонлярлярскому по контракту, по представлении им залогов рубль за рубль, так это и было занесено в статью приходо-расходной книги. Против замечаний, сделанных Государем на первый журнал Совета, Станевич представил объяснения, которые Совет, по долгом обсуждении, положил все эти объяснения, равно как и объяснения о том, на какой предмет были выданы Вонлярлярскому деньги, изложить в новом журнале, который и представить Клейнмихелю.
Между тем, в городе ходили слухи, что Государь неоднократно выражал разным лицам свое неудовольствие на то, что Клейнмихель не производит Вонлярлярскому следующих ему уплат, и что Совет Главного управления путей сообщения в своих журналах лжет и делает несправедливые заключения. Однажды Государь нашел графиню Клейнмихель в кабинете Императрицы и в весьма резких выражениях обвинял ее мужа и его подчиненных в неправильности действий по делу Вонлярлярского, так что она упала в обморок и ее с трудом вывели от Императрицы.
В феврале получено было донесение смоленского губернатора князя [Захара Семеновича] Херхеулидзева{451}, моего знакомца по Керчи, когда он в ней был градоначальником, что конторы Вонлярлярского не платят денег работавшим при устройстве шоссе крестьянам, которые голодают и в нищенских рубищах огромными толпами приходят в Смоленск с жалобами, но он не может удовлетворить их по неимению на то никаких средств. По Высочайшему повелению, положено было составить в Смоленске под председательством губернатора комиссию, из губернского и уездного предводителей дворянства, смоленского жандармского штаб-офицера и из инженерного штаб-офицера путей сообщения, в которую, не ожидая окончания дела по претензиям Вонлярлярского, назначить из Государственного казначейства 400 тыс. рубл. для расплаты с рабочими и поставщиками на устроенном шоссе, с тем, что деньги эти будут вычтены из выдач Вонлярлярскому, если ему таковые будут причитаться, а в противном случае падут на его залоги. Клейнмихель назначил членом в эту комиссию меня, но не позволял ехать в Смоленск, прежде чем я подпишу вышеупомянутый окончательный журнал Совета по делу Вонлярлярского, который и был подписан 7 марта. Я получил инструкцию на выдачу денег рабочим и поставщикам из означенной суммы, согласованную между Клейнмихелем и министром внутренних дел Львом Алексеевичем Перовским. В этой инструкции поставлены были разные препятствия к выдаче денег, и между прочим было приказано их выдавать только ‘местным’ поставщикам и рабочим. Разъяснения слова ‘местные’, а также и других неясностей инструкции я не мог добиться ни от Клейнмихеля, ни от Перовского.
Клейнмихель, убежденный, что Вонлярлярскому не причтется никакой уплаты, желал, чтобы выдача денег производилась как можно медленнее, считая, что все, что будет выдано, будет чистой потерей для казны, так как он не надеялся на возможность получить что-либо в уплату из залогов Вонлярлярского. Перовский, которому я представлялся перед отъездом в Смоленск, высказал мне, до какой степени ему и вообще министрам неприятно положение, в которое Клейнмихель поставлен жалобами Вонлярлярского. Перовский всегда враждебно относился к Клейнмихелю, и потому мне показался очень странным его разговор со мной, но тут действовало чувство самосохранения, Перовский и другие министры были обижены тем, что подрядчик может иметь влияние на Государя более сильное, чем влияние одного из них и еще наиболее приближенного к Государю. Впрочем, я мог предвидеть это уже из слов M. Н. Муравьева, которого я в это время часто видал и который, сильно не любя Клейнмихеля, был дружен с Перовским. Последний, отпуская меня, просил придерживаться в уплате денег данной мне инструкции, а относительно ее неясностей исполнять так, как укажет Клейнмихель.
В феврале же 1852 г. было получено донесение Могилевского окружного правления путей сообщения, что на торги по ремонтному в следующие 4 года содержанию шоссе, устроенного Вонлярлярским, никто не явился, причем правление просило о том, чтобы поручено было Департаменту хозяйственных дел Главного управления путей сообщения найти подрядчика {для означенного содержания шоссе}. В это время поступило заявление Гуюса, управлявшего имением Клейнмихеля, о желании принять этот подряд с довольно значительной сбавкой со сметных цен. Клейнмихель приказал рассмотреть это заявление в общем присутствии департамента с приглашением в оное управлявшего Могилевским округом Станевича, Серебрякова и меня. В первом же заседании этого присутствия я обратил внимание на чрезвычайно высокую сметную оценку ремонтного содержания (сколько помню, около 2000 руб. на версту в год), с которой, конечно, нетрудно было сделать значительную сбавку. Так как Департамент хозяйственных дел получил от правления только итоги смет, то нельзя было судить, почему они вчетверо или даже впятеро более итога в смете на подобное же содержание других шоссе, а так как сметы не были еще утверждены Главным управлением путей сообщения, то я полагал, что до рассмотрения департаментом предложения Гуюса следует вытребовать подлинные сметы. Это предложение мое очень не понравилось Станевичу и постоянно во всем вторившему ему Серебрякову. Между тем в Петербурге начали уже говорить о том, что Клейнмихель отдает содержание шоссе управляющему его имением по чрезвычайно высокой цене. Чтобы мои заявления в департаменте не остались втуне, я решился в тот же день передать их Клейнмихелю, когда он вошел в гостиную своей жены, с которой я в это время играл в ералаш. Клейнмихель удивился, что сметы, по которым производились торги в Могилевском правлении путей сообщения, не были еще утверждены, что они не присланы правлением при торговом деле и что сумма, ими определенная, так высока, он очень благодарил меня за то, что я обратил на это его внимание, и приказал мне немедля отправить курьера в Могилев, с которым должны быть присланы сметы. Пока я этим распоряжался в канцелярии, он сел за меня играть в ералаш и, ничего не понимая в игре, порядочно проиграл.
Сметы из Могилева были доставлены после отъезда моего в Смоленск, они были проверены в Департаменте для рассмотрения проектов и смет, при чем в них убавлено работ и поставок более, чем на половину, так что хотя Гуюс и получил подряд по ремонтному содержанию шоссе за весьма выгодную сумму, но несравненно низшую против прежде им объявленной, контракт с Гуюсом был заключен на 4 года с тем, что по истечении этого срока, т. е. в 1856 г., подряд будет оставлен за ним еще на 4 года преимущественно перед другими лицами. Но в 1856 г. главноуправляющим путями сообщения был уже [Константин Владимирович] Чевкин, и содержание шоссе было отдано на 4 года другому лицу за сумму, сколько помнится, почти вдвое меньшую. M. Н. Муравьев удивлялся, что Клейнмихель, чтобы не быть введенным в обманы, не прибли жает меня еще более к себе, в это же время, напротив того, приближенные Клейнмихеля, Мицкевич, Серебряков, а может быть и другие, старались удалить человека, который один позволял себе выводить перед Клейнмихелем наружу все плутни, и это удаление не заставило себя ждать, я {уже говорил, что я} был назначен в Смоленскую комиссию для уплаты рабочим на шоссе. Это было только временное удаление, но в июне я был назначен начальником Московских водопроводов и, следовательно, совсем удален от Клейнмихеля.
Проездом из Петербурга в Смоленск я 9 марта был в Москве, это день кончины моей тещи, побывав на ее могиле в Покровском монастыре, я немедля отправился далее, но не по шоссе, которое ведет большим кругом через Рославль, а по старой Смоленской дороге, на Соловьевский перевоз, от которого до Смоленска было устроено шоссе в бытность графа Толя главноуправляющим путями сообщения. На этом шоссе встречаются весьма значительные насыпи и выемки, его направление выбрано было в весьма неудобной местности и, как говорили, оно было предначертано Толем только потому, что по нему двигались наши войска в 1812 г. Работы по устройству шоссе должны были, по неудобству местности, стоить очень дорого, но их стоимость превысила все ожидания по причине беспорядков и злоупотреблений, допущенных смоленским губернатором Хмельницким{452}, под наблюдением которого строилось шоссе, и инженером Шванебахом{453}, помнится мне, что они оба, во время суда над ними, умерли в петербургской Петропавловской крепости.
В Смоленске я остановился у двоюродного брата моего Федора Егоровича Гурбандта, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Гурбандт был в это время окружным генералом внутренней стражи, под его начальством находились 11 или 12 батальонов внутренней стражи, расположенных в Смоленске и ближайших губернских городах, и равно в Москве. Это была честная, благородная личность, хотя весьма недалекая. Живя бедно, он занимал, однако, довольно большой деревянный дом, содержавшийся очень опрятно, он мне уступил свой кабинет, а сам поселился в комнате, бывшей рядом с его кабинетом. По нездоровью, он почти не выходил из дому, каждое утро являлся к нему какой-то полковник, дежурный штаб-офицер округа, с бумагами для подписи Гурбандта, по болезни которого этот полковник прочитывал ему вслух все бумаги, без чего ни одна не подписывалась. Посылалось много циркуляров к 11 или 12 батальонным командирам, и циркуляр к каждому из них прочитывался, так что я в соседней комнате каждый день должен был слушать повторение одного и того же 11—12 раз. В числе распоряжений по батальонам, одно было весьма замечательное. На вновь открытую железную дорогу между столицами требовалось более тысячи сторожей, которые должны были поступить в команды, образуемые при железной дороге. Этих людей назначено было взять из неспособных 2-го разряда в батальонах внутренней стражи округа, которым командовал Гурбандт.
Чтобы отделаться от негодяев, он немедля приказал всех таковых зачислить по спискам в неспособные 2-го разряда и отправить на железную дорогу. Вот как поступали тогда и благородные люди, которые, подобно Гурбандту, не видали в этом ничего предосудительного. Удивительно, как при подобном составе сторожей по железной дороге между столицами, на которой они были рассеяны по два человека на версте, почти без присмотра, было на этой дороге так мало несчастных случаев.
В будни у Гурбандтов никого не бывало, жена Гурбандта постоянно ухаживала[85] за своим больным мужем. По воскресеньям и праздничным дням приходили после обедни дежурный штаб-офицер и старшие адъютанты округа, командир смоленского батальона внутренней стражи и несколько старших офицеров этого батальона. Гурбандт и жена принимали их в гостиной, сидя рядом на диване. Штаб-офицеры садились на креслах возле дивана, а обер-офицеры на стульях у окон. Гурбандты и штаб-офицеры спрашивали друг у друга о здоровье, говорили о погоде и потом, помолчав немного, последние, равно как и обер-офицеры, все время молчавшие, уходили. Читатель видит, что житье Гурбандтов было невеселое, но они с ним свыклись, и когда жене Гурбандта, после смерти ее мужа, пришлось изменить род жизни, эта перемена сильно на нее подействовала, {о чем я изложу далее.
Я уже говорил, что} смоленский губернатор был мой старый знакомый, но у него совсем не было памяти, и он мало помнил о нашем близком знакомстве в Керчи в 1841 и 1842 гг. Я вскоре познакомился в смоленском обществе, которое хотя жило в небольших деревянных домах, но давало роскошные обеды и вечера и разъезжало в прекрасных экипажах. В дворянском собрании было всегда многолюдно, дамы были всегда одеты богато и со вкусом, несмотря на то, что не только почти все помещичьи имения были заложены в опекунских советах, но на них по этим залогам накопились неоплатные недоимки, и сверх того, по случаю неурожая, им были выданы особые ссуды по числу душ, которыми владели помещики, а они эти ссуды большей частью проматывали или проигрывали в карты. Один из наиболее богатых домов был дом Бахметеван, женатого на вдове княгине Друцкой-Сокольницкой-Гурко-Ромейкон, о великолепных балах которой в Москве я упоминал {в III главе ‘Моих воспоминаний’}. Заметно было, однако же, что ее состояние значительно уменьшилось {против прежнего}. Бахметев, как смоленский уездный предводитель дворянства, был членом комиссии по уплате денег рабочим, строившим шоссе от Малоярославца до Бобруйска.
В самый день моего приезда в Смоленск был у меня смоленский губернский предводитель дворянства князь Друцкой-Сокольницкий{454}, бывший впоследствии губернатором в одной из юго-западных губерний. Друцкой приехал ко мне просить дозволения не присутствовать в комиссии по уплате рабочим Вонлярлярского, опираясь на то, что ему нечего делать в этой комиссии, что он не живет в городе и что его отношения с Вонлярлярским таковы, что он не желал бы в ней участвовать. Я отвечал, что он назначен в комиссию старшим членом по Высочайшему повелению, а я, как младший член той же комиссии, не могу дать ему испрашиваемого разрешения, но очень сожалею, если он уклонится от присутствования в комиссии, так как, вероятно, многие рабочие и поставщики Вонлярлярского крепостные люди смоленских дворян, и его присутствие в комиссии служило бы ручательством, что она исполняет возложенное на нее дело вполне справедливо. Но Друцкой так и не показывался в комиссию. Губернатор и управляющий палатой государственных имуществ, по значительности своих занятий, также были в ней, первый при ее открытии и закрытии, а последний только при открытии. Итак, все дело легло на меня и на смоленского жандармского штаб-офицера подполковника Слезкина{455}, брата бывшего впоследствии жандармским генералом{456}, человека очень приятного и хорошего.
На площадях и улицах Смоленска были толпы рабочих, не имевших пристанища и кормившихся подаянием, они были снабжены печатными квитанциями шоссейных контор Вонлярлярского, на квитанциях обозначались должные каждому из них деньги. Суммы, обозначенные на квитанциях, были чрезвычайно разнообразны: от 20 к. до нескольких сот рублей. Странно было видеть копеечные квитанции, выданные при деле в несколько миллионов рублей. Рабочим при получении этих квитанций назначалась одна из шоссейных контор, в которой они могли получить деньги по квитанциям, но эта контора отказывалась от уплаты, тогда они странствовали по другим конторам, расположенным на протяжении 500 верст, и везде получали отказ, что продолжалось целые годы. Нельзя было медлить с началом уплаты денег рабочим из суммы, ассигнованной из Государственного казначейства, и в первое же заседание комиссии, бывшее на другой день моего приезда в Смоленск, я предложил следующий порядок для действий комиссии. Ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней, с 10 до 12 часов утра комиссия принимает предъявляемые рабочими квитанции без всяких просьб или записок. По перенумеровании их, они передаются находившемуся в комиссии во время приема квитанций поверенному Вонлярлярского, Апухтинун, для засвидетельствования их подлинности. С 12 часов начинается уплата по принятым накануне квитанциям, если к уплате не было предъявлено препятствий со стороны Апухтина, к чести которого надо сказать, что он весьма редко задерживал утверждение некоторых из[86] квитанций своей подписью. После обеда Апухтин присылал ко мне полученные им утром в тот же день квитанции, утвержденные его подписью, я вносил их в журнал комиссии, собирая, для уменьшения письма, квитанции, выданные на равные суммы вместе, заключение по этим журналам было всегда одно: ‘выдать деньги по представленным квитанциям по принадлежности’. Журнал посылался вечером для подписи губернатора и наличных членов комиссии, а на другой день рано утром исполнение по журналу записывалось в шнуровую книгу, что должно было быть непременно окончено к полудню, в это время начиналась уплата денег по квитанциям.
Неясности в инструкциях, в первом же заседании комиссии, были растолкованы в том направлении, чтобы сколько возможно более облегчить и ускорить уплату рабочим, так, вышеприведенное мною указание {данной в Петербурге мне} инструкции, чтобы уплачивать только поставщикам и рабочим ‘местным’, под которыми в Петербурге хотели разуметь одних обывателей Смоленской губернии, мы нашли невозможным исполнить, и уплату по квитанциям распространили на всех рабочих, так как часто представлял квитанцию крестьянин Витебской губернии, а артель, с ним работавшая, состояла вся из смоленских крестьян или частью из Смоленской, а частью из других губерний. Вследствие этого тогда же предписано было всем исправникам Смоленской губернии, чтобы они повестили об учреждении означенной комиссии для уплаты денег по квитанциям, выданным из шоссейных контор Вонлярлярского, и писано было к губернаторам всех губерний, смежных со Смоленскою, с просьбою сделать такие же распоряжения по вверенным им губерниям.
Слезкин, видя, что дело по комиссии лежит на мне одном, хотел помочь мне тем, что принял на себя выдачу денег по квитанциям в присутствии комиссии, т. е. меня, потому что председатель и другие члены не ездили в комиссию. После {произведенных им} нескольких дней выдач оказалось, что он, по неопытности, передал какую-то незначительную сумму, затем он отказался от выдачи денег, и эта обязанность также пала на меня. Поручить ее чиновникам, мне незнакомым, я не решался. Я уже за то был благодарен Слезкину, что он ежедневно приходил в комиссию к 10 час. утра и уходил из нее вместе со мной. Ежедневно представлялось несколько сотен квитанций, из чего можно заключить, насколько я завален был целый день работой чисто механической. Во время уплаты денег, Слезкин и я насмотрелись на людское несчастие и наслушались благословений от получивших уплату. Некоторые, получая ее, не верили своим глазам, бросались на колена, клали земные поклоны перед образом, а потом и перед нами. Слух о скорой и верной уплате по квитан циям контор Вонлярлярского скоро разнесся по Смоленской и соседним губерниям, и каждый день новые толпы являлись в Смоленск с означенными квитанциями.
Не одни поставщики и рабочие надеялись получить деньги из ассигнованной Государственным казначейством суммы, многие кредиторы Вонлярлярского неотступно требовали, чтобы комиссия уплатила им его долги. Конечно, со всеми этими претензиями обращались ко мне, всем было мною отказываемо. Настойчивее других приступал ко мне живший вблизи Смоленска отставной генерал-майор Шембель, {бывший, кажется, флигель-адъютантом дядя моего товарища по службе Шембеля{457}}. Вонлярлярский занял у него 12 тыс. рублей под заклад своего имения Вонлярово, Шембель требовал, чтобы ему были уплачены эти деньги из назначенных в распоряжение комиссии, я показывал ему в подлинниках данное мне предписание и инструкцию в доказательство невозможности исполнить его просьбу и удивлялся тому, что Шембель хлопочет, имея закладную на имение, на которое было употреблено сотни тысяч, а может быть и миллион рублей. Шембель говорил, что Вонлярово не дает и не может давать никакого дохода и продолжал упрашивать меня уплатить ему 12 тыс. рублей, утверждая, что он эти деньги дал Вонлярлярскому для уплаты за поставки по шоссе. Конечно, ему каждый раз в его просьбе было отказываемо.
Сообщения между Вонлярлярским и Апухтиным были ежедневные с эстафетами, последний доносил о ходе дел по комиссии и о том, сколько выплачено денег. 22 апреля, согласно порядку, заведенному в комиссии, с 10 до 12 часов отобрано от поставщиков и рабочих значительное число квитанций и приказано им за получением денег прийти через день, так как на другой день было тезоименитство{458} Императрицы, день неприсутственный. Только что мы начали уплату по квитанциям, отобранным накануне, как вошел в присутствие комиссии губернатор князь Херхеулидзев, объявивший, что он получил по эстафете предписание министра внутренних дел, в котором он объявляет Высочайшее повеление о прекращении действий комиссии и о выдаче поверенному Вонлярлярского суммы, оставшейся неуплаченной, из 400 тыс. руб., отпущенных ей Государственным казначейством. Херхеулидзев прочел это предписание громогласно, затем комиссии оставалось прекратить всякую уплату, но мы решили суммы, выписанные расходом в шнуровую книгу, выдать, представленные же в этот день квитанции возвратить 24 апреля по принадлежности. Херхеулидзев согласился на это решение, как основанное на Высочайшем повелении, но он сильно соболезновал обо всех поставщиках и рабочих, не успевших еще представить свои квитанции и в особенности о тех, у которых были отобраны квитанции в самый этот день и которые имели полную уверенность получить через день деньги. Он заезжал ко мне после обеда, упрашивая меня придумать способ для уплаты денег, по крайней мере тем, у кого квитанции были уже отобраны, присылал ко мне Слезкина совещаться по этому предмету, но мой постоянный ответ был, что Херхеулидзев напрасно громко прочитал при чиновниках комиссии и при толпе рабочих, получавших деньги, ВЫсочайшее повеление о прекращении действий комиссии, а что по столь торжественном прочтении этого повеления ничего не остается нам, как передать остальную сумму Апухтину, а рабочим, представившим квитанции, их возвратить.
23 апреля, в день тезоименитства Императрицы, в обычае всех губернских городов было губернатору принимать поздравления всех служащих и затем отправляться с ними в кафедральный собор. На этом основании, я готовился ехать к Херхеулидзеву, но пока я одевался в полную форму, он взошел ко мне и сказал, что он отменил прием служащих, чтобы быть у меня, а от меня едет прямо в собор. Ко мне же он приехал, чтобы сказать, что его всю ночь тревожила мысль, что несчастные рабочие, представившие свои квитанции, не получат уплаты, и просил меня придумать средство для этой уплаты. Я представил ему, что после объявления им Высочайшего повеления о закрытии комиссии, она более не существует, но что он может, как губернатор, как бы для сохранения спокойствия между толпой рабочих, решиться на уплату денег по отобранным накануне квитанциям. Он опасался принять на себя подобное действие, и тогда, при настоятельной его просьбе помочь бедным рабочим, я ему предложил следующее. По полученному нами Высочайшему повелению сумма, оставшаяся в распоряжении комиссии, составляет собственность Вонлярлярского, а потому нельзя допустить раздачи из нее рабочим денег не только без согласия его уполномоченного, но даже без особенной об этом с его стороны просьбы. По желанию Херхеулидзева, я принял на себя упросить Апухтина подать такого рода просьбу губернатору, затем Херхеулидзев поехал в собор, куда и я обещался приехать от Апухтина. Мне очень нравилось это теплое чувство Херхеулидзева к несчастному люду, столь редкое в человеке пожилом, проведшем десятки лет на службе, приучающей к одним формальностям.
Вонлярлярский прислал Апухтину эстафету, которой извещал, что он выиграл дело по своим претензиям, и что Апухтин должен получить сумму, оставшуюся в комиссии, уплачивавшей рабочим по квитанциям его шоссейных контор, причем прислал ведомость предметов, на которые должна быть израсходована эта сумма. На основании последней полученной Вонлярлярским эстафеты Апухтина, он полагал этой суммы в остатке до 250 тыс. руб. Вонлярлярский, не приняв в соображение, что его извещение придет после отправления означенной эстафеты на целую неделю, в которую комиссия успеет раздать поставщикам и рабочим значительную сумму, распределил в ведомости, присланной Апухтину, все 250 тыс. руб., между тем как в действительности оставалось не более 180 тыс. рубл., а если уплатить по квитанциям, отобранным 22 апреля, то с небольшим 150 тыс. руб. Однако Апухтин очень скоро согласился на мою и Херхеулидзева просьбу и немедля при мне написал прошение к последнему о том, чтобы по принятым 22 апреля квитанциям сделана была уплата из суммы, назначенной по Высочайшему повелению к передаче Апухтину. Я взял с собой это прошение и, входя в собор, издалека показал его Херхеулидзеву, который, {поняв в чем оно состоит}, очень повеселел и усердно молился. Я должен оговориться, что пишу мои воспоминания по памяти, без всяких справок с делами, а потому, {как вышесказанные, так и нижеприводимые} цифры в деле Вонлярлярского приводятся мною приблизительно, но приведение этих цифр с большей точностью не изменило бы ни в чем общей картины дела.
В тот же день 23 апреля я получил по эстафете предписание от Клейнмихеля, извещающего, что Государь повелел выдать Вонлярлярскому по его претензиям, {касающимся устройства шоссе от Малоярославца до Бобруйска}, 900 тыс. с десятками и тысячами рублей и даже с известным количеством копеек, и что в эту сумму поступают 400 тыс. руб., бывшие в распоряжении комиссии, {в которой я был членом}. В этом же предписании Клейнмихель поручает мне немедля, по сдаче поверенному Вонлярлярского суммы, оставшейся в комиссии не розданной, возвратиться в Петербург, а потому я на другой же день, по уплате по квитанциям, отобранным 22 апреля, и по сдаче остальной суммы Апухтину, выехал из Смоленска. В то же время об упразднении комиссии было сообщено губернаторам всех губерний, смежных со Смоленской, и исправникам этой губернии для объявления об этом по всем городам и селам.
Весенняя распутица не позволила мне ехать по старой Смоленской дороге, а потому я поехал на Рославль, от которого до Москвы было устроено шоссе. В Смоленске я оставил толпу рабочих, собравшихся в последние дни моего там пребывания и не успевших представить еще своих квитанций, по дороге я встречал новые толпы таких же рабочих, которые, узнав, что в Смоленске платят деньги по квитанциям, выданным из шоссейных контор Вонлярлярского, спешили в Смоленск. В этих толпах были люди, уже получавшие из комиссии деньги и называвшие меня отцом благодетелем. Они, а за ними и другие, очень приуныли, видя, что я оставил Смоленск, и многие уже не хотели продолжать свой путь, считая это напрасным. Я утешал их тем, что теперь поверенный Вонлярлярского получил деньги, из которых, конечно, им заплатит. На некоторых мое утешение не подействовало, они с отчаяния рвали и бросали квитанции, говоря, что если я их покинул, то они не имеют более никакой надежды получить свои деньги, и что, хлопоча доселе об их получении, они совершенно обнищали. Действительно, самые жалкие из них были те, которые получили квитанции на сотню или несколько десятков рублей, получившие квитанции на меньшие суммы перестали о них заботиться и снова обратились к своему обычному труду, тогда как имевшие квитанции на сотни и десятки рублей, обязанные сами уплатить работавшей с ними артели, ходили из одной конторы в другую, не получая денег и теряя время.
Помещичьи крестьяне, имевшие с дозволения помещиков артели рабочих из своих односельчан, обязаны были за них уплатить помещикам оброки, чего не могли исполнить, и помещики многих из них за это послали в Сибирь на поселение, конечно, крестьяне, которым доверяли помещики, были из лучших и по поведению, и по зажиточности, таким образом, через неплатеж денег по квитанциям, выданным шоссейными конторами Вонлярлярского, масса людей обнищала, а многие безвинно удалены были из своего места рождения и от своих семейств. Конечно, я был очень доволен, что мог оставить скучную жизнь в Смоленске, но с другой стороны, зная, что Апухтин получил уже приказание, как распорядиться с суммой, которая ему передана комиссией, и что в нем ничего не упомянуто о рабочих, я сожалел, что правительство, учредив для расплаты рабочих комиссию, которая имела право уплачивать только по тем квитанциям шоссейных контор Вонлярлярского, которые признаны правильными его уполномоченным, не распорядилось, {в виду долгого неполучения рабочими уплаты по выданным им квитанциям и заявлений, сделанных комиссией о том, чтобы люди, имеющие подобные квитанции, являлись в Смоленск для получения денег}, — оставлением этой комиссии до совершенной уплаты по квитанциям или, по крайней мере, до израсходования той суммы, которая на этот предмет была отпущена в комиссию. Едва успели многие крестьяне, имевшие квитанции, узнать об учреждении комиссии и собраться в путь за несколько сот верст в страшную распутицу, как действия комиссии были приостановлены, и крестьяне, не поспевшие до 22 апреля в Смоленск, только потеряли время, издержались по дороге и потеряли надежду на получение когда-либо уплаты по имевшимся у них квитанциям, так что учреждение комиссии причинило этим крестьянам еще новое зло. Проезжая через Москву, я с горестью узнал, что мой бывший начальник, инженер путей сообщения генерал-майор Максимов 7 апреля умер скоропостижно. {Подробности о нем и о причине его смерти изложены в III главе ‘Моих воспоминаний’.} Смерть Максимова имела большое влияние на ход моей дальнейшей службы.
В последних числах апреля я приехал в Петербург и немедля явился к Клейнмихелю, которого застал гуляющим по саду, принадлежащему к дому министра путей сообщения и простиравшемуся тогда до Большой Садовой улицы. Он мне вкратце рассказал, как происходило и кончилось дело с Вонлярлярским в мое отсутствие, причем беспощадно бранил последнего и в особенности ругал нецензурными выражениями В. А. Нелидову, {досталось и Государю. Клейнмихель неоднократно повторял, что Государь променял его, своего старого преданного слугу, на Нелидову, которую называл стервою и еще давал ей другие нецензурные названия, причем рассказывал цинические между ними сцены. Это продолжалось около получаса, и я не знал, какую роль играть при слушании этой брани. Показывать вид, что я одобряю эту брань, было опасно, показывать противное было также неудобно}.
Из рассказов, слышанных мною в Петербурге в то время и впоследствии, я узнал, что дело по претензиям Вонлярлярского, в мое отсутствие из Петербурга, происходило следующим образом. Окончательный журнал совета Главного управления путей сообщения по делу Вонлярлярского, подписанный 7-го марта членами совета и приглашенными {в оной} по этому делу лицами, в том числе и мною, был представлен Государю. Он передал его на рассмотрение Наследника, которого неблаговоление к Клейнмихелю было известно. Главным советником НАСЛЕДНИКА был в это время генерал-адъютант Я. И. [Яков Иванович] Ростовцев, который по хорошим отношениям к Клейнмихелю знал все дело и, вероятно, объяснил Наследнику, что Клейнмихель в нем[87] прав. По крайней мере, Наследник заявил такое мнение Государю, что последнего привело в сильное раздражение. Государь, для окончательного обсуждения этого дела, 13 марта потребовал к себе Наследника, графа А. Ф. [Алексея Федоровича] Орлова и П. Д. [Павла Дмитриевича] Киселева, как наиболее приближенных к нему лиц, министра юстиции графа [Викторa Никитичa] Панина, статс-секретаря у принятия прошений на ВЫСОЧАЙШЕЕ ИМЯ князя А. Ф. [Александра Федоровича] Голицына, товарища главноуправляющего путями сообщения Э. И. [Эдуарда Ивановича] Герстфельда и генерал-адъютанта H. А. [Николая Александровича] Огарева, последнего, вероятно, как родного племянника Клейнмихеля и его представителя. Государь сам изложил обвинительные пункты против Клейнмихеля, что было только повторением тех обвинений, которые Государь так часто в продолжение последних двух месяцев передавал разным лицам. По окончании обвинений, он спросил мнение графа Панина, последний отвечал, что по закону жалобы на министров и главноуправляющих отдельными частями рассматриваются в 1-м департаменте Правительствующего Сената, а потому он полагал бы это дело передать в означенный департамент. Этот ответ сильно раздражил Государя, который {в грубых выражениях} заметил Панину, что он предлагает передать дело Сенату для того, чтобы оно там пролежало несколько лет без разрешения. Панин отвечал, что дело это рассмотрено в совете Главного управления путей сообщения весьма подробно, а потому Сенат может с ним вполне познакомиться немедля, и он отвечает, что 1-му департаменту Сената для постановления своего решения не потребуется более недели. Государь, недовольный этим предложением, ничего на него не отвечая, сказал весьма раздражительным тоном, что он видит, что все против него, даже сын его, что пока он был благосклонен к Клейнмихелю, все бранили последнего, а что теперь, когда Клейнмихель действует несправедливо, что признается Государем, они держат сторону Клейнмихеля. При этом Государь, приходя все в большее и большее раздражение, укорял Орлова и Киселева в том, что они последнее время чаще прежнего виделись с Клейнмихелем, бранил последнего за то, что он осмелился не в точности исполнять его повеления, а именно, послать меня для исполнения поручения, на которое по Высочайшему повелению я не был назначен. К этому Государь прибавил, что он и Клейнмихеля и меня за это зашлет невесть куда. В заключение Государь решил: дело по претензиям Вонлярлярского окончательно рассмотреть в комиссии прошений, подаваемых на Высочайшее имя. Ход этого заседания в кабинете Государя передан мне, большею частью Э. И. Герстфельдом и H. А. Огаревым. Некоторые лица передавали за верное, что 13 марта были заготовлены два проекта рескриптов, один Клейнмихелю об увольнении его в отпуск для излечения болезни, а другой к [Николаю Николаевичю] Анненкову о назначении его, на время болезни Клейнмихеля, управлять ведомством путей сообщения, вслед засим предполагалось утвердить его в этой должности. Оба эти рескрипта не были подписаны Государем, собственно, вследствие мнений, высказанных в заседании, бывшем 13 марта, под Его личным председательством.
{Упомянутая комиссия прошений учреждена для рассмотрения прошений собственно в том отношении, заслуживают ли они быть представленными Государю, и если жалобы в этих прошениях на административные лица или места заслуживают уважения, то по Высочайшей воле передавать их на постановление высшего административного или судебного места, но ни в каком случае она не может давать каких-либо решений по этим жалобам. Вонлярлярский подал жалобу Государю на главноуправляющего путями сообщения, и при обыкновенном ходе этого дела, комиссия, получив подобную жалобу и увидя, что Вонлярлярский не приносил жалобы Сенату, на что имел право по закону, оставила бы просьбу Вонлярлярского без последствий, даже не докладывая ее Государю. В комиссию прошений подаются прошения департаментов Сената, и в случае представления в прошениях уважительных обстоятельств, они по Высочайшему повелению рассматриваются в общем собрании 1, 2, 3 департаментов и Департамента герольдии Правительствующего Сената. Поэтому требование от комиссии решения по претензиям Вонлярлярского было ни с чем не сообразно.} Я наверно не знаю, чем решила комиссия прошений, говорили, что она, после обсуждений, продолжавшихся целый месяц, будто бы признала только некоторые из жалоб правильными, но так ли это было или иначе, а Государь решил, что все претензии Вонлярлярского справедливы, и приказал уплатить ему все, по ним причитающееся.
Ни Вонлярлярскому, ни Главному управлению путей сообщения не было известно, на какую сумму простираются претензии, заявленные Вонлярлярским, а потому Государь, решив, что они все справедливы, приказал совету Главного управления в 24 часа определить эту сумму. Составление Советом в его полном составе столь сложного исчисления было неудобно, а потому Совет предложил эти исчисления сделать лицу, наиболее знакомому с делом, именно управляющему Могилевским округом путей сообщения Станевичу, который на другой же день представил совету, что сумма претензий простирается за 900 тыс. руб., причем определил не только десятки и единицы рублей, но и копеек. Председательствовавший в Совете Дестрем заметил, что, хотя он и остается при своем мнении, что Вонлярлярскому ничего не следует, но, исполняя Высочайшую волю, он подпишет о выдаче ему такой суммы, которая будет исчислена на правильных основаниях, между тем некоторые основания, принятые Станевичем при исчислении означенной суммы, он находит неправильными, так, он полагает, что мост, шириной в 4 саж., стоит более, чем мост, шириной в 3 сажени, не на целую треть стоимости последнего и т. п. Одним словом, на основаниях, изложенных Дест ремом, означенная сумма уменьшалась до 780 тыс. руб., т. е. почти на 150 тыс. руб. Вследствие этого Совет с приглашенными в него лицами, между которыми был и Станевич, представил, что сумма претензий Вонлярлярского простирается до 780 тыс. руб. На другой день, по подписании Советом означенного исчисления, Клейнмихель сказал приехавшему к нему на вечер П. А. [Петру Александровичу] Языкову, что Государь прислал приказание выдать Вонлярлярскому деньги по его претензиям, но не ту сумму, которую исчислил Совет, а 900 с чем-то тысяч рублей. Языков заметил, что эта цифра была уже в рассмотрении Совета и что ему кажется странным, что именно она попала в Высочайшее повеление. Клейнмихель сказал Языкову:
— Значит, у вас в Совете есть изменники.
Оказалось, что Государь, получив исчисление Совета по претензиям Вонлярлярского, показал его последнему, который, не принимая в соображение пословицы: ‘даровому коню в зубы не смотрят’, предъявил Государю исчисление, простиравшееся до 900 слишком тысяч рублей с копейками, одним словом, ту сумму, которую первоначально исчислил Станевич. Языков заметил Клейнмихелю, что последнюю сумму знал твердо только Станевич, члены же Совета едва успели на нее обратить внимание, а потому передать ее Вонлярлярскому мог только Станевич, это замечание Языкова осталось без последствий.
Вместе с повелением о выдаче означенных денег, Государь прислал к Клейнмихелю Наследника, в день рождения Его Высочества, 17 апреля, для выражения сожаления, что он так долго не видит Клейнмихеля, и письмо, в котором называл его старым другом и взваливал причину размолвки между ними на подчиненных Клейнмихеля, опутавших его своими неправильными докладами. К письму была приложена записка для прочтения в совете Главного управления, вместе с тем Государь приказал оконченному по претензиям Вонлярлярского делу не давать более никаких последствий, {содержание означенной записки будет мною приведено ниже}. Клейнмихель рассказал все это Языкову и хвастался, что члены Совета и приглашенные в него лица по делу Вонлярлярского обязаны только Клейнмихелю тем, что отделались выговором, изложенным в означенной записке, а не подверглись более строгому взысканию. Из этого можно судить о нахальстве Клейнмихеля, бывшего главной причиной всей путаницы в этом деле. {Это мне напоминает другую личность, которую я подробно описал во II главе ‘Моих воспоминаний’, П. Ф. Четверикова.} Претензии Вонлярлярского по устройству шоссе относились наиболее к тому времени, когда начальником Могилевского округа путей сообщения был Четвериков, переведенный впоследствии в Киев, а потому он неоднократно вызывался в Совет для объяснений при разборе претензий Вонлярлярского, но так как Четвериков никогда не торопился исполнением приказаний начальства, то он приехал в Петербург четыре месяца спустя после того, что он был требован, и когда дело Вонлярлярского было совершенно окончено. Встретясь со мною в Петербурге, он сказал мне:
— Видите, как хорошо, что я не приехал сейчас, как меня требовали, а то бы получил неприятный Высочайший выговор, какой получили все члены Совета и лица, приглашенные в него по делу Вонлярлярского.
Между тем, все дело могло возникнуть только от путаницы, с которой оно велось в бытность Четверикова начальником Могилевского округа путей сообщения.
На другой день по получении Клейнмихелем от Государя вышеупомянутой записки, она была прочтена в совете Главного управления путей сообщения, и в тот же день Государь посылал спросить Клейнмихеля, прочтена ли означенная записка в совете. Клейнмихель отвечал, что записка прочтена в общем присутствии Совета, в котором отсутствовали член Совета генерал-майор Эспехо{459}, по болезни, и приглашенные в Совет лица, полковники Серебряков и барон Дельвиг, находящиеся в командировке. Серебряков в это время провожал по шоссе Императрицу, ехавшую за границу. Государь на донесение Клейнмихеля написал резолюцию:
По выздоровлении Эспехо и по возвращении из командировок Серебрякова и Дельвига вышеупомянутую записку прочесть снова в присутствии Совета и лиц, приглашенных в него по делу Вонлярлярского.
Вскоре по возвращении моем в Петербург, курьер Совета Главного управления путей сообщения привез мне конверт, так как конверты из Совета большей частью заключали в себе повестки о прибытии в совет, а кучер мой, по отдаленности помещения Совета в бывшем тогда казенном доме у Аларчина моста, не любил этих поездок, то и спросил курьера, заключается ли в конверте повестка о приезде в Совет и когда именно. Курьер отвечал, что зовут на следующий понедельник для того, чтобы мне объявить выговор. Этот ответ очень возмутил моего кучера, который отвечал, что барину не за что объявлять выговоров, и немедля, сильно расстроенный, передал мне весь этот разговор. Надо сказать, что были приняты особые меры, чтобы этот выговор не сделался известным, и оба раза перед его объявлением в Совете было напоминаемо его членам и лицам, приглашенным в Совет по делу Вонлярлярского, что о сделании выговора не должно быть известно за стенами залы Совета. Когда собрались в Совете все лица, уже <раз> слышавшие присланную Государем записку по делу Вонлярлярского, а также Эспехо, Серебряков и я, — председательствующий в Совете, Дестрем, приказал правителю дел Совета прочитать упомянутую записку, изложенную весьма резко. Очень сожалею, что я не снял с нее копии и потому не могу привести ее буквально. Смысл же ее состоял в том, что Государю было крайне неприятно, что Совет Главного управления путей сообщения при рассмотрении дела Вонлярлярского со злым умыслом не только не обращал внимания на заключавшиеся в делах Главного управления документы, которые служили к подтверждению правильности претензий Вонлярлярского, но перетолковывал многие из них ко вреду последнего и с этой целью даже выставил такие обстоятельства, которые в означенных делах вовсе не заключаются, за это Государь делает выговор всем членам Совета и лицам, приглашенным в оный по делу Вонлярлярского.
Во время чтения этой записки слушавшие ее во второй раз Герстфельд, Языков и Мясоедов сильно изменялись в лице, выражавшем у двух последних крайнее уныние, а Дестрем, видимо, был сильно раздражен, все другие, и в том числе я, выслушали ее с полным хладнокро вием. Как младший по чину, я сидел против Дестрема на противоположной стороне стола, по окончании чтения, он, пройдя мимо разделявшего нас длинного стола, подошел ко мне и своим громким голосом сказал:
{C’est agir en Sultan. S’il y a un mot de vrai dans ce mmoire, qui on vient de nous lire, il fallait ne pas nous donner un vygovor, mais nous faire pendre. C’est ainsi qu’on rcompense les services d’un serviteur dvou, qui a quitt sa patrie pour servir la Russie comme les plus fi d&egrave,le de ses enfants. Vous savez que je suis Russe de cur et d’me, aussi bon Russe que vous[88].
Далее он сказал}, что удивляется, как люди нового поколения умеют хладнокровно относиться к подобным обидам, и спросил меня, чему я это приписываю. Я отвечал, что принимаю то, что было нам прочитано, с бльшим, чем он хладнокровием, вероятно, потому, что и служба моя не так долговременна, и заслуги, мною оказанные, не так важны.
Окончив длинный мой рассказ о деле по претензиям Вонлярлярского, я нахожу нелишним сказать, что постоянно грозное отношение Государя к Совету Главного управления путей сообщения в означенном деле оправдывается тем, что Государь был убежден в том, что в конце декабря 1851 г. было выдано Вонлярлярскому более 200 тыс. руб., а Совет постоянно утверждал противное, тогда как означенные деньги были действительно выданы. Я объяснил выше, как Совет был введен в ошибку, но Государю достаточно было, что Совет лгал в такой простой вещи, в которой легко было убедиться, чтобы полагать, что и во всех своих длинных суждениях по претензиям Вонлярлярского он также лжет, тем более, что для убеждения в правильности этих суждений надо было иметь познания и по судебной, и по технической частям, {которых ГОсударь не имел}. Как бы то ни было, это было первое сопротивление, испытанное Государем, сопротивление от Клейнмихеля, всегда беспрекословно исполнявшего его приказания, {оно должно было бы указать ему, что даже в стране, в которой все и вся зависит от него, находятся лица, не исполняющие его желаний, и, следовательно, тем более такие лица найдутся в Европе. Рассуждай он таком образом, Россия избежала бы начавшейся в следующем году столь несчастной для нее восточной войны}. Сопротивление, постоянно оказываемое Советом Главного управления путей сообщения желаниям Государя, объясняется частью тем, что Совету не были известны подлинные слова замечаний, сделанных Государем на журналах Совета, который, следовательно, не знал степени его гнева, также тем, что многие из его членов более боялись
Клейнмихеля, который мог их лишить службы, чем Государя, который ни в каком случае этого бы не сделал. Но, конечно, в другом ведомстве не было бы такой решимости сопротивляться явному желанию Государя, в Главном управлении путей сообщения этому много способствовало то, что члены Совета Главного управления поставлены в более независимое положение тем, что если они и получают служебные награды, зависящие от Высочайшего усмотрения, то так редко, что они и не ждут этих наград, тогда как в других ведомствах все ожидают наград: военнослужащие надеются попасть в генерал-адъютанты, а гражданские чины в статс-секретари, оба эти звания никогда не давались инженерам путей сообщения. Сверх того, в других ведомствах и все прочие, зависящие от Высочайшего усмотрения награды давались гораздо чаще, чем в Главном управлении путей сообщения.
Представляются следующие вопросы. Как мог Станевич решиться выдать деньги Вонлярлярскому через три дня после отъезда Мясоедова, Серебрякова и моего из Могилева, когда он вместе с нами подписал, что не только не следует денег Вонлярлярскому, но что он еще не заработал выданных ему задаточных? Каким образом Станевич, донося в начале января Совету, что он за работы, произведенные Вонлярлярским, денег ему в декабре не выдавал, позволил себе в этом донесении умолчать о выданных им с лишком 200 тыс. руб., в виде задаточных на работы 1852 г.? Как мог Станевич дозволить себе сообщить Вонлярлярскому сумму, на которую, по его исчислению, представленному в Совет, простирались претензии последнего? Почему Клейнмихель, несмотря на такие действия Станевича, продолжал относиться к нему благосклонно и даже вскоре исходатайствовал ему чин генерал-майора, с утверждением начальником VII округа путей сообщения, каковое производство показывало, что и Государь благоволил к Станевичу, что, впрочем, объяснялось хорошими к последнему отношениями Вонлярлярского. Причину всему этому я узнал гораздо позже, а именно, в конце осени 1852 г., когда Станевич, проезжая через Москву, рассказал Э. И. Шуберскому, что он в декабре 1851 г. выдал деньги Вонлярлярскому по приказанию Клейнмихеля, который, при посылке меня в Могилев, поручая мне рассмотреть жалобы Вонлярлярского беспристрастно и выдать ему деньги, если они ему будут следовать, в то же время приказал Серебрякову передать Станевичу, чтобы последний во всяком случае дал денег Вонлярлярскому под каким-нибудь предлогом. Клейнмихель думал этим приказанием достигнуть двойной цели: во-первых, доказать Государю, что представления его о неправильности жалоб Вонлярлярского справедливы, и во-вторых, дав известную сумму Вонлярлярскому, вывести его через это из безвыходного положения, в котором он находился, надеясь, что он после этого замолчит. Но Клейнмихель ошибся в своих расчетах: именно эта выдача денег и послужила Вонлярлярскому доказательством перед Государем, что Совет Главного управления путей сообщения, а за ним и Клейнмихель, обманывают Государя.
Занявшись рассказом моей служебной деятельности за последние два года, я ничего не упомянул о моей частной жизни в это время. Но в ней не произошло ничего, достойного замечания. Я посещал прежних моих знакомых, а всего чаще Клейнмихеля, [Александра Сергеевича] Комарова и Анрепа, каждую неделю по вторникам вечером собирались у меня, мои вечера, на которых не было карточной игры, были очень оживлены и по малости моей квартиры многолюдны. Непременными гостями были А. И. [Александр Иванович] Баландин, A. С. Комаров и И. Н. [Иван Николаевич] Колесов. Оба последние были самохвалы. Комаров был нахальный лгун, а Колесов наивен, ему казалось, что он делает все лучше всех, что все ему принадлежащее так хорошо, что уже подобного нельзя более достать. Баландин очень любил трунить над ними, биллиардная игра подавала много к этому поводов. Во время своего пребывания в Петербурге, барон Фиркс (Schе do-Ferroti), бывший в это время уже членом Рижской таможни, также посещал мои вечера. Позже этого он уже не бывал у меня по причинам, объясненным мною выше.
Я выше упомянул, что князь П. Н. Максутов, приезжавший со мною в Петербург в 1848 г., не успел получить ожидаемых им денег, обстоятельства заставили его переехать в пензенскую деревню, где он от разных дурно исполняемых нововведений еще более разорился. Прекрасная жена его, большой друг моей жены, Розалия Ипполитовна [Лан, Максутова] (ныне жена генерал-адъютанта Посьета) в зиму 1851/52 г. приезжала в Москву повидаться со своими родителями. Пользуясь этим, она решилась, с целью повидаться с моей женой, приехать в Петербург, где остановилась у нас и, конечно, своим приездом принесла и жене и мне большое удовольствие.
Мы жили в это время на углу Знаменской и Итальянской в доме, принадлежавшем Платону Демьяновичу Илличевскому{460}, бывшему в это время товарищем министра юстиции. По возвращении моем из Смоленска, он дал мне знать, что не оставляет более за мною квартиры в его доме. Я знал его давно, как воспитанника 2-го лицейского выпуска, а еще более был знаком с братом его Алексеем [Демьяновичем Илличевским], поэтом и товарищем по Лицею Пушкина и двоюродного брата моего Дельвига, у которого он часто бывал. Я надеялся, вследствие этих отношений, уговорить Илличевского дозволить мне хотя несколько месяцев остаться в его доме, пока откроются в середине лета свободные квартиры в городе. Но он мне отказал, рассчитывая сам осенью поселиться на моей квартире, для чего находил необходимым немедля приступить к ее переделке. Я переехал в 1-ю роту Семеновского полка, что теперь Рузовская улица, почти против церкви лейб-гвардии егерского полка, в дом бывший Эрберган, в котором нанял очень тесное помещение за 700 руб. в год.
Я неоднократно упоминал, что гражданская строительная часть была в это время в ведомстве путей сообщения, которое в столицах имело своими органами местные правления путей сообщения, так что всеми постройками и ремонтом их, производимыми на счет городских сумм, заведовали правления, не подчиненные столичным генерал-губернаторам. На этом основании московские бульвары были в заведывании правления IV (Московского) округа путей сообщения. Московский генерал-губернатор, граф Арсений Андреевич Закревский, находя, что {один из означенных бульваров, под названием} Трубного, служит притоном всякого рода мошенникам и самым грязным проституткам, а по способу его посадки, полиции затруднительно иметь за ними должное наблюдение, и, полагая, что площадь, занимаемая бульваром, могла бы превратиться в торговую, в которой окружающее население нуждается, назначил этот бульвар к уничтожению. Правление IV округа путей сообщения воспротивилось этому распоряжению, полагая, что оно может быть приведено в исполнение только с разрешения главноуправляющего путями сообщения, и находило с своей стороны, что бульвары служат к улучшению воздуха, а на площади, в случае срубки Трубного бульвара, нельзя допустить езды, так как он устроен на ветхом кирпичном своде, покрывающем р. Неглинную, который от езды по нем может провалиться. Клейнмихель в мае месяце приказал мне отправиться в Москву для расследования этого дела, но уже не предстояло ничего к расследованию, бульвар был уже срублен, а площадь над ветхим сводом обставлена с обеих сторон надолбами, так что по ней возможен был только проход пеших, а не проезд экипажей. Одним словом, не было повода к посылке меня для исполнения означенного поручения. Но умысел другой тут был. Не знаю, сам ли Клейнмихель находил полезным меня держать в отдалении, по случаю гнева Государя против меня за дело Вонлярлярского, или этого желали тогдашние приближенные Клейнмихеля, Мицкевич и [Аполлон Алексеевич] Серебряков, но как бы то ни было, целью моей поездки в Москву было предположение назначить меня, на место умершего Максимова, начальником Московских водопроводов, если Закревский, познакомясь со мною, пожелает этого назначения. По приезде моем в Москву все мои знакомые уверяли, что я не вернусь более в Петербург, а буду немедля назначен начальником Московских водопроводов.
В короткое время, проведенное мною в Москве, я несколько раз виделся с Закревским и был у него раза два в его летнем местопребывании, селе Ивановском. Закревский, в разговорах со мною, очень жалел о покойном Максимове, но не делал никакого намека о предположении назначить меня на его место. Вскоре после того, что я вернулся в Петербург, приехал туда и Закревский, который, позвав меня в свой дом, ныне принадлежащий графу Зубову, против Исаакиевского собора{461}, просил меня принять место начальника Московских водопроводов, сказав, что Клейнмихель не будет этому препятствовать в случае моего согласия. Увидав, что это дело порешенное между Закревским и Клейнмихелем, я нашел лишним отговариваться. Кроме того, следующие причины побуждали меня принять предложение Закревского: жена моя постоянно любила московскую жизнь более петербургской, все ее знакомства с ребяческого возраста были в Москве, новых же знакомств она не любила и не делала, здоровье моей жены в Петербурге с каждым годом все более и более расстраивалось, я рассчитывал, что жизнь в Москве будет нам стоить дешевле, и что я буду по новому месту, сверх содержания по чину полковника в 1340 руб., получать добавочных 1400 руб., каковые получал Максимов. Но я ошибся в обоих последних предположениях: я не мог жить в Москве так, как жил в Петербурге, и через это, несмотря на то, что и квартира и съестная провизия были в Москве дешевле, расходы мои увеличились против расходов в Петербурге, из добавочных 1400 p., которые получал Максимов, оказалось, что 700 руб. он получал по штату, как начальник Московских водопроводов, а другие 700 руб., выдававшиеся ему из городских средств в вознаграждение за наблюдение за действием водопровода до утверждения означенного штата, — были при нем оставлены и по назначении его начальником Московских водопроводов. Я же по штату имел право только на первые 700 руб., и только спустя два года после моего назначения, с каждым годом затрудняясь более и более в средствах к жизни, я добился от Закревского выдачи мне, по примеру Максимова, и других 700 руб. из городских сумм, на что Закревский, через Клейнмихеля, исходатайствовал Высочайшее соизволение.
25 июня 1852 г. я назначен, приказом главноуправляющего путями сообщения, начальником Московских водопроводов с оставлением при главноуправляющем. По Высочайше утвержденному штату Московских водопроводов, о назначении в эту должность объявлялось в Высочайших приказах, мое же назначение в эти приказы не было внесено, вероятно, потому, что Клейнмихель не хотел напомнить обо мне Государю, раздраженному против меня за дело Вонлярлярского. Управление Московскими водопроводами, а следовательно, и начальник их, по штату были подчинены правлению IV округа путей сообщения. Максимов и по назначении начальником водопроводов оставался членом общего присутствия этого правления. Оставление же меня по особым поручениям при главноуправляющем поставляло меня в независимое от правления положение, подобное тому, в котором я находился к правлению IV округа путей сообщения в бытность мою заведующим участком Нижегородского шоссе в пределах Нижегородской губернии. По утвержденной Клейнмихелем инструкции, искусственная и распорядительная части по водопроводам были мне поручены независимо от правления IV округа, которое обязано было только поверять представляемые мною по водопроводным работам технические сметы, производить по моим требованиям торги на работы и материалы, исчисленные по этим сметам, хранить водопроводные суммы и уплачивать из них деньги по засвидетельствованным мною квитанциям. По водопроводным делам, рассматриваемым в общем присутствии правления, я участвовал в оном с правами члена присутствия. С назначением меня начальником Московских водопроводов я должен был перевезти в Москву все свое имущество, которое месяца два перед тем было перевезено на новую квартиру. Эти расходы были очень чувствительны и без того очень тощему моему карману.
В мае умер Ф. Е. Гурбандт, у которого я жил в Смоленске. Он буквально не оставил ни копейки состояния, так что вдова его осталась без всяких средств к жизни. Она переехала в Петербург, не зная, что делать {из себя}, мы пригласили ее жить у нас в Москве, куда она с нами в одном вагоне и переехала.
Последнее время, проведенное мною в Петербурге, я часто бывал у Клейнмихеля, который это лето жил в Царском Селе, в так называемых Китайских домиках, построенных близ большого дворца. В одну из поездок моих в Царское Село ехал со мною в одном вагоне коммерции советник Харичков{462} (умер в 1881 г.), который сказал мне, что Клейнмихель докладывал в этот день Государю положение о коммерческом агенте при железной дороге между двумя столицами, по которому агент избирался на 12 лет главноуправляющим путями сообщения и утверждался Государем, и что он представлен Клейнмихелем на это место. Не зная, состоялось ли Высочайшее повеление об его назначении, он просил меня узнать об этом у чиновников, живших с Клейнмихелем в Царском Селе. По приезде моем к последнему, он мне немедля объявил, что Харичков утвержден агентом, и, узнав, что он ожидает моего об этом извещения, послал за ним. Назначение коммерческого агента при железной дороге между двумя столицами было вызвано тем, что первые полгода со дня открытия этой дороги количество отправленных по дороге грузов было весьма незначительно, и отправители грузов беспрерывно жаловались на разные беспорядки при приеме, перевозке и сдаче грузов, каковые жалобы неоднократно рассматривались в технической комиссии при Департаменте железных дорог, в которой я был членом. Однажды я заявил, что едва ли при казенном управлении можно будет ожидать скорого увеличения перевозки грузов по железной дороге и избежать возникших беспорядков, и что удобнее было бы поручить заведывание отправляемыми грузами особенным агентам, избираемым петербургским и московским купечествами, на обязанности которых было бы и привлечение грузов на железную дорогу, за что они могли бы получать известную премию. На это заявление о пользе коммерческих агентов при железной дороге было обращено внимание, но оно приведено в исполнение вовсе несообразно тому, как оно предполагалось мною. Составлено было положение не об агентах, а об одном коммерческом агенте при железной дороге, выбор его предоставлялся не петербургскому и московскому купечествам, а главноуправляющему путями сообщения. В положении были введены разные пункты, долженствовавшие иметь большое влияние на ход торговли, некоторые из них были для нее стеснительны, при составлении этого положения не только не были призваны для совещания депутаты от купечества, но даже оно представлено было на утверждение Государя без предварительного сношения с министром финансов или с каким-либо другим министром. Несмотря на это, оно было утверждено Государем, за одним исключением, именно, повелено было Клейнмихелю о том, в каком классе будет числиться коммерческий агент, представить на утверждение через Комитет министров. В проекте положения ему назначался V класс, т. е. право носить белые суконные штаны при мундире, чего очень хотелось Харичкову. В Комитете министров агенту присвоили VI класс, при мундире которого белых штанов не полагалось. {Итак, положение о перевозке грузов между столицами, имевшее влияние на торговлю всей Империи, никем из компетентных лиц не обсужденное, было немедля утверждено Государем, а только назначение класса для должности коммерческого агента его затруднило, и он потребовал коллегиального обсуждения столь важного предмета.}
Кроме того, что должности коммерческого агента назначался класс, как и всякому чиновнику гражданской службы, он, в силу разных пунктов положения, делался совершенным чиновником, так что его назначение не могло уничтожить тех беспорядков, которые вкрались при казенном управлении перевозками. Между тем, положение предоставляло агенту получать в свою пользу известную премию, а так как отправление грузов по дороге помимо его было невозможно, то, в виду огромного их количества, выгоды агента должны были быть весьма значительны. Предоставление этих выгод Харичкову, который был известен за близкого человека в доме Клейнмихеля и который не раз давал жене его деньги взаймы, навело на Клейнмихеля кучу обвинений, говорили, что Харичков заплатил за получение должности коммерческого агента, нет сомнения, что тут без взяток не обошлось, но они были даны не Клейнмихелю, а приближенным Клейнмихеля[89], который со своей стороны был рад, что может определить на это место старого знакомца, находящегося у него в полном повиновении и, как казалось, готового за него и в огонь, и в воду. Харичков был на этом месте 12 лет, по прошествии которых коммерческое агентство уничтожено. Говорят, что Харичков очень дурно вел свои другие коммерческие дела, так что, несмотря на значительные выгоды, полученные им по должности коммерческого агента, он не приобрел состояния.
С 1868 г. я начал встречать Харичкова в Царском Селе согбенным старцем, усердно молящегося в церкви, всегда меня радостно встречающего и неоднократно повторявшего, во услышание всех окружающих, что будто мало на Руси таких добрых и честных людей, как я, и что, несмотря на то, что я никогда не пользовался своим положением, чтобы нажиться на счет другого, я всегда был готов оказать всякому не только справедливость, но и снисхождение, насколько это от меня зависело. Я не имел никогда никаких дел с Харичковым и потому не мог оказать ему ни пользы, ни вреда.
Глава VII
1852—1858

Приезд в Москву. Назначение председателем архитектурного совета по построению в Москве храма во Имя Христа Спасителя и членом комитета по надзору за устройством фабрик и заводов в Москве. Служащие при Московских водопроводах в 1852 г. Перестройка ключевых бассейнов в с. Больших Мытищах. Положение Московских водопроводов в 1852 г. Предположение по устройству нового водоснабжения Москвы. Поездка в Петербург для представления этих предположений. Одобрение их Департаментом проектов и смет. Пострижение в монахини тетки моей княгини С. В. Волконской и назначение ее игуменьею Бородинского монастыря. Посылка князя Меншикова в Константинополь. Вражда его с графом Закревским. Предположение графа Клейнмихеля назначить Баландина вице-директором Департамента искусственных дел. Производство брата моего в полковники. Возвращение в Москву. Болезнь моей жены. Мои московские знакомые. Граф Закревский. Е. М. Гурбандт и Е. Е. Радзевская в Москве. Отъезд Е. М. Гурбандт в Петербург и кончина Е. Е. Радзевской. A. С. Иванова. Дядя мой князь Д. А. Волконский. С. А. Нарышкин в нашем доме. Жизнь на даче в Богородском. A. Н. Шубина. М. Ф. Смит и князь В. В. Оболенский в нашем доме. Занятия по Московским водопроводам в начале 1853 г. Опасение Закревского насчет войны с турками, французами и англичанами. Увольнение от должности начальника дистанции Московских водопроводов инженера Загоскина. Клейнмихель в Москве. Начало работ по устройству нового Мытищинского водопровода и работы по другим водопроводам в 1853 г. Освидетельствование деревянного цирка. Начало войны. Поездка в Петербург. Заказ водоподъемных машин на петербургском заводе герцога Лейхтенбергского. Замерзание воды в трубах Замоскворецкого водопровода и прекращение в весеннее время действия речных водоснабжений. Замужество моей тетки княжны H. A. Волконской. Жизнь на даче в Сокольниках в 1854 г. Занятия по Московским водопроводам в 1854 г. В. В. Скрипицын. Красные ворота в Москве. Фильтрование мытищинской воды. Неприятель в Крыму. Поездка в Крым по случаю раны брата Николая. Брат мой и его жена в Симферополе. Поездка в Севастополь. Возвращение из Крыма в Москву. Письмо Баландина о поездке в Крым. Ответ Баландина. Сочинение мое под названием: ‘Руководство к устройству водопроводов’. Юбилей Московского университета и В. И. Назимов. Кончина Императора Николая. Весенний разлив р. Москвы в 1855 г. Приказ о прекращении пожалования орденом Св. Георгия за 25 лет. Летняя жизнь в домике при Алексеевском водоподъемном здании в 1855 г. Негодность водоподъемных машин, изготовленных на заводе герцога Лейхтенбергского. Занятия по Московским водопроводам в 1855 г. Производство брата Николая в генерал-майоры. П. П. Мельников у меня проездом в Крым. Падение Севастополя. Император Александр II и Клейнмихель в Москве. Увольнение Клейнмихеля от должности главноуправляющего путями сообщения и назначение на его место Чевкина. П. П. Мельников в Москве на обратном проезде из Крыма. Чевкин в Москве. Освидетельствование мною пакгаузов таможни при Московской станции Николаевской железной дороги. Наблюдение за исполнением барельефов к памятнику Императора Николая. Примерная земля в имении жены моей и ее братьев. Ссора шурина моего Валерия Левашова с А. И. Нарышкиным. Е. М. Гурбандт. Двоюродный брат мой барон Александр Антонович Дельвиг и мой двоюродный племянник Родзевич. Освидетельствование места Николаевской железной дороги, на котором поезд Государя сошел с рельсов, в марте 1856 г. П. Я. Чаадаев на рауте, данном Государю Закревским. Кончина Чаадаева. Поездки мои в Петербург в марте и мае 1856. Устройство водоснабжения в Ходынском лагере. Работы по снабжению мытищинской водой Кремлевского дворца. Замужество моей племянницы Валентины Викулиной за Михаила Дмитриевича Засецкого. Чевкин в Москве. Брат мой Николай в Москве. Приготовления в Успенском соборе к коронации Императора Александра II. Рассказы о Чевкине по случаю пожалования мне ордена Св. Владимира 3-й ст. Въезд Царской Фамилии в Москву и день коронования. Государь в Ходынском лагере. Хлопоты брата Николая о производстве полковых командиров 4 корпуса Веревкина и Зеленого в генерал-майоры. Знакомство с лицами итальянского посольства. Жизнь в Москве в конце 1856 г. и начале 1857 г. Мой свояк граф H. С. Толстой. Главное общество российских железных дорог. Поездка в Петербург в феврале 1857 г. Инженер-полковник Черкасов, бывший помощником начальника Московских водопроводов с 1856 г. по 1858 г. Мои лекции о Московских водопроводах в Институте инженеров путей сообщения. Занятия по Московским водопроводам в 1857 г. Негодность водоподъемных машин, изготовленных на заводе герцога Лейхтенбергского, купленном Главным обществом российских железных дорог. Рождение моей внучки Ольги Засецкой. Княгиня Р. И. Максутова и И. Д. Якушкин в Москве. Избрание меня в члены Московского общества сельского хозяйства и Русского географического общества. Манифест об улучшении быта помещичьих крестьян. Мой свояк граф H. С. Толстой по поводу этого манифеста и его дальнейшая судьба. Речь, сказанная им на дворянских выборах Нижегородской губернии в 1862 г. Поездка моя в Петербург в декабре 1857 г. Объяснение Закревскому о необходимости заказа за границей водоподъемных машин для Мытищинского водопровода. Поездка в феврале 1858 г. в Петербург и объяснение о том же с Чевкиным. Поездка моя за границу. Берлин, Гамбург, Терманд, Брюссель, Лондон. Лондонский негоциант Беренс. Лондонский священник Е. И. Попов. Лондонский банкир Бель. Блек, владелец завода ‘Джемса Уатта’. Договор на поставку английских водоподъемных машин для Мытищинского водопровода. Обеды в Лондоне. Поездка из Лондона. А. И. Герцен. Графиня Апони, жена австрийского посла в Лондоне. Поездка в Париж. Парижский священник И. В. Васильев. Отставные инженеры путей сообщения A. С. Комаров, M. С. Волков и H. К. Кольман. Первые три дня пребывания в Париже. Французские инженеры и кондуктора дорог и мос тов. Бывший профессор Института инженеров путей сообщения Ламе и Клапейрон. Приезд в Петербург. Занятия и жизнь в Москве в 1858 г. Поездка в Петербург. Английские водоподъемные машины и английские машинисты, присланные для их установки. Занятия мои летом 1858 г. Приезд Чевкина с Государем в Москву. Производство в генерал-майоры. Открытие нового Мытищинского водопровода.

В Москву я приехал в июле и остановился в доме графини Мансыревойн, близ Малой Дмитровки, в приходе старого Пимена{463}. Приятельница с детства жены моей A. Н. [Александра Николаевна] Шубина{464} {о которой я буду иметь случай неоднократно говорить ниже}, доставила нам это помещение на первое время нашего пребывания в Москве. Оно было для нас неудобно, и я целые дни до утомления отыскивал себе квартиру. Немедля по моем приезде явились ко мне помощник начальника Московских водопроводов подполковник Лавров{465} и производители работ штабс-капитаны Загоскинн и Бедряга{466} и поручики Попов{467} и Больговскойн, а равно письмоводитель управления Московскими водопроводами Григорьевн. Большая часть инженеров и чиновников IV (Московского) округа путей сообщения также приезжали представиться мне частью потому, что они все меня знали по прежнему моему служению в этом округе, а частью потому, что {уже было известно, что бывший тогда начальником IV округа генерал-майор Зеге фон Лауренберг{468} выходит}, многие полагали, что я буду назначен на его место. Приехавшая с нами в Москву вдова Гурбандт, полагая, что все представлявшиеся мне инженеры мои подчиненные, удивлялась, что, имея так много подчиненных офицеров, я сам отыскиваю квартиру, а не поручаю им эту заботу {она полагала, что подобные поручения, которые с охотою исполнялись офицерами батальонов внутренней стражи для начальства, когда муж их был окружным начальником, также возможно давать и инженерам путей сообщения. Вообще, привыкнув к обращению их мужа с своими подчиненными, мое обращение с моими подчиненными ей показалось чем-то необычайным}. Наконец, я нашел квартиру в Ваганьковском переулке близ Знаменки, куда и переехал к 1 сентября.
Немедля по приезде в Москву, я представился генерал-губернатору Закревскому, который принял меня весьма любезно и просил, чтобы я принял должность председателя архитектурного совета комиссии для построения в Москве храма во Имя Христа Спасителя, на что я согласился и 28 июля по Высочайшему повелению был назначен на эту должность, от которой уволен 28 декабря 1861 г. по переходе моем на службу в Петербург.
Жалованья по этой должности не полагалось и, несмотря на постоянное ко мне благоволение Закревского и следовавших за ним генерал-губернаторов, я никакой награды за с лишком 9-летнее исправление означенной должности не получал. Впрочем, она не требовала большой деятельности, {чтобы более не возвращаться к описанию моих 9-летних занятий по званию председателя архитектурного совета, я теперь же расскажу способ управления постройкой Храма Спасителя}. Вся постройка была вверена главному архитектору Константину Андреевичу Тону{469}, жившему в Петербурге и приезжавшему только на несколько дней в Москву. Постоянно за постройкой наблюдал его помощник с подчиненными архитекторами. Главное наблюдение за постройкой было поручено комиссии, в которой председателем был московский военный генерал-губернатор, а вице-председателем и членами наиболее почетные лица Москвы, в это время вице-председателем был действительный тайный советник I класса князь Сергей Михайлович Голицын, слывший самым богатым человеком в Москве. При комиссии был учрежден архитектурный совет из инженеров и преимущественно из лучших и наиболее заслуженных московских архитекторов.
Обязанность этого совета состояла в рассмотрении и поверке подробных проектов и смет, представляемых в комиссию Тоном и его помощником. Влияние совета на производство работ было весьма незначительное, Тон, поневоле покоряясь тем замечаниям совета, которые явно указывали излишество в сметных исчислениях, редко подчинялся замечаниям, требовавшим изменения рисунка или способа постройки. В последних случаях Тон строил по-своему, а совет, не имея права контролировать исполнение работ, должен был оставлять это без последствий. Тон и его помощники не жалели денег для придания прочности всем частям храма и в большей части случаев протестовали, когда совет находил возможным предлагаемый ими способ постройки заменить более дешевым. Тон вообще не любил инженеров путей сообщения, но, не смотря на частные столкновения со мной, меня жаловал. Он часто спрашивал меня, из-за чего я бьюсь постоянно, сберегая казенные деньги, причем излагал какую-то особую политическую экономию, по которой выходило, что чем более издержится на возведение сооружения, тем лучше. В 1872 г. я осматривал продолжавшуюся постройку храма и видел, что многое, предложенное Тоном и устроенное вопреки замечаниям совета еще в бытность мою в Москве, хотя и стоило очень дорого, но зато, действительно, прочно и соответственно цели, что меня очень порадовало. {В настоящее время архитектурный совет упразднен.}
Кстати упомяну теперь же еще о другой мне порученной должности, по которой также не было положено никакого жалованья и по которой еще менее было дела. 19 октября 1852 г. я был назначен членом комитета, Высочайше утвержденного для надзора за устройством фабрик и заводов в Москве и ее уезде. Обязанность моя по этому званию состояла в осмотре устанавливаемых паровых машин, {как новых, так и в замене старых}. Эти осмотры случались очень редко.
Теперь обращусь к описанию главных моих занятий, а именно к работам на Московских водопроводах.
Помощником начальника Московских водопроводов был товарищ мой по Институту инженеров путей сообщения подполковник [Семен Егорович] Лавров, отец Гончаровой и ее сестры, которые застрелились в 1872 и 1873 гг.{470} Недовольный тем, что не он был назначен начальником водопроводов, а также и смелостью моих изменений в предположениях Максимова по устройству водопровода, он, несмотря на хорошие со мною отношения, вскоре вышел в отставку и был заменен инженером путей сообщения капитаном Бернацкимн, человеком знающим, но нерешительным и не способным к начальствованию. Всем устроенным сооружениям Мытищинского водопровода и ремонтом на нем заведовал штабс-капитан Загоскин, лгун, взяточник, плохо учившийся и малоспособный. Производителями работ были по снабжению водой р. Москвы от Бабьего городка поручик [М. П.] Попов, а от Красного Холма штабс-капитан Бедряга. Первый плохо учился, но был способен, находчив на работах и усерден, второй хорошо образован, но ленив. Архитектором при водопроводах был Левестам{471} (Матвей Юрьевич), приобретший впоследствии известность по участию в предприятии постройки Рыбинско-Бологовской железной дороги. Письмоводителем был произведенный из военных писарей Григорьев, малообразованный, но весьма усердный. По открытии Бабьегородского речного водоснабжения, им заведовал поручик Болговскойн, малоспособный. Все эти лица получали крайне скудное содержание, инженеры получали содержание по чину и сверх того на разъезды: Лавров 400 руб., а прочие по 150 р. в год, а архитекторы и письмоводитель получали содержания по 280 р. в год и ничего более. Средств для черчения не было почти никаких, а для письмоводства были чрезвычайно ограниченные.
{В III главе ‘Моих воспоминаний’ я довольно подробно описал сооружение Московского водопровода, состояние его до 1836 г. и изобретенный мною способ постройки ключевых бассейнов в с. Больших Мытищах и привел приказ главноуправляющего путями сообщения графа Толя о значительной экономии, доставляемой этим способом постройки.} При первом моем посещении с. Больших Мытищ в 1857 г.[90], я нашел, что перестраиваются 8 ключевых бассейнов, но не по вышеупомянутому дешевому способу, а по способу, предложенному Максимовым, по которому были перестроены бассейны No 1 и 43 прежде, чем мною был изобретен мой способ. Причина этого была следующая: в 1837 г. по перестройке по моему способу бассейна No 42, который доставляет весьма незначительное количество воды (около 1400 ведер в сутки), заметили дурной запах, выходящий из вертикальной трубы бассейна, из чего заключили, что изобретенный мною способ может быть употреблен с пользой при постройке бассейнов только над изобильными ключами. Главное управление путей сообщения, не желая, {основываясь на одном этом случае}, потерять все выгоды, доставляемые моим способом, предписало перестроить по моему способу еще два бассейна, которых ключи доставляют также мало воды, эта перестройка увенчалась успехом.
В 1846 г. по проекту, утвержденному Главным управлением путей сообщения, устроены были на Нижегородском водопроводе по моему способу 18 бассейнов, ключи большей части которых доставляли малое количество воды (все 18 доставляли в сутки около 40 т. ведер). Но в 1851 г., когда предположено было перестроить весь старый водопровод и в том числе разрушавшиеся ключевые бассейны в Больших Мытищах, Максимов, убежденный своими подчиненными, что будто бы вода имеет запах и в тех бассейнах, которые перестроены после No 42, представил проекты на перестройку бассейнов по своему способу, а Главное управление путей сообщения, вероятно, позабыв о существовании моего способа, утвердило эти проекты.
Подчиненные Максимова уверяли его, что вода в бассейнах, перестроенных по моему способу, портится, вероятно, из-за того, что перестройка их обходилась так дешево, что при производстве ее нечем было поживиться, а Максимов родился без чувства обоняния, и потому он им поверил на слово. К этому готовили Максимова еще задолго до перестройки водопровода, о чем я узнал в 1849 г. по следующему случаю. В этом году, по приезде моем из Венгрии, попался мне в руки мой послужной список, заметив, что из него исключено было описание изобретенного мною дешевого способа постройки ключевых бассейнов с отданным об этом в 1836 г. приказом графа Толя, {приведенным мною в III главе ‘Моих воспоминаний’}, я просил снова включить это описание в означенный список. Клейнмихель положил резолюцию:
Удивляюсь, что Дельвиг только через 13 лет надумался спросить мнение правления IV округа.
Оно отвечало, что мой способ неприменим ко всем бассейнам, а только к тем, где ключи изобильные, в бассейнах же, построенных по моему способу на ключах, дающих мало воды, она портится. Вследствие этого донесения, которое мог в правлении составить только Максимов, Клейнмихель оставил мою просьбу без последствий, а я тогда не хотел оспаривать донесение правления, конечно, не предвидя, что опять попаду на Московские водопроводы. Причины затхлости воды в бассейне No 42 были мною объяснены в напечатанном мною еще в 1839 г. сочинении под заглавием: ‘Mmoire sur quelques questions techniques, relatives au syst&egrave,me de lancien aqueduc de Moscou’[91].
В нем сказано было, что дурной запах воды в бассейне No 42 происходит от употребления без всякой надобности слишком большого количества леса на ростверк, который собственно и составляет бассейн по моему способу, и, действительно, ростверк следовало устроить собственно над ключом не более как в 1 кв. саж., вместо устроенного на всей поверхности прежнего бассейна в 18,7 кв. саж.
Найдя при первом посещении Мытищинских ключевых бассейнов перестройку восьми из них значительно подвинутой, я однако же счел более выгодным сломать все, что уже было произведено, и построить эти бассейны по моему способу, к чему приказал приступить немедля. Но так как чертежи проектов на перестройку бассейнов по способу Максимова были утверждены Главным управлением путей сообщения, то о сделанном мною распоряжении я донес Клейнмихелю и заявил Закревскому, входившему тогда во все подробности водопроводных работ. Закревский очень благодарил меня за экономию и сказал, что вполне уверен в моем знании и усердии, а потому просит меня всегда действовать так, когда я предвижу экономию в сооружении водопровода или могу придать ему большую прочность. Но через несколько дней я получил от него бумагу, в которой он, ввиду того, что чертежи проектов на перестраивающиеся восемь ключевых бассейнов утверждены Главным управлением путей сообщения, и что на производство работ по этим данным заключен контракт с подрядчиком, — приглашал меня устраивать бассейны согласно означенным чертежам. Закревский не имел права вмешиваться в распоряжение работами, и я объяснил ему, что не могу исполнить его требования, так как уже большая часть произведенных работ разломана и сверх того я о своем распоряжении донес Клейнмихелю, что же касается до удовлетворения подрядчика, заключившего контракт на эти работы, то он дал мне подписку, что не будет претендовать против сделанных мною распоряжений. Закревский сказал мне, что он опасается, чтобы вода не приняла дурного запаха в бассейнах, перестраиваемых по моему способу. Я доказал ему всю нелепость этого предположения, на что он мне сказал:
— Да ведь это говорили мне ваши же инженеры.
Тогда я просил его снестись с Клейнмихелем, чтобы перестройку водопровода поручили тем, кто ему это говорил, так как из его слов я заключаю, что он им доверяет более, чем мне. {Закревский кончил разговор словами:
— Верю Вам более, чем другим}, делайте как знаете.
По приезде в сентябре 1852 г. Клейнмихеля в Москву, вследствие неполучения еще из Петербурга ответа на донесение о сделанном мною изменении в перестройке ключевых бассейнов, я подал ему по этому предмету записку, которую он передал для рассмотрения в правление IV (Московского) округа путей сообщения. Председатель его, начальник округа генерал-майор Зеге фон Лауренберг, и все члены общего присутствия, за исключением помощника начальника округа подполковника [Михаила Григорьевича] Евреинова{472}, не понимали дело. Евреинов же, человек довольно ученый, но злой против всех и каждого, а особливо против меня за то, что я его перегнал при производстве моем в полковники, старался охулить мой способ, но не успел в этом, и Клейнмихель утвердил мое распоряжение. Зеге фон Лауренберг вскоре был заменен генерал-майором [Эрнестом Ивановичем] Шуберским, {о котором я неоднократно упоминал в ‘Моих воспоминаниях’}. Шуберский не хотел иметь злого помощника, и Евреинов вскоре был заменен полковником Запольским.
В приезд Клейнмихеля в Москву, в сентябре 1852 г. {ничего достойного быть упомянутым не случилось}. Я заметил {только}, что между ним и Закревским была большая фамильярность, хотя они на самом деле не жаловали друг друга. В это время министр внутренних дел граф [Лев Алексеевич] Перовский был заменен Д. Г. [Дмитрием Гавриловичем] Бибиковым, {о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Я первый заявил об этом Клейнмихелю, который даже и не слыхал о предположении назначить Бибикова на означенную должность, но был этому рад, и когда я ему в тот же день представил о каком-то деле, имевшем соприкосновение с Министерством внутренних дел, то он мне сказал, что его легко будет исполнить, тем более, что теперь уже министром Бибиков, а не Перовский.
Теперь опишу положение Московских водопроводов во время назначения меня их начальником.
Несмотря на значительные исправления, произведенные в старом Мытищинском кирпичном водопроводе, {указанные в III главе ‘Моих воспоминаний’}, он видимо клонился к разрушению. Оскудение притока по нему воды к алексеевским водоподъемным машинам с каждым годом делалось чаще и продолжительнее, несмотря на то, что каждый год продолжали перестраивать наиболее поврежденные части. Наконец, зимой с 1847 на 1848 г. из 330 т. ведер воды, доставляемых мытищинскими ключами, к алексеевским машинам доходило менее 100 тыс. В Москву поднимали эту воду вместе с доставляемой ключами Сокольничьей рощи, но в фонтанах был большой недостаток в воде, и их изливные трубки замерзали. В июле 1854 г. по водопроводу из мытищинских ключей доходило до водоподъемных машин только 35 тыс. ведер в сутки, так что эти машины вместе с водой, доставляемой ключами Сокольничьей рощи, поднимали в столицу менее 100 тыс. ведер воды в сутки.
Наиболее значительные повреждения были тогда же исправлены, так что в августе 1854 г. снова по кирпичному водопроводу доходило к машинам до 200 тыс. ведер воды в сутки.
Требование же на воду в столице увеличивалось с каждым годом, так что приезжающие к фонтанам за водой должны были и во время полного действия водоснабжения по нескольку часов ожидать очереди для наливки бочек.
Расход мытищинской воды должен был возрастать в Москве в большой пропорции по причине превосходного качества этой воды, а равно от обычая держать почти в каждом доме лошадей и от бесплатного отпуска воды из общественных фонтанов.
Положение кирпичного водопровода, близкое к разрушению, и очевидный недостаток чистой воды побудили в 1849 г. московского военного генерал-губернатора графа Закревского исходатайствовать Высочайшее повеление о перестройке и распространении водопроводов в Москве.
Работы по замене старого кирпичного водопровода чугунно-трубным и по распространению водопроводов в Москве были поручены инженеру Максимову, {о котором я неоднократно упоминал в ‘Моих воспоминаниях’}. Он полагал старый кирпичный водопровод от р. Яузы в с. Больших Мытищах до села Алексеевского (грозивший на значительном протяжении скорым разрушением) заменить чугунно-трубным, который должен был провести в Москву до 300 т. ведер мытищинской воды в сутки. Максимов, так же как и его предместники, был вполне убежден, что приток воды из мытищинских ключей не может быть увеличен, а так как означенных 300 тыс. ведер в сутки было бы недостаточно для всего города, то он предполагал: установить в трех местах на р. Москве машины для ежедневного подъема 275 тыс. ведер речной воды и провести из Сокольничьего водопровода 40 тыс. ведер на Богоявленскую площадь у Елохова моста.
С 1850 г. приступлено было к устройству двух водопроводов из р. Москвы.
Первый из этих водопроводов принимал воду из р. Москвы ниже плотины, находящейся на Бабьем городке, на нем устроили 6 фонтанов, в которые поднимались из р. Москвы ежесуточно, по причине малого диаметра, данного восходящей от машин водопроводной трубе, вместо предполагавшихся 100 тыс. только 33 тыс. ведер речной воды.
Водоснабжение открыто в 1852 г. Максимовым.
Другой речной водопровод принимал воду р. Москвы при старом устье обводного канала у Краснохолмского моста, ниже плотины, ограждающей это устье, на оном устроено 5 фонтанов, в которые поднималось в сутки до 100 тыс. ведер воды в часть города, лежащую на правой стороне реки, называемою Замоскворецкою.
Это водоснабжение, начатое устройством в 1850 г., было открыто в 1853 г.
Недостатки этих водопроводов состояли в следующем:
1) Вода из р. Москвы поднималась неочищенной, и по мутности ее в весеннее время действие водоснабжений совершенно прекращалось.
2) Вода в колодцах была тепла летом, а следовательно, неприятна для питья.
3) Вода в нескольких местах Замоскворецкого водопровода почти ежегодно замерзала в феврале месяце, несмотря на то, что трубы проложены на глубине 7 фут. от поверхности земли.
4) Каждый год весной два описанные водопровода оставались в полном бездействии в продолжение целого месяца оттого, что чрезвычайно мутная речная вода засоряла насосы водоподъемных паровых машин. Устройство и содержание искусственных фильтров требовало бы значительных издержек.
Вступая в управление Московскими водопроводами, я видел, что снабжение водой столицы по старому Мытищинскому водопроводу может скоро совсем прекратиться, что к замене его необходимо приступить немедленно, и что речные водопроводы неблагонадежны. Это побудило меня поспешить составлением предположений по устройству нового водо снабжения Москвы, чем я и был занят в сентябре и октябре 1852 г.
Поводом к устройству речных водопроводов было, как сказано выше, убеждение, всеми разделяемое в продолжение 70 лет, что Мытищинские ключи не могут давать более 330 тыс. ведер воды в сутки.
Это убеждение подтверждалось еще тем, что количество воды в водопроводе мало изменялось от введения в него новых ключей, находящихся близ с. Больших Мытищ. Я полагал, что давнее это убеждение справедливо только относительно того горизонта кирпичного водопровода, до которого ключи были подперты, и что если, при перестройке водопровода, понизить его горизонт, то они будут доставлять большее количество воды. По сделанным в 1852 г. предварительным измерениям оказалось, что, понизив от 1 до 2 футов горизонты ключей в устроенных над ними бассейнах (нисколько не углубляя дна), можно из них получать в полтора раза более воды[92].
На этом основании мои предположения по устройству нового водоснабжения Москвы состояли в следующем:
1. Заменить чугунно-трубным водопроводом часть его, которая лежит между ключевыми бассейнами и р. Яузой и которую Максимов полагал не перестраивать, причем понизить горизонт водопровода на 8 футов, впрочем, при подробном осмотре означенной части водопровода оказалось, что она по своей ветхости во всяком случае требовала совершенной перестройки.
2. Близ с. Больших Мытищ устроить бассейны над вновь введенными в водопровод ключами, перестроить и исправить старые ключевые бассейны, понизить в них горизонт так, чтобы над их ростверками оставался небольшой слой воды, проложить чугунные трубы от бассейнов до трубы, в которой соединяются все ключевые воды, причем их суточный приток исчислен в 505 тыс. ведер.
3. От этого места положить чугунные трубы до р. Яузы и под нею таковые же трубы до устроенного на берегу этой реки на старом кирпичном водопроводе павильона, в нем установить чугунный подземный резервуар, горизонт в котором, по понижении бывшего горизонта воды в старом водопроводе на 8 футов, останется выше горизонта бассейна алексеевских водоподъемных машин на 4,5 фута.
4. Для сокращения расходов на укладку между упомянутыми резервуаром и бассейном (между ними расстояние равняется 13 1/4 верстам) чугунной трубы слишком большого диаметра, близ резервуара устроить кирпичное здание, в котором поставить две попеременно действующие паровые машины, силою каждая в 10 сил, для подъема воды на высоту 20 фут. в возвышенный чугунный резервуар, помещенный в этом же здании.
5. Проложить в земле чугунный водопровод между мытищинским и алексеевским водоподъемными зданиями, причем для протока весенних вод в насыпях положить чугунные на кирпичных основаниях трубы, засыпанные землею, для выхода из трубы воздуха через каждые сто сажен и на каждом выходящем угле поставить вантузы[93], а на всех углах, образуемых водоводом в нижних точках устроить для его осушения кирпичные отдушины, от них провести до близлежащих низменных мест чугунные трубы, при пересечении же водопроводной трубы реками Ичкой и Яузо й, провести ее под ними в виде обращенных сифонов, и на случай починки чугунного водовода установить на нем в разных местах задвижки.
6. Перестроить алексеевское водопроводное здание для установки в нем двух паровых машин, в 48 сил каждая, взамен прежних 24-сильных. Новые машины, действуя попеременно, должны поднимать по чугунным трубам 505 тыс. ведер воды в сутки в Сухареву башню.
7. Положить чугунный водовод между алексеевским водоподъемным зданием и Сухаревой башней. Воду предназначено поднимать машинами одновременно по этому водоводу и по трубам, положенным на этом протяжении при устройстве водоснабжения в 1830 году, на выходящих углах нового водовода поставить в кирпичных отдушинах механические вантузы, и на низких местах, где образуются входящие углы, установить спускные краны, от последних проложить чугунные трубы до низменных мест. Николаевскую же железную дорогу пересечь под отверстием моста, на ней устроенного.
8. Из двух комнат второго этажа Сухаревой башни образовать одну залу, в которой установить на фермах из котельного железа второй чугунный резервуар мытищинской воды, соединив его с устроенным в 1830 г. резервуаром.
9. От Сухаревой башни проложить чугунные трубы до новых 15 фонтанов.
10. На водоводных трубах в черте города устроить, сверх прежде существовавших, новых 15 фонтанов для разбора воды, кирпичные отдушины с механическими вантузами для выхода воздуха, спускные краны на нижних точках, уравнительные краны при поворотах ветвей к фонтанам и пожарные приборы, причем водовод при пересечении рек Яузы и Чечоры провести под ними обращенным сифоном.
11. На восходящих трубах фонтанов поставить чугунные украшения, в фонтанах устроить изливы воды на двух различных высотах с тем, чтобы через верхний излив пускать воду только летом в тихую погоду, так как при этом изливе в зимнее время украшение покрывалось бы льдом, а при ветре вода не попадала бы в бассейн фонтана и расплескивалась бы по площади.
Все расходы на работы по перестройке Мытищинского водопровода исчислены в миллион рублей. Приняв в соображение большое протяжение чугунных труб, значительное число разных сооружений, входящих в состав водопровода, и особенные препятствия, представляемые местностью, нельзя не признать эту сумму умеренной.
Впоследствии я нашел возможным, с увеличением притока воды мытищинских ключей, отменить сделанные Максимовым предположения: проведение 40 тыс. ведер воды из Сокольничьего водопровода и устройство третьего водоснабжения из р. Москвы, которое должно было доставлять до 75 тыс. ведер в сутки, и прекратить действие бабьегородских водоподъемных машин.
Мои предположения, изложенные в подробной записке, сопровожденной чертежами, в которых не заключалось еще подробностей, были готовы к концу октября. Я полагал необходимым начать работы по устройству нового водоснабжения в 1853 г., а так как я не имел никакой возможности приготовить в такой короткий срок всех подробных чертежей и смет, то к концу октября 1852 г. ограничился приготовлением собственно чертежей и смет на работы, показанные выше под No 5, так как их производство требовало наиболее времени. Вообще проекты и сметы на все вышепоказанные в 11-ти пунктах работы я разделил на четыре части: работы первых четырех пунктов составляли первую часть, работы 5-го пункта — вторую, 6, 7 и 8 пунктов — третью, а последних трех пунктов — четвертую часть.
В начале открытия железной дороги между двумя столицами было с каждой стороны всего по одному пассажирскому поезду в день, в октябре 1852 г. был устроен второй поезд, отправлявшийся по вечерам, и я с этим поездом отправился в Петербург 31 октября. Время стояло очень холодное, об отоплении вагонов не имели тогда никакого понятия. Меня провожал до станции А. И. [Алексей Иванович] Нарышкин, {о котором неоднократно я упоминал в ‘Моих воспоминаниях’}, и так ужаснулся холоду в вагонах, что надел на меня свою огромную медвежью шубу.
Я уже говорил, что директор Департамента проектов и смет, Дестрем, всегда готов был поощрять всякого, выдающегося из общей среды. Таким образом, предположения мои об устройстве нового водоснабжения в Москве и подробный проект и смета по второй части этого водоснабжения были вскоре рассмотрены и одобрены означенным департаментом, которого доклад по этому предмету был представлен Клейнмихелю 22 ноября.
Подробные чертежи и сметы по 1, 3 и 4-й частям этого проекта были изготовлены в продолжение 1853 г., и в начале 1854 г. я их повез в Петербург. Клейнмихель при рассмотрении чертежей заметил, что будто бы рисунки украшений на трех фонтанах, рисованные Левестамом, некрасивы, и приказал, чтобы на этих фонтанах в виде украшений были поставлены чаши, наподобие чаш, проектированных для украшений всех других фонтанов. В этом Клейнмихель ошибался, украшения, им забракованные, были хороши, но я должен был передать его замечание Департаменту проектов и смет, который, в угоду Клейнмихелю, также их забраковал, одобрив все остальные части моего проекта в докладе от 12 марта 1854 г. следующего содержания:
Департамент и приглашенные лица, рассмотрев представленные начальником Московских водопроводов, корпуса инженеров путей сообщения полковником бароном Дельвигом, исполнительные проекты, на приведение в исполнение 1, 3 и 4 частей общего проекта преобразования Мытищинского водопровода, находит, что они составлены согласно с предположением этого преобразования, одобренным в общем виде по докладу Департамента проектов и смет от 22 ноября 1852 г. No 3476 за исключением,
а) некоторого изменения в размещении фонтанов в Москве, и
б) уничтожения водоснабжения из бабьегородского водоподъемного здания с заменением воды из Москвы реки, чрез это здание получаемой, водой, доставляемою мытищинскими ключами.
Имея в виду, что размещение фонтанов в ныне представляемых проектах, сделанное предположительно с разрешения главного начальства г. Москвы, как более соответствующее потребностям древней столицы, и что уничтожение водоснабжения из бабьегородского водоподъемного здания выгодно для города, как сокращающее издержки, не говоря уже о том, что не совершенно чистая москворецкая вода заменится превосходного качества мытищинской водой, Департамент и приглашенные лица признают эти изменения уважительными и затем составленные проекты цели соответствующими.
Формулы, принятые для определения различных составных частей проектных сооружений, применены правильно, а вычисления, на основании оных сделанные, правильны.
Расположение составных частей сооружений и распределение работ сделаны совершенно основательно и правильно. Детали всех сооружений исполнены вполне отчетливо и признаются, равно как и все сооружения в искусственном отношении, совершенно одобрительными, за исключением украшений при трех фонтанах на площадях: Угольной, Триумфальной и Покровской, которые, по мнению Департамента и приглашенных лиц, не соответствуют местности, занимаемой фонтанами внутри города, стоят дорого, от издержки в 12 тыс. руб. сер., потребной для гранитных скал, составляющих подножие этих украшений и которые Департамент и приглашенные лица положили заменить другими, более приличными местности, красивейшими и менее стоящими.
За исключением этого маловажного замечания насчет наружных украшений, проектные чертежи составлены отлично и весь проект соображен вполне правильно и основательно, а потому Департамент и приглашенные лица считают обязанностью свидетельствовать перед Вашим Сиятельством об основательности соображений, служивших основанием составлению проекта преобразования Мытищинского водопровода для снабжения в изобилии хорошего качества водой столичного города Москвы, равномерно и об отличном, отчетливом и во всех отношениях вполне удовлетворительном исполнении подробностей этого важного проекта, начертание которого по роду работ, входящих в состав оного, требовало обширных теоретических и практических сведений и познаний в инженерной науке.
Департамент и приглашенные лица честь имеют представить заключение свое по этому предмету на благоусмотрение Вашего Сиятельства, почтительнейше докладывая, что к переделке чертежей фонтанов на площадях Угольной, Триумфальной и Покровской и к поверке смет на работы по 1, 3 и 4-м частям проекта преобразования Мытищинского водопровода, согласно одобренных проектных чертежей, на которых сделано установленное засвидетельствование, вместе с сим приступлено и что по окончании поверки документы эти будут представлены вместе с переделанными чертежами 3-х фонтанов Вашему Сиятельству при особом докладе.
Подлинный подписали: директор инженер-генерал Дестрем, генерал-лейтенант [Федор Иванович] Рерберг, вице-директор генерал-майор [Иван Христианович] Кроль, генерал-майор Ренненкампф{473}, генерал-майор Загоскин{474}, статский советник Желязевич{475}, полковник [Леонтий Иванович] Гергард, полковник [Аполлон Алексеевич] Серебряков, полковник [Павел Иванович] Палибин, начальник отделения подполковник Крейслерн, исправляющий должность архитектора титулярный советник Маевский{476}, столоначальник капитан Исаковн и помощник столоначальника штабс-капитан Кашкаровн.
{В IV главе ‘Моих воспоминаний’ я упомянул, что} после смерти в 1847 г. дяди моего князя A. A. [Александра Андреевича] Волконского вдова его Софья Васильевна поселилась в Бородинском монастыре, в котором были похоронены ее муж и последний их сын. Она не намерена была постригаться в монахини, а купила в монастыре домик, в котором полагала окончить свою жизнь. После смерти игуменьи этого монастыря, известной Маргариты Михайловны Тучковой{477}, которой муж был убит в Бородинском сражении, Московский митрополит Филарет{478} в сентябре 1852 г. вызвал княгиню Волконскую в Москву и объявил ей свое желание назначить ее игуменьею. Волконская заявила митрополиту, что она никогда не полагала быть не только игуменьею, но и монахинею, несмотря на это, митрополит приказал ей немедля говеть с тем, чтобы причаститься в его крестовой церкви, а между тем во время говенья бывать у него. Волконская уверяла митрополита, что не может сдержать обета монахинь относительно забытья всего мирского, а именно, она всегда будет помнить своего покойного мужа и по-прежнему любить как своих, так и его родственников. Митрополит отвечал, что она будет исполнять все требуемое ‘по возможности’, и так успел подействовать в одну неделю на эту женщину с сильным характером, что постриг ее в субботу в монахини, а в воскресенье посвятил в игуменьи. {Я не хотел видеть неприятного обряда пострижения в монахини, но в воскресенье поехал в крестовую церковь.} Митрополит, вручая тетке моей посох, сказал речь по обыкновению так тихо, что ее никто не слыхал. Зная, что монахини в первые дни после пострижения не должны ни с кем говорить, я хотел уехать, но тетка моя прислала меня просить подойти к ней и сказала мне с неудовольствием:
— Ты хотя и близко стоял, но верно не слыхал того, что мне сказал митрополит, он учил меня не гордиться, чем же гордиться после того, что они меня всю оборвали.
Перед отъездом в монастырь, она сказала митрополиту, что по болезненному состоянию не может кланяться ему в ноги, как делают другие игуменьи, потому что если бы она поклонилась ему до земли, то не могла бы встать, и ему пришлось бы ее поднимать.
Предшественница ее, Маргарита Тучкова, была женщина светская, в монастыре не было никакого порядка, монахини уходили, куда и когда хотели, а в ее собственной келье допускались музыка, светские песни и танцы, с другой стороны, Тучкова имела значение при Высочайшем дворе и умела собирать большие подаяния для монастыря, она была восприемницей при миропомазании Великих Княгинь Марии Александровны (впоследствии Императрицы) и Александры Иосифовны, между разными подаяниями на монастырь она получила от одного Пономареван 15 тыс. р. Волконская, по посвящении игуменья Сергия, и в светском быту удалялась от света, а более молилась, по посвящении же своем, она совершенно предалась богомолью и управлению своим монастырем. Упросив митрополита, чтобы он ее не назначал для тех придворных торжеств, в которых участвовала ее предшественница, она строго требовала от монахинь своего монастыря исполнения принятых ими на себя обязанностей и не позволяла им без особого разрешения выходить за ограду монастыря, конечно, пение светских песен и пляски прекратились.
Монахини были очень недовольны, жаловались епархиальному начальству, и до 50 из 200 монахинь перешли в другие монастыри, доходило до того, что били стекла в келье игуменьи. Недолго митрополит относился к ней милостиво, вероятно, наущенный своими приближенными, которым игуменья Сергия не кланялась и не делала подарков, он, призвав ее в Москву, выговаривал за ее слишком строгие от монахинь требования. Она отвечала, что требует только положенное по монастырскому уставу, на замечания митрополита, что этот устав писан за несколько сот лет и что теперь трудно его применять, она отвечала, что пока не будет изменен этот устав подлежащею властью, она будет требовать строгого его исполнения, и что не желающие исполнять устава могут выйти из монастыря. Филарет, как большой деспот, не мог быть доволен ее возражениями, он посвятил ее в игуменьи, вероятно, не зная самостоятельности ее характера и полагая, что она, как княгиня Волконская, урожденная княжна Урусова, имеет большие связи и богата, а следовательно, может употребить много денег на монастырь. Митрополит, узнав ее короче, вероятно, сознал, что он впал в ошибку. Состояние ее было весьма незначительно, она его употребила на монастырь и, в особенности, на построение храма при монастыре, начатого ее предшественницей, но, когда ее капитал оказался недостаточным для окончания постройки храма, она обратилась за помощью к митрополиту, так как считала выманивание подаяний у светских людей неприличным. Митрополит приказал ей поехать к вышеупомянутому Пономареву и на ее замечание, что трудно просить человека, сделавшего уже столь большое пожертвование, о новом пожертвовании, он требовал от нее этой поездки, как послушания, и приказал немедля явиться к нему с донесением о результате, уверяя, что он будет удачен. Пономарев дал полуимпериал, и когда митрополит, по приезде к нему игуменьи, спросил о результате, она раскрыла ладонь руки и показала лежавшую в ней монету.
Митрополит сказал тогда:
— Всякое даяние благо.
Все игуменьи, после нескольких лет нахождения в этом сане, обыкновенно получают наперсные кресты, но моя тетка, пробыв в Бородинском монастыре с 1852 по 1871 г., не была ничем награждена, что доказывало явное к ней нерасположение митрополита, или, по крайней мере, его приближенных. Монахини же, оставшиеся в монастыре, во дворе которого она развела сад и цветники, и который она содержала с изяществом и в чрезвычайной чистоте, свыклись с ее строгими требованиями и были ею довольны. Зная хорошо музыку и прекрасно читая, она довела пение на клиросах и чтение во время Божественной службы до совершенства. Потеряв жившую с нею мать, княгиню А. И. [Анну Ивановну] Урусову{479}, она думала окончить жизнь свою в Бородинском монастыре, но в 1871 г., совершенно неожиданно, была переведена игуменьею в Московский Вознесенский монастырь{480}. Это, конечно, было повышение, так как Вознесенский монастырь считается едва ли не первым между женскими монастырями, но она, не желая этой перемены, просила оставить ее на месте, в чем, однако, ей было отказано.
Испытав все трудности, сопряженные с постановкой женского монастыря в надлежащий порядок, игуменья Сергия, по болезненному своему положению, не вводила уже в Вознесенском монастыре тех строгостей, которым подчинила монахинь прежде управляемого ею монастыря, а ограничилась уничтожением в нем грязи и доведением его до замечательной чистоты, а также введением отличного пения и чтения во время Божественной службы. Монахини Вознесенского монастыря были ею довольны, но так как в монастырях всегда бездна интриг, то, благодаря им, ее и здесь продолжали преследовать и в особенности викарный Московской митрополии, Алексейн, — имевший большое значение при новом митрополите Иннокентии{481}, что тем удивительнее, что Алексей был человек весьма умный. Про мою тетку распускали нелепый слух, что она пьянствует. Мне казалось, однако, что она сама была в некоторой степени причиной нерасположения к ней епархиального начальства. В Москве семь женских монастырей, игуменьи прочих московских монастырей, по ее назначении в Вознесенский монастырь, были у нее, не ожидая ее приезда к ним, она, не желая с ними знакомиться и ссылаясь на слабость здоровья, послала к ним свою казначейшу с просфорами, они же выдумали, что она не по болезни, а по охоте к вину не выезжает, и, конечно, наговорили на нее преосвященному Алексею, который, вероятно, между ними имел таких, которым привык доверять. Сверх того, он привык к низким поклонам и лести, расточаемым перед ним прочими игуменьями, а отношениями к нему игуменьи Сергии мог быть недоволен, конечно, ему передавали и ее неудовольствие против него, которое она при всех заявляла не со смирением, а довольно резко.
Вообще, как женщина умная, образованная и самостоятельная, она не походила на других монахинь. Кажется, в последнее время преследования прекратились, и жизнь ее сделалась покойнее. Она с 1862 г. довольно часто переписывалась с моей женой, прежде они были мало знакомы, но посредством переписки познакомились и полюбили друг друга, меня же она всегда очень любила, как фаворита ее покойного мужа.
В ноябре и декабре 1852 г., которые я провел в Петербурге, я жил у И. Н. Колесова на Бассейной улице в доме Киреева{482} и бывал в тех же домах, которые посещал в последние четыре года моей жизни в Петербурге, а всего чаще бывал у Клейнмихеля, Баландина, Комарова и Анрепа. В декабре я услыхал от последнего, что по возникшим вопросам о перестройках в Иерусалимском храме Государь посылает адмирала князя A. С. Меншикова в Константинополь, что об этом посольстве велено не разглашать и что, когда один из приближенных Государя сказал, что это посольство не есть ли преддверие войны, Государь ему отвечал, что он решительно не хочет войны, а кто думает иначе, то ему недруг и не может оставаться приближенным. Анреп просил меня не говорить об этом никому, так как он, конечно, желает оставаться генерал-адъютантом и полагает, что если Государь не желает войны, то и не будет.
Меншиков по дороге в Константинополь проехал через Москву в то время, когда я уже вернулся в этот город, я его видел у Закревского, с которым он до сего времени был не в ладах. Причину их неприязни рассказывали мне следующим образом. По возвращении Закревского в 1830 г. в Петербург из внутренних губерний России, — которые он объезжал, как министр внутренних дел, по случаю посетившей их холеры, — Государь был им недоволен, и Закревский решился просить об увольнении, но предварительно посоветовался со своим другом Меншиковым: просить ли только об увольнении от должности министра или вовсе от службы, т. е. и от звания финляндского генерал-губернатора, по которому Закревский получал значительное содержание. Меншиков насоветовал ему выказать вполне свое неудовольствие подачей просьбы о полной отставке, уверяя, что Закревский произведет этим эффект. По получении этой просьбы Закревского, он был уволен в чистую отставку, а Меншиков назначен на его место финляндским генерал-губернатором с оставлением в прежних должностях. Меншиков был очень богат, занимал место высшее, чем место финляндского генерал-губернатора, а все же надул Закревского{483}.
В декабре коммерческий агент железной дороги между двумя столицами Харичков нашел нужным иметь в Москве помощника, и на это место поступил к нему инженер путей сообщения полковник Полонский, {о котором я упоминал в III главе ‘Моих воспоминаний’}. Полонский был в это время вице-директором Департамента искусственных дел Главного управления путей сообщения и для поступления к Харичкову вышел в отставку генерал-майором. Это был первый случай, чтобы лица довольно высокопоставленные на государственной службе меняли ее на частную. Все тогда удивились этому, но Полонский, обремененный большим семейством, предпочел хорошее содержание в частной службе, по окончании же 12-летнего срока агентства Харичкова, он снова поступил в ведомство путей сообщения прежним чином полковника. Клейнмихель, слыша от Я. И. [Якова Ивановича] Ростовцева постоянные похвалы правителю дел учебного комитета, полковнику А. И. Баландину, и видя хорошо составленные и аккуратно переписанные журналы этого комитета, вздумал назначить Баландина вице-директором упомянутого департамента, для чего и послал к нему курьера с приказанием явиться вечером. Баландин уверял курьера, что это ошибка, что Клейнмихель не мог прислать за ним, а верно прислал за Таубе, с которым Баландин жил в это время. Курьер настаивал на своем, и Баландин, никогда не надевавший мундира, принужден был в него облечься. По входе Баландина в кабинет Клейнмихеля, последний ему сказал, что он назначает его вице-директором Департамента искусственных дел. Баландин отвечал, что чувствует себя неспособным к этой должности. Клейнмихель возразил, что это пустяки, что он знает, что Баландин хорошо владеет пером, чему служат доказательством журналы учебного комитета. На ответ Баландина, что эти журналы он составляет сам, а что он никогда не имел ни одного подчиненного, и потому не сумеет заставить работать чиновников и писцов департамента, Клейнмихель сказал, что он выучит Баландина быть начальником и требовать должного от подчиненных, и что толковать об этом нечего, так как его воля, чтобы Баландин был вицедиректором, и он будет назначен на другой же день. Баландин с отчаяния не знал, что делать, его целью было дослужиться в звании профессора Института инженеров путей сообщения до полной пенсии, которая давалась служащим по учебной части после 25-летней службы, тогда как в других родах службы до полной пенсии следовало служить 35 лет, не говоря уже о могущих возникнуть неудовольствиях, которые заставят ее оставить прежде этого срока. Баландин бросился к Я. И. Ростовцеву в надежде найти в нем защитника, но он был у Наследника. Баландин прождал его до часу ночи, Ростовцев обещался утром быть у Клейнмихеля и упросить его не назначать Баландина вице-директором, что и исполнил, застав Клейнмихеля перед самым его отъездом к Государю. Хотя Клейнмихель отказал в просьбе Ростовцеву, но тем не менее, вернувшись от Государя, не сдавал в канцелярию заготовленного доклада о назначении Баландина вице-директором, о чем более не было и речи, но в продолжение остального времени управления Клейнмихеля путями сообщения Баландин не получал более никакой награды.
Узнав, что Клейнмихель отыскивает инженера для назначения вицедиректором, я просил его назначить меня, так как и содержание вицедиректора было более мною получаемого, и я надеялся в этой должности скорее подвинуться вперед. Клейнмихель мне отказал наотрез. Когда я на это жаловался Анрепу, то он находил, что Клейнмихель прав, потому что меня следовало употреблять на действительную службу, а не на бумагомарание. Анреп всегда сожалел о том, что я поступил в инженеры путей сообщения, полагая, что из меня вышел бы превосходный военачальник. Клейнмихель не объяснил причины своего отказа, не знаю, опасался ли он при этом назначении напомнить обо мне Государю по недавности гнева Государя на меня по делу Вонлярлярского, желал ли он, чтобы я не находился в Петербурге, или действительно находил, что я могу быть полезнее начальником водопроводов, чем вице-директором.
В декабре приехал в Петербург из Одессы генерал-адъютант [Александр Николаевич] Лидерс{484}, командир 5-го пехотного корпуса, в штабе которого служил брат мой Николай. Государь в 1852 г., в первый раз после венгерской войны осматривал войска этого корпуса и, найдя их во всех отношениях в отличном состоянии, в особенности удивлялся их превосходному фронтовому образованию. Анреп отвечал, что он этим обязан дивизионным, бригадным и полковым командирам, каждому по командуемой им части, и вообще по корпусу чинам своего штаба и в особенности превосходно знающему фронтовую часть Генерального штаба подполковнику барону Дельвигу. Государь пожелал видеть брата, поблагодарив его за службу, спросил Лидерса, какое он полагает дать направление службе брата. Лидерс просил о производстве брата в полковники, с тем, чтобы предоставить ему первое вакантное место полкового командира.
Государь одобрил это, сказав, что он находит необходимым, чтобы офицеры Генерального штаба знакомились с действительностью, к чему они и могут приучиться, только командуя отдельными частями, а представление брата к чину приказал внести в общее представление по 6 корпусу. При разборе этого представления в Военном министерстве, нашли производство брата невозможным по недавнему нахождению его в чине подполковника, в который он был произведен за венгерскую войну. Лидерс изо всех сил добивался производства брата, говоря, что если брат не будет произведен, то его жена выцарапает Лидерсу глаза. Так моя невестка успела частью кокетничаньем, а частью нахальством и капризами держать всех в 5-м корпусе в страхе, начиная с его командира. Лидерс добился, что брата произвели в полковники, но не в Генеральный штаб, а в Житомирский пехотный полк. Это не избавило Лидерса от упреков моей невестки, она была очень недовольна тем, что брат должен был переменить мундир, который она считала наиболее важным в армии, на простой армейский, брат и по назначении в Житомирский полк не оставлял Одессы.
Я уже говорил, что предположения мои по преобразованию Мытищинского водопровода и проект 2-й части этого преобразования были одобрены Департаментом проектов и смет в докладе Клейнмихелю от 22 ноября 1852 года. Мне не оставалось более ничего делать в Петербурге, между тем в Москве следовало заняться распоряжениями к производству торгов на работы по 2-й части проекта преобразования водопровода и составлением проектов и смет по другим трем частям этого проекта. Сверх того, жена моя писала ко мне, что она часто болеет и что нанятую нами квартиру, оказавшуюся холодной, необходимо переменить. Я весь декабрь просил о дозволении мне ехать в Москву, но Клейнмихель мне постоянно приказывал оставаться, наконец, когда я приезжал к нему по утрам, он меня не принимал, а на вечерах у его жены видимо избегал разговора со мною глаз-на-глаз. Наконец 30-го декабря я решился ожидать в зале Клейнмихеля его прохода через залу, когда я приехал к нему, его действительно не было дома, я остался в зале ожидать его. По возвращении Клейнмихеля, ему в передней сказали, что я его жду, он с досадой громко сказал, что ему и в его доме не дают покою, и не взойдя в залу, пошел в свой кабинет через двор. Наконец, он прислал мне сказать, что просит меня в этот день у него обедать. Приехав к обеду, я тотчас же просил Клейнмихеля, по вышеприведенным причинам, отпустить меня, на что получив его согласие, приехал в Москву 1-го января 1853 г. Кстати здесь скажу, что так как я не получал предписания на приезд в Петербург для представления проектов по водопроводам, то не получал и прогонных денег на эти поездки и суточных во время пребывания моего в Петербурге, которое стоило мне довольно дорого, особливо когда я останавливался у Колесова. Впоследствии я часто по служебным делам ездил в Петербург и всегда на свой счет, что для моего кармана было очень тягостно.
В Москве я застал жену мою во вновь нанятом ею доме Сабурова в Денежном переулке, по причине беременности она была в болезненном состоянии. Доктором ее был акушер Кох, беременность кончилась преждевременными родами мертвого младенца. Кох, начинавший тогда входить в славу, казалось мне, не очень был доволен моей платой за визиты, сколько помню по 3 рубля, а потому, по совету А. И. Нарышкина, мы взяли родовым доктором Постникован, который хотя и прилагал полное старание, но не понял болезни жены, и мы вскоре его заменили профессором Александром Петровичем Поповым{485}, впоследствии женившимся на вдове доктора [Александра Ивановича] Овера, Анне Сергеевне, урожденной Цуриковой{486}, {о которой я упоминал в III главе ‘Моих воспоминаний’.} Попов был человек весьма искусный и чрезвычайно внимательный к болезни жены, она, при его помощи, чувствовала себя в Москве вообще лучше, чем в Петербурге.
{В III главе ‘Моих воспоминаний’ я говорил о круге моего знакомства в Москве, конечно, он} остался тем же. Из выбывших назову умершего М. Ф. Орлова, A. С. Цурикова и князя П. Н. Максутова, переехавших жить в свои деревни. Жена моя была очень рада переселению в Москву, где она нашла прежних своих приятельниц: Е. И. [Екатерину Ивановну] Вельяминову-Зернову, живущую со своею двоюродной сестрою А. Ф. [Анисьей Федоровной] Кологривовой, двух сестер В. П. [Варвару Петровну] Лугинину и Е. П. [Екатерину Петровну] Полуденскую, двух сестер A. С. [Анну Семеновну] и Е. С. [Елизавету Семеновну] Шеншиных, A. Н. [Александру Николаевну] Шубину, Н. Д. [Наталью Дмитриевну] Танееву{487} и других. Все они часто бывали у моей жены, и я рад был, что она вышла из того одиночества, в котором находилась в Петербурге. Некоторые зимы проводила в Москве со своим семейством сестра моей жены, графиня Л. Н. Толстая, но я продолжал не видаться с ее мужем {по причинам, изложенным в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Братья жены моей Валерий и Николай Левашовы также часто бывали в Москве.
Почти каждый день посещал нас старый мой друг А. И. [Алексей Иванович] Нарышкин. Я уже рассказывал, как он сильно любил меня и жену мою. Он жил близко от нас, мы часто виделись и с его женой, урожденной [Марией Сергеевной] Цуриковой, умной, но сварливою женщиною, и с его милыми детьми. Нарышкин, которого состояние было вполне расстроено винокуренным заводом, выстроенным им по совету его свояка С. В. Абазы, находился в самом критическом положении, и вся его жизнь зависела от жалованья, какое он получал в конторе московских откупов, я не знаю, чем его занимали на этой службе, у нас же его приход был приветствуем даже маленькой собачкой жены Лигией, которая, задолго до приезда Нарышкина, слышала шум его дрожек, бросалась на него и по входе его чрезвычайно ласкалась. В то время винные откупщики давали всем взятки, и от Нарышкина я узнал, что есть статья расхода на выдачу денег за получение воды из городских фонтанов. Я старался проследить, кому и за что дают эти деньги, оказалось, что по случаю значительного накопления, в особенности в весеннее время, бочек около фонтанов, они должны были весьма долго ожидать очереди для получения воды, а так как она требовалась для разсиропливания вина в огромном количестве, то бочкам винного откупа был отведен на Никольском фонтане особый кран, которым они пользовались преимущественно перед другими. Отменив это распоряжение, я указал, что в ночное время при фонтанах менее скопляется бочек, и потому откуп может пользоваться этим временем, очередь же в получении воды не должна быть нарушаема. Этим распоряжением были очень недовольны и распорядители откупа, и нижние чины, состоявшие при водопроводе. Относительно же того, участвовал ли заведующий существовавшим тогда водопроводом инженер штабс-капитан Загоскин в получении денег от откупа, я не мог дознаться по необходимости скрывать, что я о выдаче этих денег получил сведение от Нарышкина, чтобы не лишить его занимаемой им должности в откупе и затем последнего средства к существованию.
Наиболее замечательными лицами, с которыми я часто виделся в Москве, были П. Я. Чаадаев и граф A. А. Закревский. У первого собиралось в его маленьком флигеле на Новой Басманной, в доме Шульца, бывшем тестя моего Левашова, каждую неделю один раз большое общество из наиболее замечательных москвичей: A. С. [Алексея Степановича] Хомякова, братьев Киреевских, Аксаковых и многих других и из лиц, проезжавших через Москву, в том числе многих высокопоставленных в служебной иерархии. Собрания у него были по понедельникам не по вечерам, как прежде, а между двумя и пятью часами пополудни. Флигель, который он занимал, очень обветшал, его нельзя было исправить, потому что Чаадаев по своим привычкам не в состоянии был переехать хотя на несколько дней в другую квартиру, а переделки при нем были невозможны, так как комнат было мало, и каждая имела свое назначение, переменить же свой род жизни хотя бы на один день Чаадаев не мог. Видя, что скоро будет опасно жить в его флигеле, он обращался ко мне со словами:
— En qualit d?ami et d?ingnieur, vous devriez me conseiller le moyen de dmnager[94].
Ho этот совет не был бы выполнен, а потому давать его было бесполезно, я просто в его отсутствие для летних прогулок приказал переделать печи, так чтобы он этого не замечал. {В III главе ‘Моих воспоминаний’ я подробно говорил о Чаадаеве, а потому здесь более ничего не скажу о нем.}
Я уже упоминал о том, что я очень понравился графу A. А. [Арсению Андреевичу] Закревскому, и что я часто бывал у него и в городе, и в его селе Ивановском. Конечно, здесь не место писать его биографию, и я для этого не имею достаточно данных, но считаю необходимым познакомить читателя с этой замечательною личностью, насколько она мне известна из моих собственных наблюдений и из рассказов самого Закревского и других лиц. Теперь я не могу различить, от кого и что именно слышал, а потому если что-либо будет неправильно в моем повествовании, то это, конечно, надо приписать к рассказам не Закревского, а посторонних лиц.
Закревский был сын бедного дворянина{488}, он учился на медные деньги, отчего во всю жизнь остался безграмотным, и поступил в военную службу. В Финляндскую войну 1809 года{489} он был адъютантом знаменитого тогда молодого генерала графа Николая Михайловича Каменского, который взял его в адъютанты, вероятно, для заведования своими домашними делами, как это в то время было в обычае.
Закревский оставался при Каменском по назначении последнего главнокомандующим войсками против Турции и обедал с ним за одним столом в тот день, когда Каменский был отравлен{490}. Каменский успел, однако же, перед смертью написать о Закревском военному министру [Михаилу Богдановичу] Барклаю де Толли{491}. Потеряв своего покровителя, Закревский выхлопотал себе в Петербурге место городничего в какой-то небольшой городок, куда и отправился в телеге. По дороге к месту назначения он потерял свой чемодан, в котором заключалось все его имущество, для людей, знавших чрезмерную аккуратность и заботливость Закревского, эта потеря кажется невероятной.
Закревский решился вернуться в Петербург, где и просил военного министра о пособии по случаю потери имущества. В это время происходила известная ссылка Сперанского{492}, с которою связано было и удаление Воейкова{493}, заведовавшего походной канцелярией Императора Александра I{494}, состоявшею тогда под непосредственным ведением военного министра. Доклады военного министра о назначении преемника Воейкову и о пособии Закревскому были представлены в один день. Государь, вспомнив о рекомендации Каменским Закревского, сказал Барклаю, что можно было бы назначить Закревского на место Воейкова, что и было исполнено. Барклай не мог не оценить необыкновенной аккуратности и деятельности Закревского, который последовал за ним, когда он был назначен главнокомандующим армией против вторгшегося в Россию Наполеона. По удалении, после Бородинского сражения, Барклая из армии{495}, Закревский остался ему верен и вызвался проводить его в Лифляндию. По дороге он неоднократно спасал Барклая от ярости черни, которая почитала последнего изменником, причинившим все тогдашние бедствия России. Закревский рассказывал, что при этих усмирениях бушующей толпы ему очень помогала крупная брань, сопровождавшаяся так называемыми крупными словами. В саду с. Ивановского Закревским поставлены памятники Каменскому и Барклаю с надписью на первом из них: ‘Первому моему благодетелю’.
По назначении в 1813 году Барклая снова главнокомандующим армией после смерти Кутузова, он не забыл преданности, выказанной ему Закревским, и вскоре произвел его в генерал-майоры, с назначением дежурным генералом армии и со званием генерал-адъютанта, которое давалось тогда весьма редко, так что генерал-адъютантов было всего девять человек. По возвращении наших армий в Россию, Закревский был назначен дежурным генералом Главного штаба Его Величества, в этой должности он привел дела по Инспекторскому департаменту в неслыханный до того времени порядок. Он был известен тем, что принадлежал к весьма незначительному числу людей, которые не поклонялись пред всемогущим временщиком Аракчеевым. Император Александр I сам заботился о его женитьбе на графине Толстой{496}, единственной наследнице весьма значительного имения, и, сверх упомянутой должности, назначил его финляндским военным генерал-губернатором{497}, этому месту присвоено значительное содержание. Император Николай I назначил его министром внутренних дел с оставлением финляндским военным генерал-губернатором. Я уже говорил о том, как в 1830 г. он оставил службу. До 1848 г. он занимался управлением значительных имений своей жены, но держал себя постоянно как равный со всеми высшими сановниками: графами Орловым, Клейнмихелем и т. п. Я был неоднократно свидетелем, что он в статском сюртуке входил в кабинет Клейнмихеля без доклада. Замужество его единственной дочери{498} за сына канцлера графа Нессельроде{499} поставило его вновь в сношение с Императором Нико лаем I, и с того времени поговаривали о вступлении Закревского в службу. В 1848 г., при начале холеры в Москве, боялись в ней беспорядков, находя необходимым иметь начальником столицы человека строгого и распорядительного, назначили Закревского московским военным генерал-губернатором, с возвращением ему звания генерал-адъютанта.
Закревский с самого появления своего в Москве начал деспотически обращаться со многими, произвольно налагал на богатых купцов денежные требования на общеполезные предметы, удалял из Москвы без суда всякого рода плутов, вмешивался в семейные дела для примирения мужей с женами и родителей с детьми. Он принимал два раза в неделю просителей и разбирал споры приходивших с жалобами, таковых было всегда множество, и, если кто из означенных лиц оказывался, по его мнению, виноватым, он обращался к Фоминун, бывшему очень долго тверским частным приставом, — отцу Фоминых, инженеров путей сообщения, — восклицая особым тоном: ‘Фомин!’ — причем делал особый жест рукою, {затем} Фомин препровождал указанное Закревским лицо в полицию. Одним словом, Закревский действовал, как хороший помещик в своем имении. Жители Москвы, привыкшие в продолжение нескольких десятков лет к гуманному и вежливому обращению генерал-губернаторов, были недовольны Закревским, но по прошествии некоторого времени начали замечать, что в нем много и хорошего. Его произвольные распоряжения и резкие выражения большею частью относились к людям бесчестным. Гостеприимство же, любезные отношения к большей части московского общества и скорый, а в большей части случаев и справедливый, разбор разных споров и столкновений изменили отношение к нему московских жителей. В Москве он принимал гостей каждый вечер, приглашал многих к своему обеду, который всегда был хорошо изготовлен, он давал большие балы на 500 и более человек и умел каждому сказать любезность. В с. Ивановском, где он жил летом, часто собирались к нему без приглашения по нескольку десятков гостей, он был всем рад, и никогда не было недостатка в кушаньях за столом. В день именин его жены, 23 июня, приезжало в Ивановское более ста гостей. Вообще он имел многое, что принадлежит только людям знатного рода, и нельзя было не удивляться, как и где он, без всякого образования, сумел все это приобрести. К нему постоянно приезжали гостить его прежние адъютанты и другие подчиненные, которые всегда вспоминали с особым удовольствием время, проведенное под его начальством, некоторые из них, сами люди богатые и в преклонных летах, приезжали из очень дальних своих имений, чтобы провести время с любимым ими прежним их начальником. Закревский также был хорош и с чиновниками особых поручений и адъютантами, состоявшими при нем, как при московском военном генерал-губернаторе.
Москва, запущенная в отношении внешнего благоустройства и полицейских порядков, видимо улучшалась его стараниями. Требования от богатых купцов пожертвований на разные общественные надобности были редки, известно было, что пожертвовавший получит орден, до чего большая часть купцов были очень падки, а не пожертвовавший подвергнется разного рода преследованиям, но эти пожертвования, выманиваемые таким непозволительным образом, приносили пользу. Это напоминает мне речь, читанную на 50-летнем юбилее Московской коммерческой академии{500}, в совете которой московские генерал-губернаторы были постоянно председателями. Юбилей происходил после увольнения Закревского от должности генерал-губернатора, и в речи выхваляли его предместников и преемников, а о нем прошли молчанием. Между тем из той же речи видно было, что до Закревского академия не имела ни своего дома, ни нужных учебных пособий, ни ученых преподавателей, по неимению средств платить им. Все это академия приобрела в бытность Закревского генерал-губернатором, вследствие больших пожертвований, часто им вынужденных. Он говаривал, что купцы имеют во всей России одну академию и той не поддержи вают, так что заставляют его прибегать к понудительным мерам.
Многие говорили, что он пользовался своей должностью для приобретения незаконных выгод, полагаю, что это неправда, так как не нахожу возможным человеку, столь высокопоставленному, делать злоупотребления из-за своих выгод. Из рассказов моих о Клейнмихеле читатель уже знает, как тогда высокопоставленные лица обращались с казенными деньгами, и Закревский, конечно, не был выше людей своего времени, что можно видеть из следующего случая. Закревский имел бани у Елохова через р. Чечору у моста, на Богоявленской площади близ этого моста был построен бассейн для разбора мытищинской воды, вытекающую из этого бассейна излишнюю неразбираемую воду полагалось провести в Чечору. Всем обывателям, имевшим промышленные заведения вблизи водоразборных бассейнов, отдавалась даром излишняя, вытекающая из них вода, но с тем, чтобы они от бассейнов до своих заведений пролагали водопроводные трубы на свой счет, через что сберегались издержки города. Закревский, согласившийся на эту меру при проведении излишней воды из других бассейнов в промышленные заведения, не хотел давать денег на проведение излишней воды из Богоявленского бассейна в принадлежащие ему бани, несмотря на то, что по нахождении этих бань на противоположном берегу р. Чечоры требовалось для доведения до них излишней воды из бассейна проложить несколько сажен лишних труб от Чечоры до бань.
Но повторяю, таково было время: высокопоставленные лица полагали, что они не должны {были} подчиняться тем постановлениям, которым подчинены {были} все остальные. Подобные выходки могли быть поводом распространившихся слухов о злоупотреблениях Закревского, но еще большим поводом служило, конечно, поведение его жены и дочери, графини Нессельроде, давно разъехавшейся с мужем и жившей у своего отца, который ее чрезвычайно любил, хотя и знал, что она родилась во время связи его жены с графом Армфельдом{501}, впоследствии статс-секретарем по делам Великого княжества Финляндского. Обе эти женщины, в высокой степени безнравственные, занимали без отдачи деньги у кого только могли. Жена его была уже стара, а про безнравственные поступки ее дочери беспрестанно ходили новые слухи. Дочь впоследствии была причиной удаления отца от должности генерал-губернатора. Чтобы дать понятие о тогдашнем значении в Москве генерал-губернатора, скажу, что во время объездов Закревского со мною в коляске для осмотра производящихся работ и мест, где предполагалось устроить фонтаны, окна в большей части домов, мимо которых мы проезжали, наполнены были любопытствующими видеть генерал-губернатора[95].
В доме, который жена моя наняла в Денежном переулке, я имел кабинет, ничем не отделенный от коридора, по которому постоянно ходила наша прислуга, так что в нем было трудно заниматься, пока я не отделил его от коридора занавесью, сверх того, он был холоден, так что в сильные морозы я занимался в гостиной комнате. В мезонине дома были две комнаты, в одной помещалась приехавшая с нами из Петербурга Е. М. Гурбандт, а в другой Е. Е. Радзевская. Первая очень полюбила жену мою и ревновала ее ко всем, впрочем, в этом отношении она была не первая, почти все любившие жену ревновали ее к другим ее друзьям, из чего выходили разные неудовольствия. Сверх того, привыкнув при муже иметь к своим услугам, кроме лакеев и горничных, и офицеров командуемых им частей, Е. М. Гурбандт не могла привыкнуть к своему новому положению. Таким образом, возвращаясь вместе с Е. Е. Радзевской из города (так называется в Москве Гостиный двор), она несла очень легкую покупку, но находя это неприличным для генеральши, требовала, чтобы Е. Е. Радзевская несла эту покупку, несмотря на то, что последняя была обременена покупками для нас, отказ Радзевской довел ее до слез. При получении уведомления о назначении ей в пенсию 428 pуб., т. е. половины полного оклада пенсии по чину ее мужа, она также расплакалась не оттого, что ей жить нечем, а от оскорбления, что ей, генеральше, назначили так мало. Жена моя, которой доктора запретили ходить по лестницам, не бывала в мезонине, но, когда Радзевская сильно заболела, она ее посетила. Это посещение так оскорбило Е. М. Гурбандт, что она, приехавшая с намерением прожить весь век с нами и несмотря на наше постоянное доброе к ней расположение, на другой же день без всяких сборов уехала в Петербург, сказав, чтобы ее вещи переслали ей.
В апреле скончалась Е. Е. Радзевская, жена в ней лишилась второй матери, а я и все наши близкие наилучшего друга, {я уже говорил о ее любви и заботах не только о нас, но и о всех наших родных}.
На старом немецком кладбище было всего одно пустое место, оно было рядом с местом, на котором лежит тело моего отца. Лютеранский пастор, слышавший, что Радзевская жила в нашем доме 25 лет, хотел в своей надгробной речи упомянуть, что разлученная здесь с отцом, которого дочь она воспитывала, она соединилась с ним после смерти, но принужден был выбросить эту красноречивую фразу, так как Радзевская воспитывала не дочь моего отца, а мою жену, и так как отец мой умер за 5 лет до дня рождения последней. Со смертью Радзевской, хозяйственные заботы по нашему дому перешли к жене моей, при нашем постоянном безденежье они были нелегки, но жена моя вела дом с большим благоразумием.
Наши две комнаты в мезонине недолго оставались пустыми. Их вскоре заняла A. С. [Александра Сергеевна] Иванова{502}, урожденная графиня Толстая, сестра моего свояка [Николая Сергеевича Толстого], {о котором я упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Выйдя в 1840 году замуж за профессора Казанского университета Иванова и прижив дочь и сынан, она его оставила, не имея средств к жизни, она приехала в Москву искать места директрисы в женском заведении или, по крайней мере, классной дамы. В ней было много хитрости, что-то кошачье, но жена моя в то время страстно ее любила, хлопотала о ней у своих знакомых и меня заставляла хлопотать. Я обратился к главной надзирательнице Московского Воспитательного дома г-же Мец, матери офицера{503}, о котором я упоминал во II главе ‘Моих воспоминаний’, и она была назначена классной дамой в девичьем отделении этого дома. Постоянно экзальтированная, она недолго удержалась на этом месте, г-жа Мец говорила мне, что женщина, которая бредит повестями А. Марлинского (псевдоним А. [Александра Александровича Бестужева-Марлинского] Бестужева){504} и постоянно носит на себе письмо Ксенофонта Алексеевича Полевого{505}, брата известного издателя ‘Московского телеграфа’ и автора ‘Истории русского народа’, плохая классная дама. Впоследствии отношения моей жены к ней до того охладились, что они более не видались и не переписывались. Чтобы довести до этого жену мою, она должна была сделать какую-нибудь весьма дурную штуку, о которой жена мне никогда ничего не говорила. Впоследствии Иванова была директрисой в разных женских учебных заведениях и умерла в Киеве. До поступления в классные дамы Иванова с дочерью и сыном жили у нас несколько месяцев, о воспитании детей своих она вовсе не заботилась, дочь ее, которой едва минуло 12 лет, делала глазки приходившим ко мне молодым офицерам и ложилась в гостиной на диване, подняв коротенькое платье и ноги до неприличия, так что я, несмотря на свою неохоту вмешиваться в женские дела, обратил на это внимание моей жены. Когда она передала мое замечание Ивановой, последняя очень ему удивилась, сказав, что позы, принимаемые ее дочерью, sont des mani&egrave,res orientales[96], которых я не понимаю. Не знаю, что сделалось с этими дурно воспитанными детьми.
В 1853 году я часто бывал в московском Английском клубе, членом которого был избран в 1838 г. и с того времени, несмотря на долгие мои отсутствия из Москвы, ежегодно возобновлял свой членский билет. В клубе я видал дядю моего, князя Д. А. Волконского, который и нас часто посещал. Я уже говорил, что он был большой чудак, на старости он вздумал жениться на пожилой деве С. А. [Софье Андреевне] Дубенской, которую мучил беспрерывно и с которой обходился и жил очень дурно. Почти каждый день, рано утром, он выезжал из дому в больших санях, запряженных четвернею, с форейтором, заезжал поить лошадей в дворы незнакомых домов, заговаривал с прислугой и кучерами, расспрашивал о господах, а иногда и о родных прислуги и кучеров, потому что, как московский старожил, он знал или родителей, или других родственников всех московских господ, а часто и родню их прислуги. В своих ежедневных путешествиях, он заезжал к таким лицам, которых мало знал или и вовсе не знал, в числе последних были купцы и фабриканты, которым о себе важно заявлял, что он ‘князь Волконский’, полагая, что им приятно будет терять время для принятия Сиятельного Князя. Вечером, после этих странствований, он заезжал к нам, я, под видом занятий, не выходил к нему до 9-ти часов, когда подавали чай, предоставляя жене моей слушать его длиннейшие рассказы. Я находил, что это было легче для нее, чем для меня, дядя никого не называл по фамилии, а всех по имени и отчеству, обо всем говорил с величайшими подробностями и всегда приплетал в своих рассказах множество лиц. Жена моя никого из них не знала и потому вовсе не слушала его или слушала без внимания, от меня же, так как я знал многих из тех, о ком он рассказывал, он требовал иногда ответов, и я до того утомлялся его посещениями, что, прослушав его часа два, по его отъезде падал почти без чувств, то же влияние производили его рассказы на моего шурина Валерия, который бывал у нас почти каждый день.
{В предыдущих главах ‘Моих воспоминаний’ я неоднократно говорил о чудачествах моего дяди Д. А. Волконского, чтобы более не возвращаться к сему, я теперь же скажу, что он} и в следующие зимы приезжал в Москву, где известен был за величайшего чудака, как в Английском клубе, так и у его знакомых. Например, разъезжая в своих больших санях по Тверской и Кузнецкому мосту, он приказывал прибывшему к нему из деревни старосте провожать себя верхом на крестьянской лошади. Поез див так довольно долго, на диво всем его встречавшим, он отпускал старосту, сказав ему:
— Теперь довольно, мы себя показали.
Иногда в этих поездках по городу он кричал на всех перекрестках, что его племянник начальник железной дороги. Когда до меня дошло, что он провозглашает это, я ему заметил, что я вовсе не начальник железной дороги, и что его провозглашения мне очень неприятны. Он мне отвечал, что не имел вовсе меня в виду, а Зуева (Петра Павловича){506}. Я ему объяснил, что и Зуев не начальник железной дороги, а помощник начальника, что родство его с Зуевыми чрезвычайно дальнее, и в Москве о Зуеве никто не имеет понятия, еще менее о том, что он ему — дальний родственник, а что меня все знают, и всем известно, что я ему родной племянник, почему и могут полагать, что я распускаю слух о моем назначении в начальники железной дороги. Но эти объяснения ни к чему не повели.
В первое время моего пребывания в Москве я довольно часто бывал у сенатора, генерал-адъютанта Сергея Павловича Шипова. 3 февраля, по случаю именин жены его Анны Евграфовны{507}, как-то попал к ним дядя мой Дмитрий, до того времени с ними незнакомый. Ужинать сел он за один стол со мной, с известным поэтом Федором Николаевичем Глинкой{508} и несколькими другими лицами. Узнав, что его сосед Глинка, дядя мой начал рассказ о том, с каким удовольствием он и все его родные и знакомые читали патриотические рассказы Сергея Николаевича Глинки, при чем называл по имени и отчеству множество лиц, живших 40 лет назад, описывая с мельчайшими подробностями, где и как он с ними виделся, и называл по имени даже прислугу некоторых из них. По окончании ужина, все решили, что давно не приводилось видеть такого допотопного чудака и неумолкаемого рассказчика. Дядя со своей женою ездил на несколько недель в Петербург, где так же куролесил, как и в Москве, но я не буду описывать его тамошних проказ. В своей задонской деревне, где он жил летом, он продолжал безобразничать, несмотря на то, что был в 1844 г. сильно побит крестьянами, мне рассказывали, что он раз, при приезде в деревню, требовал, чтобы крестьянки встретили его и жену сгорбившись, опираясь на землю руками и повернувшись к ним спинами. Он умер ударом незадолго до Манифеста об освобождении крестьян, не могу себе вообразить, в какое положение привел бы его этот манифест, если бы он до него дожил.
В мае 1853 г. А. И. Нарышкин со своим семейством уехал в орловскую деревню, оставив у нас своего старшего сына Сергея{509}, оканчивавшего курс в гимназии. Жена моя, большая охотница до всякой ручной работы, между прочим, занималась и стрельбой из пистолета. Молодой Нарышкин принимал участие в этой стрельбе и по неосторожности повредил себе палец. Это не имело последствий, но подало повод отцу его, вскоре возвратившемуся из деревни, к прочим шуткам, которыми он осыпал жену мою, им очень любимую и уважаемую, прибавить еще то, что она отстреливает пальцы у вверяемых ей детей.
На лето мы наняли дачу в предместье Москвы, Богородском, на р. Яузе. Жена моя, большая охотница до рыбной ловли удочкой, иногда вставала в 5-м часу утра и до полудня занималась этой ловлей, которая постоянно была неудачна, вероятно, рыба в Яузе слишком сыта, чтобы прельщаться червяком удочки, я же, шутя, уверял, что подстоличная рыба слишком умна, чтобы попасться на удочку. В Богородском был небольшой пруд, в котором жена моя также ловила рыбу, по незначительному количеству рыбы в пруде, ее ловилось мало. В одно воскресенье крестьяне Богородского принесли нам целое ведро рыбы, которую они неводом изловили в пруде, говоря, что они сжалились над барыней, сидящею под пекущим солнцем и почти ничего не ловящею, при чем просили хотя малостью вознаградить их труд. Таким образом, выловив всю рыбу из пруда, они лишили жену мою удовольствия. Перед нашей дачей было чистое поле, жена моя часто стреляла из пистолета, а так как перед решеткою нашего садика собиралось всегда много детей, то это подало повод Нарышкину к новой шутке над женой, он говорил, что она перестреляла всех детей в Богородском. Мы часто гуляли по окрестным рощам и собирали в них всякого рода растения, до которых жена моя была также большая охотница, в одну из этих прогулок с Нарышкиным мы нашли дикий желтый розан, жена посадила его в свой садик. За пересаживание всех растений и в особенности желтого розана, Нарышкин беспрерывно подшучивал над моею женой.
Живя в Богородском, жена получила известие, что старый друг ее Александра Николаевна Шубина приехала в Москву больная. Я ее навестил и нашел, что она страдает душевным недугом. По просьбе жены моей, я ее перевез на нашу дачу в Богородское, где, стараниями и уходом за ней моей жены, она излечилась от душевного недуга, который тем более страшил нас, что ее мать уже давно сошла с ума и в глубокой старости находилась в том же положении. A. Н. Шубина, по своей охоте к деятельности, лицо весьма замечательное, а потому я скажу о ней несколько слов. Ее отец{510}, в своем доме, в Москве на Малой Дмитровке, когда я был еще холостяком, — давал танцевальные вечера, на которых бывал я и дочери H. В. Левашова, дружные с дочерьми Шубина. По смерти последнего, довольно значительное состояние попало в руки его сыновей, которые запутались до того, что все их имение назначено было в аукционную продажу. Родная их тетка, лучший друг моей покойной тещи — Е. П. [Екатерина Петровна] Дубянская{511}, жившая до самой своей смерти в доме генерал-адъютанта Николая Васильевича Зиновьева (в Петербурге на Фонтанке близ Аничкова моста), которому по мужу{512} она приходилась родной теткой, полагала сделать наследницей своего небольшого капитала A. H. Шубину, большую часть года жившую с нею.
По жажде к деятельности, Шубина привезла с собой в Петербург из Дивеевской общины{513}, находящейся в Нижегородской губернии, несколько не постриженных монахинь, которых, поместив в доме Зиновьева, обучала живописи сначала сама, а потом через хороших учителей с тем, чтобы сделать их со временем учительницами иконописи в школе, которую Шубина намеревалась учредить при Дивеевской общине. Монахини, при необыкновенном усердии к учению, очень скоро сделались хорошими живописцами, и тогда для дальнейшего изучения живописи начали каждый день ходить в мастерские строившегося Исаакиевского собора. Монахини были молоды, и между ними были хорошенькие собой, особливо Софья Васильевнан, дочь пензенского помещика Птенцован, получившая довольно хорошее образование. В Петербурге, живя в Троицком переулке, против дома Зиновьева, мы ежедневно виделись с Шубиной, и я, ввиду ее беспрерывной заботы о Дивеевской общине, называл ее игуменьею, к чему она прибавляла, сильно картавя: ‘порожнего монастыря’. Шубина после многолетних забот о Дивеевской общине, вследствие каких-то интриг, доходивших до Синода, решилась совсем отказаться от той общины, но несколько монахинь, оставшихся ей верными, сначала поселились под ее покровительством в новой общине, а впоследствии Шубина устроила в своем владимирском имении общину из нескольких десятков монахов, которые занимаются преимущественно писанием икон, и я, шутя, говорил ей, что она уже теперь игуменья ‘не порожнего монастыря’. Чтобы избавить от аукционной продажи имения своих братьев, Шубина уплатила часть их долгов капиталом, который она взяла у своей тетки Дубянской еще при ее жизни, и приняла в свое управление означенные имения, обещав давать братьям известные суммы содержания.
Летом 1853 года упомянутая монахиня Софья Васильевна, особенно любимая Шубиной и моей женой, умерла. Эта смерть, вероятно, была причиной нервного расстройства Шубиной, в котором она находилась во время пребывания на нашей даче в Богородском, но могли быть и другие этому причины, а именно, весьма запутанные дела ее братьев, которые она приняла на себя. Несколько принадлежащих им населенных имений были заложены, перезаложены и просрочены в Московском опекунском совете до такой степени, что объяснение мне всей этой путаницы продолжалось несколько дней по целым часам, и я не мог надивиться, как Шубина в ее положении могла еще все это помнить и понимать.
В это же время умерла ее сестра{514}, бывшая замужем за князем Владимиром Оболенским, зная его беспечность, она взяла к себе его сына Владимира (впоследствии редактора ‘Гдовско-Ямбургского листка’), а когда по улучшении ее здоровья она от нас уехала, поручила моей жене воспитание своего племянника. Он был очень мало развит, чрезвычайно ленив от природы и ко всему равнодушен, так что А. И. Нарышкин, любивший его за доброе сердце, обыкновенно называл его Татарином. К нему ходили учителя, но ничего не могли сделать с его ленью. К его счастью, осенью 1853 года М. Ф. Смит, о которой я упоминал неоднократно, оставила дом Демидовой и поселилась у нас до приискания места. Она преподавала ему некоторые предметы и занялась его воспитанием, очень вспыльчивая и впечатлительная, она представляла совершенный контраст с Оболенским, к которому она относилась строго, но всегда уверяла, что из него выйдет честный человек. Оболенский тем, что он сделался во многих отношениях полезным деятелем, конечно, много обязан времени, проведенному у нас под руководством М. Ф. Смит. Она в 1854 г. поступила гувернанткой к дочерям артиллериста Корвин-Круковского{515}, с которыми уехала в деревню, где прожила 10 лет.
С наступлением весны 1853 года продолжалась перестройка по изобретенному мною способу ключевых бассейнов в с. Больших Мытищах и пришедших в разрушение частей кирпичного водопровода, для поддержания его до замены новым чугунно-трубным, согласно вышеизложенному моему проекту. Я уже говорил, что из числа ключевых бассейнов, восемь были перестроены по моему способу в 1852 году, от них были проложены чугунные трубы до прежде существовавшего кирпичного водопровода. По неимению в наличности чугунных труб с лекалами, потребных для соединения чугунно-трубных водопроводов, идущих от бассейнов до кирпичного водопровода, они были осенью 1852 г. заменены железными. Все положенные в этом году трубы, для предотвращения текущей в них воды от замерзания, были зарыты землею, а так как места, в которых были положены трубы, не были обозначены ни на плане, ни в натуре, то для их отыскания приходилось разрывать много земли. Когда я выговаривал производителю работ, инженер-штабс-капитану Загоскину, эту небрежность, присматривающий за бассейнами унтер-офицер военно-рабочей команды путей сообщения Гедловский{516} сказал мне, что он не отметил в натуре мест, где лежат железные трубы, не получив на то приказания, но с точностью смерил расстояния этих мест от разных постоянных точек, полагая, что по этим расстояниям, посредством вычислений, которых он, впрочем, не знает, можно отыскать места, где лежат железные трубы. Определив по этим расстояниям означенные места, я обратил особенное внимание на Гедловского, которого впоследствии употреблял для надсмотра за самыми важными частями устраиваемого мною водоснабжения.
Непосредственный присмотр за разными его сооружениями был разделен на пять частей, первая, заключавшая бассейны в Мытищах и водопровод до алексеевских водоподъемных машин, была под присмотром унтер-офицера Гедловского, вторая, заключавшая алексеевские водоподъемные машины и водопровод до городской заставы, была под присмотром кондуктора путей сообщения Никитинан, третья, заключавшая Мытищинский водовод с фонтанами в городе и Сокольничий водовод от Сокольничьей рощи до Трубного фонтана, была под присмотром унтер-офицера военно-рабочей команды Жабинан, четвертая заключала водоподъемные машины на р. Москве у Бабьего городка с Бабьегородским речным водоводом и фонтанами на оном, пятая заключала водоподъемные машины на р. Москве у Красного Холма с замоскворецким водоводом и фонтанами на оном.
Гедловский и Жабин были пленные солдаты польской армии из рекрутов Августовской губернии, они оба женились в Москве и совершенно обрусели, о последнем, который изменил свою фамилию, нельзя было, и догадаться, что он польского происхождения. Оба они были усердны, весьма толковы, а первый, сверх того, был очень аккуратный и честный человек. Никитин был сильно избалован моим предместником Максимовым, и я был очень рад, что, по производстве в 1854 г. в прапорщики, он был переведен с водопровода. На его место я назначил Гедловского, оставив под его же непосредственным присмотром весь водопровод от р. Яузы в с. Больших Мытищах до алексеевского водоподъемного здания, непосредственное же наблюдение за ключевыми бассейнами и водопроводом от них до р. Яузы поручил унтер-офицеру Тутаевичун, также обрусевшему поляку, человеку толковому.
Граф Закревский, в бытность московским военным генерал-губернатором, ежегодно ездил на богомолье в Троицкую Лавру и на пути заезжал в Мытищи и в алексеевское водоподъемное здание, почему и знал хорошо надсматривавших за водопроводом нижних чинов. При возвращении его в 1853 г. из Троицкой Лавры, я встретил его в Больших Мытищах.
Немедля по его приезде прискакал из Москвы курьер, который привез ему известие, что князь A. С. Меншиков оставил Константинополь и что война с турками неизбежна. Он с неудовольствием немедля сообщил мне эту новость и, заметив, что я принял ее довольно равнодушно, изъявил удивление, присовокупив:
— Разве вы не видите, что война с турками вовлечет нас в войну с французами и англичанами, а флота у нас нет, армия плохо вооружена и без генералов.
Сознаюсь, что я приписал его слова тому, что он пробыл почти 18 лет в немилости, {мы во все царствование Императора Николая I привыкли думать, что ‘все обстоит благополучно’. Печать о внутренней и внешней политике молчала или изредка только расхваливала отечественную политику, живое слово также молчало, общество было воспитано и направлено, что предоставляло все распоряжения правительству. Люди с высшим образованием разрабатывали общие философические и религиозные вопросы, но не касались практики жизни, а некоторые из них, как напр. П. Я. Чаадаев, были уверены, что время войны прошло навсегда, и удивлялись, зачем содержат армии и учат военным наукам. Это состояние общества объясняет мое равнодушие при сообщенном мне Закревским известии, мне в голову не приходила возможность войны, стоившей нам стольких потерь и законченной таким несчастным для нас[97] миром}.
Я нанял в 1853 г. дачу в Богородском для того, чтобы быть, по возможности, ближе к Мытищам и вообще Мытищинскому водопроводу. Каждую неделю раза два я ездил в Мытищи на своих лошадях и возвращался домой к обеду. Однажды, возвратясь из Мытищ, я нашел у себя собственноручную безграмотную записку Закревского, в которой он, уведомляя меня, что получил верное сведение о незаконной продаже принадлежащего водопроводам кирпича, просит в точности исследовать это дело и на другой день передать ему результат исследования. Дорога от Богородского до с. Раева на Ярославском шоссе шла лесом и была чрезвычайно дурна, но необходимо было, несмотря на усталость, в тот же день в другой раз ехать в Мытищи. По сделанным мною расспросам у унтер-офицера Гедловского, оказалось, что по приказанию производителя работ инженера штабс-капитана Загоскина часть кирпича, выбранного из разрушившихся и перестроенных по новому способу ключевых бассейнов, в количестве около 12 тыс., была продана крестьянам по 9 руб. за тысячу, и Гедловскому было запрещено мне об этом докладывать. На другой день я вызвал в мою городскую квартиру, в которой помещалась моя канцелярия, Загоскина и, получив от него сознание, выразил ему всю гнусность его поступка и приказал сдать сооружение Мытищинского водопровода и дела поручику [М. П.] Попову, объявив, что дальнейшая его участь будет зависеть от воли высшего начальства. Загоскин путался в своих объяснениях, уверял, что поступок его не так гнусен, а что я и он смотрим на него с разных точек зрения, и неизвестно, чье воззрение правильнее. Я его выгнал вон из комнаты, потом слышал, что он продолжал те же объяснения моему письмоводителю Григорьеву, уверяя, что он и сам не хотел служить с таким, как я, начальником. Григорьев, чрезвычайно меня любивший и полагавший, что умнее меня никого нет на свете, конечно, не остался в долгу в своих ответах Загоскину.
Вслед за этим я передал Закревскому, что дошедший до него слух о продаже кирпича оказался, по моим исследованиям, справедливым. Закревский с выражением сожаления сказал мне:
— Как мог на это решиться Гедловский, который казался таким хорошим унтер-офицером и мне нравился?
Я объяснил, что кирпич продавал не унтер-офицер, а инженерный офицер.
Закревский мне сказал на это:
— Значит, Загоскин, этот молодой человек.
Загоскину было лет 35, и он был плешив, но Закревскому все, и в том числе я, казались молодыми людьми. Закревский, получив утвердительный ответ, спросил меня, что я намерен делать по этому случаю. Я объяснил, что сделал уже распоряжение об удалении Загоскина от водопровода, а далее поступлю согласно его приказаниям. Закревский отвечал, что инженеры путей сообщения не зависят от него, и потому он мне не может давать приказаний, а желает только знать, как я думаю поступить с Загоскиным. Я сказал, что предполагаю обо всем в точности донести Клейнмихелю.
Разговор этот происходил в кабинете Закревского, мы сидели друг против друга у средины длинного стола. При последних моих словах Закревский встал и, обойдя длинный стол, подошел ко мне, низко поклонясь и, опустив руку до земли, он сказал:
— Я знаю, что проситель должен низко кланяться, я не имею права Вам приказывать, а просить имею, и потому прошу не доносить Клейнмихелю.
Я отвечал, что исполню по его желанию, только переведу Загоскина в число офицеров, состоящих в распоряжении IV (Московского) округа путей сообщения, что и было мною исполнено.
Все назначения инженеров делались по распоряжению главноуправляющего путями сообщения, и потому удаление Загоскина от водопроводов было известно Клейнмихелю. В бытность его осенью 1853 г. в Москве, он меня допрашивал о причине этого удаления. Я всячески отделывался от положительного ответа, но наконец сказал, что Загоскин удален по сомнению в благонадежности, которое доказать трудно, а так как Клейнмихель мне приказал, чтобы и тени подозрения не падало на инженеров, производящих водопроводные работы, то я и нашелся вынужденным удалить Загоскина. В день отъезда из Москвы Клейнмихель меня благодарил за службу и, между прочим, за то, что Закревский не находит слов для расхваления меня. Когда я благодарил за это Закревского, он, между прочим, сказал, что Клейнмихель сильно добивался от него о причине удаления Загоскина, присовокупив, что я сознался, что причина была неблагонадежность его, но Закревский был хитрее Клейнмихеля, и последний ничего от него не выведал. Закревский, однако же, мне выговаривал за то, что я о молодом человеке мог сказать, что он неблагонадежен, такому начальнику, как Клейнмихель, я отвечал, что Клейнмихель настоятельно требовал, чтобы я ему сказал о причине удаления Загоскина, и что я рад тому, что мог от него отделаться таким неопределенным ответом, а что Закревскому должно быть известно, как трудно подчиненному Клейнмихеля уклониться от ответов на его вопросы. Тогда Закревский сказал, что он давно знает этого Петрушку, которому ничего не значит погубить человека, что, когда Закревский был дежурным генералом Главного штаба Его Величества, Клейнмихель, исправляя в чине капитана должность петербургского плац-майора, по нескольку раз в день бегал по его лестнице. К этому Закревский присовокупил:
— Как я рад, что упросил Вас не доносить о поступке Загоскина, очень было бы нам неприятно видеть, что по нашему доносу страдает семейный человек, а все же нехорошо, что Вы заявили о предполагаемой его неблагонадежности.
Он меня звал в этот день к себе обедать, я сидел за столом подле него, и он во время обеда неоднократно мне выражал свое удивление, что я решился заявить такому строгому начальнику о неблагонадежности ‘молодого’ офицера. К этому считаю не лишним присовокупить, что Закревский все это говорил и делал чисто по добродушию, потому что никаких отношений между ним и Загоскиным не было. На место Загоскина впоследствии был назначен к водопроводным работам инженер штабс-капитан Брунерн, которому я не дал определенных занятий, он исполнял только мои разные поручения по этим работам.
В упомянутый приезд Клейнмихеля в Москву, он объехал вместе с Закревским существовавшие тогда фонтаны Мытищинского и Бабьегородского водопроводов. В водоподъемном здании этого водопровода он нашел, что через канавку, вырытую кругом здания, лежали хорошо сплоченные доски, служившие для прохода бывших при водоподъемном здании нижних чинов в отхожее место. Клейнмихель сделал замечание инженеру Попову за то, что тут не устроено порядочного мостика, и удивлялся, как я, по его выражению, свой ему человек, зная, как он требует везде хорошего устройства, не обратил моего на это внимания.
Около одного из водоразборных бассейнов Бабьегородского водопровода было немного грязи от воды, проливаемой при наполнении бочек. Клейнмихель накинулся за это на Попова, но был остановлен словами Закревского:
— Где есть вода, там не может быть сухо, и надо не бранить, а благодарить Попова за то, что есть вода в этих бассейнах.
Мне известно, что для этого, вследствие недостатков в устройстве водопровода, требуется много забот и труда. Действительно, было вовсе не легко достигнуть того, чтобы Бабьегородский водопровод действовал постоянно, за исключением только одного весеннего месяца.
По утверждении главным управлением путей сообщения сметы по 2-й части проекта преобразования Мытищинского водопровода, заключавшей проложение чугунных труб от предположенного в Мытищах водоподъемного здания, на протяжении 13 1/4 верст, были по этой смете произведены торги в правлении IV округа путей сообщения. Главный предмет поставок по этой смете были чугунные трубы в количестве до 150 тыс. пудов, отливка которых требовала много времени, и потому поставка их не могла начаться ранее 1854 г. Но работы по проложению этих труб были начаты 1 июля 1853 г., чему способствовало следующее обстоятельство. Предместник мой, Максимов, составил проект на проложение чугунного водовода по упомянутому направлению, уверенный, что проект его будет утвержден, он предварил заводчиков, чтобы они изготовляли трубы диаметром в 20 дюймов. Максимов полагал провести по этим трубам 300 тысяч ведер воды в сутки, по моему же проекту, по ним должно было протекать в сутки 505 тысяч ведер. Но при увеличении количества протекающей по трубам воды, мне не было надобности в увеличении диаметра по следующей причине: Максимов полагал оставить в водопроводе в Мытищах прежний горизонт, который был выше горизонта бассейна в алексеевском водоподъемном здании на 12,5 фут., тогда как я, с целью увеличить количество воды, даваемой мытищинскими ключами, понизил на 8 фут. горизонт водопровода в Мытищах, из которого вода установленными в Мытищах же паровыми машинами поднимается в резервуар на высоту 20 фут., так что разность между этим резервуаром и алексеевским бассейном образовалась в 24,5 фут., а следовательно, образовалась и большая скорость течения воды по трубам, а именно, в секунду 14 дюймов вместо 8. Поставка труб с их укладкой без земляных работ определилась на торгах в 1 руб. 50 коп. за пуд, цена эта была весьма умеренная в виду значительности диаметра труб (20 и 22 дюйма) и малой толщины их стенок (1/2 дюйма). Поставку разделили между собой три завода, но большая часть труб была доставлена с Выксунского завода Шепелевых, которого руда и отливка были лучше, чем на других двух заводах: Бибарсова{517} и Новикова{518}.
Производителем работ по этой части проекта преобразования водопровода я назначил Попова, который был и усерднее, и смышленее Бедряги, занятого, впрочем, в это время окончанием работ по устройству речного водопровода в замоскворецкую часть города. В помощь Попову я назначил унтер-офицера Гедловского, который описывал подробно наружность каждой трубы, глубину, на которой она положена, ее длину, если она не имела нормальной 9-фут. длины, и т. п.
По окончании устройства вышеупомянутого водопровода из р. Москвы в замоскворецкую часть города, он не мог быть пущен в действие по недостаткам в водоподъемной паровой машине, изготовленной на заводе Сергея Ивановича Мальцова{519}, которые были мною указаны, они исправлены только вследствие моих сильных настояний, так как Мальцов считал свои заводы непогрешимыми, между тем и в приводах изготовленного на его же заводе водяного колеса, замедлявшего для подъема воды паровую машину в то время, когда Краснохолмская в р. Москве плотина установлена, требовались также изменения. По части водоподъемных машин я не имел вовсе помощников, так как к бабьегородским водоподъемным машинам был определен Максимовым некто Кларкн, в звании механика, но он о механике не имел понятия, трудно было и иметь действительного механика за положенное по штату содержание (помнится, 600 руб. в год и квартира от водопровода). По исправлении недостатков в приводах водоподъемного водяного колеса и по установлении Краснохолмской плотины, начат этим колесом подъем воды в Замоскворечье, по исправлении же недостатков в паровой машине, ею поднимали воду в эту часть города в то время, когда означенная плотина не была собрана. По открытии действия Краснохолмского речного водоснабжения, оно поступило в заведывание поручика Бологовскогон, который продолжал заведовать и Бабьегородским речным водоснабжением.
В проезд Императора Николая I в сентябре 1853 г. через Москву в Ольмюц, погода была отвратительная, он был мрачен и недоволен всем и, между прочим, 6-м пехотным корпусом, — которым прежде оставался постоянно довольным, — и постройкой огромного деревянного цирка против Большого театра, рядом с Малым театром{520}. Цирк казался ГОсударю опасным, в случае пожара, для обоих означенных театров, некрасивым и непрочным. Наряжена была для его освидетельствования комиссия, в которой и я участвовал. Комиссия, однако же, не потребовала сломки цирка, а только довольно значительных переделок для его украшения, а в особенности упрочения. Цирк этот был построен вышедшим незадолго перед этим в отставку адъютантом Клейнмихеля Новосильцевым, который был женат на одной из наездниц цирка.
В 1853 г. Новосильцев уже нуждался в деньгах, но до этого времени, долго служа и во фронте и адъютантом, он, не имея состояния, тратил несчетные суммы на экипажи, лошадей, стол и пр., источник, откуда он брал эти суммы, был для всех неизвестен, и до сего времени остается для меня загадкой. Вскоре сгорел Большой московский театр{521}, но цирк остался невредимым при этом пожаре.
При начале войны с турками, я желал в ней участвовать в звании инспектора военных сообщений действующей армии, но начатые работы по водопроводам этому воспрепятствовали. Все московское общество было уверено в несомненности успеха нашего оружия, говорили, что мы забросаем неприятеля шапками. Сражение при Синопе еще более возбудило уверенность в том, что мы должны победить. Из моих знакомых один П. Я. Чаадаев ходил сумрачный и недовольный, он опасался вмешательства Франции и Англии, с которыми мы не в состоянии будем совладать. За это все прокричали его недругом России, чуть не изменником, я не разделял этого мнения, но, не предвидя беды, полагал, что Чаадаев так рассуждает из привычки к оппозиции правительству.
Последние месяцы 1853 г. и январь 1854 г. я был занят составле нием проектов и смет по 1, 3 и 4-й частям преобразования Мытищинского водопровода, которые я отвез в Петербург в феврале 1854 г. Заключение Департамента проектов и смет от 12 марта об означенных проектах мною приведено выше.
11 апреля мне пожалован бриллиантовый перстень с вензелевым изображением имени Его Величества. Служебные награды я считал ступенями лестницы, которые необходимо пройти, чтобы взойти на ее верх, а потому только те из служебных наград были полезны, которые составляли необходимые ступени этой лестницы, и без {упомянутого} перстня, не представляющего подобной ступени, можно было бы и обойтись. Следовавшая мне награда была орден Св. Владимира 3-й ст., а так как награды приближенным Клейнмихеля давались обыкновенно каждые два года, то я имел право надеяться на получение этого ордена еще в 1853 г. Серебряков, произведенный вместе со мною в 1851 г. в полковники, получил в 1853 г. корону на орден Св. Анны 2-й ст., я же, не получив в этом году никакой награды, полагал, что Клейнмихель не решился меня представить Государю по причине недавнего гнева Его Величества на меня по делу Вонлярлярского. Впрочем, это могло быть следствием моего удаления от Клейнмихеля, последнее предположение кажется вернее потому, что в 1854 г. ему было все равно представлять меня Государю к перстню или к ордену Владимира 3-й ст., но он, верно, не хотел мне дать последнего, потому что его не имел еще Серебряков, который в это время вошел в большую милость у Клейнмихеля и вскоре был назначен начальником железной дороги между столицами. Впрочем, тогда давались бриллиантовые перстни гораздо лучше, чем они даются теперь. Данный мне перстень был особенно хорош, за него тогда же давали в магазине 1000 p., из чего можно заключить, что он стоит дороже, но я его не продал и сохранил до настоящего времени. А. И. Баландин более всех других моих близких был недоволен, что я не получил Владимира 3-й ст.
Надев перстень, я поехал в Зимний дворец к заутрене под Светлое Христово Воскресение. После заутрени Государь обыкновенно христосовался со всеми военными и гражданскими чинами первых четырех классов, со штаб— и обер-офицерами гвардии и со штаб-офицерами флота и армии, каждый целовался с Государем два раза, {так что поцелуев было бессчетное число}. Император Николай I ежегодно свято исполнял эту церемонию, в 1854 г., в первый раз, по нездоровью Государя, отменено было это христосованье. Эта церемония продолжалась и при Императоре Александре II до 1873 г., в этом году вышло повеление, чтобы подходили христосоваться с Государем только члены Государственного Совета, сенаторы, почетные опекуны, генерал-адъютанты, свиты Его Величества генерал-майоры, флигель-адъютант и первые и вторые чины двора и статс-секретари Его Величества. {Конечно, число поцелуев этим распоряжением значительно убавилось, но все еще их чрезвычайно много.}
Денежные дела Клейнмихеля были в дурном положении, жена его, при сдаче ремонтного содержания пути и зданий железной дороги между двумя столицами купцу Смолинун, заставила его уплатить ее долги на сумму, как говорили тогда, выше 100 тыс. руб. Бывший в то время директором канцелярии главноуправляющего путями сообщения Никита Ефимович Заика, честный человек и единственное лицо, преданное Клейнмихелю, рассказывал мне по величайшему секрету со слезами на глазах, что он 20 лет служил при Клейнмихеле, который никогда не брал взяток, а теперь, хотя он непосредственно не участвует во взятках жены, но не может не знать о них. Вскоре Заика был назначен членом Совета Главного управления путей сообщения, а директором канцелярии назначен чиновник особых поручений Мицкевич, который более гармонировал с другими приближенными Клейнмихеля, искавшими в службе средств к обогащению.
В 1854 г. заведена была в Петербурге такса на извозчиков, и замечательно, что ни один не выехал в Светлое Христово Воскресение, так что я из гостиницы Демута, где простоял в этом году более 2 1/2 месяцев, должен был в этот день, несмотря на дождь и грязь, пройти пешком к Клейнмихелю, жившему у Обухова моста, и к И. Н. Колесову, жившему на Бассейной улице.
Всем, и мне в особенности, желательно было, чтобы паровые машины для подъема воды как в мытищинском, так и в алексеевском зданиях, были изготовлены в России. В Петербурге в это время был устроен механический герцога Лейхтенбергского завод{522}, с директором которого, горным инженер-генерал-майором Фуллоном{523}, я заключил контракт на поставку означенных машин. Читатель увидит далее, что никакое служебное дело мне не доставило столько забот и неприятностей, как этот контракт. Заказ машин и постоянное желание Клейнмихеля, чтобы я оставался в Петербурге как можно долее, {о чем я уже говорил при описании моего отъезда из Петербурга в конце 1852 г.}, были причиной тому, что я вернулся в Москву только в конце апреля.
В первую же зиму после открытия речного водоснабжения в Замоскворечной части города, в бытность мою в Петербурге, вода в его трубах замерзла, хотя они были положены на глубине не менее 7 футов под поверхностью мостовой, чего никогда не случалось на Мытищинском водопроводе. Это замерзание я приписывал не только тому, что поднимаемая зимой вода из реки холоднее ключевой, но и химическому ее составу. Действительно, налив два чана воды мытищинской и москворецкой при одинаковой температуре и поставив их рядом, последняя гораздо скорее замерзает зимой, а летом портится. Замерзание воды в трубах Замоскворецкого водопровода было причиной его остановки в феврале 1854 г., по наступлении же весны вода в реке сделалась столь грязной, что необходимо было остановить Бабьегородское водоснабжение. Жители Москвы, — привыкнув в продолжение почти четверти столетия к тому, что Мытищинский водопровод действует безостановочно круглый год, сильно роптали на эти остановки, и только поддержка Закревского, который понимал, что не я причиной этих остановок, избавляла меня от больших неприятностей. С наступлением весны 1854 г. были отысканы чугунные трубы, в которых замерзала вода, они были открыты, но лед в них не растаивал до июня месяца, так что пришлось разбивать трубы и вытаскивать образовавшиеся в них льдины. По очищении воды в р. Москве, было снова пущено в ход бабьегородское водоснабжение, а по мере очищения труб Замоскворецкого водопровода от образовавшихся в нем льдин, было открываемо и водоснабжение Замоскворечной части города. Трубы, служащие для спуска излишней воды из разборных водоемов на этом водопроводе, также замерзали, {до их оттаивания} излишняя вода была выпускаема по поверхности площадей и улиц, что производило большой ропот между обывателями. Эти остановки весной, по причине нечистой воды в р. Москве, на обоих речных водопроводах и сверх того от замерзания труб на Замоскворецком водопроводе, — повторялись ежедневно во все время, пока в них поднималась речная вода, и я не буду более упоминать об этих ежегодных крайне неприятных для меня остановках.
В Петербурге в 1854 г. я посещал Клейнмихеля и других моих знакомых, {о которых я уже говорил выше}, а также Е. М. Гурбандт, поселившуюся в маленькой комнате, нанятой ею на Петербургской стороне. От нее узнал я, что останавливавшаяся у нее в начале 1854 г. тетка моя княжна H. А. [Надежда Андреевна] Волконская{524}, посвятившая всю жизнь свою молитве и улучшению положения своего племянника, моего двоюродного брата H. A. [Николая Александровича] Замятнина{525}, приезжавшая с книгой для сбора на церковь в принадлежащем последнему селе, вышла замуж за какого-то ничего не имеющего грека, очень невзрачного и плохо одетого, по фамилии Сосанопулос. Она, как узнал я впоследствии, познакомилась с ним в 1847 г., в Константинополе, в проезд со своей старшей сестрою княжной Татьяной в Иерусалим, он был кавосом и им прислуживал. Тогда он сделал моей тетке предложение, несмотря на то, что ей было уже 50 лет, она отложила свое согласие на 6 лет, с тем, что если он и по прошествии этого времени не переменит своего намерения, то может приехать в Россию, и она с ним обвенчается. Она умеет говорить только по-русски, а теперешний муж ее тогда не знал ни одного русского слова, не понимаю, на каком языке они объяснялись и как могли произойти столь странные предложение и согласие. Для всей нашей родни, и в особенности для H. А. Замятнина, это замужество тетки было очень неприятно, она впоследствии много терпела от своего мужа, он, завладев доходом с ее небольшого имения, не давал ей ни копейки, бранил и даже, как говорят, бил ее.
Последние два года сестра моя А. И. Викулина с двумя малолетними дочерьми жила за границей, проводя большую часть времени в Париже. Восточная война заставила ее возвратиться в Россию, и она в мае приехала к нам в Москву. В том же месяце мы переехали на нанятую нами дачу в Сокольниках, сестра, погостив у нас на даче, уехала в свое имение с. Колодезское Елецкого уезда.
В то время дворовые люди обыкновенно помещались, как попало, об их помещении заботились очень немногие, конечно, я был в том числе. Для моего кучера Дмитрия, вполне трезвого, усердного, чрезвычайно чистоплотного и знавшего хорошо ходить за лошадьми, была отведена на даче комната, он почему-то был ею недоволен и неудовольствие свое выразил при А. И. Нарышкине, который впоследствии постоянно шутил над ним, говоря, что мне при найме дома нужно не забывать нанять и дворец для Дмитрия с подобающею мебелью.
По получении из Петербурга смет по 1, 3 и 4-й частям проекта преобразования Мытищинского водопровода, были по ним произведены торги в правлении IV округа путей сообщения. Главный предмет поставок по этим сметам были чугунные трубы, коих требовалось диаметром в 16 дюймов на протяжении 4 верст, диаметром от 3 1/2 до 10 дюймов на протяжении 20 верст, 16-дюймовые трубы, как водонапорные, имели толщину стенок 2/3 дюйма, а прочие 1/2 дюйма. Мне удалось посредством конкуренции достигнуть цены за пуд труб с их укладкой, без земляных работ, 1 руб. 19 коп. Цена эта была весьма низкая и в то время, ее нельзя было бы достигнуть несколько месяцев спустя, когда в виду Восточной войны заводы были завалены заказами огнестрельных припасов по цене, почти вдвое превышавшей вышеозначенную. Поставку принял на себя купец Новиков с заводов Калужской губернии, трубы поставлялись хорошего качества, но не в срок, по значительности заказов Военного министерства.
Лето 1854 г. я провел в наблюдении за продолжавшимися работами по 2-й части проекта преобразования Мытищинского водопровода и за начатыми в этом году по 1-й и 3-й частям этого проекта, из коих 1-ю поручил непосредственному наблюдению инженера Бедряги, а 3-ю инженера Попова. Эти работы давали мне много забот. В июле на старом Мытищинском кирпичном водопроводе оказались такие сильные повреждения, что едва десятая часть воды, доставляемой мытищинскими ключами, доходила до алексеевских водоподъемных машин, которые, — поднимая эту воду вместе с водой ключей Сокольничьей рощи, притекавшей по старому кирпичному водопроводу к этим же машинам, — доставляли в Москву всего до 100 тыс. ведер воды в сутки, через что почувствовалось сильное оскудение в городских фонтанах. Немедля были приняты меры к отысканию наиболее поврежденных мест следующим образом: в устроенные на кирпичном водопроводе через каждые 100 саж. отдушины были опускаемы поплавки, время прихода которых до следующей отдушины и средняя глубина воды в двух смежных отдушинах водопровода, при постоянной его внутренней ширине в 3 фута, определяли количество протекающей между отдушинами воды. Когда определены были таким способом места, в которых терялось наибольшее количество воды, около них были установлены на сваях деревянные проконопаченные и осмоленные ящики, по которым пущена вода до тех протяжений водопровода, в которых не было вовсе просачивания, или оно было незначительно. Эти работы были окончены в августе того же года, так что по старому кирпичному водопроводу из 330 тыс. ведер воды, доставляемых в сутки мытищинскими ключами, снова по-прежнему доходило до алексеевских водоподъемных машин 200 тыс. ведер в сутки.
Ко всем этим заботам присоединилась еще новая: ко мне прислали для практики шесть воспитанников старшего класса Института инженеров путей сообщения. Я их поместил в деревянном домике, устроенном подле алексеевского водоподъемного здания, слывшем тогда под названием ‘дома для приезда начальства’, в котором помещался {выше упомянутый} кондуктор Никитин, наблюдавший за паровыми машинами и незадолго перед этим произведенный в офицеры с отчислением от водопровода.
Означенные молодые люди, лучшие воспитанники института, не приносили никакой пользы для работ, полагаю, что и они во время этой командировки мало приобрели практических сведений. Вырвавшись на свободу из закрытого заведения, понятно, что они ею пользовались и час то до излишества. Между ними были: Шуберский{526}, сын начальника IV (Московского) округа путей сообщения, который проводил почти все время в Москве, и Заика{527}, сын директора канцелярии главноуправляющего путями сообщения. Последний заболел тифозной горячкой, я его взял к себе на дачу для лечения, вслед за ним заболел тою же болезнью другой из присланных на практику воспитанников, которого я взял также к себе на дачу. От них заразился воспитывавшийся в то время у нас князь Владимир [Владимирович] Оболенский, {о котором я уже упоминал выше}. Таким образом, наша дача превратилась в лазарет, положение всех трех больных, и в особенности Заики, было отчаянное. Я об этом писал к его отцу, и вскоре приехала мать Заики [Екатерина Николаевна] со своим зятем Потресовымн (впоследствии действительный статский советник и делопроизводитель в Департаменте шоссейных и водяных сообщений). Они также остановились у нас на даче, которая была переполнена {живущими}, хорошее лечение, уход за больными, а в особенности их молодые годы были причиной того, что они все выздоровели.
На одном дворе с нами жил Валерий Валерьевич Скрипицын{528}, известный деятель по присоединению униатов к православию, с женою своей француженкойн. Он много занимал меня своими рассказами о {означенном} присоединении и об интригах наших прибалтийцев против православного архиерея в Риге, которого поручено было Скрипицыну вывезти из этого города. В свободное от занятий время я посещал Английский клуб, Закревского в его с. Ивановском, Шуберского и других знакомых, которые нас также посещали довольно часто.
Клейнмихель в 1854 г., в бытность в Москве, осматривал производившиеся в ней водопроводные работы, {но} в этот приезд {ничего достойного быть упомянутым не случилось, кроме того, что} он по моему ходатайству не согласился на продажу на слом Красных ворот, чего сильно добивался Закревский, так как они требовали постоянных расходов на ремонт. Красные ворота, кажется, были построены для триумфального шествия Императрицы Елизаветы Петровны{529}. После увольнения Клейнмихеля от должности главноуправляющего путями сообщения, эти ворота были проданы на слом. Купивший их, однако же, не сломал, но в последнее время вовсе не ремонтировал, так что езда под воротами делалась опасна и была запрещена. Не знаю, как они поступили снова в городское ведомство, но в настоящем (1873) году Московская городская дума снова ассигновала на их ремонт, кажется, до семи тысяч рублей.
В сентябре мы переехали в нашу городскую квартиру, вскоре приехала из деревни и сестра моя А. И. Викулина с дочерьми, для которой я нанял дом напротив нами занимаемого, так что мы могли видеться ежедневно. С самого приезда моего в Москву, в июле 1852 г., я замечал, что вода в моем доме не так вкусна, как в других домах, получавших ее из фонтанов Мытищинского водопровода. Эта разница в воде сделалась еще заметнее с того времени, как сестра поселилась с нами в одной улице, у нас был один водовоз, посуда, в которой сохранялась у нас вода, была совершенно чиста, и я долго не знал, чему приписать худое качество воды в нашем доме. Наконец, открылось, что наш буфетчик пропускает воду через, так называемую, водоочистительную машину, привезенную из Петербурга, где она, действительно, была необходима. Я приказал не пропускать воды через машинку, и с этого времени вода у нас была столь же хороша, как и в других домах.
Принужденный выход наших войск из Придунайских княжеств, занятие их австрийцами, высадка англо-французско-турецких войск в Крым, несчастное Альминское сражение{530}, занятие неприятелем позиции против южной стороны Севастополя, осада его и страшная бомбардировка произвели уныние на Москву и на всю Россию. Уже не было толков, что всех шапками забросаем, П. Я. Чаадаев и A. С. Хомяков старались объяснить наше положение, первый тем, что Россия, как масляное пятно, все расширяется и Европа нашла нужным поставить преграду этому расширению, а второй тем, что Россия всегда держалась особо от других европейских держав и, как медведь в берлоге, стращала тем, что выйду и всех вас задушу, что это надоело Европе и она отыскала медведя в его берлоге. Но это были только фразы, которыми они старались себя утешить, на самом деле мало было людей, на которых наши неудачи так сильно действовали, как на эти в высшей степени впечатлительные натуры, а Москва все продолжала видеть в Чаадаеве человека, враждебного России. Известие об Инкерманском сражении{531}, с помещением в бюллетене о нескольких тысячах наших воинов, выбывших из строя, повергло всех в глубочайшую печаль. Через несколько дней вышел об этом сражении новый бюллетень, в котором было сказано, что, по новым сведениям, оказалось выбывшими из строя двумя тысячами более. В первом бюллетене меньшее число показано было не с намерением, а просто по не собранию точных сведений, едва ли нужно было делать поправку во втором бюллетене. Надо сказать, что вообще наше правительство было откровеннее в заявлении о наших потерях, чем воевавшие с нами две образованные державы: Франция и Англия.
Брат мой Николай, бывший полковником в Житомирском полку, находился в 1853 и 1854 годах в Придунайских княжествах{532}, по выступлении наших войск из княжеств, он жил в Измаиле, куда приехала его жена, оставив трех малолетних детей у своих родителей в нижегородском имении. В октябре брат мой был назначен командиром Владимирского пехотного полка, и из бюллетеня об Инкерманском сражении мы узнали, что он ранен. Понятно, какое впечатление произвело это известие на меня и сестру, полагая, что жена брата осталась в Одессе, мы опасались, что он останется без должной помощи. Мне немедля пришла мысль ехать к брату и, если рана дозволит, привезти его в Москву. Ho у меня не было денег для этого путешествия, сестра моя А. И. Викулина приняла на себя все издержки. Эта, очень понятная для каждого, поездка к раненому брату и выдача сестрою нужной на поездку суммы были перетолкованы моей невесткой, женою брата, самым гнусным образом. Я об этих толках слышал неоднократно, но хотя и знал, до чего может простираться злоба моей невестки, но не верил слухам.
Через 10 лет отец моей невестки, Б. Е. Прутченко, {о котором я упоминал в V главе ‘Моих воспоминаний’}, несмотря на то что очень любил меня и сестру мою, в разговоре с моей женой, сказал, что я, как какой-нибудь дурак, поскакал в 1854 г. к брату на деньги моей сестры, причем намекнул, что подобные денежные жертвы не могут быть следствием братской любви. Это было последствием распространяемых моей невесткой гнусных слухов, которым, как видно, могли верить не только глупцы, но и такой умный человек, каким был Прутченко. Он был очень расчетлив, и потому ему действительно была непонятна возможность из братской любви жертвовать деньгами. Я просил Клейнмихеля телеграммой о дозволении ехать на 28 дней в Крым, но получил от Заики ответ, чтобы я просился обыкновенным порядком. Послав форменное прошение об отпуске, я вскоре получил его. Сестра моей невестки, Е. Б. [Елизавета Борисовна] фон Брин, и ее муж, прощаясь со мной, просили убедить брата, чтобы он, пользуясь полученной раной, удалился с театра военных действий, что довольно ему, отцу троих детей, подвергаться опасностям, а что он и вдали от войны найдет выгодное служебное положение. Вот как рассуждал свиты Его Величества генерал-майор фон Брин, думавший только о выгодном местечке и о получении служебных наград.
Многие узнали о моем отъезде в Севастополь, и не только знакомые просили о передаче их родственникам денег и разных вещей, но и неизвестные мне лица присылали разные вещи, которые они жертвовали больным и раненым. Я ехал в четырехместном тарантасе и потому принимал все, за исключением вещей, занимавших много места, как то сахар и т. п. Но при выезде моем вечером 8 ноября, когда я садился в тарантас, в него успели положить и несколько голов сахару. Не успел я отъехать версты от дому, как сломалось что-то в моем тарантасе, так что я должен был вернуться. Всю ночь чинили тарантас, а я с женою и сестрою проговорили в ожидании окончания починки, я уехал только на другой день утром. По дороге я виделся в Орле со старым моим другом A. С. [Александром Сергеевичем] Цуриковым, женою его, урожденной [Варварой Карловной фон] Сталь, дочерью бывшего московского коменданта [Карл Густавович фон Сталь (von Staal)], с орловским вицегубернатором [Николаем Петровичем] Вульфом, с которым я, {как видно из V главы ‘Моих воспоминаний’}, познакомился в Екатеринославе, где он был также вице-губернатором, в Харькове с С. В. Абазой и его семейством, а в Екатеринославе с губернатором [Андреем Яковлевичем] Фабром и с управляющим акцизными сборами Щербаковым, умершим в начале 1873 г. в Харькове. Co всеми этими лицами я виделся и на обратном пути. В Екатеринославе я перегнал сестер милосердия, отправленных в Крым по распоряжению Великой Княгини Елены Павловны. На первом перегоне от Перекопа экипаж мой завяз в селении Армянский Базар в грязи, из которой с трудом вытаскивали простые телеги. Опасаясь снова где-нибудь завязнуть и встречая, несмотря на курьерскую подорожную, на всех станциях затруднение в получении лошадей, я решился с первой станции за Перекопом ехать с каким-то чиновником на перекладной, уплачивая за него прогонные деньги и приказав моему слуге с моим тарантасом продолжать путь до Симферополя по моей подорожной.
Благодаря этому распоряжению, я доехал до Симферополя в полтора суток, тогда как экипаж мой употребил шесть суток, чтобы проехать менее 200 верст. Чиновник, с которым я ехал до Симферополя, говорил, что он послан из штаба князя М. Д. [Михаила Дмитриевича] Горчакова, чтобы направить в армию последний неправильно посланный в Симферополь обоз с порохом, но мы его не догнали, и потому, вероятно, он не был возвращен.
Поручение, возложенное на чиновника, дать другое направление пороху, когда в нем ощущалась в высшей степени нужда в Севастополе и когда он уже почти достиг этого города, по невообразимой грязной и неудобной дороге, казалось мне тогда и продолжает казаться неправдоподобным. Все время, которое я ехал с означенным чиновником в телеге, лил проливной дождь. Это было 20 и 21 ноября, всю теплую одежду я оставил в моем экипаже и остался в одной холодной шинели, поэтому я промок насквозь до костей и сильно прозяб. Выходя на почтовые станции для отогревания, я в них не садился, чтобы мокрые подштанники хотя на время отделялись от моего тела. На всех станциях мы заставали проезжающих, ожидающих своей очереди для получения лошадей, между ними были и медики, ехавшие в нашу армию из Североамериканских штатов, они, видя, что я не сажусь на станциях, полагали, что я это делаю из-за уважения к ним, а потому приглашали меня сесть и удивлялись, что я не пользуюсь их приглашением. Эти медики, по прибытии в Симферополь, долго не получая лошадей для поездки в Севастополь, отправлялись туда пешком, иные сами несли свои пожитки. Я этих пешеходов снова повстречал при обратном моем проезде из Севастополя в Симферополь.
В Симферополь я приехал 21 ноября поздно вечером, с трудом найдя квартиру брата, я своим появлением чрезвычайно удивил его и его жену. Первым делом было снять все мокрое платье и белье и надеть белье и халат брата, так как все лежавшее в захваченном мною с собой небольшом чемодане, находившемся полтора суток под проливным дождем, было мокро. Брата я нашел здоровым, он был ранен в руку выше локтя пулей, которая засела в мягкой части тела, не раздробив кости. Рана была неопасна, но требовала ухода, очищения от нагноения и хорошей перевязки, что моя невестка исполняла превосходно, как о том свидетельствовал лечивший брата доктор. Вообще невестка моя была, против своего обыкновения, добра с братом и любезна со мной. В продолжение двух недель, которые я пробыл у них, она, однако же, выходила иногда из себя, причем бранные слова сыпались на брата, причиной была ревность, доходившая до нелепости, так, например, раз случилось мне и брату обедать у какой-то 80-летней баронессы, давнишней обитательницы Симферополя, у которой вместе с нами обедали несколько старых женщин. После обеда сели играть в карты, и мы вернулись домой позднее, чем предполагала моя невестка. По возвращении нашем посыпалась брань на брата, и когда я сказал невестке, в каком мы были обществе, она мне отвечала, что она не может терпеть, чтобы брат был в обществе женщин, хотя бы и старых. О том, как невестка моя нашла ее раненого мужа в Севастополе после Инкерманского сражения, имеется рассказ Горбунова, бывшего впоследствии адъютантом моего брата, — в I томе Севастопольского сборника, изданного по повелению Наследника Цесаревича. Подвиг моей невестки в рассказе Горбунова, конечно, несколько опоэтизирован [см. Приложение 4 второго тома].
В Симферополе я нашел нового губернатора, полковника графа Николая Владимировича Адлерберга (впоследствии генерал от инфантерии и финляндский военный генерал-губернатор), в страшных хлопотах по недостатку перевозочных средств, которые ежедневно требовались в огромном количестве. Пожертвованные вещи для войска по этой причине, а также по причине беспорядков и злоупотреблений, не доходили до своего назначения. Целые городские площади были завалены пожертвованными полушубками, перевезенными до Симферополя с необычайными затруднениями, а в то же время наши войска были плохо одеты и мерзли в своих земляных бивуаках.
Брат и невестка советовали мне привезенные мною чай, кофе, сахар, корпию, белье и пр. не передавать официальным лицам, убежденные, что в таком случае ничего не дойдет по назначению, а передать все жене председателя казенной палаты Владислава Максимовича Княжевича{533}, — с которой, равно как и с ее мужем, они меня познакомили, — что я и исполнил. Княжевич отдал все свое помещение под лазарет, оставив для себя и жены две комнаты, расположенные на разных концах его квартиры. Жена его сама ходила за больными. Теперь их обоих уже нет на свете.
В Симферополе было более 30 лазаретов, которые я все посетил и нашел во всех отношениях в самом жалком положении. Я также был у генерала Квицинского{534}, командовавшего той дивизией, в которой находился командуемый братом Владимирский полк. Квицинский, знакомый мне по Москве, пожелал видеться со мной, я его нашел в постели, страдающим от ран, полученных в сражении под Альмой, он мне сказал, чтобы я предварил брата о необходимости строгого приема полка от прежнего его командира полковника Ковалева, так как ему известно, что в полку многого недостает. Несмотря на это предварение и на то, что Ковалев многое из недостававшего показал потерянным при отступлении после сражения при Альме, он сумел надуть брата, некоторые полковые вещи оставались в г. Ярославле, в {обыкновенном} месте расположения полка, он показал брату их в наличности, а между тем писал офицеру, остававшемуся в Ярославле при вещах, чтобы бльшую их часть перевезти в его деревню, в том числе и порох, который он копил, вместо того чтобы раздавать нижним чинам для обучения стрельбе. Вещи были перевезены в имение Ковалева, а перевозку пороха не допустило местное начальство. Ковалева я почти каждый день видал у брата в Симферополе.
Мне очень хотелось видеть осажденный Севастополь, но сообщения между ним и Симферополем на почтовых лошадях почти не существовало, остававшимися на почтовых станциях загнанными лошадьми пользовались одни курьеры, посылаемые главными начальниками. Брат дал мне шесть лошадей Владимирского полка с телегой для проезда в Севастополь, взяв с меня честное слово, что я не поеду на южную сторону, говоря, что если убьют или ранят кого из военных, то о нем пожалеют, а если убьют или ранят меня, то всякий назовет меня дураком за то, что без пользы подвергал себя опасности.
Дорога была невыносимо дурна, в особенности по берегу реки Бельбека, грязь стояла выше ступиц колес, так что телега загребала ее, и потому, несмотря на шесть запряженных в нее рослых лошадей, мы подвигались шагом. Дорога по р. Бельбеку была устроена следующим образом: в крутой каменной горе, образующей берег реки, была на некоторой высоте вырублена узкая полоса для дороги, с одной стороны над ней возвышалась каменистая гора, а с другой был поставлен сплошной из камня парапет вышиной около 3/4 аршина, в этом парапете были оставлены отверстия для стока через них с дороги грязи, стекающей в огромном количестве во время дождей с откоса горы, ограничивающей противоположную сторону дороги. В проезд мой эти отверстия были заполнены засохшею грязью, так что грязь с дороги стекала только по верху парапета, где он случайно был ниже общей его высоты. В этой узкой грязной полосе, называемой дорогой потому только, что по ней ездили, валялись покрытые грязью околевшие волы, когда на них наезжала моя телега, я едва мог в ней удержаться. При морозах грязь несколько застывала только на поверхности, и тогда проезд делался совершенно невозможен. Вот каково было единственное сообщение нашего осажденного города с внутренними губерниями России, между тем было легко содержать его в исправности, стоило только очищать отверстия в парапете от засыхавшей в них грязи, что в обыкновенное время делали местные обыватели из татар, которые были удалены вскоре после высадки неприятеля в Крым, а о назначении рабочих для очищения отверстий в парапете никто не подумал.
В мае 1855 г., желая улучшить наше сообщение с Севастополем, по моему предложению начальник V (Московского) отделения Николаевской железной дороги Шернваль{535} (впоследствии тайный советник и начальник Управления железными дорогами) составил проект конной дороги из деревянных покрытых железной полосой рельсов и проект вагонов, на которых можно было бы перевозить скот и фуры без перегрузки. Приложив к этим проектам составленную мною пояснительную записку с указанием места, откуда можно было достать материалы, нужные для устройства дороги, способа устройства и списка протяжений, где эта рельсовая дорога наиболее нужна, я отправил их к главнокомандующему армией князю М. Д. Горчакову, прося вместе с тем моего брата наблюсти за тем, как будет принято мое предложение, на него не обратили никакого внимания. Под запиской я подписался ‘Русский’, я не смел подписать своей фамилии, опасаясь, что Клейнмихель будет недоволен тем, что я ее послал не через него, посылкой же к нему записки я боялся потерять время, которое считал весьма дорогим при тогдашнем нашем положении в Севастополе.
По дороге из Симферополя в Севастополь я обогнал ехавшего верхом юнкера Сергея Алексеевича Нарышкина{536}, старшего сына моего друга, {о котором я неоднократно говорил в ‘Моих воспомина ниях’}. Сергей Нарышкин находился постоянным ординарцем у князя М. Д. Горчакова. В рассказе этого юноши об Инкерманском сражении он обвинял своего начальника, который по диспозиции должен был сделать фальшивую атаку на французский лагерь для отвлечения внимания неприятеля от главных наших сил, наступавших у Инкермана, но по внушению генерал-лейтенанта Липранди{537} сделал свою атаку до того фальшивой, что ею не мог обмануть не только французского генерала, но и самого неопытного юношу. Я вез Нарышкину несколько денег золотой монетой, которою он был очень недоволен, не зная куда положить. Золотой же монетой я вез большие суммы разным лицам, в том числе Римскому-Корсаковун, которого нашел в с. Бельбеке. Он также был недоволен получением золотой монеты, которую с трудом разменял на кредитные билеты. Между тем это золото меня чрезвычайно обременяло в продолжение всей дороги между Москвой и Симферополем, так как, опасаясь положить его в чемодан, который мог легко быть украден, я им набил все мои карманы.
В России звонкая монета ходила тогда al pari[98] с кредитными билетами, но меня снабдили золотом, а не билетами, в опасении, что последние ходят в Крыму ниже настоящей их цены.
Подъезжая к Бельбеку ночью на 30 ноября, я видел по направлению к Севастополю беспрерывные огни, которые сначала принял за падающие звезды, потом услыхал отдаленный грохот, подобный грому, и очень удивился такой сильной грозе в это время года. Наконец я понял, что это были пушечные выстрелы у Севастополя.
В с. Бельбеке я нашел генерала [Петра Андреевича] Данненберга{538}, только что сдавшего командование 4-м пехотным корпусом генералу [Дмитрию Ерофеевичу Остен-]Сакену и очень недовольного всем происходившим. Часть ночи, проведенной мною в Бельбеке, я слушал его рассказы, но еще более я слышал от него, когда на возвратном моем пути в Москву я догнал его на первой станции от Симферополя на р. Салгире. Там, лежа со мною на единственной кровати, он, большой охотник и мас тер рассказывать, проговорил всю ночь.
В Севастополе я остановился на северной стороне у Генерального штаба полковника Герсеванова{539}, исправлявшего должность генерал-квартирмейстера армии, человека малоспособного. Он помещался в комнате, наполненной чертежами, я пробыл в Севастополе всего один день.
Перед моим отъездом, в начале декабря, из Симферополя в Москву брат мой, узнав, что я нуждаюсь в деньгах и что я мог приехать к нему только вследствие выдачи на мою поездку денег нашей сестрой, предложил мне тысячу рублей с тем, что я буду их выплачивать, покупая для него в Москве вещи по мере получения от него поручений на эти покупки. Брат, по его словам, имел в это время лишние наличные деньги, и я очень был ему благодарен. Не успел я приехать в Москву, как его жена начала давать мне поручения на разные покупки, так что вскоре очень немного осталось у меня из полученных тысячи рублей. Получив от ее сестры, Елизаветы Борисовны фон Брин, новое ее поручение купить фортепиано, я показал последней счет покупкам, который из писем моих к брату должна была знать жена его, и затем совершенную невозможность на остальные деньги, которые тогда же отдал г-же фон Брин, купить фортепиано. Конечно, моя невестка немало бранила меня за этот отказ.
{По приезде} на первую станцию от Симферополя на р. Салгире мне сказали, что нет почтовых лошадей, что много проезжающих, и в том числе генерал Данненберг, остановлены за неимением лошадей. Я призвал старосту и требовал от него, чтобы он мне нанял лошадей, а за неимением их верблюдов или волов. К утру были заложены в мой тарантас, не помню какие из последне поименованных животных, за наем которых я заплатил очень дорого. Я употребил на проезд почтового перегона, менее 30 верст, целый день. На следующей почтовой станции повторилось то же самое, дорога в Крыму ничем не обозначена, и возчики не знали ее направления, а потому мне случалось плутать по крымским степям по нескольку часов во все стороны, так что потребовалось шесть дней для переезда до Перекопа, откуда я поехал с меньшими затруднениями.
По дороге я перегонял целые обозы раненых и партии пленных французов, англичан и турок. Между Екатеринославом и Харьковом, в одном большом селении, в котором я переменял лошадей, вошли рано утром в занимаемую мною на станции комнату несколько пленных французов, они объявили, что, узнав о моем полковничьем чине, пришли ко мне с просьбой. Я им отвечал, что я не принадлежу к полиции, но готов, если их обижают обыватели или конвоирующие их нижние чины, передать их жалобы ближайшему полицейскому или военному начальству. Они объявили, что их никто из русских не обижает, что конвой обходится с ними ласково, а конвойный унтер-офицер наилучший человек в свете (le plus brave homme du monde), но что они просят отделить их от англичан и турок, из-за которых они так долго находятся в пути, так как первые от излишнего употребления русской водки не могут держаться на ногах, а последние, хотя и не пьют, но вовсе ходить не умеют, так что конвойные выбились из сил, отыскивая лошадей для перевозки турок и пьяных англичан. Я объяснил им невозможность исполнить их желание. После того пленные сказали мне, что четвертак, положенный на каждого в день, им выдается аккуратно, при чем некоторые показали мне столько четвертаков, сколько дней они были в походе. Я удивился, что они ничего не издержали из выданных им денег. Они объяснили это тем, что в селениях нечего было покупать по случаю поста (Рождественского), а хлеб белый им дают крестьяне вдоволь и ни под каким видом не хотят принимать от них никакой платы, приговаривая при отказе от денег слово ‘Нечасни’, т. е. несчастные.
Но они слышали, что недалеко от Харькова, о котором им говорили, как об очень хорошем городе, и они надеются в нем достать все нужное на деньги, которые накопят в походе. Я их напоил чаем, он им очень понравился, некоторые из них пили его в первый раз. Выйдя садиться в тарантас, я заметил несколько пьяных англичан, валяющихся по земле, и несколько турок, сидящих по их обыкновению на корточках. Снег около Харькова был так глубок, что я не мог продолжать мой путь в тарантасе, который оставил в Харькове, и купил зимнюю повозку.
Вскоре по приезде в Москву я описал мою поездку в Крым в письме от 30 декабря 1854 г. к товарищу моему Баландину. Письмо это может служить дополнением к {сделанному мною здесь} рассказу, а потому я его помещаю in extenso[99]:
По возвращении из Крыма я нашел твое письмо от 26 ноября, в котором ты просишь меня передать подробно впечатления моего путешествия и просишь жену внушить мне, что я должен непременно подробно обо всем написать, но, не видав еще твоего письма, я предчувствовал твое желание, и мне самому необходимо было поделиться с тобою моими впечатлениями, поэтому в обратной дороге несколько раз думал о том, что немедля по приезде напишу тебе, но частью усталость от дороги, частью дела, в особенности по своим имениям, частью необходимость немедля повидаться с родными раненых, которых я видел в Крыму, принудили меня отложить мое письмо, которое будет, может быть, слишком для тебя длинно, в чем впредь прошу извинения. Утром 2 ноября прочел я небольшую реляцию об Инкерманском деле, в которой напечатано было, что брат ранен, я решился немедля ехать, сознаюсь, что желание видеть собственными глазами Крым в настоящую минуту помогало скорому моему решению ехать видеться с братом и, если возможно, быть ему полезным. По случаю военных обстоятельств жена его целый год прожила в Нижнем и только в конце сентября возвратилась к мужу и поселилась в Измаиле. Трое их малолетних детей в Нижнем.
Генерал [Александр Николаевич] Лидерс[100] в начале октября объявил брату о полученном им Высочайшем повелении, коим трое полковников 5-го корпуса назначены командирами полков в 6-й пехотный корпус, но о котором до сего времени нет Высочайших приказов, что представляет первый пример, и что еще страннее относительно назначения брата то, что его предместник[101], показанный умершим, жив и не был в плену, правда, ранен, но не оставлял войска, брат, конечно, поспешил в Крым, а другие полковники, также свободные по службе, не торопились, и потому он один из них был в деле 24 октября, казалось, те ехали одни, а брат с женой, и потому могли бы поспеть, но так нам на роду написано: иметь желание лезть в опасность. Брат приехал в Севастополь за несколько дней до 24 октября, и мы при получении известия о его ране могли полагать, что жена его возвращается в Нижний к детям. Об увольнении меня в отпуск я просил 2 ноября по телеграфу, но не получил ответа, а 3-го послал форменную просьбу, 9-го числа я выехал в тарантасе, нагруженном пожертвованиями и с портфелями, наполненными письмами и деньгами для крымских воинов. На первой станции за Харьковом догнал я офицера, посланного из Москвы с пожертвованиями, которому необходимо было 11 лошадей, а по почтовому дорожнику и по купленному мною за 10 коп. печатному маршруту значилось на этой станции всего 16 лошадей, из коих 9 для курьеров не давались никому, кроме фельдъегерей, ты можешь себе представить, как удобно было почтовое сообщение, я брал 5 лошадей, а потому везде имел остановки и ехал три дня до Екатеринослава 214 верст, несмотря на то что употреблял и добрые, и дурные слова, и деньги без меры. Чем далее ехал, тем было хуже, и вот мое первое удивление: как не подумали, что сообщение {внутренности государства} необходимо с пределами, в которые вступил неприятель, и как не пришло никому в голову в Петербурге, что нельзя давать подорожных комиссионерам на 50 лошадей по тому тракту, где их всего по 16 на станции, уже на обратном моем пути делались кое-какие распоряжения к увеличению лошадей на станциях, но и они не могли ни к чему повести, сначала выставили обывательских, жиды, содержатели станций, брали прогоны, а обывательским лошадям не давали ни сена, ни овса, которого часто и у них самих не было, и эти лошади скоро уничтожились. Содержатели жиды так испугались дорогих цен фуража, что совсем его не поставляют для своих лошадей, которые околевают от изнурения, ямщики ими наняты из людей, оставшихся без пропитания и не знающих, как обходиться с лошадьми, живущих из одного хлеба, который ими не всегда получается, и потому они разбегаются, дело это надо исправить не одним увеличением числа лошадей на станциях, а изменением порядка их содержания. Я много написал об этом вопросе, так как он самый важный, в особенности если принять в соображение, что почтовых лошадей употребляют на подвоз полушубков и других потребностей для Крымской армии, а почта с письмами и пакетами, выехавшая 5 декабря из Симферополя, выехала из Екатеринослава только 14 числа, итого в 9 дней 450 верст, она большею частью шла на волах, я также на обратном пути ехал до Перекопа на волах, верблюдах и лошадях, иногда пара верблюдов и пара волов, или с верблюдами лошади впереди, но самые дурные станции были те, на которых закладывали одних лошадей, иногда ямщики на одной версте перекладывали всех лошадей, то в коренные, то в пристяжные, то в подручные и подседельные, и я поверял правило о соединении и переложении, и, кажется, ямщики находили средство из 5 лошадей сделать более переложений, чем допускает известная алгебраическая формула, и тем задерживали меня на одной версте на полтора часа.
Обо всем происшедшем в Крыму мнения и рассказы столь различны, что необходимо изо всего составить собственный рассказ, отбросив все невероятное и преувеличенное. В одном только все согласны: в неудовольствии против главнокомандующего[102] и в том, что Тотлебен[103] спаситель Севастополя, брат мой оптимист, и его мнение я также принял в соображение.
Ты помнишь еще два правила войны: что надобно всегда в решительных точках совокуплять наибольшие массы и уметь их расположить так, чтобы все они в решительную минуту могли быть употреблены с пользою. Конечно, одна из решительных точек настоящей войны Крым, но мы в нем численностью войск оказались вдвое слабее неприятеля, пришедшего из-за тридевять земель, решительной же минутой было сражение под Бурлуком (как называют его в Крыму), или на Альме, но войска были расположены при первой встрече с неприятелем противно здравому смыслу и всем требованиям науки, в действие могла быть употреблена только наименьшая часть нашего войска, и, несмотря на крепость нашей позиции, хорошее действие артиллерии и храбрость войс к, мы должны были уступить, понеся значительную потерю в людях и расстроившись до такой степени, что войска надо было сбирать несколько дней, так как не было определено, куда и как отступать, а человеку, занимавшемуся военным делом с любовью, как наукою, не трудно было бы всем распорядиться как следует, {но} главнокомандующий, как говорят, сам отказывается от составления диспозиций, начальника штаба и генерал-квартирмейстера при нем не было, следовавший за ним генерал[104], {540} хорош только потому, что в него попало 8 пуль и его не ранило, был один дивизионный генерал Квичинский, он лучше других, но ему не дозволили распорядиться, и он, получив три раны, лежит в Симферополе в очень опасном положении, об остальных генералах лучше умолчать, конечно, по превосходству вооружения и числа неприятеля, сражение не могло кончиться в нашу пользу, но при наших лучших распоряжениях мы бы менее потеряли, и они долее бы не опомнились. После этого сражения был совет, в котором участвовал между прочими покойный [Владимир Алексеевич] Корнилов[105] и [Эдуард Иванович] Тотлебен, только что присланный от князя Горчакова[106] и дурно принятый, как вообще все от Горчакова присылаемые, на совете главнокомандующий полагал, за невозможностью удержать Севастополь, — так как северное укрепление весьма непрочно и дурно устроено, а южная часть города открыта, как поле, выйти с флотом и, хотя не было никаких вероятий, победить флот впятеро больший, но умереть с честью. Корнилов не находил положения еще столь отчаянным и полагал нужным укрепляться, а так как неприятель перешел на южную сторону, то Тотлебен и укрепил ее и в несколько дней сделал то, чего не подумали сделать в полтора года, т. е. с того времени, как восточный вопрос сделался военным вопросом. С южной стороны существовала тонкая кирпичная стена сажени в две вышины, длиною до 600 сажень, остальная часть этой стороны была совершенно открыта, в городе почти не было войска и артиллерии, и потому неприятель мог бы вступить в город без сопротивления, как в собственный город, и завладеть им, флотом и, главное, бухтою, но Бог затемнил их очи, они прошли к Балаклаве и приготовились к правильной осаде неукрепленного города, но и по сделании земляных укреплений нечего в них производить бреши, так как бастионы не имеют непрерывного соединения между собой, сколько я понимаю, они боялись идти на приступ и думали, вооружив свои батареи, разгромить Севастополь и своим громом перепугать нас до того, что мы сдадим его, но дело под Бурлуком, кажется, уже доказало, что мы не китайцы и народ вовсе не трусливый, между тем кроме отличного устройства и вооружения наружной оборонительной линии, которым удивляются наши неприятели, по распоряжению генерал-майора Баумгартена[107], {541} устроены внутри города две оборонительные линии столь хорошо, что, по моему мнению, сколь ни были бы велики силы неприятеля, но приступ удасться не может, тут штуцера уже не помогут, единственное средство им взять Севастополь — сделать новую сильную высадку, обложить город и с северной стороны и тем прекратить сообщения города, но если к тому времени прибавятся, как уверяют, наши внешние силы, — т. е. войска, стоящие вне укреплений, — и, сверх того, мы получим довольное число штуцеров, то и эта новая высадка кончится ничем, ибо мы не допустим обложить город с северной стороны, высадка же началась еще при мне, в Евпатории высадилось 10 тыс. турок, но и бывшие там голодали, не знаю, как же будут кормиться они в столь значительном числе. Вообще, положение осаждающих войск должно быть невыносимо, доказательством служит значительное число перебегающих, не могущих выносить голода и холода, в числе беглых были даже офицеры французы и англичане, конечно, подвозы облегчают их участь, но они по состоянию моря не могут быть ежедневны и, следовательно, бывают дни для них невыносимые. Храбрость всех войск, составляющих гарнизон, в особенности моряков и черноморских казаков-пластунов, которые их беспрестанно тревожат по ночам и приводят пленных, должны были уронить дух неприятельских войск. Они в своих реляциях говорят: les sorties des Russes sont repousses avec perte[108], это выражение неправильно, мы делаем все что можно с маленькими силами и, конечно, сами ударим не ожидая, чтобы неприятель собрался в большом числе, вылазка с 29 на 30 ноября была поболее других, и весьма удачно перекололи 150 человек, привезли 3 мортиры и пленных, а сами потеряли убитыми и ранеными до 60 человек, из коих убитых мало, к бастиону No 4 неприятель, своими траншеями подойдя на расстояние 60 сажен, надолго прекратил при оном всякие действия, что можно частью приписать храбрости и неутомимости защищавших этот бастион. Вообще после 24 октября и в особенности после бури 2 ноября неприятель стрелял мало, но после вылазки с 29 на 30 снова начал действовать сильнее вообще и также против бастиона No 4.
В первый день бомбардирования у нас в гарнизоне выбыло из строя убитыми и ранеными до 1100 человек, на другой день до 500 и потом все менее, так что за октябрь итог убитых и раненых в гарнизоне 6400 человек, за ноябрь нет и 2000, были дни менее 10 человек, и то более убитых штуцерными выстрелами, буря 2 ноября причинила более вреда, чем писали, между Балаклавою и Севастополем много погибло, о чем почти не упомянуто, но вообще море не так бурливо, как в прежние годы, и почти не было морозов, но можно надеяться, что зима свое возьмет, а так как морозы в январе в тех местах бывают с метелями, то положение неприятельской армии может быть еще отчаяннее. Наше войско, конечно, не в хорошем положении, стоя на биваках в землянках и получая продовольствие по необыкновенно грязной дороге от Бахчисарая, которую так легко было бы поддержать в хорошем виде, если бы на это было обращено должное внимание, но все же мы привыкли более к перенесению трудностей, и у нас, слава Богу, нет холеры. По значительности идущих транспортов от Бахчисарая существующей дороги, проложенной на откосе горы по Бельбекской долине, было бы недостаточно, если бы она была и удобопроезжаема, можно было бы за небольшие расходы открыть новый добавочный путь сообщения, но главнокомандующий не дает денег и вообще на них скуп, ты знаешь, как мне нравятся все наблюдающие интерес казны, но всему должен быть предел, и не должно бы скупиться на устройство столь важного сообщения, а в особенности на устройство госпиталей, которые в Симферополе в жалком положении, так как не сделано было заблаговременно распоряжений о доставлении запасных аптек и госпитальных кадров и об увеличении числа докторов и транспортных подвод, то раненые и оставались несколько дней без перевязки, казенная аптека не успевала доставлять лекарства, так что офицеры по 3 дня их не получали, большой недостаток в белье, перевязка раненых была затруднительна, а в госпиталях дурной воздух и вообще неустройство. Доктора, посланные из Южной армии, за недостатком лошадей на почтах ехали медленно, в симферопольских госпиталях офицеры даже не видали чаю и сахару, тогда как пожертвования были на них столь велики, но не трудно, что такой беспорядок, когда при армии не было самых нужных чинов, которые должны быть при ней по положению о действующей армии, кого именно нужно, не трудно бы прочесть в этом положении, и, по назначении их, каждый заведовал бы своею частью, теперь начали назначать некоторых, и даже если они и не совсем способны, то все же пойдет лучше, каждый будет заниматься своим делом, между тем говорили, что прибыла еще запасная аптека, а прибывшие сестры {попечения}, состоящие под покровительством В. К. Елены Павловны, уже оказывают много полезного, по приезде остальных сестер и сердобольных вдов нет сомнения, что госпитали {и содержание в них} поправятся, но удивительно, кому могло прийти в голову отправить сердобольных вдов в почтовых каретах по нашим новороссийским дорогам, где каждую карету запрягают по 20 волов, очень искусно, по шести в ряд, три ряда и впереди два вола. Местный военный губернатор[109], {542}, о бегстве которого из Симферополя расскажу после, не занимался госпиталями, новый не ответствен и не знаю, что он сделает, если ему не дадут денежных средств, которых у него нет вовсе в распоряжении. Жители Симферополя принимают сильное участие в раненых и больных и делают для них все по возможности. Симферополь совершенный госпиталь, грязь в нем непроходимая и непроезжаемая, до 3 тыс. раненых отправлено к колонистам в Мелитополь, где многие от хорошего за ними ухода выздоравливают. Все в один голос говорят, что войско наше отличается храбростью, рвением, преданностью Государю, но не любит своего начальника[110], впрочем, как видим, за что им любить его, если еще между ними, может быть, известно, что он не принял в Севастополь архиепископа Иннокентия, приехавшего с чудотворною иконою Касперовской Божией Матери, {бравирующего ядра неприятеля}, о котором будто бы он сказал, что к чему архиерей разъезжает с иконою своего изобретения, уверяют, что это правда, предоставляю тебе судить, до какой степени это может произвести дурное влияние. Никто другой бы этого не сделал, а в особенности прибывший при мне [Дмитрий Ерофеевич] Сакен[111], который очень богомолен, он уже принял под собственную команду защиту Севастополя, вместо Моллера{543}, не очень способного командовать осажденным гарнизоном. С прибытием Сакена Севастополь как будто повеселел. Не знаю, до какой степени виновато Военное министерство в недостатках армии в Крыму, но князь [Михаил Дмитриевич] Горчаков из Южной армии, говорят, присылает многое в Крымскую армию, не ожидая требования, но так как он человек рассеянный, то говорят, что его заботливость простерлась до того, что он прислал одного офицера ожидать падения Севастополя, с тем чтобы иметь это сведение как можно скорее. Конечно, Меншикову должно было скоро надоесть видеть подобное лицо, и он ему приказал ехать назад. Меншикову дают разные названия, весьма для него невыгодные. Остается рассказать тебе сражение 24 октября.
22 октября пришли последние войска дивизии Соймонова[112], {544}, 23-го хотели дать сражение, упросили однако же, чтобы дать войскам отдохнуть, отложить до 24 окт., вечером 23-го Данненберг[113], находившийся на Бельбеке в 10 верстах от Севастополя и более, и Соймонов, находившийся в Севастополе, получили краткую, но неясную диспозицию о том, чтобы 24-го каждый из них выступил с шестью полками и действовал от Килен-балки для овладения английскими рентраншименами, по соединении войск, Данненберг, как старший, должен был принять команду, в то же время Тимофеев[114], {545} должен был напасть на французский лагерь, а [Павел Петрович] Липранди[115], стоявший еще в занятых им редутах и находившийся под начальством П. Д. Горчакова, сделать фальшивую атаку на Сапун-гору. Тимофеев исполнил дело свое хорошо, а атака Липранди, как говорят удержанного Горчаковым[116], была слишком фальшивою, так что не произвела ожидаемого эффекта отвлечь неприятеля. В главном действующем отряде хотя и было 12 полков, или 48 батальонов, но под ружьем было до 29 тыс. человек, и это ясно, потому что и в благоприятное время трудно считать в батальоне более 600 человек, тут было 3 полка, в которых считалось менее, чем во Владимирском, а в нем под ружьем было {только} 1300 человек. Данненберг и Соймонов, получившие в разных местах краткую, но неясную диспозицию, составили каждый отдельно более подробные и послали их на утверждение. Посланная Данненбергом не возвращалась, о соймоновской не умею тебе сказать. К Данненбергу Меншиков почему-то не благоволил, первый еще из Перекопа послал донесение о том, что вступает с вспомогательными войсками в Крым, Меншиков спросил адъютанта Данненберга, привезшего донесение:
— А где генерал Данненберг?
— Он идет с первым эшелоном.
— К чему он торопится, я слышал, что он получит новое назначение.
Этот разговор был передан Данненбергу, последствия его ты сам поймешь. Вылазка, сделанная с такой поспешностью, не могла удасться, но, по моему мнению, если бы и удалась, ни к чему не повела бы. В составе менее 30 тыс. человек нельзя было выгнать в один день из лагеря неприятеля, отлично укрепленного, многочисленного и превосходно вооруженного, все, чего можно было бы достигнуть, это взятие нескольких английских укреплений, для защиты которых надо было бы оставить гарнизон. Этот гарнизон, находясь в удалении от наших сил, был бы подвержен самой величайшей опасности и не мог бы удержаться. Пример занятия редутов войсками Липранди доказывает только нерешительность и неспособность союзных генералов, он не с 40 тыс. человек[117] стоял 1 1/2 месяца в занятых им редутах вдали от наших войск и через полтора месяца их оставил без боя, тогда как должен был быть из них вытеснен давно неприятелем. Против этих редутов, но по правую сторону речки Черной, расположили теперь 16-ю дивизию, как принадлежащую к 6-му корпусу, коего штаб в Чергуне, а дивизию Липранди отправили к Сакену, к корпусу которого она принадлежит. Я с намерением тебе вперед высказал цель боя 24 окт., чтобы не так была грустна его неудача. Соймонов вышел рано утром из Севастополя по большой симферопольской дороге и не должен был бы, по моему мнению, переходить Килен-балку, которою пролегает эта дорога, а оставаться на ее левой стороне, в ожидании прихода Данненберга, но он перешел балку, зная, что Данненберг, под команду которого он должен был поступить, идет с той стороны. Между тем по переходе его на правый берег Килен-балки он замечен был неприятелем, который начал в него стрелять, это заставило Соймонова перейти снова через Килен-балку с частью войск, но уже не по большой дороге, а по страшно неправильной крутизне, под неприятельскими выстрелами, натиск наших войск был так велик, что они взяли неприятельский ретраншемент и даже вошли в лагерь, но подоспевшие французские войска штуцерными выстрелами заставили их отступить, причем Соймонов убит. Жабокрицкий[118], {546} принял команду над его дивизией, а свою сдал брату, который менее двух лет полковником, ясное доказательство, как мало высших чинов у нас в делах. Между тем подошел Данненберг, место, которое он назначал для своей артиллерии, нашел занятым артиллериею Соймонова, так что всю нашу артиллерию и развернуть нельзя было, бой продолжался восемь часов, тактика неприятеля состоит в отступлении столь стремительном, что мы, боясь засады, не можем за ним следовать, а он, отойдя на расстояние, на которое не хватают наши ружья, открывает штуцерный огонь, расстраивает строй, убивая и раня значительную часть атакующих, можно сражаться с равным оружием, а против штуцеров никуда не годна даже легкая артиллерия, которую всю уже и отослали из Севастополя. Потеряв до 9 тыс. человек убитыми и ранеными, надо было отступить, но артиллерия оставалась без прикрытия, тогда Данненберг[119] приказал брату с его полком вытеснить нападающего неприятеля из Килен-балки, а между тем увозили артиллерию. В это время подъезжал к полку Великий Князь Николай Николаевич, воодушевлял солдат и, между прочим, говорил, что надеется, что георгиевские кавалеры подадут пример. Брат едва принял полк и совсем не знал его, в драке он оказался так же хорош, как полки прочих корпусов, но до вступления в бой было видно, что войска 6-го корпуса не обстреляны, поминутно крестятся и поминают ‘царя Давида и всю кротость его’, под выстрелами не так смирно стоят, но повторяю, что в бою все это делается незаметным, и Владимирский полк из 1300 человек потерял убитыми и ранеными 600 человек. В начале под братом убита английская лошадь, накануне им купленная, а в конце он сам ранен в руку, эта рана, можно надеяться, будет без последствия. В общем взгляде на это дело надо заметить необдуманную поспешность, с которою его начали, незнание Соймоновым местности, неимение у него карт и при нем офицеров Генерального штаба, ошибку его в переходе на правую сторону Килен-балки и, главное, превосходство неприятельского вооружения, так что, сколько бы ни присылали в Крым войска, пока не будет штуцеров и мы не приучимся ими действовать, ничего не сделаем, каждое сражение тем же кончится, теперь надо неприятеля беспокоить малыми вылазками, между тем говорят, штуцера делаются и везутся, а русский человек ко всему скоро приучится, и, если бы у нас было вдвое менее штуцеров, чем у неприятеля, мы могли бы выиграть, такую оказывает войско ревность против неприятеля, осмелившегося прийти в нашу землю и привезти с собой турок. В конце сражения Меншиков подъезжал к Данненбергу и требовал держаться, но Данненберг, около которого все были перебиты и переранены, объявил, что держаться не с чем, что до 1/3 войска перебито, начальников нет, выстрелы, направленные на Меншикова и Данненберга, заставили удалиться Меншикова, который предоставил кончить Данненбергу, вслед за тем мы отступили, и я не буду тебя снова волновать описанием положения несчастных наших раненых. Повторяю, что у нас позабыли, что военное дело наука, что хорошему военному надо постоянно учиться, теперь припоминаю, что мне недавно попались речи кузена, говоренные им в 1828 году, и что он в одной из них говорит: ‘Donnez-moi l?tat militaire d?un pays et sa mani&egrave,re de faire la guerre et je me charge de retracer tous les autres lments de son histoire, car tout tient tout, tout se rsout dans le pass, comme principe etc.’[120]
Но по Крымской армии не надо судить о наших действующих армиях, которые лучше организованы, хотя по вышеописанному путешествию моему можно {было бы} подумать, что везде {должен быть} сильный беспорядок, особливо если принять в соображение, что на обратном пути в Екатеринославе я не мог добиться лошадей более 2 1/2 суток, несмотря на то что сам губернатор и вся полиция об этом заботились. {Об этом губернаторе несколько анекдотов я тебе передавал прежде, и они поэтому повторились в том же роде, но я их не буду описывать, пора кончить поздравлением тебя с Новым годом и желанием всего лучшего, это поздравление и желание передаю тебе и от жены моей. Прекрасной памятной книжкой[121] я не успел еще заняться, буду писать о ней на следующей почте.}
Привожу также in extenso весьма интересный ответ Баландина, в котором он сообщает мнение французских военачальников о наших войсках.
Я очень рад, что у меня есть маленькое средство отплатить тебе хоть немножко следующими выписками из двух писем В.[122] о разговоре его с Буэ-Вилльомэ{547}, бывшим начальником штаба Гамелэна{548}, — который приезжал в Брюссель, по возвращении в Париж, и виделся там с В., они приятели no Maison Lafitte[123], [124]. Извлекаю сущность двух писем. Предмет их один и тот же. В. вообразил, не знаю почему, что П[исьмо] 198 не дошло до меня, и в П[исьме] 199 повторяет прежнее с некоторыми прибавлениями и изменениями, буду делать ссылки на то и другое, воздержи ваясь, по возможности, от комментариев и предоставляя их тебе самому.
П[исьмо] 198:
Вчера видел Буэ в первый раз. Весь вечер слушал его болтовню. Не пересказать всего: ну, хоть кое-что, без связи, системы, стиля, разбора дичи от недичи, btons rompus[125], что вспомню, слушайте. Все пленные говорили им, что если бы после Альмы немедленно штурмовать южную часть С.[126], то он был бы в их руках. Арно{549} сделал бы это, к сожалению, нравственные его силы, остановившие косу смерти на несколько дней (по выражению Императора)[127], должны были, наконец, уступить законам природы. Арно не послушался бы Роглана{550}, который не хотел рисковать немедленным приступом. Канробер тоже хотел действовать немедленно, но Роглан старше его, и пришлось уступить осторожному англичанину. Откладывая штурм на 20 дней, союзники полагали найти укрепления почти в том же положении, но, к их большому удивлению, в эти 20 дней осажденные успели произвести гигантские работы. В день бомбардирования мы, говорит Буэ, сделали только диверсию с моря и заставили замолчать укрепления (??), воображая, что подобный же успех происходит и со стороны суши. Между тем оказалось, что там успеха не было и штурма дать было нельзя. Тут мы убедились в неимоверной деятельности и познаниях инженеров и артиллеристов, а также и моряков, действовавших в укреплениях, и узнали, что русские в неделю воздвигают то, что англичане (о своих не говорит, о самолюбие!) не сработают и в два месяца. В дальнейшем разговоре, возвратясь к беспрестанно и поныне вырастающим из земли защитам и говоря о быстроте исправления того, что удавалось повредить, Буэ воскликнул:
— Англичанам в месяц не сделать, что русские делают в три дня!
‘Мы воображали, — говорит Буэ, — что наше главное преимущество состоит в armes spciales, gnie et artillerie[128], воображали, что русская пехота по бывшей ее славе превосходна. Вышло совершенно наоборот. Мы оказались слабы в armes spciales, а пехота русская оказалась несравненно ниже ее репутации. Он видел собственными глазами, как зуавы и венсенские егеря справлялись с русскою пехотой при Инкермане. Один батальон зуавов разбивал целых два русских полка, проходил штыками сквозь них и, обратясь, ударял с тылу, рассеивая неприятеля во все стороны’. По-моему, это нелепость, и вот в доказательство выписка из П[исьма] 199, где говорится: ‘Буэ видел, как батальон зуавов пробил полк насквозь и, обернувшись, разбивал его во все стороны’. (Здесь из двух полков сделался уже один.) Слабость русской пехоты Буэ приписывает дурной пище и бивакам открытым и (П[исьмо] 199) недостатку карабинов Минье. О пище говорит с большим удивлением: сухари из черного хлеба и вода, — вот все, что едят наши, очень часто и большею частью столь труден подвоз провианта! Хлеб, говорит, таков, что наши собаки есть не будут, многие из русских дезертиров показывают, что бежали по причине голода. Экзальтацию русскую при нападении Буэ приписывает влиянию наших попов, которые будто бы понуждают не давать пардона и убивать раненых и пленных {quelle btise[129]}, разуверить его невозможно, все союзники убеждены в этом влиянии попов. ‘Попадется, — говорит Буэ, — в наши руки, то мало его повесить, надо четвертовать это адское исчадие’. По Буэ, Севастополь возьмут штурмом, когда захотят, но не хотят жертвовать для этого 8 тыс. человек. Теперь намерены прежде разбить нашу армию, а потом Севастополь сдастся сам собой.
Евпатория важный пункт для этого предприятия, и вот совершается то, что мы с вами предвидели. — Союзная армия не есть ли corps inerte[130], она имеет мысль, мнение, волю, которой противиться трудно, она хочет не только взять С., разрушить его и сжечь или взять флот, но хочет еще овладеть Крымом. Это последнее хотение Буэ считает не серьезным (!), потому что удержать Крым правительства западные не хотят, да притом это невозможное дело (слава Богу).
Турецкий флот был под командою собственно Буэ, какая дрянь! говорит он. Союзники интересовались узнать имя du chef du gnie[131] в Севастополе, странно оставаться в неведении насчет такого замечательного исторического лица. Пленные и дезертиры показывали нескладно и непонятно выговаривали имя, так что Буэ до сих пор не известно имя знаменитого начальника всех этих волшебных работ для защиты Севастополя. Знаете ли вы? (Я должен сознаться с прискорбием, что официально не знаю). Вот как мало самолюбивы наши генералы, будь француз, давно бы имя его просверлило всем уши. Еще несколько строк из П[исьма] 199, быстрота действий артиллерии, меткость стрельбы ее, словом, все в совершенных крепостных работах производится столь правильно, bien entendu et combin[132], столь быстро и твердо, что Буэ не видал возможности подобного совершенства. С. не только не пострадал от осады (т. е. укрепления его), но несравненно более укреплен со времени осады.
Моряки работают в Севастополе как нельзя лучше, Буэ получил к ним большое уважение и сожалеет, что не мог судить об искусстве их в море.
В январе 1855 г. я начал писать большое сочинение под названием: ‘Руководство по устройству водопроводов’. К этому побудило меня неимение вовсе подобного руководства на русском языке и значительная ценность в малом числе имеющихся иностранных руководств. За образец я взял сочинение французского инженера Дюпюи под заглавием: ‘Trait thorique et pratique de la conduite et de la distribution des eaux’[133], {551}, но в моем руководстве введено много нового и, между прочим, правило для устройства водопроводов собственно в России. В сочинении Дюпюи приведены многие необходимые при составлении проекта водоснабжения формулы без указания способа исчисления, по которому они выведены. Не желая перепечатывать этих формул без их поверки, я должен был придумать все нужные для их вывода исчисления, которые часто были очень сложны. В составлении этих исчислений мне много помогал помощник начальника водопроводов инженер путей сообщения капитан Бернадский, сохранивший в памяти высшие математические исчисления, но неспособный не только применить их, но и вообще ко всякому практическому делу. В 1855 г. я передал один экземпляр ‘Руководства’ в библиотеку училища мостов и дорог в Париже. Инспектор училища Шевальен, которому я вручил этот экземпляр, был очень доволен тем, что исчисления, необходимые для вывода формул, помещенных в сочинении Дюпюи, напечатаны в моем ‘Руководстве’, впрочем, кроме этих вычислений, он, по незнанию русского языка, ничего не мог понять в моем сочинении. Приведу теперь же дальнейшую участь этого ‘Руководства’.
Весной 1856 г. Чевкин, бывший в то время главноуправляющим путями сообщения, исходатайствовал назначение мне пособия от правительства в 1500 р. на его напечатание, которое я и начал немедля в типографии В. Готье{552} в Москве, рисунки литографированы в Москве у Баумана. Непривычка набирать формулы со знаками высших математических исчислений замедляла печатание книги, чему частью были причиной и праздники коронации Императора Александра II, так что сочинение в 40 печатных листов печаталось почти целый год, к ним приложено до 30 листов чертежей. В начале 1857 г. я, в бытность в Петербурге, представил через Чевкина один экземпляр Государю и 5 марта 1857 г. получил Высочайшее благоволение. В то же время я представил один экземпляр в Академию наук, которая назначила мне за это сочинение вторую Демидовскую премию в 728 руб. Я напечатал всего 600 экземпляров, полагая, что распродажа такого специального сочинения будет затруднительна. Вследствие весьма дешевой цены, по 6 руб., а для инженеров путей сообщения и для книгопродавцев по 5 руб. за экземпляр, все издание было раскуплено в несколько месяцев, так что у меня в настоящее время остается только один экземпляр. Через год после отпечатания {и впоследствии, означенное} сочинение нельзя было получить в книжных лавках, а при случайных покупках платили за него по 25 руб. и по 30 pуб. за экземпляр, поэтому меня неоднократно просили, чтобы я выпустил второе издание. В последнее время придумано много нового в работах по водоснабжению городов, а потому при новом издании моего ‘Руководства’ потребовалось бы его переработать, к чему я не имел охоты. Сверх того, полагаю, что второе издание не принесло бы издателю выгоды. Покупки первого издания по 30 р. за экземпляр случайные, едва ли можно было бы второе издание продавать дороже первого, и едва ли оно разошлось бы в большом числе экземпляров, а потому за все издание можно было бы получить не более 3000 руб., а так как печатание текста и гравирование рисунков обойдется более 2000 pуб., то за весь значительный труд по переделке сочинения {и печатанию} его остается 1000 руб. {Я же, как выше сказано, сверх этого получил в пособие 1500 р. и Демидовскую премию в 728 руб., которые при втором издании получить нельзя.} Впрочем, в мае 1872 г. военный инженер-капитан Недзялковский{553} просил меня дозволить ему выпустить второе издание моего ‘Руководства’, которое он хотел пополнить. Он рассчитывал на то, что мое сочинение приобрело большую известность, а потому, конечно, второе его дополненное издание будет лучше расходиться, чем новое сочинение по этому предмету, не имеющее за собой никакого авторитета. Я с удовольствием согласился на просьбу Недзялковского, но он ничего не сделал по этому предмету. Не помню, чтобы в наших газетах и журналах, за исключением Журнала путей сообщения, были помещены разборы составленного мною ‘Руководства’. В Журнале же путей сообщения был помещен краткий и несколько придирчивый разбор инженера путей сообщения Липина{554} (впоследствии генерал-майора и правительственного члена совета Главного общества железных дорог), постоянно дурно расположенного ко всякому чужому труду, а к моему в особенности.
12 января 1855 г. Московский университет праздновал свой столетний юбилей{555}, {торжество это было своевременно описано, а потому я ограничусь только замечанием, что надо же было дожить этому старейшему русскому университету до ста лет в то время, когда его попечителем был В. И. [Владимир Иванович] Назимов, — о котором я говорил в VI главе ‘Моих воспоминаний’, — человек необразованный до того, что насчет его невежества ходила бездна рассказов, к которым юбилей прибавил еще следующий}. Назимов, увидя, что университетская зала украшена девятью статуями, изображавшими муз, был недоволен несимметрическим их расположением и сердился за то, что не приготовили для симметрии десятой музы. В Московском университете и гимназиях, и в особенности в первой гимназии, происходило во время попечительства Назимова много перестроек на значительные суммы, многие обвиняли Назимова в злоупотреблениях по постройкам, но я этому не верю, хотя из передаваемых им мне по этому предмету суждений имел бы право сделать противоположное заключение. Полагаю, что {его} обманывал и заставлял высказывать передаваемые мне суждения бывший в то время директор Московской 1-й гимназии{556}. При наступившем вскоре новом царствовании, этим двум лицам предстояла еще более важная роль, а именно Назимов был назначен генерал-губернатором северо-западных губерний, причем упомянутого директора гимназии сделал гродненским губернатором. Они дурно исполнили свои обязанности и были уволены от этих должностей в 1863 году.
В половине февраля 1855 г. я, по причине простуды, не выходил из дома. 19 февраля, после полудня, когда я занимался моим сочинением ‘Руководство к устройству водопроводов’, приехала к нам друг моей жены {вышеупомянутая} Е. И. Вельяминова-Зернова и объявила, что получено официальное известие о последовавшей накануне кончине Императора Николая I{557}. Не слыхав ничего об его болезни, эта весть сильно поразила меня. Положение России было самое критическое: она была в войне с двумя сильнейшими европейскими державами, поддерживающими Турцию, все говорили о скорой высадке в Крым итальянского войска и о двусмысленной политике Австрии, заставлявшей нас держать на ее границе сильную армию, я лично удостоверился в крайней затруднительности сообщений внутренних губерний России с Севастополем и в совершенной неспособности к начальствованию армией князя A. С. Меншикова, который от этого начальствования был уволен только накануне кончины Императора Николая I. Слухи о слабости характера воцарившегося ИМператора приводили в отчаяние многих и в том числе А. И. Нарышкина, который в прошедшее царствование беспрерывно поносил Николая I, но, узнав об его кончине, говорил мне неоднократно, что каков бы ни был покойник, все же при настоящих обстоятельствах было с ним лучше. Почти 30 лет прожили мы под величайшим гнетом, но, несмотря на это, почти все желали продолжения этого царствования из опасения, что при новом наши военные действия пойдут еще хуже. Впрочем, надо сознаться, что мы, воспитанные под гнетом, свыклись с ним и вполне поняли его значение, только прожив несколько времени при новом царствовании.
{Кончина Императора Николая I была официально подробно описана, нет сомнения, что некоторые из его приближенных описали ее в своих записках, в которых можно будет видеть, насколько справедливы носившиеся слухи о том, что он умер не собственной смертью. Я же передал только то, что мне достоверно известно.} Последнее время Император не спал по ночам, а молился, стоя на коленях, и не внимал просьбам лиц, уговаривавших его лечь спать. Привыкнув не только повелевать всем в России, но и иметь постоянно сильное влияние на судьбы большей части Европы, он не мог без сильных нравственных потрясений видеть падение своего могущества. По моему мнению, эти нравственные потрясения и довели его до преждевременной могилы, известно, что при них простуда сильнее действует.
27 января 1855 г. была свадьба старшей дочери Клейнмихеля, Елизаветы, в домовой церкви главноуправляющего путями сообщения, жених ее, флигель-адъютант Пиллер фон Пильхау{558}, считался в Кавалергардском полку, а потому Государь, бывший его посаженым отцом, надел мундир этого полка. Найдя поданные ему сапоги некрасиво сидящими, он приказал подать другие, но для того, чтобы их надеть, надо было снять шерстяные носки. Государь ездил всегда в санях и, по возвращении от Клейнмихеля, почувствовал простуду, так что не выезжал после этого дней десять. Почувствовав себя лучше, он, вопреки совету врачей, выехал для смотра какого-то маршевого батальона, проходившего через Петербург для укомплектования наших действующих войск, при чем еще сильнее простудился и, проболев после этого еще дней десять, скончался.
20 февраля была назначена торжественная присяга в Успенском соборе, куда я по болезни не поехал. В начале звона на Ивановской колокольне один из самых больших колоколов, называемый Реут{559}, упал и проломал своды колокольни. Не знаю причины этого падения, в народе оно принято за дурное предзнаменование.
Неудобство домов, которые я и сестра нанимали в Денежном переулке, побудило нас в начале 1855 г. переехать, я переехал к старому Каменному мосту в дом Сорокинан, напротив Кремля, а сестра на Знаменку в дом княгини Голицынойн. Неудобства нашего нового помещения состояли в том, что оно было во 2-м этаже, а жене моей запрещено было ходить по лестницам, и в том, что, по новизне его отделки, в некоторых комнатах была заметна сырость. Первое неудобство было отстранено до некоторой степени тем, что по лестнице, на половину ее вышины, были проложены рельсы, на которые поставлено кресло, жена, садясь в него, могла посредством особого устройства сама подняться до половины лестницы. Относительно сырости в некоторых комнатах, мы надеялись, что она исчезнет к будущей зиме, но в этом ошиблись. К этим неудобствам присоединилось еще следующее, вполне неожиданное. Река Москва в обыкновенное время очень мелка, но вода в ней значительно поднимается в так называемые паводки и, в особенности, в весеннее половодье. Дабы она не могла выходить из берегов в центре столицы, набережные с обеих ее сторон устроены вышиною в 4 саж., так как вода в реке весной редко поднимается до этой высоты. 17 апреля 1855 г., в день тезоименитства нового Императора, был у генерал-губернатора торжественный обед, когда я поехал на этот обед, вода в реке была высока, но далеко еще не доходила до гребня набережных. Возвращаясь же с обеда, я нашел мостовую набережной затопленной водой. Жена моя ничего не знала об этом, я поспешил ее вывести из дома и посадить в экипаж, в который она взошла по доскам, намощенным на крыльце дома, затопленном уже водой. Мы прожили три дня до спада воды у сестры. Лошадей вывели из нашей конюшни, но экипажи нельзя было вывезти, и низ кузова нашей кареты отмок и отвалился. Новый непредвиденный убыток для моего чрезвычайно тощего кармана. Моя канцелярия помещалась в нижнем этаже занимаемого мною дома, с трудом спасли письменные дела, и спасавшие их едва успели выбраться через окно нижнего этажа {до возвышения в нем воды}.
По одной из статей статута ордена Св. Георгия, военнослужащие, не получившие этого ордена за военные подвиги, имели право по прослужении 25 лет в офицерских чинах получить 4-ю его степень с надписью ‘за 25 лет’, если они участвовали в походах и сражениях против неприятеля. Я слышал, что в бытность Императора Александра II Наследником, он находил правильным отменить эту статью статута, а так как в июне 1855 г. исполнялось 25 лет моей службы в офицерских чинах, то я просил дежурного штаб-офицера штаба корпуса путей сообщения подполковника Демора{560} (умершего в 1873 г. в чине генерал-лейтенанта), чтобы он доставил мне сведение о времени действительной моей службы, за исключением нахождения в отпусках, и с зачетом походов против неприятеля, которые уменьшали 25-летний срок для получения Георгия 4-й ст. Демор мне прислал вычисление моей службы к получению этого ордена и вместе приказ с Высочайшим повелением от 15 мая 1855 г. об отмене пожалования Георгиевского креста за 25-летнюю службу. Вследствие этого Высочайшего повеления я не получил Георгиевского креста, так как ко времени его объявления я еще не выслужил 25 лет.
Я говорил выше о построенном на дворе алексеевского водоподъемного здания домике ‘для приезда начальства’. Чтобы быть ближе к производящимся работам и избавиться от найма дач, я приспособил этот домик для своего летнего жительства. Он был очень тесен, в нем была только одна довольно большая комната, служившая мне кабинетом. Вокруг домика был узенький палисадник из акаций, из которого жена моя сделала цветник, в нем цветов было множество. Неудобство этого помещения состояло в том, что иногда близ него валили вывозимые из города нечистоты и что в расстоянии от него одной версты была бойня. Первое неудобство было устранено строгим надзором полиции, возбужденным моими жалобами, второе же нельзя было устранить, так что когда ветер дул с бойни, то вонь была невыносимая, оставаться на воздухе не было возможности и необходимо было сидеть в комнатах с запертыми окнами. Но даровому коню в зубы не смотрят.
В 1855 г. были окончены водопроводные работы между с. Большими Мытищами и алексеевским водоподъемным зданием, составлявшие 1-ю и 2-ю части проекта преобразования Мытищинского водопровода, и я надеялся, что, по установлении, во вновь устроенном близ Б. Мытищ водоподъемном здании, паровых машин, вода до алексеевского водоподъемного здания может быть пущена по новому чугунно-трубному водоводу, и за тем не будет более опасения в остановке водоснабжения в случае новых повреждений в старом кирпичном водопроводе, которые были столь значительны в 1854 году. Первые машины, изготовленные на заводе герцога Лейхтенбергского, были доставлены и, несмотря на мое заявление об их негодности, установлены в здании. Но мое заявление оказалось справедливым, они не могли действовать, их разобрали и обещались доставить новые в 1856 году. Таким образом, вода продолжала идти из Б. Мытищ по старому разрушающемуся кирпичному водопроводу, заставлявшему ежеминутно опасаться, что новые на нем повреждения прекратят приток воды в Москву, и потому требовавшему для его поддержания неусыпной бдительности, таковая была необходима и потому, что некоторые сооружения старого водопровода должны были быть частью переделаны и войти в состав нового водоснабжения, между тем как движение воды по старому водопроводу не могло быть прекращено до открытия нового. В 1855 г. продолжалась укладка труб между алексеевским водоподъемным зданием и Сухаревой башней, входившая в состав 3-й части проекта преобразования Мытищинского водопровода. Обо всех производившихся новых водопроводных работах, а равно и о содержании действующих водоснабжений я ежегодно отдавал отчет в статьях, помещавшихся в ‘Московских ведомостях’.
Летом 1855 г. были, как и в предыдущем году, командированы для практики на водопроводные работы шесть воспитанников старшего класса Института инженеров путей сообщения. Они были размещены в Москве и по деревням, прилегающим к работам. Пользы они не приносили ни работам, ни себе и в этом году, но так же болели и шалили, по тесноте моего помещения я не мог больных брать к себе, а по возможности доставлял им средства для лечения.
Почти одновременно узнал я, что брат Николай за отличие в Инкерманском сражении произведен в генерал-майоры и что он снова не сильно ранен осколком в голову и при этом контужен. Производство брата я и жена праздновали прогулкой в коляске из Алексеевского в Б. Мытищи, где жена ни прежде, ни после не бывала. Ранению же и контузии брата, по его письму, мы не придавали большой важности, которая выказалась только через несколько лет.
В июле 1855 г. заехал ко мне в деревянный домик при алексеевском водоподъемном здании П. П. [Павел Петрович] Мельников, бывший в это время начальником изысканий железной дороги между Москвой и Севастополем, куда он ехал из Петербурга. Застав меня, перед самым обедом, обложенного французскими и немецкими книгами, служившими мне для справок при составлении ‘Руководства к устройству водопроводов’, он спросил меня, что я делаю, и, узнав, что я пишу ‘Руководство’, сказал:
— Не надоело же вам рыться в книгах, а я вот уже несколько лет ни одной книги не беру в руки.
За обедом он говорил, что долее невозможно терпеть Клейнмихеля, сделавшегося, по его словам, хуже прежнего, и что приняты меры для свержения Клейнмихеля. Я заметил на это, что он играет в слишком большую игру, так как Клейнмихель очень хитер и может подделаться и к новому Государю. Он отвечал, что теперь Клейнмихель, во всяком случае, не может ему сделать ничего более, как уволить со службы, а если Клейнмихель останется, то он сам ее оставит, к чему он уже и готов, имея небольшой капиталец и весьма ограниченные потребности в жизни, сверх того, он может найти для себя выгодное место и в частных занятиях. Мельников мог тогда ожидать, что он получит место Клейнмихеля, так как он был в большой милости у нового Императора, который, быв Наследником, председательствовал в комитете по устройству железной дороги между двумя столицами, а равно {и у молодой Императрицы по разным} своим знакомствам в дамском обществе.
Страшная драма, разыгрывавшаяся в Крыму, привлекала общее внимание, долгая защита Севастополя, укрепленного во время его осады многочисленным неприятелем с небывалыми до того средствами, приободрила Россию, но известие о поражении на р. Черной{561}, и вслед затем и об оставлении нашими войсками южной части Севастополя{562}, ввергло всех в уныние. Замечательно, что в день падения Севастополя в Москве был поднят большой колокол на храме Спасителя, который строился по обещанию Императора Александра I в память избавления России от нашествия галлов и с ними два десятка языков.
Новый Император, проездом на южный театр войны, посетил осенью Москву. Его провожал Клейнмихель, который этот раз остановился в Кремлевском дворце, тогда как он обыкновенно во время проездов своих через Москву останавливался в нанятом, кажется в 1849 году, для приезда его и его семейства, большом доме на Тверском бульваре, впоследствии принадлежавшем Рукавишникову{563}. Этот дом нанимался на казенные деньги, что служит новым доказательством, до какой степени Клейнмихель не жалел их ради своих удобств, для нескольких дней в году, которые он проводил в Москве, израсходовывалась значительная казенная сумма на наем большого дома и на его содержание.
Перед приездом Государя в Москву объявлено было Высочайшее повеление о том, что впредь все ордена за военные подвиги будут даваться с мечами, которые должны носить на своих орденах и те лица, которые их получили за военные подвиги прежде объявления означенного повеления. Получив орден Св. Анны 2-й ст. с короной за участие в военных действиях в Венгрии, я, в бытность Клейнмихеля в Москве, надел этот орден с мечами и носил его в продолжение 7 1/2 лет. При награждении лиц, имевших орден с мечами, высшей степенью того же ордена, она давалась с мечами над орденом. Узнав в 1863 г., что я представлен к Анне 1-й ст. без мечей над орденом, я обратил на это внимание штаба корпуса путей сообщения, но в штабе объяснили, что я имел бы это право, если бы получил низшую степень за военные подвиги, а не за участие в военных действиях.
Прогуливаясь по Александровскому (Кремлевскому) саду с моими двумя племянницами Викулиными, из которых в это время старшей было 18, а младшей 16 лет, я встретил Клейнмихеля, которого они видели в первый раз, и по особенной его улыбке, когда он завидел меня, и по весьма любезному со мною разговору, заключили, что он меня очень любит, и не понимали, как можно верить всему дурному, рассказываемому о человеке с таким приятным лицом и обращением.
По отъезде Государя в Крым, Клейнмихель вернулся в Петербург, и вскоре он был заменен в должности главноуправляющего путями сообщения генерал-лейтенантом Константином Владимировичем Чевкиным (впоследствии генерал-адъютант, генерал от инфантерии и председатель Департамента экономии в Государственном Совете). Известно было, что Государь, быв Наследником, не любил Клейнмихеля, но со времени его воцарения носились слухи, что Государь переменился к Клейнмихелю, так что он и жена его неоднократно были приглашаемы к Государю и к Государыне. По дороге в Москву и в самой Москве Государь был благосклонен к Клейнмихелю, в эту поездку, согласно представлению последнего, вышло повеление о наименовании железной дороги между столицами Николаевской. Казалось, что слухи о смене Клейнмихеля неправильны. Многие полагали, что он останется и при новом Императоре. Но вовсе неожиданно он получил от Государя, помнится из Николаева, письмо, в котором Государь писал о необходимости его удаления в виду общественного против него мнения. Говорят, что Клейнмихель, при получении этого письма, вышел из себя и при нескольких лицах сказал:
— Государь находит нужным, чтобы я удалился в виду общественного мнения, это что значит? Разве у него нет своего мнения?
Во всяком случае, увольнение Клейнмихеля от должности, в бытность Государя вдали от Петербурга, ясно доказывает, что трудно было ему расставаться с любимым слугой отца. Говорят, что на окончательное решение Государя много подействовал бывший в это время на юге России Великий Князь Константин Николаевич, который сам не любил Клейнмихеля и у которого многие настаивали об увольнении Клейнмихеля и, между прочими, бывший в сентябре на юге России П. П. Мельников.
{В ‘Моих воспоминаниях’ я так часто и так много говорил о Клейнмихеле, что не имею надобности, при его увольнении от должности, делать ему подробную оценку, ограничусь только повторением вкратце уже вышесказанного, что он} был человек большого ума, без всякого образования, весьма энергичный, капризный донельзя, {но} имел большой навык распознавать людей, так что в своем обхождении с ними сообразовался с их характерами{564}. В первый мой после его увольнения приезд в Петербург в 1856 г., Клейнмихель мне рассказывал, что еще до получения им указа об увольнении Чевкин явился к нему в полной форме и просил не оставить советами и наставлениями по управлению ведомством путей сообщения.
— Я отвечал, — сказал мне Клейнмихель, — что немедля по получении указа сдам ему должность и всегда готов ему служить моими советами. Но узнав на другой день, что Чевкин отдал нелепый приказ, в котором намекает с невыгодной стороны на время моего управления, я приказал швейцару не пускать более ко мне {подлеца} горбатого.
Этот рассказ был передан мне Клейнмихелем в лицах, и именно, как Чевкин униженно явился к Клейнмихелю и как последний в покровительственном тоне обещал свои советы, причем он не называл Чевкина иначе, как горбатым, присовокупляя к этому нецензурные бранные слова. Чевкин же, во все время управления ведомством путей сообщения, постоянно относился о Клейнмихеле с большим уважением и защищал все его дела и действия в этом ведомстве. Впоследствии в каждый мой приезд в Петербург и по моем переселении на жительство в этот город, я бывал у Клейнмихеля, который постоянно был со мною очень любезен и неоднократно благодарил за то, что постоянные со всех сторон хорошие обо мне отзывы доказывают, что он во мне не ошибся, тогда как дурные отзывы об избранном им же Серебрякове, относительно злоупотреблений последнего по Николаевской железной дороге, его огорчают. В 1865 году в день его именин 29 июня я зашел поздравить его в Карлсбаде, и, несмотря на то, что застал у него моих врагов H. С. Вадковскую и T. С. Норову, он облобызал меня и с особенным чувством вспоминал о том, как я у него служил и как он меня всегда любил. Последние годы его жизни, когда он остался вдовцом и был постоянно болен, я навещал его, и он меня каждый раз целовал, приговаривая, что мне самому не было известно, как он меня любил. В начале 1869 г. я был на его похоронах. Сестра моя А. И. Викулина и ее дочь Эмилия, после увольнения Клейнмихеля, познакомились с его женою и дочерьми за границей и очень сошлись, так что сестра ходила даже за его женою во время ее болезни, но в Петербурге они не видались, так как графиня Клейнмихель была старый друг упомянутых Вадковской и Норовой, которые заявили, что они не будут ездить в дом, в котором могут встретить сестру мою. Вот как продолжительна их злоба, тогда как они кругом виноваты перед моей сестрой, {что подробно изложено мною в IV главе ‘Моих воспоминаний’}.
П. П. Мельников на возвратном пути из Крыма в октябре проезжал через Москву. Он был чрезвычайно недоволен тем, что граф A. А. Закревский заявил ему за верное, что он назначен начальником штаба корпуса путей сообщения. Я сказал Мельникову, что мне многие говорили то же, но что я этим слухам не верил и объяснял их тем, что все, считая главноуправляющего корпуса инженеров путей сообщения, полагают, что высшая после него должность есть начальника штаба и что никто не может быть назначен на эту должность, кроме Мельникова, а что, вероятно, его назначат товарищем. На это он отвечал, что его большой приятель А. И. [Александр Иванович] Мясоедов, бывший в это время сенатором в Москве, а перед тем начальником штаба корпуса путей сообщения, которому, следовательно, известно значение этого места, говорил ему то же, что и Закревский, и что товарищем остается [Эдуард Иванович] Герст фельд. Во время обеда Мельников напомнил мне и жене моей о нашем разговоре, происходившем в июле насчет смены Клейнмихеля, и сожалел, что не держал тогда со мною пари относительно этой смены. Но, конечно, он никак не ожидал, что Чевкин займет место Клейнмихеля и что слухи, оказавшиеся, впрочем, неверными, назначат его начальником штаба к Чевкину.
В начале ноября Чевкин приехал в Москву, он дал знать начальнику IV (Московского) округа путей сообщения Шуберскому, что остановится в Кремлевском дворце в ожидании возвращения Государя из Крыма, а лиц своего ведомства будет принимать в доме, который нанимался в Москве по приказанию Клейнмихеля на случай приезда его или его семейства, {о чем я упоминал выше}. В назначенный час все инженеры, архитекторы и другие чины ведомства путей сообщения собрались в означенный дом. Хотя я состоял по особым поручениям при главноуправляющем путями сообщения, но не получил особого приказания о представлении Чевкину и потому представлялся вместе с прочими. Шуберский, видевший уже утром Чевкина, представлял всех, начиная с меня, так как в Москве я был по чину старший из инженеров. Шуберский назвал меня начальником Московских водопроводов, не упомянув о том, что я состою по особым поручениям при главноуправляющем. Представлявшихся было до 30 человек, Чевкин не говорил ни с кем, кроме поручика Мясоедован и командира арестантской роты гражданского ведомства, у первого спросил, не родня ли он бывшему начальнику штаба, и узнав, что он племянник А. И. [Александра Ивановича] Мясоедова, спросил, где живет последний, второму же приказал, чтобы он смотрел за тем, чтобы не было побегов из роты, так как это лежит между прочим и на ответственности Чевкина (?). Такое малое внимание к инженерам и к их занятиям со стороны нового начальника поразило нас всех очень неприятно. Пройдя мимо всех представлявшихся и став посредине залы, Чевкин сказал, что нас слишком много, что мы, верно, все уже читали вступительный его приказ (который был тогда известен только Шуберскому и мне), что он ничего не имеет к нему прибавить, что он о наших настоящих занятиях узнает из представленной ему начальником округа записки, а так как нам предстоит впереди много дела, то он надеется, что мы будем служить усердно и честно, позабыв, как прежде служили, и что в таком случае и он об этом забудет. К некоторым из нас писали из Петербурга, что он подобную, но более пространную речь произнес там при первом приеме представлявшихся ему инженеров путей сообщения. Стоявший возле меня инженер подполковник [Федор Федорович] Масальский{565} (впоследствии генерал-майор, член Совета Министерства путей сообщения) сказал мне, что я должен объяснить Чевкину, что многие из нас не имеют надобности забывать свою прошедшую службу.
Когда Чевкин раскланивался с нами, я, подойдя к нему, сказал, что в записке, представленной ему начальником округа, не помещена одна из главнейших производящихся в округе работ, так как она Клейнмихелем была поручена мне независимо от правления округа, и к этому прибавил, что я и многие инженеры не желают забывать своей прежней службы, и чтобы она была забыта их начальством. Чевкин тогда очень любезно пригласил меня в свой кабинет, принял мою записку о положении водоснабжения Москвы, долго расспрашивал о нем, причем заявил, что заведоваемое мною водоснабжение должно быть, по его мнению, в зависимости от IV (Московского) округа путей сообщения, наравне со всеми другими входящими в его состав сооружениями. Я просил его дать письменное об этом приказание в отмену распоряжения, сделанного его предшественником, но он сказал, что предварительно переговорит об этом с генерал-губернатором. Впоследствии он мне объявил, что мои права и обязанности остаются без изменения.
Чевкин осмотрел производившиеся в Москве водопроводные и другие сооружения и между прочими каменные пакгаузы, устроенные для московской {таможни при Московской} станции Николаевской железной дороги, в которых нашел много трещин и других повреждений. Возвратясь в Петербург, он прислал мне с молодым архитектором [Карлом Яковлевичем] Маевским (впоследствии действительный статский советник и член техническо-строительного комитета Министерства внутренних дел) предписание об осмотре вместе с Маевским означенных повреждений и о представлении мер, необходимых для их исправления. При этом он прислал Закревскому отношение от 30 ноября за No 11673 следующего содержания:
Ваше Сиятельство при личном со мною в Москве свидании изволили отозваться о начальнике Московских водопроводов полковнике бароне Дельвиге, как об офицере, заслужившем полное ваше доверие и одобрение, отзыв сей побудил меня возложить на него доверенное поручение: освидетельствование обще с особо назначенным мною архитектором Маевским повреждений, оказавшихся во вновь построенных зданиях Московской таможни.
Долгом поставляю известить о сем Ваше Сиятельство и с тем вместе прошу принять уверение в отличном моем почтении и преданности.
Это отношение мне очень не понравилось: Чевкин поставлял меня в такую зависимость от Закревского, в которой я никогда не находился, вспомнил я тогда о прежнем начальнике, который своих подчиненных ни в чью зависимость не ставил.
В это же время предположено было соорудить в Петербурге памятник Императору Николаю I. Исполнение 4 барельефов к этому памятнику было поручено даровитому скульптору Рамазанову{566}, бывшему тогда директором Московского училища живописи и ваяния. Мне же поручено было Чевкиным наблюдать за успешностью работы Рамазанова, который был большой кутила, в каждый мой приезд к нему я заставал его за водкой и закуской. Вначале сюжетами трех барельефов были назначены эпизоды из бунтов 14 декабря, на Сенной во время холеры 1831 г. и Варшавского, хотя при последнем Императора не было в Варшаве. Сюжеты для барельефов передавались Рамазанову через меня, когда я сообщил их П. Я. Чаадаеву, он заметил, что не следовало бы передавать потомству несчастных эпизодов из истории царствования того, кому сооружается памятник, и что в Петербурге, вероятно, одумаются и изменят сюжеты барельефов. Действительно, я вскоре получил изменение сюжетов двух барельефов, тогда Чаадаев мне сказал, что и третий бунт отменят. Так и случилось, между тем у Рамазанова многое было уже сделано, и его работа пропала понапрасну.
{В VI главе ‘Моих воспоминаний’} я подробно изложил ход дела по землям жены моей и ее братьев, отданным для представления залогом по винным откупам С. В. Абазе, и о необходимости, по неисправности содержимых им откупов, отмежевать эти земли от населенных имений, к которым они принадлежали. При этом межевании оказалось земель у жены и у шурьев моих 7000 десятинами более, чем по генеральному межеванию. Тесть мой из 3600 душ крестьян, числившихся в его Макарьевском имении, отдал по отдельной записи жене моей 1067 душ с принадлежащею к ним землей, не упоминая об ее количестве и не отмежевав ее. По закону, оказавшаяся излишней против генерального межевания земля, называемая примерной, должна быть разделена между владельцами, состоящими в общем владении, по числу владеемых ими душ, так что из вышеозначенных 7000 десятин 2000 должны были принадлежать жене моей. Я переписывался об этом с моим шурином Валерием, который более других братьев занимался межеванием земель, но он не соглашался на то, чтобы жена моя имела право на означенные 2000 десятин, и замежевал их в свой и братьев его участок. Тогда это казалось мне и жене моей не только несправедливостью, но и большим для нас убытком. Впоследствии же, когда назначена была подать с земли в пользу казны и земства, мы от этого выиграли, так как нам бы пришлось платить повинности с этих 2000 десятин, которые, равно как и прочая наша земля, не приносили {бы} нам никакого дохода.
В зиму 1855/56 г. шурин мой Валерий часто встречался у меня с другом моим А. И. Нарышкиным, при котором неоднократно говорили о несправедливости моих шурьев относительно присвоения в свою пользу всей вышеупомянутой примерной земли. Нарышкин, очень любивший меня и жену мою и желавший улучшения нашего денежного благосостояния, как-то раз, в присутствии жены моей, сильно заспорил об означенном предмете с моим шурином Валерием. Жена моя обиделась за своего брата и просила Нарышкина не бывать у нее. Конечно, он продолжал ездить ко мне, но мне очень было неприятно, что он принужден был не видеться с моей женой. Это положение продолжалось более полугода, впоследствии жена моя и Нарышкин помирились и снова подружились по-прежнему.
В эту же зиму приехала из Петербурга к нам жить Е. М. Гурбандт столь же неожиданно, как внезапно уехала от нас в начале 1853 г., {о чем мною упомянуто выше в этой главе ‘Моих воспоминаний’}. В нашей новой квартире не было для нее особой комнаты, но мы, немного потеснясь, поместили ее у себя. С самого ее приезда к нам заметно было расстройство ее умственных способностей, положение ее с каждым днем ухудшалось, очень любя жену мою, Е. М. Гурбандт часто по нескольку часов стояла за ее креслами, несмотря на приглашение отойти, так как Е. М. Гурбандт мешала жене заниматься. Когда меня не было вечером дома, она ложилась на пол подле нашей кровати, ее с трудом уводили в ее комнату, наконец, она начала ходить по комнатам босая и в одной рубашке, так что не было возможности держать ее в нашей квартире. Мы наняли для нее две комнаты в том же доме, в котором мы жили, и отдали ее под надзор хорошей служанке, посылая ей от себя все кушанье. Несмотря на надзор за нею, она часто врывалась в нашу квартиру, откуда с трудом ее выносили, и бегала по городу. Однажды ее привел из какой-то гостиницы офицер межевого корпуса, которому она сказала, что живет у меня, но позабыла мою квартиру. К счастью, в этот раз она меня не застала дома, она пошла к себе, оставив моему человеку для передачи мне кончик какой-то грязной тоненькой веревки. Впрочем, из своего ничтожного пенсиона (428 р. в год) она не забывала помогать двоюродным сестрам своего мужа, которые вскоре померли. После разных произведенных ею курьезов, я принужден был поместить ее в полицейскую больницу, в которой, пробыв около года и несколько поправившись, она пожелала переехать в Петербург, где я посещал ее. Она поселилась в маленькой комнате, постоянно молчала, но была спокойна.
По переезде моем в 1861 году в Петербург я не был у Е. М. Гурбандт, желая избавить и себя и жену от ее скучных посещений. Тетка моя H. А. Сосанопулос, выходившая из ее квартиры замуж, всегда ее посещала, через нее сохранялись наши отношения. В последние годы она бывала у нас и у моей сестры А. И. Викулиной, но очень редко, на несколько минут, и постоянно молчала. Я был у нее только один раз, она нанимала сырую, холодную и во всех отношениях неудобную и беспокойную комнатку на дворе дома в конце 9-й линии Васильевского острова, но по своей гордости не принимала ничьей помощи. В 1872 г. она писала к жене моей, что была больна холерой и истратила на болезнь все, что у нее было накоплено, а потому полагала просить пособия у Государя, чтобы было ее чем похоронить. Жена послала ей сколько-то денег, а я подал от ее имени прошение на Высочайшее Имя о пособии, ей выдали 107 рублей, несмотря на то, что по смерти мужа она в продолжение 20 лет ни о чем не просила. По получении этого пособия, она немедля отдала жене моей посланные ей последней деньги. Она желала быть помещенной в одно из благотворительных учреждений с платой за комнату и содержание, но, несмотря на мое ходатайство, оставалась с 1873 по 1875 г. третьей кандидаткой в доме призрения бедных{567} Императрицы Александры Федоровны.
В июне 1873 г., по соглашению с теткой моей H. А. Сосанопулос, она переехала к последней в подмосковную деревню с тем, что будет ей платить за свое содержание половину пенсии. Муж моей тетки был с нею очень резок. В конце 1875 г. открылась комната в упомянутом доме призрения, с платой 175 р. в год, и Е. М. Гурбандт заняла эту комнату. Ho у нее мало оставалось от пенсии, несмотря на получаемое от Военного министерства пособие. В конце 1880 г. я представил 3600 р. для учреждения в этом доме стипендиатки имени моей жены, и Е. М. Гурбандт назначена первой стипендиаткой, так что теперь она ничего не платит в доме призрения, содержанием в котором она постоянно довольна.
Двоюродный брат мой барон Александр Антонович Дельвиг, {о котором я неоднократно упоминал во II и других главах ‘Моих воспоминаний’}, давно оставил Павловский полк, в котором он служил. При продолжавшейся войне он почел обязанностью снова поступить в этот полк, и был зачислен, как и все определявшиеся из отставки, в резервный батальон, который стоял в Москве. Это нам доставило удовольствие видаться с ним почти ежедневно, по окончании войны он снова оставил военную службу.
Родная сестра его Мария Антоновна Родзевич{568}, {о которой я упоминал также во II главе ‘Моих воспоминаний’}, осталась вдовой, имея несколько детей, без средств к жизни. Она прислала ко мне своего сынан, который в 17 лет едва знал грамоту. Несмотря на тесноту нашей квартиры, в особенности после приезда к нам Е. М. Гурбандт, он поместился у нас, и мы наняли ему учителей. В конце этого года он с грехом пополам выдержал экзамен в юнкера. Произведенный в офицеры, он женился на дочери какого-то калужского помещика, вышел в отставку и живет теперь в небольшом именьице, оставшемся после его отца. Я о нем имею мало сведений, знаю только, что он своей матери мало помогает, конечно, и у него должно быть мало средств к жизни.
В марте 1856 г., вскоре по заключении невыгодного для России Парижского мира{569}, Государь приезжал в Москву. На Николаевской железной дороге поезд Государя сошел с рельсов, но не было никакого несчастия и никаких поломов в поезде. Главноуправляющий путями сообщения Чевкин провожал Государя и по приезде в Москву немедля воротился на место происшествия для исследования, причем взял меня с собой. Путь после проезда Государя не был исправляем, мы проехали в царском поезде несколько раз с различными скоростями по тому месту, где поезд сошел с рельсов, но он проходил свободно, и никакой причины к сходу поезда не отыскано. По осмотре пути, мы нашли в нем недостатки, которые, впрочем, не могли быть причиной схода поезда с рельсов, за эти недостатки Чевкин сделал замечание дистанционному инженеру Садовскому{570}, известному впоследствии по его товариществу с строителем железных дорог Петром Ионовичем Губониным{571} и приобретшему очень большое состояние. На сделанное ему Чевкиным замечание за недостатки в пути, он утверждал, что всему причиной оптовый подрядчик Смолин, — которого Чевкин тогда поддерживал, — и на каждое слово Чевкина отвечал десятками слов, так что последний на следующей станции просил передать Садовскому, чтобы он пересел в другой вагон.
Московский военный генерал-губернатор граф A. А. Закревский, в приезд Государя в Москву, не мог дать бала по случаю Великого поста. Бал был заменен раутом, на нем был П. Я. Чаадаев, который, как все русские и в особенности участвовавшие, подобно ему, в действиях, приведших к славному для России Парижскому миру 1814 г., был очень недоволен недавно заключенным миром. Он мне, так же как и некоторым другим, говорил на рауте: ‘J?ai regard avec beaucoup d?attention le nouvel Empereur et je suis bien affl ig, voyez ses yeux qui n’expriment rien, mais rien du tout’[134], {572}. К этому он присовокуплял, что он очень рад тому, что скоро должен умереть. Его мнение о новом Императоре можно было приписать неудовольствию, происходившему из того, что Государь даже и не заметил его, тогда как Император Николай знал его лично и, конечно, обращал на него внимание. О своей же близкой смерти Чаадаев говорил давно, а потому на его предположение, высказанное на рауте, я не обратил особого внимания.
Дней через десять после этого раута, по возвращении моем из Петербурга в Москву, в самый день Светлого Христова Воскресения, жена моя подала мне записку, полученную ею накануне от Чаадаева на мое имя. Адрес на записке был написан не рукой Чаадаева, по раскрытии записки, я увидел, что она камердинера Чаадаева, который уведомлял меня о кончине последнего и звал поскорее приехать. Я узнал впоследствии, что Чаадаев был болен в продолжение всей Страстной недели, в пятницу ездил в ресторацию Шевалье{573}, в этот же день ему были приставлены пиявки, по отпадении которых кровь не была остановлена, но Чаадаев в субботу собирался снова в ресторацию Шевалье. Шульц, хозяин дома, в котором Чаадаев жил, сидел у него, когда Чаадаев мгновенно умер. {Подробности его отпевания описаны мною в другой главе ‘Моих воспоминаний’.}
В конце шестой недели Великого поста я ездил дней на десять в Петербург для испрошения разрешения напечатать составленное мною ‘Руководство к устройству водопроводов’. {В начале главы изложено мною все относящееся до этого ‘Руководства’.}
В начале мая я был снова потребован Чевкиным в Петербург. Он мне сказал, что Государь, — узнав о недостатке и дурном качестве воды в Ходынском лагере{574} близ Москвы, в котором обыкновенно расположен был в летнее время 6-й пехотный корпус, а в 1856 г., по случаю коронования Государя, будут стоять гвардейский и гренадерский корпуса и некоторые другие части войск, — повелел снабдить лагерь водой из р. Москвы, которая выше столицы хорошего качества.
Войска, стоявшие в лагере, устраиваемом перпендикулярно к течению р. Москвы, пили до 1856 г. воду из ручья Ходынки, запруженного в нескольких местах, в образованных прудах нижние чины купались и стирали белье, ручей этот весьма ничтожный, так что в сухое время в нем нет течения. За этой грязной и нездоровой водой нижние чины должны были, усталые от учений, ходить в глубокий овраг, при чем уставали еще более, вследствие всех этих причин между войсками было ежегодно много больных.
В 1856 году начальником штаба гвардейского и гренадерского корпусов был генерал-адъютант граф Эдуард Трофимович Баранов{575} (впоследствии председатель Департамента экономии в Государственном Совете). Чтобы не ехать с ним в одном поезде в виде подчиненного по устройству водоснабжения в лагере, я ускорил одним днем свой отъезд из Петербурга и попал в поезд, в котором ехал командовавший тогда гвардейской резервной дивизией генерал-адъютант князь Александр Иванович Барятинский, впоследствии фельдмаршал. По приезде графа Баранова в Москву, Барятинский и я встретили его на лагерном месте, на котором я был уже накануне и на скорую руку сообразил, как устроить водоснабжение лагеря, в то время не только не устроенного, но еще и не вполне проектированного. Надо было строить водоснабжение скоро, дешево и из материалов, имеющихся под рукой. Местность, на которой располагается лагерь, очень возвышена над р. Москвой. Конечно, для поднятия из нее воды нечего было думать о паровой машине, которой не было под рукой в готовности и которая стоила бы дорого, для этого были устроены конные машины, одна у p. Москвы, а другая у середины возвышения Ходынского поля над р. Москвой. Эти машины, посредством всасывающих и вдавливающих насосов, поднимали воду в устроенные при них высокие башни, наверху которых поставлены большие деревянные чаны. Вода из чана башни ближайшей к р. Москве собственным напором переливалась в резервуар под второй машиной, которая поднимала ее в чан второй башни. Фасад башен был изящен, рисунок был составлен архитектором [Матвеем Юрьевичем] Левестамом, {о котором я упоминал выше}. Проложение между р. Москвой и первой машиной труб, по которым всасывалась вода, представляло затруднение по плавучести грунта. Трубы состояли из просверленных деревьев, такие же трубы были проложены по всему лагерю, только водонапорные трубы от водоподъемных машин до чанов в башнях и трубы при переходе через овраг р. Ходынки, лежащей весьма низко относительно местности лагеря, были положены чугунные.
При каждой солдатской кухне были поставлены деревянные чаны с самозапирающимися кранами. Составленное мною подробное описание этого водоснабжения с чертежами было помещено в ‘Журнале путей сообщения’ за 1857 г. и издано особой брошюрой. Устройством лагеря в военном отношении заведовал Генерального штаба капитан Шидловский{576} (впоследствии генерал-лейтенант, товарищ министра внутренних дел и сенатор), а постройку лагеря хозяйственным способом принял на себя бывший тогда московским гражданским губернатором Синельников{577} (впоследствии генерал от инфантерии, генерал-губернатор Восточной Сибири и сенатор). Синельников, большой охотник строить, принял на себя эту обязанность, совсем не подобающую губернатору, oн, по этому званию, позволял себе наряжать на работы в лагерь крестья н, тогда как все рабочие должны были быть из вольнонаемных, плата которым перед коронацией значительно возвысилась.
Мне случалось часто встречаться с ним во время устройства лагеря, и, хотя работы по водоснабжению нисколько от него не зависели, но он замечал мне, что я напрасно скупил все имевшиеся в Москве просверленные деревья, что гораздо было бы дешевле купить сосновый лес близ Москвы и нанять людей для сверления деревьев. Вот какой был он охотник все делать сам для извлечения выгод, часто мнимых, но если бы я действовал по его указанию, то, конечно, не успел бы кончить своевременно водоснабжения, так как войска начали вступать в лагерь со второй половины июля. Замечательно, что по мере подведения воды к чанам, стоящим у кухонь известной части войск, число заболевающих в ней весьма значительно уменьшалось. К приезду Государя в Москву водоснабжение было вполне окончено, но так как оно устраивалось на скорую руку, то не могло обойтись без повреждения некоторых деревянных труб, что именно случилось вскоре по приезде Государя, который вследствие этого приказал ежедневно доносить ему о положении водоснабжения, впоследствии оно постоянно хорошо действовало.
Скорость, с которою надо было производить работы, была причиной того, что я проводил в лагере целые дни, а иногда и ночи, несмотря на сильные дожди и вообще дурную погоду. В одну из этих ночей я и инженер Попов скрылись под какую-то большую палатку, не ев целый день, мы обрадовались, найдя в ней буфет, поев и выпив вина, мы потребовали счет для уплаты, но нам его не подали, так как это был буфет какой-то части гвардейских войск, кажется, стрелкового батальона Императорской Фамилии, таким образом, мы ели и пили на чужой счет, сами того не подозревая. Неприятность этих работ увеличивалась еще тем, что нижние чины, прибывшие уже в лагерь, недовольные тем, что вода еще не доведена до места их стоянки, очень грубо нас ругали, когда мы были в шинелях, считая нас не за офицеров, а за чиновников, носящих военную форму. Во избежание этих грубостей, мы ездили на работы в лагерь в пальто, которые незадолго перед этим даны были военным.
Попов был мне очень полезен при этих работах своим усердием и находчивостью к устранению разных встречавшихся случайностей. Другой же инженер Бедряга, которого я также брал с собой для помощи по устройству водоснабжения, побродив с нами по работам, исчезал, на замечания мои он отвечал, что принужден был оставлять меня, утомленный ходьбой и голодом.
По приезде, ко времени коронования, в Москву Чевкина, он подробно осматривал Ходынское водоснабжение и был доволен моими распоряжениями. Он просил меня, для объезда по водоснабжению, нанять коляску, полагая, что мне, как жителю Москвы, известнее, где нанимаются экипажи, а в это время трудно было доставать их. Я, через моего старинного слугу Дорофея, нанял коляску у лучшего содержателя лошадей, но отпущенные нам лошади оказались не вполне хорошими. Чевкин мне сделал за это выговор в очень неприятном тоне, и тогда я узнал, в какой степени он и в этом смысле требователен.
Водоснабжение Ходынского лагеря стоило около 20 тыс. рублей. Впоследствии это сооружение, устроенное с целью просуществовать одно лето, нашли полезным сохранить и для следующих годов, так как на Ходынском поле стоял постоянно лагерем гренадерский корпус.
По сношению с Военным министерством на ремонт водоснабжения я получал ежегодно две тысячи рублей, из остатков от этой суммы я составил к 1861 г., когда был назначен главным инспектором частных железных дорог, довольно значительный капитал, который должен был быть употреблен, в случае надобности, на усиленный ремонт, а также и для улучшения некоторых частей водоснабжения. Этот капитал передан мною назначенному после меня начальником Московских водопроводов инженер-полковнику [Антону Эммануиловичу] Никифораки (впоследствии тайный советник).
В июне 1856 г. я получил приказание провести мытищинскую воду в Кремлевский дворец. Для этого взята была мною часть воды из фонтана, устроенного на Никольской площади, и проведена в одну из кремлевских башен близ комендантского дома, откуда, посредством ручных насосов, поднята в бак, из которого вода течет в разные части дворца. Чтобы иметь случай представить в полковники моего помощника капитана Берницкогон, я ему поручил эту работу. Берницкий, находившийся в этой должности уже два года, не наблюдал еще сам за производством водопроводных работ и был уверен, что нет ничего легче, как это наблюдение. Когда же я ему поручил означенную незначительную работу, то не было конца встречаемым им затруднениям, которые я должен был разрешать ежедневно по нескольку раз. Подрядчик, принявший на себя работу, отказывался от нее, находя производителя работ не сведущим и излишне придирчивым, много требовалось хлопот, чтобы все уладить. Между тем начали уже приезжать из Петербурга высшие сановники, которые поселились во дворце, а воды все еще в нем не было. Наконец, когда вся работа была окончена, вода не пошла по трубам {до} дворца. Берницкий полагал, что рабочие, из неудовольствия к нему, положили что-нибудь в трубы, и начал их разрывать, приехав на место, я заметил, что трубы неподалеку от дворца положены были под выходящим углом. Я приказал в них вырубить отверстие, из которого сначала вышел воздух, а потом пошла вода, и в то же время пришли сказать, что вода течет в резервуар, устроенный во дворце. Ясно было, что в месте, где трубы были положены под выходящим углом, было скопление воздуха, на вырубленном в трубе отверстии поставлен вантуз, и с того времени вода постоянно беспрепятственно шла во дворец. Берницкий был произведен в день коронования в подполковники и вскоре назначен в Симбирск для устройства проектированного мною в этом городе водопровода, но, не успев начать этой работы, умер.
Весной 1856 года старая наша знакомая княжна Елена Ивановна Касаткина-Ростовская{578} просила мою сестру, А. И. Викулину, познакомить с нею Михаила Дмитриевича Засецкого{579}, которому, по словам Касаткиной, очень нравится старшая дочь моей сестры, Валентина{580}, и который был бы для нее хорошим женихом. Не было причины отказать в приеме Засецкого в доме сестры, замечу, что 23 года назад та же Касаткина сватала сестру мою за родного брата М. Д. Засецкого, Анд рея. М. Д. Засецкий по прошествии некоторого времени сделал предложение, сестра моя отвечала, что она переговорит с дочерью и со мной. Большая разность лет между Засецким (ему было 42 года) и моей племянницей (ей было 19 лет), некоторые странности в жизни старого холостяка и какие-то особые манеры в обращении сделали меня противником предполагавшейся женитьбы, так как по красоте, уму, доброте и довольно богатому приданому моей племянницы я надеялся, что она сделает то, что в свете называют хорошей партией. Она с ребячества отличалась необыкновенной мягкостью и никогда ни в чем, не только матери, но и никому не противоречила.
Все время ее замужества она постоянно делала только угодное мужу, никогда не заявляя своих желаний. Один раз во всю ее жизнь она высказала свое желание весьма решительно. Когда сестра объявила ей о сделанном предложении и моем на него взгляде, который разделяла и сестра, она отвечала, что согласна на предложение Засецкого, но, конечно, если ее мать или даже дядя (т. е. я) этого не желают, то предложение Засецкого она просит считать как бы не бывшим и поступит согласно моей и ее матери воли, которая, конечно, направлена к ее пользе. После столь положительного объяснения такой мягкой, как воск, девочки, конечно, последовало согласие и ее матери и мое. Свадьба была в середине лета, у Засецкого посаженой матерью была его бабка, почти столетняя, но довольно бодрая старуха. {О Засецком не раз будет упоминаться в следующих главах ‘Моих воспоминаний’.}
К коронованию Государя съехались в Москву все высшие сановники и между прочими главноуправляющий путями сообщения Чевкин, который с женой{581} своей и сыном поселился в нанятом при графе Клейнмихеле доме Базилевского{582} (впоследствии Рукавишникова) на Тверском бульваре. В это время я познакомился с его женою и ближе сошелся с Чевкиным. Их сына{583} я тогда видел только один раз, я пришел к Чевкину очень рано по делам службы, он пригласил меня в столовую, где его жена разливала чай. Вдруг с треском отворились двери в столовую, чрез которую пробежал красивый молодой человек в расстегнутом военном сюртуке, бледный, нечесаный. Он не ночевал дома и, конечно, мог бы пройти в свою комнату и не мимо своих родителей, отец при входе сына пожал плечами, а лицо матери выразило сильное огорчение. Впоследствии я ближе познакомился с сыном Чевкина, при хорошей образованности, недюжинном уме и весьма замечательном даре слова, он был большим негодяем: занимал без отдачи, пользовался положением отца, чтобы занимать или просто брать деньги у подрядчиков ведомства путей сообщения, наконец, вследствие дурных проделок должен был оставить Россию и жить во Франции, где и умер, кажется, в 1869 году. Потеря единственного, хотя и блудного сына была очень горька его родителям, и в особенности матери.
К коронации было приглашено несколько военных генералов из числа находившихся на службе внутри Империи, в том числе был брат мой Николай, несколько раз раненный в Севастополе. Он был в 1856 году начальником штаба 4-го пехотного корпуса и жил в Воронеже. За то, что брат поместился в Москве у нашей сестры, которую жена его не могла терпеть, последняя делала нам и мужу своему, которому впоследствии запретила видеться с сестрою, много неприятностей.
{Торжества коронования и праздники по оному случаю в Москве описаны неоднократно, и поэтому я скажу о них только несколько слов.} В Успенском соборе{584} к торжеству коронации были сделаны разные приготовления, осмотр которых допускался только высокопоставленными лицами или по особо выданным Московской дворцовой конторой{585} билетам. По случаю проведения мытищинской воды в Кремлевский дворец, я был известен чиновникам этой конторы и потому полагал возможным взойти в собор для осмотра упомянутых приготовлений без билета, меня, однако же, в него не пустили, я вздумал не послушаться останавливавших меня чиновников и взойти насильно, однако же, это мне не удалось. Я был в это время сильно раздражен {подобно тому, как при требовании в 1841 году, чтобы меня перевезли через Керчь-Еникальский пролив, что мною описано в IV главе ‘Моих воспоминаний’. Но желание мое взойти насильно в собор было тем непростительнее, что я в это время был 15-ти годами старше, и мне без всякой потери для себя и для кого бы то ни было не [нужно было] осматривать приготивлений в соборе}.
В день коронования я получил орден Св. Владимира 3-й ст. Я был уже 6-й год полковником и мог надеяться на производство в генерал-майоры, а потому означенная награда меня не удовлетворила. Мой бывший тогда начальник Чевкин, при частых свиданиях со мной, неоднократно рассказывал, что его, несмотря на представления обоих фельдмаршалов Паскевича и Дибича, долго не производили в генерал-майоры. На мое замечание, что он скорее всех своих современников был произведен в генералы, так как в офицерских чинах он состоял всего 9 лет (с 1822 по 1831 г.), Чевкин мне отвечал, что он в 1828 и 1829 гг. был неоднократно представляем обоими фельдмаршалами к производству в генералы за отличие в военных действиях, и так как эти представления не были уважены, то он, потеряв надежду быть когда-либо произведенным, объяснялся об этом с графом (впоследствии с князем) А. И. [Александром Ивановичем] Чернышевым. И все это он говорил и повторял мне, нисколько не обращая внимания на то, что я прослужил уже в офицерских чинах 26 лет, а производство меня в генералы зависело вполне от него.
К означенному рассказу он присовокупил, что в 1829 году, когда он привез известие об Адрианопольском мире, он будто бы сам не желал получить генеральского чина, так как до того времени он получал все чины за отличия в сражениях.
Впрочем, он за это известие получил вдруг три награды, что едва ли был не первый пример в царствование Николая Павловича, а именно: он получил орден Св. Владимира 3-й ст., 3000 червонцев и назначен флигель-адъютантом. По случаю этого назначения известный остряк князь A. С. Меншиков, бывший в 1854 и 1855 гг. главнокомандующим в Крыму, сказал, что взяли Эзопа ко двору, намекая на то, что Чевкин горбат, когда последний узнал об этом, то заметил, что Эзопа взяли ко двору ‘pour faire parler les btes’[135]. Чевкин, несмотря на свое чрезмерное трудолюбие, был любезен в обществе, в особенности с дамами и вообще остер и находчив. Расскажу об его находчивости, которую он выказал {более 40 лет спустя после вышерассказанного, а именно} в январе 1872 г. Конс тантин Карлович Грот{586} в 1870 г. был сделан членом Государственного Совета и назначен в Департамент экономии, в котором Чевкин был председателем. Между Чевкиным, привыкшим не обращать внимания на мнения членов департамента, и Гротом было несколько споров по делам. 1 января 1872 г. объявлено Высочайшее повеление о перемещении Грота в департамент законов. Когда Грот, на другой день Нового года, взошел в присутствие Департамента экономии и прощался со своими прежними сочленами, Чевкин подал ему левую руку, вероятно, без всякого намерения. Грот сказал Чевкину:
— Я не знал, что вы левша.
На что последний возразил:
— Это только {со вчерашнего дня, так как} вчера у меня отняли правую руку.
Но не подлежит сомнению, что Грот был перемещен по инициативе Чевкина.
Торжественный въезд Царской Фамилии из Петровского дворца{587} в Москву я видел из окна какого-то дома на Тверской улице, русское дворянство при этом везде не отличилось: представителей его было мало, и те ехали верхом на плохих лошадях и сами были плохо одеты в мундирах, — право ношения которых они получили при выходе в отставку, — довольно потертых.
В самый день коронования я был на выходе во дворце. Государь и Государыня прошли мимо собравшихся во дворце с грустными лицами и очень заплаканными глазами. Во время коронования корона упала с головы Императрицы, что принято было за дурное предзнаменование.
Графиня К. П. Клейнмихель была в числе четырех статс-дам, которые прикалывали корону на голове Императрицы, не знаю, почему ее, более чем других трех, обвиняли в том, что корона не была крепко приколота, скипетр во время шествия из дворца в Успенский собор нес наместник Царства Польского князь М. Д. [Михаил Дмитриевич] Горчаков, он, по причине желудочного расстройства, не мог донести скипетра до собора.
Я уже говорил, что дом, в котором я помещался, был на набережной р. Москвы, против дворца, так что я, жена и все жившие у нас видели Государя, когда он выходил в мантии и короне на балкон дворца и кланялся бесчисленной толпе народа, беспрерывно кричавшей оглушительное ура. Везде, где показывался Государь, была бездна народу, толпа цеплялась за колеса и крылья Государева экипажа, и даже некоторые вскакивали на крылья, чтобы, хотя на минуту, взглянуть поближе на обожаемого Монарха.
Я был в числе приглашенных на бал во дворец и на других торжествах и празднествах.
Государь почти ежедневно бывал в Ходынском лагере, Чевкин приказал мне находиться в лагере все время, пока в нем находился Государь, который каждый раз, когда бывал в лагере, проезжал мимо второй водоподъемной башни, у которой я постоянно находился. Государь отвечал на мой поклон, но ни разу не обратился ко мне с каким-либо вопросом и не осматривал ни водоподъемной машины, ни башни. Невольно вспоминал я об его отце, который, конечно, осмотрел бы все водоснабжение.
Брат мой Николай был постоянно в свите Государя, он очень любил двух полковых командиров 4-го пехотного корпуса Веревкина{588} и Зеленого{589} {(впоследствии член Государственного Совета и генерал от инфантерии). Брат мой} очень желал производства последнего в генерал-майоры, когда же он не попал в число произведенных в день коронования 26 августа, то брат мой всячески хлопотал о том, чтобы Зеленый был произведен 30 августа, но безуспешно. Зеленый тогда просил отставки, но его уволили только от командования полком. В это время M. Н. Муравьев был назначен министром государственных имуществ, он взял Зеленого к себе по особым поручениям, потом сделал его товарищем министра, а 1 января 1862 г., при увольнении Муравьева, Зеленый был назначен министром государственных имуществ. Таким образом, неуспех хлопот брата о производстве Зеленого в генералы послужил последнему на пользу.
По заключении мира в 1856 году главнокомандовавший в Крыму граф Лидерс неоднократно посылал моего брата Николая в лагерь наших бывших противников, причем брат очень сошелся с итальянскими офицерами. Некоторые из бывших под Севастополем итальянцев вошли в состав итальянского посольства, присланного на коронацию. Эти лица бывали у брата и обедали у сестры. В начале сентября я и брат возили их в Троицкую лавру, древностями и богатствами которой они сильно восхищались. Я теперь с намерением упоминаю об этих наших отношениях к итальянской миссии, так как они имели большое влияние на дальнейшую службу моего брата, {как читатель увидит из следующей главы ‘Моих воспоминаний’}.
По отъезде Царской Фамилии из Москвы, начались снова занятия мои по укладке водоводных труб в городе и по устройству фонтанов, из завода герцога Лейхтенбергского начали подвозить части водоподъемных машин в Алексеевское и в с. Большие Мытищи, но уже по этим частям видно было, что машины не будут удовлетворять своему назначению.
Сырость нашей квартиры заставила нас переехать на Самотечную Садовую, где я нашел приличную квартиру в нижнем этаже, так что в железной дороге, устроенной для жены в доме Сорокина, не предстояло более надобности. Во вновь нанятом доме украли у нас собачку Лельку, {о которой я упоминал выше}. Я ни прежде, ни после не видал такой умной собаки.
Зима 1856/57 года в Москве отличалась от прежних зим тем, что после 30-летнего гнета дышалось свободнее, языки развязались, литература оживилась и в периодических изданиях начали появляться такие статьи, за которые в прежнее царствование их авторы и издатели подверглись бы строжайшим наказаниям[136]. В зиму 1855/56 г. все еще были заняты несчастной Крымской войной, и потому тогда было не до пересудов о внутреннем состоянии России. В Московском английском клубе отражалось мнение Москвы, смерть П. Я. Чаадаева дала место новым деятелям, которые при нем едва ли могли бы выказаться. Начали собираться маленькие кружки в небольшой комнате или, лучше сказать, в проходе между библиотекой и так называемой ‘адской комнатой’. В ней обсуждались разные журнальные статьи и в особенности статьи ‘Русского вестника’, начавшего выходить под редакцией Каткова и Леонтьева в либеральном английском направлении, под цензурой Крузе{590}, с большою смелостью, по тогдашним понятиям, допускавшего эти статьи к печатанию. В этих обсуждениях, конечно, касались и внутренней политики, и действий нашего правительства. Главным лицом в этих суждениях был Головкинн, отставной чиновник, происхождением из духовного звания, человек весьма умный, способный и начитанный. Вторым лицом, постоянно участвовавшим в означенных беседах, был чиновник особых поручений при московском военном генерал-губернаторе Михаил Николаевич Лонгинов{591} (впоследствии тайный советник и председатель главного цензурного управления).
Вскоре означенная комнатка сделалась тесной, и клуб распространил свое помещение двумя комнатами, из коих одну, наибольшую, назначили для сбора членов, не играющих в карты. В этой комнате каждый вечер можно было видеть Головкина и Лонгинова, которых и прозвали президентом и вице-президентом говорильной или, как другие называли, вральной комнаты. Вместе с ними всегда можно было в ней найти от 5 до 10 членов, я бывал не так часто в клубе, но когда приезжал в клуб вечером, то обыкновенно проходил прямо в эту комнату. Большая же часть членов в нее не входили, некоторые опасались, чтобы правительство не потребовало их к ответу за то, что в ней говорилось, или не почитали себя довольно образованными, чтобы вмешиваться в разговоры, или даже слушать их. Смешно было видеть, как некоторые из членов подходили к стеклянной двери, ведшей во вральную комнату, с явным намерением взойти в нее и, постояв у двери, не решались привести его в исполнение.
Мой свояк, граф H. С. Толстой, не был членом клуба, но его ежедневно записывали гостем, и он был постоянным членом общества, собиравшегося в означенной комнате. В Толстом только в это время, когда ему был 45-й год, открылись литературные способности, многие юмористические рассказы его тогда очень нравились. {Выше я упоминал, что мы были с ним в полной размолвке}, положение его при встрече со мною было очень щекотливое, и он просил жену мою свести нас, на что с моей стороны не было препятствий. Я нашел моего свояка во многом изменившимся, он из сварливого, вспыльчивого человека сделался очень мягким и расположенным к добру, нисколько не изменив резкости в своем обращении и оставшись по-прежнему большим чудаком. Он и в Москве продолжал носить фантастическую одежду своего изобретения.
В январе 1857 г. была дана частному обществу концессия на окончание постройки Петербурго-Варшавской железной дороги с ветвью к прусской границе, на постройку Московско-Феодосийской и других железных дорог, всего протяжением до 4000 верст, и на их эксплуатацию. Обществу этому дано название Главного общества российских железных дорог{592} {(Grande Socit des chemins de fer russes)}, название, многим показавшееся странным. Главными учредителями, а впоследствии и деятелями этого общества были французы, и слово Grande Socit[137] напоминало Grande arme[138], с таким торжеством вступившую в Россию в 1812 году и которой изгнание стоило стольких жертв. Спустя четыре года, пришлось изгонять французов, деятелей означенного общества, что также не обошлось без жертв. В Именном Высочайшем указе, при котором была объявлена означенная концессия, было, между прочим, объяснено, что для устройства сети железных дорог в России найдено необходимым призвать не только капиталы, но и знание из Западной Европы. Последнее было выражено так, что оно не могло не оскорбить русских инженеров путей сообщения, которые без участия иностранцев уже построили железную дорогу между двумя столицами. Проект указа был, конечно, составлен Чевкиным, на которого за это и пало неудовольствие русских инженеров, старшие из них приняли французов, главных деятелей общества, с радушием, вспоминая с уважением своих французских наставников {и учителей, о которых я подробно говорил во II главе ‘Моих воспоминаний’}. Но старшие русские инженеры не соглашались принять обязанности низших деятелей общества, учредители которого первостепенными и второстепенными деятелями назначали французов. Имея в виду скорое окончание работ по водоснабжению Москвы и не предвидя в государственной службе по путям сообщения для себя занятий, я готов был поступить в Главное общество железных дорог, надеясь при этом получить и содержание, которое могло бы обеспечить мое существование.
В феврале 1857 г. я в Петербурге передавал об этом Александру Аггеевичу Абазе{593} (впоследствии действительный тайный советник и министр финансов), назначенному членом совета управления Главного общества и пользовавшемуся в управлении некоторым влиянием, но мои с ним переговоры ни к чему не повели. Колиньон{594} (имевший звание главного инспектора 2-го класса дорог и мостов во Франции), избранный главным распорядителем дел общества под названием главного директора, намерен был, как сообщил мне тогда Абаза, только низшие инженерные должности предоставить русским инженерам, так чтобы между двумя работами, производимыми французами, были работы, порученные русскому инженеру, который мог бы помогать своим соседям знанием русского языка и местных обычаев.
{Я уже говорил во II главе ‘Моих воспоминаний’, что} выбор Колиньона был неудачен. Плохой организатор, надменный, дерзкий до нахальства, неуживчивый и, сверх того, не имевший достаточно практических сведений по устройству и эксплуатации железных дорог{595}, он сумел вполне подчинить себе совет управления Главного общества, которому по уставу общества он был подчинен и которого члены, выбранные не общим собранием акционеров, а учредителями, вовсе не понимали дела. Высшие правительственные лица в России постоянно принимают иност ранцев, в особенности французов, с особенным радушием. Так были приняты Колиньон и все иностранные деятели Главного общества всеми означенными лицами и, между прочим, главноуправляющим путями сообщения Чевкиным. Колиньон и его подчиненные вообразили себя благодетелями России и учителями варваров, хотя между его подчиненными часть не имела тех теоретических сведений, которые имеет каждый русский инженер, а некоторые из назначенных к инженерным занятиям не имели и практических сведений. Деятелей вообще набирали по просьбам и рекомендации высокопоставленных во Франции лиц, так что в инженеры общества попали разные ремесленники и даже цирюльники. Немногие из рекомендованных, получая назначение инженеров, отказывались от этого назначения, выставляя свое полное незнание инженерного искусства. Тогда им говорили:
— Partez toujours pour la Russie, on у rglera votre position[139].
Вскоре дурные постройки и беспрерывные ошибки французских инженеров, и в особенности претензии Колиньона, изменили мнение Чевкина о французских деятелях, Чевкин также не отличался мягкостью характера и сговорчивостью. Замечательно, что в это время не только высшие правительственные лица, но почти все русские обвиняли Чевкина в недоброжелательстве к французским деятелям и восхваляли Колиньона и приехавших с ним должностных лиц. Эти последние, подражая своему главному начальнику, были почти недоступны для русских помещиков, подрядчиков и рабочих, когда же после долгих исканий соглашались кого-либо допустить к себе, то обращались с ним невежливо и даже грубо. Таково же было их обращение с подчиненными им русскими офицерами из инженеров путей сообщения, некоторые из них запрещали этим офицерам на планах подписываться инженерами, хотя последние приобрели в России это право на всю жизнь, окончив с успехом курс наук в Институте инженеров путей сообщения.
Вскоре появилась вражда между инженерами: с одной стороны, начальниками из французов и, с другой, подчиненными из русских, и последние начали оставлять общество, несмотря на получаемое ими большое содержание. Из русских инженеров, поступивших в общество, первый вышел инженер-капитан Тесминн (впоследствии управлявший С.-Петербурго-Варшавской железной дорогой) по следующей причине. Тесмин был назначен в распоряжение молодого французского инженера, которому было поручено производство изысканий железной дороги по направлению от Москвы до Феодосии. Этот француз, отправляя Тесмина в Тулу, самым неделикатным образом поручал ему приготовить для него квартиру и разную домашнюю обстановку. Тесмин, вследствие этой неделикатности, с которой ему навязывали обязанности слуги, просил об отчислении его из общества.
{В следующей главе ‘Моих воспоминаний’ я опишу некоторые из действий французских деятелей Главного общества, бывшие причиной необходимости отделаться от них, что не обошлось без значительных жертв для русского государственного казначейства.} Когда большая часть образованных русских поняли всю невыгоду для России от нелепых произвольных действий этих пришельцев, они обвиняли Чевкина за то, что он допустил дать концессию с большими льготами на такое значительное протяжение (4000 верст) железных дорог обществу, которого ни денежные, ни технические средства были неизвестны, а не разделил этого протяжения между несколькими обществами, которых тогда не трудно было найти и которые, конечно, состязались бы между собой в лучшем и правильнейшем устройстве дорог. {Весьма любопытно было бы знать тайные пружины, подготовившие учреждение Главного общества, предпочтение, данное французам перед другими обществами, было основано, может быть, на политических расчетах, а может быть, тут не обошлось и без подкупов, мне все это неизвестно.} Знаю, что Чевкин сильно настаивал на том, чтобы выдать концессию на означенное протяжение железных дорог не одному, а нескольким обществам, что в случае несогласия его на передачу всего означенного протяжения дорог одному обществу он мог лишиться занимаемого им места {и что по некоторым слухам, даже Императрица покровительствовала учреждению одного общества, и именно французского}.
Я упоминал выше, что в феврале 1857 г. я был в Петербурге. Целью моего приезда было указание, — новому директору завода герцога Лейхтенбергского, полковнику корпуса горных инженеров, Владимиру Карловичу Рашету{596} (впоследствии тайный советник и директор Горного департамента), поступившему на место умершего генерал-майора [Ивана Александровича] Фуллона, — несообразностей в изготовляемых этим заводом водоподъемных паровых машинах для Московских водопроводов и представление разным лицам, в том числе Чевкину, а через него и Государю, напечатанного мною ‘Руководства по устройству водопроводов’. {Все, относящееся до составления и напечатания этого ‘Руководства’, я изложил в начале этой главы ‘Моих воспоминаний’, здесь скажу только, что} представленный Государю экземпляр был напечатан на одинаковой со всеми прочими бумаге по следующей причине. Я просил в типографии Готье, где печаталась эта книга, напечатать 10 экземпляров на самой лучшей бумаге и не наблюдал за выбором, сделанным типографией, которая их напечатала на такой толстой бумаге, что экземпляр ‘Руководства’ своим объемом походил на крупно напечатанную Библию. Это заставило меня оставить все 10 экземпляров у себя, но так как вскоре, как я уже упоминал выше, книга эта сделалась редкостью, то я и эти 10 экземпляров роздал разным лицам и последний из них отдал в библиотеку Русского технического общества.
В эту же бытность мою в Петербурге зимой 1857 года Чевкин предложил мне взять в помощники начальника Московских водопроводов инженер-полковника Андрея Васильевича Черкаева{597}, который в это время был начальником отделения в Департаменте искусственных дел. Чевкин очень выхвалял Черкаева, с которым решался расстаться только по причине болезни последнего, сильно развившейся на занимаемой им должности. Чевкин же надеялся, что воздух Москвы и движение для осмотра водопроводных работ улучшат его здоровье. Черкаев был, конечно, человек образованный и честный, но по своему нерешительному характеру и болезненному состоянию ни на что не мог быть употреблен. Он пробыл полтора года моим помощником, но помощи мне ни в чем не оказал. Его нельзя было посылать осматривать работы, потому что болезнь ему не дозволяла ходить пешком, а езда на извозчиках была для него невозможна по крайней его бедности при довольно многочисленном семействе.
Он жил в отдаленной части Москвы, а потому по той же причине не мог ежедневно бывать в моей канцелярии, для занятия письменными делами, впрочем, если бы он и приходил в нее, то, при его нерешительности и медленности, мне труднее было бы объяснять ему то, что надо написать, чем написать самому. И так он все время ничего не делал, в ноябре 1857 г. он вызвался составить проект фонтана, в котором полагался кирпичный свод диаметром в 1 сажень, он вздумал определять устойчивость этого свода высшими математическими исчислениями, до этого времени без всяких излишних выкладок было уже проектировано и построено в Москве до 30 фонтанов со сводами, имевшими гораздо больший диаметр, Черкаев надоел мне и инженеру Попову вопросами, относившимися к составлению проекта малого фонтана.
В середине 1858 г. он уехал из Москвы, не составив этого проекта. Большой его друг, инженер полковник [Николай Иванович] Липин, назначенный тогда вице-директором Департамента железных дорог (впоследствии тайный советник и член совета управления Главного общества по назначению от правительства), предложил послать Черкаева в Англию для приема рельсов, законтрактованных для ремонта Николаевской железной дороги. Его недоверчивость и нерешительность были причиной больших неудовольствий против него со стороны английских заводчиков, контрагентов и их рабочих. Эти неудовольствия побудили заменить Черкаева другим приемщиком, он оставался без дела до 1863 г. В это время требовалось послать в Англию инженера для заказа и приема чугунных труб, потребных для устройства новочеркасского водоснабжения, производившегося под моим главным наблюдением. Липин упросил меня послать Черкаева, на что я согласился, полагая, что опыт приема рельсов послужил ему уроком в том отношении, как он должен вести себя на английских заводах. В начале 1864 г. я получил от данного ему для наблюдения за заказами помощника извещение, что Черкаев, в день посещения одного из заводов, отливавших трубы, скоропостижно умер. Конечно, я употребил все зависевшие от меня средства, чтобы доставить пособие его семейству, оставленному им в крайней бедности. Черкаев, видимо, не любил меня и выказывал зависть. Он говорил моим подчиненным, что я слишком снисходителен к поставщикам чугунных труб для Московских водопроводов, так как некоторые из этих труб не вполне соответствовали строгим условиям контракта, но что я родился под счастливой звездой, и потому водоснабжение, вероятно, будет хорошо действовать.
Когда задумано было мною устройство железной дороги от Москвы до Троице-Сергиевского посада{598}, Черкаев находил это предприятие весьма невыгодным, но говорил, что, благодаря только моей счастливой звезде, оно, вероятно, будет давать доходы. Относительно предполагаемой Черкаевым моей снисходительности к поставщикам чугунных труб я должен сказать, что всегда считал своей обязанностью добиться от поставщиков наименьших цен, по заключении же с ними контрактов, давать им все льготы, которые не вредны для производимого сооружения. Строители же, подобные Черкаеву, весьма вредны, подрядчики, зная их придирчивость и требования исполнения вписываемых в контракты часто неисполнимых условий, берут возвышенные цены на работы и материалы и, несмотря на это, вследствие придирчивых требований строителей, разоряются, работы длятся, отыскиваются новые подрядчики с еще более возвышенными ценами, и все это в явный убыток того, на чей счет производятся сооружения.
Чевкин нашел полезным, чтобы инженеры, заведовающие значительными техническими работами, во время своего пребывания в Петербурге знакомили воспитанников Института инженеров путей сообщения с этими работами. На этом основании зимой 1857 года мне было предложено познакомить их с работами по устройству Московских водопроводов. Я прочел о них две лекции, на которых, кроме воспитанников института, было много и других слушателей. Лекции были прочтены удачно, и слушатели были ими очень довольны.
Зимой 1856/57 г. в мытищинском водоподъемном здании устанавливались две водоподъемные паровые машины, взамен прежде поставленных заводом герцога Лейхтенбергского, оказавшихся негодными, а по наступлении летнего времени снова приступлено к укладке чугунных труб в Москве и к устройству в ней фонтанов. Я постоянно доказывал, что и вновь устанавливаемые в Мытищах машины не будут действовать, но на основании условия, заключенного с заводом герцога Лейхтенбергского, должен был допустить их установку. Одна из этих машин, немедля по пущении ее в действие, сломалась. Не пробуя второй машины, устроенной по одному образцу с первой, я потребовал немедленных переделок в обеих машинах, согласно моим указаниям. В мае приехал в Мытищи директор упомянутого завода Рашет, он упросил дозволить в его присутствии испробовать вторую машину, которая, по его мнению, должна была хорошо действовать. Но она также, немедля по пущении ее в действие, сломалась, и один из разлетевшихся кусков машины ударил по ноге Рашета, ближе всех к ней стоявшего. Тогда только он понял необходимость исправить обе машины согласно моим техническим указаниям. Неудача в устройстве машин для мытищинского водоподъемного здания влекла за собой необходимость продолжать пользоваться старым, разрушившимся кирпичным водопроводом, по которому вода от Мытищ до алексеевского водоподъемного здания текла естественным давлением, и, следовательно, эта неудача не имела влияния на существовавшее в Москве водоснабжение. Упомянутые две машины были исправлены к осени 1857 г., так что в октябре этого года они начали поднимать мытищинскую воду в чугунные трубы, проложенные от них до алексеевского водоподъемного здания, и засим старый кирпичный водопровод остался без употребления.
К маю 1857 года были доставлены из того же завода почти все части двух 48-сильных паровых машин, которые должны были быть поставлены взамен действовавших 24-сильных паровых машин, так что для установки новых машин необходимо было снять старые, поднимавшие воду в Москву попеременно, по два месяца каждая. Предположено было, сняв сначала одну из старых машин, заменить ее новой. На снятие первой машины и замену ее новой явно требовалось более двух месяцев, а потому остававшаяся неразобранной старая машина была хорошо выремонтирована, но так как она до сего времени, в продолжение 27-летнего своего существования, никогда не действовала более двух месяцев сряду, то я сильно опасался, что какие-нибудь повреждения в ней заставят, на время их исправления, остановить водоснабжение, что поставило бы меня в самое безвыходное положение. Жители Москвы до того привыкли, в продолжение 27 лет, к мытищинской воде, что за короткую даже остановку в ее доставлении все обрушились бы на меня. Им, конечно, не было дела до трудностей, с которыми сопряжена была перестройка некоторых сооружений старого водопровода, которых действие между тем должно было продолжаться, и тем менее до того, соответствуют ли новые поставляемые машины их назначению и какие условия вписаны в контракт, заключенный с заводом, их изготовляющим[140]. Трудно вообразить себе мое нравственное состояние, когда, по негодности 48-сильных машин, доставленных заводом герцога Лейхтенбергского, одна оставшаяся старая водоподъемная машина должна была беспрерывно днем и ночью действовать полтора года, понятно, что эту машину холили как собственный глаз, чем я обязан вышеупомянутому унтер-офицеру Гедловскому, а также и прочному устройству машины, изготовленной почти 30 лет назад на Выксунском заводе Шепелевых.
Между тем завод герцога Лейхтенбергского был куплен Главным обществом российских железных дорог. Совет управления этого общества прислал механика Гюмбера (Humbert)н для установки в алексеевском водоподъемном здании 48-сильных машин и для исправления 10-сильных, поставленных в мытищинском здании. Исправление этих машин и установка одной из 48-сильных паровых машин были окончены в октябре 1857 г. Первые не соответствовали своему назначению, потому что могли поднимать в сутки не более 300 тысяч ведер воды, вместо предположенных 500 тысяч, но я, заявив об этом совету Главного общества, в виду того, что старый кирпичный водопровод с каждым годом все более разрушался, немедля пустил их в ход, через что мытищинская вода с октября 1857 г., как уже объяснено выше, потекла до алексеевского водоподъемного здания по вновь проложенному чугунному водоводу. Установленная же в алексеевском водоподъемном здании 48-сильная паровая машина беспрерывно повреждалась, так что после нескольких часов хода необходимо было ее останавливать, сверх того, она вместе с водой накачивала в трубы много воздуха, что было причиной разрывов в чугунной водонапорной трубе, проложенной от алексеевского водоподъемного здания до Сухаревой башни. Проба 48-сильной машины, по исправлении означенного разрыва, продолжалась весь ноябрь с перерывами по причине повреждений то в ней, то в упомянутой водонапорной трубе. Присланный советом Главного общества механик Гюмбер приписывал неудачный ход машины непрочности этой трубы, тогда я в том месте, где происходил в ней разрыв, поставил вертикальную трубу малого диаметра, вышиной до горизонта окружающей местности, накачиваемый машиною воздух выходил через эту трубу, и после этого она более не повреждалась. Эту вертикальную трубу я полагал впоследствии заменить небольшим фонтаном, составление проекта которого принял на себя Черкаев. Фонтан этот находился бы близ Ярославского шоссе, и водой из него могли бы пользоваться богомольцы, во множестве проходившие по этому шоссе в Троицкую лавру, и жители близлежащих с. Останкина и других деревень.
Выше было объяснено, что Черкаев не представил проекта этого фонтана, а так как новые, привезенные из Англии, водоподъемные машины, поставленные в 1858 г., не накачивали воздуха в водонапорную трубу, а потому и не повреждали ее, то место, где в ней оказывался разрыв при действии машины, поставленной в 1857 г., заделано и упомянутого фонтана не построено. Наконец, Гюмбер убедился в негодности установленной им машины и, проектируя взамен ее новую, делал множество математических выкладок, причем я убедился в совершенном неимении им сведений по устройству водоподъемных паровых машин. Далее я расскажу средства, употребленные мною для выхода из этого горького положения.
В июле 1857 г. племянница моя Валентина Засецкая родила дочь Ольгу, ее крестила бабка ее отца, столетняя старуха, о которой я упоминал выше. Роды были не совсем счастливы, родильницу долго лечили лучшие московские доктора, но она продолжала страдать, по необыкновенной мягкости характера она умела от всех скрывать свои страдания. Наконец в 1858 г. доктора отправили ее в Вюрцбург к знаменитому доктору Сканцони{599}. Жизнь Засецких, несмотря на богатство, была очень уединенная, они почти никого не принимали у себя и сами мало выезжали. [Михаил Дмитриевич] Засецкий иногда давал обеды, к которым приглашал, кроме родных своих и жены, небольшое число своих приятелей и нескольких бедных дам, старых знакомых его покойной матери. Будучи скуп, он не имел вообще понятия о деликатности в денежных расчетах, что очень не нравилось сестре моей, которой деликатность доходила до nec plus ultra. Засецкий был набожен, у него часто служили всенощные в столовой комнате у киота с иконами, пред которым постоянно теплилась лампада. Ko всенощным всегда приглашался отличный хор певчих, с которым певал и сам Засецкий, я уже говорил, что он был отличный музыкант и имел приятный голос.
Лето 1857 г. мы прожили в том же построенном на дворе алексеевского водоподъемного здания деревянном домике, в котором провели лето 1855 и 1856 гг. В этом домике в 1857 г. мы имели удовольствие принимать, сверх обычных наших посетителей, княгиню Розалию Ипполитовну Максутову{600} и Ивана Дмитриевича Якушкина{601}.
Княгиня Максутова, {о которой я неоднократно упоминал в ‘Моих воспоминаниях’}, овдовела в 1856 г. Будучи с 1833 г. дружна с моею женою, она, по приезде своем в Москву, очень часто ее навещала. Муж ее, вследствие разных неудачных опытов по хозяйству в своем маленьком пензенском имении, оставил ей одни долги, которые она считала обязанностью по возможности уплатить. Мария Павловна Сумарокова{602}, знавшая княгиню Максутову с малолетства, в виду бедственного ее положения, уговорила ее поступить в воспитательницы детей Великого Князя Константина Николаевича, {с этой целью} она скоро уехала в Петербург.
И. Д. Якушкин, двоюродный брат моей тещи{603}, был с нею очень дружен до ссылки его в Сибирь в 1826 г., и это чувство дружбы он перенес на любимую ее дочь, мою жену. В разговорах моих с Якушкиным я передавал ему о многих происшествиях минувшего царствования, и он неоднократно выражал радость тому, что прожил эти 30 лет в таком краю, в который не доходили вести о том гнете, какому Россия подвергалась во все это время. Хотя он, вместе с другими декабристами, был возвращен из Сибири с дарованием всех прежних прав, но, однако же, ему не было предоставлено права жить в столицах. Якушкин в 1858 г. уехал в тверское имение управлявшего Московской удельной конторой Николая Николаевича Толстого {604}. Сырость почвы этого имения подействовала на здоровье изгнанника, в следующем году испрошено было дозволение ему жить в Москве для излечения от болезни, но уже было поздно. В Москве первое время он чувствовал себя лучше и начал выезжать. Последний его выезд был к нам в Алексеевское, он, не застав меня дома, обедал у жены моей. Вскоре узнали мы об его кончине, и я проводил его смертные останки на Ваганьково кладбище. Из декабристов на похоронах был Матвей Муравьев-Апостол. Якушкин был человек весьма образованный, умный и добрый. Я мало говорю о Якушкине, так как сведения о нем можно иметь из его собственных записок, а также из записок других декабристов, {появившихся уже в большом числе и которых со временем, вероятно, появится еще больше}.
Из Алексеевского мы переехали на новую квартиру, которую я нанял в Леонтьевском переулке в доме{605} [Николая Соломоновича] Мартынова, убившего на дуэли знаменитого поэта Лермонтова. Прежняя моя квартира на Земляном валу, близ Самотецкого пруда, была в слишком отдаленной части города, так что проезд к некоторым из производившихся в Москве водопроводных работ был очень затруднителен, к тому же, в виду скорого открытия водоснабжения, мне необходимо было, для удобнейшего наблюдения за его действием, поселиться в центральной части города.
В 1857 г. я был избран в члены Московского общества сельского хозяйства, а в 1856 г. Русского географического общества. Я был очень удивлен получением диплома на звание члена последнего общества, за подписью его президента Великого Князя Константина Николаевича, так как я вовсе и не думал поступить в это общество. Вероятно, M. Н. Муравьев, бывший тогда вице-президентом общества, предложил меня в члены. В Московское же общество сельского хозяйства я был избран по предложению бывшего тогда вице-президентом этого общества С. П. [Сергея Павловича] Шипова, получившего на это предварительно мое согласие. Вскоре по вступлении моем в это общество открылась в нем вакансия начальника III (механического) отделения, по предложению С. П. Шипова я принял это место, не зная, что в этом отделении был помощник начальника, каковых не было в других отделениях, и именно профессор механики Ершов{606}, который высказал мне обиду в том, что его обошли, и намеревался оставить должность помощника. Когда же я объявил, что лучше же мне не принимать должности начальника отделения, чем ему оставлять должность, им занимаемую, он решился остаться. Конечно, он был сведущее меня по механике, и в особенности по механике сельскохозяйственной, которая мне вовсе не была знакома.
Причина же, что выбор в начальники отделения пал на меня, а не на Ершова, крайне смешна: он не принадлежал к аристократическому кругу, из которого постоянно избирались президент, вице-президент и начальники отделения Московского сельскохозяйственного общества. Сестра моя А. И. Викулина, во время получения мною диплома географического общества, была за границей, когда я уведомил ее о совершенно неожиданном получении этого диплома, она отвечала, что удивляется, как все русские ученые общества не избрали еще меня в свои члены, по ее любви ко мне она считала меня одним из достойнейших русских ученых.
В ноябре 1857 г. издан первый Высочайший манифест об улучшении быта помещичьих крестьян или, проще, об освобождении их от крепостной зависимости{607}. Это великое дело было желанием только весьма небольшого числа лучших людей, большая же часть помещиков и чиновников и все низшие сословия не были к тому приготовлены. Были достоверные слухи, что, когда при Императоре Николае составлен был Комитет с целью приготовить основания к освобождению крестьян, Наследник был против этой меры, и потому хотя и известно было некоторым, что для разработки этого вопроса в Петербурге был образован Секретный комитет из высших сановников, но почти все были уверены, что о нем потолкуют по-прежнему и по-прежнему же его отложат. Мне известно было, что в числе членов означенного комитета был Чевкин, который в проезд свой через Москву осенью 1857 г., для осмотра работ ведомства путей сообщения, разъезжая со мною по этой столице в одном экипаже, обращал особое внимание на мой рассказ о значительном числе домов, отдававшихся внаймы, так как их владельцы, по запутанности дел, и в особенности в ожидании переворота, не в состоянии жить в столицах. Чевкин ни одним словом не дал мне понять о том, как этот переворот был близок к осуществлению.
Манифест об улучшении быта крестьян разрешил все недоумения, почти все помещики были против освобождения крестьян с наделом земли, многие хотели сохранить полицейскую власть над крестьянами, т. е., сохранить крепостное состояние в другом виде. {Я не буду упоминать всего, что говорилось, писалось и делалось в это время по означенному предмету, конечно, об этом интересном во всех отношениях времени останется очень много записок.} В разговорной комнате Английского клуба отражались мнения всей Москвы, так называемые ее президент Головкин и вице-президент Лонгинов (M. Н.) [Михаил Николаевич] приняли сторону большинства и постоянно осуждали меры правительства. Между тем, сначала в Нижегородской губернии, где в это время производились дворянские выборы, и потом в Московской и других губерниях составлялись адресы к Государю, в которых изъявлялись по обыкновению всеподданнейшие чувства и отзывались на вышеупомянутый манифест желанием дворянства {каждой из этих губерний} улучшить {в них} быт крестьян. Эти адресы писались большей частью потому, что после издания манифеста в ноябре 1857 г. нельзя было не писать их, а частью и потому, что дворянство надеялось, выказав готовность исполнить волю Государя, потерять при этом перевороте сколь возможно менее своих имущественных и политических прав. Толкам об этом важном деле, так близком каждому из помещиков, не было конца, периодические органы печати были наполнены статьями по означенному предмету, образовались новые органы в защиту прав дворянства, старавшиеся о том, чтобы оно их потеряло как можно менее. Одним из замечательнейших органов этого направления был журнал, издававшийся в Москве Желтухиным{608}, человеком весьма хорошим, который впоследствии имел большое влияние на бывшего председательствующим в Государственном Совете и председателем Комитета министров князя П. П. Гагарина.
Но все эти толки и оппозиционные журналы ни к чему не привели, правительство продолжало начатое им дело, не обращая на них внимания, и упомянутые журналы вскоре прекратились, более по недостатку сотрудников, чем вследствие цензурной строгости. Одним из самых ярых сотрудников желтухинского журнала был мой свояк граф H. С. [Николай Сергеевич] Толстой, который не мог себе представить Россию без крепостного состояния и без телесного наказания. Он писал по этим предметам очень плодовитые статьи, которые до напечатания носил в своем кармане и читал всем, кого мог поймать, по нескольку раз в день. Статьи эти были резки и наполнены самыми чудовищными мыслями, цинизм в выражениях этих мыслей часто доходил донельзя. При этом надо заметить, что Толстой диктовал свои сочинения, почти совершенно отучившись писать собственноручно. Толстой читал свои статьи очень громко и с особой интонацией. Все это забавляло многих и в том числе {вышеупомянутых} Головкина и Лонгинова, которые хотя и любили Толстого и разделяли многие из его мыслей, но и очень любили над ним посмеяться, чему много способствовала совершенная глухота Толстого.
Они, смеясь над ним, часто заставляли его в разговорной комнате клуба перечитывать сряду по десяти и более раз написанные им статьи, перед лицами, нарочно с этой целью приглашенными в означенную комнату. Толстой до того увлекался своим чтением, что не замечал урочного часа, после которого должен был платить штраф за нахождение в клубе, что очень забавляло Головкина, Лонгинова и других. Странности Толстого доставили ему прозвание ‘дикого графа’, которое часто употреблялось в его присутствии, но он по глухоте не знал об этом, пока жена моя не заметила ему, что напрасно он подвергает себя насмешкам, которых он не подозревал, и когда она ему сказала, что все его зовут ‘диким’, он не хотел этому верить. Впрочем, это замечание жены моей, конечно, нисколько не изменило поведения Толстого.
Чтобы не возвращаться в следующих главах ‘Моих воспоминаний’ к этому индивидууму, я теперь же расскажу его дальнейшие похождения.
Имея, по доверенности жены своей, право быть на дворянских выборах Нижегородской губернии, он, как человек опытный, был избран редактором комитета, вырабатывавшего правила, долженствовавшие служить основанием к уничтожению крепостного права. Мнения комитета разделились, конечно, Толстой принадлежал к большинству, которого мнение не было принято правительством. Толстой ожидал, что он будет в числе депутатов от дворянства, которых предполагалось вызвать в Петербург, и что он там изустно будет защищать мнение большинства. Но он не попал в число этих депутатов, впрочем, известно, какую жалкую роль заставили их играть в Петербурге в редакционных комиссиях по улучшению быта помещичьих крестьян. Между тем, Толстой продолжал писать статьи, касавшиеся этого вопроса, и, между прочим, написал: ‘Шесть вечеров с разговором’. Последний из этих разговоров написан весьма резко и цинически, он трактует о необходимости сохранить телесное наказание. Толстой печатал эти ‘Вечера’ в зиму с 1859 на 1860 год. В бытность графа Сергея Григорьевича Строганова в 1859 г. военным генерал-губернатором в Москве, Толстой сумел заслужить расположение Строганова, через которого добивался, чтобы его статьи не подвергались цензурному запрещению, на все это требовалось много хлопот и времени. Во время путешествия покойного Наследника Николая Александровича по России, Толстой, основываясь на каких-то словах Строганова, был уверен, что будет в числе сопровождающих Наследника для объяснения ему быта крестьян северных губерний, но это не состоялось. Толстой о своем предположении говорил всем и каждому, и никто не мог понять, как это ‘дикий граф’ может хотя один день провести при дворе Наследника. Во время печатания упомянутых ‘Шести вечеров’ их просматривавший цензор был уволен от службы и на его место был назначен Драшусов{609}, который часто сиживал в разговорной комнате клуба. Толстой, никогда не знавший ничьих фамилий или коверкавший их по своему, что подавало повод к разным выходкам, немало всех забавлявшим, звал Драшусова Страусовым. Когда последний был назначен цензором, Толстой ему жаловался на затруднения, которые ему делает цензура, и на новое постигшее его в этом отношении несчастие, а именно, увольнение цензора, с которым он только что с таким трудом поладил, и назначение на его место какого-то {дурака} Драшусова. Можно себе представить положение присутствовавших при этом разговоре, которые с трудом растолковали Толстому, что лицо, им называемое Страусовым, есть именно вновь назначенный цензор Драшусов. Ko всем странностям Толстого надо еще прибавить его необыкновенный аппетит, он ел за троих, что также всех забавляло. Сверх того, Толстой очень любил рассказывать подробности своих денежных и семейных дел, а они вовсе не были такого рода, чтобы заслуживали известность, впрочем, он этого не чувствовал, да и сам не понимал своих денежных дел и семейных отношений.
Получив от наших шурьев, {как упомянуто выше}, значительную часть того капитала, который он сумел вытребовать у M. В. Абазы за их земли, заложенные по откупам, он купил подмосковную, в которой оказалось торфяное болото. Он начал его разрабатывать, для чего должен был войти в долги. Торф получался довольно хороший, но, при бестолковости и нерасчетливости Толстого, это предприятие дало только убыток. Во время разработки торфа никому не было прохода от Толстого, он всякому встречному подробно объяснял по несколько раз способ производства торфа и ожидаемые выгоды. Он вместе с нанятыми рабочими копал торф и производил наравне с ними все другие работы, но, никогда не забывая, что он граф, а они простые мужики, давал им затычки и, конечно, им бы не позволил себя ударить. Найдя раз одного крестьянина, который сидел, разговаривая с его женой, Толстой немедля поднял его за волосы, что он называл: ‘поднять его за пресвятые’. Он уверял, что рабочие, им нанятые, сами по приговору секут провинившегося между ними, так что в продолжение лета они все пересекли друг друга.
В семейном отношении Толстой был не более счастлив, жена его, сын и две дочери обращали мало на него внимания, он в своей семье казался чужим и не имел в своем доме пристанища, дети над ним посмеивались. Дом моей свояченицы был постоянно посещаем какими-то молодыми людьми без имени и воспитания, беспорядок и грязь в доме были невообразимые. Дети плохо учились, наконец, появились в их доме так называемые нигилисты{610}, и в это время старшая их дочь Мария, убежав из дома, обвенчалась с лекарем Покровским, который, к счастью, вышел очень хорошим человеком, а сын Николай недоучкой женился.
В начале 60-х годов обстоятельства Толстого дошли до того, что он должен был, для уплаты своих долгов, продать подмосковную, ему не на что было нанять квартиру в Москве, так что он переехал жить в нижегородскую деревню, оставив в Москве жену, которая осталась жить у своей дочери Покровской. Толстой не переписывался ни с кем и не жил в нижегородском имении своей жены, так что в то время, в которое он не занимал официальной должности, никто не знал о том, где он находился. Были слухи, что он арендовал мельницу в имении своей сестры Екатерины Сергеевны Киреевской{611}, но что и это дело у него шло нехорошо. В начале 1872 г. швейцар больницы, в которой служил его зять Покровский, заявил последнему, что приходил какой-то господин, спрашивал о нем и, между прочим, о том, много ли у него практики и много ли он с нее получает денег. По описанию швейцара догадались, что этот господин был граф Толстой, и обе его дочери поехали по всем московским гостиницам отыскивать своего отца, но безуспешно. Спустя несколько дней Толстой, придя к Покровским, объяснил, что он действительно расспрашивал швейцара больницы и обвинял своего сына в том, что последний ездит в Нижегородскую губернию за ним шпионить, и успокоился только после долгих уверений сына, что ему не к чему этим заниматься и что он к этому и средств не имеет, обязанный ежедневно бывать в правлении Московско-Ярославской железной дороги и прожить с женою и ребенком на 50 руб. в месяц, которые он получал за свою службу из означенного правления. После этого посещения жена и дети видели Толстого только в 1875 г. во время его кончины в Москве.
По издании Манифеста 19 февраля 1861 г. пришлось всем противникам уничтожения крепостной зависимости крестьян, в том числе и Толстому, помириться с новым положением. Во всем околотке, в котором находится нижегородское имение его жены, крестьяне, поддерживаемые мировыми посредниками, избранными из числа так называемых красных, в продолжение трех лет почти вовсе не платили оброка, а впоследствии Нижегородское губернское по крестьянским делам присутствие, основываясь на донесениях упомянутых мировых посредников, оценивало выкуп крестьянских наделов в означенном околотке до того дешево, что выкупной суммы едва достало для уплаты долга в сохранную казну опекунского совета, в которой все имения этого околотка были заложены. По этому случаю Толстой произносил чрезвычайно резкие речи в дворянских собраниях во время выборов и приезжал в начале 1860-х годов в Петербург, где останавливался у меня.
Приехав совершенно неожиданно и видя мое тесное помещение, он заявил, что останется в Петербурге несколько дней, а остался более трех месяцев. Он по приезде был у тогдашнего министра внутренних дел [Пет ра Александровича] Валуева и на вопрос последнего:
— Что доставляет мне удовольствие видеть у себя ваше сиятельство?
Отвечал весьма резким тоном:
— Голод, ваше высокопревосходительство, голод, я, жена, дети и внуки умираем с голода.
Причем объяснил, что этому причиной дурные распоряжения местных учреждений по крестьянским делам, и просил защиты. Неотвязчивость Толстого была известна Валуеву, как по выходкам его в Нижегородском редакционном комитете по крестьянскому вопросу, так и по следующему случаю. В проезде Валуева через Москву, M. Н. Лонгинов познакомил с ним в клубе Толстого, который замучил Валуева рассказами о крестьянских делах Нижегородской губернии и о своих брошюрах по этому предмету, несколько экземпляров которых обещался на другой день доставить Валуеву. Но это посещение, по словам Толстого, было неудачно. Толстой рассказывал, что, немедля по его приезде к Валуеву, взошел к последнему какой-то ‘важный поп’, которым Валуев занялся и затем не имел времени заняться Толстым. Этот ‘важный поп’ был Московский митрополит Филарет. Во время пребывания Толстого в Петербурге Валуев неоднократно спрашивал моего двоюродного брата Николая Александровича Замятнина, бывшего тогда управляющим земским отделом, о том, когда Толстой уедет из Петербурга, присутствие Толстого в Петербурге видимо его тяготило.
Толстой же все означенные три месяца проводил следующим образом: он вставал после полудня, долго занимался своим туалетом, уходил из дома и возвращался к обеду к 5 часам, после обеда спал до 9 час., снова ложился в полночь, читал в постели до 6 час. утра и только в это время засыпал. Он в продолжение всех трех месяцев занимался подготовлением подробной записки по крестьянским делам своего околотка, которую готовил для подачи [Петру Александровичу] Валуеву вместе с краткой из нее выпиской. Я уже говорил, что Толстой не мог сам писать, а диктовал свои сочинения. Писец, который должен был писать под его диктовку, приходил и утром и вечером, но, заставая Толстого спящим, часто уходил, не дождавшись его пробуждения. Понятно, что записка составлялась долго, сверх того, Толстой вообще, по тугости соображения, работал очень медленно. Наконец, записка, составлявшая огромную тетрадь, была вручена Толстым Валуеву, причем он объяснил, что, зная, как министры заняты, он для прочтения Валуева составил из нее краткую выписку, которая, конечно, все же была очень длинна. Валуев видимо был доволен, когда Толстой объявил ему, что немедля уезжает из Петербурга.
В продолжение пребывания Толстого в этом городе он почти ежедневно виделся с разными так называвшимися ‘крепостниками’: графом Орловом-Давыдовым{612}, Смирновымн и другими. То ему предлагали редакторство в учрежденном ими органе, то сотрудничество в ‘Вести’{613}, которой редактором был Скарятин, но все это не имело никаких последствий.
В это время я еще не был членом С.-Петербургского английского клуба и довольно часто ездил в только что учрежденный клуб сельского хозяйства. Первые выборы в него членов были довольно строги, несколько человек забаллотировали, все избиравшиеся получили несколько черных шаров, я один не получил ни одного черного шара, что служило доказательством расположения ко мне публики. В этом клубе бывали ежедневные чтения по сельскому хозяйству, вызывавшие прения. Председатель клуба, князь Григорий Александрович Щербатов{614}, бывший тогда с. — петербургским губернским предводителем дворянства, часто без видимой причины отнимал право голоса у вступавших в прения. Конечно, он это делал в виду того, что тогда уже началась реакция и клуб, при малейшей неосторожности, мог бы подвергнуться закрытию. Я возил с собой в клуб гостем Толстого, которому очень не нравилась строгость Щербатова. Однажды, не будучи с ним знаком, Толстой подошел к нему в клубе с вопросом о том, может ли он, гость, вступить в прения по вопросу, который один из членов будет излагать в этот день. На утвердительный ответ Щербатова, Толстой спросил:
— А прения, ваше сиятельство, будут с намордником или без намордника?
Выражение в эту минуту лиц щепетильного, длинного, сухого Щербатова и перед ним стоящего небольшого, толстенького, незнакомого ему человека с каучуковою трубкою над ухом, стоили бы кисти хорошего живописца.
По учреждении земских управ, Толстой был избран в председатели Макарьевской управы Нижегородской губернии, но так как он не имел никакой недвижимости, то об его утверждении было представлено министру внутренних дел Валуеву, который изъявил согласие.
Содержание по этой должности давало Толстому средства к жизни, но так как он был постоянно обворовываем своими слугами, которых сильно баловал, то и тут оказалось вскоре воровство общественных сумм. Толстой бесился, что могли его подозревать в их растрате, и должен был оставить должность. Но спустя три года он снова был избран в председатели той же управы, в которой при таком председателе должна была царствовать страшная путаница. Я видел Толстого в последний раз в 1866 г. в Нижнем Новгороде, откуда я по званию главного инспектора частных железных дорог сопровождал Великих Князей Александра и Владимира Александровичей. Все нижегородцы выехали на станцию железной дороги, чтобы проститься с Великими Князьями, в мундирах и во фраках. Толстой же один приехал в какой-то своей обычной фантастической одежде, вроде дорожного зипуна.
Вижу, что я слишком много занял читателей описанием моего свояка Толстого, но меня извинят в виду странности и дикости этого индивидуума и того, что подобные типы, конечно, будут все реже и реже и, вероятно, вскоре совсем исчезнут[141].
В декабре 1857 г. я ездил в Петербург для объяснения главному директору общества Российских железных дорог Колиньону о дурном устройстве водоподъемных паровых машин, изготовленных для Московских водопроводов на заводе герцога Лейхтенбергского, купленном означенным обществом, и о том, что я нисколько не надеюсь, чтобы эти машины могли быть улучшены присланным от означенного общества механиком Гюмбером. Колиньон в виду того, что упомянутый завод не в состоянии изготовить требуемые водоподъемные и паровые машины, соглашался на то, чтобы эти машины были заказаны другому заводу с тем, чтобы полученная заводом герцога Лейхтенбергского сумма в задаток, равняющаяся одной трети стоимости машин, оставалась в пользу общества, а машины, поставленные обществом, оставались в пользу города Москвы. О моих переговорах с Колиньоном я ничего не говорил главноуправляющему путями сообщения Чевкину, так как на вышеупомянутые мною условия с Колиньо ном и на заказ новых паровых машин в другом заведении я должен был получить согласие московского военного генерал-губернатора графа [Арсения Андреевича] Закревского, от которого зависело расходование сумм г. Москвы и в том числе водопроводных сумм.
[В этом месте находилась вставка, текст речи Толстого на дворянских выборах Нижегородской губернии в начале 1862 г. См. Приложение 5 наст. тома.]
В этот приезд мой в Петербург в январе 1858 г. я в первый раз был на большом балу в Зимнем дворце, на который приглашались все генералы, гвардейские штаб— и обер-офицеры и армейские полковники, в том числе и полковники корпуса инженеров путей сообщения. Бал по обыкновению был блестящий, за ужин сели более тысячи человек. По приезде из дворца, я почувствовал слабые признаки холеры, которая в это время была довольно сильна в Петербурге. Я в этот приезд в Петербург остановился у И. Н. [Ивана Николаевича] Колесова, жившего в Бассейной улице, в доме Киреева. Колесов немедля послал за доктором, и в несколько дней здоровье мое поправилось. Вскоре после этого я выехал в Москву, где немедля объявил графу Закревскому о затруднительном положении, в которое я поставлен заказом водоподъемных паровых машин на заводе герцога Лейхтенбергского, купленном Главным обществом российских железных дорог, который поставил в алексеевское водоподъемное здание машины, оказавшиеся совершенно негодными, а в мытищинское водоподъемное здание машины, не удовлетворяющие своему назначению, так как они поднимают только 300 тысяч ведер воды, вместо условленных по заключенному контракту 505 тысяч. Я представил графу Закревскому, что из старых двух 24-сильных паровых машин, поднимавших воду в Москву, одна разобрана с мая 1857 г. для установки на ее место машины, изготовленной заводом герцога Лейхтенбергского, что по негодности последней, оставшаяся старая машина девятый месяц действует безостановочно днем и ночью, что, в случае ее порчи, снабжение Москвы мытищинской водой должно будет совершенно остановиться и что в таком положении необходимо заказать водоподъемные машины за границей, так как нельзя надеяться, чтобы какой-либо из русских заводов изготовил в скором времени прочные машины, для действия которых требовалось бы незначительное количество топлива, весьма дорогого в Москве. Вместе с тем я передал графу Закревскому об условиях, на которых Колиньон соглашался уничтожить контракт, заключенный с заводом герцога Лейхтенбергского на поставку машин для Мытищинского водопровода.
Граф Закревский вполне согласился с моим предположением о немедленной моей поездке за границу для заказа водоподъемных паровых машин и написал об этом Чевкину письмо, которое вручил мне вместе с деньгами (помнится 200 полуимпериалов) для моего путешествия, выдав их из своего ящика, так как в Городской думе, в которой хранился водопроводный капитал, по случаю Масленицы не было заседаний.
По приезде моем в Петербург 4 февраля, по входе моем к Чевкину, он немедля сказал:
— Что значит, что Вы так скоро вернулись в Петербург? Неужели и остальная водоподъемная машина перестала действовать, так что мытищинское водоснабжение остановилось, и надолго ли?
Когда я сказал, что машина продолжает действовать, Чевкин с неудовольствием сказал, что в такое критическое для мытищинского водоснабжения время, когда требуется полное мое внимание, чтобы действующая машина не остановилась, мне не следовало бы часто отлучаться из Москвы. Я объяснил Чевкину о моем предположении заказать новые водоподъемные машины за границей, о согласии на это графа Закревского и об условиях, на которых Колиньон соглашался уничтожить контракт на поставку машин, заключенный с заводом герцога Лейхтенбергского.
Чевкин заметил мне, что допущение замены этих машин заграничными требует предварительного обсуждения компетентных лиц, которые если и согласятся со мною, то и тогда потребуется иметь письменное согласие совета управления Главного общества российских железных дорог на уничтожение контракта и что это распоряжение должно быть представлено на Высочайшее утверждение, а потому он полагал, что пока все это состоится, мне надо неутомимо на месте наблюдать, чтобы действующая машина не подвергалась повреждению. Я возразил, что сделанные мною в Москве распоряжения дают мне надежду, что эта машина прослужит еще несколько месяцев безостановочно, но что мне необходимо немедля ехать за границу для заказа водоподъемных машин, в противном случае они не могут быть доставлены с навигацией этого года, а старая водоподъемная машина, действующая уже беспрерывно в продолжение 9 месяцев, конечно, не в состоянии будет безостановочно еще действовать полтора года, так что в этом случае водоснабжение Москвы мытищинской водой, несомненно, прекратится.
Тогда Чевкин сказал мне, что все же о моей поездке за границу и о причинах, ее вызывающих, надо представить Государю. Я просил это сделать при первом его личном докладе, в следующий четверг, 6 февраля. Он на это не соглашался, причем сказал, что мне потребуется выдать денег на проезд и что получение их из Московской городской думы может замедлить мой отъезд. Я отвечал, что положение, в которое я поставлен дурным исполнением водоподъемных машин на заводе герцога Лейхтенбергского, до того невыносимо, что я, при всей своей бедности, готов был бы ехать за границу для заказа машин на свой счет, но что такое с моей стороны пожертвование оказывается ненужным, так как Закревский мне выдал собственные его деньги, в уверенности, конечно, что они будут ему возвращены думой, по утверждении Государем доклада Чевкина по этому предмету. Тогда Чевкин, отбросясь на спинку кресла, в котором сидел, сказал плачевным тоном:
— Что это вы, барон, со мною делаете? Я подумаю о том, что Вы мне говорили. Приходите завтра.
На другой день я нашел всеподданнейший доклад Чевкина уже написанным совершенно сообразно моему предложению, а на третий день он был утвержден Государем.
Я не замедлил моим выездом из Петербурга, до Ковно я ехал в почтовой карете, по причине глубокого снега на шоссе езда во многих местах была очень медленная, меня тогда очень поразила проволока телеграфа, которая постоянно от ветра шумела, это устройство было тогда еще ново, я, конечно, его видел на железной дороге между двумя столицами, но шум поезда по этой дороге заглушал шум телеграфной проволоки. По шоссе от Ковно до прусской границы, называвшемуся Царским, мне приходилось ехать в телеге, что по случаю сильных морозов меня очень страшило. Какой-то барон, которого я забыл фамилию, ехал с семейством из Петербурга в почтовой карете, нанятой им до прусской границы, у него было порожнее место, которое он предложил мне. Он ехал в Копенгаген советником нашего посольства, при котором еще прежде состоял несколько лет. Дорогой он мне подробно объяснял так долго всех занимавший вопрос о Датском и Шлезвиг-Голштинском наследстве. Мы расстались на первой прусской почтовой станции Шталупенене, где отдохнули в теплых комнатах с хорошими постелями. Шталупенен был тогда небольшой деревней, и невольно делалось сравнение этой чистой деревенской гостиницы с нашими гостиницами в губернских даже городах, сравнение, конечно, не в пользу последних.
В Берлине я остановился в Htel d?Angleterre, который был незадолго перед этим открыт. Чистота в нем была примерная, и самое строение довольно роскошное. Сравнение его с нашими столичными гостиницами, конечно, было не в пользу последних. Только печи, постель и пища для русского человека были невыносимы. Печи скоро нагревают комнаты, но также скоро и охлаждаются. Подушки на постелях до того мягки, что я по две и по три всовывал в одну наволочку и тогда только мог заснуть. Перины вместо одеяла, конечно, я не употреблял, а сбрасывал ее с постели. Рамы кроватей гораздо шире матрацев, так что они, при надевании носков, режут лежащие на них ноги. Чай очень дурен, сливки, которые нас учили называть по-немецки Schmand и которые в Берлине называют Ramen, простое молоко. Кушанья порциями по карте посредственные, но обед за table d?hte, состоящий из 11 блюд, очень дурен. На блюдах разложены такие микроскопические кусочки вареной и жареной говядины и других съестных снадобий, что выходишь из-за стола, после очень продолжительного сидения, голодным. Сверх того, подаваемое в середине стола кушанье, из селедки или колбасы с какими-то приправами и чуть ли не с малиновым вареньем, отвратительно.
В Берлине я осмотрел только что отстроенный водопровод, который мне не понравился. Краткое его описание я поместил в ‘Вестнике промышленности’ за 1859 г. в 1-й главе статьи ‘Историческое обозрение искусства проводить воду’{615}. Восемь водоподъемных машин этого водопровода, силой 1000 лошадей, употребляли каменного угля до 8 и более фунтов в час на каждую силу, следовательно, втрое более, чем требуют хорошие машины. Они были изготовлены в берлинском заведении Борзига{616}, где меня уверяли, что заведение могло бы построить машины, не требующие столько топлива, но что оно обязано было их исполнить по рисункам английского инженера, устраивавшего водоснабжение. Однако я не решился заказать водоподъемные машины на этом заводе и в других осмотренных мною в Берлине механических заведениях Эггерса{617} и Веллерта{618}. Мне казалось, что устройство в них больших водоподъемных машин еще в младенчестве. Я желал заказать паровые машины корнуальской системы в стране, где были они изобретены, и преимущественно на заводе, носящем имя славного изобретателя паровых машин, на котором были изготовлены в 1846 г. две 45-сильные машины этой системы для гамбургского водопровода, заказать же машины по означенной системе мне советовал Чевкин при моем отъезде из Петербурга.
Старый берлинский заводчик Веллерт обратил мое внимание на то, что новая машина по корнуальской системе, при распространении гамбургского водоснабжения, силой в 200 лошадей, изготовлена была не в Англии, а в берлинском заведении, и предложил вместе ехать в Гамбург, для осмотра водоподъемных машин. Мы нашли поставленный им при гамбургской машине огромный воздушный сосуд треснувшим. Впрочем, он был хорошо устроен и его повреждение, вероятно, произошло по причинам, не зависевшим от его устройства. В Гамбурге я оставался всего два дня.
В это время жил в Москве молодой бельгиец (я не помню его фамилии), человек очень приятный. Он поставлял машины на русские фабрики с завода своего отца, находящегося близ г. Термонда. Он просил меня заказать водоподъемные машины на его заводе. По приезде в этот городок, я был очень любезно принят хозяином завода и его семейством. После подробного осмотра завода хозяин его проводил меня на станцию железной дороги, на которой я в первый раз лично удостоверился в том, о чем так часто случалось читать, а именно, об отношениях в Западной Европе капиталистов к пролетариям. Провожавший меня хозяин завода, показавшийся мне весьма добрым человеком, весьма надменно и деспотически относился к встречавшимся с ним крестьянам, по-видимому, нисколько от него не зависевшим.
В Брюсселе я осмотрел водопровод и несколько механических заводов. Краткое описание водопровода я поместил в 1-й главе вышеупомянутой статьи, помещенной мною в ‘Вестнике промышленности’ 1859 года. Водо подъемные машины, изготовленные на заводах в Брюсселе, а равно и в Термонде, показались мне недовольно прочными для Мытищинского водопровода в виду того, что машины на нем действуют безостановочно день и ночь, что не имеется механика для постоянного за ними наблюдения и что, по недостатку в то время механических заведений в Москве, починка их представила бы значительные замедления. Все осмотренные мною заводы, на основании изготовленных мною условий на поставку водоподъемных машин, давали подписки о ценах, по которым они брались поставить машины. В некоторых заводах мне очень ловко намекали, что несколько процентов с просимой ими суммы даются заказчику, но один из брюссельских заводов без всякой церемонии упомянул в данной им подписке о стоимости машин, что в этой стоимости включены 10 процентов для меня. Я сохранил эту подписку, как курьез, немедля прекратив всякие сношения с давшим ее заводом. При этом не могу не заметить, что, когда через два года я снова объезжал часть Европы для заказа на гораздо большую сумму принадлежностей Троицкой железной дороги, мне не только ни один заводчик не давал подобных подписок, но даже нигде не было ни малейшего намека на представление мне процентов с назначаемой цены {на заказываемые мною предметы} или каких-либо других взяток. Вот как скоро разнеслась между заграничными заводчиками весть о том, что меня нельзя подкупить.
В Брюсселе я оставался несколько дней, был в палате депутатов и в театре. В палате депутатов толковали о каменноугольном вопросе и с видимым неудовольствием отзывались о Франции, называя ее ‘соседом могущественным’, так что казалось, что называют ее ‘соседом опасным’. Театр очень хорош, напоминает в малом виде Большой Московский театр. Город, который почему-то называют маленьким Парижем, мне не очень понравился. Нет тени движения, роскоши и элегантности, которые встречаются на парижских улицах.
В Лондон я приехал через Кале и Дувр и остановился в Сити, в Royal-Htel в нижнем этаже, я занял большую комнату с тремя окнами на улицу, с маленькой передней. Это помещение приготовил мне богатый негоциант Беренс{619}, с которым сестра моя А. И. [Александра Ивановна] Викулина познакомилась в бытность свою перед Крымскою кампанией в Лондоне. Беренс был лифляндский уроженец, в молодости переехал в Лондон, где торговлей нажил большое состояние, он до самой смерти владел одним из огромнейших магазинов в Лондоне против церкви Св. Павла. Его сын от первого брака, весьма приятный и красивый молодой человек, женился на очень хорошенькой и довольно богатой француженке Франсильон, отец не любил его и большую часть состояния намерен был предоставить своему сыну от второго брака, невзрачному ни в каком отношении. Беренс заезжал ко мне почти ежедневно, чтобы узнать, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Я был у него также несколько раз в его роскошном загородном доме. Его обеды заканчивались, по английскому обыкновению, спичами, и ничего не было смешнее, как слышать людей, дружных между собой, несколько десятков лет повторяющих ежедневно друг другу длинные комплименты. У Беренса я видел, как был он требователен относительно своего садовника. Он говорил:
— Я плачу садовнику, и за мои деньги он должен трудиться беспрерывно, я об его отдыхе знать не хочу.
Русский человек не может хладнокровно слушать подобные речи. За мое помещение с чаем и довольно хорошим и весьма достаточным кушаньем я платил в день 10 шиллингов, и это в городе, славящемся своей дороговизной. В Петербурге расходуется на это гораздо более. Конечно, с того времени цены в Лондоне поднялись, но они поднялись и в Петербурге и почти повсеместно. Впрочем, я напрасно платил в гостинице за обед, так как я имел частые приглашения от лиц, с которыми познакомился в Лондоне, а также часто обедал в хороших ресторанах. Немедля по приезде в Лондон, я познакомился с нашим священником Евгением Ивановичем Поповым{620} и с г. Белем{621}, наибольшим участником в торговом доме ‘Томсон, Бонар и Ко{622} в Old Broad Street, 27 1/2.
Е. И. Попов человек очень умный, весьма образованный и добрый. Он мне немедля предложил свои услуги, которые, по его знанию английского языка и по давнему пребыванию в Лондоне, были мне весьма полезны.
Церковь наша, помещенная в том же доме, где он жил, была очень маленькая. Он и два молодых причетника совершали церковные службы превосходно, не было возгласов и криков, и все было ясно и чинно. Жена его была простая, но очень добрая женщина, дети очень милые, смешно было слышать, когда они говорили по-русски с английским акцентом. Причетники проводили почти целые дни в его семействе, и ничем не выказывалась разность положения между ними и священником, кроме того, что они, здороваясь и прощаясь, подходили под его благословение. Я очень любил бывать у о. Евгения, когда я у него обедал, всегда подавались славные пироги или кулебяки, приготовленные его женой. О. Евгений по своей учености и строгой жизни пользовался особым уважением не только высшего английского духовенства, но и большого числа публики. Когда случалось при англичанах произносить имя Попова, то многие из них восклицали:
— Mister Popoff, о! О!
Чевкин, при отъезде моем из Петербурга, советовал мне в Лондоне обратиться к г. Белю, как к человеку весьма умному и хорошо знающему русский язык. Я нашел Беля в конторе ‘Томсон, Бонар и Ко‘, он меня очень хорошо принял и изъявил готовность быть мне полезным. Бель приехал бедным молодым человеком в Россию, по которой много путешествовал по поручениям торговой конторы ‘Томсон, Бонар и Ко‘, разбогател и сделался одним из главных участников торгового дома этой фирмы. Он прожил в России около 30 лет, во время Крымской кампании Император Николай приказал выслать его из Петербурга, подозревая в нем английского шпиона, с этого времени он поселился в Лондоне.
Торговый дом ‘Томсон, Бонар и Ко‘ имел более 200 лет контору в Архангельске в своем собственном доме, при возникновении Петербурга, этот дом учредил и в нем контору, выстроив для нее дом на самом том месте, где она и теперь помещается. Оба дома в Петербурге и в Архангельске проданы во время Крымской войны. Бель хорошо говорил и писал по-русски. Впоследствии, переписываясь с ним, я в письмах моих называл его: ‘Карлом Фомичем’. Он, перед своей смертью, попал в члены нижней палаты, о чем мечтал всю свою жизнь, но умер прежде, чем началось заседание палаты.
На другой день приезда моего в Лондон я поутру зашел в контору дома ‘Джемс Уатт и Ко{623} в Сити в улице Лондон-стрит, 18. В весьма небольшой и дурно меблированной комнате я нашел двух англичан, владельцев заведения ‘Джемса Уатта’ в Coгo близ Бирмингема. Тот из них, который был помоложе и которого фамилия, как я узнал впоследствии, была Блек, говорил по-французски, он обратился ко мне с просьбой обождать. Они были заняты в это время приготовлением контракта по заказу машин для монетного двора в Ост-Индии на сумму, кажется, более чем на сто тысяч фунтов стерлингов. Вскоре Блек обратился ко мне с просьбой изложить мои требования. Видя, что дом ‘Джемса Уатта’ получает столь значительные заказы, я усомнился, чтобы он принял мой незначительный заказ, и выразил мое сомнение Блеку, прося его в таком случае, по крайней мере, отрекомендовать мне завод, который мог бы изготовить хорошие водоподъемные машины. Блек, по выслушании объяснения о моем заказе, {что он простирается} приблизительно на восемь тысяч фунтов стерлингов, передал по-английски старику, сидевшему с ним в конторе, о моем заказе и о моем сомнении, что их дом не возьмет на себя изготовление заказа на такую незначительную сумму. Этот старик просил Блека передать мне, что они возьмут заказ не только в 8000, но и в 8 фунтов стерлингов.
Блек осмотрел со мною лондонские водоподъемные здания и указал на те, в которых стояли паровые машины завода ‘Джемса Уатта’, устанавливавшего в это время машины на огромном пароходе ‘Грит-Эстерн’{624}, который мы с ним вместе осматривали. Он меня познакомил со строителем этого парохода инженером Брюнелем, сыном знаменитого строителя тоннеля под Темзой, гигантского сооружения, стоившего огромных сумм и не приносящего ни малейшей пользы. Невольно мне приходила в голову мысль, что если бы подобное сооружение было воздвигнуто в России, то правительство подвергло бы каре инженера, задумавшего и строившего это сооружение, и общественное мнение отзывалось бы о нем с самой невыгодной стороны, тогда как в Англии имя Брюнеля{625} пользуется славою. При осмотре ‘Грит-Эстерна’ мне казалось, что и сын Брюнеля также предпринял огромное здание, которое едва ли может приносить выгоды обществу, собравшему деньги на его постройку. Я не буду описывать этого парохода, так как имеется много его описаний, скажу только, что осмотр его меня утомил до того, что после осмотра целый день отдыхал.
Блек меня убедил, что самая удобная система водоподъемных машин есть система ‘Джемса Уатта’ с холодильником, что при этой системе можно достигнуть столь же малого употребления топлива, как и при корнуальских машинах, но что уход за машинами по системе Уатта гораздо легче. Я привез с собой проект договора на поставку водоподъемных паровых машин, который должен был заключить завод, имеющий принять на себя эту поставку. Подробности, изложенные в этом договоре, испугали английских заводчиков. Мне нужны были прочные паровые машины, поднимающие определенное количество воды в резервуар, коего расстояние от машин и высота над бассейном при них известны, и употребляющие для производства этой работы сколь возможно менее топлива. Блек полагал, что ясное изложение этих условий, с прибавлением цены за машины и сроков поставки и уплаты достаточно для составления договора, но, вняв убеждениям Беля, что подобная простота договора может не понравиться моему начальству, согласился подписать 1-го апреля н. ст. договор более пространный. Главные условия договора состояли в следующем:
А) Завод обязывался поставить две 48-сильные паровые машины с холодильными аппаратами и две 10-сильные без охлаждения. Каждая из первых двух машин, поднимая 505 т. ведер воды в сутки на высоту 84 фут. по водоводу длиной в 5 верст, должна была употреблять не более 72 пуд. каменного угля, а каждая из последних, поднимая то же количество воды на высоту 24 фута в бассейн, находящийся в одном здании с машинами, должна была употреблять не более 36 пудов каменного угля.
Б) Срок поставки машин в Москву 1-го августа, а установки одной 48-сильной и одной 10-сильной 1-го ноября 1858 г., остальных же двух тремя месяцами позже.
В) Для установки машин и обучения, как за ними ходить, завод присылает двух хорошо знающих свое дело мастеров, которые получают все содержание от завода.
Заключением этого договора я успел сделать значительную для Москвы выгоду, так как заказанные в Петербурге, оказавшиеся негодными паровые машины при действии одной 48— и одной 10-сильной машины по заключенному условию должны были употреблять в сутки: первая 5,75, а вторая 1,5 с. дров, длиной 5/4 аршина. Полагая по тогдашней цене по 12 руб. за сажень, потребовалось бы всего в сутки топлива на 78 р. Английские же машины, производящие то же действие, должны были по заключенному условию употреблять в сутки 108 пуд. каменного угля, которого тогдашняя цена в Москве была по 30 коп. за пуд, так что требовалось всего расхода на топливо 32 р. 40 к., а следовательно, ежедневного сбережения 45 р. 60 коп. На самом деле это сбережение оказалось еще значительнее, ибо английские машины требуют менее 100 пуд. в сутки, так что ежегодного сбережения можно считать до 20 тыс. рублей.
При этом следует упомянуть, что 10-сильные машины, поставленные заводом герцога Лейхтенбергского, действовавшие в продолжение 14 месяцев, — из коих каждая поднимала только 300 000 ведер воды, вместо 505 000, — употребляли каждая 2 1/4 саж. дров, суммой на 30 руб. в сутки, а сколько в действительности потребовали бы заказанные в Петербурге 48-сильные машины, неизвестно, так как они по негодности вовсе не могли быть пущены в ход.
Бель служил посредником между мною и Блеком, он написал договор на поставку машин по-английски и перевел его на русский язык.
В этот приезд в Лондон я снова осмотрел его достопримечательности и почти каждый день получал приглашения к обеду то в дома, то в клубы, так что не успел даже побывать у всех меня приглашавших. Между прочим, я был приглашен к обеду {вышеупомянутым} Блеком. Считая его за механика-конторщика дома ‘Джемса Уатта и Ко‘, я в первую мою к нему поездку долго раздумывал, в чем к нему ехать, в сюртуке или во фраке, надел фрак при черном галстуке и поехал в прежалком кебе (извозчичья коляска). Подъехав к крыльцу дома Блека, я был встречен лакеем в золотой ливрее, который провел меня в комнату второго этажа. В ней я нашел очень красивую женщину, лет за тридцать, которая мне сказала по-французски, что муж ее будет через пять минут (в это время было семь часов без пяти минут). Блек, изящно одетый и в белом галстуке, взошел в комнату, когда было семь часов. Вскоре его жена подала мне руку, а он подал свою старой даме, которая оказалась его тещей, и мы по довольно узкой лестнице спустились в столовую, помещавшуюся в нижнем этаже. Обе дамы были в платьях декольте и с короткими рукавами. Комната, в которой меня приняли, была убрана богато и со вкусом. Кушанья и вино, поданные за обедом, были очень хорошие, я не буду описывать английского обеда, так как он всем известен, скажу только, что для русского обед без супа не в обед, и что хотя прислуги было много, но блюда ставились ею на стол, и хозяйка сама раздавала кушанья. После обеда хозяин и я отвели дам в комнату, из которой их привели к столу, и вскоре отправились в его кабинет, где просидели довольно долго, причем пили рюмками крепкие вина. Впоследствии, когда я опять обедал у Блека, было несколько приглашенных, и мы после обеда сидели долго не в его кабинете, а в столовой, попивая во время разговоров крепкое вино.
Это повторялось за всеми обедами, к которым я был приглашен в Лондоне. Разговоры большей частью касались России, англичане весьма высоко ставили мужественную защиту Севастополя, некоторые же из них не могли понять готовящейся в России реформы по освобождению крестьян от крепостной зависимости, они признавали, что за это освобождение помещики должны получить вознаграждение подобно тому, как получили его рабовладельцы в английских колониях, надел же земли крестьянам они признавали мерой несправедливой и вредной по своим последствиям.
Из обедов, на которые я был приглашаем, особенно был замечателен обед, данный старым Беренсом в трактире ‘Трафальгар’ в Гринвиче, в котором ежегодно в конце парламентской сессии бывает министерский обед. Было подано между прочим 22 блюда разных рыб, на последнем из этих блюд подана была рыба-дьявол, пересыщенная кайенским перцем, которого было излишество и в супе из черепахи. К обеду было много приглашенных, и в том числе молодой Беренс со своей красивой женой. Последний, по выходе нашем после обеда на улицу, подозвал кеб, в который я хотел посадить его жену, но он мне объяснил, что подозвал кеб для меня, так как я не говорю по-английски, а что он поедет с женою в омнибусе, который проезжает мимо его квартиры. Это меня очень удивило, у нас нельзя себе представить, чтобы богатый негоциант, которого отец тратит на один обед сотни рублей, не имел не только собственного экипажа, но даже наемной кареты, а разъезжал с молодой женою в омнибусах, которые, сверх того, по моему мнению, и не совсем удобны.
Блек ездил со мною в Бирмингем, а оттуда в Coгo для осмотра заведения ‘Джемса Уатта и Ко‘, а Е. И. Попов в хрустальный дворец и в Оксфорд для осмотра знаменитого университета. В поездку с Поповым я видел, какое высокое значение он приобрел между английскими учеными духовными лицами, и между прочими у профессора университета Стенлея{626}, с которым я познакомился в 1856 г. в Москве, откуда ездил с ним осматривать Новый Иерусалим{627}, который был особенно любопытен Стенлею, незадолго перед тем посетившему и описавшему настоящий Иерусалим. В поездке нашей в Новый Иерусалим участвовали князь С. Н. [Сергей Николаевич] Урусов, бывший впоследствии обер-прокурором Святейшего Синода и председателем Департамента законов Государственного Совета, и известный писатель Андрей Николаевич Муравьев, также описавший свою поездку в Иерусалим. Во время нашего пребывания в Новом Иерусалиме архимандрит и монашествующие низко кланялись Муравьеву, который позволял себе, опираясь на расположение к нему Московского митрополита Филарета, делать разные замечания архимандриту. На Урусова же никто не обращал внимания, не предвидя, что он вскоре займет должность синодального обер-прокурора.
В Лондоне я часто посещал эмигранта Александра Ивановича Герцена, известного в литературе под псевдонимом Искандера. Он издавал в это время еженедельную газету ‘Колокол’, в которой клеймил вкоренившиеся в России беспорядки и злоупотребления, а равно и лица, часто высокопоставленные, участвовавшие в этих злоупотреблениях. Цензура в России была тогда очень строга, журналы и газеты хотя и заговорили свободнее с 1856 г., но все еще находились под ее гнетом, и потому экземпляры ‘Колокола’, строго запрещенного в России, доставались с большим трудом и нравились очень многим, чему способствовали несомненные дарования Герцена и любовь его к России, явно проглядывавшая в его ядовитых рассказах и насмешках.
Герцен принял меня очень радушно, рассказывал вкратце гонения, которые он потерпел от русского правительства, сожалел о том, что русские, столь храбрые в военное время, потеряли под постоянным гнетом чувство гражданского мужества, что все правительственные лица жестоко его преследовали за проступки, не имевшие значения, он вспомнил только две личности, которые составляли исключения, а именно, бывшего московского коменданта генерала Сталя{628} и вятского жандармского штаб-офицера [Александра Гавриловича] Замятнина. Последний не только не преследовал его, но даже оказал ему разные услуги, несмотря на то, что вследствие присланного им к Герцену письма моей тещи Е. Г. Левашовой, явно бывшего распечатанным, Герцен обходился с ним дурно и дурно о нем отзывался. {История этого письма подробно рассказана мною в IV главе ‘Моих воспоминаний’.} Герцен, говоря мне это, и не подозревал, что Замятнин женат на моей родной тетке. Во всем, что Герцен говорил о России, {видна} была сильная к ней любовь. Сколько раз повторял он мне с грустью о том, что неужели он, или, по крайней мере, его сын{629} не увидят России, и спрашивал моего мнения о том, не написать ли ему просьбы о дозволении сыну его вернуться в Россию, и какова в ней будет участь последнего.
Несколько раз я обедал с Герценом в ресторанах и у него в доме и, между прочим, непременно по воскресеньям. В этот день собирались у него все эмигранты разных стран, которые около него кормились, не имея сами средств к существованию, но большей части которых он мало доверял. Он, знакомя меня с ними, называл своим соотечественником, но никогда не называл по фамилии и предостерегал меня, чтобы я не называл себя без надобности, он не был уверен, что между его гостями нет шпионов.
Герцен был вполне русский человек, он восхищался умом и добродушием русского народа и говорил, что жизнь в России, при этом добродушии, проще и вообще не так трудна, как в Англии, что подкреплял {разными} фактами, из которых приведу следующие. Когда в следующий мой приезд в Лондон в 1860 г. Герцен должен был переменить квартиру, он рассказывал мне, что многие домовладельцы, у которых он осматривал квартиры, хотели его надуть и что необходимо иметь при найме квартиры адвоката, который принял бы ее по подробной описи с тем, чтобы, по истечении срока найма, ее сдать по этой описи. Когда Герцен переехал на новую квартиру, и в комнате его маленькой дочери{630} было разбито стекло (это было в ноябре), на что он указал хозяйке дома, то последняя соглашалась, что стекло было разбито до сдачи квартиры, но вольно же было адвокату Герцена не заметить этого, и затем она стекла не вставила. Литератор Огарев жил с женою своей, урожденной Тучковой (они, кажется, не были венчаны в церкви) у Герцена. К Огареву поступило из России требование об уплате долга около тысячи рублей, которого Огарев не признавал. Обратились к адвокату, который за справки в русском Своде законов, за перевод из него статей и за свои советы и разъезды в несколько дней потребовал сто рублей, ничего не сделав, не видно было конца выдачам денег адвокату. Герцен, чтобы покончить с ним, заплатил долг Огарева, причем говорил, что если в русских судах дать сто рублей по правому делу, суммой в тысячу рублей, то, по крайней мере, уверен, что оно решится справедливо, а в Англии нет конца выдачам и нет уверенности, что правое дело выиграет.
Одним из постоянных посетителей Герцена был поляк эмигрант книго продавец Техаржевский{631}, о котором Герцен часто упоминает в своих сочинениях и изданиях, не имея которых я, может быть, неправильно называю фамилию этого книгопродавца. В бытность мою в Лондоне, он был за что-то посажен в тюрьму, но вскоре освобожден. Герцен был у него в тюрьме и с отвращением рассказывал, как в ней содержатся заключенные, и что между смотрителями и сторожами тюрьмы он не нашел ни одного сострадательного человека, тогда как он убежден был, что в русских тюрьмах всегда найдутся сострадательные люди, в особенности между низшими классами.
Герцен был мне очень симпатичен, одно не нравилось мне в нем: это тщеславие, породившее в нем уверенность, что он власть, с которой сообразуются действия Императоров Александра II и Наполеона III{632} и на которую он мне намекал неоднократно и в особенности при передаче мне нескольких экземпляров его сочинения, напечатанного перед самым отъездом моим из Лондона: ‘La France ou l Angleterre’[142], в котором он обсуждает: которую из этих стран должна Россия выбрать своей союзницей. Я взял с собой два экземпляра этого сочинения, по приезде в Париж меня спросили на таможне, не имею ли я с собой запрещенных книг, на что я заявил, что не могу знать, какие книги запрещены во Франции, и что между прочими книгами имею два экземпляра означенной брошюры. Оказалось, что они запрещены, но таможенный чиновник спросил меня, приобрел ли я их для собственной надобности, и, получив утвердительный ответ, оставил их у меня, несмотря на то, что это было во время, следовавшее за покушением Орсини{633} на жизнь Наполеона III, которое, как известно, было очень грозное во Франции.
С Герценом я ходил в Аделаид-галлери и в какой-то ресторан, в котором по вечерам даются представления, изображающие английские суды. На сцене суд, прокуроры, адвокаты, преступники, свидетели, одним словом, вся обстановка настоящего суда. Суд над воображаемым преступником производится по всем формам английского судопроизводства, и он произносит приговор на основании существующих законов. Меня это представление очень занимало, говорят, что мнимые прокуроры, адвокаты и члены суда — люди весьма образованные и способные, так что их речи и решения очень замечательны, о чем я не мог судить по незнанию английского языка.
Аделаид-галлери замечательна только тем, что приезд на балы в ней начинается в половине второго пополуночи. Распорядитель бала одет, как и все прочие мужчины, во фраке, но со звездой на левой груди, очень похожей на нашу Владимирскую звезду.
Каждое воскресенье в нашей русской церкви я видал жену австрийского посла{634} при лондонском дворе, графиню Апони{635}, урожденную княжну Трубецкую. Она очень усердно молилась и часто становилась на колена. Зайдя раз, за несколько дней перед отъездом из Лондона, к нашему священнику Попову, я узнал, что он очень огорчен письмом, полученным от графини Апони, в котором она уведомляет его, что перешла в римское католичество, и излагает причины, побудившие ее к переходу. Попов отвечал ей весьма умно, прочитал мне свой ответ и просил, чтобы я никому не сообщал об этой переписке. Несмотря на его настоятельную просьбу встретить с ним в Лондоне Светлое Христово Воскресение, я, по заключении 20-го марта (1-го апреля н. ст.) договора с домом ‘Джемса Уатта и Ко‘ на поставку машин для Московского водопровода, выехал в тот же день в Париж вместе с Блеком.
Переезд в ночное время через Ламанский пролив был очень неприятен, {по выходе} на пристань в Кале, какой-то толстый французский чиновник осматривал паспорта проезжающих, которые должны быть визированы во французском посольстве в Лондоне. Осмотр производился особенно строго после {вышеупомянутого} покушения Орсини, и чиновник исполнял свою обязанность с особенным педантством, выкликая пассажиров по фамилиям и жестоко коверкая последние, причем часто произносил слово ‘une’, т. е. едет ли пассажир один, или при нем есть еще кто-нибудь. В 1860 г. я два раза видел того же чиновника в Кале, с тем же педантством исполняющего свою обязанность. При поездке моей в этом году из Лондона в Париж, наш посланник (впоследствии посол) при английском дворе барон Бруннов{636} просил меня отвезти бумаги к бывшему нашему послу при французском дворе, графу Павлу Дмитриевичу Киселеву, причем снабдил меня особым курьерским паспортом, не требовавшим визирования во французском посольстве. Выше упомянутый чиновник, выкликнув меня по фамилии, сказал:
— Vous ne passerez pas.
На что я отвечал:
— Je passerai.
Он повторил:
— Moi, je vous dis que vous ne passerez pas, votre passeport nest pas vis.
Я снова отвечал:
— Je passerai, regardez bien le passeport[143].
Тогда он увидал, что паспорт выдан в Лондоне русским посольством, и знаком руки пригласил идти в ту комнату, в которую впускались пассажиры с паспортами, признанными при осмотре правильными. Вскоре пос ле этого был отменен осмотр паспортов при въезде во Францию, и я часто думал о том, что же теперь делает этот толстенький чиновник, который, кажется, ни к чему не был способен, кроме осмотра паспортов.
Известно, что в Англии по воскресеньям прекращаются все деловые занятия, и банки заперты. Но в остальные дни не прерывается кипучая деятельность, так как почти нет праздничных дней. В числе последних пятница и суббота Страстной недели и понедельник Светлой недели, многие богатые англичане на эти дни уезжают для развлечения в Париж. В 1858 г. Светлый праздник совпадал по юлианскому и григорианскому календарям. В Кале Блек познакомил меня с ехавшими с нами в одном поезде известным банкиром Берингом{637} и каким-то другим лондонским тузом-капиталистом. Они предложили мне сесть с ними в одно отделение вагона, в котором было восемь мест, и заплатить кондуктору поезда пять франков с тем, чтобы он никого не впускал более в наше отделение вагона. На станции перед Парижем мы сделали складчину по 1 1/4 франка и вручили обещанные 5 франков кондуктору. В Париже я остановился в Htel de Bade, Rue Helder. Эта гостиница выходит и на Итальянский бульвар. Немедля я посетил бывшего священника нашей церкви в Париже, Иосифа Васильевича Васильева{638}, впоследствии председателя учебного комитета при Святейшем Синоде. Сестра моя А. И. Викулина и ее дочери, во время своего долгого пребывания в Париже, очень сошлись с ним и его семейством. Я хотел от о. Васильева узнать о том, кто из русских моих знакомых находится в Париже, и о месте их жительства. Васильев, указав мне на многих, над некоторыми сильно подсмеивался, несмотря на то, что я был у него в Страстную пятницу, вообще он показался мне довольно легкомысленным. Сравнение его с нашим священником в Лондоне, конечно, было не в его пользу. Он со мною долго беседовал, неоднократно говоря, что его ждут исповедники в церкви, а между тем, хотя я с ним несколько раз прощался, он не отпускал меня. Впрочем, Васильев человек очень умный и был очень пригоден для русского общества в Париже и для отношений нашей церкви ко второй Империи. Не помню, в этот ли приезд в Париж или в 1860 г. я видел у Васильева ученого православного священника Владимира Гете{639}, бывшего католическим аббатом.
Служба в православной церкви, помещавшейся тогда еще в чем-то вроде сарая, была очень торжественна, но публика вела себя в ней неприлично, разговаривала во время служения, а по его окончании образовывался в церкви шумный раут. Конечно, от о. Васильева зависело уничтожить это безобразие, в нашей церкви в Висбадене бывает почти та же публика, но в этой церкви во время служения все стоят весьма чинно, а по его окончании так же чинно расходятся. Это было заведено при священнике этой церкви о. Янышеве{640}, впоследствии ректоре Петербургской духовной академии.
В числе лиц, которые были осмеяны о. Васильевым при первом моем с ним свидании, был живший в Париже инженер путей сообщения, отставной полковник Александр Сергеевич Комаров, о котором я говорил в предыдущей главе ‘Моих воспоминаний’. Комаров, выйдя в отставку, кажется, в 1852 г., поселился со своим многочисленным семейством в Париже, где прежде его поселились отставные же инженеры полковники путей сообщения Матвей Степанович Волков и Николай Карлович Кольман. Члены этой колонии инженеров путей сообщения были между собой в ссоре до такой степени, что Волков не мог простить мне, что я посещал Комарова. Я виделся в Париже довольно часто с этими лицами и опишу их здесь.
Комаров продолжал лгать и хвастаться по-прежнему, так что своим нахальством сделался известен даже между парижанами. Он постоянно носил голубую ленточку (Андреевскую) в петлице своего верхнего платья, полагая, что он имеет право, как владелец дома в Петербурге, на медаль, учрежденную в воспоминание войны 1853—1856 гг., которая для лиц, живших в губерниях, находившихся на военном положении, и в том числе Петербургской, раздавалась на Андреевской ленте. Но Комаров во все время войны жил за границей, выехав при начале войны из Парижа в Брюссель, он вскоре вернулся в Париж, где, говорят, проживал под именем Comte de Comaro. Он был сотрудником какой-то газеты и членом-учредителем академии, — основанной, в подражание Французского института, учеными, которые не принадлежали к последнему, — и издававшей периодический журнал, в котором Комаров был сотрудником. Впоследствии Комаров перешел из одного политического журнала в другой, говоря, что он в последнем получает только несколько менее за свое сотрудничество.
Мой товарищ А. И. [Александр Иванович] Баландин, живший с конца 1858 г. в Париже, уверял, что ему вполне известно, что Комаров ничего не получал за сотрудничество в первом журнале и потому, основываясь на его собственном показании, должен приплачивать второму журналу за напечатание доставляемых им статей. Комаров до того был известен в Париже, что когда он, сидя со мною в омнибусе, опустил окно, один из пассажиров обратился к нему, называя его по фамилии, с замечанием, что опускать окна в омнибусах, не спрося позволения лица, подле окна сидящего, не согласно с правилами, а так как сидевшая у окна была дама, то и вообще неприлично. Комаров спросил у пассажира, почему последний знает его фамилию, и получил в ответ:
— Mais qui ne vous connait pas Paris, M. Komaroff [144].
Я был с Комаровым в заседании Французского института, где он подсмеивался над крепко им нелюбимым астрономом Леверье{641}, при входе последнего в залу и во время произнесения им речей, Комаров так громко изъявлял свое неодобрение, что обращал на себя внимание, и мне было очень неловко сидеть подле него. Я был с ним и в вышеупомянутой частной академии, в которой он меня, как своего товарища и ‘знаменитого’ русского инженера путей сообщения, представил ее президенту и нескольким членам. Президент был до такой степени любезен, что, заявив обществу о присутствии в зале ‘знаменитого русского инженера’, изменил назначенную программу чтений и предложил, с согласия лекторов, сделать сообщение о водоподъемных паровых машинах и об употреблении топлива паровозами в зависимости от скорости их движения. Сообщения эти были делаемы, первое — каким-то старым итальянским инженерным полковником, а последнее — французским ученым средних лет Фуко{642}. Оба делали в своих выводах ошибки, впрочем, незначительные, которые я заметил Комарову и с трудом его уговорил, чтобы он не передавал моих замечаний обществу, но по окончании заседания он не выдержал и передал г. Фуко сделанные мною замечания по его сообщению. Г. Фуко очень любезно принял эти замечания и, поговорив со мной, согласился, что они правильны. Обедал я раз с Комаровым в клубе (Cercle), название которого не помню, на Итальянском бульваре. В большой зале этого клуба после обеда бывали чтения, для которых приглашались разные ученые. Не желавшие их слушать расходились по другим комнатам клуба. В тот день, когда я обедал с Комаровым в клубе, был приглашен какой-то англичанин для чтения о френологии. M. С. Волков был большой до нее охотник, этого было достаточно, чтобы Комаров считал ее пустым шарлатанством. Он мог бы не слушать чтения, но он предпочел мешать лектору отрывочными возражениями, которые возбудили шиканье прочих слушателей, обративших внимание на нас, так что я был принужден пересесть на противоположную сторону.
Чтобы не возвращаться к описанию этого индивидуума, я расскажу его дальнейшую судьбу. Он продолжал жить в Париже, где умер, расстроив донельзя свое довольно значительное состояние, так что в 1871 г. я, управляя Министерством путей сообщения, должен был его семье выдать пособие из суммы, назначенной для бедных семейств лиц, служивших в министерстве. В следующие мои поездки в Париж я продолжал с ним видеться, видел его в 1860 г. в Петербурге, где он говорил мне, между прочим, что был в деревне у главноуправляющего путями сообщения Чевкина близ станции Саблино, на Николаевской дороге в те дни, которые я провел в этой деревне, и на мое замечание, что я его там не видел, сказал, что собирается только ехать к Чевкину. К последнему каждую субботу приезжал из Петербурга чиновник [Михаил Иванович] Певницкийн, за которым высылался Чевкиным экипаж на станцию Саблино.
Певницкий, встретясь в вагоне железной дороги с Комаровым и узнав от него, что он едет к Чевкину, не желал его привезти с собой в экипаже, не зная, как понравится Чевкину посещение Комарова, а потому ушел в другой вагон. Но каково было удивление Певницкого, когда он, по выходе из вагона, увидел Комарова уже сидящим в экипаже, присланном Чевкиным за Певницким, и приглашающим последнего доехать с ним. Нахалы, подобные Комарову и Фирксу (Шедо-Феротти), были с первого взгляда оценены Клейнмихелем, Чевкин же всегда относился к ним, как к умным людям, давал поручения Комарову, как агенту Главного управления путей сообщения, и недавно еще, говоря со мною о смерти Фиркса, ставил высоко способности и его и Комарова. Так иногда случается, что человек вовсе не образованный лучше понимает людей, чем человек весьма образованный и, несомненно, умный.
M. С. Волков, {о котором я последний раз упоминал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}, уже 15 лет жил за границей. Он постоянно занимался науками, я уже говорил, что составленный им в России курс строительного искусства не был издан, за границей он печатал книги о френологии и о политической экономии. В Париже у него собиралось много русских, и я у него увидал в первый раз Михаила Христофоровича Рейтерна (впоследствии министр финансов). В это время мы узнали об оставлении Броком{643} должности министра финансов и о предположении назначить на его место министром финансов [Александра Максимовича] Княжевича[145], когда есть человек, готовый во всех отношениях для занятия этого места, именно Рейтерн. Волков имел собственный дом в Мезоне, который он продал во время Крымской войны.
Кольман, {о котором я упоминал неоднократно в ‘Моих воспоминаниях’, по выходе в начале 50-х годов в отставку, жил в Париже. Он} принадлежал к семейству художников, живописцев и архитекторов и сам был довольно искусен в обоих художествах, но недостаток общего образования был в нем очень заметен, и это, кажется, было главной причиной нелюбви к нему Волкова. Кольман был мне очень полезен в Париже при разных покупках, которые он умел делать дешево, как истый немец.
Я уже говорил, что приехал в Париж рано утром в пятницу на Страстной неделе, в первые два дня я был у всех церковных служб, как и подобало русскому православному, но это не помешало мне быть в театрах во все первые три дня моего пребывания в Париже, что вовсе не подобало русскому человеку. На правительственных (тогда Императорских) театрах не давали представлений по пятницам и субботам Страстной недели, а потому я в эти дни был в частных театрах, а в воскресенье в Thtre Franais, где видел г-жу Плесси{644}, которою так много восхищались в Петербурге и которая имела дар не стареться.
После заутрени и ранней обедни в Светлое Христово Воскресение бльшая часть русских отправлялись разговляться (хотя многие из них и не заговлялись) к нашему послу графу П. Д. [Павлу Дмитриевичу] Киселеву, у которого прием был весьма роскошный. Впоследствии Киселев приглашал меня к своему обеду, из разговоров за обедами, за которыми были все русские от 10 до 12 человек, осталось у меня в памяти восхваление Киселевым французов и нападение на русских людей, что и понятно по роду воспитания Киселева. Особенно мне памятно восхваление им французских инженеров и служащих Главного общества российских железных дорог и, между прочим, того, что сбор с открытого участка Петербурго-Варшавской железной дороги значительно увеличился со времени передачи его Главным управлением путей сообщения Главному обществу. Я возражал, что участок, открытый при правительственном управлении, был так короток, что никто им не пользовался, и что даже я в эту мою заграничную поездку ехал еще по шоссе, но что со времени передачи этого участка Главному обществу совпало открытие следующего участка, так что большая часть проезжающих теперь уже пользуется железной дорогой на открытых участках. С моими возражениями, конечно, не соглашались, а живость, с которою я их выражал, поражала видимо не одного Киселева, но и всех присутствовавших, привыкших преклоняться перед каждым его словом, в особенности же она поражала моего соседа за столом, бывшего тогда военным агентом в Париже, флигель-адъютанта Альбединского{645} (впоследствии генерал-адъютанта и варшавского генерал-губернатора).
В Светлое Христово Воскресение из театра я поехал на вечер к богатым негоциантам Франсильон{646}, с которыми хорошо была знакома моя сестра и которых дочь{647}, бывшая замужем за молодым Беренсом, я видел в Лондоне. Я застал их за чаем, у них было несколько гостей, разговор вертелся на стеснительных мерах, принимаемых новым министром внутренних дел генералом Эспинасом{648}, назначенным в эту должность после январского покушения на жизнь Наполеона III. Французский ум изощрялся в остротах на счет Эспинаса, я же до того устал в первые три дня моего пребывания в Париже и от последней бессонной ночи, что едва не заснул на этом вечере. Франсильонам и их гостям я должен был показаться весьма нелюбезным.
Я передал Комарову, что намереваюсь осмотреть парижские водопроводы и водосточные трубы, а также школу дорог и мостов (cole des ponts et chausses). Он меня снабдил записками к заведующему означенными сооружениями знаменитому инженеру Бельграну{649} и к инспектору классов упомянутой школы Шевалье, уверяя, что он с ними в очень хороших отношениях. При подаче мною этим инженерам записок Комарова, они не только не обратили на них внимания, но и меня приняли довольно сухо, они вполне изменили свое обращение со мной, когда узнали от меня, что я начальник Московских водопроводов и что я автор ‘Руководства к устройству водопроводов’ на русском языке. {Я уже говорил выше о причине, по которой} Шевалье принял от меня с особым удовольствием экземпляр этой книги для училища дорог и мостов в Париже.
В понедельник Светлой недели назначено было торжественное открытие Севастопольского бульвара, устройство которого поручено было Бельграну, конечно, я не принял приглашения присутствовать при этом открытии, хотя мне при этом представлялся случай близко видеть Наполеона III. Бельгран пригласил меня к себе во вторник в 10 часов утра, чтобы вместе осмотреть парижские водоподъемные паровые машины и водосточные трубы. По приезде моем к нему в этот день, он извинился, что не может немедля ехать со мной, так как в 11 ч. утра будут представляться подчиненные ему инженеры и кондукторы путей сообщения, получившие накануне награды. Он сам был произведен лично Наполеоном III из старших инженеров 2-го класса в старшие инженеры 1-го класса, звания, соответствующие нашим инженер-подполковнику и полковнику.
Кондукторами у нас в России называются чины унтер-офицерского звания, получившие некоторое и большей частью весьма ограниченное образование. Не то были кондукторы дорог и мостов во Франции, они были люди образованные, и все производство работ лежало на их ответственности. Подчиненные Бельграна, получившие накануне повышение в чинах или орден Почетного легиона, — между последними были и кондукторы, — были принимаемы им при мне. При этом я заметил все раболепство служащих французов перед их начальником: они садились на кончики стульев и, благодаря за награды, говорили, что не только они, но и потомство их никогда не забудет благодеяния, оказанного им Бельграном. С 11 часов утра до 6 часов вечера он со мною осматривал парижские водоподъемные машины и водосточные трубы. Известно, что последнее сооружение едва ли не превосходит все, что устроено в этом роде в других городах. Эти водостоки, а равно и водопроводы я вкратце описал в статье ‘Искусство проводить воду’, помещенной мною в ‘Вестнике промышленности’ за 1859 год{650}.
В Париже я отыскал старых профессоров Института инженеров путей сообщения Ламе и Клапейрона{651}. Первый был давно членом Института{652} и жил бедно в 5-м этаже, Клапейрон же разбогател при устройстве железных дорог, я в этот мой приезд в Париж не заставал его дома и потому не видал, он был только что выбран в члены Института, но еще не был официально принят. В следующий мой приезд в Париж я посещал их обоих, Ламе очень постарел и едва помнил своих слушателей в Институте инженеров путей сообщения, Клапейрон был по-прежнему боек, и я {во II главе ‘Моих воспоминаний’} уже изложил разговор его со мною об инженерах Главного общества российских железных дорог.
Я не буду более говорить о моем пребывании в 1858 г. в Париже, который, после моего посещения в 1847 г., совершенно изменился: грязные и часто вонючие улицы заменились широкими, чистыми и с чистым воздухом, поддерживаемым посадками больших деревьев и увеличением снабжения водой городских домов. Прекрасная весенняя погода придавала еще более красы возобновляемому обширному городу.
В половине апреля я уже был в Петербурге, где П. П. [Павел Петрович] Мельников, бывший в это время главным инспектором частных железных дорог, сказал мне, что, сверх произведенных в Пасху четырех инженер-полковников путей сообщения в генерал-майоры, полагалось произвести и меня, но что мое производство было остановлено за тем, что стоявшего по списку выше меня полковника [Аполлона Алексеевича] Серебрякова, бывшего в то время начальником Николаевской железной дороги, не хотели производить до разъяснения какого-то неприятного по управлению этой дорогой дела, а вместе с тем не хотели и обойти его. Мельников, передавая мне об этом, выразил свое сожаление о том, что меня не произвели, но прибавил, что ему еще более было бы прискорбно, если бы из-за меня произвели Серебрякова в генералы.
Во второй половине апреля я уже был в Москве. Лето 1858 г. я был занят окончанием работ по снабжению Москвы мытищинской водой, в это же время я изготовил для ‘Журнала путей сообщения’ статьи: ‘Описание Московских водопроводов’{653} и ‘О влиянии воздуха на движение воды в трубах’{654} и продолжал помещать в ‘Московских ведомостях’ и в ‘Ведомостях московской городской полиции’ статьи, заключавшие в себе сведения о ходе работ по Московским водопроводам{655}.
Лето 1858 г. мы жили в домике при алексеевском водоподъемном здании. Жизнь наша шла по-прежнему, сестра моя А. И. Викулина с младшей дочерью вернулась из-за границы и наняла квартиру недалеко от нашей, в Чернышевском переулке, в доме Ермолаевыхн, здоровье ее старшей дочери Засецкой [Валентина Семеновна Викулина (в зам. Засецкая)], пос ле родов в 1857 г., было очень дурно, она с мужем и малолетнею дочерью уехала в Вирцбург, откуда вернулись только осенью. Здоровье сестры моей было сильно расстроено вследствие перенесенных ею невзгод {во время необычайного процесса, который я подробно описал в IV главе ‘Моих воспоминаний’}. Ее постоянно болезненное состояние было причиной сильных болезней, которым она подвергалась почти ежегодно. Когда она заболела летом 1858 г., лечивший ее знаменитый в Москве доктор [Александр Иванович] Овер признавал ее болезнь весьма опасной. В это время брат мой Николай приехал из Воронежа, где он был начальником штаба 4-го пехотного корпуса, в Москву. Я ему рассказал об опасной болезни сестры нашей, которую он искренно любил и которой был так много обязан. Он мне объявил, что дал слово жене своей не видаться более с сестрою и не нарушит данного слова, хотя ему это весьма больно. Запрещение ему видеться с нашей сестрою последовало от его жены вследствие ее неудовольствия за то, что он в 1856 г. во время коронации жил у сестры, {о чем выше уже мною было упомянуто}. Этим достаточно обрисовывается злость моей невестки и слабость брата. По выздоровлении сестры, она уехала со своей младшей дочерью в свое елецкое имение.
Получив в июле сведение о прибытии заказанных мною в Англии водоподъемных паровых машин, я поехал в Петербург. Пароход с машинами пристал у берега Васильевского острова. Заграничные машины в то время не подвергались таможенной пошлине, но по причине бесконечных, установленных по таможне формальностей я не мог вскоре добыть из таможни позволения на их выгрузку, несмотря на то, что лично хлопотал об этом, снабженный письмом [Константина Владимировича] Чевкина к министру финансов [Александру Максимовичу] Княжевичу о необходимости скорее отослать их в Москву, и на то, что служивший в это время в Департаменте внешней торговли (ныне таможенных сборов) И. Н. Колесов, у которого я останавливался в Петербурге, имел в это время большое влияние на таможни.
В одно время с машинами прибыли, согласно заключенному мною условию с домом ‘Джемс Уатт и Ко‘, два машиниста. Хотя в этом условии я не принял на себя обязанности дать этим машинистам помещение, но в виду того, что если бы они поместились у кого-нибудь из англичан, живущих в Москве, то по отдаленности их жительства от машин они теряли бы много времени на переезды, я обещался управляющему этим домом г. Блеку поместить их по возможности в одном из флигелей на дворе водоподъемного здания. Перед приездом машинистов я приказал унтер-офицеру Гедловскому, {неоднократно выше упоминаемому}, очистить флигель, который он занимал со своим семейством, выремонтировать его и купить для машинистов кровати и постели. По их приезде, они были всем недовольны и объявили мне, что их хозяева, посылая в Россию, обманули, уверив, что они здесь найдут все для них готовое, а так как они ничего не нашли, то немедля возвращаются в Англию.
И вот новое препятствие в установке водоподъемных машин и вновь опасение, что при остановке старой, беспрерывно действовавшей с мая 1857 г. машины снабжение Москвы мытищинской водой прекратится. Я объяснил машинистам, что я вовсе не был обязан, по заключенному мною условию, давать им помещение и, следовательно, мебель и постели, а сделал это только, желая их избавить от потери времени при переездах, и что я готов переменить то, что им не нравится. Они, несмотря на это, продолжали несколько дней капризничать и уложили все свои вещи для отъезда. Но вдруг опомнились и остались на том условии, что я снабжу их лучшими подушками, что им будет доставляться хорошая провизия, какую они потребуют, на мои деньги, которым я должен вести счет и которые мне возвратят их хозяева. Один из машинистов приехал с женой, которая готовила им кушанье. Никогда не занимаясь своим домашним хозяйством и счетами по нему, я невольно сделался кассиром машинистов, но зато удержал их на работе.
Один из них должен был некоторое время провести в Больших Мытищах для установки машин в мытищинском водоподъемном здании, новые хлопоты для его прокормления, но и это было мною улажено, что было, впрочем, легче, потому что младший машинист был испанец с острова Кубы и менее притязателен, чем старший его товарищ, истый англичанин. Сверх того, он был образованнее последнего, мог говорить со мною по-французски и понимал, что я по снисходительности занимаюсь их хозяйством. Оба машиниста в рабочие дни ходили в засаленных изношенных платьях, в воскресные же дни они надевали чистое белье и хорошие платья, младший даже одевался франтовски, он был замечательно хорош собой.
1 августа было приступлено к установке английских машин в алексеевском водоподъемном здании, машинисты требовали, чтобы верхняя поверхность каменного фундамента под рамы машины была обтесана с совершенной точностью. Я не мог требовать от подрядчика поставки каменщиков, которых работа не подходила ни под какой параграф урочного положения, вследствие чего сам нанял несколько мастеров поденно и сам уплачивал им условленную, довольно высокую цену. Несмотря на это, каменотесы, после шестидневной работы, не хотели более оставаться, они так мало привыкли к точности в работе, что считали требования машинистов капризом и говорили, что им надоело быть при работах и почти ничего не делать. С трудом уговорил я их остаться еще несколько дней на работе, которая, несмотря на ее легкость, была так хорошо оплачиваема. Они так же, как и большая часть русских мастеровых, привыкли делать все на авось и кое-как.
Сверх занятий по наблюдению за установкой водоподъемных машин, я продолжал наблюдать за окончанием работ по устройству нового Мытищинского водопровода и за ремонтом и содержанием старого Мытищинского и других водопроводов в Москве и водопровода, устроенного в Ходынском близ Москвы лагере.
В конце августа Государь приехал в Москву, с ним прибыл и Чевкин, который осматривал работы Мытищинского водопровода и, между прочим, установку паровой машины в алексеевском водоподъемном здании. По осмотре работ, он заходил в домик, в котором я помещался летом, жена моя, конечно, не выходила из своей комнаты, ее отсутствие я объяснил нездоровьем. В это время у нас гостила приятельница моей жены Наталья Дмитриевна Танеева, которая во время обхода Чевкиным со мною двора водоподъемного здания смотрела высунувшись из окна мезонина нашего дома, Чевкин, полагая, что смотрит из окна моя жена, конечно, не поверил мне, что она нездорова, но мне этого не выразил. Он у меня завтракал, мой повар подал два кушанья, отлично приготовленные. Года через два Чевкин завтракал у меня снова в том же домике и впоследствии весьма часто вспоминал об этих завтраках, величая меня отличным гастрономом, вследствие чего опасался приглашать меня к своему обеду, полагая, что я буду им недоволен.
30 августа, после 28-летней службы в офицерских чинах, я был произведен в генерал-майоры, в том же приказе были произведены полковники, старший меня по списку Серебряков и младшие [Владимир Антонович] Данненштерн{656} (умерший в 1871 г.) и [Павел Иванович] Палибин{657} (умерший в 1881 г.)
Чевкин, объявляя мне о моем производстве, сказал, что я в новом чине должен иметь более обширную деятельность, и хотел немедля послать меня для обревизования разных частей ведомства путей сообщения. Я упросил его не удалять меня из Москвы до окончания водопроводных работ, опасаясь, что они замедлятся в мое отсутствие, мне же не на кого было их оставить, так как в это время место помощника начальника Московских водопроводов было вакантно: состоявший в этой должности полковник [Андрей Васильевич] Черкаев, {как я упоминал выше}, оставил ее летом 1858 г. Машинисты, присланные из Англии для установки водоподъемных машин, выказали большую радость, узнав о моем производстве.
К концу октября одна из этих машин была установлена в алексеевском и одна в мытищинском водоподъемных зданиях, это дало возможность прекратить действие, в первом из этих зданий, старой водоподъемной машины, действовавшей беспрерывно в продолжение полутора года, что порождало ежеминутное опасение прекращения снабжения Москвы мытищинской водой.
1 ноября пущены в ход вновь установленные в мытищинском водоподъемном здании 10-сильная машина, поднимающая 505 тысяч ведер воды в сутки на 24 фута высоты в резервуар, устроенный в том же здании, и 48-сильная машина в алексеевском водоподъемном здании, которая поднимает ту же воду на высоту 84 фута в два резервуара, установленные в отстоящей от здания слишком на 4 версты Сухаревой башне, по двум чугунным трубам: старой диаметром в 10,2 дюйма и вновь проложенной в 16 дюймов. Вода из этих резервуаров по чугунным же трубам была в тот же день пущена в прежде устроенные на Мытищинском водопроводе шесть городских фонтанов и один водоразборный колодезь и во вновь устроенные тринадцать фонтанов и один водоразборный колодезь. В этот же день прекращено действие водоподъемной машины, поднимавшей воду из Москвы-реки при Бабьем городке в четыре фонтана и в один водоразборный колодезь, в которые пущена мытищинская вода. Следовательно, 1 ноября 1858 г. в Москве имелось двадцать шесть мест для разбора мытищинской воды городскими обывателями. В новых водопроводах значительной длины, при спуске в них воды, почти всегда оказываются повреждения в трубах и их соединениях, которые легко исправить в летнее время и очень трудно зимой, а потому открывать новые водопроводы следует до наступления морозов. 1-го же ноября 1858 г. было уже 15о мороза по P. [—18.75 оC], и открытие водопровода в столь холодное время было допущено только потому, что старая 24-сильная водоподъемная машина, действовавшая беспрерывно полтора года, была в дурном положении.
Граф Закревский, по нездоровью, не решился присутствовать при освящении нового водопровода, которое состояло в молебствии при новом резервуаре, устроенном в Сухаревой башне, а назначил быть при молебствии состоявшего при Закревском военного штаб-офицера Дмит рия Семеновича Шеншина{658}, хорошего музыканта, известного своею глупостью. Шеншин, ехавший на освящение в моем экипаже, который при скорой езде раскатывался, выказал необыкновенную трусость, он несколько раз хотел выпрыгнуть из экипажа, и я с трудом его удерживал. Закревский, в первых же числах ноября, осмотрел вместе со мною резервуары Сухаревой башни и вновь открытые фонтаны и был очень доволен, что при нем устроилось столь полезное для Москвы сооружение. Но мои опасения, что водоснабжение Москвы мытищинской водой может остановиться, продолжались во всю зиму 1858—1859 гг. В начале ноября начата разборка старой 24-сильной водоподъемной машины в Алексеевском и поставленной заводом герцога Лейхтенбергского 10-сильной машины в мытищинском водоподъемном здании, так как на их места следовало поставить доставленные из Англии 48— и 10-сильную машины, эту установку окончили только в апреле 1859 года.
Редко случается, чтобы новые машины были так установлены, чтобы не требовалось сделать в них некоторые исправления, для чего они должны быть останавливаемы, следствием чего была бы остановка снабжения Москвы мытищинской водой, но, к счастью, этого не случилось, вследствие хорошего проектирования, изготовления и установки заказанных мною в Англии водоподъемных машин.
{В разных местах этой главы ‘Моих воспоминаний’ я изложил подробности устройства Мытищинского водопровода, пользу его для Москвы, необыкновенную дешевизну его устройства (он стоил около миллиона рублей), между прочим, цена чугунных труб диаметром от 2 до 16 дюймов, при стенах для труб, диаметром меньше 16 д. в 1/2 д., а для последних в 2/3 д., была 1 руб. 19 коп. за пуд, и выгоды от малого количества топлива, употребляемого водоподъемными машинами, а потому не буду более возвращаться к этому предмету. Скажу только, что} мне было ясно, что новый водопровод не может удовлетворить всем потребностям города, в котором считалось тогда 400 тыс. жителей. Мытищинский водопровод давал 500 тыс. ведер в сутки и Краснохолмский 100 тыс. ведер речной воды, а следовательно, на жителя приходилось по 1 1/2 ведра, что весьма недостаточно.
Но необходимо было ограничить количество воды сообразно сумме, которая городским начальством была назначена на устройство водоснабжения, и количеству воды, доставляемой мытищинскими ключами. {Выше было сказано, что посредством понижения горизонта излива этих ключей я увеличил даваемые ими в продолжении 78 лет 300 тысяч ведер в сутки до 500 тысяч. Я всегда был убежден, что при дальнейшем понижении этого горизонта, мытищинские ключи дадут еще большее количество воды, но это дальнейшее понижение, как изложено мною выше, не было дозволено Департаментом проектов и смет Главного управления путей сообщения, впрочем, при неимении в распоряжении суммы, которая потребовалась бы на проведение большего количества воды в Москву, отыскание такового в Мытищах через понижение горизонта ключей было бы бесполезно.}
В заключение скажу, что я не могу не гордиться проектированием и приведением в исполнение столь благодетельного для Москвы сооружения, дешевизна устройства которого несомненна, а прочность доказана существованием его до сего времени (1881 г.) без исправлений. При окончании его я не получил служебной награды, вероятно, вследствие недавнего производства меня в генерал-майоры. Но, конечно, устройство столь полезного сооружения могло бы быть встречено, как это делается в Западной Европе, одобрением ученых обществ, похвалами журналов и газет, сочувствием населения Москвы и выражением благодарности ее представителей. Ничего этого не было. Ученые общества, журналы и газеты промолчали, представители населения Москвы также, и само население осталось равнодушным, некоторые же из домо владельцев занимались отыскиванием недостатков в водопроводе, постоянно жалуясь на налог, которому они подвергались для составления капитала на его сооружение. Только бедный класс постоянно благодарен за возможность пользоваться чистой водой, и небольшое число образованных лиц сочувствовали успешному сооружению водопровода, чему служит доказательством то, что, при предположениях об устройстве водопроводов в разных городах России или об увеличении количества воды для снабжения Москвы водой, постоянно продол жают обращаться ко мне за советами. Я радуюсь тому, что и у нас не все забывают полезного общест венного деятеля.
Приложения

{Приложение 1 к главе VI[146]

При передаче мною вышеизложенного о бароне Фирксе А. В. Головнину, он мне дал следующие пояснения.
Нельзя сказать, чтобы издания Фиркса (Шедо-Ферроти) нравились Головнину, но он видел, что они читаются и в Петербурге, и за границей лицами, которые не читают русских книг. Поэтому он считал их полезным орудием для распространения разных мыслей и верных сведений. Узнав от Фиркса, что он пишет книгу о русских учебных заведениях, весьма мало Фирксу известных, Головнин предложил ему посетить некоторые из них и просил попечителей допустить его к осмотру оных, что, впрочем, часто делается для путешественников, родителей, ученых. О назначении Фиркса попечителем учебного округа Головнин никогда не думал, и это было бы противно его системе выбирать попечителей преимущественно из педагогов, долго служивших по учебной части.
Чувство справедливости требует сказать, что собственно Великий Князь |Константин Николаевич был совершенно чужд публикации Шедо-Ферроти относительно Польши. Никакого патронажа оной Его Высочество не оказывал и денег не давал. Участие было со стороны Головнина и заключалось в следующем. События в Польше в 1862 и 1863 гг. имели следствием большое озлобление части общества в России против Великого Князя и обвинения его в покровительстве полякам во вред России. Его обвиняли в измене пользам и выгодам отечества, и Московские Ведомости весьма ясно вторили этим обвинениям и возбуждали против Вели кого Князя общественное мнение. Головнин состоял перед тем 10 лет при особе Великого Князя, пользовался его полным доверием, знал близко историю его назначения наместником Царства Польского, Его образ действия, данные Ему инструкции[147] действовать кротко, изумлялся Его незлобию и благодушию, когда, встреченный в день приезда в Варшаву выстрелом в упор, ОН не только не мстил, но продолжал изыскивать меры для умиротворения вековой вражды. Головнина не могла не возмущать несправедливость общества в России в отношении к Великому Князю. Он близко видел, кто тайные деятели, возбуждавшие против Него общество из мести за Его влиятельное участие в деле освобождения крестьян. Весьма натурально, что он желал, чтобы истина сделалась известною, и чтобы вследствие того к Великому Князю отнеслись с беспристрастием и справедливостью. Фиркс в это самое время сообщил Головнину, что напишет брошюру об отношениях Польши к России, и просил материалов. Головнин с радостью воспользовался этим обстоятельством и доставил Фирксу сведения собственно о деятельности Великого Князя Константина Николаевича в Польше. Других материалов он ему не доставлял. Фиркс составил тогда о Великом Князе особую главу, просмотренную Головниным, и эта глава, если не считать прекрасного, правдивого рескрипта Государя на имя Его Высочества из Ливадии, была единственною публикацией, единственным голосом, раздавшимся с того времени в печати до настоящего момента (1879 г.) в защиту Великого Князя. Головнин мог бы в то время указать Фирксу в других главах брошюры те места, которые были неприличны, несправедливы относительно русских вообще и должны были возбудить часть общества против Фиркса, и, вероятно, Фиркс изменил бы их. Головнин этого не сделал по следующим причинам.
Признавая необходимым защищать отдельные личности против несправедливых нападений прессы, он не думал, чтобы Россия, русский народ, русская национальность могли нуждаться в какой-либо защите, и чтобы порицания, брань, ненависть, клевета какого-либо писателя могли оскорбить Россию или повредить ей. Можно ли помрачить болтовней свет солнца? Что касается похвал полякам и остзейцам-немцам, Головнин никогда не понимал враждебного отношения к малочисленным завоеванным со стороны могучих, многочисленных завоевателей, считал не соответствующим достоинству сих последних бранить первых и вполне сочувствовал коренному, простому, православному русскому крестьянину, в котором помянутое враждебное отношение никогда не появляется, а напротив всегда видно благожелательство ко всем инородцам, которым всем найдется место за трапезой гостеприимной, радушной матушки России. Головнин не сочувствовал тому, чт говорилось против особых, исторических финляндцев, поляков и остзейцев. Ему казалось, что правительство русское должно устроить в коренных русских губерниях, составляющих сердце, силу, красу и гордость Империи, такие образцовые порядки, о распространении которых на себя просили бы окраины оной. Ему хотелось бы, чтобы жителям окраины, вследствие того, было бы выгодно, почетно, лестно слиться с коренным населением, чтобы они желали назваться русскими и гордились этим именем, вследствие превосходства России, и потому ему всегда были неприятны и болезненно действовали на него завистливые выходки русских против порядков, издревле существующих в окраинах, и он всегда вспоминал русскую поговорку: ‘чужим здоровьем болен’. Наконец, он думал, что русский царь, как олицетворение России, должен быть равно отцом всех своих многоязычных и разноплеменных и разноверных подданных, всем благотворить и всех считать между собою братьями.}

Приложение 2 к главе VI[148]

Письмо генерала Гёргея командиру 3-го пех. корпуса генералу от кавалерии графу Ридигеру от 11 августа 1849 года

Вам, без сомнения, известна горестная история моего отечества. Я не стану утруждать Вас повторением событий, состоящих между собою в непостижимой связи и вовлекших нас в отчаянную борьбу — сначала за наши законные преимущества, а потом за самое существование. Лучшая и, смею уверить, большая часть народа не искала легкомысленно этой борьбы, но выдержала ее с честию, твердостию и успехом, при помощи многих честных людей, не принадлежащих к венгерскому народу, но по связям своим вовлеченных в борьбу вместе с нами. Европейская политика требовала, чтоб Император России соединился с Австрией для покорения нас и тем сделал невозможною дальнейшую борьбу за конституцию Венгрии. Так и случилось. Многие венгерские патриоты предвидели и предвещали это. История нашего времени обнаружит, что именно заставило большинство венгерского временного правительства не послушать голоса предвещателей. Временное правительство более не существует. В минуту величайшей опасности оно оказало себя слабым. Я — человек действия, но не действия бесплодного, признал дальнейшее кровопролитие бесполезным и пагубным для Венгрии, я признал это при самом начале русского вмешательства, и ныне я пригласил временное правительство сложить свою власть безусловно, потому что дальнейшее его существование сделало бы будущность отечества более горестным, более плачевным. Временное правительство, признав это, добровольно отказалось от своей власти и передало ее мне. Я, по крайнему моему убеждению, пользуюсь этим обстоятельством для предупреждения дальнейшего пролития человеческой крови и бедствий моих мирных сограждан, которых с моими слабыми силами я не в состоянии долее защищать, по крайней мере от бедствий войны, и безусловно складываю оружие, а это может быть послужит поводом к тому, что и все другие предводители отдельных от меня отрядов венгерских войск, признав, как я, что ныне для Венгрии ничего лучшего невозможно сделать, вскоре последуют моему примеру. Вполне уверенный в прославленном великодушии Его Величества Российского Императора, я надеюсь, что многочисленных храбрых моих товарищей, бывших прежде австрийскими офицерами и вовлеченных силою обстоятельств в несчастную против Австрии борьбу, он не предаст неверной и горестной судьбе, а народы Венгрии, много уже страдавшие и надеющиеся на его правосудие, не оставит без защиты от слепой мстительной злобы их врагов. Может быть, достаточно будет, чтоб я один пал жертвою. Я обращаюсь к Вам, г. генерал, с этим письмом, потому что Вы первый дали мне доказательства уважения, внушающие мне доверие. Если Вы желаете остановить дальнейшее бесполезное пролитие крови, то поспешите исполнить в самое короткое время горестное совершение дела — сложения оружия, но таким образом, чтоб это было исполнено только перед войсками Его Величества Русского Императора, ибо я торжественно объявляю, что скорее решусь подвергнуть весь мой корпус истреблению в отчаянной битве против сильнейшего противника, чем безусловно сложить оружие перед австрийскими войсками.
Завтра, 12 августа, я иду в Вилягош (Vilagos), послезавтра, 13 числа — в Борош-Иено, а 14 числа — в Беель, о чем я сообщаю Вам для того, чтобы Вы с своими войсками могли направиться между австрийскими и моими войсками и таким образом окружить меня и отделить от первых. Если это движение не будет иметь успеха и австрийские войска станут следовать за мною, то я с решимостью отражу нападение их и путь свой направлю к Гросс-Вардейну для настижения по этой дороге русской армии, единственно перед которою войска мои изъявили готовность добровольно сложить оружие. Я ожидаю Вашего ответа в самое кратчайшее время и проч.

Артур Гёргей (венгерский генерал)

Альт-Арад. 11 августа в 9 часов вечера.

Приложение 3 к главе VII[149]

Для большего разъяснения личности графа A. А. [Арсения Андреевича] Закревского привожу следующие сведения о нем, полученные от A. В. Головнина.
18-го марта 1818 г. Государь Александр Павлович открыл сейм в Варшаве знаменитой речью, по поводу которой Арсений Анд. Закревский писал Павлу Дм. Киселеву 31-го марта того же года:
Речь прекрасна, но последствия для России могут быть ужаснейшие, что ты легко усмотришь из смысла ее. Я не ожидал, чтобы ОН так скоро объявил свои мысли по сему предмету…
Киселев отвечал Закревскому 11 апреля 1818 г.:
…благодарю тебя за все доставленное ко мне, а особенно за твое воспоминание. Речь Царя для поляков есть чудесная, и здешние возмечтали о будущем своем блаженстве, но у нас толки будут разные, удивление же твое насчет откровенности я весьма разделяю, но к удивлению нам, кажется, не привыкать.
31-го августа 1819 г. Закревский писал Киселеву:
О Чугуевских поселениях мы давно знаем, ибо 4 полка пехоты из 1-й армии пошли туда на помощь. Змей (Аракчеев) также туда отправился и вскоре туда ожидается. Признаться надо, что он единственный государственный злодей. У нас теперь существуют две чумы: одна — ваша, которая, при мерах осторожности, исчезнет, а другая — Аракчеев, не преж де изведется с земли, как после смерти, которой ожидать нам долго. Надо признаться, что он вреднейший человек в России. Мне кажется, что со временем Клейнмихель будет хуже его{659}.
30 марта 1820 г.:
Не беда, если б Аракчеев только делал ошибки, которые поставляют на вид. Он в государственных делах еще хуже поступает и притом к совершенному вреду России. Сие переменить может только его могила. Змей Аракчеев во все время Семеновской истории носа своего не показывал и даже не спешил увидеть Пукалову{660}, приехавшую из-за границы.
Киселев в письме от 16 июля 1821 г. говорил Закревскому:
…ты не поверишь, сколько нынешние обстоятельства расстраивают наши занятия, все желания устремлены к войне и учебный шаг остается в небрежении.
Закревский 22 августа 1821 г. отвечал:
…стыдно, любезный Павел, так жалеть, что Вас не увидят в знании учебного шага, ведь ты, как умный, честный и благородный человек, судить так не должен, и я замечаю, что ты очень переменился.
Граф Закревский, по поводу назначения Киселева членом Госуд. Совета и отъезда Киселева в Петербург, писал ему 7 марта 1835 г. из Москвы:
Как ты доехал? Было ли предложение о принятии какой-либо важной должности, или разговоры были только о Совете и о важности сего места, на счет которого ты уже имел здесь уроки? И буде ты останешься только в оном, то будешь сидеть на сем почетном месте по смерть и не принесешь сим никакой пользы отечеству, как и все твои товарищи, там сидящие. Будешь говорить правду и по совести, скоро не понравишься, ибо после каждого присутствия все передается насчет сих суждений в ином виде по разумению каждого, тогда станут морщиться, а после от тебя отворачиваться и тем все твое служение кончится в почетном месте, так я мыслю, но дай Бог, чтоб тебе сие было в другом и полезном виде…
Твой друг граф А. Закревский

Приложение 4 к главе VII[150]

Воспоминания об участии при защите г. Севастополя бывшего в то время полковым адъютантом Владимирского [61-го] пехотного полка поручика, ныне отставного майора Наума Александровича Горбунова

Владимирский пехотный полк, прибыв форсированным маршем августа 1854 года, был расположен сначала в татарской деревне Бурлюк, на берегу реки Альмы, невдалеке от впадения ее в море и за несколько времени до 8 сентября стоял лагерем на возвышенностях, на противоположном берегу этой реки. Со времени высадки неприятеля в Колтоугане (деревушка на берегу моря к северу от Альмы, на расстоянии около 15-ти верст) полк с 5 сентября бивуакировал, уложив в фуры свои палатки.
Сражение 8 сентября, начавшееся в полдень несмотря на чрезмерное неравенство сил, качество оружия, будучи в то же время первым сражением для войск, никогда еще не участвовавших в делах, буквально не знавших запаха пороху, длилось, несмотря на все это, до наступления темноты.
Об Альмском сражении очень мало имеется сведений, но оно заслуживает внимания как потому, что выходит из ряда обыкновенных сражений, так и потому, что имело свое стратегическое (случайное) влияние на дальнейшие действия неприятелей и, по моему мнению, показало союзным неприятельским войскам, с каким именно народом им пришлось иметь дело.
Характеристические особенности Альмского сражения таковы, что в настоящее только время они могут служить оценкой всех тех невыгод в положении сражающихся, которые выпали на нашу долю.
1-й батальон Владимирского полка, коего я был в то время батальонным адъютантом, находясь под прикрытием батареи, расположенной на возвышенности правого фланга нашей линии, не без удивления рассматривал долетавшие к нам наперстки (как мы их называли) — пули Минье.
С нашей батареи еще не открывался артиллерийский огонь, а потому мы слезали с лошадей и рассматривали с любопытством диковинные в это время вещи, — причем даже артиллеристы (не в укор им будь сказано) не умели назвать этих вещей, предполагая, что это пули, упавшие с выгоревшим внутри их воспламенительным составом, предназначенные для бросания в патронные артиллерийские ящики, но никак не в нас.
Ожидавши схватиться с приближавшимся неприятелем, с таким, свойственным каждому русскому, удальством, мы имели самое смутное, детское понятие об обязанностях воина, и, как дети, чистосердечно, смотрели прямо смерти в глаза. Но чрез несколько мгновений мы узнали на опыте значение, цель и действие этих наперстков.
Батальоны Владимирского полка, спущенные с возвышенностей в лощину, долго стояли в боевом порядке в бездействии под убийственным учащенным ружейным и артиллерийским огнями, что на первых порах причинило ужасный вред, ибо почти все начальники, бывшие верхом, или убиты, или ранены, а впоследствии взяты в плен.
Во время долгого стояния наших войск в боевом порядке, заметно было, что порядок колонн к атаке известен неприятелю, ибо обстреливались преимущественно фланги батальонов, чрез что, не сделав даже выстрела, мы лишились многих офицеров, по большей части ротных командиров полка.
Учащенное кровообращение, ужас от окружавших нас беспрерывных жертв, выхватываемых из густых колонн массами людей, наконец, в весьма близком расстоянии подступающий неприятель, так нас наэлектризировало, что едва раздалась команда ‘на руку’, как батальоны, точно на параде, начали наступление.
Войска бывшего 6-го корпуса были настоящими войсками парадными, отличались выправкой, выбором людей, молодцеватостью и тонким знанием всех эволюций и мелочей устава. Грозная атака наших батальонов, эта стальная движущаяся масса храбрецов, чрез несколько шагов воображавшая исполнить свое назначение — всадить штык по самое дуло ружья — каждый раз была нежданно встречаема убийственным батальным огнем. Эти раs gуmnastiques[151] выполнялись французами отчетливо, быстро и с успехом. Схватиться с неприятелем нашим солдатикам не удавалось. Неудача повторявшихся несколько раз наступлений привела нас в состояние остервенения, солдаты массами, без команды, бросались вперед и без толку лишь гибли, бедные.
В это время под ногами моей лошади разорвало гранату. Сброшенный раненой лошадью на землю, я увидал падающего с коня сраженного в грудь (в самый Георгиевский крест) командира полка полковника Ковалева. Я вынес его на собственных плечах, заткнул рану фуляровым его платком, и передал его солдатам, чтобы отнесли на перевязочный пункт.
В это время появился между нами какой-то неизвестный старый генерал пешком, на коем длинная шинель во многих местах была прострелена, начал он приводить кучи солдат в порядок, и водить их лично в атаку. Это был, как оказалось потом, генерал от инфантерии князь Петр Дмитриевич Горчаков, впоследствии за этот подвиг сделанный шефом Владимирского полка.
Если не ошибаюсь, Владимирский полк один лишь имел на знаменах надпись об Альмском сражении. Кстати о знаменах: генерал князь Горчаков, указывая и направляя кучки бравых Владимирцев, довел их до желанной цели, — завязалась рукопашная схватка. Причиной послужило желание неприятеля захватить жалонерные наши значки, коим они придавали может быть другое значение. Знамена же наши были в чехлах и чрез это не бросались так в глаза, как красные жалонерные знаки.
В завязавшейся рукопашной схватке, особенно отличился сильный, рослый молодец, капральный унтер-офицер 1-го капральства, 1-й гренадерской роты Бастрыкин, уроженец, кажется, Ярославской губернии. Окруженный со всех сторон, Бастрыкинн на моих глазах, держа ружье за ствол, при каждом взмахе прикладом по головам защищался и расчищал себе путь, и при одном из сильных взмахов обрызгал меня с ног до головы неприятельскими мозгами. С этим почтенным, храбрым капральным мы встретимся впоследствии.
В это время мимо меня несли раненого нашего начальника 16-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта [Онуфрия Александровича] Квицинского. Подозвав меня к себе, генерал приказал мне передать, чтобы войска, стоявшие во 2-й линии, немедленно наступали и поддержали молодцов Владимирцев, но не успел еще генерал окончить этих слов, как новая пуля поразила его в ту же раненую ногу. Исполнив поручение, я возвратился к остаткам полка, которые большей частью не раненые, а изуродованные, отступали уже в беспорядке и с поспешностью. Едва поднялись остатки храброго, но несчастного полка на высоты, как нас обдало в тыл градом пуль. Оставляя на пути умирающих тяжело раненых, едва тащившихся солдат, мы услышали барабанный бой. Это был сигнал у неприятеля, занявшего нашу позицию и ударившего отбой, мы же сочли это за преследование и с большей поспешностью, бросая на пути ранцы, амуницию и даже оружие, спешили удалиться от мнимого преследования. Вечерело уже, а мы двигались все вперед и вперед без дороги, не зная ни пути, ни цели нашего движения: шли на удачу по следам попадавшихся по дороге трупoв, обломков оружия и амуниции, и на утро достигли Севастополя. Ночью на пути мы набрели в темноте на кучу людей, заговорив с ними, мы узнали, что это были молодцы нашего же полка. Считая меня убитым, так как верховая лошадь моя, как они видели, мчалась без седока, добрые солдатики очень мне обрадовались, увидев невредимым. В этой кучке находились знамена 4-х батальонов, из которых у двух древки были значительно отколоты и разбиты во время Альмскаго сражения, а во время дальнейшего ночного странствования, один только из оставшихся живым, знаменщик обстоятельно рассказывал каким порядком и какими снарядами древкам нанесены были повреждения. В нашей кучке находился также один только уцелевший из батальонных командиров, 4-го батальона командир подполковник (в то время) Мелентьев, который рассказывал другое: будто бы знамена нашего полка были у неприятеля, и что благодаря только его мужеству, обязан полк тем, что знамена отбиты, и несколько раз лично им вырваны из рук неприятеля. Знаменщик не только не подтвердил на мои вопросы этого события, но напротив, с негодованием отвергал таковое, божился, что этого не было и добавил, что он старый кавказский солдат, что он не смеет солгать, и ‘что за надобность скрывать, — прибавил он, — если бы в этом была хотя и доля правды’. Знаменщик говорил еще, что действительно неприятель был очень близко к знаменам, но что он выхватывал из ружей жалонерные значки и уносил их, но знамена в руках неприятельских не были, а по тому и не могли быть возвращаемы, или выручаемы.
Владимирский полк потерпел такую значительную убыль в Альмском сражении, что пришлось считать только тех, кто был на лицо и время от времени присоединялся к нам, так напр.: поручик Винтер на 3-й день откуда-то прибыл с 15-ю человеками из всей своей роты, Владимирцев оказалось очень мало, а именно: 1 штаб-офицер, 6—7 обер-офицеров, в числе коих и я, и не более 500—600 нижних чинов, в числе коих всего два фельдфебеля. Убыло же: начальник дивизии, тяжело раненый, 2 бригадных генерала Шелканов и Логинов, взятые в плен, полковой командир тяжело раненый, а также убиты, ранены или взяты в плен: 3 штаб-офицера и 53 обер-офицера и с лишком 2500 нижних чинов.
Нашему маленькому остатку офицеров полка, 19 сентября, в день прибытия нашего в Севастополь, было любезно предложено отобедать на адмиральском корабле Великий Князь Константин, где нас окружили самым изысканным вниманием, участием и радушием. К морякам дошла уже весть, что Владимирцы храбро дрались, много понесли потерь, и к остаткам полка они так радушно отнеслись, желая может быть от очевидцев узнать интересовавшие их подробности, и самый ход дела.
Как молодежь, исключая подполковника Мелентьева, мы большею частию наивно отвечали на все вопросы, а сами мало что разсказывали и краснели до ушей, когда подполковник Мелентьев завел речь о спасенных и вырученных будто бы им от неприятеля знаменах, и других небывалых подвигах.
Субординация ли, или этикет в новом для нас обществе морских офицеров, превосходство коих мы инстинктивно чувствовали над собой, поставили нас в то фальшивое положение, что ни один из нас не нашелся даже возражать на небылицы, но вместе с тем, наше молчание доказывало пренебрежение красноречивее, может быть, возражений. Об обстоятельстве этом я упоминаю собственно потому, что оно имело впоследствии для полка невыгодное значение. Между тем, жители Севастополя передавали нам распространившийся между ними слух, будто войска бежали с поля сражения и указывали, как на доказательство, на расстроенное состояние одежды, оружия и амуниции на возвратившихся солдатах. Какая-то преклонных лет женщина, веря молве этой старалась опровергнуть мои объяснения, указывая на то, что я хожу с непокрытой головой, при чем предлагала мне в насмешку свой чепец. Действительно, во время сражения, мою каску сбило чем-то с головы, я потерял ее, и прибыл в Севастополь и ходил там некоторое время с непокрытой головой.
В самом же Севастополе происходила непомерная суета, жители ожидали, что им раздадут оружие, стоявшие в бухте корабли и другие суда находились в неопределенном еще состоянии, так мало положение дел еще выяснилось. Составлялись самые несбыточные предположения, говорилось много и чувствовалось что-то особенное.
11 или 12 сентября, к вечеру собрали остатки нашего полка на Куликовом поле, на Южной стороне Севастополя, и явившийся генерал-лейтенант Жабокритский объявил, что он назначен начальником нашей 16-й дивизии, что мы поступаем под его команду в особый отряд, что мы должны туда следовать, куда он поведет нас, причем грозно добавил, что для ослушников его приказаний, при нем постоянно находится в кобурах пара пистолетов.
Грустно, больно было слушать подобное незаслуженное приветствие, но нам тотчас пришло на память, что эти любезности исходят верно на основании пошлых слухов о нашем будто бы бегстве под Альмой, и о потере знамен.
К вечеру стало слышно, что будут затапливать корабли, а в ночь на другой день, выступили мы с Южной стороны, шли неизвестными местами по лесам и горам и совершив таким образом фланговое движение, заняли чрез несколько дней позицию на Инкерманских высотах.
Первое бомбардирование Севастополя, начавшееся рано 5 октября, привлекло и меня в числе прочих на Северную сторону, откуда довелось мне видеть весь ужас, которому был подвергнут так много, так долго и так славно страдавший город.
Когда мы находились на Инкерманской позиции, приехали в Крым ИХ Императорские Высочества Великие Князья, коих сопровождал генерал адъютант Философов. Посетив наш полк, Великие Князья разговаривали и подробно расспрашивали многих нижних чинов, и многих награждали деньгами, по преимуществу кавалеров знака отличия военного ордена и раненых, оставшихся в рядах полка.
В то самое время, какой-то флигель-адъютант, отозвав меня в сторону, как полкового адъютанта, расспрашивал об Альмском деле и просил рассказать подробно, каким именно образом знамена были отбиты у захватившего их неприятеля. Флигель-адъютант подходил к знаменам, лежавших на барабанах, рассматривал их, а главное, старался узнать, настоящие ли они, а не поддельные и просил объяснить, почему именно одно древко значительно менее короче другого. Я объяснил кратко причину этих повреждений и старался, сколько мог уверить, что знамена не были никогда в руках неприятельских, что слухи об этом не имеют никаких оснований.
Между тем, отпор, данный на первое бомбардирование, заставил союзников обратиться к правильной осаде Севастополя. Неприятель стал выводить апроши к 3, 4 и 5-му бастионам. Против неприятельских работ стали посылаться партии охотников на вылазки. Но не смотря на удачные, большею частью, вылазки, неприятель продолжал упорно подвигаться к Севастополю, и против 4-го бастиона заложил вторую параллель.
Чтобы отвлечь неприятеля от осадных работ, приказано было овладеть неприятельскою позицией возле Балаклавы, прикрытую четырьмя редутами, которые охраняли турки.
13 октября, на рассвете, через селение Чоргун мы приблизились к каменному мосту. Несколько пластунов, находившихся при нашем отряде, умылись в реке, на коленях сотворили утреннюю молитву (что нас очень тронуло), и не успели мы перейти мост, как донская батарея так стремительно открыла огонь по передовому редуту, что турки, застигнутые врасплох, побросав все, обратились в бегство.
В отряде генерала Липранди, Владимирский полк составлял правый фланг под начальством генерал-лейтенанта Жабокритского и занял Федюхины высоты, откуда нам было отлично видно, как русские войска блистательно и быстро, почти без сопротивления, заняли редуты. Лишь только мы построились на Федюхиных высотах, как из скрытых батарей на Сапун-горе к нам стали посылать гранаты, из коих несколько разорвало над батальонами, другие же не долетали и разрывались на воздухе. Батальоны Владимирского полка прикрывали батарею, ниже возвышенности, на которой помещалась батарея, находилась цепь из штуцерных нашего полка, впереди коих были пластуны.
Во время нападения африканских конных егерей, в числе нескольких десятков человек, на батарею, пластуны первые открыли по этим удальцам ружейный огонь. При этом один из пластунов (они все находились незамеченными в кустах) только что лежа выстрелил и встал чтоб зарядить ружье, как на встречу ему скакал один отсталый всадник, и готовился уже саблей снести голову. В это мгновение пластун, падая на спину, выстрелил почти в упор и убил всадника, потом медленно встал и начал вновь заряжать ружье. Замечательны их хладнокровие и находчивость, при чем все это делалось не спеша, не выказывая никакой особенной суетливости.
Вечером прибыл к нам на позицию вновь назначенный командиром полка, полковник барон Николай Иванович Дельвиг. Мне особенно памятен этот вечер, как первое и приятное свидание с такой великолепной, храброй и благородной личностью, как покойный барон, у которого я был впоследствии личным адъютантом (по званию начальника штаба 5-го, потом 4-го корпуса).
По прошествии нескольких дней Владимирский полк вновь возвратился на Инкерманскую позицию, откуда 22 октября ночью был переведен через бухту с Северной стороны в Севастополь, и помещен временно в Апполоновой балке.
В ночь с 23 на 24 октября для предполагавшейся общей вылазки, когда уже жалонеры были высланы для указания им места боевого расположения, на утро, нашего полка, когда все почти нужные распоряжения уже были сделаны, из главной квартиры (с Северной стороны) была получена начальником дивизии записка, извещающая, что только от одного Владимирского полка не прибыл ординарец из офицеров, назначенный состоять при ИХ Императорских Высочествах Великих Князьях. Генерал Жабокритский тотчас обратился ко мне, и спросил: что это значит. Я доложил, что по приказанию командира полка, туда назначен адъютант 2-го батальона, и что я видел, как он хлопотал о скорейшей переправе его с лошадью через бухту на Северную сторону. Генерал, сильно рассердившись, приказал мне немедленно отправиться и узнать обстоятельно, и если офицера нет в главной квартире, то мне заступить место ординарца, добавив: ‘это Вам в наказание за вашу неисправность‘, — как будто я был в этом хоть сколько-нибудь виноват?
На мои просьбы командиру полка (находившемуся при этом) о заступничестве его и на доводы мои, что, может быть, офицер уже прибыл по назначению, барон Дельвиг советовал мне повиноваться, немедленно ехать и спешить возвращением, прибавив: ‘До свидания. Я Вас буду ждать. Узнайте, если офицер наш там, то спешите к утру. Вместе будем драться’.
Шел сильный дождь, был ужасный ветер и темная ночь. На какой-то душегубке с трудом переправясь на Северную сторону, я узнал в обозе нашего полка, что адъютанту 2-го батальона никак не удалось перевезти с собой лошадь, что он давно уже отыскивает достать у кого-нибудь лошадь, чтобы явиться в главную квартиру. Меня это успокоило, но я хотел удостовериться, на своем ли он месте и потому отправился на вьючной моей лошади, без седла, а покрытой попоной, к ставке главнокомандующего.
Прибыв туда, и не зная, где именно отыскать офицера, я представился и. д. начальника штаба (кажется был тогда полковник Вунш{661} вместо бывшего до того Николая Васильевича Исакова{662}). Начинало светать. Я объяснил, зачем приехал, но к ужасу моему, мне объявили, что офицера от Владимирского полка еще не было, а потому приказывалось мне следовать за Великими Князьями, которые в это время готовились уже отъезжать. Пока я раздумывал о моем положении, ИХ Высочества, в сопровождении князя Меншикова и многочисленной свиты, садились уже на коней. Неожиданное приказание присоединиться к этой кавалькаде было тем для меня ужаснее, что все почти окружающие Великих Князей были щеголевато одеты, на хороших, опрятно оседланных лошадях, а мой грязный костюм, все на мне промокшее ночью, а главное, вьючная лошадь без седла, несколько дней нечищеная, составляли крайнюю противоположность. Наконец мне стало жаль, что я так неожиданно оторван от полка, и с трудом поспеваю позади всех скачущих всадников, вслед за ИХ Высочествами.
Кавалерийские офицеры с презрением, как мне казалось, осматривали меня с ног до головы, а казаки понукали изредка мою лошаденку нагайками, когда она выбилась из сил чтобы поспеть догнать бойко мчавшихся всадников.
Только мы стали приближаться к войскам, как встретившийся, мне знакомый Генерального штаба, полковник Сиблерн сказал, что вчера племянник мой, Тарутинского полка барон Фитингоф-Шеельн, убит возле 4-го бастиона. Мне так стало грустно, что мысли о родных, о невозвратимой потере моей бедной сестры старшего ее сына, всю дорогу не давали мне покоя, и я просил Бога быть тоже убитым, чтобы не сообщать родным этой горестной вести.
24 октября, вообще неудачное для всех русских, для меня было исключительно днем неудач. За это сражение все офицеры, сопутствовавшие Великим Князьям, награждены орденом Св. Анны 3-й ст. с мечами, — я же ничего не получил потому, как оказалось впоследствии, что не был помещен в список, тогда как прочих записали, обозначив название полков, чины и фамилии.
Участием своим в Инкерманском сражении Великие Князья истинно вполне заслужили, за геройский поступок, орден Св. Великомученика и Победоносца Георгия. На долю ИХ Высочеств выпало несколько часов, но зато пришлось быть под сильнейшим артиллерийским и ружейным огнем.
А как войска были воодушевлены присутствием Великих Князей, как высоко ценили ИХ самоотвержение! Признательность всей России была достойна такого подвига.
Когда я добрался в Севастополь, то узнал, что Владимирскому полку крепко досталось в Килен-балке. Барон Дельвиг был ранен в руку и упрекнув меня, когда я явился к нему, за то, что я не был при полку, назвал мой поступок изменой: но когда я объяснил, что сопровождал Великих Князей, то барон одобрил меня за то, что я вовремя сам явился в главную квартиру. 25 октября полк был перевезен через бухту, потом расположен бивуаками опять на Инкерманских высотах, потом переведен в селение Чоргун, где занимал позицию до 14 декабря, а с того времени по 17 февраля 1855 года оставался на позиции в селении Орто-Каралес. В этом последнем селении, полк вновь посетили ИХ Императорские Высочества.
Неудачи Инкерманскаго сражения, или общей вылазки из Севастополя, ободрили союзников. Неприятель начал увеличиваться средствами для бомбардирования и возводить новые укрепления, вооружая их орудиями большого калибра, и к началу 1855 года уже обладал огромными средствами для бомбардирования. Самое большое число орудий было сосредоточено против бастионов: Корниловскаго, 3-го и 4-го.
24 марта мы прибыли на Бельбек, откуда в ночь на 26-е число нас перевезли в Севастополь, и на ночлег поместили в Апполоновой балке. На утро полк вступил на 3-й бастион. Не знаю, или не помню, почему именно перед бастионом был свободный ложемент: потому ли что с вечера смена не была поставлена туда от нашего полка, но дело в том, что в 11 часов утра командир полка барон Дельвиг приказал нескольким штуцерным перелезть чрез амбразуры, пробежать ров и занять этот ложемент, — что было исполнено быстро, ловко, молодцевато, в виду неприятеля и среди белого дня. Потом смена людей в ложементах регулярно производилась ночью, или поздно вечером.
Новая обстановка, нового рода служба, в новом сообществе моряков, — строителей и настоящих хозяев бастионов, — несмотря на всю суровость и тяжесть, имели в наших глазах лишь прелесть новой обязанности нашего долга. Ближе к неприятелю, защищая укрепление, будучи ближе к смерти, казалось нам, мы удостоились большей чести и доверия. Сначала, с непривычки, нас устрашали боевые снаряды больших размеров, беспрерывная порча наших брустверов, блиндажей и подбивка орудий, но вскоре это все вошло в такую обыкновенную привычку, что на это беспокойство не обращалось никакого внимания, и даже все это сделалось как бы потребностью. Подле пушек на голой земле спишь, бывало, гораздо крепче, чем в обыкновенное время на мягкой и роскошной постели. Напротив, мы до того сжились, свыклись с нашим положением, что вошло в обыкновение, чем более нам неприятель досаждал выстрелами, и чем более делал нам порчи, тем охотней и с досадой мы старались возобновлять, исправлять повреждения, а ежели неприятель замолкал, то его вызывали на стрельбу. На 3-м бастионе находилась батарея Будищева, названная по имени строителя и хозяина ее капитана 1-го ранга Льва Ивановича Будищева{663}, пользовавшегося большим уважением моряков и посторонних, знавших его. Находясь на 3-м бастионе, мы часто его посещали и видели его храбрую и неутомимую деятельность. До такой степени он считал себя хозяином на своем месте, что бывало, когда к нему соберутся вечером гости в блиндаж, и усядутся играть в шахматы (игру эту очень любили барон Дельвиг и Степан Александрович Хрулев), то Лев Иванович, как хозяин, желающий доставить удовольствие посетившим его гостям, велит открыть с своей батареи огонь, на который тотчас усердно отзовется неприятель, и такую иногда подымет ночью кутерьму, что только держись. Называл это Будищев скандалом, и приглашал к себе на подобный скандал. Как его в это время ни останавливали, ни упрашивали — ни что на него не действовало. Бывало говорят: да полноте, уймитесь, что Вы сами-то бегаете, ведь из-за пустяков, пожалуй, убьют. На это он отвечал: ‘для меня еще не отлили пулю‘. И Господь хранил его во все время осады — убит он, если не ошибаюсь, в последний день штурма 27 августа.
С 28 марта началось усиленное 11-дневное (легко сказать!) бомбардирование. Это было на Святой неделе. Чуть свет, неприятель начал ужасную канонаду. Нет возможности передать, что это было. Ужасную бурю с градом можно разве сравнить с тем неистовым учащенным артиллерийским огнем, которым неприятель буквально мел ядрами бастионы. Над нами было истинно чугунное облако, — становилось просто темно от массы снарядов, пролетавших над головой. Сначала с нашей стороны отвечали дружно, потом слабее, наконец к вечеру изредка, так как на 3-м бастионе почти все орудия были или подбиты, или сворочены, прислуга возле них перебита и ранена.
Всю ночь усиленно производились работы к возобновлению с основания брустверов, на постановку и починку орудий, и на утро 3-й бастион явился пред неприятелем как ни в чем небывалый.
То же было и на прочих бастионах.
Защитники Севастополя отличались между собой в соревновании своих тяжелых обязанностей, и, надо отдать справедливость, отличались на славу.
Таким образом, одиннадцать дней неприятель употреблял соединенные усилия, и на двенадцатое утро опять увидел перед собой те же самые бастионы, которые стояли как будто невредимыми. Неприятель видимо этим утомился, — мы же перестали считать павших в эти дни защитников, верней потеряли в них счет.
В течение 11-дневного усиленного бомбардирования за значительной убылью, особенно артиллерийской прислуги, по распоряжению главнокомандующего были призваны к великой чести отвечать огнем на огонь неприятеля — арестанты Севастопольских арестантских рот гражданского ведомства. Главнокомандующий сказал им в роде следующего: ‘Братцы, согрешили вы пред Богом и Государем. По Высочайше дарованной мне власти доверяю вам стать возле осадных орудий, помогать отражать врагов. Павшему при исполнении этого святого долга, Господь простит прегрешения, а церковь будет за него молиться, оставшийся же живым восстановит свои права как защитник Престола и Отечества’.
Много раз на бастионы являлся главнокомандующий и щедрой рукой вручал бывшим арестантам Георгиевские кресты и благодарил за службу молодецкую.
Да и действительно, стоили эти люди награды, не только прощения и забвения прошлой их жизни.
Вообще Севастополь в тяжкие и славные свои дни был как бы очистительной жертвой.
Справедливы и верны были слова проповеди покойного Преосвященного Иннокентия, когда он говорил, ‘что он приехал не учить, а учиться сам мужеству, храбрости и терпению у защитников Севастополя’. Это не была пастырская скромность, или витиеватость, или игра слов, — нет, эти истинные слова выходили прямо из глубины души при виде всей окружавшей обстановки, и выражали верно чувство каждого постороннего человека, даже не наблюдателя. Русский солдат видел и сознавал неустойку, но терпеливо сносил все тягости осады, сознавал свое геройское положение, храбро переносил все лишения и невзгоды, терпел, надеялся и не уступал неприятелю вершка земли.
Вместе с тем, этот же русский солдат жил на бастионах, в ложементах, на банкетах и траншеях совершенно не стесняясь, как дома: солдата и в это время не оставляли свойственный русскому человеку юмор, врожденная удаль и явное пренебрежение к смерти. В каждой группе можно было приметить в любое время кого-либо поющего, какую-либо затейливую беседу, или чаще всего слышать рассказ какого-нибудь будто бы забубенного солдатика, между тем видимо храброго и честного человека.
Если в котел попадали иногда осколок бомбы, ядро или какой-нибудь снаряд, то подобное прибавление к пище не только не отнимало аппетита, а, напротив, служило предлогом к каламбурам.
Однажды случилось, что под котел упало рикошетом ядро, опрокинув котел и выбросив пищу на пол, это не принесло горя или досады солдатикам, — а послужило только предметом к смеху и пищей к остротам.
Во 2-й мушкетерской роте был рядовой Белинскийн (Иудейского закона), о котором нельзя не вспомнить. Белинский постоянно находился на банкетах (он был хороший портной и отличный стрелок), ходил в ложементы, храбро дрался на вылазках и во время нападений. Не желая перейди в православие, он уклонялся от всех предлагаемых ему снисхождений, не желал производства поэтому в унтер-офицеры, и не получил знака отличия военного ордена, который вполне и неоднократно заслужил.
Словом, личность этого еврея-солдата заслуживает вдвойне похвалы — как храброго защитника, так и твердого в убеждениях человека. Сверх того, замечательно то, что Белинский, как еврей, составлял такое редкое исключение своею храбростью, так как племя, к которому он принадлежал, отличается именно робостью. В этом я убеждался на опыте потому, что хор музыкантов полка, находившийся в ведении моем, как полкового адъютанта, состоял преимущественно из евреев, и этот народ, несмотря на все строгости, не удавалось привлечь в Севастополь хоть для переноски раненых. Они всеми мерами изобретали случаи отклоняться от этой, не по силам их натуре обязанности.
Русский же человек совершенно иначе смотрел на окружающий ужас, и повторяю, до того каждый свыкся с этой обстановкой, что положительно пренебрегал смертью. Однажды утром рано вышел я вместе с бароном Дельвигом из блиндажа (на 3-м бастионе). Поздоровавшись с адмиралом Перелешиным{664}, мы завели общий разговор, прерванный возле нас близко упавшей бомбой с тлеющимся фитилем. В то же мгновение, очень молодой матрос повернулся к бомбе и погасил ее собственными руками. Мы ожидали взрыва бомбы, но его не последовало и восхищались находчивостью матроса. Адмирал, подозвав к себе матроса, дал ему денег, за то что он молодец, но напомнив ему приказ начальства, которым обязывались солдаты себя беречь и не злоупотреблять напрасным удальством, подверг его взысканию.
После 11-дневного бомбардирования и дальнейшей охраны бастиона, убыль в нашем полку естественно становилась ощутительней день ото дня, а незначительное, хотя и частое, пополнение людьми, мало усиливало ряды нашего полка, так как пополнение производилось дробными частями, а убыль была ежедневная, по преимуществу ночью во время работ, починок и возобновлений.
С половины мая, неприятель обратил, казалось, вновь главное внимание на корабельную сторону, но ведение подступов против Малахова кургана, названного Корниловым бастионом в честь павшего на нем славного адмирала, было замедлено огнем наших штуцерных из завалов перед Камчатским люнетом, а потому неприятелю потребовалось во что бы то ни стало отнять Камчатский. Волынский и Селенгинский редуты, которые в этом месте составляли нашу передовую оборонительную линию.
В полдень 25 мая, открыт был смертоносный огонь по редутам и Малахову кургану, сначала выстрелы наши были весьма удачны. Взорвали у неприятеля пороховой погреб, но под вечер выстрелы с нашей стороны почти прекратились — все было изуродовано.
Утром 26 мая, на наших передовых укреплениях оказались совершенные развалины, брустверов как бы не существовало, — все было превращено в беспорядочную массу земли, фашин и туров. Остатки наших войс к кой-как укрывались за этим мусором от остатков вала. А неприятель между тем продолжал канонаду.
Вечером, неприятельские войска (надо полагать подготовленные) вдруг стремительно напали на редуты и обогнули их. Внезапно захватив редуты, французы устремились к бастионам, но были встречены градом картечи. Завязался кровавый бой впереди Малахова кургана, и французы отступили. Следуя за ними по пятам, наши снова было овладели Камчатским люнетом, но неприятельские резервы опять отбили его.
Барон Дельвиг с 2-м батальоном из первых бросился на помощь к Камчатскому редуту, но уж было поздно, и пришлось отступать за верки под убийственным ружейным огнем. Крепко досталось 2-му батальону: командующий им майор Шведковский убит, заменившему его капитану Розину прострелили обе ноги и его вынес на себе денщик, которого фамилию, к сожалению, не помню. Знаю только, что денщик капитана Розина был молодец и за неоднократно оказанное мужество на вылазках, по приговору нижних чинов, награжден знаком отличия военного ордена. Денщик этот не отставал ни на шаг от своей роты и, кроме принадлежностей скудного офицерского хозяйства, с гордостью носил чрез плечо (как охотник) английский штуцер, отбитый им у неприятеля.
Когда мне дали знать, что командир полка барон Дельвиг убит и отнесен на свою квартиру, то я немедленно побежал с бастиона туда и застал барона без чувств, всего в крови. По осмотру врача оказалось, что он тяжко ранен осколком в голову. После поданной первоначально помощи барон диктовал мне донесение о нападении на Камчатский редут и не успел окончить, как снова впал в бессознательное состояние.
Воспоминание о том, что я намерен рассказать, заставляет меня немного возвратиться назад.
Во время Инкерманского сражения супруга командира полка, баронесса Александра Борисовна Дельвиг находилась в Симферополе. Предчувствие ли, любопытство, или желание лично на месте узнать о результате так несомненно ожидаемого успеха от этой общей вылазки, не знаю, — но только я застал раненого барона уже окруженного заботами и попечением доброй баронессы, которая его в тот же день увезла на излечение в Симферополь. Как она приехала, как узнала об опасности, как могла дойди до нее так быстро весть о раненом муже, и когда она могла так скоро проехать 60-верстное расстояние — об этом не спрашивалось, не рассказывалось, — но чувствовалось, что это было очень естественно, а главное кстати.
Всю зиму, пока полк стоял в селении Орто-Коралес, баронесса не оставляла своего мужа. Когда же мы вышли из этого селения и вступили в Севастополь в марте месяце, баронесса переехала в Симферополь, где находился обоз полка, жили казначей и квартирмейстер, а потому было и ежедневное сообщение с полком.
Когда мы стояли на 3-м бастионе, однажды утром я находился в блиндаже у барона с докладом и подавал к подписи бумаги, возле барона стояла на столе чашка с чаем и горели две свечи. Вдруг с шумом и треском упавшая у дверей бомба разорвалась. Свечи погасли, обсыпало песком, мусором и осколками щепок и наполнило блиндаж пороховым дымом. В первое мгновение нельзя было дать себе никакого отчета о происшедшем, но я очнулся от слов барона: ‘вот кстати посыпало песком после подписи’. Благородному и деликатному барону хотелось узнать впотьмах жив ли я. Барон был контужен в голову, левая сторона лица исцарапана щепками от двери, и чем-то ушибло руку.
Конечно, это незначительное происшествие было тотчас известно нашему полку, ибо пришлось отчищать дверь и исправлять блиндаж, и дальнейшая жизнь в этот день потекла опять своим чередом.
Но к вечеру барон почувствовал себя дурно и вдруг, без причины, казалось, стал жаловаться на боль в левой стороне желудка. Оказалось, что он был чем-то сильно контужен, но сгоряча не чувствовал боли. К вечеру он стал себя до того дурно чувствовать, что решился провести ночь на квартире, бывшей в деревянном дрянном домишке на Корабельной слободке.
Часов в 10 вечера я пошел с бастиона навестить барона, и каково было мое удивление, когда я встретил возле него жену.
Сменившиеся фурштаты по прибытии в Симферополь распустили слух, что командир полка ранен в блиндаже, и это известие быстро дошло чрез людей до баронессы, которая, недолго думая, явилась сама в Севастополь. Я застал баронессу Александру Борисовну в чрезвычайно ненормальном положении, почти в истерическом состоянии. Она беспрестанно хохотала без всякой почти причины. Как нарочно раза два пролетевшее ядро задевало крышу, потом разбило на крыльце деревянные ступени, и это менее всего располагало к смеху, однако баронесса, успокоившись как бы от невольно одолевавшего ее хохота, спрашивала причину бывшего шума и треска, и узнав об этом, принималась снова смеяться, говоря: ‘У Вас не совсем приятно долго гостить’. Чрез несколько часов я провожал барона с женою чрез бухту. Когда мы переправлялись на лодке, над нами, как нарочно, беспрерывно разрывались бомбы, и очень близко падали осколки. Барон поехал на несколько дней в Симферополь, чтобы отдохнуть там и полечиться, а главное, чтобы отправить свою беременную жену в Кишинев, где находилось в то время его остальное семейство.
Подвигами баронессы Александры Борисовны Дельвиг я до сих пор восхищаюсь, — как редким самоотвержением.
Заняв наши контр-апрошные укрепления, неприятель напрягал все усилия, чтобы утвердиться на них. В начале июня он вооружил несколько новых батарей на бывшем нашем Камчатском люнете. Под впечатлением этих успехов, союзники вздумали штурмовать укрепления Корабельной слободки.
5 июня, с рассветом, был открыт огонь по Корабельной слободке, и к полудню страшная канонада распространилась по всей оборонительной линии. Небо помрачилось от дыма, а воздух оглашался одним общим гулом от беспрерывного извержения тысячей снарядов.
6 июня, едва начинало рассветать, масса неприятельских войск, как туча, устремилась на приступ 1-го, 2-го бастионов и Малахова кургана. Владимирский полк находился в то время на 2-м бастионе. С наших укреплений грянул залп картечи. Кроме осадных орудий, заряженных картечью, находились полевые орудия, под начальством генерала Шейдемана.
Колонны штурмующих смешались и отступили, некоторые храбрецы, правда, достигли вала и полезли на него, но их взяли в плен или посадили на штыки. Как теперь вижу одного старого седого француза, который буквально был исколот штыками. Наши солдатики взяли его под руки и повели на перевязочный пункт, приговаривая: ‘Вишь, какой старый, а какой молодец’. В это время наши пароходы приблизились к устью бухты Килен-балки, и начали чрез наши головы посылать гранаты, весьма удачно попадавшие в массы неприятельских войск. Французы еще два раза пытались броситься на бастионы, но были каждый раз отбиты с большою потерей. В это время, генералу Хрулеву дали знать, что на правом фасе Малахова кургана, неприятель будто овладел батареей Жервe, куда генерал Хрулев немедленно бросился.
Таким образом, штурм 6 июня был совершенно и удачно отражен, причем неприятель понес громадный урон. Слава и честь этого дня вполне принадлежала распорядительности, бдительности и личному примеру неустрашимости и храбрости прославленного бойца Степана Александровича Хрулева.
На другой день мне нужно было по службе лично видеть генерала Хрулева. На Павловском мыске, где была его квартира, я не застал его и мне сказали, что он купается и скоро возвратится. В ожидании возвращения, я вышел на улицу и направился к бухте, дойдя до которой, увидел, как Степана Александровича два казака держали и по временам опускали в воду. Увидев меня, генерал сказал: ‘Вот видите ли, я кажется не трус, а один в воду ни за что не пойду, без посторонней помощи’. На это я заметил, что генерал ранен и потому может быть не в силах один опуститься в воду, к тому же может быть не умеет плавать. ‘Нет, — отвечал Степан Александрович, надобно сознаться, что храбрый генерал Хрулев очень боится воды, и в этом отношении совершенный трус’.
На 7 июня была назначена уборка тел, перед нашим левым флангом все пространство было усеяно трупами, по преимуществу французами, а перед 3-м бастионом англичанами.
Сначала тела переносили на носилках, а потом стали возить их на возах.
Перемирия для уборки тел убитых, бывшие всегда после сильных стычек, замечательны по тем отношениям, в которые вступали русские с неприятелем. Французы всегда казались более сообщительными, нежели англичане. На демаркационной линии начальники и офицеры вели в это время между собой разговоры, причем знакомство начиналось большей частью предъявлением визитной карточки со стороны французов.
Не потому, что у русских не было подобное в обычае, но мы вели такую грязную, тяжелую жизнь, нуждались так много в более существенных предметах потребностей, что не держали при себе, как они, визитных карточек.
Солдатики же наши дружились, разговаривали (удивительная способность в обоюдном понимании друг друга) и менялись разными вещами.
Однажды, после уборки тел, на одном нашем матросе оказалась французская шапка. Это объяснилось тем, что француз находился на противоположной батарее, также как наш матрос, возле орудия, поэтому они, узнав о сходстве в их положении, и поменялись на память шапками.
После уборки тел, на второй или третий день, неприятель опять возобновил канонаду и усилил штуцерный огонь, который до того наносил нам вред, что нельзя было зарядить орудия без того, чтобы кого-нибудь не ранило. Даже щиты, повешенные в амбразурах, мало помогали. Нельзя было пройти мимо амбразуры без того, чтобы в это мгновение возле не пролетело несколько пуль.
В эти-то дни вечером был смертельно ранен храбрый адмирал Нахимов. Подходя к 3-му бастиону из Корабельной слободки, я встретил толпу матросов, которые с осторожностью и грустным почтением несли его на руках.
Нужно было находиться в то время между моряками, чтобы понять и оценить их глубокую печаль, когда дошла весть, что Синопского победителя не стало. Передать этого тяжелого впечатления, безмолвного отчаяния, словами невозможно. Надобно было быть очевидцем всего этого.
4 августа произошло неудачное сражение на Черной речке, куда были отвлечены войска осаждавшего неприятеля. У нас в Севастополе было тихо, и мы с трепетом и надеждой ожидали результата этого сражения.
Зато чрез несколько дней после сражения на Черной речке, неприятель открыл по Корабельной стороне страшную канонаду, которая продолжалась двадцать дней без перерыва.
Это время было истинным бедствием для Севастополя. Предчувствовалось, что наступают последние дни. Адская канонада действовала на город и укрепления самым разрушительным образом: бруствера обсыпались, рвы были засыпаны, 2-й и 3-й бастионы представляли груду развалин, хотя были постоянно поправляемы, не менее того пострадал и Малахов курган, на который по преимуществу устремлялись выстрелы.
Владимирский полк в это время находился опять на 3-м бастионе.
С 24 августа, бомбардирование сделалось особенно сильно: неприятельский огонь был направляем преимущественно в амбразуры.
27 августа все стихло. Изредка раздавались выстрелы очередных орудий, — как вдруг в полдень, неприятельские войска, точно выросшие из земли, совершенно неожиданно устремились на приступ.
Засыпанные рвы не представляли больших препятствий неприятелю, — он вскочил на 2-й бастион, но был оттуда выбит. К довершению, наши пароходы от устья Килен-балки, открыли по нем огонь.
На Малахов курган ринулась главная масса неприятеля, преимущественно французы, сделано несколько последних с него выстрелов, и вслед за тем на батарее Панфилова водрузилось неприятельское знамя.
Генерал Хрулев бросился отбивать, но его ранили.
В то время, 3-й бастион атаковали англичане. Сначала они имели успех и стали было вытеснять нас.
Нападение было произведено так неожиданно, с такой дерзостью, что наши войска растерялись, не знали, что делать, и солдаты отступали за траверзы.
Начальник 3-го бастиона контр-адмирал Перелешин, увидев отступающих солдат, закричал, чтобы они шли вперед, но солдаты были поражены до того, что, не обращая внимания на приказание, продолжали отступление.
Тогда адмирал Перелешин, обратившись к другой кучке солдат, уговорил вместе с ним броситься на англичан — и мгновенно все изменилось: наши потеснили неприятеля, к нам подоспела помощь, и 3-й бастион был отбит.
Когда я подошел к банкету, первый, кого я увидел, лежащим лицом к земле, был унтер-офицер Бастрыкин. Я приподнял голову его, но он был мертв, сраженный пулей в сердце близ самого Георгиевского креста.
Отовсюду был отбит неприятель, исключая к несчастью Малахова кургана, на котором развевалось ненавистное трехцветное знамя.
Вечером был отдан главнокомандующим приказ об оставлении Севастополя, и о переходе войск на северную сторону.
Никто не хотел верить этому решению, все еще на что-то надеялись, чего-то ожидали и желали, и совершенно бессознательно, с тупым чувством необъяснимой сердечной боли и тяжким горем, в числе прочих войск, безмолвной толпой переходили и мы ночью по плавучему мосту чрез бухту, при освещении горевшего какого-то судна, — случайно или умышленно зажженного, наверное не знаю.
Так окончилась беспримерная 11-месячная, или 349-дневная, оборона незабвенного Севастополя, в которой не столько укрепления, как наши русские груди служили живым оплотом защиты, столько времени, против соединенных сил неприятеля.
28 августа, рано утром, стоял я на северной стороне и мною овладело такое тяжкое, необъяснимое горе о разлуке с привычной жизнью, что я сожалел, что не убит. Невдалеке от меня лежали изуродованные груды тел, еще не преданных земле защитников.
Но потом, долго глядя на эти родные развалины, я ужаснулся:
— Как Господь сохранил меня в течение около 5 месяцев на таком маленьком клочке земли, где так много, так долго, и так славно страдал незабвенный Севастополь!

Наум Горбунов

15 марта 1871 года
г. Москва

Приложение 5 к главе VII[152]

{Милостивые Государи!
В No 11 Московских Ведомостей прошла статья под заглавием ‘Прощание Нижнего Новгорода с Муравьевым’{665}. Не буду опровергать слова статьи этой, которые оскорбляют исключительно нижегородское дворянство, — есть люди с большими на это правами, но разберу лишь то, что подлежит суду всех и каждого, что возмущает всякого беспристрастного человека, всякого гражданина, понимающего гражданственность.
Статья эта, подписанная буквами А. Н., начинается дерзким, никаким доказательством не подкрепленным рассуждением автора, которому единственный возможный ответ заключается в вопросах: убежден ли он, что при вести о новом назначении А. Н. Муравьева ‘одно своекорыстие да взятка встрепенулись (в Нижегородской губернии), подняв, по выражению автора, с улыбкой надежды и упования свои истощенные долгим постом лица’. Убежден ли он, что не было ни истинно честных и искренно преданных добру и правде людей между этими встрепенувшимися, которые тоже постились, но не от помощи своему кормлению их или взятками, а от разорения, причиненного им уже начинающейся, но спокойной еще анархией, водворяемой мирным управлением А. Н. М.? Убежден ли, наконец, что все корыстолюбивцы, стяжатели и взяточники радовались отбытию из губернии прежнего начальника, и что не было между ними таких, которые напротив сильно печалились? Все эти вопросы требуют разрешений фактических, голословно же можно утверждать многое!!! — Но не буду останавливаться на рассуждениях безымянного автора, скажу, что знаю между ‘встрепенувшимися’ много людей истинно честных и добрых, заслуживающих глубокого сочувствия, по огорчениям и лишениям, испытанным ими под управлением А. Н. М., от явного неуважения к самым законным требованиям и кровным нуждам людей, разоренным ложным либерализмом, не понимающих различия между насилием и законностью! Главная роль панегириста на этом прощании, бесспорно, принадлежит бывшему губернскому предводителю дворянства Николаю Петровичу Болтину{666}.
Как человек, не сознающий правды слова его и имеющий совершенно противоположные данные, как представитель нескольких семейств, крайне расстроенных ложным направлением бывшего начальника губернии, потщусь публично и печатно, если позволят обстоятельства, опровергнуть публичный и печатный панегирик ему. Речь Н. П. настолько ошибочна в своих воззрениях, настолько несправедлива в изложении фактов, так превратно изображает настоящее положение дела, так затмевает взоры правительства, что всякий, имеющий фактические опровержения, обязан бы высказаться, чтобы вывести из заблуждения не только простых читателей, но и высших администраторов — людей с властью и силой, и указать ложность, ошибочность и вред направления А. Н. Муравьева, как в общегражданском и государственном смысле, так в частности и для самих крестьян, которых навело на стезю анархии и обольстило не прекращением ‘наказаний их без суда и следствия’, по словам Н. П., но напротив, отсутствием всякого справедливого суда и расправы за неисполнение ими самых законных и необходимых обязанностей. Но обращаюсь к речи:
‘Грустная мысль о необходимости расставания с Вами, говорит Н. П., в такое время, когда управление Ваше губернией давало нам верное ручательство к сохранению в ней порядка и спокойствия и на будущее время’ и пр. — если бы Н. П. восхвалял просто почтенные качества души и сердца бывшего начальника губернии, то всякая рекламация была бы неприличием, но восхваление административных качеств такой личности, которая многие годы выражала собой идею, многие годы применяла эту идею на практике, служила предметом ожесточенных споров между утопистами и людьми практическими, превозносилась одними, порицалась другими, восхваление, говорю, административных качеств, такой личности, заявленное публично и печатно, в укор всем противникам, требует и опровержения публичного, ибо между почтенными качествами души и сердца и качествами административными или гражданской мудростью лежит глубокая наука, далеко не всем добрым и честным людям дающаяся, наука применения этих качеств к жизненным потребностям места и времени! И потому открыто спрошу Н. П., в чем видит он ‘верное ручательство в сохранении порядка и спокойствия’, которое давало нам управление губернией бывшим начальником?! Что называет он ‘порядком и спокойствием губернии’?!
С знаменательного циркуляра земской полиции, с самого водворения посредников, избранных А. Н., там, где безусловно последовали наставлениям его, барщинские работы пошли из рук вон дурно, оброки в пользу помещиков обратились в фантазию, и разорение множества помещичьих семейств, не требовавших ничего, кроме законного, не отступавшихся ни на шаг от ‘Положения’, снисходивших брожению и недоразумениям крестьян до последней крайности, — сделалось почти неотвратимо. Для примера возьму местность подробно известную мне — участок господина посредника Немчинова в Ветлужской половине Макарьевского уезда{667}, в нем с небольшим 7000 душ, из коих почти 4000 принадлежат жене моей с сестрою и братьями, около 2000 господину Щепочкинун, остальные господам Рахманову{668} и Князьям Шаховскомун и Сибирскомун. О трех последних, у которых около 1500 душ, скажу, что, по слухам, дела у них крайне плохи, но о 6000 душах господина Щепочкина и наследников Н. В. Левашова могу говорить положительно, как о предмете коротко мне известном от самих помещиков.
Итак:
У г. Щепочкина на 2000 душ из оброка приблизительно в 18 000 руб. серебр. в недоимке к 1862 г. осталось слишком 15 000 руб. сер.
У Барона Дельвига на 1100 душ из оброка почти в 10 000 руб. сер. в недоимке 6800 руб. сер.
У Н. Н. Левашова на 164 душ из оброка с небольшим в 7800 руб. сер. в недоимке 5184 руб. сер.
Следует заметить, что у этих трех помещиков до сего года никогда недоимок не было, а ныне недоимки чуть не поглощают оброков. У В. Н. Левашова на 438 душ из оброка приблизительно в 4300 руб. сер. в недоимке 3475 руб. сер.
О Валерии Николаевиче Левашове не говорю за неимением верных данных, но знаю, что и у него так же плохо.
У графини Толстой на 657 душ из оброка с небольшим в 5800 руб сер. в недоимке 6094 руб. сер., то есть не только ни гроша оброка не выплачено, но и часть самых земских повинностей, уплачиваемых деньгами, состоят в недоимке, а между тем во всяких имениях, кроме голословных убеждений, ничего не делалось г. посредником, несмотря на самые справедливые и законные жалобы лишенных своих насущных потребностей помещиков, которым грозит нищенство и которые становятся несостоятельными и пред сохранной казной, и пред частными кредиторами, могущими повергнуть описи и продаже движимое и недвижимое имущество их и наложить арест на самые их личности. В сходственном положении находятся многие оброчные имения в губернии, о барщинских же говорить не стану, — дождливая осень прикрывает всякую неурядицу и одна во всем виновата!..
Повторяю, я говорю о местности, где недоимки составляли исключение, ныне же поглощают оброки, где народ был смирен и послушен, где с покорностью исполнял все требования не только самих помещиков, но бурмистров и старост, теперь же буйными толпами врывается в конторы, ругается над важными начальниками, требует отчетов, не подлежащих мирскому ведению, распахивают господские сады, окруженные господскими строениями, за что, впрочем, арестуют домашним арестом, вменяя труд в наказание!..
И в этом видите Вы ручательство в порядке и спокойствии? Это называете Вы удержанием порядка и спокойствия мирным путем закона и справедливого, нелицеприятного суда? Это по-вашему постепенный ход народного перевоспитания, долженствующий довести народ до нравственного сознания своего права и обязанностей?
Нет, господа, это не постепенный, не нормальный ход, а скачок, на котором не мудрено свихнуть себе шею! — Это не порядок, не спокойствие, а предзнаменование страшных бед, уготованных нам пропагандой А. Н.! Это зачатки анархии — наследие его гражданской мудрости, которая, как справедливо говорили Вы, надолго врежется в нашей памяти и долго не забудется несчастным народом, искусившимся анархизма в его безмятежное управление и, так сказать, забывшимся в грезах безнаказанности и безответственности за всякое неисполнение законных обязанностей.
Но каково будет пробуждение этого народа от минутного усыпления, когда необходимость заставит администрацию принять крайние меры и прервать обаятельные грезы безданного, беспошлинного и безнаказанного существования, которого миражи так великолепно представлялись ему, под управлением бывшего начальника?! Каково будет пробуждение его, когда придется тащить последнюю деньгу взамен беспутно растраченных им или и вовсе невыработываемых в золотой век беспечной жизни, гульбы и праздности под управлением бывшего начальника?! — Каково будет это болезненное пробуждение при полицейских или военных экзекуциях, неминуемых следствиях ленивого спокойствия и порядка, восхваляемых Вами?!
Такого порядка и спокойствия, уверяю Вас, легко достигнуть всякому начальнику губернии, стоит только не понуждать ни к каким обязанностям, не собирать оброков, не требовать подушных и земских повинностей, словом — оставить народ жить как животное, в полном забвении всяких гражданских обязанностей, — народ этот будет покоен до времени! Но, при всеобщем подобном управлении, покойна ли будет Россия? Не придется ли завоевывать ее у анархии?!
Нет, господа, не путем безнаказанности и презрения к законам можно достигнуть ‘постепенного перевоспитания народа и доведения его до нравственного сознания своих прав и обязанностей’! Не этим путем ‘устранится в будущем’, как говорите вы, печальная необходимость принятия чрезвычайных мер для вразумления крестьян в их обязанностях!!
Нет, этим лишь отсрочивается и усиливается неизбежная кара, ожидающая приведенный в заблуждение и сбитый с толку народ, и вся нравственная ответственность за все эти беды, накликанные на него в будущем, падет не на тех, кто вынужден будет поправлять ошибки ложной системы, приводить народ к законным обязанностям и водворять не мнимые, а истинные спокойствие и порядок, но на того, кому так легко было с нашим смирным, послушным народом, достигнуть тихого перехода от старого произвола к водворению истинной законности, и кто сам заронил первую искру народной крамолы и подготовил все эти беды, — ложной системой, ошибочными мерами, безнаказанностью и безответственностью крестьян перед законами!
Самые прощальные слова А. Н., — обращенные к старшинам, которым, вместо полезного и крайне бы нужного наставления, говорили, что сами крестьяне много содействовали ему, исполняя в совершенном порядке, тишине и спокойствии все требования нового ‘Положения’, тогда как они положительно не исполняли самых главнейших указаний его, — распространяют в народе недоверие, ослушание и упорство против законных требований помещиков, заблуждая народ на счет законности этих требований и действительных указаний ‘Положения’. И это административная мудрость по-вашему? Не отсутствие ли скорее всякого административного такта? — В противном же случае обычная уловка бюрократа, ложными манифестациями заблуждающего правительство, чтобы оправдать перед ним собственные ошибки или вредные действия.
Долго, повторяю, действительно долго не забудем ни мы, ни крестьяне того мирного управления, которое подготовило нам такую немирную будущность и поставило, так сказать, ‘на ножи’ два главных сословия!
Мудреное наследство оставил бывший начальник губернии новому!
Много запутанных счетов придется распутать, много темных статей достанется привести в ясность!
Везде молчаливое упорство, везде презрение к законам, везде безнаказанность, поблажки и потворство народу, везде скрытая анархия, не разраставшаяся до времени, не встречающая препятствий, одним словом — везде все тлеет, горючий разрушительный материал разбросан повсюду, а пламя прекрасно! Как заглушить его без взрывов и разрушений, без жертв и несчастий?!
Господи да поможет!}

Примечания

1 Русский биографический словарь / Изд. под наблюдением председателя Императорского Русского исторического общества А. А. Половцова. С.-Петербург: Тип. тов-ва ‘Общественная польза’, 1905. Т. 6. С. 198—201.
2 1) Мои воспоминания. Записки барона А. И. Дельвига за 1813—1876 гг. В 5 т. Российская государственная библиотека. Музейное собрание. Ф. 178.1 (русская и славянская часть), No 3018.1—6, штрих-код 50-13274905, размер рукописи 36×24 см, общая толщина около 40 см. Здесь и далее цифрой-номером с закрывающей скобкой обозначены примечания автора.
3 2) РГИА. Ф. 207. Оп. 10. Д. 819.
4 В I—IV главах ‘Моих воспоминаний’ Девятнин. П. П. Мельников, безусловно хорошо знавший сослуживца, товарища главноуправляющего путей сообщения (1839—1843) и лично, и по документам, использует форму Девятин (Мельников П. П. Сведения о русских железных дорогах (1841) // А. Вульфов. История железных дорог Российской империи. М.: РИПОЛ классик, 2016. С. 233—262). К. И. Фишер, также хорошо знакомый с Александром Петровичем, пишет его фамилию так же — Девятин (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXI—CXIV. СПб., 1908. Время написания — 1864 г.), в то время как автор исторического очерка ‘Пятидесятилетие Института и корпуса инженеров путей сообщения’ 1859 г. Евг. Соколовский называет в числе выпускников 1817 г. Александра Девятнина. Сказанным объясняется наше написание его фамилии — Девят(н)ин. Об Александре Петровиче Девят(н)ине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
5 {При проезде Клейнмихеля через Киев генерал-губернатор Бибиков встречал его при выходе из дорожного экипажа в полной парадной форме.}
6 сам черт их не учтет вписано над строкой.
7 embaras de richesse (фр.) — разнообразие, затрудняющее выбор, ‘глаза разбежались’. Выражение, возм., связано с названием пьесы Л. Ж. К. д?Алленваля (L. J. Ch. Soulas d?Allainval) ‘L?Embarras des richesses’ (1726).
8 бывший вписано над строкой.
9 1) По указу 5 декабря 1846 г. сухопутные и водяные сообщения в Царстве Польском составили XIII округ.
10 и жеванием вписано над строкой.
11 высоких вписано над строкой.
12 cinq sous (фр.) — пять су.
13 дрожках вписано над строкой.
14 часто вписано над строкой.
15 тир-лир — кукла-копилка.
16 для того (чтобы) завершить административное образование (фр.).
17 женировать — от фр. gner, нем. genieren: стеснять, затруднять, неволить.
18 улиц вписано над строкой.
19 почти вписано над строкой.
20 носили шляпы и шпаги и вписано над строкой.
21 1) Бассейны, устроенные по этому способу в 1836 г., были названы графом Толем ‘бассейнами барона Дельвига’, и с того времени это название сохранилось во всех официальных бумагах.
22 клепер, klepper (нем.) — лошаденка, 1) небольшая лошадка неопределенной или местной породы, 2) известная в России с XVII в. порода небольших лошадей, распространившихся из Прибалтики и Финляндии.
23 лейтенантишка первоначально было лейтенант: изменение внесено над строкой.
24 так как было известно, что вписано над строкой.
25 обскакал вписано над зачеркнутым объехал.
26 hommes de paille (фр.) — соломенный человек, ‘подставные лица’, чучело.
27 1) Этих опытов произведено не было.
28 1) Вода проведена в Нижний из ключей, находящихся на берегу р. Волги, в приказе ошибка.
29 гостиного вписано над строкой вместо зачеркнутого госпитального.
30 В строке Ярмарочн, остальное приписано сверху.
31 через (чрез) вписано над строкой.
32 Hochwohlgeborener (нем.) — обращение к членам низших слоев дворянского сословия (Freiherren, Baronen, Ritter и Edle), Hochgeehrter (нем.) — глубокоуважаемый.
33 сильвоплас — от фр. S’il vous plat: пожалуйста, прошу вас (при просьбе).
34 кушу в ералаш вписано над строкой.
35 Это данное себе обещание я вполне выдержал — предложение вписано позже.
36 бутылку вписано над строкой.
37 Wagengeld (нем.) — вид платы, подати: то же, что перед скобкой. Далее еще несколько таких же случаев, не оговариваются.
38 Обе они были очень высоки вписано над строкой.
39 Обычно это хорошо едят (при) table d?hte (нем.).
40 Так точно (нем.).
41 До свидания (фр.).
42 что меняет смысл на ‘с включением чаевых (тринкгельда)’.
43 мои вписано над строкой.
44 если они не английские лорды вписано над строкой.
45 В описываемом контексте фраза означает: Что вы имеете в виду? (нем.)
46 Сад увеселительного заведения, в прямом переводе — замок с цветами (фр.).
47 всех вписано над строкой.
48 приятный, также неофициальный, непринужденный, веселый (нем.).
49 (как) печеное яблоко (фр.).
50 краснобай, хвастун (фр.).
51 происходили при А. И. Нарышкине вписано над строкой.
52 утро вечера мудренее (фр.).
53 Я изучил вчера случай в Сенате, о котором Вы мне говорили, и, к моему великому сожалению, не нашел решения в пользу Баронессы Дельвиг. Я хочу Вас заверить, что только обязанность обеспечения обязательства, которое казначейство признает в качестве залога, заставила меня принять это решение. Reutern. Четверг (фр.).
54 моя кузина (фр.).
55 его жена вписано над строкой.
56 может вписано над строкой.
57 королевский прокурор (фр.).
58 воды вписано над строкой.
59 большое вписано над строкой.
60 Барон Фиркс, отель Воронцова, Малая Морская (фр.).
61 всего лишь прачки (фр.).
62 Этой суммы не хватило бы на обувь баронессе Фиркс (фр.).
63 О будущем России (фр.).
64 Что же будет с Польшей? (фр.).
65 1) {См. Приложение 1} [второго тома]. Добавлено к готовому тексту, вписано над строкой.
66 совр. Мишкольц (венг. Miskolc, нем. Mischkolz, словацк. и чеш. Mikovec).
67 совр. Гернад (венг. Hеrnаd).
68 совр. Дебрецен (венг. Debrecen).
69 совр. Вац (венг. Vc, нем. Waitzen, словацк. Vacov).
70 совр. Шаёв (мадьяр. Saj, словацк. ajov, нем. Sajo).
71 совр. Хатван (венг. Hatvan).
72 нагайкой вписано над строкой.
73 на деле вписано над строкой.
74 худший из австрийских генералов (фр.).
75 офицеров вписано над строкой вместо зачеркнутого австрийцев.
76 Универсальная библиотека знаменитых современников (фр.).
77 была вверена полковнику Мельникову вписано над строкой.
78 Однажды вписано над строкой вместо зачеркнутого Вдруг.
79 владелец Почепа вписано над строкой.
80 почти вписано над строкой.
81 мой мост… мой форт (фр.).
82 принц Моймост, герцог Мойфорт (фр.).
83 если мог вообразить вписано над строкой.
84 а еще губернатор (повторно) вписано над строкой.
85 ухаживала вписано над строкой вместо зачеркнутого уезжала.
86 некоторых из вписано над строкой.
87 в нем вписано над строкой.
88 Совершенно как султан. Если есть хоть слово правды в этой записке, которую нам только что прочитали, мы должны не делать себе выговор, а повеситься. Таким образом вознаграждаются услуги преданного слуги, который покинул свою страну, чтобы служить России, как самый верный из ее детей. Вы знаете, что я русский сердцем и душой, такой же хороший русский, как вы (фр.).
89 а приближенным Клейнмихеля вписано над строкой.
90 в 1857 г. вписано над строкой.
91 Краткие сведения о некоторых технических вопросах, касающихся старой водопроводной системы Москвы (фр.).
92 1) Горизонт воды в водопроводе при перестройке его понижен на 8 футов с тем, чтобы ввести в него новые низколежащие ключи, горизонт же ключей в некоторых из прежних бассейнов понижен только на 1 фут с тем, чтобы не углублять дна сих бассейнов и оставить небольшой слой воды над положенными в них деревянными ростверками, в отвращение их гниения. Не подлежит сомнению, что при углублении дна бассейнов, понизив в них еще горизонт воды, получилось бы еще большее ее количество.
Мысль о прибавлении количества воды в ключах, открываемых в проницаемых грунтах, посредством понижения их подпорного горизонта, пришла мне на основании теории происхождения ключей, независимо от наблюдений Г. Дарси над увеличением количества воды в ключах от понижения их подпорного горизонта. Результаты исследований французского инженера сделались известны только в 1856 г., по выходе сочинения его под заглавием: Les fontaines publiques de la ville de D3 on, etc. par H. Darcy, Paris. 1856 г. (Общественные фонтаны в городе Дижон, и т. д. Г. Дарси. Фр.)
93 вантуз — устройство для выпуска воздуха из напорных гидросистем.
94 Как друг и инженер, вы должны мне посоветовать способ переехать (фр.).
95 1) Приложение 3 [второго тома] добавлено к готовому тексту, вписано над строкой.
96 на восточный манер (фр.).
97 для нас вписано над строкой.
98 наравне (ит.).
99 полностью, целиком, дословно (лат.).
100 1) Командир 5-го пехотного корпуса, впоследствии граф и член Государственного Совета.
101 2) Полковник Ковалев.
102 1) Адмирала князя A. С. Меншикова.
103 2) Бывший тогда саперным полковником, впоследствии граф, инженер-генерал и генерал-адъютант.
104 1) Князь Петр Дмитриевич Горчаков.
105 2) Вице-адмирал, командующий Черноморским флотом.
106 3) Князя Михаила Дмитриевича, главнокомандующего Дунайской армией.
107 1) Впоследствии генерал от инфантерии, член Военного совета.
108 русские отбивались с потерями (фр.).
109 1) Генерал-лейтенант Пестель, умерший сенатором в Москве.
110 2) Впоследствии мой брат говорил мне, что Меншиков громогласно перед солдатами называл войска 6-го корпуса трусами, так он в Инкерманском деле назвал Владимирский полк, когда нашел нижних чинов этого полка в резерве лежащими. Брат объяснил Меншикову, что они лежат по его приказанию, чтобы не служить мишенью неприятельским выстрелам.
111 3) Назначенный командиром 4-го пехотного корпуса на место Данненберга, впоследствии граф и член Государственного Совета.
112 4) Генерал-лейтенант.
113 5) Командир 4-го пехотного корпуса, умерший членом Военного совета в Петербурге в 1873 году.
114 1) Генерал-майор.
115 2) Генерал-лейтенант, дивизионный командир, а впоследствии генерал инфантерии и корпусный командир, {ныне уже умерший}.
116 3) Впоследствии говорили, что Липранди удержал Горчакова.
117 4) Как пишут иностранные журналы, а с одною дивизиею до 10 тыс. чел.
118 1) Генерал-майор.
119 2) Это было в последние часы сражения, впоследствии я неоднократно слышал от лиц, состоящих в свите Государя, что Данненберг в начале сражения уехал, впрочем, эта гнусная клевета не требовала опровержения.
120 Дайте мне военное положение страны и ее способ ведения войны, и я обязуюсь восстановить все другие элементы ее истории, потому что все взаимосвязано, все решается в прошлом, как правило, и т. д. (фр.).
121 1) {Инженеров путей сообщения: Собко, Сулимы и Глухова}.
122 1) Волкова Матвея Степановича, жившего в продолжение всей войны за границею, я о нем неоднократно упоминал в ‘Моих воспоминаниях’.
123 Maison Lafi tte — город во Франции, респектабельный пригород Парижа в регионе Иль-де-Франс, департамент Ивелин.
124 2) У Волкова там был дом.
125 бессвязно, беспорядочно, с пятого на десятое (фр.).
126 3) Севастополя.
127 4) Наполеона III.
128 в особом оружии, инженерном деле и артиллерии (фр.).
129 как глупо (фр.).
130 инертный материал, балласт (фр.).
131 главный инженер (фр.).
132 разумеется, и согласованно (фр.).
133 Теоретический и практический трактат о водопроводе и водоснабжении (фр.).
134 Я внимательно посмотрел на нового императора и очень огорчился, понимаете, его глаза не выражают ничего, ну совсем ничего (фр.).
135 для того, чтобы заставить животных говорить (фр.).
136 Строгость печати во все царствование Императора Николая I превосходит всякое вероятие. {Образчики этой строгости приведены во II главе ‘Моих воспоминаний’ при описании гонений на ‘Литературную газету’ в 1830 г. Впоследствии} репрессивные меры против печати постоянно усиливались и достигли своего апогея после французской февральской революции. {Революционные движения в Занадной Европе вызывали в России новые строгости, и упомянутая} революция вызвала у нас {между разными другими репрессивными мерами} учреждение, под председательством члена Государственного Совета Дмитрия Петровича Бутурлина, особого комитета 2 апреля 1848 г., контролировавшего действия обыкновенных цензур, как главной, состоявшей в ведении Министерства народного просвещения, так и специальных, учрежденных почти в каждом ведомстве. {Сознавая весь вред означенных мер для нашего образования и для науки вообще, я, после 1831 года, имел мало сношений с литературными кружками, не знал всех грустных и часто курьезных подробностей той строгости, до которой доходила цензура.} Я уже говорил в ‘Моих воспоминаниях’, что жена моя имела приятный голос и положила на музыку несколько русских песен и романсов. В 1851 году она вздумала литографировать свои музыкальные пьесы, которых слова были уже неоднократно напечатаны. Позволение цензуры тогда требовалось не только для литографирования музыкальных нот, но даже на гравирование простой графленой бумаги, много было хлопот для получения {означенного} дозволения от попечителя С.-Петербургского учебного округа Мусина-Пушкина, который окончательно запретил печатание нот на слова Пушкина ‘Дар напрасный, дар случайный’ и на ответ на это стихотворение, начинающийся словами: ‘Не напрасно, не случайно’. Эти ноты были напечатаны позднее, по переезде нашем в Москву. Упомянутый ответ был написан Московским митрополитом Филаретом {и был известен публике в стихах, в которые могли легко вкрасться ошибки}. Для напечатания безошибочного текста при нотах я обратился к П. А. Плетневу, который немедля достал мне из своей библиотеки своеручный ответ Филарета. {Весьма обширная библиотека Плетнева, которая должна заключать в себе много интересного, теперь в руках его вдовы, очень желательно, чтобы она или ее два сына поскорее поделились с публикой содержанием библиотеки.}
137 Большое сообщество (фр.).
138 Великая армия (об армии Наполеона) (фр.).
139 Поезжайтe в любом случае в Россию, там вам найдется место (фр.).
140 По этому контракту завод обязывался поставить машины такого устройства, чтобы они поднимали 505 тысяч ведер воды в сутки при употреблении определенного количества топлива, система же устройства предоставлялась заводу, и начальство водопроводов могло забраковать машины только по их установке, если они не удовлетворят двум означенным условиям или окажутся недостаточно прочными.
141 {В доказательство резкости Толстого во всем им говоренном и писанном по поводу освобождения крестьян от крепостной зависимости приведу речь, сказанную им на дворянских выборах Нижегородской губернии в начале 1862 года об управлении этой губерниею Александром Николаевичем Муравьевым, назначенным в августе 1861 г. сенатором в Москву.} [см. Приложение 5 второго тома].
142 Франция или Англия (фр.).
143 Весь диалог таков:
— Вы не пройдете.
— Я пройду.
— Я же говорю вам, что вы не пройдете, у вас в паспорте нет штампа.
— Я пройду, внимательно посмотрите на паспорт. (Фр.)
144 Но кто же в Париже вас не знает, господин Комаров (фр.).
145 на его место… Княжевича вписано над строкой.
146 Добавлено автором ‘Моих воспоминаний’, Андреем Ивановичем Дельвигом. В рукописи помещено сразу после гл. VI, на отдельном листе.
147 1) {Миссия Великого Князя в Польшу была попыткой правительства примирения поляков с русскими посредством всевозможных льгот, милостей, мер кротости, забвения прошедшего. Система эта обсуждалась в Совете министров, где было решено не давать конституции и отдельной армии, но предоставить широкое местное управление посредством поляков, не исключая русских. Велепольский [(1803—1877) — помощник наместника Константина Николаевича по гражданской части и вице-председатель Государственного Совета] тогда же опасался, что эти милости явятся слишком поздно и что революционные элементы уже слишком успели усилиться.}
148 Добавлено составителем, Алексеем Александровичем Дельвигом, поскольку автор ‘Моих воспоминаний’ делится в VI главе своими рассуждениями об этом письме. Письмо Гёргея взято из кн.: Лихутин М. Д. Записки о походе в Венгрию в 1849 году. М.: Тип. А. И. Мамонтова и Ко, 1875. С. 234.
149 Добавлено автором ‘Моих воспоминаний, Андреем Ивановичем Дельвигом. В рукописи расположено сразу после гл. VII на отдельном листе. Не озаглавлено.
150 Добавлено составителем, Алексеем Александровичем Дельвигом. Настоящее приложение касается обстоятельств ранения брата А. И. Дельвига Николая Ивановича во время обороны Севастополя и приезда его жены. Этот материал также несколько разъясняет и военную сторону вопроса. Воспоминания Н. А. Горбунова взяты из ‘Сборника рукописей, представленных Его ИМператорскому Высочеству Государю Наследнику Цесаревичу о Севастопольской обороне севастопольцами’ (В 3 т. СПб.: Тип. и литогр. А. Траншеля, 1872—1873. Т. 1. С. 55—88) и ‘печатаются в том виде, в каком они доставлены’.
151 пробежки (фр.).
152 Добавлено автором ‘Моих воспоминаний’, Андреем Ивановичем Дельвигом. Текст речи размещен в рукописи в виде подстрочного примечания в гл. VII, см. с. 503 наст. тома.

Комментарии

1 Об Александре Антоновиче Дельвиге говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
2 Об Александре Ивановиче Чернышеве говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
3 В описываемый период граф Петр Андреевич Клейнмихель (1793—1869), принял назначение главноуправляющего путями сообщения и публичными зданиями (с 1842 по 1855). ‘Главным делом Клейнмихеля за это время является сооружение Николаевской железной дороги… Вся линия была открыта 1 нояб. 1851… Государь живо интересовался этой постройкой и деятельностью Клейнмихеля был очень доволен, но нельзя не признать, что она, при всей аккуратности и быстроте, обходилась чрезвычайно дорого и государству, и народу’ (Русский биографический словарь. Издан под наблюдением председателя Имп. русского исторического общ-ва А. А. Половцова. Т. VIII. Ибак — Ключарев. С.-Петербург: Тип. Главного управления уделов, 1897. С. 732—733). О Петре Андреевиче Клейнмихеле говорится также в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
4 Девят(н)ин Александр Петрович (ок. 1779—1849). Хорошо знавший высшую бюрократию в царствование императора Николая I М. А. Корф писал о нем в своем дневнике: ‘Воспитанный и служивший всю жизнь в корпусе путей сообщения, обладавший некогда в полной мере покойным герцогом Александром Вюртембергским, точно так же как теперь он владеет Толем, Девяткин [М. А. Корф пишет его фамилию именно так] есть, без сомнения, человек очень умный, способный и особенно тонкий. Формы его приятны и вежливы, может быть слишком даже вежливы в теперешнем его положении, к которому он никогда себя не приготовлял и в котором и теперь не умеет еще хорошенько найтись. Репутация его насчет бескорыстия чиста, что много значит в том корпусе, где он служит, но его укоряют в другом экстреме — том, что он человек тоже слишком казенный, притесняющий, где только можно, подрядчиков’ (Корф М. А. Дневник за 1840 год. М., 2017. С. 118).
5 О Карле Федоровиче Толе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
6 Константин Иванович Фишер приводит в своих воспоминаниях еще одно объяснение смещения А. П. Девят(н)ина с поста помощника (‘товарища’) главноуправляющего путей сообщения. Сразу после назначения Клейнмихеля главноуправляющим (в 1842) он поехал осматривать учреждения своего ведомства. ‘Девятин, человек честолюбивый и вкрадчивый, на этот раз опростоволосился, он старался блеснуть своим умом и своими познаниями и в этих видах, сидя в коляске с графом, рассказывал ему многословно, как, что и для чего учреждено, с намеками, что много хорошего сделано по его мыслям. Хуже он не мог отрекомендовать себя. Он не рассчитал, что для невежды министра всеведущий товарищ хуже чумы… Не прошло недели, как Девятин переведен в Совет, а на его место назначен робкий, безгласный Рокасовский, перед которым Клейнмихель вовсе не церемонился’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXIII. Спб., 1908, авг. С. 431).
7 Рокасовский Алексей Иванович, барон (1798—1850) — в 1814 окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения. С 1819 по 1822 в Н. Новгороде руководил работами по устройству ярмарки, затем проводил изыскания для устройства сообщения между Неманом и Балтийским морем. С 1828 управляющий разными округами путей сообщения. С 1839 — директор 1-го департамента Главного управления путей сообщения и публичных зданий, в 1842 назначен товарищем (помощником) главноуправляющего, графа Клейнмихеля. С 1848 сенатор. Оставался помощником главноуправляющего до конца жизни.
8 Будберг Александр Богданович, барон (1797 или 1804—1876 или 1879) — в означенное время Будберг был полковником Александрийского гусарского полка и командиром этого полка, с 1846 генерал-майор. Командиром л. — гв. Гусарского е. и. в. полка А. Б. Будберг назначен в 1848. С 1855 в свите е. и. в., Одновременно командир бригады 1-й гвардейской легкой кавалерийской дивизии, а с 1856 командующий 2-й гвардейской легкой кавалерийской дивизией. В отставке с 1862.
9 Об Иосифе Романовиче Анрепе-Эльмпте говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
10 Клейнмихель (урожд. Ильинская, в 1-м браке Хорват) Клеопатра Петровна (1811—1865) — статс-дама, кавалерственная дама ордена Св. Екатерины. Родители: Петр Ильинский и Елизавета Никаноровна Переверзева, муж: (1) Владимир Осипович Хорват, (2) Петр Андреевич Клейнмихель, в семье Клейнмихелей было восемь детей.
11 Об Александре Ивановне урожд. кнж. Волконской, баронессе Дельвиг, в браке Викулиной, родной сестре автора, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
12 Клейнмихель (Kleinmichel) Андрей Андреевич (1757—1815) — родоначальник русского графского рода, один из любимцев императора Павла I, приближенный А. А. Аракчеева, генерал-лейтенант (1800), адъютант штаба генерал-поручика П. И. Мелиссино (1789—1790), директор Второго кадетского корпуса (1800), шеф Дворянского полка (с 1807), директор инспекторского департамента Главного штаба (1814). Жена: Анна Францевна Ришар, дети: Петр, Мария (в браке Hartong), Елизавета (в браке Храповицкая), Варвара (в браке Огарева), Анастасия (в браке Свиньина).
13 Каптенармус — унтер-офицер, ведавший хранением и выдачей имущества и продовольствия в военной части.
14 Об Алексее Андреевиче Аракчееве говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
15 Мелиссино Петр Иванович (1726—1797) — окончил Сухопутный кадетский корпус, служил в артиллерийских войсках. Участвовал в Семилетней и первой Русско-турецкой войне (1768—1774). В 1783 назначен директором Соеди ненной артиллерийской и инженерной дворянской школы (кадетского корпуса), с этих пор ценил и опекал А. А. Аракчеева за его способность к военной науке.
16 Об Анне Францевне Ришар говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
17 Ангальт Федор (Фридрих) Евстафьевич, граф (1732—1794) — сын наследного принца Ангальт-Дессау, Вильгельма Августа, с 1783 в русской службе. В 1783—1786 совершил поездку по России, изучая жизнь страны, особое внимание уделяя вопросам народного образования, торговли и промышленности. По возвращении в С.-Петербург (1786) представил императрице доклад, за который был награжден орденами Св. Александра Невского и Св. Андрея Первозванного. С 1787 директор Сухопутого шляхетского корпуса (1-го кадетского корпуса). На собственные деньги Ангальт значительно увеличил библиотеку корпуса, а также улучшил физический и натуральный кабинеты. В 1787 по его просьбе Екатерина II передала корпусу библиотеку генерала Еггерса (около 7 тыс. томов), Ангальт предоставил ее в пользование жителей С.-Петербурга. С 1788 состоял президентом Вольного экономического общ-ва, которому передал коллекцию образцов русских деревьев.
18 Имеются в виду военные действия союзной коалиции на территории Франции зимой и весной 1814 против Наполеона, которые сопровождались частыми передвижениями войск.
19 Речь идет о событиях весны — лета 1831 г., когда во время восстания в Царстве Польском часть польских войск предприняла наступление на территорию Великого княжества Литовского, преимущественно на земли Виленской, Гродненской и Минской губ.
20 Нелидов Аркадий Аркадьевич (1804— к. 1860-х) — штабс-ротмистр Кавалергардского полка и курский губерн. предводитель дворянства (1849—1852). Родители: сенатор Аркадий Иванович Нелидов (1772—1834) и София Федоровна Буксгевден (1778—1828), жена: Елизавета Петровна Ильинская (сестра жены графа Клейнмихеля Клеопатры Петровны). В 1850-х жена Нелидова и шестеро детей умерли от туберкулеза.
21 Нелидова Варвара Аркадьевна (1814—1897) — камер-фрейлина, фаворитка Николая I, вероятная мать его внебрачных сыновей. Александр Александрович Вонлярлярский был ее дальним родственником.
22 В декабре 1837 Зимнем дворце произошел грандиозный пожар, в результате которого были утрачены многие произведения изобразительного искусства. Ремонт и реставрация дворца действительно продвигались довольно быстро. Император Николай I в письме к наследнику престола, написанном им в сентябре 1838, рассказывает о том, что к этому времени были сделано: ‘Я приехал от Салтыкова подъезда и прошел прежде всего на самый верх в свои комнаты: все своды, потолки и каменные полы готовы. Оттуда через свой коридор по лесам прошел в концертную залу и видел готовый железный потолок, уже окрашенный, потом воротился той же дорогой во фрейлинский коридор, который обратился в прекраснейшую чистую широкую галерею. Оттуда же по черной лестнице на чердак, где такая же славная галерея под железными стропилами, прекрасная, стоит полюбоваться, оттуда через купол ротонды взошел на кровлю, совершенно конченную. Потом, возвратясь той же дорогой, вошел в твои комнаты, которые в равной с моими отделки, все уже на месте, недостает только штукатурки, расписки и полов. Потом прошел в комнаты братцев, кои тоже поспевают, коридор будет очень хорош и довольно светел. Затем прошел я в комнаты Мама, там тоже все в полном ходу и уже начинают класть мрамор и штукатурить. Малая церковь — почти в той же степени. В ротонде купол кончен. Оттуда прошел я залами на парадную лестницу. Везде потолок кончают, и грунт под фальшивый мрамор на месте. На парадной лестнице новые гранитные колонны отлично хороши и кончается потолок’ (Переписка цесаревича Александра Николаевича с императором Николаем I. 1838—1839. М., 2008. С. 131). Константин Иванович Фишер, директор Департамента железных дорог Главного управления путей сообщения и публичных зданий с 1842 по 1848, дает весьма критическую оценку этих работ. ‘Клейнмихель, только что окончивший возобновление Зимнего дворца, считал себя специалистом по части великих сооружений… Специализм Клейнмихеля был очень подозрительного свойства. Кажется, в 1839 г. сгорел Зимний дворец. Государь собрал лучших архитекторов и просил их ‘починить ему дом скорее’. Они единогласно объявили, что скорее двух лет никак нельзя кончить эту работу, — и не уступали никаким настояниям государя. Тогда Клейнмихель, заведовавший казарменной строительной частью, вызвался возобновить дворец в один год, — и ему дана carte blanche. Клейнмихель не тужил о деньгах, дал строительным средствам насильственное развитие, наставил сотни железных и чугунных печей, чтобы сушить кирпичную кладку и штукатурку, 10 тыс. человек работали во дворце зимою при 10—20о мороза снаружи и 20—25о тепла внутри, штукатурили, полировали, золотили! Дворец был готов через год, но готов только для смотра, а не для обитания. Усиленная нелепо, невежественно топка высушила наружные оболочки, заперев ими исход внутренней сырости. Как только топка заменилась нормальною, сырость стала выступать, позолота и штукатурка стали отваливаться и, наконец, обрушился весь потолок Георгиевской залы два часа после окончания бывшего в ней какого-то собрания. Тогда возобновилась работа с новою яростию, несколько тысяч рабочих перемерло от горячки вследствие перехода из жары в стужу. Сметные суммы были далеко передержаны, а чтобы в этом не сознаться, Клейнмихель не платил подрядчикам, весь город кричал о злоупотреблениях, а между тем, еще до провала потолка, Клейнмихель возведен в графское достоинство: в гербе, ему данном при этом случае, изображен дворец, а надпись гласит: Усердие все превозмогает!.. Актер Григорьев… позволил себе явиться на сцену с медалью… сцена представляла кассу Большого театра. Сторож этой кассы, увидя медаль, спросил, под турком он получил медаль или под Варшавой? Григорьев отвечал: ‘Никак нет-с, в Зимний (дворец) песок возили!’ Весь партер захлопал, но Григорьева посадили на гауптвахту’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, май. С. 445—446).
23 13 февр. 1842 император Николай I подписал указ о строительстве железной дороги между Москвой и С.-Петербургом. Первый поезд между двумя городами отправился в 1851.
24 О Егоре Францевиче Канкрине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
25 О Константине Владимировиче Чевкине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
26 Царскосельская ж. д. — первая ж. д. общего пользования в России. Была построена между С.-Петербургом и Царским Селом. Строительство в основном завершилось в 1836. Первый поезд прошел 30 окт. 1837. На первых порах поезда ходили на конной тяге. Полностью на паровую тягу дорога была переведена в 1838.
27 Возможно, речь идет об авторе проекта соединения Черного и Каспийского морей. Дело о рассмотрении этого проекта в Департаменте путей сообщения и публичных зданий хранится в РГИА, ф. 206, оп. 1, д. 1171. Датируется 20 февр. 1831 — 28 дек. 1832. К проекту приложены пояснительная записка и расчет отверстий железного моста через реку Ауллие-Коро и через реку Чаклар.
28 Об Александре Сергеевиче Меншикове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
29 Главный штаб е. и. в. — высший орган военного управления, предшественник Генерального штаба.
30 Герштенцвейг Александр Данилович (1818—1861) — генерал-лейтенант, варшавский воен. генерал-губернатор, главный директор, председательствовавший в правительственной комиссии внутренних дел Царства Польского (1861), адъютант дежурного генерала Главного штаба е. и. в. генерал-адъютанта графа Клейнмихеля (1840—1842), потом (1842—1847) адъютант главноуправляющего путями сообщений графа Клейнмихеля.
31 Ламберт Карл Карлович, граф (1815—1865) — генерал-майор (с 1849), генерал от кавалерии, член Государственного Совета, исправляющий должность наместника Царства Польского (с 1861, в теч. полугода).
32 Между двумя управителями польской столицы произошел конфликт полномочий, что привело к резкому объяснению и ‘американской дуэли’ (самоубийство по жребию с целью избежать наказания за классическую дуэль). Герштенцвейг назвал графа Ламберта ‘изменником’, так как придерживался более жесткой тактики в отношении смутьянов, устроивших демонстрации в польских костелах (Ламберт отменил решение Герштенцвейга об аресте более 1600 человек по этому делу). Жребий выпал Герштенцвейгу, и тот 2 раза выстрелил в себя, получил тяжелые ранения и скончался через 19 дней.
33 Толстой Григорий Матвеевич (1816—1870) — инженер-генерал-майор, инс пектор работ по сооружению Курско-Харьковско-Азовской ж. д., член общего присутствия департамента хозяйственных дел Главного управления путей сообщения, начальник I (Петерб.), потом IX (Ковенского) округов путей сообщения. Родители: Матвей Федорович Толстой (1772—1815) и Прасковья Михайловна Голенищева-Кутузова (1777—1844). Дочь Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, светл. кн. Смоленского (1746—1813), графиня Пaраскeвья Михайловна (1777—1844) была замужем за графом Матвеем Федоровичем Толстым. Таким образом, речь идет об их сыне Григории Матвеевиче Толстом.
34 Адамович Дмитрий Ефремович (1824—1902) — инженер путей сообщения, генерал-майор, действ. статский советник, производитель дел комиссии по составлению правил эксплуатации по железным дорогам (под председательством автора), инспектор С.-Петербурго-Варшавской ж. д., окончил Харьковский ун-т.
35 Суворов Александр Аркадьевич (1804—1882) — внук генералиссимуса Александра Васильевича Суворова, генерал от инфантерии, князь Италийский, граф Рымникский, генерал-губернатор Прибалтийского края (1848—1861), С.-Петерб. воен. генерал-губернатор (1861—1866).
36 О Павле Петровиче Мельникове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
37 Толстой Иван Матвеевич, граф (1806—1867) — министр почт и телеграфов, член Государственного Совета (1866).
38 Поляков Самуил Соломонович (1837—1888) — купец I гильдии, тайный советник, имел прозвище Железнодорожный король, служил сначала управляющим винокуренным заводом в имении министра почт и телеграфа графа И. М. Толстого, потом составил себе большой капитал в период раздачи ж.-д. концессий и строил Курско-Харьковскую, Харьково-Азовскую, Козлово-Воронежско-Ростовскую, Орловско-Грязскую, Фастовскую и Бендеро-Галацкую ж. д. Построил ж.-д. училища в Ельце и Харькове, основал ряд банков (напр., Моск. земельный банк, Донской земельный банк, Азовско-Донской банк и т. д.), Общ-во Южно-Русской каменноугольной промышленности.
39 Потапов Александр Львович (1818—1886) — генерал-адъютант, из воронежских дворян, в 1866—1868 наказной атаман Войска Донского. А. И. Дельвиг пишет ‘бывший наказной атаман’, поскольку начал писать воспоминания зимой 1871/72 г.
40 Об этом замысле П. А. Клейнмихеля, и так же — без комментариев, как о самоочевидном курьезе, сообщает и К. И. Фишер. ‘Я затеваю большое дело, — говорил он (Клейнмихель), — пишу самый подробный строительный устав, там все будет. Какая бы ни была постройка, о каждой будет особая глава с инструкциями и чертежами, и потом оглавление. Например, нужен мост 5 сажен ширины, 15 сажен длины. Ищи в оглавлении: Мост, потом: такой-то длины и ширины, страница такая-то, а тут все и есть, как и что. Когда этот труд будет готов — прогоню всех каналий-инженеров’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXIII. Спб., 1908, авг. С. 443). Высказывая убежденность в том, что Клейнмихель не был казнокрадом и взяточником, Фишер обвиняет в стяжательстве других руководителей корпуса инженеров путей сообщения, с которыми главноуправляющий не ладил отчасти потому, что не разделял их стремления к незаконному обогащению. Мельников, ‘не будучи взяточником, поступал с подрядчиками хуже, чем взяточник: губил добросовестных, поддерживал плутов. Инженеры тратили на счет подрядчиков баснословные суммы и набивали себе карманы’ (С. 234). ‘…У всех инженеров являлись домы, и даже Шернваль, честный финн, скромных претензий, бывший бедным поручиком на железной дороге, удивил Финляндию своею милою виллою за Выборгом, у Серебрякова дом, у Липина дом, что у Еракова — не знаю, но это бандит’ (С. 445). К слову, Александр Николаевич Ераков, которого К. И. Фишер с уверенностью называет бандитом, был вторым мужем сестры поэта Н. А. Некрасова, который, таким образом, был вхож в круг инженеров-путейцев, в результате общения с которыми, возможно, появился замысел знаменитого стихотворения 1864 г. ‘Железная дорога’ с эпиграфом: ‘Ваня (в кучерском армячке): ‘Папаша! кто строил эту дорогу?’ Папаша (в пальто на красной подкладке): ‘Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
41 О Петре Александровиче Языкове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
42 Блудов Дмитрий Николаевич, граф (1785—1864) — действ. тайный советник, министр внутренних дел (1832), главноуправляющий II отделением канцелярии государя, министр юстиции. Один из основателей литературного общ-ва ‘Арзамас’ (1815—1818), литератор. Упоминается в одном из эпизодов II гл. ‘Моих воспоминаний’.
43 Никитин Андрей Афанасьевич (1794—1859) — тайный советник (1852), статс-секретарь Государственного Совета (1835), писатель, один из основателей ‘Вольного общ-ва любителей российской словесности’ и член С.-Петерб. ‘Вольного общ-ва любителей словесности, наук и художеств’. Окончил Имп. Моск. ун-т (1808), член Совета министра государственных имуществ (1837), член комиссии прошений, на высочайшее имя приносимых (1853).
44 Об Александре Сергеевиче Шульгине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
45 Трофимович Василий Романович (1799—1856) — в разное время был начальником V (Ярославского) и III (Моск.) округа путей сообщения. О нем также говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 139 и примеч. 349 на с. 556 первого тома.
46 Система Гоу (William Howe, в наст. время принято Гау) была разработана американским инженером и изобретателем Уильямом Гау и была применена в России по чертежам, привезенным американским инженером Дж. Уистлером (1800—1849), который был приглашен П. П. Мельниковым для строительства Николаевской ж. д. Деревянный мостовой пролет этой конструкции представлял собой решетчатую ферму, стянутую поперечными металлическими тяжами. Система Гау была теоретически перепроверена и усовершенствована русским инженером Дм. Журавским, помощником Уистлера на строительстве Николаевской ж. д., и применена в постройке деревянных ‘американских’ мостов через Обводный канал в С.-Петербурге. Далее говорится о ‘листовых фермах по системе Гоу’: в 1835 Гау предложил использовать вместо деревянных металлические стержни из листового железа, по расчетам Дм. Журавского в России стали применять болты разного сечения в зависимости от нагрузки.
47 О Павле Александровиче Вревском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
48 Брискорн (von Briscorn) Максим Максимович (Магнус Рейнгольд) фон (1788—1872) — государственный деятель. До описываемого времени в должности журналиста 2-го отделения канцелярии Главного штаба должен был находиться при особе императора и неоднократно сопровождал Александра I в путешествиях по России и Европе, в 1828 находился при генерале И. И. Дибиче во время похода против турок, в 1829 сопровождал Николая I в поездке в Берлин. В 1831 произведен в действ. статские советники, в 1832 — директор канцелярии Воен. министерства, пользовался полным доверием воен. министра графа А. И. Чернышева. В 1840 произведен в тайные советники. Сближение с графом П. А. Клейнмихелем, желавшим устранить Чернышева с поста министра, стоило Брискорну должности. С 1843 назначен товарищем государственного контролера, в контроле служил до 1853. С 1844 сенатор. Ранее упомянут в IV гл. ‘Моих воспоминаний’.
49 Павел Петрович Мельников остался неженатым, а Надежда Филипповна Викторова вышла замуж за его сводного брата Александра Петровича Мельникова. Самыми близкими ему людьми оставался брат Алексей Петрович и его семья. Племянница Варвара Алексеевна в 1883 вышла замуж за сына А. С. Пушкина Григория, после свадьбы супруги жили в с. Михайловском, доставшемся Г. А. Пушкину в наследство от отца. В 1899 супруги Пушкины продали Михайловское государству и переехали в Маркучай (лит. Markuiai) в предместье Вильно (Вильнюса) — имение, приобретенное братьями Мельниковыми. Из Михайловского сюда были перевезены личные вещи поэта и Натальи Николаевны Гончаровой. Сейчас здесь Литературный музей А. С. Пушкина, однако вещи семьи А. С. Пушкина не сохранились.
50 Cохранная казна — кредитное учреждение, существовавшее с 1772 по 1860. Принимала вклады от помещиков и выдавала им кредиты под залог имений и крепостных.
51 Посещение императором Александром II и императрицей Марией Варшавы было 6—10 июня 1867.
52 Об Эмилии Николаевне Дельвиг, урожд. Левашовой, жене автора, и его матери, Александре Андреевне Дельвиг, урожд. Волконской, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
53 Об Антоне Эммануиловиче Никифораки говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
54 О Дмитрии Гавриловиче Бибикове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. примеч. 597 на с. 586 первого тома.
55 Писарев Николай Эварестович (1807—1884) — действ. статский советник, камергер, правитель канцелярии и чиновник для особых поручений киевского губернатора Д. Г. Бибикова (с 1838), председатель временной комиссии для разбора древних актов (1843—1848), созданной и работавшей в Киеве, губернатор Олонецкой губ. (1848—1851). В III отделении Собственной е. и. в. канцелярии было заведено дело ‘О лихоимстве чиновника для особых поручений при киевском генерал-губернаторе Писарева’. Окончил Моск. университетский пансион. Жена: Софья Вишневская, три дочери.
56 Гене Александр (1798—1872) — окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения в 1815.
57 Петров Александр Григорьевич (1803—1887) — закончил Харьковский ун-т (юридический ф-т и этико-филологическое отд. философского ф-та), директор 1-й гимназии Киева (1836—1844), затем директор Ришельевского лицея в Одессе (в теч. 9 лет) и, кроме того, попечитель учебного округа (до 1846). После добровольной отставки поступил цензором в Моск. цензурный комитет (1860), получил чин действ. статского советника, с 1865 — председатель С.-Петерб. цензурного комитета, в 1875 произведен в тайные советники.
58 Мартынов Николай Соломонович (1815—1875) — отставной майор, после ‘несчастной’, как выразился автор, дуэли был лишен всех прав состояния и по указу Николая I отбыл 3 месяца на гауптвахте с последующим церковным покаянием в течение нескольких лет в Киеве.
59 Фундуклей Иван Иванович (1804—1880) — губернатор и почетный гражданин г. Киева. По наследству был обладателем огромных средств, к которым присоединил стекольный завод под Чигирином, а также сахарный завод и купленную у графа Воронцова часть имения в Гурзуфе. Был сказочно щедрым человеком, так, например, он давал обеды и балы, обходившиеся в 500 руб., занимался благотворительностью. В последующем являлся вице-председателем Гос. Совета Царства Польского в звании сенатора.
60 Перовский Лев Алексеевич, граф (1792—1856) — генерал от инфантерии, камергер, генерал-адъютант (1854), из дворян С.-Петерб. губ., министр внутр. дел (1841—1852), министр уделов (1852—1855), управляющий кабинетом и Академией художеств (1852—1856). Во время Отечественной войны принимал участие в битвах при Бородине, Малоярославце, Вязьме и Красном. Участвовал в Заграничных походах 1813—1815 гг., был ранен. Член ‘Союза благоденствия’ и ‘Воен. общ-ва’, что ‘высочайше повелено оставить без внимания’. Брат Алексея Алексеевича Перовского, псевдоним Антоний Погорельский.
61 Милютин Николай Алексеевич (1818—1872) — российский гос. деятель. В 1840-е официально начинается многосторонняя работа Н. А. Милютина по собранию и обработке статистических сведений о России. Министр внутр. дел А. Г. Строганов обратил внимание на его записку о голоде и поручил ему составить записку по поводу первых предположений о ж. д. в России. В 1842 ему поручено городское отделение Хозяйственного департамента, здесь он составил городовое положение, введенное сначала в С.-Петербурге, потом в Москве и в Одессе, замечательное по проведенным в нем началам самоуправления. Под непосредственным его руководством изданы первые 2 тома ‘Городских поселений в России’ и сведения о хозяйстве городов с 1838 по 1858 под заглавием ‘Общественное устройство и хозяйство городов’, составлен в Хозяйственном департаменте обширный свод мат-лов ‘Правительственная статистика России’ (самим Милютиным написано извлечение из него, ‘Число городских и земледельческих поселений в России’, напечатано в 1851 в ‘Сборнике статистических сведений о России’). В последующие годы — товарищ министра внутр. дел (1859—1861), член Гос. Совета Российской империи (1865—1867), главный начальник канцелярии по делам Царства Польского в Петербурге, один из разработчиков Крестьянской реформы 1861 г.
62 О Екатерине Федоровне Скордули, урожд. Лопухиной, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
63 Браницкая (урожд. Энгельгардт) Александра Васильевна, графиня (1754—1838) — фрейлина, обер-гофмейстерина, племянница Григория Александровича Потемкина. Муж: коронный гетман Польши Ксаверий Браницкий.
64 Панкратьевский спуск — дорога к Днепру, проложенная с высокой части Киева к берегу реки в 1848 в процессе реконструкции древнего Спасского спуска. Получил свое название по фамилии киевского гражд. губернатора П. П. Панкратьева.
65 Киевская цитадель — комплекс фортификационных сооружений в Киеве, существовавших в XIX в.
66 Киево-Печерская лавра — один из первых по времени основания православных монастырей Киевской Руси. Построен в пещерах высокого берега Днепра.
67 Николаевский цепной мост, автор проекта британский инженер-железнодорожник Чарльз Виньоль (Charles Blacker Vignoles), 1793—1875.
68 Елена Павловна, вел. кнг. (Friederike Charlotte Marie Prinzessin von Wrt tem berg) (1806—1873) — внучатая племянница вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Родители: принц Павел Карл Фридрих Август (младший сын короля Вюртемберга Фридриха I) и принцесса Шарлотта Саксен-Альтенбургская. Муж: вел. кн. Михаил Павлович, сын Павла I. Дочери: Мария (1825—1846), Елизавета (1826—1845) (умерла в родах вместе с новорожденной дочерью), Екатерина (род. 1827), Александра (1831—1832), Анна (1834—1836).
69 Кашперов Александр Яковлевич (1795—1861) — инженер-генерал-майор (1858), производитель всех работ по строительству моск. Манежа, который был построен в 1817 по случаю 5-летней годовщины победы России в Отечественной войне 1812 г. по проекту А. А. Бетанкура, директор работ корпуса инженеров путей сообщения по постройке почтовых станций по Динабургскому (Киевскому) шоссе от станции Катежно до города Острова Псковской губ. (1836), начальник Динабургского шоссе (сер. 1840-х).
70 Об Иване Федоровиче Паскевиче и Григории Христофоровиче Зассе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
71 Гринвальд Родион (Мориц Рейнгольд) Егорович (1797—1877) — генерал от кавалерии (1856), главноуправляющий гос. коннозаводством (1859), генерал-адъютант (1850), член Гос. Совета (1864). ‘Сдержанный и осторожный, тяжелый на похвалу, но прямой до того, что говорил всегда правду в глаза самым высокопоставленным лицам, как бы она им ни была неприятна, честный, беспристрастно-справедливый и самостоятельный, он всецело был предан долгу службы и добросовестному исполнению своих обязанностей и того же требовал от своих подчиненных, зато в случае необходимости он всегда являлся их заступником’ (Федорченко В. И. Свита российских императоров. М., 2005. Кн. 1: А — Л. С. 271).
72 Об Александре Ивановиче Дельвиге, родном брате автора, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
73 О Прасковье Андреевне Замятниной говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
74 Энгельгардт Валериан Федорович (Engelhardt Valerian Ioann von) (1798—1856) — генерал-лейтенант (1852), происходил из дворян Лифляндской губ., состоял при командующем Отдельным Кавказским корпусом генерале от инфантерии А. И. Нейдгардте для особых поручений (1842), директор Института корпуса инженеров путей сообщения (1843—1855), потом член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1855) и аудиториата корпуса инженеров путей сообщения. Жена: Елизавета Михайловна Степова(я).
75 О Михаиле Николаевиче Бугайском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
76 Рейхель Казимир Яковлевич (1797—1870) — инженер путей сообщения, мостостроитель, управляющий первой в России мостовой организации, генерал-майор-инженер. Руководил всем строительством на шоссе Петербург — Москва в 1821—1838, спроектировал и построил мосты МалоВолховский (185 м) и Волховский в Новгороде (250 м). За усердие в проектировании и строительстве этих мостов, за составление смет и щебенение трасс шоссе Новгород — Старая Русса, Петербург — Москва был пожалован царским правительством деревнями Жихново, Поводье и Шабаново. Имел 10 детей от двух браков.
77 Вишерский (Маловишерский) канал — часть Вышневолоцкой водной системы, соединяет между собой реки Вишеру и Мсту, был предназначен для обхода судами мелководного Ильмень-озера. Построен в 1826—1836 для замены мелкого, проходящего по болотистой местности Сиверсова канала. Целью строительства системы было снабжение С.-Петербурга продовольствием и другими товарами, поставляемыми из Центральной России.
78 С большой долей вероятности речь идет о Константине Федоровиче Лямине (1802—1868), сыне садового мастера Федора Федоровича Лямина (1773—1845) — солдатского сына, отданного Павлом I на обучение мастерству садовника, в 1803 Ф. Ф. Лямин принял сад на Каменном острове. Сохранилось свидетельство царскосельского полицмейстера Н. И. Цылова: ‘При императоре Александре I главным садовником был Федор Федорович Лямин, который по высочайшему повелению в 1814 г. переведен был из садовых мастеров Каменноостровского сада к Царскосельским садам. Государь Александр Павлович его очень любил. Во время прогулки императора по саду Лямин всегда сопутствовал Его Величеству’ (Описание жизни Н. И. Цылова // Русский архив. 1907. No 8. С. 509). Известно, что сын его Константин Федорович был инженер-генерал-майором, как и сообщает А. И. Дельвиг.
79 Вонлярлярский Евгений Петрович, граф (1813—1881) — окончил Благородный пансионат при Имп. С.-Петерб. ун-те, служил чиновником особых поручений в Воен. министерстве, перешел в ведомство путей сообщения и затем в IV отделение Собственной е. и. в. канцелярии товарищем управляющего. Действ. тайный советник, камергер, депутат дворянского собрания Царскосельского уезда (с 1849) и предводитель дворянства. С 1840 владелец усадьбы Новолисино, дер. Поги, где создал частично сохранившуюся до наших дней парковую композицию с озером в центре. Была выстроена церковь во имя Смоленской иконы Божией Матери, которую поднесли Вонлярлярскому жители Смоленска — города, из которого происходил один из его предков.
80 IV отделение Собственной е. и. в. канцелярии было основано в 1828 для заведования благотворительными учреждениями императрицы Марии Федоровны, вдовы Павла I (так называемое Мариинское ведомство, в 1880 реорганизованное в особую Собственную е. и. в. канцелярию по учреждениям императрицы Марии).
81 Вонлярлярский Александр Александрович (1801—1861) — крупный подрядчик по постройке шоссейных и железных дорог. Владалец усадьбы Вонлярово под Смоленском, которая считается одним из историко-архитектурных памятников Смоленщины.
82 Беловодский Константин Семенович (1804—1893) — генерал-майор с 1873.
83 Валдайские горы — возвышенность в Северо-западной части Русской равнины, в т. ч. в Новгородской обл. Наивысшая точка — 346,9 м, протяженность более 600 км.
84 Ям — старинное название почтовой станции с постоялыми дворами и конюшнями, так же назывались ямщичьи поселки.
85 Покушение в Познани — 7 сент. 1843 император Николай в Познани, возвращаясь из Берлина в С.-Петербург, узнал о том, что хоронят генерала Грольмана, который был ему знаком, и пожелал отдать ему последние почести. ‘Он приказал экипажам ехать далее по дороге до известного пункта, а сам пошел пешком к месту похорон. Между тем, проезжая через какой-то мост, экипажи были встречены оружейными выстрелами, и 7 пуль попали именно в тот, в котором предполагали, что сидит Государь, в то время как Провидению угодно было столь дивным образом его спасти’ (Корф М. А. Дневник. Год 1843-й. М., 2004. С. 283). Николай I говорил о себе как о последнем монархе Европы, который гулял без охраны. За тридцать лет его царствования на него не было совершено ни одного покушения, не считая этого инцидента в Познани.
86 Об Иване Николаевиче Колесове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
87 О Михаиле Николаевиче Муравьеве (Виленском) говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
88 Рейтерн Михаил Христофорович, граф (1820—1890) — министр финансов (1862—1878), председатель Комитета министров (1881—1886), выпускник Царскосельского лицея, управляющий делами Комитета железных дорог (1858).
89 См. примеч. 7 наст. тома.
90 О Фердинанде Ивановиче Таубе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
91 Готман Андрей Данилович (1790—1865) — директор Института корпуса инженеров путей сообщения с 1836 по 1843.
92 О Владимире Николаевиче Лермантове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
93 Серебряков Аполлон Алексеевич (1811—1895) — инженер-генерал-лейтенант (1868), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1875—1895), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1828), исполнял должность инженера по особым поруче ниям при главно управляющем графе Клейнмихеле, начальник Николаевской ж. д. (к. 1850-х), инспектор эксплуатации правительственных ж. д.
94 О Николае Богдановиче Гермесе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
95 О Лидии Николаевне Толстой, урожд. Левашовой, и ее муже Николае Сергеевиче Толстом говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
96 Канавино (устар. Кунавино) — третий по численности район Н. Новгорода, находится в районе исторического размещения Нижегородской ярмарки.
97 Бутурлин Михаил Петрович (1786—1860) — нижегородский воен. и гражд. губернатор с 1831 по 1843. О нем также говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
98 Панов Максим Максимович — действ. статский советник (1854), нижегородский вице-губернатор (1838—1857), ранее служил в кирасирах, перешел в гражд. службу и был назначен прокурором в г. Иркутске, выпускник Моск. университетского благородного пансиона (учился вместе с Владимиром Федосеевичем Раевским). Имел 3 дочерей и сына, из которых автор упоминает в 3 томе о Василии (обучался в Институте корпуса инженеров путей сообщения) и Анне.
99 Прутченко Борис Ефимович (1785— сер. 1860-х) — тайный советник, вице-губернатор Рязани (1824), Костромы (1830) и потом Н. Новгорода (1831—1837), в 1837 был переведен в председатели казенной палаты. В начале 1860-х был директором департамента Гос. казначейства. Жена: Александра Максимовна Шварц, дочь Александра — жена (с 1827) барона Николая Ивановича Дельвига, брата автора.
100 Погуляев Тимофей Гордеевич (ум. после 1839). Жена: Пелагея Федоровна. Дочь Вера Тимофеевна была замужем за Геннадием Николаевичем Виноградовым (см. след. комментарий).
101 Виноградов Геннадий Николаевич — поручик, начальник дистанции по исправлению Нижегородского шоссе в районе I отделения VI округа путей сообщения, отец: смотритель судоходства на Волге Николай Федорович Виноградов (см. примеч 145 наст. тома), жена: Вера Тимофеевна Погуляева.
102 Мессинг Александр Иванович (1784—1841) — статский советник, поручик л. — гв. Преображенского полка, в составе которого участвовал в Отечественной войне 1812 г. и Заграничных походах русской армии 1813—1815 гг., управляющий Нижегородского соляного правления (1826). Занесен с потомством в 3-ю часть дворянской родословной книги Нижегородской губ.
103 Вердеревский Василий Евграфович (1800—1872) — писатель (посещал ‘пятницы’ А. Ф. Воейкова и ‘четверги’ Н. И. Греча), председатель казенной палаты Н. Новгорода, происходил из старинного дворянского рода, окончил Моск. университетский благородный пансион (1819), обогатился как правитель канцелярии комиссариатского департамента Воен. министерства (к. 1830-х), литературным творчеством занимался активно до середины 1830-х, дебютировав в 1816 в альманахе ‘Каллиопа’. Печатал стихи и переводы во многих литературных журналах и альманахах. См. также след. примеч.
104 В Н. Новгороде на окском берегу находилось приблизительно 80 деревянных казенных амбаров, в которых хранилась соль, эти амбары часто затапливались во время весенних разливов. Вердеревский продавал большие партии и списывал недостачу на непреодолимые силы природы. В 1864 вода затопила 25 пустых амбаров, в которых по бухгалтерским книгам числилась соль, и ревизия обнаружила пропажу 1,5 млн пудов соли. Суд состоялся в мае 1869, и махинаторов приговорили к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь, но вскоре, благодаря сильным связям, Вердеревский получил разрешение поселиться в имении дочери.
105 Погуляев Николай Тимофеевич (1821—1859) — приятель И. Аксакова, надворный советник (1849), обер-секретарь 5-го департамента Правительствующего Сената, ст. — секретарь Гос. Совета.
106 Стремоухов Владимир Петрович (ок. 1805— после 1888) — был направлен в звании инженер-майора в Н. Новгород как опытный специалист для выполнения работ по переустройству города в подчинение П. Д. Готмана. Далее был вице-директором и директором Департамента водных путей сообщения России.
107 Урусов Михаил Александрович, кн. (1802—1883) — генерал-лейтенант (1853), получил образование в Пажеском корпусе (1821), возведен в генерал-майоры с назначением в свиту е. и. в. (1843), нижегородский воен. губернатор, затем витебский, могилевский и смоленский генерал-губернатор (1854), получил назначение присутствующим в моск. департаменты Сената (1856) и состоял почетным опекуном Моск. опекунского совета. Жена: Екатерина Петровна Энгельгардт (1817—1902).
108 Благодаря наличию больших свободных пространств рядом с Зимним дворцом в царствование императора Николая I часто проводили большие воен. парады. Современникам особенно запомнился торжественный парад в честь открытия Александровской колонны 30 авг. 1834. Как писали ‘С.-Петерб. ведомости’, в том параде участвовало: ’92 340 человек войска, а именно 86 батальонов пехоты и 106 с половиной эскадронов конницы при 248 орудиях. Сверх сего на реке Неве поставлено было около 15 судов’ (С.-Петерб. ведомости. 1834, 1 сент.).
109 Башуцкий Павел Яковлевич (1771—1836) — сенатор (1826), генерал от инфантерии (1828), член Верховного уголовного суда над участниками восстания на Сенатской площади 1825 г., генерал-адъютант (1825). Жена: Мария Григорьевна Бибикова, сын: Александр (1803—1876), писатель и редактор-издатель журналов.
110 Урусова София Александровна, кнж. (1804 или 1808—1889) — фрейлина имп. Александры Федоровны (жены Николая І) (с 1826 до 1833). Родители: Александр Михайлович Урусов (1766—1853) и Екатерина Павловна Татищева (1768—1855), муж: Леон Иероним (Лев или Леопольд Людвигович) Радзивилл (1808—1885).
111 Радзивилл Леон Иероним (Лев или Леопольд Людвигович) (Radziwi Leon Hieronim), кн. (1808—1885) — генерал от кавалерии (1869), флигель-адъютант е. и. в., генерал-адъютант (1855), родители: Людвиг Николай Радзивилл и Марианна Водзиньская, жена: фрейлина княжна София Александ ровна Урусова (см. пред. примеч.).
112 Энгельгардт (в браке Урусова) Екатерина Петровна (1817—1902) — родители: Петр Яковлевич Энгельгардт (1782— не ранее 1860) (гвардии подпоручик, духовщинский уездный предводитель дворянства) и Анна Михайловна Белкина.
113 О Савве Васильевиче Абазе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
114 Линдквист Александр Андреевич — выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения (1829), начальник I отделения VI округа путей сообщения.
115 Вейсберг Михаил Яковлевич (1812?—1888) — в службе и классном чине с 1840. Действ. статский (1866), затем тайный советник (1873), ординатор Моск. воен. госпиталя, член обществ: Физ. — мед. в Москве и Русских врачей в С.-Петербурге (1841—1849?), переводчик трудов по фармакологии. В словаре ‘Высшее чиновничество Российской империи’ С. В. Волкова (М.: Ун-т Дм. Пожарского, 2016) указано: Служил по Министерству внутр. дел.
116 Об Александре Андреевиче Волконском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
117 Обстоятельства этой сделки подробно изложены в IV гл. первого тома, на с. 346.
118 Авдеев Михаил Васильевич (1821—1876) — писатель, критик, окончил петерб. Институт корпуса инженеров путей сообщения, служил в присутствии по крестьянским делам и почетным попечителем гимназии, печатался в журнале ‘Современник’. Писал романы: трилогия ‘Варенька’, ‘Записки Тамарина’, ‘Иванов’ и др. В связи с политическим процессом М. Л. Михайлова был выслан в Пензу (1862).
119 Замятнин Дмитрий Николаевич (1805—1881) — юрист, происходил из дворян Нижегородской губ., сенатор, член Гос. Совета, управлял Министерством юстиции (1862—1867) и провел судебную реформу имп. Александра II. Образование получил в Александровском лицее, служил во II отделении Собственной е. и. в. канцелярии и участвовал в составлении Свода законов под руководством М. М. Сперанского. Жена: Екатерина Сергеевна Неклюдова (1812—1886).
120 Бусурин Иван Андреевич (1824—1885) — владимирский купец I гильдии, гос. крестьянин, занимался торговлей во Владимире, ж.-д. подрядчик (дольщик по подряду на Николаевской дороге, строил участок ж. д. Москва — Владимир, участок на Нижегородской ж. д. от с. Новки до с. Иванова, Шуйско-Ивановскую и Иваново-Кинешемскую ж. д.), директор управления Шуйско-Ивановской ж. д., член исполнительной комиссии товарищества Воронежско-Харьковской ж. д., учредитель общ-ва Шуйско-Ивановской ж. д. Занимался благотворительностью, напр., строительством и пожертвованием средств на церковь при Ковровских мастерских (1868).
121 О Петре Николаевиче Максутове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома. О его жене Розалии Ипполитовне (Зинаиде Розалии) Максутовой, урожд. Лан, см. гл. III, с. 236, гл. IV, с. 325, 326, примеч. 342 на с. 555 и примеч. 524 на с. 576—577 первого тома.
122 Запольский Дмитрий Андреевич — инженер путей сообщения, директор и производитель работ по дистанции в районе Нижегородской губернии, помощник начальника IV (Моск.) округа путей сообщения, владелец дома по Малой Покровской в Н. Новгороде (1841—1847), где проживал сам автор, после того как 21 июня 1844 г. он был назначен начальником строительных работ в Н. Новгороде.
123 Ержемский Георгий (Егор) Иванович — инженер путей сообщения, подполковник, начальник дистанций корпуса инженеров управления II отделения V округа путей сообщения (1848), депутат дворянства по Вязниковскому уезду Владимирской губ. (1857), строил ж. д. от Владимира до Мурома (1864), городской водопровод с водонапорной башней в Муроме. По его проекту проведен водопровод в Казани. В 1875 перешел на службу в г. Астрахань губерн. инженером.
124 Фролов Петр Афанасьевич (1799—1853) — инженер-генерал-майор (1844), вице-директор Департамента искусственных дел (1842—1844), жена: Елена Карловна Богданова, сын Алексей.
125 ‘Cinq sous’ — песенка нищих из мелодрамы А. Деннери и Г. Лемуана ‘Божья милость, или Новая Фаншон’, поставленной в 1841 французской труппой в Михайловском театре в Петербурге. Песни из ‘Божьей милости’ долгое время оставались популярными в России.
126 Голицын Сергей Михайлович, кн. (1774—1859) — действ. тайный советник 1-го класса, попечитель Моск. учеб. округа (1830—1835), член Гос. Совета (1837), вице-председатель комиссии построения в Москве храма во имя Христа Спасителя, владелец усадеб Кузьминки и Гребнево. Родители: Михаил Михайлович Голицын и Анна Строганова (наследница богатейшего промышленника А. Г. Строганова, 1698—1754).
127 Дом ‘нежинского грека’ И. И. Киризеева (Н. Новгород, Рождественская ул., д. 31), который в 1819 купил у подполковника С. М. Мартынова участок земли в нижней части города около погоста Козмодемьянской церкви, в 1829 по проекту И. Е. Ефимова был выстроен каменный доходный дом ‘на подвалах’. В описываемое время (1846) дом принадлежал купцу И. Поросенкову.
128 Штабс-капитан Николай Иванович Дельвиг, как офицер Генерального штаба, был прикомандирован к отряду под командованием генерала А. Н. Лидерса и в бою при Цонтери 14 июля 1845 получил ранение. Одно из последующих многочисленных ранений Н. И. Дельвиг получил в Инкерманском сражении 24 окт. 1854 во время Крымской войны. О Н. И. Дельвиге также говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
129 О Василии Николаевиче и Валерии Николаевиче Левашовых говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
130 Шереметев Сергей Васильевич (1792—1861) — генерал-майор (1827), тайный советник (1839), нижегородский губерн. предводитель дворянства (1837—1840), участник Отечественной войны 1812 г. и подавления восстания декабристов, флигель-адъютант Николая I, участвовал в Русско-турецкой войне (1828—1829), в польской компании (1831). По натуре был человеком прямым, резким до бесцеремонности. Будучи ярым противником освобождения крепостных крестьян, в период своего предводительства вступил в конфликт с нижегородским губернатором и воен. губернатором вследствие разногласий по ‘крестьянскому вопросу’.
131 Вероятно, Иван Иванович Приклонский (ок. 1792—1867), многолетний предводитель дворянства в г. Сергач. Жена Александра Петровна Новосильцева. Осенью 1830 Cергач дважды посетил А. С. Пушкин по делам вступления во владение частью сельца Кистенёва (от уездного Сергача в 55 верстах). Новосильцевы — соседи Пушкиных по усадьбе, так что, возможно, поэт был знаком и с И. И. Приклонским.
132 О Дмитрии Андреевиче Волконском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
133 Белосельский-Белозерский Эспер Александрович, кн. (1802—1846) — генерал-майор (1843), окончил Моск. училище колонновожатых (1820), привлекался к следствию по делу декабристов, затем служил на Кавказе, участник Русско-турецкой войны 1828—1829 и боевых действий против горцев на Сев. Кавказе (1833—1843), товарищ М. Ю. Лермонтова по л. — гв. Гусарскому полку, состоял при министре путей сообщения с 1844.
134 Фейхтнер Константин Константинович (ум. после 1877) — тайный советник (1872), главный врач Главного управления путей сообщения и публичных зданий, в службе с 1835. Медицинский совет, куда он входил, был создан в 1803 при Министерстве внутр. дел для контроля за деятельностью медицинских учреждений на территории Российской империи.
135 О Павле Филипповиче Четверикове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
136 Шереметев Николай Васильевич (1804—1849) — воспитанник Пажеского корпуса в С.-Петербурге, на воен. службе в л. — гв. Преображенском полку с 1823. Был членом ‘Северного общества’, в 1825 находился три месяца под арестом в Кронштадтской крепости, переведен из гвардии на Кавказ в 43-й Егерский полк, затем в Ширванский пехотный полк и в л. — гв. Сводный полк с установлением за ним секретного надзора, в связи с болезнью в 1831 выезжает на лечение в Карлсбад, в 1832 увольняется из армии в чине штабс-капитана л. — гв. Моск. полка и возвращается на Нижегородчину, в свое имение Николаевку. Почетный попечитель Нижегородского Александровского дворянского института и губерн. гимназии. Пост губерн. предводителя дворянства занимал с 1846 по 1848 (после своего брата Сергея). Скончался в родовом имении с. Богородском, погребен под алтарем богородской Успенской церкви, в фамильном склепе. Был холост, наследников не имел.
137 О Егоре (Георгии) Александровиче Грузинском упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 346, см. также примеч. 685 на с. 596 первого тома.
138 Дельвиг Александра Борисовна (1827—1875) и фон Брин Елизавета Борисовна (1820—1907), урожд. Прутченко — дочери председателя Новгородской казенной палаты Б. Е. Прутченко, которого часто обвиняли в том, что он пользовался служебным положением и по дешевке скупал землю, оформляя ее на членов семьи. Имение Отрада в Княгининском уезде Нижегородской губ. он приобрел, чтобы нарастить приданое дочери Александры, с 1853 жены Николая Ивановича Дельвига, брата автора. После смерти мужа его вдова Александра Борисовна продала имение.
139 Брин Сергей Францевич фон (1806—1876) — сын гражд. губернатора Смоленска, окончил Пажеский корпус, с 1834 флигель-адъютант е. и. в., генерал-майор в свите е. и. в. (1849). Генерал-лейтенант (1857), начальник штаба всех пехотных резервных и запасных войск армии. Родители: Франц Абрамович Брин (1761—1844) и Елизавета Борисовна Пестель. Жена: Елизавета Борисовна Прутченко.
140 Вот вкратце история ухаживания и женитьбы Николая Дельвига и его будущей жены. А. И. Дельвиг работал над устройством водоснабжения в Н. Новгороде в 1845—1848 гг. и сотрудничал с председателем Нижегородской казенной палаты действ. статским советником Б. Е. Прутченко. Н. И. Дельвиг гостил в нижегородском имении своего брата в октябре 1847 и познакомился с Александрой Прутченко. Следующая встреча происходит после венгерской кампании в Кишиневе, затем в 1852 в нижегородском имении Дельвигов Богородском на Ветлуге. Эмилия Николаевна Дельвиг (супруга автора) сообщает Николаю, что Борис Ефимович Прутченко не возражает против брака своей дочери с ним. Помолвка с Александрой Борисовной была организована без дальнейших проволочек, а венчание состоялось на Рождество 1853 в соборе нижегородского Крестовоздвиженского монастыря.
141 Жукова (урожд. Шепелева) Софья Ивановна (ок. 1800—1867) — внучатая племянница первого калужского наместника М. Н. Кречетникова, родители: Иван Дмитриевич Шепелев и Елизавета Петровна урожд. Кречетникова, муж: Николай Иванович Жуков (1783—1847), с 1838 по 1846 костромской губернатор. Из детей известны 5 сыновей и три дочери. В описываемое в V гл. время материальное положение семьи не было благополучным. После смерти мужа Софья Ивановна с детьми переехала жить, по приглашению своего брата Н. И. Шепелева, в его родовое имение Росву Перемышельского уезда. А. В. Сухово-Кобылин, драматург, родной племянник С. И. Жуковой, вспоминал о том, как она и ее взрослые дети жили в 1850 в его московском доме (Большой Харитоньевский пер., ныне дом 8, сохранился): ‘…Софья Ивановна тяжело больна. Впрочем, об ней как-то мало думают. Брат умер, мать при смерти, а в доме все по-старому — как будто и ничего. Доктора ездят каждый день, будто совещаются, но об этом никто и не заботится. Вечером доктор прописал рецепт, положил его на камин, ибо лекарство вышло, он точно не сказал, у него точно не спросили, горничная, когда лекарство вышло, перестала давать. Лишь на другой день вечером схватился дядя, что уже скоро сутки больной не дают лекарство. За доктором — приехал — я, говорит, прописал и вот здесь положил на камин — искать — действительно рецепт лежит на камине. Каков доктор, какова горничная — но каковы дети при больной живут: болван сын, франтиха дочь, воспитанница, старая Глафира, и весь день сидит невеста умершего сына, т. е. пять женщин и один мужчина, совершенно ничего не делающих, — и это Люди!’ (Дело Сухово-Кобылина / Сост., подгот. текста В. М. Селезнева и Е. О. Селезневой, вступ. статья и коммент. В. М. Селезнева. М.: Новое литературное обозрение, 2002. С. 304—305).
142 Мичурин Василий Климович (Климентьевич) — нижегородский градоначальник (1852—1854 и 1864—1866), купец I гильдии (1848), домовладелец, щедрый благотворитель, потомственный почетный гражданин Н. Новгорода, крупнейший нижегородский подрядчик-строитель, сын Клима Михайловича, выкупившегося в 1822 из крепостных, брат Кириака Климовича, дядя Ермингельда Митрофановича — нижегородских подрядчиков и строителей. Учился в артели отца, в семье Василия Климовича воспитывался брат Добролюбова Владимир, жена: Авдотья Васильевна Рукавишникова.
143 Шипов Сергей Павлович (1790—1876) — воен. и гос. деятель, генерал от инфантерии (1843), сенатор (1846), происходил из старинного дворянского рода, участник Отечественной войны 1812 г. и похода против турок (1825), генерал-кригскомиссар военного ведомства (1832), казанский воен. губернатор с управлением гражд. частью (1841). Жена: фрейлина графиня Анна Евграфовна Комаровская (1806—1872).
144 Об Александре Сергеевиче Цурикове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
145 Виноградов Николай Федорович — надворный советник, смотритель судоходства на Волге, один из самых влиятельных людей в Рыбинске в 1820-х. Проживал в Рыбинске (отсюда начинался глубоководный путь до низовьев Волги) в одном из самых богатых домов. Сын: Геннадий (см. примеч. 101 наст. тома).
146 Об Эрнесте Ивановиче Шуберском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
147 Кизеветтер Георг Иванович (1808—1857) — первый городской архитектор Н. Новгорода (1836—1846). По его проектам в городе построено более 100 зданий. Затем около года служил городовым архитектором Архангельска (1856).
148 Лик Николай Иванович (1811— ок. 1872) — инженер, градостроитель, герой Кавказской войны, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1827), участвовал в прокладке Свирского северного канала, с 1837 выполнял градостроительные работы в Н. Новгороде (Лыковая дамба, Кремлевский манеж, Софроновская площадь, Нижне-Волжская набережная). В отставке с 1841.
149 Фостиков Лев Васильевич (1824—1870) — нижегородский городской (1846—1856) и губерн. (1856—1864) архитектор, в 1864 переехал в Ставрополь.
150 Овсян(н)иков Павел Авраамович (1823—1861) — вел проектно-сметные работы на Нижегородской ярмарке (1846—1858), выполнял проекты зданий для уездных городов Нижегородской губ., автор проекта Урюпинской южнорусской ярмарки и ярмарочного цирка. В 1858 переехал в Петербург.
151 В конце 1860-х Волжское пароходное акционерное общ-во ‘Лебедь’ действовало на Волге (где оно владело несколькими пристанями, пароходами, баржами, лабазами и нефтяными складами), а также имело 3 парохода на Каспийском море. В 1897 по финансовым обстоятельствам общ-во прекратило свою деятельности на реках.
152 См. примеч. 100, 101 наст. тома.
153 Мессинг Иван Иванович (1804— после 1855) — подполковник в отставке, коллежский советник (1849), окончил артиллерийское училище, участвовал в Русско-турецкой войне (1828—1829), в подавлении польского восстания (1830—1831), награжден многочисленными медалями и орденами. Пос ле воен. службы перешел на статскую службу в Нижегородскую казенную палату советником соляного отделения, потом советником в Моск. казенную палату.
154 Мессинг (урожд. Климова) Юлия Михайловна — дочь Михаила Сергеевича Климова (см. след. примеч.), сестра: Фанни, муж: Иван Иванович Мессинг (см. пред. примеч.). Дети: Вениамин, Иван, известно, что Юлия Михайловна подарила рояль ‘Бехштейн’ начинающему музыканту Сергею Михайловичу Ляпунову, способствовала появлению на свет многих музыкальных произведений композиторов С. М. Ляпунова и А. А. Касьянова.
155 Климов Михаил Сергеевич — управляющий соляных и железных караванов графов Строгановых, глава Н. Новгорода (1828—1830 и 1837—1839), купец II гильдии (торговал железом, хлебом и солью), почетный гражданин города, член комитета по постройке 2-го отделения городской больницы, дочери: Юлия, Фанни.
156 Козлов Алексей Павлович (род. 1813) — штабс-капитан, родители: действ. статский советник Павел Федорович Козлов (1776—1820-е) и Екатерина Николаевна Арсеньева (род. 1778), фрейлина имп. Марии Федоровны, жена: Прасковья Андреевна Приклонская (1817—1877), владелица усадьбы Подвязье, Нижегородская губ.
157 В Адрес-календаре за 1850 г. числится Лука Павлович Родионов, мл. советник Нижегородского соляного правления, был женат на Елизавете Николаевне Арсеньевой, дочери Николая Михайловича Арсеньева (1765— до 1838) и Юлии Максимовны Клуген (Juliane Henriette Amalie von Kluge) (1782—1816).
158 О Екатерине Егоровне Радзевской говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
159 Выксунский металлургический завод основан в 1757 в Нижегородской губ. братьями Баташевыми Александром Ивановичем (ум. 1740) и Родионом Ивановичем (ум. 1754), после чего этот завод принадлежал Ивану Родионовичу Баташеву, внуку основателя династии Ивана Тимофеевича (ум. 1734), а затем его зятю генерал-лейтенанту Дмитрию Дмитриевичу Шепелеву (1771—1841) и потом сыну последнего Ивану Дмитриевичу Шепелеву (1814—1865).
160 Баташева Дарья Ивановна (1793—1818) — наследница знаменитых купцов и миллионщиков Баташевых.
161 Копьев Антон Трофимович — главный механик Шепелевских заводов. По его чертежам и сметам изготовлялись в Выксе все заказы для водопровода, он лично также руководил установкой оборудования, и все было сделано с отменным искусством — просто, красиво, математически верно. От себя он пожертвовал для станции чугунный пол весом в 69 пуд., уложенный на месте тоже бесплатно.
162 Шепелева (в браке Голицына) Анна Дмитриевна (1813—1861), муж: Лев Григорьевич Голицын (1804—1871), трое детей.
163 Кутайсов Иван Павлович, граф (1803— с 1868 по 1871) — наследник предприятий своего тестя Д. Д. Шепелева. Жена: Елизавета Дмитриевна Шепелева (1812—1839) (дочь генерала Д. Д. Шепелева и наследница одного из братьев Баташевых).
164 Шепелев Иван Дмитриевич (ок. 1808—1865) — отставной гвардии поручик. После смерти отца стал управляющим Выксунских металлургических заводов (1836—1846). Неуспешное ведение дел по развитию заводов было связано, в частности, с тем, что И. Д. Шепелев увлекался крепостным театром (за что был прозван Нероном Ардатовского уезда), так что его театр был лишь немного меньше Мариинского!
165 Шепелев Николай Дмитриевич (1818—1872) — младший сын Дмитрия Дмитриевича Шепелева (1771—1841) и Дарьи Ивановны Баташевой (1793—1818), воспитывался в воен. училище, потом служил в гвардии, обладал режиссерским талантом, его театр на Выксе был широко известен, без успеха перенял управление Выксунскими металлургическими заводами и поместьем (1846), что привело к окончательному разорению Шепелевых. Последние годы жизни провел в Москве в доме на Яузе в большой бедности. Двоюродный брат матери и близкий друг юности драматурга А. В. Сухово-Кобылина, последний посвятил Николаю Шепелеву ‘Смерть Тарелкина’. Резко отрицательное мнение автора о Николае Дмитриевиче, возм., связано с тем, что тот не обладал деловыми качествами и мало интересовался положением на заводах.
166 Сухово-Кобылин Василий Александрович (1784—1873) — полковник артиллерии, участник Отечественной войны 1812 г. и Зарубежных походов 1813—1815 гг., смотритель Выксунского чугунолитейного завода и имения (к. 1840-х — 1850-е), владелец имений в Моск., Тульской, Ярославской губ. Жена: Мария Ивановна Шепелева (1789—1862), дети: Александр, будущий драматург (1817—1903), Евгения (Тур) (1815—1892), Софья (1825—1867), Елизавета (Салиас де Турнемир) (1815—1892), Евдокия (Петрово-Соловово) (1819—1893).
167 Выксунские заводы были объявлены банкротами в 1862, после чего их сдали в аренду компании англичан (1865—1882). После этого заводом владел (1889—1914) немецкий предприниматель А. Лессинг.
168 Шпис Роберт (Spies Julius Robert) (1819—1897) — сын торговца из Эльберфельда (Johann Wilhelm Spies, Elberfeld, Рурская область), переехал в Москву в 1845/46, моск. I гильдии купец (1866) немецкого происхождения, потомственный почетный гражданин Российской империи, владелец торгового дома ‘Шпис’ с представительствами в С.-Петербурге и Москве. В 1870 ‘Шпис’ совместно с торговым домом ‘Воrау и Ко‘ (Wogau) основал Моск. учетный банк и купил долю в совместном управлении табачной фабрики ‘Лаферм’ в С.-Петербурге. К 1900 фирма владела 14 табачными фирмами, 18 промышленными и финансовыми организациями.
169 Фабрика ‘Лаферм’ (Laferme) (С.-Петербург, 9-я линия Васильевского о-ва, 40, Средний пр. Васильевского о-ва, 36) является первым табачно-папиросно-сигаретным производством в России и первой сигаретной фабрикой в мире. Роберт Шпис приобрел дрезденскую фабрику Гупмана ‘Лаферм’ в 1874. К 1916 фабрика превратилась в трест, состоящий из 14 фабрик и контролировавший две трети производства табачных изделий в Российской империи.
170 Cооружение водозаборного фонтана на центральной площади Н. Новгорода открывает историю Нижегородского водопровода согласно директивному отношению No 7360 о создании городского водопровода (от мая 1846), а уже 1 окт. 1847 фонтан был открыт.
171 Разные представители Колесовых, находившиеся в дальнем родстве с семьей автора, упоминаются в I—IV гл. ‘Моих воспоминаний’.
172 Речь идет о Николае Ивановиче Кутузове, который был женат на внучатной сестре автора, урожденной Ваксель.
173 См. примеч. 7 наст. тома.
174 Об Александре Ивановиче Баландине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
175 О Петре Александровиче Плетневе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
176 Прутченко Дмитрий Борисович (род. 1825) — сын Бориса Ефимовича Прутченко и Александры Максимовны Шварц. Брат будущей жены Николая Ивановича Дельвига Елександры Борисовны.
177 Прутченко Михаил Борисович (1833—1886) — сын Бориса Ефимовича Прутченко и Александры Максимовны Шварц. В дальнейшем окончил школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров (1851), затем техническое заведение для изучения гальванической части (1856), служил адъютантом начальника Главного штаба е. и. в. по военно-учеб. заведениям. После отставки был губерн. предводителем дворянства Нижегородской губ. (1869—1872) и затем псковским губернатором (с 1872). Жена: Мария Федоровна Бедряга, четверо детей.
178 Архиепископ Иоанн II (в миру Михаил Степанович Доброзраков) (1790—1872) — епископ Русской православной церкви, архиепископ Донской и Новочеркасский (1847), окончил Нижегородскую духовную семинарию (1814), ректор С.-Петерб. духовной академии (1826), епископ Пензенский (1830).
179 Дивов Николай Андрианович (1792—1879) — генерал-майор, масон, основатель петерб. масонской ложи Трех добродетелей, участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничных походов 1813—1815 гг., коннозаводчик, крупный помещик, автор воспоминаний об Отечественной войне 1812 г., вице-губернатор С.-Петерб. губ. (1823), шталмейстер (смотритель конюшен) двора вел. кн. Михаила Павловича (1824). Попал в немилость к Николаю I вследствие событий 14 дек. 1825 г. и был в отставке (1830—1855), потом член комитета гос. коннозаводства (1859).
180 Знак ордена воен. достоинства (Virtuti Militari) (золотой и серебряный) был учрежден 22 июня 1792 по решению короля Польши Станислава Августа. В том же году произошло деление награды на 5 классов. Указанный 2-й класс назывался Командорский крест. По статуту обладателем ордена полагалась ежегодная денежная выплата, которая для 2-го класса соответствовала 2000 злотых.
181 Имеется в виду польское восстание 1830—1831, которое еще иногда называют Русской-польской войной.
182 Махотин Антон Ефимович (1785—1851) — генерал-майор, георгиевский кавалер, владелец имений в Ардатовском, Княгининском и Лукояновском уездах, родился в семье крепостных, служил в Кинбурнском драгунском полку, участвовал в Русско-турецкой войне (1828—1829), Отечественной войне 1812 г. и Заграничных походах 1813—1815 гг., потом служил в Воронежском внутр. гарнизонном батальоне, нижегородским (с 1827) и рязанским (1843—1847) полицмейстером, после отставки жил в Н. Новгороде, был председателем Нижегородского губерн. общ-ва попечительства о тюрьмах и арестантах, сын: Николай (1830—1903) (генерал от инфантерии).
183 Сохранилось описание выставки мануфактуры и, несколько курьезное, именно этого ковра: ‘Выставка была довольно богата шитьем по канве, работы присланы были от:
(No 619). Девицы Варвары Ивановны Колесовой (дочери статского советника), ковер в 5000 руб. собственных ея трудов…
(No 97). Институтки Любови Ильинишны Фоминой, ковер собственной ея работы.
(No 77). Софьи Кондратьевой, дворовой девушки г-жи Бевод.
(No 277). Чиновницы 10—го класса Александры Алексеевны Шлейхер, картина, шитая шерстью,
наконец,
(No 367). Работы купеческой дочери. Василисы Михайловны Левиной.
Вышивать значит: живописать гарусом по канве… для этого нужно знание искусства рисовать, понятие о смешении колеров… в вышитой картине нужны, как и в писаной: колорит, тон, перспектива, приличное освещение, отделение планов, неясность или туман дальностей, общий эффект, — ибо тогда только шитье по канве есть произведение… как Шпалерная мануфактура ткет свои картины, тогда и шитье будет картиною… В шитье, бывшем на выставке, не найдено нами и признаков того, о чем говорится. — На самом большем, лучшем ковре, оцененном в 5 тыс. руб. и точно стоящем этой суммы, по египетскому труду и множеству материала, средняя, самая большая и важная его картинка бросалась в глаза несообразностью выполнения. — В пейзаже, плававшем вместо воздуха на каком-то ровном темно-голубом грунте, — отдаленный островок, долженствовавший изображать дальность, вышит был так же ярко, как части первого плана, и вклеен сбоку в тот же грунт, т. е. он сидел совершенно на голове пейзажа, так, что глаз не мог понять, что это значит’ (Башуцкий А. П. Вторая Московская выставка российских мануфактурных произведений в 1835 году. Кн. 1. СПб., 1836. С. 149—152).
184 Зенгбуш Генрих Кондратьевич фон (Sengbusch Heinrich von) (1806—1865) — занимал должность полицмейстера в Н. Новгороде с 1846. До этого отличился при усмирении польского восстания 1830—1831 гг., потом был городничим Коломны (с 1842 или 1843 до 1846) в звании полковника, награжден орденом Св. Владимира 4-й ст. с бантом, именной медалью за взятие Варшавы и знаком воен. достоинства 4 ст. От лица воен. и гражд. генерал-губернаторов Москвы коломенскому городничему Г. К. Зенгбушу была объявлена признательность начальства с напечатанием в Моск. губерн. ведомостях (1844. No 9. С. 1) за ряд преобразований в содержании заключенных: регулярное питание, обустройство арестантских и тюремных камер и проч. и в целом за создание в Коломне атмосферы активной общественной позиции. С 1855 служил под началом кн. Урусова, воен. губернатора Витебс ка, генерал-майор с 1856.
185 Вознесенский Печерский мужской монастырь основан в 1328—1330 святителем Дионисием Суздальским.
186 Сей (Сэ) Жан Батист (1767—1832) — франц. публицист и экономист, последователь Д. Рикардо и А. Смита, автор ‘Курса политической экономии’. Бентам Иеремия (1748—1832) — англ. либеральный публицист.
187 Борейша Антон Бонифатьевич (1802—1875) — брат Петра Бонифатьевича Борейши, отдельные упоминания о котором см. во II и III гл. ‘Моих воспоминаний’.
188 Похвалинский съезд в сер. XIX в. начинался рядом с Похвалинской ул. и оканчивался на площади у Кунавинского перевоза. В наст. время дорога от ул. Маслякова к Канавинскому мосту. Нижне-Окская набережная построена рядом с Благовещенским монастырем в 1836—1839. Землю для укрепления берега в месте набережной брали с Похвалинского съезда. В наст. время набережная называется Черниговской ул.
189 Чадин Аполлос Елисеевич (1788—1870) — генерал-лейтенант (1859), киевский комендант (1855), участник Заграничных походов 1813—1815 гг., командовал конноартиллерийской No 2 ротой (1831), состоял по конной артиллерии, заседая в разных военно-судных комиссиях (с 1842).
190 Василий Иванович Шуйский (1552—1612) — русский царь с 1606 по 1610 (Василий IV Иванович). Последний представитель рода Рюриковичей на российском престоле.
191 Речь идет о Бернгарде Рейнгольде Дельвиге, он упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
192 Баронство получено от шведского короля 6/17 янв. 1720 для Bernhard Reinhold von Delwig. Высочайший указ е. и. в. Александра II от 4 июня 1868 подтвердил решение Reichsrat’a от 13 мая 1868 о подтверждении баронского титула для всех представителей эстонской дворянской семьи фон Дельвиг, происходящей из Вестфалии и принадлежащей к древнему германскому дворянству (Uradel). Кроме того, повторные подтверждения были совершены Сенатом Российской империи отдельными указами от 15 сент 1869 (указ Сената по Департаменту герольдии No 3688 для Александра Антоновича Дельвига без распространения действия указа на его мать Любовь Матвеевну Красильникову и на его брата Ивана) и 16 мая 1872 в отношении Ивана Антоновича фон Дельвиг (отца автора) (указ No 1701).
193 Первые документы из дела Тульского дворянского депутатского собрания по внесению в дворянскую родословную книгу Тульской губ. рода баронов Дельвигов относятся к 1837, когда баронесса Л. М. Дельвиг, мать поэта А. А. Дельвига, хлопочет об определении двух его младших братьев в Пажеский корпус. В 1837 сыновья Александр и Иван Антоновичи фон Дельвиг были внесены в 5-ю часть (титулованные роды) дворянской родословной книги Тульской губ. и в том же году поступили в Константиновский кадетский корпус. Почти через 30 лет, в 1864, на запрос Тульского дворянского депутатского собрания туда поступили копии, снятые с документов по истории рода Дельвигов: выписка из родословной дворянской фамилии баронов фон Дельвиг и выписка из протокола заседания Эстляндского дворянского комитета за 1759. Эстляндским дворянским комитетом было выдано свидетельство за номером 128 (оно и было представлено в Департамент герольдии Правительствующего Сената), в котором было написано следующее: ‘Коллегия г.г. ландратов и Дворянский комитет рассматривали вступившие три года тому назад от нынешнего тайного советника при посольстве и камергера барона Дельвига предоставленные этой фамилии матрикульной комиссией (комиссией по составлению списка дворянских родов) дополнительные доказательства о древности означенной дворянской фамилии, и так как по оным оказалось, что этот известный древний род еще во время гермейстеров (магистров Ливонского ордена) бесспорно владел поместьями в герцогстве Эстляндском, то ему принадлежит это достаточно доказанное преимущество не только в здешней матрикуле, но оно предоставлено г-ну тайному советнику посольства и камергеру барону фон Дельвигу в доказательство его древнего дворянского происхождения также при дворянстве в Лифляндии‘ (Шестакова А. А. Бароны фон Дельвиг: век ХХ // Немцы Тульского края: страницы биографий / Л. В. Бритенкова, Е. В. Васильева, Н. А. Кисвейн и др., сост. О. А. Князева, М. В. Майоров. Тула, 2007).
194 Манифест 19 февр. 1861 г. — отмена крепостного права.
195 У отца жены автора Николая Васильевича Левашова было 2 сестры: Александра (род. 1785) и София (род. 1796?), первая была замужем, так что, по всей видимости, речь идет о дочери Александры Васильевны Левашовой.
196 Гагарин Лев Андреевич, кн. (1821—1886) — далее в V гл. автор дает выразительную характеристику этого известного в свете, в ту пору еще ‘молодого повесы’. Имеются и другие отзывы о нем. Э. Г. Герштейн сообщает: на Кавказе ‘среди молодых людей, ухаживавших за сестрами Мартыновыми, был кн. Лев Андреевич Гагарин. [Он] переехал в Москву из Петербурга в начале 1840 г. после шумного скандала, в котором он сыграл низкую роль. При покровительстве III отделения и своего родного дяди, известного николаевского фаворита кн. А. С. Меншикова, он увильнул от дуэли, вызванный кн. М. Б. Лобановым-Ростовским за публичное оскорбление в ложе театра гр. А. К. Воронцовой-Дашковой. При одобрительном смехе своих приятелей Гагарин угрожал Воронцовой-Дашковой швырнуть в партер ее прежние любовные письма к нему и публично ее ославить, если она не вернет ему своей благосклонности. Эта безобразная сцена с наслаждением смаковалась во всех петербургских великосветских гостиных. Скандал разрастался по мере того, как развивалась история с вызовом Лобанова и уклонением от дуэли Гагарина. А. К. Воронцова-Дашкова не смела несколько недель выезжать и заперлась у себя дома. Переехав в Москву, Гагарин и здесь продолжал компрометировать Воронцову-Дашкову. ‘Гагарин вздумал поморочить сплетницу Москву, зная из опыта, как Москва любит толковать и заниматься всем тем, что касается Петербурга, — пишет в своих воспоминаниях А. В. Мещерский. — Встретив какую-то особу из простого звания, поразительного сходства с гр. NN (Воронцовой-Дашковой. — Э. Г.)…он заказал ей самую модную фратовскую шляпку и одежду для прогулки и отправился, взяв ее под руку, гулять на Тверской бульвар… Разумеется, после этого по всей Москве разнесся слух, что гр. NN приехала в Москву, и это дошло до Петербурга с разными нелепыми комментариями и прибавлениями… Добрая матушка Москва могла плести по этому поводу сколько ей будет угодно. Несмотря на все, московское высшее общество приняло очень радушно кн. Гагарина, имевшего большой успех. Он был находчив и смел, так что его остроты охотно передавались во многих гостиных’. ‘Он отличался необыкновенной свободой речи, — пишет о Гагарине Лобанов-Ростовский, — это был непрерывный поток острот и насмешек при величайшей самоуверенности, вместе с тем смелости и предприимчивости с женщинами, любовью которых он овладевал так же легко, как и дружбой мужчин’. Вот этого-то ‘развращенного’ молодого человека, ‘выросшего верным заложенным в нем инстинктам и безнравственным советам своего дяди — самого ядовитого, остроумного, беспринципного и порочного человека в России’, — мы видим в гостиной Мартыновых рядом с Лермонтовым 12 мая 1840 г. Но в то время как Е. М. Мартынова опасалась злого языка Лермонтова и предвидела возможность будущей компрометации ее дочерей разжалованным опальным поэтом, она оказалась гораздо менее щепетильной в отношении Гагарина. Обаяние крупного состояния Гагарина и имени царского приближенного кн. А. С. Меншикова парализовало заботливую предусмотрительность матери. Летом 1840 г. состоялась помолвка Льва Андреевича Гагарина и Юлии Соломоновны Мартыновой. А. И. Тургенев писал по поводу этой ожидаемой свадьбы к кн. В. Ф. Вяземской 17 августа 1840 г. из Киссингена: ‘Все ваши в Петербурге и Москве женятся. Здесь говорят о браке Льва Гагарина, который стал москвичом, с одной из Мартыновых, которая прелестна, они составят прекрасную парочку, на несколько недель по крайней мере» (Гернштейн Э. Г. Лермонтов и семейство Мартыновых // М. Ю. Лермонтов. Кн. II / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкинский Дом). М.: Изд-во АН СССР, 1948. С. 699—700. (Лит. наследство. Т. 45/46). Все цитаты взяты из этой статьи, там же приведены источники). В конце 1840-х Л. А. Гагарин и Ю. С. Мартынова расстались, у них было трое детей, из них один умер в младенчестве.
197 Гагарин Павел Павлович, кн. (1789—1872) — сенатор (1831), член Гос. Совета (1844). Ранее в одном из эпизодов IV гл., с. 439—440, и примеч. 793 на с. 610 первого тома. Его брат Андрей Павлович Гагарин (1787—1828) был женат на Екатерине Сергеевне Меншиковой (1794—1835), от которой имел, в частности, сына Льва Андреевича Гагарина (1821—1896).
198 Кредитив — ценная бумага, удостоверяющая право лица, на имя которого она была выписана, получить в банке указанную в ней сумму наличных денег.
199 Штиглиц Людвиг Иванович, барон (1777—1843) — придворный банкир, финансировавший многие правительственные проекты, в т. ч. постройку ж. д. между С.-Петербургом и Москвой. Был широко известен в деловых кругах: ‘При общей известности Штиглица весть о его внезапной кончине разнеслась мигом по всем концам города, и вчера и сегодня везде только об этом речь. Создав сам <и> политическую и коммерческую свою карьеру, и огромное свое состояние, уступающее в европейском коммерческом мире, по общему мнению, только Ротшильду и Гоше, барон Людвиг Иванович Штиглиц, кавалер Святого Владимира 3-й ст., человек, которого одно имя было лучше всякого векселя на биржах целого мира, умер на 65-м году от рождения, пользовавшись перед тем цветущим здоровьем, так что на вид ему казалось 50 лет’ (Корф М. А. Дневник. Год 1843-й. М., 2004. С. 129).
200 Видимо, речь идет о служащем знаменитой ‘образцовой Штиглицевой биржевой артели’, которая получила свое название в честь придворного банкира, владельца банкирского дома ‘Штиглиц и Ко‘ барона Л. И. Штиглица, ее главного работодателя. Примерно в 1714 из корабельных грузчиков образовалась одна из первых петерб. биржевых артелей — Ярославская, она несомненно носила характер землячества, в течение неск. десятилетий таких артелей было уже несколько. Первые артели занимались в основном разгрузкой и погрузкой кораблей, приходивших для торговли в Петербург. Общая казна и круговая порука служили купцам гарантией надежности артелей. ‘Резиденцией’ артельщиков были амбары близ таможни на Васильевском о-ве, куда артельщики приходили по утрам с крюком, ножом, иглой, в переднике и рукавицах, с бляхой на груди или фуражке. Артели платили в казну пошлину. ‘Образцовая Штиглицева биржевой артель’ обслуживала банки, кредитные и взаимные общ-ва, а также железные дороги. Дальнейшему развитию этой артели способствовал А. Л. Штиглиц. В его банкирском доме служило ок. 40 артельщиков, и, когда барон был назначен первым управляющим Государственным банком, он потребовал назначить туда своих артельщиков. В 1864 открылся Петербургский частный коммерческий, а в 1869 — Петербургские учетный и ссудный банки. По ходатайству А. Л. Штиглица артельщики были приглашены для кассовых работ в эти банки, они были внуками и правнуками артельщиков. См. об этом: Ананьич Б. В. Банкирские дома в России 1860—1914 гг.: Очерки истории частного предпринимательства. Л.: АН СССР. Ин-т истории СССР. Ленингр. отд., 1991. Гл. первая (Частный банкирский промысел в России до сер. XIX в. А. Л. Штиглиц — последний придворный банкир).
201 Алексота — гора, располагающаяся недалеко от Ковно (Сувалкской губ.) на берегу Немана. В литовской мифологии Алексота — богиня любви, и, по местному преданию, здесь стоял когда-то ее храм. Далее говорится о деревне с тем же названием (Мариампольский уезд Сувалкской губ.). В этом месте Наполеон с двухсоттысячным войском перешел Неман и вступил на литовскую землю.
202 Голицын Александр Михайлович (1798—1858) — действ. статский советник (1844), камергер, почт-директор в Царстве Польском (1844—1849), родители: князь Михаил Николаевич Голицын (1756—1827) и Наталья Ивановна Толстая (1771—1841).
203 Обилие всевозможных платежей, которых взымались с путешественников в Пруссии, поражало многих. Ф. В. Ростопчин в своем ‘Путешествии в Пруссию’ перечисляет их: »Пост-гельд’ — берет почтмейстер вперед на каждую лошадь за милю по 8 грошей, то есть по 30 копеек, ‘шмир-гельд’ — берет вагонмейстер 4 гроша (16 копеек) за мазанье колес. В Мемеле у меня раскололи доску на боку у кареты, а я все-таки шмир-гельд заплатил, ‘тринк-гельд’ — берет почтальон. Хотя и положено ему давать три гроша (12 копеек) за милю, но они никогда ничем не довольны и грубым, дерзким и неотступным образом принуждают давать себе, выходя из терпения, гроша по 4 и более, ‘барьер-гельд’ — берет за проезд приставленный от помещика по копейке и более с лошади, чтобы вернее получать с проезжих и требовать с них денег, ‘шоссе-гельд’ — берет казенный пристав за мостовую в городах, селениях и по дороге, ‘тор-гельд’ — берет приворотник, швейцар или затворник при въезде в городские ворота, ‘брик-гельд’ — берет пристав за проезд через мост, ‘экспедицион-гельд’ — берет Христа ради инвалидный унтер-офицер, определенный к почте в награждение за его службу. Он при отъезде подходит к проезжему, протягивает руку и просит двух грошей’ (Ростопчин Ф. В. Путешествие в Пруссию // Ф. В. Ростопчин. Ох, французы. М., 1992. С. 19—20).
204 Как писал Генрих Гейне, ‘…кондитерская Фукса. Там все превосходно декорировано, повсюду зеркала, цветы, марципановые фигуры, позолота — словом, безукоризненнейшее изящество. Но то, что потребляешь там, самое скверное и дорогое во всем Берлине. Из кондитерских товаров мало выбора, и по большей части все старое. На столе лежит несколько старых затасканных журналов. И прислуживающая долговязая девушка далеко не красива. Не будем заходить к Фуксу’. Гейне Г. Письма из Берлина // Г. Гейне. Полн. собр. соч. В 12 т. / Под ред. П. И. Вейнберга. 2-е изд. Т. 4: Франц. дела, Добавления к сочинениям в прозе и др. СПб.: Изд-во А. Ф. Маркса, 1904. С. 202 (пер. Н. А. Брянского).
205 Мейендорф Петр Казимирович, барон (Meyendorff Peter Leonhard Suidigerius Freiherr von) (1796—1863) — дипломат, посланник в Берлине с 1839 по 1850. Из древнего германского дворянского рода, представители которого в XVIII в. поступили на российскую службу. Участник Заграничных походов русской армии 1813—1815 гг., действ. тайный советник, член Гос. Совета и Комитета министров (1854), обер-гофмейстер (1857), член Комитета железных дорог (1858).
206 Вот высказывание П. В. Долгорукова, который, в свою очередь, ссылается на ‘одного русского сановника’: ‘Барон Мейендорф — человек умный и ученый, он знает все в мире, за исключением России, о которой не имеет никакого понятия’ (Долгоруков П. В. Петербургские очерки. Памфлеты эмигранта. 1860—1867. М., 1992. С. 165). Большой поклонник Меттерниха, с которым он встречался в Вене в узком кругу, барон Петр Казимирович считал Австрию державой, поддержание которой в ее настоящих границах необходимо для Европы, и по этой причине является врагом славянских народностей. Эти две причины сделали его, несмотря на его замечательный ум, чрезвычайно вредным для России во время исполнения им обязанностей посла в Вене, вместо того чтобы создавать нам симпатии среди славян, он боролся против них с ожесточенной убежденностью. Барон Петр Казимирович — враг либеральных идей: особенно ему претит равенство людей перед законом. Он один из тех, кто думает, что одни дворяне — люди. См. об этом: Федорченко В. И. Императорский дом. Выдающиеся сановники: Энц. биографий: В 2 т. Красноярск: Бонус, М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2001. Т. 2. С. 39—40.
207 Дворец в Потсдаме — непонятно, о каком именно из потсдамских дворцов идет речь. Всего в Потсдаме и его окрестностях насчитывается более двух десятков дворцов, выстроенных в разных архитектурных стилях.
208 История этого подарка такова. 12 русских пленных певцов солдатского хора, попавших в Германию после войны 1812 г., поселились в местечке Александровка около Потсдама в 1827, они-то и были подарены Александром I немецкому королю.
209 Русская православная церковь во имя Александра Невского была построена в 1826—1829 недалеко от Александровки. Из Петербурга сюда был доставлен подарок царя Николая I — красивая церковная утварь.
210 ‘Базар моды Германа Герсона & комп.’ — первый универсальный магазин Берлина, который был открыт в 1849.
211 Овер Александр Иванович (1804—1864 или 1865) — тайный советник, гоф-медик (1849), директор терапевтического отделения факультетской клиники Имп. Моск. ун-та (1842), инспектор моск. больниц гражд. ведомства (1850). Жена: фрейлина Анна Сергеевна Цурикова.
212 Шмидт Яков Яковлевич (1809—1891) — из дворян Петерб. губ., образование получил в Дерптском ун-те, где по защите диссертации был удостоен степени доктора медицины. В течение 3 лет находился затем в заграничной командировке для усовершенствования в медицинских науках, преимущественно в акушерстве. В 1837 был назначен сверхштатным врачом при родовспомогательном заведении Воспитательного дома в Петербурге, в 1842 там же проф. и затем директор этого заведения.
213 Буш Вильгельм Генрих (1788—1858) — проф., руководитель акушерской клиники Берлинского ун-та в середине XIX в., автор ‘Учебной книги акушерства’, изданной на рус. яз. в 1852. Его имя было известно всей просвещенной Европе.
214 Дом Фридриха Шиллера в Веймаре (Schillerstrae, 12) — здесь Шиллер прожил последние три года своей жизни и продолжал творить, несмотря на туберкулез. Здесь написаны ‘Мессинская невеста’ и ‘Вильгельм Телль’.
215 Дом Гёте в Веймаре (Frauenplan, 1) — Иоганн Вольфганг фон Гёте прожил в этом доме ок. 50 лет до самой смерти в 1832 сначала как жилец, а потом как хозяин.
216 Htel de Russie (отель ‘Россия’) — самая фешенебельная гостиница во Франкфурте-на-Майне в XIX в. Особенно была популярна среди русских путешественников. Во время II Мировой войны здание отеля сгорело.
217 (Бад-)Хомбург (Гомбург) являлся столицей ландграфов Гессен-Гомбургских, летней резиденцией нем. императорских семей и курортной лечебницей, которая с XIX в. получила всемирную славу. Статус курорта с приставкой Бад— город получил в 1912.
218 Трапп Эдуард (Trapp Eduard Christian) (1804—1854) — бальнеологический доктор в Гомбурге, фактически превратил этот город в курорт, сдавал часть своего дома богатым клиентам.
219 Речь идет о последнем ландграфе Фердинанде Генрихе Фридрихе Гессен-Гомбургском (1783—1866).
220 Ландграф — титут владетельного князя со времен образования Священной Римской империи, ландграф был в своих владениях высшей юридической инстанцией и не подчинялся герцогу или графу.
221 Гессен-Дармштадское герцегство — государство, существовавшее в 1806—1918, после преобразования ландграфства Гессен-Дармштадт.
222 Гессен-Гомбург (Hessen-Homburg) — нем. ландграфство, существовавшее в 1622—1806 и в 1815—1866. Образовалось путем выделения наследственных земель из ландграфства Гессен-Дармштадт. Во главе ландграфства стояли представители Гессенского владетельного дома.
223 Гессен-Касельское курфюршество — княжество в составе Священной Римской империи, существовавшее с 1567 по 1866. В 1806—1813 входило в состав созданного Наполеоном королевства Вестфалия.
224 Фридрих VI Иосиф Людвиг Карл Август Гессен-Гомбургский (Friedrich VI. Joseph Ludwig Carl August von Hessen-Homburg) (1769—1829) был женат на принцессе Елизавете Великобританской, дочери короля Георга III. В Бад-Хомбурге в Шлезпарке растут два ливанских кедра, которые были подарены на свадьбу Елизаветы и Фридриха, а в память о Елизавете в Бад-Хомбурге был разбит английский парк.
225 Медиатизация — процесс утраты правителем непосредственной подчиненности верховной власти и переход в зависимость от другого суверена.
226 Германская конфедерация (Германский союз) — объединение германских государств, созданное после окончания Наполеоновских воин и просуществовавшее на принципах конфедеративного объединения до 1866.
227 Курзал — помещение на курортах, предназначавшееся для концертов, балов и других публичных мероприятий.
228 Рейсс (Reu) — владетельный дом, который правил графствами и княжествами на территории современной немецкой земли Тюрингия в XII—XX вв. Возможно, речь идет о принцессе Августе Матильде Вильгельмине Рейсс-Шлейц-Кестрицской (Auguste Mathilde Wilhelmine Prinzessin Reu zu Kstritz) (1822—1862).
229 Ливен Вильгельм Карлович, барон (1800—1880) — генерал-адъютант (1845), генерал от инфантерии (1861), член Гос. Совета (1863), флигель-адъютант е. и. в. (1836), генерал-квартирмейстер Главного штаба е. и. в. (1855), рижский, лифляндский, эстляндский и курляндский генерал-губернатор (1861), обер-егермейстер двора е. и. в. (1871).
230 Об Александре Михайловиче Горчакове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
231 Омнибус — многоместный конный экипаж, использовавшийся в XIX в. в качестве общественного транспорта.
232 Виардо Полина (Viardot-Garcia Pauline) (1821—1910) — знаменитая певица меццо-сопрано и автор музыкальных произведений, пению училась у своего отца, фортепианной игре — у Листа, композиции — у Рейха. Концертная деятельность Виардо продолжалась с 1837 по 1863.
233 Киселев Павел Дмитриевич, граф (1788—1872) — генерал от инфантерии (1835), генерал-адъютант, участник Отечественной войны 1812 г. и Заграничных походов русской армии 1813—1815 гг., Русско-турецкой войны 1828—1829 гг., член Гос. Совета и Секретного комитета по крестьянскому делу (1835), министр гос. имуществ (1837), посол в Париже (1856—1862). Жена: Софья Станиславовна Потоцкая (1801—1875). О каких ‘незаконных’ детях идет речь далее, неизвестно.
234 Максимилиан Иосиф (Максимилиан II, Maximilian II. von Bayern) (1811—1864) из династии Виттельсбахов — вступил на престол в 1848 после отречения отца. Окончил курс исторических и юридических наук в Геттингене и Берлине (1831), после чего путешествовал по Германии, Италии и Греции.
235 Енохин Иван Васильевич (1791—1863) — врач-терапевт, лейб-медик, окончил С.-Петерб. медико-хирургическую академию (1821), личный врач императора Николая I (с 1827), а затем наследника престола цесаревича Александра Николаевича и будущего императора Александра II (1837—1862).
236 Кёльнский собор — один из самых известных готических соборов, строительство которого продолжалось до конца XIX в. Собор приводил в восхищение не только Дельвига, но и других русских путешественников. Литератор и чиновник Лубяновский писал в своих путевых записках: ‘Кёльнская кафедральная церковь, начатая, по сказаниям, в половине 13-го века, и недоконченная. Отделанные в три века части так согласны при всем бесконечном разнообразии, так приятны и вместе величественны, так просты и вместе богаты, и так совершенны, что при первом взгляде невольно останавливаешься и прежде всего хочешь понять какую-то великую мысль, заключенную и живущую в камне. Три века потом прошли мимо этого здания, закрывши глаза от стыда, что не умели довершить начатое предшественниками. Девятнадцатому веку суждено было решиться достроить Кёльнскую церковь, и кто не читал описания торжественной закладки и не слышал при этом громкого Носh?’ (Лубяновский Ф. П. Заметки за границей. СПб., 1845. С. 151—152). ‘Если бы его постройка была полностью завершена, то это был бы самый большой из известных готических соборов. Мы осмотрели здание снаружи, с его длинной стороны, загроможденной строительными материалами, затем вошли в завершенную часть здания — ризницу, где цветные витражи гармонировали с величием здания, восхищавшего нас’ (Дневник Екатерины Свербеевой за 1833 год // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1997. М., 1998. С. 29).
237 Лобанов-Ростовский Михаил Борисович (1819—1858) — полковник, знакомый Лермонтова по ‘кружку шестнадцати’ (оставил воспоминания о Лермонтове), окончил Имп. Моск. ун-т, служил во II отделении Собственной е. и. в. канцелярии (1838—1839). Участник экспедиции в Дарго (прапорщик л. — гв. Драгунского полка, состоял в должности флигель-адъютанта, адъютанта наместника на Кавказе М. С. Воронцова, член комиссии по обозрению магометанских народов Кавказской области), участник венгерской кампании (1849). Родители: князь Борис Александрович Лобанов-Ростовский (1794—1863) и Олимпиада Михайловна Бородина (1800—1874). Жена: кнж. Анастасия Ивановна Паскевич (дочь И. Ф. Паскевича-Эриванского, кн. Варшавского).
238 Паскевич (в браке Лобанова-Ростовская) Анастасия Ивановна, кнж. (1822—1892) — родители: Иван Федорович Паскевич кн. Варшавский граф Эриванский и Елизавета Алексеевна Грибоедова.
239 Веллингтон Артур Уэлсли (Wellington Arthur Wellesley) (1769—1852) — британский полководец, гос. деятель, фельдмаршал, участник Наполеоновских войн (победитель при Ватерлоо) (1815), 25-й и 28-й премьер-министр Великобритании (1828—1830 и с 17 нояб. по 10 дек. 1834 сответственно).
240 Лорд-канцлер — одна из высших должностей в правительстве Великобритании, был широко известен тем, что во время заседаний палаты общин сидел на мешке, набитом шерстью. Шерсть — с давних времен национальное достояние и гордость страны, что и символизировал упомянутый мешок.
241 Бруннов Филипп Иванович, барон, с 1871 граф (1797—1875) — русский дипломат, посланник в Англии с 1840. Был послом и посланником России в Англии дольше, чем кто-либо.
242 Брум Генри (Brougham Henry Peter), барон (1778—1868) — британский гос. деятель, оратор, лорд-канцлер (1830—1834), один из учредителей Лондонского ун-та.
243 Темпл Генри Джон, 3-й виконт Палмерстон (Temple Henry, 3rd Viscount of Palmerston) (1784—1865) — 35-й и 37-й премьер-министр Великобритании (1855—1858 и 1859—1865 соответственно). Действительно, будучи ирландским пэром, лорд Палмерстон не имел доступа в палату лордов.
244 Речь идет об арке Веллингтона (Wellington Arch), которая была воздвигнута в 1826—1830 около Гайд-парка (Hyde Park) в ознаменование британских побед в сражениях с войсками Наполеона. С 1846 до конца XIX в. арку украшала статуя герцога Артура Веллингтона (слишком крупная по сравнению с самой аркой), которая была перевезена в город Олдершот (Aldershot).
245 Линд Йоханна Мария (Линд Женни) (1820—1887) — швед. оперная певица сопрано (‘шведский соловей’) и одна из самых известных певиц XIX в.
246 Виктория (1819—1901) — королева Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии (с 1837) и императрица Индии (с 1876).
247 Альберт Франц Август Эммануил Саксен-Кобург-Готский (Albert Franz August Karl Emmanuel von Sachsen-Coburg-Gotha) (1819—1861) — супруг королевы Великобритании Виктории.
248 Орлов Николай Алексеевич, кн. (1827—1885) — получил домашнее образование, слушал курс законоведения барона М. А. Корфа вел. кн. Константину Николаевичу. В 1843 определен в пажи высочайшего двора. В 1845, выдержав экзамен в Пажеском корпусе, был произведен в корнеты л. — гв. Конного полка. В 1846 пожалован во флигель-адъютанты к е. и. в. В том же году произведен в поручики и назначен состоять при вел. кн. Константине Николаевиче, сопровождал его в заграничном путешествии. В 1850—1852 сопровождал Николая I в его путешествии по России и за границей. Генерал-лейтенант (1865), чрезв. посланник и полномочный министр при бельгийском дворе (1859), чрезв. посланник в Австрии (1869), Великобритании (1870) и Франции (1871).
249 Вильгельм II (Wilhelm II von Hessen-Kassel) (1777—1847) — курфюрст Гессена (единственное сохранившееся курфюршество после прекращения существования Священной Римской империи) (с 1821), ландграф Гессен-Касселя. В начале своего правления был сторонником реформ, и его подданные ожидали введения конституционной монархии, однако затем стал придерживаться консервативных взглядов, что вызвало недовольство граждан, вылившееся в революцию 1830 г. и созыв Гос. собрания.
250 Турн-и-Таксис (Thurn und Taxis von) — аристократический род Священной Римской империи, который сыграл важную роль в становлении и развитии европейской почтовой службы. В описываемое автором время главой частной почты Турн-и-Таксис (до 1867) был Максимилиан Карл Турн-и-Таксис (1802—1871), шестой князь Турн-и-Таксис.
251 Тест Жан Батист (1780—1852) — французский адвокат и политический деятель, орлеанист, министр торговли, юстиции и обществ. работ в период Июльской монархии. 8 июля 1847 в Париже в Палате пэров начался процесс против Пармантье и Амадея Луи Кюбьера (франц. генерала, воен. министра в 1839—1840), они обвинялись в подкупе чиновников с целью получить соляную концессию. Перед судом предстал и Жан Батист Тест, который обвинялся в том, что он принимал от них взятки. Пармантье и Кюбьер были приговорены к 10 000 франков штрафа, а Тест — к трем годам заключения и штрафу в 94 000 франков.
252 Летан Джорж, барон (Lе tang de Margenville Georges Nicolas Marc) (1788—1864) — кавалерист, генерал-майор (1845), командующий 17-й дивизией (с 1849), блестящая военная карьера принесла ему титул фельдмаршала Наполеона, а Королевский орден 1825 г. дал ему титул барона.
253 Grand Htel des Princes et de l’Europe (97 rue de Richelieu) принадлежал банкиру Jules Mirs, который впоследствии в 1860 на этом месте построил Passage des Princes.
254 Вторая империя — период правления во Франции императора Наполеона III (1852—1870).
255 Осман Жорж Эжен (Haussmann Georges Eug&egrave,ne) (1809—1891) — префект департамента Сена (1853—1870), сенатор (1857), член Академии изящных искусств (1867). Занимался градостроительными работами в Париже. По указанию Наполеона III в период с 1852—1869 при бароне Османе старый Париж был полностью перестроен с формированием знаменитых осей, которые и поныне пронизывают этот город. На эти работы было потрачено всего 2533 млн. франков. Во время, описываемом автором, Осман занимался, в частности, облагораживанием Булонского леса и парижских парков, как, например, парков Монсури и Бют-Шомон.
256 Имеются в виду балы в ‘Grande Chaumiere’ (‘Большая хижина’) — танцевальном зале в саду для увеселений. Он был основан в 1788 и существовал до 1853, первоначально там танцевали под открытым небом на лужайке, окруженной хижинами, где были приготовлены прохладительные напитки.
257 Речь идет о Thtre Sraphin, затем на этом месте было Petit-Casino (действовало в 1893—1948), а сейчас в этом месте находится пассаж Жоффруа (Passage Jouff roy) (магазины игрушек, восточных товаров, книги о театре и кино).
258 Возможно, речь идет о драме ‘Les Chiff oniers de Paris’ (‘Парижские ветошники’), 1847, Феликса Пиа (Pyat, 1810—1889), франц. писателя, драматурга и публициста, в период революции 1848 г. комиссара временного правительства департамента Шер, депутата Учредительного собрания. Она шла в театре Porte Saint-Martin и имела колоссальный успех. Но это могла быть и пародия на драму Феликса Пиа в Пале-Рояле, в которой, по словам П. В. Анненкова, ‘авторы как будто задали себе цель осмеять сочувствие публики к бедным классам общества и потопить его в позоре сцен из народной жизни, в отвратительности выдуманных ими подробностей!.. странный способ, принятый одной частью здешней публики, отвечать на возрождающиеся воспоминания бурного революционного времени… Странное опровержение, которое, вместо серьезного и полезного разбора дела, хочет отделаться дерзостью лжи, ругательством и карикатурой’ (Анненков П. В. Парижские письма / АН СССР. Изд. подг. И. Н. Конобеевская. М.: Наука, 1983. С. 130. (Лит. памятники)).
259 Дивов Александр Андрианович (род. 1785) — действ. статский советник (на 1854), служил в российской миссии в Сев. — Американских Соединенных Штатах. По разделу наследства в 1817 взял капитал в 300 000 руб., долгов не унаследовал, с капитала должен был получать ежегодно по 5 %. Владел конским заводом в Зарайском уезде Рязанской губ. Двоюродный брат историка Михаила Дмитриевича Бутурлина. Родители: Андриан Иванович Дивов (1747—1814) и графиня Елизавета Петровна Бутурлина (1762—1813).
260 Автор имеет в виду шаньдунский вид китайской кухни, где готовят такие блюда, как суп из акульих плавников и ласточкины гнезда (желеобразный суп со специфическим вкусом). Речь идет о разновидности стрижей, саланганах, гнезда которых состоят практически из одной слюны.
261 Гизо Франсуа Пьер Гийом (1787—1874) — французский историк и гос. деятель, премьер-министр Франции (1847—1848).
262 Киселев Николай Дмитриевич, граф (1802—1869) — в описываемое время поверенный в делах во Франции (1841—1852), в последующие годы чрезв. посланник и полномочный министр во Франции (1852—1854), посланник при римском и тосканском дворах (1855—1864), посланник в едином Итальянском королевстве (1864—1869). Действ. тайный советник (1868).
263 Дестрем Морис Гугонович (1787—1855) — литератор, переводчик, генерал-лейтенант корпуса инженеров путей сообщения, редактор ‘Журнала путей сообщения’, в описываемое время член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1842—1855). Ранее в нескольких эпизодах II гл. ‘Моих воспоминаний’.
264 Девим Франсуа (Devisme Jean Louis Franois) (1806—1879) — известный пaрижский oружейник, кoтoрый дo 1830 прoизвoдил в oгрaниченнoм кoличестве ревoльверы прoстoгo действия. Изготовил лучшие образцы пистолетов для королевских семей, представителей высшего света. Завоевал почетный диплом на выставке 1834, серебряные медали на выставках 1839 и 1841 и большое число разного рода призов на Expositions Universelles в разные годы с 1844 по 1867.
265 Шуазель-Прален Теобальд де, герцог (1805—1847) — депутат (с 1839), а затем с (1845 г.) пэр Франции. Маршал Себастиани с дочерью Фанни, ее мужем герцогом де Праленом и их детьми жили на улице Rue du Faubourg Saint-Honor, именно здесь в 1847 герцог зарезал жену, после чего покончил с собой.
266 Ла Порта Орас Франсуа Бастьен Себастьяни де (La Porta Horace Franois Bastien Sbastiani de), граф (1772—1851) — французский гос. и воен. деятель, министр иностранных дел (1832), посол в Лондоне (1835—1840), маршал Франции (1840), участвовал в кампаниях 1812—1814. Жена: Аглая де Граммон (Аглая Антоновна Давыдова).
267 Умирающий лев Торвальдсена (Lwendenkmal, Denkmalstrasse, 4) — одна из главных достопримечательностей в Люцерне. Изваяние вырезано в природной скале в память о солдатах швейцарской гвардии, погибших при штурме дворца Тюильри о время Французской революции 1792 г. Надпись под скульптурой гласит: ‘За преданность и храбрость швейцарцев’, а ниже латинскими цифрами указано количество погибших и выживших — 760 против 350 и выбиты имена и фамилии офицеров гвардии. Торвальдсен Бертель (Thorvaldsen Bertel) (1770—1844) — датский скульптор, один из крупнейших представителей позднего классицизма, президент римской Академии святого Луки (с 1825) и Академии художеств в Копенгагене (с 1833), учился в Копенгагене, долгое время жил и работал в Италии (1797—1838).
268 Чертов мост (нем. Teufelsbrucke) — комплекс из трех мостов через реку Рёйс в Швейцарии около населенного пункта Андерматт в 12 км к северу от перевала Сен-Готард. В 1799 здесь состоялась легендарная битва между русскими войсками под предводительством Суворова и французами.
269 Горный перевал Сен-Готтард (итал. Passo del San Gottardo, фр. Col du Saint-Gothard) находится на высоте 2108 м в Лепонтинских Альпах. На протяжении веков перевал являлся главной дорогой, связывающей Швейцарию и Италию. Известен тем, что 13 сент. 1799 здесь с боем совершил свой знаменитый переход через Альпы А. В. Суворов.
270 Ломбардо-Венецианское королевство (1815—1866) было образовано решением Венского конгресса 1814—1815 из североитальянских областей Ломбардия и Венеция. Оно составляло одну из земель Австрийской империи. Ломбардия отошла Сардинии в 1859, а в 1866 Венецианская область отошла Италии.
271 Об Александре Николаевне Корниани, урожд. Тютчевой, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
272 Щербатова Елизавета Дмитриевна (1792—1885) — незамужняя двоюродная сестра П. Я. Чаадаева, чьей компаньонкой до замужества была А. Н. Тютчева-Корниани.
273 Шенбрунн — летняя резиденция австрийских императоров.
274 Пратер — общественный парк в Вене, свободный вход в который был открыт в 1766.
275 Секвестр — запрет пользования имуществом, налагаемый органами власти.
276 Бородинская пустынь — вероятно, имеется в виду Спасо-Бородинский монастырь, основанный в 1839 М. М. Тучковой.
277 Речь идет о Софье Васильевне Урусовой, в браке Волконской, о ней также говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
278 О Григории Ивановиче Волконском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
279 Речь идет об участии во втором Азовском походе, который завершился взятием крепости Азов.
280 Шахин Герай (Гирей) (ок. 1748—1787) — последний крымский хан. Взойти на крымский престол ему помогла Российская империя. Хан имел проевропейскую ориентацию, что вызывало недовольство крымских татар.
281 Улыбышев Александр Дмитриевич (1794—1858) — публицист, музыкальный критик, драматург, обществ. деятель, один из первых музыкальных критиков России, был близок к общ-ву ‘Союз благоденствия’ (1819—1820). Проживал в Н. Новгороде в 1840—1850, его дом был центром культурной жизни города. Дом находится на месте Никольской башни Большого города на перекрестке Большой и Малой Покровских улиц. А. Д. Улыбышев — автор фундаментального трехтомного труда, первого в европейском музыковедении исследования ‘Новая биография Моцарта’.
282 Савельев Александр Константинович (ум. 1854) — чиновник Нижегородской казенной палаты, получил по службе потомственное дворянство, проживал в собственном доме (No 45) на Тихоновской (ныне Ульянова) ул., владел также большим земельным участком с домом, флигелем и надворными постройками. Жена: Анна Николаевна Головастикова. Сын: Александр (1848—1916).
283 Грессер Петр Александрович (1799—1865) — сын прославленного боевого генерала А. И. Грессера, образование получил в Пажеском корпусе, выпущен в лейб-гвардии Литовский полк. В 1830 адъютантом вел. кн. Константина Павловича участвовал в подавлении польского восстания, получил тяжелые ранения. В 1839 — командир Гренадерского принца Евгения Вюртембергского полка. В 1851—1863 директор Александровского сиротского кадетского корпуса.
284 Автор прожил в усадьбе Дерновых по Большой Покровской ул. (каменный купеческий двухэтажный дом) с 1844 по 1848.
285 Епископ Иеремия (в миру Иродион Иоаннович Соловьев) (1799—1884) — епископ Кавказский и Черноморский (1843), епископ Полтавский и Переяславский (1849), епископ Нижегородский (1850—1857). Таким образом, автор, вероятно, спутал имя епископа, который освящал водопровод в Н. Новгороде в 1847, вероятно, это был архиепископ Иаков (Вечерков), который был нижегородским архипастырем в 1847—1850.
286 Вероятно, Абаза Михаил Васильевич (1798/1799—1852), полковник с 1833. Служил в Нежинском и Черниговском конноегерских полках. В 1840-х вместе с женой Елизаветой Ильиничной (владелица 394 крепостных и 1530 га земли в Елизаветино Полтавской губ.) основал с. Елизаветино (теперь Абазовка Полтавского р-на) и каменную Успенскую церковь с колокольней (1847), построил усадебный комплекс, кирпичный завод, суконную фабрику, коннопочтовую станцию, две корчмы. Держал крепостной театр, оркестр, имел картинную галерею.
287 О Викторе Никитиче Панине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
288 Корвин-Круковский (Крюковский) Василий Ефимович (род. ок. 1820) — подполковник, статский советник, в описываемое время управляющий Нижегородской палатой гос. имуществ, потом управляющий Вятской палатой гос. имуществ (1849—1854), был в дружеских отношениях с писателем М. Е. Салтыковым-Щедриным, который находился в вятской ссылке с 1848 в наказание за повесть ‘Запутанное дело’ и знакомство с М. В. Буташевичем-Петрашевским, однокашником по Царскосельскому лицею. Жена: Мария Евдокимовна.
289 Мельников-Печерский Павел Иванович (псевд. Андрей Печерский) (1819—1883) — писатель, историк, этнограф, занимался краеведением, изучением статистики и археологии, работал в архивах, корреспондент Археографической комиссии (1841), редактор неофициальной части ‘Нижегородских губерн. ведомостей’ (1845—1850), чиновник особых поручений при нижегородском губернаторе (1847), руководил статистической экспедицией по изучению старообрядчества в Нижегородской губ. (1852—1853), по итогам которой он предлагал жесткие меры к искоренению старообрядчества, называя его ‘язвой государственной’.
290 Катков Михаил Никифорович (1817/18—1887) — редактор и соиздатель газеты ‘Моск. ведомости’ с 1863 по 1875, тайный советник (1882), основоположник русской политической журналистики.
291 Леонтьев Павел Михайлович (1822—1874) — филолог, доктор римской словесности (1864), чл. — корр. С.-Петерб. академии наук (1856), ординарный профессор Имп. Моск. ун-та, редактор и соиздатель газеты ‘Моск. ведомости’ (1863—1875).
292 Уварова Александра Сергеевна (1814—1865) — родители: министр народного просвещения граф Сергей Семенович Уваров (1786—1855) и Екатерина Алексеевна Разумовская (1783—1849). Муж: князь Павел Александрович Урусов (1807—1886).
293 Памятник Н. М. Карамзину был установлен в Симбирске в 1845.
294 Булдаков Николай Михайлович (1799—1849) — действ. статский советник, сын купца I гильдии Михаила Матвеевича Булдакова (1768—1830).
295 Коробкова Анна Ивановна (1814—1854) — фрейлина высочайшего двора. Вдова гвардейского штаб-ротмистра П. И. Родионова. От брака с Николаем Михайловичем Булдаковым имела сыновей Михаила и Николая.
296 Булдакова Варвара Николаевна (1832—1882) — была замужем за надворным советником В. В. Черниковым.
297 Булгаков Петр Алексеевич (1808—1883) — помощник статс-секретаря Гос. Совета (1839), тамбовский (1843—1854) и калужский (1854—1856) губернатор, генерал-провиантмейстер (1856—1859), статс-секретарь, тайный советник, жена: Клавдия Ростиславовна Кайсарова.
298 Об Алексее Ивановиче Нарышкине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
299 Бугров Петр Егорович (1785—1859) — удельный крестьянин Нижегородской губ. Создал капитал после того как купил баржу и получил подряд на перевозку соли по Волге, затем арендовал мельницы близ деревни Попово (1829), после чего переехал в Н. Новгород (1838) и занялся строительным подрядом (принимал участие в работах по ремонту кремля и укреплению волжского берега). Был отмечен высшей наградой крестьянского сословия ‘нарядным кафтаном’. В. И. Даль написал о нем рассказ ‘Дедушка Бугров’, где о Петре Егоровиче говорится: ‘На весь Нижний, я чаю, не найдется ни одного человека, который бы не помянул дедушку Бугрова добром, не назвал бы его честным человеком и благодетелем народа‘.
300 Имеется в виду третья эпидемия холеры, которая появилась в Китае и на Филиппинах в 1841 и которая достигла максимума в России в сер. 1847 (всего в было охвачено 34 губ., заболело 190 846 чел. и умерло 77 719). К концу 1847 эпидемия начала стихать, но отдельные очаги сохранились в Москве и соседних регионах.
301 Journal de Francfort (с 1811 Gazette du Grand-duche de Francfort) — общественно-политическая газета на франц. яз., издававшаяся во Франкфурте-на-Майне и в целом придерживавшаяся либеральной направленности.
302 Крюкова (урожд. Манжен, Mangin) Елизавета Ивановна (1770—1854) — англичанка по происхождению, вдова нижегородского губернатора Александра Семеновича Крюкова (1770—1844), кроме Отрады, ей принадлежали также деревни Мышьяковка и Соромова в Балахнинском уезде. Дети: Николай, Александр (члены ‘Южного общ-ва’, были высланы в Сибирь), Мария (в браке Лонгинова), Платон. Дочь Надежда Александровна (род. 1804) была замужем за кн. Николаем Николаевичем Бекович-Черкасским, сыном смоленского губернатора.
303 Екатерининская пустынь — православный монастырь в городе Видное под Москвой.
304 Серапин Федор Дмитриевич (1787—1862) — действ. статский советник, управляющий делами предприятия ‘Общ-во первоначального в России заведения дилижансов’, ‘Общ-во учредителей дилижансов между С.-Петербургом и Москвой’, ‘Общ-во учредителей дилижансов по Моск. тракту’ (1820—1850). По ликвидации компании все акции были переданы Ф. Д. Серапину.
305 Дворец вел. кнг. Марии Николаевны построен в 1839—1844 архитектором А. И. Штакеншнейдером. Известен как Мариинский дворец в С.-Пе тербурге.
306 Оржевский Василий Владимирович (1797—1867) — тайный советник, директор Департамента полиции исполнительной.
307 Об Аггее Васильевиче Абазе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
308 О Варваре Сергеевне Абаза, урожд. Цуриковой, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 292, 316 и в примеч. 642 на с. 591 первого тома. После смерти мужа на содержании В. С. Абаза осталось 8 детей.
309 Княжевич Александр Максимович (1792—1872) — сенатор (с 1854), действ. тайный советник (1859), министр финансов России (1858—1862), член Гос. Совета (1862).
310 Московско-Ярославская ж. д. — продолжение Моск. — Троицкой первой частной ж. д., построенной в России.
311 Мамонтов Иван Федорович (1802—1869) — купец I гильдии, предприниматель, видный финансовый и ж.-д. деятель России, занимался винным откупом в Сибири — сначала в Шадринске, затем в Ялуторовске Тобольской губ., Чистополе, Орле, Пскове, а с 1849 и в Москве, член правления Моск. — Троицкой ж. д., акционер и директор общ-ва Моск. — Ярославской ж. д., жена: Мария Тихоновна Лахтина (1810—1852).
312 Компетенция 2-го департамента Сената — рассмотрение жалоб, приносимых на решения губерн. присутствий.
313 Компетенция 1-го департамента Сената — обнародование законов, дела по жалобам на действия и распоряжения земских учреждений, назначение мировых судей и др.
314 Любимов Николай Иванович (c 1808/11—1875) — сенатор, тайный советник (1856), начальник отделения в Азиатском департаменте Министерства иностранных дел, с 13 окт. 1858 служил в 1-м департаменте Сената. Петерб. знакомый А. С. Пушкина (сохранился карандашный рисунок неизв. художника с изображением встречи Нового 1836 г. у кн. В. Ф. Одоевского, где среди других гостей находятся Пушкин и Любимов).
315 Духовской Евгений Михайлович (ок. 1832— после 1899) — инженер путей сообщения, статский советник, происходил из дворян Петерб. губ., землевладелец (имел в общей сложности 33 786 дес. земли), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1853), далее служил в звании инженер-поручика на Варшавско-Петерб. ж. д., производитель работ по постройке моста на Нижегородской ж. д. через р. Клязьму в Коврове и Галицкого моста через р. Клязьму (начало 1860-х), производил геодезические работы на южном берегу Крыма для проведения ж. д. к Черному морю, концессионер и главный инженер Ряжско-Моршанской ж. д., почетный член С.-Петерб. детских приютов ведомства имп. Марии Федоровны, почетный мировой судья Ялтинского уезда (1892—1899).
316 Бобринский Владимир Алексеевич, граф (1824—1898) — генерал-лейтенант (1870), действ. тайный советник, член Гос. Совета (1869—1871), участник Крымской войны (1853—1856) и обороны Севастополя, гродненский губернатор (1862—1863), ковенский воен. губернатор (с 1863), строитель Петерб. — Варшавской ж. д., член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1868—1869), товарищ министра (1868), исполняющий должность министра путей сообщения (1869—1871).
317 Грейг Самуил Алексеевич (1827—1887) — министр финансов России после М. Х. Рейтерна (1878—1880), генерал-адъютант (1867), генерал по адмиралтейству (1874), гос. контролер России (1874—1878).
318 Левашовы (урожд. Зиновьевы) Ольга Степановна (1837—1905) и Мария Васильевна (1796—1858). Родители М. В. Левашовой — Василий Николаевич Зиновьев и фрейлина императрицы Варвара Михайловна Дубянская. Муж: гвардии полковник Александр Александрович Левашев (род. 1790).
319 Февральская революция 1848 г. — восстание в Париже, в результате которого во Франции была свергнута монархия и провозглашена республика.
320 Речь идет о конной статуе Николая I работы скульптора П. К. фон Клодта, поставленной в 1856 по проекту архитектора Огюста Монферрана на Исаакиевской площади в С.-Петербурге.
321 Бракосочетание вел. кн. Константина Николаевича и герцогини Александры Саксен-Альтенбургской состоялось 11 сент. 1848.
322 Лан Андрей Ипполитович (ум. 1864) — его сестра Розалия Ипполитовна (Зинаида Розалия) Лан (1818—1899) (позже супруга генерал-адъютанта Посьета) была женою князя Петра Николаевича Максутова (1814—1856).
323 Кагульская Зинаида Сергеевна (1811—1879) — дочь С. П. Румянцева. После смерти графа имение было разделено и перешло к двум его ‘воспитанницам’ (незаконным дочерям). Младшая Зинаида получила Корнеево, впоследствии ставшее Зениным, а старшая Варвара — Фенино и Павлино. Варвара Сергеевна была в то время замужем за князем Павлом Алексеевичем Голицыным.
324 Колесов Николай Николаевич (ум. 1892) — внучатный брат автора, тайный советник (1870), обер-прокурор 1-го департамента Правительствующего Сената, чиновник особых поручений IV класса по учреждениям ведомства имп. Марии, юристконсульт IV отделения Канцелярии государя, помощник правителя дел Смольного монастыря, окончил Имп. училище правоведения (1845).
325 Берг Федор Федорович фон, граф (Berg Friedrich Wilhelm Rembert von) (1794—1874) — генерал-фельдмаршал (1866), генерал-губернатор Финляндии (1854—1861), наместник Царства Польского (1863), почетный президент Николаевской воен. академии (1861).
326 Пушкина (урожд. Загряжская) Елизавета Александровна (1823—1898) — дочь симбирского губернатора А. М. Загряжского.
327 Ланской Петр Петрович (1799—1877) — генерал от кавалерии (1866), с 1844 женат на Наталье Николаевне Гончаровой, вдове А. С. Пушкина.
328 Имеется в виду гостиница, принадлежавшая страсбургскому купцу I гильдии Филиппу Якобу Демуту (Невский пр., 1, Адмиралтейский пр., 4).
329 Шереметев Василий Александрович (1795—1862) — действ. тайный советник (1857), губернатор Черниговской губ. (1838), губернатор С.-Петерб. губ. (1841—1843), министр гос. имуществ (1856—1857).
330 Шереметева Юлия Васильевна (1800—1862) — дочь генерал-майора Василия Сергеевича Шереметева (1752—1831) и Татьяны (Матрены) Ивановны Марченко (1770—1830).
331 Капгер Адольф Христианович (1803— после 1877) — подполковник, инженер путей сообщения, начальник III отделения IX (Екатеринославского) округа путей сообщения, губерн. инженер строительного отделения Ставропольского губерн. правления.
332 Крайне критическое отношениекак к аудиториату, так и к Совету Главного управления путей сообщения высказывает в своих воспоминаниях К. И. Фишер: ‘Аудиториат! Отчего особое судилище для инженеров путей сообщения?.. Когда я объявил графу Клейнмихелю, что не желаю более быть директором департамента… последовала шутка, что он меня под суд отдаст, но я выразил убеждение… что суд меня оправдает. Тут Клейнмихель забыл шутку. ‘Как? Мой аудиториат вас оправдает? Против меня? Этой наивности я от вас не ожидал». ‘Что за Совет! Боже мой, и я сидел в нем и слышал собственными бедными моими ушами, как П. А. Языков протяжным благоговейным тоном возглашал, что он ‘вчера имел счастие играть у его сиятельства П. А. в вист с ее сиятельством графиней К. П., что его сиятельство изволил подойти к столу и сказать ему, что сегодня будет в Совете дело такое-то и что его сиятельство желает, чтобы оно было разрешено так-то» (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историколитературный журнал. Т. CXIII. Спб., 1908, авг. С. 440).
333 Ивашевский Осип Васильевич — полковник корпуса инженеров путей сообщения, действ. статский советник. Известно, что в 1866 состоял в распоряжении генерал-губернатора Херсонской губ.
334 Вероятно, Капгер Иван Христианович (Kap-herr Johann von) (1806—1867) — окончил Царскосельский лицей в 1823, тайный советник, сенатор, обер-прокурор 5-го департамента Сената (1841), автор Военно-уголовного устава.
335 Кокошкин Сергей Александрович (1795—1861) — в описываемое время обер-полицмейстер С.-Петербурга (1830—1847), затем генерал-губернатор Полтавской, Черниговской и Харьковской губ. (1847—1856).
336 Семичев Василий Степанович — воен. инженер, в дальнейшем началь ник IX округа путей сообщения, начальник строительства Моск. — Курской ж. д. (1863), строитель Николаевской ж. д., инспектор Орловско-Витебской ж. д.
337 Черноморское казачье войско было создано в 1787 из запорожских казаков, которые остались на территории Российской империи после ликвидации Запорожской сечи.
338 Венгерская компания — поход русских войск в Австрию в 1849 с целью оказания помощи императору Францу Иосифу в подавлении венгерского восстания.
339 Щербатов Александр Петрович, кн., генерал-майор, в 1867—1869 губернатор Калишской губ. Царства Польского. В гл. XI своей книги А. И. Дельвиг, отмечая на редкость дурную репутацию кн. А. П. Щербатова, рассказывает о том, как в бытность Владимира Алексеевича Бобринского министром путей сообщения (1869—1871) он выступал как автор сомнительных и разорительных для казны, но выгодных лично ему проектов. Там же Дельвиг привел отзывы о Щербатове участников заседания Совета министров в янв. 1871: ‘не платил извозчикам, убегал от них чрез сквозные дыры, в чем был пойман… вел. кн. Константин Николаевич заметил, что его настоящая профессия состоит в займе денег с целью их никогда не отдавать’ (Барон А. И. Дельвиг. Мои воспоминания. М.: Изд. Имп. Моск. и Румянцевск. музея, 1912—1913. Т. IV. С. 237). Тем не менее весной того же 1871, уже при министре Алексее Павловиче Бобринском (1871—1874), Щербатов был назначен начальником Управления шоссейных и водяных сообщений, а в 1873 на имя прокурора Курского окружного суда поступило заявление о злоупотреблениях при поставках материала для ремонта Подольско-Харьковского шоссе в 1872. Вопреки собранным доказательствам виновности руководителей и исполнителей этих работ состоявшийся лишь в 1886 суд, несмотря на старания прокурора С.-Петерб. окружного суда Анатолия Федоровича Кони, оправдал подозреваемых.
340 Тотлебен Эдуард Иванович, граф (1818—1884) — окончил Главное инженерное училище, участник действий русской армии на Кавказе, Крымской войны (1853—1856), отличился при осаде Силистрии и организации обороны Севастополя (разработал тип укреплений, которые не позволили неприятелю взять город атакой и заставили его перейти к осаде), директор Инженерного департамента (1859), товарищ ген. — инспектора по инженерной части (1863), позже в ходе Русско-турецкой войны (1877—1878) проявил себя как талантливый военачальник и инженер (руководил успешной осадой Плевны), одесский (1879), виленский, ковенский и гродненский (1880) генерал-губернатор.
341 Фабр Андрей Яковлевич (1789—1863) — главный форштмайстер (смотритель лесов) Таврической губ. (1808), состоял на службе в канцелярии таврического гражд. губернатора для ведения следственных дел (1819), таврический губерн. прокурор (1825), начальник канцелярии графа М. С. Воронцова (1833—1847), член Совета Имперского министерства внутр. дел (1841), гражд. губернатор Екатеринослава (1847—1857), в отставке с 1858.
342 Гавриленко Дмитрий Петрович — сын воен. советника Петра Гавриленко, выпускник Николаевского кавалерийского училища (1830), гвардии капитан в отставке (1844—1858), далее служил в штате е. и. в. в чине камер-юнкера (1850—1858).
343 Есакова Александра Дмитриевна (ум. 1903) — дочь генерал-лейтенанта Дмитрия Семеновича Есакова (1789—1859) и Елизаветы Ивановны Есаковой. Мать Д. С. Есакова, Елизавета Филипповна Есакова (Ярцова) (род. 1760), приходилась сестрой кнг. Александре Филипповне Волконской (Ярцовой), бабушке автора. Известно, что А. Д. Есакова была богатой помещицей Кобелякского уезда.
344 Франк (урожд. Маврогени) Варвара Константиновна, баронесса, муж: (1) Петр Гавриленко, сын: Дмитрий. (2) барон Фридрих Отто Карл (Федор Ермолаевич) фон Пфейлицер-Франк (von Pfeilitzer-Franck) (1786—1857).
345 Струков Петр Ананьевич (1803—1881) — генерал-майор, предводитель дворянства Александровского уезда Екатеринославской губ., богатейший помещик. Родители: Ананий Герасимович Струков (1761— ок. 1806) и Ольга Константиновна Маврогени (1776—1836). Жена: фрейлина Анна Алексеевна Арбузова (1820—1882), дочь генерал-адъютанта, участника Отечественной войны 1812 г. смоленского дворянина Алексея Федоровича Арбузова (1792—1861).
346 Сакс Эдуард Григорьевич (1802—1849) — коллежский советник, известный медик, обществ. деятель, получил образование в Венском ун-те, удостоен Имп. Петерб. медико-хирургической академией звания лекаря II отделения, инспектор Екатеринославской врачебной управы (1836), далее служил медиком IX округа путей сообщения.
347 Пашков Михаил Васильевич (1802—1863) — генерал-лейтенант (1856), управляющий Департаментом внешней торговли (1852), инспектор пограничной стражи и член Совета гос. коннозаводства (1859), знакомый А. С. Пушкина.
348 Валуев Петр Александрович, граф (1814—1890) — действ. тайный советник (1866), статс-секретарь (1859), член Гос. Совета (1861), почетный член Имп. Академии наук (1867), участвовал в законодательных работах под руководством М. М. Сперанского, курляндский губернатор (1853—1858), директор департамента Министерства гос. имуществ (1858—1861), министр внутр. дел (1861—1868), министр гос. имуществ (1872—1879), председатель Комитета министров (1879—1881).
349 Об Александре Васильевиче Головнине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
350 Рейнгардт Матвей Иванович (ум. 1881) — окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, служил при дворе вел. кнг. Марии Николаевны.
351 В Пермской губ. находились заводы семьи Демидовых (например, медеплавильный в с. Ашапе). Дополнительных сведений о конкретной представительнице семьи Демидовых, упомянутой автором, установить не удалось.
352 Викинский Иван Михайлович (1790— не ранее 1870) — генерал-лейтенант (1843), участник Отечественной войны 1812 г., Русско-турецкой войны (1828—1829), далее исполнял должность дежурного генерала действующей армии (с 1831), главный директор Правительственной комиссии внутр. и духовных дел Царства Польского (1850).
353 Адлерберг Владимир Федорович, граф (1791—1884) — адъютант наследника престола вел. кн. Николая Павловича и его ближайший друг (с 1817), отец В. Ф. Адлерберга был женат на Ю. Ф. Багговут, которая потом стала главной воспитательницей вел. кн. Николая и Михаила Павловичей. Генерал от инфантерии, генерал-адъютант (1855), главноначальствующий Почтовым департаментом (1842—1857), министр Имп. двора и уделов (1852—1870).
354 Горчаков Михаил Дмитриевич, кн. (1793—1861) — генерал от артиллерии (1844), генерал-адъютант, участник Отечественной войны 1812 г., 22 года состоял начальником штаба у И. Ф. Паскевича, командующий войсками в Крыму, наместник Царства Польского (1856).
355 Ридигер Федор Васильевич, граф (1783—1856) — из дворян Курляндской губ., генерал-адъютант, генерал от кавалерии, член Гос. Совета (1850).
356 О Павле Христофоровиче Граббе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
357 Купреянов (Куприянов) Павел Яковлевич (1789—1874) — генерал от инфантерии (1851), участвовал в Русско-турецкой войне (1828—1829), венгерском походе (командир 2-го пехотного корпуса) (1849).
358 О Михаиле Ивановиче Чеодаеве говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
359 Белогужев Александр Николаевич (1792—1869) — генерал от инфантерии (1867), участник Отечественной войны 1812 г., Русско-турецкой войны (1828—1829), подавления венгерского восстания 1849.
360 Униаты — последователи церковной Брестской унии 1596 г. Униатская церковь объединяла восточнокатолич. церкви визант. литургич. традиции. Исторически большинство венгерских католиков визант. обряда проживало в сев. — вост. регионе страны (в осн. русины и румыны). После изгнания турок из Венгрии в к. XVII в. на территорию совр. Венгрии также переселилось большое число словаков, в том числе и грекокатоликов. В XVIII в. грекокатолич. община пополнилась за счет протестантов, принявших католицизм, — значительная их часть принимала визант., а не латинский обряд. Грекокатолики Венгрии всех национальностей окормлялись епархией визант. обряда с центром в Мукачево (венг. Munkcs, Мункач).
361 Имеется в виду мост через р. Гернат у деревни Пога для перехода следовавшего из Дебречина к армии 4-го пехотного корпуса.
362 Сорокин Алексей Федорович (1795—1869) — инженер-генерал (1865), генерал-лейтенант (1848), участник Русско-турецкой войны (1828—1829) и венгерской кампании (1849) (начальник инженеров действующей армии), далее комендант С.-Петерб. крепости (1861).
363 Шильдер Карл Андреевич (1785—1854) — воен. инженер, генерал-адъютант (1831), инженер-генерал (1852).
364 Герстфельд Эдуард Иванович (1798—1878) — инженер-генерал, сенатор (1870), член Гос. Совета (1868), управляющий работами на Петербурго-Варшавской ж. д. (1851).
365 Гёргей Артур (Grgei Artur) (1818—1916) — главнокомандующий Венгерской национальной армии (1849). Во время венгерского восстания сражался на стороне венгерского правительства, армия Гёргея (58 тыс. человек) располагалась в Зап. Венгрии. После вмешательства России вступил в переговоры с И. Ф. Паскевичем о капитуляции своей армии. По ходатайству Николая I был помилован и интернирован в Австрию. С 1867 жил в Венгрии.
366 По высочайшему повелению Алексей Петрович Мельников был предан воен. суду и разжалован в рядовые, однако по ходатайству Паскевича через два месяца ему был возвращен чин полковника.
367 Четыркин Роман Сергеевич (1797—1865) — военврач, генерал-штаб-доктор (1848), окончил Медико-хирургическую академию в Петербурге (1817), участвовал в польской кампании (1831) и венгерской кампании (1849), автор ряда руководств и наставлений по вопросам профилактики инфекционных болезней в войсках и воен. гигиены.
368 Фурштатский — военнослужащий, состоящий при обозе.
369 Фурлейт — возница.
370 Заболоцкий (Заблоцкий) Василий Иванович (1807—1878) — генерал-лейтенант (1856), дежурный генерал действующей армии (1849), участник Русско-турецкой войны (1828—1829), подавления польского восстания (1830—1831 и 1863), венгерского похода (1849). Автор мемуаров (Воспоминания генерала Заболоцкого. Сообщ. Н. Ходорович // Воен. журнал. 1904, No 1, с. 28—36, No 2, с. 81—94, No 3, с. 188—198).
371 В то время действовал Высочайше утвержденный устав для управления армиями в мирное и военное время (от 5 дек. 1846). См.: ПСЗ-2. Т. XXI (отделение второе). No 20670.
372 Повторное воцарение императора Франца Иосифа произошло 13 авг. 1849.
373 Прожив с мужем 8 лет (с 1850 до 1858), Анастасия Ивановна осталась вдовой и больше замуж не выходила, воспитывала дочерей Марию и Ольгу.
374 Хрулев Степан Александрович (1807—1870) — генерал-лейтенант (1853), участник Среднеазиатских походов, венгерской кампании, полковник, командир 4-й Конной артиллерийской бригады, герой Крымской войны (1853—1856).
375 ‘Гонвед’ в переводе с венгерского ‘защитник родины’. Гонведами называли в XIX в. рядовых солдат венгерской армии.
376 Адлерберг Николай Владимирович, граф (1819—1892) — генерал-адъютант (1857), генерал от инфантерии (1870), член Гос. Совета (1881), принимал участие в воен. действиях на Кавказе (1841), в венгерской кампании (1849), камергер двора е. и. в. (1852), воен. губернатор Симферополя и гражд. губернатор Таврической губ. (1854—1856), финляндский генерал-губернатор (1866—1881).
377 Затлер Федор Карлович, барон (1805—1876) — генерал от инфантерии, генерал-провиантмейстер действующей армии при фельдмаршале св. кн. И. Ф. Паскевиче (1846), участвовал в турецкой (1828—1829) и польской (1830—1831) кампаниях, венгерском походе (1849), Крымской войне (1853—1856). По окончании Крымской войны был отдан под суд и разжалован в солдаты за растрату, однако в 1869 был признан невиновным и восстановлен во всех правах.
378 Верзилин Петр Семенович (1791—1849) — генерал-майор (1832), первый наказной атаман Кавказского линейного войска (1831—1838), участвовал в Отечественной войне 1812 г. и в Заграничном походе, венгерской кампании (1849).
379 Вайценское сражение — битва между русской экспедиционной армией под командованием И. Ф. Паскевича и венгерскими войсками под командованием Гёргея. Произошло 3—5 июля 1849 в Венгрии на левом берегу Дуная. Закончилось победой русских войск.
380 Бем Юзеф Захариаш (Bem Jоzef Zachariasz) (1794—1850) — польский генерал, национальный герой Польши, Венгрии и Турции, фельдмаршал турецкой армии, главнокомандующий войск венгерской революции 1848 г. В июле 1849 потерпел поражение под Темешваром и Германштадтом, после чего бежал в Турцию и принял ислам.
381 Глазенап Владимир Григорьевич (Glasenapp Wilhelm Otto von) (1784—1862) — генерал-лейтенант (1833), участник Отечественной войны 1812 г., Русско-турецкой войны (1828—1829), подавления польского мятежа, во время венгерской кампании командовал бригадой 2-й легкой кавалерийской дивизии 2-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта П. Я. Куприянова.
382 Зичи Ференц (Zichy Ferenc), граф (1811—1897) — венгерский гос. деятель, юрист, крупный землевладелец, занимал высокие посты в управлении Венгерского королевства в 1848—1849 гг., замещал палатина Венгрии в качестве председателя Наместнического совета, верховный комиссар австрийского правительства в армии И. Ф. Паскевича (1849).
383 Остен-Сакен Дмитрий Ерофеевич, граф (Osten-Sacken von) (1792—1881) — генерал от кавалерии, генерал-адъютант (1849), член Гос. Совета (1856), заведующий воен. поселениями на юге России, участник походов против Наполеона, Русско-турецкой войны (1828—1829), венгерского похода (командующий войсками в Галиции) (1849), Крымской войны (1855).
384 Речь идет о семействе Харитона Лукича Зуева (1730—1806), Мария Сергеевна Зуева была его внучкой: дочерью Сергея Харитоновича Зуева (1769—1855).
385 Глинка (Глинка-Маврин) Борис Григорьевич (1810—1895) — генерал-адъютант (1856), генерал от инфантерии (1869), командующий войсками Казанского воен. округа (1867), участник венгерского похода (со стоял в распоряжении главнокомандующего армии князя И. Ф. Паскевича) (1849). После женитьбы на Александре Семеновне Мавриной (1825—1885) и за неимением наследника мужского пола у отца жены Б. Г. Глинке было дозволено носить двойную фамилию Глинка-Маврин (1865).
386 Кошут Лайош (Kossuth Lajos) (1802—1894) — министра финансов, премьер-министр и правитель-президент Венгрии в период венгерской революции (лето 1849). Передал власть генералу Гёргею и эмигрировал в Турцию.
387 Речь идет о конвенции, подписанной в Варшаве 29 мая 1849, ст. 31. Если в числе мятежников, взятых в плен, окажутся подданные обеих держав, заключающих сию конвенцию, то таковые будут выдаваемы по принадлежности. Мера эта распространяется и на военных дезертиров.
388 Первое письмо Гёргея о капитуляции было написано генералу Ридигеру 11 авг. 1849, Гёргей соглашался на капитуляцию ‘только австрийским войскам’. Окончательная же капитуляция венгерской армии под командованием Гёргея русской стороне совершилась лишь 13 авг. 1849 у замка Вилагош (венг. Vilgos), совр. Ширия (венг. Siria).
389 Клапка Дьёрдь (Klapka Gyrgy) (1820—1892) — корпусной генерал венгерской армии, комендант гарнизона крепости Коморн, осада которой австрийскими войсками продолжалась после капитуляции Гёргея (1 авг. 1849) до 23 сент. 1949, после чего крепость была сдана на почетных условиях. После поражения эмигрировал в Великобританию, потом в Швейцарию.
390 В 1848 в Венгрии была провозглашена конституционная монархия, ликвидация феодальных повинностей, равенство христианских конфессий и демо кратические свободы (неприкосновенность личности и собственности, свобода печати).
391 Речь идет о казни 13 генералов (арадские мученики) 6 окт. 1849 в Араде, которая была произведена по приказанию барона Юлиуса Якоба фон Гайнау (Julius Jakob Freiherr von Haynau) (1786—1853) (австрийским фельдцейхмейстером). Были казнены: Л. Аулих, Я. Дамьянич, А. Дешевфи, Э. Кишш, К. Кнезич, Д. Лахнер, В. Лазар, К. Лейнинген-Вестербург, Й. Надь-Шандор, Э. Пёльтенберг, Й. Швейдель, И. Тёрёк и К. Вечей.
392 Сейм — парламент в Венгрии.
393 Вебер Каролина (Weber Tyrling Karolina von) (1770—1853) — происходила из лютеранской семьи, которая проживала в Верхней Венгрии (ныне Словакия).
394 Леонтий Карлович Опперман, как и его старший брат Александр Карлович, упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 398, см. также примеч. 742 и 743 на с. 604 первого тома.
395 Толстой Федор Петрович, граф (1783—1873) — тайный советник (1846), вице-президент Имп. Академии художеств, живописец, рисовальщик, медальер, скульптор. Им созданы серии медальонов на темы Отечественной войны 1812 г., Заграничных походов русской армии в 1813—1815 гг. и др.
396 Более подробно об оставлении графом Ламбертом поста наместника Царства Польского см. примеч. 32 наст. тома.
397 Меншиков Владимир Александрович, светл. кн. (1816—1893) — участник Кавказской войны, Крымской войны, венгерского похода (произведен в генерал-майоры с назначением в свиту е. и. в.). Сын адмирала Александра Сергеевича Меншикова, праправнук Александра Даниловича Меншикова, последний в этом роду по прямой муж. линии.
398 Незадолго до увольнения К. И. Фишера от должности директора Департамента железных дорог (1850), когда, по мнению А. И. Дельвига, наступило ‘охлаждение’ императора Николая к Клейнмихелю, произошел случай, подтверждающий то, что кредит доверия самодержца к главноуправляющему путей сообщения был исчерпан. ‘Государь… видел более и более, что Клейнмихель его обманывает. Один раз, приглашенный к нему обедать, я (К. И. Фишер) ждал обеда до пяти часов. Графиня, полагая, что государь оставил его обедать у себя, велела подавать кушанье, — но только что мы отобедали, приезжает граф, полумертвый, и требует с азартом обеда. Государь спрашивал его в это утро, что делается на дамбе у Смольного монастыря? — ‘Готова, ваше величество!’ — ‘Готова? Поезжай же еще раз, посмотри и доложи мне’. Граф поехал к Смольному на работы, далеко еще не готовые, и к ужасу своему узнал, что государь был сам на работах. Разругав всех и каждого, Клейнмихель поехал во дворец… Государь нащипал ему руку в кровь (так он наказывал его за ложь), приговаривая: ‘не лги! не лги!’ — и не оставил его у себя обедать. В присутствии многих приглашенных Клейнмихель должен был ехать назад с первым поездом, пока другие кушали у царя, он, любимец, ждал поезда!’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, июнь. С. 844). Заслуживает внимания общая негативная оценка Фишера роли Клейнмихеля и характера его влияния на императора Николая Первого: ‘Клейнмихель приучил государя заниматься мелочами и видеть в своих приближенных не министров, не мужей государственных, не сотрудников по управлению колоссальной империей, а портных, маляров, курьеров и, по большей мере, секретарей. При такой обстановке люди серьезные чувствовали себя в ложном положении, они… выбывали из службы… заменялись людьми, далеко не похожими на них ни умом, ни доблестью. Это составляет отличительную черту второго десятилетия царствования Николая…’ (Там же. Т. CXII. 1908, май. С. 433).
399 I отделение Собственной е. и. в канцелярии (с 31 янв. 1826) осуществляло общий контроль за организацией гражд. службы и ее прохождением чиновниками (назначение высших чиновников, установление условий их службы, награды и т. п.). После ликвидации прочих отделений с 1882 I отделение снова стало называться Собственной канцелярией.
400 Танеев Александр Сергеевич (1785—1866) — действ. тайный советник (1856), член Гос. Совета (1850), глава I отделения Собственной е. и. в канцелярии (1831—1865). Сын Сергей (1821—1889) в 1865 сменил А. С. Танеева на посту главы I отделения.
401 Солдатёнков Василий Иванович (1845—1910) — титулярный советник, племянник текстильного фабриканта и крупного книгоиздателя богача К. Т. Солдатёнкова, служил в Канцелярии Министерства внутр. дел. Жена: (1) Варвара Григорьевна Филипсон (1850—1873), (2) ее сестра Надежда Григорьевна Филипсон (1852—1934).
402 Комаров Сергей Иванович (1764—1839) — действ. статский советник, директор Имп. фарфорового завода в 1817—1829.
403 Гергард (Гергардт) Леонтий (Людвиг) Иванович — генерал-лейтенант (1865), выпускник Института корпуса инженеров путей сообщения, как управляющий Телеграфным департаментом ведомства путей сообщения занимался развитием сибирской телеграфной линии вплоть до Амура.
404 О Станиславе Валериановиче Кербедзе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
405 Тимм Василий Федорович (Георг Вильгельм, Georg Wilhelm Timm) (1820—1895) — происходил из остзейских немцев, живописец и график, создатель батальных и жанровых сцен, академик Академии художеств (1855), издатель ‘Русского художественного листка’ (1851—1862), который, в частности, публиковал его рисунки, сделанные в разгар Крымской войны в 1854 в Севастополе. ‘Русский художественный листок’ издавался три раза в месяц в С.-Петербурге с 1851 по 1862. Материал об авторе появился в номере 15 от 20 мая 1860 (С. 49—52).
406 Рерберг Федор Иванович (Rhrberg Hermann Friedrich) (1791—1871) — в описываемое время также член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1844—1865).
407 О Якове Ивановиче Ростовцеве упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 246, 375, см. также примеч. 546 на с. 580 первого тома.
408 Редер Александр Христофорович (1809—1872) — окончил Военно-строительное училище путей сообщения (1826), ординарный проф. Института корпуса инженеров путей сообщения, специалист в области геометрии, преподаватель начертательной геометрии в Училище гражд. инженеров (1837).
409 Крафт Николай Осипович (1798—1857) — окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1820), затем (с 1836) преподавал в нем. Принимал участие в разработке технического проекта Петерб. — Моск. ж. д. и сметы ее строительства. Дополним сообщение А. И. Дельвига о разногласиях между Н. О. Крафтом и П. П. Мельниковым сведениями, которые Дельвиг по той или иной причине оставил без внимания, в своих воспоминаниях К. И. Фишер пишет: ‘Лет пять до начала сооружения дороги или позже граф Толь выбрал полковника Крафта для посылки за границу изучить железные дороги, предоставя избрать себе товарища. Он указал на Мельникова. Говорят, что Мельников письмами из-за границы распускал слух, будто Крафт помешался, и что таким образом центр тяжести перешел на Мельникова. Когда они воротились, то Крафта как-то дичились, а Мельникова расспрашивали. Протяжение железной дороги разделили между обоими, и Мельников всячески старался блеснуть перед Крафтом бережливостью работ, для этого он стал обсчитывать всех подрядчиков, и, когда, по их жалобам, департамент стал требовать объяснений, Мельников уверил графа, что департамент платит лишнее. C’е tait de l’eau sur son moulin (Ловко обделывал свои делишки. — Фр.)’. (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историколитературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, июнь. С. 828).
410 Значительно более резок в своих обвинениях К. И. Фишер: ‘Между тем дела более и более путались, главноуправляющий более и более произвольничал… Дирекция работ, северная, стала насчет всех подрядчиков действовать сама… вместо выдачи квитанций, по которым департамент должен был расплачиваться, Мельников требовал денег туда, о чем Клейнмихель давал предписания департаменту, несмотря на его резкие протесты. Шарвин, 40 лет считавшийся патриархом честности, молил о выдаче ему 300 т. р. в счет квитанции, чтобы расплатиться с рабочими, департамент настаивал на скорейшем доставлении квитанций, просил графа, жаловался ему, — все напрасно! Старик Шарвин умер с горя, а через год оказалось, что было ему недоплачено 1 200 000 р. Инженеры тратили на местах сотни тысяч, обтесанный гранит называли необтесанным, материалы, забракованные у одного подрядчика, принимали на счет другого, смежного. Сметных денег опять не хватало…’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, июнь. С. 843). И далее: ‘Когда департамент железных дорог представил ему о запутанностях, возникших из неправильных действий инженеров на местах, граф приказал департаменту… действовать по закону и представить ему, кого он считает виновным в его нарушении… Департамент представил ему, что не может непосредственно действовать по закону, потому что дела вышли из законной колеи и настолько отодвинулись от нее на путь произвола, что войти в колею могут не иначе, как воротясь к ней тем же путем произвола, что департамент действовал по резолюциям его сиятельства’ (Там же. Т. CXIII. 1908, авг. С. 434).
411 Боричевский (Тарнава-Боричевский) Иван Петрович (1810—1887) — археолог и историк Литвы, этнограф, автор множества исследований славянских древностей. С 1841 — в Главном управлении путей сообщения (с 1865 — Министерство путей сообщения Российской империи).
412 Кочубей Лев Викторович (1810—1890) — тайный советник (1859), сын первого министра внутр. дел В. П. Кочубея, принимал участие в войне с Польшей (1831), полтавский губерн. предводитель дворянства (1853—1859). С 1878 постоянно жил в Ницце. Проект устава негосударственного общ-ва Одесско-Киевской ж. д. был подписан графом Э. Т. Барановым, графом А. В. Адлербергом, графами А. В. и К. В. Браницкими, князем Л. В. Кочубеем, графом А. Г. Строгановым, графом М. Д. Толстым, обер-гофмейстером высочайшего двора И. М. Толстым и др. Более подробно ситуация вокруг Одесско-Киевской ж. д. описывается в 3-м томе.
413 Кокошкин Николай Александрович (1792—1873) — действ. тайный советник, советник посольств во Франции (1829—1831) и Великобритании (1831—1833), поверенный в делах в Тоскане и Лукке (1833—1836), посланник в Сардинском королевстве (1839—1853), Королевстве обеих Сицилий (1853—1860), Саксонии (1860—1864).
414 См. примеч. 20 наст. тома.
415 Устимович Андрей (Андриан) Прокопьевич (Прокофьевич) (1797—1851) — из дворян Полтавской губ., окончил Благородный пансион при Моск. унте. Действ. статский советник (1839), губернатор Харьковской (1839—1840) и Курской (1840—1850) губ. За допущенные в губернии беспорядки был отстранен от службы и даже предан суду.
416 Селецкий Михаил Васильевич (род. 1807) — действ. статский советник с 1854, вице-губернатор Полтавской (1844—1847), затем Курской губ. (1848—1857), директор Курского попечительного о тюрьмах комитета (в 1848—1849 занимался обустройством вновь созданной арестантской роты).
417 Гессе Павел Иванович (1801—1880) — генерал-лейтенант (1856), вицегубернатор Полтавской губ. (1832—1841), губернатор Черниговской (1841—1852) и Киевской губ. (1855—1864).
418 Бороздня (Бороздна) Николай Петрович (1808—1878) — окончил Имп. Моск. ун-т (1826), действ. статский советник, предводитель дворянства Черниговской губ. (1842—1862), с 1862 по 1871 смоленский губернатор, почетный гражданин г. Смоленска.
419 Петр I отдал А. Д. Меншикову Почеп с округой после Полтавской битвы в 1709, и после падения Меншикова в 1727 имение было отобрано в казну.
420 Разумовский Кирилл Григорьевич, граф (1728—1803) — гетман Войска Запорожского (1750—1764), генерал-фельдмаршал (1764), президент Российской академии наук (1746—1798). Императрица Елизавета Петровна пожаловала город Почеп Разумовскому в 1750. Приблизительно в 1770 здесь был построен дворец с парком и Воскресенским собором.
421 Речь идет о внуке князя Николая Васильевича Репнина Николае Григорьевиче Репнине (Волконском) (1778—1845), который занимал пост генерал-губернатора малороссийского и вице-короля Саксонии. В этом статусе Н. Г. Репнин издержал на представительство более миллиона ассигнационных рублей из своих средств, вошел в долги, и его имение Почеп было продано с публичного торга (графу Клейнмихелю).
422 Лубяновский Федор Петрович (1777—1869) — сенатор, тайный советник, пензенский (1819—1831) и подольский (1831—1833) губернатор, литератор, мемуарист, знакомый А. С. Пушкина. После окончания университета служил адъютантом у кн. Николая Васильевича Репнина (1734—1801).
423 Огарев Николай Александрович (1811—1867) с 1851 по 1864 владел С.-Петерб. чугунолитейным заводом, ные Кировский завод. Мать Н. А. Огарева Варвара Андреевна Клейнмихель приходилась сестрой графу Петру Андрее вичу Клейнмихелю.
424 Елизавета Петровна (1833—1896) была замужем за генерал-лейтенантом бароном Николаем Густавовичем Пилар фон Пильхау (1831—1886).
425 Александра Петровна (1835—1912) была замужем за полковником Федором Федоровичем (Фридрихом) Козеном (ум. 1906).
426 Михаил Петрович (1848—1872), младший сын Петра Андреевича Клейнмихеля и Клеопатры Петровны Ильинской.
427 Васильчиков Илларион Илларионович, кн. (1805—1862) — генерал-лейтенант (1855), генерал-адъютант (1852), губернатор костромской (1847), волынский (1848), киевский генерал-губернатор (1852—1862), член Гос. Совета (1861).
428 Гражд. губернатором Архангельска в 1856—1863 был Арандаренко Николай Иванович (1795—1867), автор ‘Записок о Полтавской губернии, составленных в 1848 г.’ в 3 ч. (Полтава, 1848—1852), а также ‘Описания путешествия императора Александра II в город Архангельск и в Соловецкую обитель в 1858 г., составленного по известиям очевидцев, должностных лиц под руководством архангельского гражд. губернатора действ. статского советника Николая Арандаренко в 1859 г.’. Дочь Софья Николаевна, в браке Горбова. О его службе в Житомире в описываемое время сведений нет, так что, возможно, жандармский полковник Ардаренко и архангельский губернатор Арандаренко — разные люди.
429 О Николае Феликсовиче Ястржемском говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
430 Лишин Андрей Федорович (1801—1898) — генерал-лейтенант (1866), окончил Моск. университетский благородный пансион, директор Строительного училища с 1849 по 1871. Жена: Констанция Ивановна Лоренс (1814—1872), дочь вел. кн. Константина Павловича и певицы Клары-Анны Лоран (Лоренс). Далее речь пойдет о сыне А. Ф. Лишина, обучавшемся в школе гвардейских подпрапорщиков, это мог быть Константин (выпуск 1850), Александр (выпуск 1853) или Иван (выпуск 1855). Их брат Андрей в то время учился в Институте корпуса инженеров путей сообщения, в дальнейшем участвовал в постройке С.-Петерб. — Варшавской, Нижегородской и Моск. — Рязанской ж. д., а также в строительстве Одесского порта.
431 Кроль Иван (Иоганн) Христианович (1795—1854) — инженер-генерал-майор (1841), участвовал в Отечественной войне 1812 г. и Заграничных походах 1813—1815 гг., производитель работ в Старой Руссе (1824—1831), вице-директор 2-го департамента Министерства путей сообщения (1842—1846).
432 Уайненс Росс (Winans Ross) (1796—1877) — инженер-путеец, изобретатель, как один из учредителей фирмы Harrison, Winans and Eastwick принимал участие в строительстве заводов по производству локомотивов и вагонов, а также поставке железных частей для строительства мостов. Сыновья Томас и Вильям (играл основную роль) продолжили его дело по поставке локомотивов и в дальнейшем организовали компанию, которая принимала участие в строительстве Николаевской и других ж. д. в России. Финансовый кризис в России в 1865—1866 при желании царя приватизировать ж. д. привел к продаже Аляски, чтобы расплатиться с Вильямом Уайненсом.
433 Казенный петерб. завод, существует с 1826. На заводе трудились высокопрофессиональные потомственные казенные мастеровые, переведенные с Петербургского литейного, пострадавшего во время осеннего наводнения 1824, с Кронштадтского и Олонецкого заводов. В 1845 по решению Николая I завод был назван Александровским литейным. Завод выпускал разнообразную продукцию по заказам Министерства финансов, военного и морского ведомств, для строительных нужд города, а также для частных лиц. В его мастерских изготавливали паровые машины, металлообрабатывающие станки, артиллерийские снаряды, промышленное оборудование, хлебные и питейные меры, гири и безмены для Министерства финансов. В связи с началом строительства ж. д. между С.-Петербургом и Москвой и необходимостью обеспечить ее транспортом 1 апр. 1844 по инициативе П. П. Мельникова завод был передан в Главное управление путей сообщения и получил название Александровский главный механический завод С.-Петерб. — Моск. ж. д. В это же время завод был отдан в концессию механикам Э. М. Иствику, Дж. Гаррисону и Т. Уайненсу из США, в 1868 контракт с американцами был признан для страны экономически невыгодным, поэтому 1 июля 1868 правительство приняло решение передать в собственность Николаевскую ж. д. и Александровский механический завод со всеми мастерскими и сооружениями негосударственному Главному обществу российских железных дорог (основано в 1857), чему противился, но не смог помешать министр путей сообщения П. П. Мельников (с 1865 по 1869).
434 Мандт Фридрих Иванович (Mandt Martin Wilhelm von) (1800—1858) — гомеопат, лейб-медик императора Николая I, действ. статский советник (1840), проф. госпитальной терапевтической клиники Медико-хирургической академии (1841). Молва приписывает ему вину в гибели (отравлении) императора.
435 Заика Никита Ефимович (1803—1860) — тайный советник, директор Особой канцелярии главноуправляющего путей сообщения и публичных зданий (1842—1856 и 1854—1860), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1855—1860). К. И. Фишер вспоминает о том, что уже в 1839 Н. Е. Заика был правителем канцелярии П. А. Клейнмихеля, в ту пору дежурного генерала Главного штаба е. и. в., и приводит его характеристику того времени: ‘Через пять минут прибежал, запыхавшись, Заика… Смуглое, исхудалое, доброе и смышленое лицо малороссийского типа… обе руки держал он поднятыми и прижатыми к груди, с опущенными книзу кистями, напоминая собачек, стоящих на задних лапках… Бедняжка! Впоследствии я узнал ближе этого Заику: препочтенный человек, но загнанный и потерявший уже те струны души, на которых волнуется и звучит чувство оскорбления’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историколитературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, май. С. 437—438). И далее: ‘…Он спросил о своем директоре канцелярии Заике у своего камердинера: ‘А где вонючий пес?’ Лакей отвечал: ‘Он в канцелярии’. Стало быть, это выражение слышал не в первый раз’ (Там же. Т. СXIII. 1908, авг. С. 432).
436 Вероятно, имеется в виду Ботанический сад на Аптекарском острове.
437 О Петре Михайловиче Волконском упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 57, см. также примеч. 132 на с. 126 первого тома.
438 Гартунг Николай Иванович (1782—1859) — генерал от инфантерии (1851), генерал-лейтенант (1835), участник Наполеоновских войн. Сват А. С. Пушкина: его сын, генерал-майор Леонид Николаевич Гартунг (1834—1877), был женат на дочери Пушкина Марии (1832—1919).
439 Вероятно, речь идет о внуке Ивана Максимовича Синельникова, наместнике Екатеринославского наместничества с 1784 по 1788, строителе и первом губернаторе Екатеринослава, род которого владел землями у Ненасытецкого порога на Днепре, — Василии Васильевиче Синельникове (1810—1880). Получил образование в Имп. Царскосельском лицее и потом служил прапорщиком в Финляндском полку (1833), в 1854 вышел в отставку и стал помещиком Киевской губ., в течение 18 лет избирался уездным предводителем дворянства в г. Радомысле, кроме того, был мировым судьей, почетным юристом Воспитательной школы, почетным попечителем городского училища.
440 Об умопомрачительной быстроте, с которой П. А. Клейнмихель привык решать дела государственной важности, было известно многим. А. С. Меншиков, славившийся остроумием, якобы сочинил об этом следующий анекдот. ‘Видел я во сне, — говорил Меншиков, — что ко мне явился черт и требовал меня к сатане. Я, не зная особенных преступлений за собой, изумился, но исполнил требование… ‘Ты водяной министр у русского царя?’ — возопил сатана. Тут я догадался, что должна быть ошибка, и осмелился доложить сатане, что у русского царя два водяных министра: один морской, другой речной… ‘Его-то мне и надобно!’ — вскричал сатана… Вскоре явился К*. ‘Ты начальствуешь над пресными водами? — грозно спросил его сатана… — Так подавай мне свою душу!’ ‘Как душу? — едва произнес от страха и изумления К*. — Какую душу? Во мне, — отвечал он с глубоким поклоном, — во мне только усердие, все превозмогающее» (Князь Александр Сергеевич Меншиков. Анекдоты. Шутки и остроты // Русская старина. 1875. Т. 12).
441 Шабельский Катон Павлович (род. 1805) — действ. статский советник, гвардии подполковник, черниговский губернатор (1857—1861), до этого жил в г. Таганроге.
442 Журавский Дмитрий Иванович (1821—1891) — инженер-путеец, специалист в области мостостроения, директор Департамента железных дорог (1877—1884), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1883—1889), член Совета по ж.-д. делам (1886—1889), тайный советник. Окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1842), строитель Веребьинского моста, Николаевской ж. д., участвовал в перестройке шпиля на соборе Петропавловской крепости, Мариинского водного пути, руководил проектированием Новоладожского канала параллельно старому, ближе к Ладожскому озеру, протяженностью 110 км (судоходный до наст. времени).
443 По-видимому, автор имеет в виду мнение о том, что вел. кн. Константин Николаевич и В. И. Назимов, с 1855 виленский воен. губернатор и управляю щий гражд. частью, а также гродненский, ковенский и минский генерал-губернатор и командующий войсками Виленского округа, проводили либеральную политику, что привело к разгоранию восстания, после чего они не ввели чрезвычайное положение и не применили воен. силу, и восстание охватило всю Польшу, Литву и Белоруссию. Мемуарист датирует начало восстания неточно — оно началось в 1863.
444 Дребуш Александр Федорович фон (1783— ок. 1855) — генерал-майор, действ. статский советник, сенатор (1840—1855).
445 О Владимире Сергеевиче Голицине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 381 и примеч. 719 на с. 600 первого тома.
446 Друцкой-Соколинский Дмитрий Владимирович (1833—1906) — разночтение Соколинский — Сокольницкий обычно, окончил Александровский лицей, служил в канцелярии генерал-губернатора графа А. А. Зак ревского. Второй муж Лидии Арсеньевны Закревской (см. также примеч. 816 на с. 614 первого тома).
447 Игуменьей Моск. Кремлевского Вознесенского монастыря была сестра Веры Васильевны Урусовой (1810—1835) Софья Васильевна Урусова (1809—1884), которая после смерти мужа (дядя автора кн. Александр Андреевич Волконский) и смерти четырех малолетних детей постриглась в монахини.
448 Анненков Николай Николаевич (1799—1865) — генерал от инфантерии, генерал-адъютант, участник Русско-турецкой войны 1828—1829 и воен. действий в Польше (1831), директор канцелярии Воен. министерства (1842), новороссийский и бессарабский генерал-губернатор (1854—1855), гос. контролер (1855—1862), киевский, подольский и волынский генерал-губернатор (1862). Член Гос. Совета.
449 Об Александре Ивановиче Мясоедове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
450 Гамалея Михаил Михайлович (1796—1868) — тайный советник (1861), тульский вице-губернатор (1838—1845), губернатор Могилевской губ. (1845—1853), член Совета Министерства внутр. дел (1861), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения.
451 О Захаре Семеновиче Херхеулидзеве говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
452 Хмельницкий Николай Иванович (1789/91—1845) — драматург, смоленский губернатор (1829—1837), участник Отечественной войны 1812 г. (адъютант М. И. Кутузова), Зарубежных походов 1813—1815 гг. В период своего губернаторства допустил большие растраты в строительстве Смоленско-Моск. дороги, был удален с должности и заключен в Петропавловскую крепость (1838—1839), в 1843 признан невиновным и уехал за границу в 1844. Умер в С.-Петербурге.
453 В 1830-е гг. была предпринята попытка шоссировать Старую Смоленскую дорогу, но из-за дороговизны и злоупотреблений подрядчиков шоссе было устроено только на участке Смоленск — Соловьево. По итогам проверки этого участка подполковник Строительного отряда Шванебах, комиссар Рачинский и подрядчик Пестриков были доставлены в С.-Петербург для дачи показаний о краже.
454 Друцкой-Соколинский (у Дельвига Сокольницкий) Михаил Васильевич, кн. (род. 1804) — воен. инженер, действ. статский советник, окончил офицерский класс Главного инженерного училища, полковник свиты е. и. в., уволен со службы в 1837, затем краснинский уездный (1845) и смоленский губерн. предводитель дворянства (1847—1857), губернатор Волынской губ. (1856—1863).
455 Слезкин 2-й Иван Львович (1818—1882) — в офицерской должности (1835), офицер корпуса жандармов (1848), смоленский губерн. штаб-офицер корпуса жандармов (до мая 1853), генерал-майор (1863), генерал-лейтенант (1874). После отставки состоял при Министерстве внутр. дел.
456 Слезкин 1-й Михаил Львович — штаб-офицер корпуса жандармов Смоленской губ. Вероятно, автор путает братьев, так как генерал-майором стал Слезкин 2-й.
457 Вероятно, Александр Иванович Шембель, флигель-адъютант Николая I, и его племянник Ф. И. Шембель, ранее о нем на с. 297 наст. тома.
458 Тезоименитство — именины члена царской семьи, иных высокопоставленных особ, православных патриархов.
459 Эспехо Михаил Михайлович (Miguel de Espejo y Velasco y Dueas) — генерал-майор (1842), тайный советник, член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1848—1852), чиновник по особым поручениям Министерства внутр. дел (1898—1907), исп. дворянин, уроженец Гранады, воен. инженер, младший из братьев Эспехо, приглашенных на русскую службу А. А. Бетанкуром, директор воен. сообщений Кавказского края, начальник Кавказского воен. округа путей сообщения.
460 Илличевские Платон Демьянович (1808—1858) и Алексей Демьянович (1798—1837), последний упоминается во II гл. ‘Моих воспоминаний’. Сыновья томского гражд. губернатора Д. В. Илличевского, бывшего под следствием и разжалованного в 1822 за бездеятельность и злоупотребления. Алексей жил в С.-Петербурге, служил по Министерству финансов, умер от паралича. Платон Демьянович был вице-директором 2-го департамента гос. имуществ (1839), затем товарищем министра юстиции (1847—1858) и тайным советником (1850).
461 Дом В. П. Зубова (Исаакиевская пл., 5, год постройки 1843, архитектор Г. Э. Боссе) был приобретен графом А. А. Закревским в нач. 1840-х гг., затем (в 1855) дом приобрел купец С. В. Голенищев и через 14 лет вдова купца продала участок графу Платону Александровичу Зубову, внучатому племяннику и тезке знаменитого фаворита императрицы.
462 Харичков Николай Андреевич (1813—1881) — коммерции советник, купец I гильдии.
463 Церковь Троицы Живоначальной, что в Старых Воротниках, Церковь Пимена Старого (постройка 1681—1682, архитектор А. Г. Григорьев) (Воротниковский пер., 5, угол Пименовского, с 1922 Старопименовского, а ныне ул. Генерала Медведева, 9), храм был закрыт в 1923, снесен в 1932. На его месте стоит 6—7-этажный жилой дом No 7/9 (выстроен в 1932—1935).
464 Шубина Александра Николаевна (1816—1897) — подруга жены автора, известна как основательница Воскресенско-Феодоровского женского общежительного монастыря, принимала также деятельное участие в судьбе двух женских обителей — Дивеевской и Серафимо-Понетаевской, основанных по благословению и молитвенному предстательству преподобного Серафима Саровского. Родилась в селе Вахтине Ярославской губ. Даниловского уезда, родители: помещики Николай Петрович Шубин и Анна Михайловна Маркова.
465 Лавров Семен Егорович — подполковник, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения. Его имя далее упоминается в связи с самоубийством его двух дочерей Прасковьи и Александры.
466 Бедряга Алексей Иванович (род. 1821/22) — подполковник (1865), статский советник (1869), в службу вступил в корпус путей сообщения в 1837, в описываемое время штабс-капитан, производитель работ по Моск. водопроводам от Красного Холма, участвовал в устройстве речного водопровода в замоскворецкую часть города, а также в работах по замене старого водопровода чугунно-трубным между ключевыми бассейнами и р. Яузой, по окончании работ наблюдал за загородной частью Мытищинского водопровода (1858), служил в строительной комиссии Харьковской губ.
467 Попов Михаил Петрович (1823—1875) — статский советник (1874), окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, помощник начальника дистанции IV округа путей сообщения (1844), производитель работ в Управлении Моск. водопроводами (1850), помощник начальника Моск. водопроводов (1868), член временного управления по укладке двойного пути на Моск. — Курской ж. д. (1869), инженер при Моск. городской управе (1873), инспектор работ по устройству гидротехнических сооружений по низовью р. Москвы (1875).
468 Лауренберг Федор Францевич (Фридрих Сигизмунд) Зеге фон (Laurenberg Friedrich Siegmund Sege von) (1796—1859) — окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения, прапорщик (1812), полковник (1835), генерал-майор (1843), начальник IV (Моск.) округа путей сообщения.
469 Тон Константин Андреевич (1794—1881) — выпускник Академии художеств (1815), с 1818 на пенсион академии 10 лет стажировался в Италии, Германии, Франции, за свои архитектурные проекты избран членом трех европейских академий — Римской археологической академии, Римской и Флорентийской академий художеств. В России основал новый ‘русско-византийский’ стиль архитектуры. В 1832 разработал проект храма Христа Спасителя в Москве, в 1839 началось возведение церкви. Строительство длилось почти 44 года. О К. А. Тоне говорится также в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 368 и примеч. 701 на с. 598 первого тома.
470 Cамоубийства двух женщин последовали после дуэли (1872) между Евгением Исааковичем Утиным (1843—1894) (юрист, публицист) и журналистом Александром Жоховым (погиб), которая произошла вследствие защиты Утиным в суде молодого радикала Гончарова, обвиненного в распространении ‘возмутительных’ политических листовок. Утин был вызван на дуэль за распространение слухов о том, что газетные статьи Жохова по делу Гончарова оказывали неподобающее влияние на слушания в суде и способствовали осуждению обвиняемого. При этом стала известна любовная связь между Жоховым и женой Гончарова (Прасковьей Семеновной Гончаровой). Она покончила с собой, потому что ее имя было опорочено в ходе конфликта между дуэлянтами. Год спустя ее сестра Александра лишила себя жизни вслед за неудавшейся попыткой отомстить Утину.
471 Левестам Матвей Юрьевич (1827—1903) — архитектор датского происхождения, вольноприходящий ученик Академии художеств, художник в должности архитектора сверх штата в правлении IV округа путей сообщения и публичных зданий в Москве (1854), архитектор при Моск. водопроводах и потом при Моск. удельной конторе, член Петерб. общ-ва архитекторов (1881). Жил в Москве на Мясницкой улице.
472 О Михаиле Григорьевиче Евреинове говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 263, см. также примеч. 563 на с. 582 первого тома.
473 Не исключено, что речь идет о Павле Яковлевиче Ренненкампфе (Paul Andreas Edler von Rennenkampff) (1790—1857), или Ренненкампфе-2, служившем с 1815 в гвардейском Генеральном штабе и в 1818, в составе Кавказского корпуса, произведшем первое барометрическое нивелирование Кавказских гор между Моздоком и Тифлисом. В 1827, в ходе Русско-персидской войны, П. Я. Ренненкампф состоял при генерале И. Ф. Паскевиче и ‘по заключении мира был назначен глазным приставом при посольстве, определявшем границу с Персиею’ (Н. П. Глиноецкий. История Русского Генерального штаба. В 2 т. СПб.: Воен. типогр, 1894. Т. 2: 1826—1855 гг. С. 20). В 1834 генерал-квартирмейстером Главного штаба е. и. в. был назначен Федор Федорович Шуберт, оставшийся и при прежних должностях: директора военно-топографического депо, директора гидрографического департамента Главного морского штаба и начальника съемок Псковской и Витебской губ. Штат корпуса военных топографов в годы десятилетнего управления делами Генерального штаба Ф. Ф. Шуберта значительно увеличился, вероятно, тогда в этот корпус поступает (или по крайней мере попадает в поле зрения Шуберта) барон П. Я. Ренненкампф, уволенный в 1832 из Генерального штаба по сокращению штатов в числе 18 генералов (Там же. С. 150). Известно, что в 1852—1853 в чине генерал-майора он занимался топографической съемкой Моск. и Черниговской губ. в рамках проекта по созданию военнопограничной карты России под руководством директора Военно-ученого комитета Главного штаба генерала от инфантерии Ф. Ф. Шуберта. И хотя Военное министерство по понятным причинам не стремилось распространять свои достижения — как свидетельствует автор другого исследования, ‘до 1857 года, кроме воинских начальников и офицеров Генерального штаба, к занятиям по этим картам только раз были допущены офицеры корпуса путей сообщения, командированные для исследования местности, по которой должна была пройти сеть железных дорог’ (Исторический очерк деятельности корпуса военных топографов. 1822—1872. С.-Петербург, 1872. С. 443), — военные топографы, по-видимому, привлекались к экспертизе градостроительных планов. В числе ‘приглашенных лиц’ в нашем случае вполне мог быть П. Я. Ренненкампф.
474 Загоскин Алексей Николаевич — генерал-майор корпуса инженеров путей сообщения, вице-директор Департамента проектов и смет Главного управления путей сообщения (1842—1846), младший брат Михаила Николаевича Загоскина, русского прозаика и драматурга.
475 Желязевич Рудольф Андреевич (elaziewicz Rudolf) (1810—1874) — российский архитектор польского происхождения, специалист по строительным конструкциям, старший архитектор Департамента железных дорог в Главном управлении путей сообщения и публичных зданий (1832—1854), участник строительства Николаевского (ныне Моск.) вокзала в С.-Петербурге (1844—1851), проектировал станционные здания, был инспектором строительства Николаевской ж. д.
476 Маевский Карл Яковлевич (1824—1897) — действ. статский советник, окончил курс в Петерб. строительном училище со званием архитекторского помощника (1846), академик архитектуры (1859), инженер-архитектор (1870), член техническо-строительного комитета Министерства внутр. дел, член конференции и совета Строительного училища — Института гражданских инженеров (1848—1877), архитектор Экспедиции заготовления гос. бумаг и строитель ее зданий (с 1856), старший архитектор Гос. земельного банка (1858—1862).
477 Нарышкина (Ласунская, Тучкова) Маргарита Михайловна (1780—1852) — основательница Спасо-Бородинского монастыря (как инокиня Мелания и игуменья Мария). Второй муж Александр Алексеевич Тучков погиб в Бородинском сражении в районе Семеновского редута.
478 Митрополит Московский Филарет, в миру Василий Михайлович Дроздов, упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
479 Анна Ивановна Урусова, урожд. Семичева, упоминается в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 42 и примеч. 76 на с. 519 первого тома.
480 Московский Вознесенский монастырь — женский монастырь, основанный в 1386 Евдокией Дмитриевной, женой Дмитрия Донского. Находился в Кремле.
481 Митрополит Иннокентий (в миру Иван Евсеевич Попов-Вениаминов) (1797—1879) — епископ Русской православной церкви, митрополит Моск. и Коломенский (с 1868).
482 Вероятно, Александр Алексеевич Киреев (1833—1910) — генерал от кавалерии (1907), славянофил, участник Крымской войны, адъютант вел. кн. Константина Николаевича (с 1862), руководитель петербургского отделения ‘Общ-ва любителей духовного просвещения’ (1872).
483 Иного мнения придерживался действ. тайный советник, сенатор, директор Департамента ж. д. с 1842 по 1848 Константин Иванович Фишер. Вот что пишет он в своих воспоминаниях: ‘Закревский был тоже врагом Меншикова, которому приписывал свое увольнение от службы, но совершенно неосновательно. Я, как сегодня, помню рассказ князя Меншикова, воротившегося от государя. Меншиков говорил мне озабоченно: Закревский написал государю письмо, в котором просит увольнения от звания министра внутренних дел и финляндского генерал-губернатора (в 1831 г. после холеры) в предположении, что государь им недоволен. Между строчками это значило: я надеялся получить ленту, но не получил, дайте мне ее, пожалуйста. Письмо это подано государю в то время, когда ему докладывал Меншиков. Государь, подумав, сказал: ‘Закревский просится в отставку, я никого не удерживаю, министр внутренних дел у меня есть. Меншиков! Возьми Финляндию. Я всегда думал, что это управление входит в те руки, в которых мои морские силы’… На следующее воскресенье князь позван к государю… и Финляндия возложена на князя Меншикова. Закревский, выйдя в чистую отставку, рассердил государя. Однако же, давая великолепные балы, он понемногу привлек к себе царскую фамилию и получил вес. Так, Чернышев, Воронцов, Закревский, Грейг и куча недовольных особ женского пола составляли батарею против Меншикова, за ним или с ним — ни души!’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, май. С. 429).
484 Об Александре Николаевиче Лидерсе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
485 Попов Александр Петрович (1816—1885) — действ. статский советник (1865), проф. хирургии в Имп. Моск. ун-те, медицинский инспектор больниц гражд. ведомства в Москве (1866), член Попечительного совета заведений обществ. призрения в Москве (1867).
486 Об Анне Сергеевне Цуриковой (в браке Овер, Попова) известно, что она была фрейлиной имп. Александры Федоровны (до 1849 — по-видимому, до первого брака). Дочери Сергея Васильевича Цурикова упоминаются в первом томе (с. 292 наст. изд.), но Анна Сергеевна по имени там не названа.
487 В гл. III упоминаются Екатерина Ивановна Вельяминова-Зернова (см. также примеч. 665 на с. 594 первого тома) и Анисья Федоровна Вельяминова-Зернова, в браке Кологривова (см. также примеч. 541 на с. 579 первого тома), Варвара Петровна Полуденская, в браке Лугинина (см. также примеч. 525 на с. 577 первого тома), Анна Семеновна и Елизавета Семеновна Шеншины упоминаются в гл. IV первого тома. Екатерина Петровна Полуденская (ум. 1898) и, предположительно, Наталья Дмитриевна Новикова, в браке Танеева (1819—1888, муж Василий Сергеевич Танеев, 1811—1870) ранее не упоминались. Об Александре Николаевне Шубиной см. ранее и далее в гл. VII и примеч. 464 наст. тома.
488 Закревский Андрей Иванович (род. 1753) — отставной поручик, тверской дворянин, помещик Зубцовского уезда. Жена: Анна Алексеевна Солнцева.
489 Война России и Швеции 1808—1809, закончившаяся присоединением Финляндии к России.
490 Каменский (Каменский 2-й) Николай Михайлович, граф (1776—1811) — генерал от инфантерии, генерал-майор (1799), принимал участие в швейцарском походе Суворова, кампаниях 1805 и 1807 гг., войне со Швецией, командующий Дунайской армией в войне с Турцией (1810). ‘Блистательно завершившим кампанию покорением Финляндии’ назвал его К. Ф. Ордин (1834—1892) в кн. ‘Покорение Финляндии: Опыт описания по неизданным источникам. СПб.: тип. И. Н. Скороходова, 1889. Т. I. С. 433—436. Об отравлении Н. М. Каменского действительно ходили слухи, но, судя по симптомам, у него могла быть ‘возвратная лихорадка’, от которой страдала почти вся Молдавская армия.
491 Барклай де Толли Михаил Богданович (Barclay de Tolly Michael Andreas), кн. (1761—1818). Пост воен. министра занимал с 1810 по 1812, одновременно с назначением воен. министром он был введен в Сенат.
492 Сперанский Михаил Михайлович, граф (1772—1839), 17 марта 1812 после беседы с императором Александром I был отправлен в ссылку в Пермь, которая продолжалась до 1814. В 1816 он был возвращен на государственную службу.
493 Воейков Алексей Васильевич (1778—1825) — потомственный дворянин, уроженец с. Рассказово Тамбовской губ., начал службу в 1793 в л. — гв. Преображенском полку сержантом, участвовал в швейцарском походе (1799), Русско-шведской войне (1808—1809), затем короткое время руководил Особенной канцелярией при воен. министре (см. след. примеч.), генерал-майор (1812). После отставки и тяжелых ранений жил в имении своей жены в Старой Ольшанке (ныне Уваровского р-на), занимался писательством. Жена: Вера Николаевна Львова.
494 Экспедиция секретных дел при Воен. министерстве была создана по инициативе Барклая де Толли в янв. 1810, а в янв. 1812 ее переименовали в Особенную канцелярию при воен. министре (воен. разведка). Флигель-адъютант полковник А. В. Воейков руководил канцелярией с 29 сент. 1810 по 19 марта 1812, после этого (до 10 янв. 1813) — полковник А. А. Закревский. По делу Сперанского Воейкова перевели служить в Москву как командира пехотной бригады.
495 Вероятно, автор имеет в виду отъезд Барклая де Толли из армии в нояб. 1812.
496 Толстая (в браке Закревская) Аграфена Федоровна, графиня (1799—1879) — светская красавица, муза Е. А. Баратынского, А. С. Пушкина и П. А. Вяземского. Родители: граф Федор Андреевич Толстой и Степанида Алексеевна Дурасова (внучка богатейшего золотопромышленника И. С. Мясникова), муж: Арсений Андреевич Закревский (1786—1865), дети: Лидия (в зам. Нессельроде) (1826—1884) и Ольга (умерла в младенчестве).
497 Резко негативно о деятельности А. А. Закревского, с 1823 по 1831 генерал-губернатора Финляндии, отзывается заведовавший с 1836 собственной канцелярией финляндского генерал-губернатора, в ту пору Александра Сергеевича Меншикова, Константин Иванович Фишер, приближенное лицо и единомышленник св. князя. В своих воспоминаниях он пишет: ‘Независимый сенат был предан государю, преданность независимого и лестнее, и прочнее, чем покорность раба, оттого государю нравилась эта независимость. В последние годы царствования взгляды императора Александра изменились, при Николае Павловиче, при Закревском, еще более. Закревский не любил вольнодумцев, но в его распоряжении было только два оружия: палка и шпионство, и как палка была тут слишком неуместна, то он только шпионил… мало-помалу старики сходили со сцены и заменялись людьми, выросшими под бюрократическим направлением Закревского. Так, сенат обращался постепенно в скопище чиновников, бездарных, низкопоклонных, и дух независимости переместился из сената в среду профессоров, журналистов и студентов: событие неблагоприятное государству, ибо в таких обстоятельствах на месте практических политических взглядов являются отвлеченные доктрины, своекорыстные расчеты партий и заблуждение юношества’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, апрель. С. 76—77). Автор ‘Записок’ сообщает, что, разбирая бумаги собственной канцелярии финляндского генерал-губернатора, он мог удостовериться в применяемых Закревским слежке и доносительстве.
498 Закревская Лидия Арсеньевна (1826—1884) — крестница имп. Николая I, муж: Дмитрий Карлович Нессельроде (1816—1891). В 1859, при жизни первого мужа и без развода, стала неофициальной женой кн. Дмитрия Владимировича Друцкого-Соколинского (1832—1906), но этот брак был признан незаконным по определению Св. Синода. Попустительство моск. генерал-губернатора, ее отца графа Арсения Андреевича Закревского (1783—1865), стоило ему места службы.
499 Нессельроде Карл Васильевич (Карл Роберт) фон (Nesselrode Karl Robert von), граф (1780—1862) — канцлер (1844—1862) и министр иностр. дел Российской империи (1816—1856).
500 Московская практическая академия коммерческих наук, среднее специальное учебное заведение, основанное в 1807. Иногда использовали название Практическая коммерческая академия.
501 Армфельт Густав Мориц (Густав Маврикий Максимович) (Armfelt Gustaf Mauritz), граф (1757—1814) — фаворит швед. короля Густава III, директор Королевской оперы (1786), генерал-адъютант, полковник Нюландского пехотного полка (1787). На службе России с 1811, генерал от инфантерии (1812), советник Александра I по финляндским вопросам, генерал-губернатор Финляндии (1812—1813). Жена: Гедвига Ульрика Делагарди (1761—1832).
502 Об Александре Сергеевне Ивановой, урожд. Толстой, говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
503 Речь идет о Федоре Федоровиче Меце (Metz Carl Friedrich von) (1805—1861), в I гл. ‘Моих воспоминаний’ он назван в числе ротных офицеров Института инженеров путей сообщений, упомянут как переводчик с фр. учебника алгебры П. Л. Бурдона и директор Александровского кадетского корпуса в Царском Селе. Здесь говорится о его матери, Елизавете Ивановне Мец (Metz Elisabeth Beata Marie von) (1784—1862).
504 Об Александре Александровиче Бестужеве-Марлинском говорилось в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
505 Полевой Ксенофонт Алексеевич (1801—1867) — писатель, переводчик, литературный критик, журналист, книгоиздатель, брат писательницы Е. А. Авдеевой и Н. А. Полевого (в то время был широко известен его основной труд, ‘История русского народа’ в 6 т., выходивший в Москве в 1829—1833). Вместе с братом выпускал ‘Моск. телеграф’ (1825). Автор историч. романа ‘Ломоносов’, воспоминаний об А. С. Грибоедове и о Н. А. Полевом.
506 О Петре Павловиче Зуеве говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 59 и примеч. 137 на с. 527 первого тома.
507 Комаровская (в браке Шипова) Анна Евграфовна (1806—1872) — фрейлина имп. Елизаветы Алексеевны, попечительница Николаевского детского приюта в Казани, вела альбом с письмами, автографами, документами людей, имена которых вошли в историю России и Европы (хранится в ИРЛИ, Пушкинский Дом Академии наук), знакомая А. С. Пушкина, В. А. Жуковского, М. Н. Загоскина, Ф. Н. Глинки и др. Муж: Сергей Павлович Шипов (1790—1876).
508 О Федоре Николаевиче Глинке говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
509 Нарышкин Сергей Алексеевич (1836—1878) — поручик Павлоградского и Александрийского гусарских полков, владелец двух имений: Гора Орловского уезда и с. Дарковичи Брянского уезда. Родители: Алексей Иванович Нарышкин (1815—1866) и Мария Сергеевна Цурикова (1813—1863).
510 Шубин Николай Петрович (1784/86—1839/43) — отставной ротмистр, член Моск. отделения Мануфактурного совета Департамента мануфактур и внутренней торговли Министерства финансов, помещик Даниловского уезда Ярославской губ., владелец дома No 12 на Малой Дмитровке в Москве.
511 О Екатерине Петровне Дубянской говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
512 Дубянский Дмитрий Михайлович (1769—1825) — коллежский советник, член комиссии по составлению законов, директор придворной певч. капеллы (1825). Родители: Михаил Федорович Дубянский и Наталья Федоровна Дубянская. Жена: Екатерина Петровна Дубянская (Шубина) (1781—1859). Николай Васильевич Зиновьев был сыном сестры Д. М. Дубянского, Варвары Михайловны Зиновьевой.
513 Православный Серафимо-Дивеевский монастырь.
514 Оболенская (Шубина) Софья Николаевна, кнг. (1817—1853) — родители: Николай Петрович Шубин (1784—1839) и Анна Михайловна Маркова, муж: князь Владимир Иванович Оболенский (1810—1857). Его сын Владимир (1841—1903) — статский советник (1881), земский деятель, меценат, издатель еженедельной газеты ‘Гдовско-Ямбургский листок’ в С.-Петербурге (1872—1876) под редакцией Владимира Капитоновича Тихомирова (1841—1872), затем газеты ‘Молва’ (с 1876), владелец типографии на углу Николаевской ул. и Невского пр. (1872—1877), где был напечатан ‘Дневник писателя’ Ф. М. Достоевского, автор книги о М. И. Глинке (1885, совместно с П. П. Веймарном). Жена: Лидия Александровна Веймарн.
515 Корвин-Круковский (Крюковский) Василий Васильевич (1803—1875) — артиллерийский генерал-лейтенант, служил начальником Арсенала в Москве, в отставке с 1858, владелец деревни Палибино Витебской губ. В его доме собирались представители российской научной элиты: профессор математики артиллерийской академии П. Л. Лавров, хирург Н. И. Пирогов и др. Родители: Василий Семенович Круковский и Анна Андреевна Нелединская. Жена: Елизавета Федоровна Шуберт, дети: Анна (в зам. Жаклар, Jaclard) (1843—1887) (революционерка и писательница), София (в зам. Ковалевская) (1850—1891) (математик), Федор (1855—1920).
516 Гедловский — польского происхождения, из пленных солдат польский армии, унтер-офицер военно-рабочей команды путей сообщения, участвовал в прокладке чугунных труб Моск. водопровода в нач. 1850-х, потом состоял при авторе и производил присмотр за водопроводом от р. Яузы в с. Б. Мытищи до алексеевского водоподъемного здания, осуществлял техническое обслуживание водоподъемных паровых машин Мытищинского водопровода в к. 1850-х.
517 Бибарсов Яков Данилович, кн. (ум. 1833) — майор, представитель знатного татарского рода, владел Мышегским чугуноплавильным, чугунолитейным и железоделательным заводом Тарусского уезда Калужской губ. в 1824—1840, потом им владела его вдова Екатерина Гавриловна урожд. Жеребцова, в 1-м браке Чесменская (1840—1870).
518 Новиков Петр Андреевич — калужский I гильдии купец, арендатор Дугнинского металлургического завода (1831—1864) (построен и оснащен горнозаводчиком Никитой Демидовым на реке Дугне в 1702). Помимо чугуна, во время Отечественной войны 1812 г. завод выпускал также картечь и ядра, а потом известное на всю Россию художественное литье.
519 Мальцов Сергей Иванович (1810—1893) — I гильдии купец, генерал-майор (1849), адъютант принца Петра Георгиевича Ольденбургского (1834), почетный член Общ-ва содействия русской торговли и промышленности, после смерти отца (1853) занимался управлением заводов, которые располагались на землях Калужской, Орловской и Смоленской губ. На заводах трудились 100 тыс. чел., производя машины всех видов, стройматериалы, мебель, сельхозпродукты. Родители: крупный землевладелец и промышленник Иван Акимович Мальцов (1774—1853) и Капитолина Михайловна Вышеславцева (1778—1861). Жена: княжна Анастасия Николаевна Урусова (1820—1894).
520 В 1853 гвардейский полковник, адъютант графа Клейнмихеля В. Н. Новосильцев открыл построенный на свои средства стационарный деревянный цирк на Петровке (на месте нынешнего ЦУМа), где дебютировали выпускники циркового класса Петерб. театрального училища. В цирке выступала франц. наездница Л. Бассен, ставились пантомимы: ‘Блокада Ахты’, ‘Охота в Баден-Бадене’, ‘Вардирелли, или Калабрийские разбойники’. Цирк просуществовал до 1858.
521 11 марта 1853 произошел пожар в Большом театре, в результате которого его здание полностью сгорело, также погибло и все театральное имущество.
522 Гальванопластическое, литейное и художественной бронзы механическое заведение (Старопетергофский пр., 40, архитектор Ф. И. Руска, год постройки 1844—1846) — один из первых гальванических заводов в России, открыт в 1844 герцогом Максимилианом Лейхтенбергским при ближайшем участии Б. С. Якоби. Заведение специализировалось в области художественной гальванопластики на изготовлении барельефов и статуй.
523 Фуллон Иван Александрович (1793—1855) — генерал-майор (1846), член Совета и Ученого комитета корпуса горных инженеров (1844), директор Департамента горных и соляных дел (1849).
524 О Надежде Андреевне Волконской, в браке Сосанопулос, говорилось в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
525 О Николае Александровиче Замятнине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
526 Шуберский Карл Эрнестович (1835—1891) — инженер путей сообщения, известный ж.-д. деятель и изобретатель, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1855), производил изыскания Варшавской ж. д. от Варшавы до прусской границы, а также Орлово-Грязской, Азовской и Ростово-Владикавказской ж. д.
527 Заика Ефим Никитич (1836—1875) — надворный советник, инженер путей сообщения, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения. Сын Никиты Ефимовича Заики, см. примеч. 435 наст. тома.
528 Скрипицын Валерий Валерьевич (1799—1874) — тайный советник, камергер, директор Департамента духовных дел иностранных исповеданий Министерства внутр. дел Российской империи (1842—1855). Был проводником царской политики единоверия, которая была принята в 1800 Моск. митрополитом Платоном. Вместе со статским советником Николаем Арсеньевичем Жеребцовым создал пароходство ‘Кавказ и Меркурий’ — 2-е крупнейшее на Волге. С 1855 жил за границей. Родители: Валерий Александрович Скрипицын и Мария Дмитриевна Уварова (?).
529 Красные (Триумфальные) ворота были построены из дерева на месте проломных ворот Земляного города по приказу Петра I в честь победы в 1709 над шведами в Полтавской битве. Деревянные ворота сгорели в 1737 и были снова отстроены для коронации Елизаветы Петровны в 1742. Каменные ворота появились в 1757, окончательно их снесли в 1928.
530 Первое крупное сражение на суше в ходе Крымской войны между русской армией и высадившимися в Крыму союзными войсками Англии и Франции. Произошло 8 сентяб. 1854. В результате отступления русской армии союзники смогли начать осаду Севастополя.
531 Инкерманское сражение 24 окт. 1854 имело целью не дать союзным войскам начать генеральный штурм Севастополя. Ценой больших потерь этого достичь удалось, но в остальном произошедшее только ухудшило положение русской армии в Крыму. Неудача в этом сражении оказала крайне негативное влияние на русского императора и его окружение.
532 Придунайскими княжествами называли княжества Валахия и Молдавия, существовавшие с XIV в. В 1881 на их основе было создано и провозглашено королевство Румыния.
533 Княжевич Владислав Максимович (1798—1873) — тайный советник, гос. деятель, публицист и литератор пушкинского круга, окончил Имп. Царскосельский лицей, во время Крымской войны (1853—1856) занимался организацией оказания медицинской помощи участникам обороны Севастополя (1854—1855), вице-губернатор С.-Петербурга, председатель симферопольской уголовной палаты, казенных палат Таврической и Рязанской губ.
534 Квицинский Онуфрий Александрович (1791—1863) — генерал-лейтенант, начальник 16-й пехотной дивизии, принимал участие в Альминском сражении.
535 Шернваль (Stjernvall) Канут Генрихович (Кнут Адольф), барон (1819—1899) — финн по происхождению, строитель ж. д. в России и в Финляндии, камергер, гофмейстер, председатель Управления казенных ж. д. (1881—1885), главный инспектор российских ж. д., член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1877—1889).
536 См. примеч. 509 наст. тома.
537 Липранди Павел Петрович (1796—1864) — генерал от инфантерии, командир л. — гв. Семеновского полка (1842), во время Крымской войны участвовал в деле под Балаклавой, Инкерманском сражении и бое на Черной речке.
538 О Петре Андреевиче Данненберге говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’ на с. 449, см. также примеч. 801 на с. 612 первого тома.
539 Герсеванов Николай Борисович (1809—1871) — генерал-майор (1855), писатель-беллетрист. Автор таких произведений, как ‘Военно-статистическое обозрение Таврической губ.’ (СПб., 1849), ‘Какие ж. д. выгоднее для России: конные или паровые?’ (Одесса, 1856) и др. Принимал участие в действиях русской армии на Кавказе, в венгерской кампании. В Крымской войне участвовал в сражении при Балаклаве, под Инкерманом, в Байдарской долине, на Черной речке и в защите Севастополя, после отставки был новомосковским уездным предводителем дворянства (1860—1866) и почетным членом екатеринославской губерн. земской управы.
540 Горчаков Петр Дмитриевич, кн. (1789—1868) — генерал от инфантерии, старший брат генерала М. Д. Горчакова. Управлял Имеретией (с 1820), успешно воевал против горцев. С 1836 в теч. 14 лет генерал-губернатор Зап. Сибири и командир отдельного Сибирского корпуса. Во время Крымской войны принял участие в сражении на р. Альме, лично водил в атаку батальоны Владимирского пехотного полка. В 1855 вышел в отставку и был назначен членом Государственного Совета.
541 Баумгартен Александр Карлович (1815—1883) — герой Крымской войны 1853—1856 (командир 1-й бригады 10-й пехотной дивизии в составе Севастопольского гарнизона, отличился в боях при Четати), далее начальник Николаевской академии Генерального штаба, председатель главного госпитального и член главного военно-учеб. комитетов Воен. совета, председатель общ-ва Красного Креста.
542 Пестель Владимир Иванович (ок. 1795—1865) — младший брат декабриста П. И. Пестеля, участник Заграничных походов (1813—1815), херсонский (1839—1845) и таврический (1845—1854) губернатор, генерал-лейтенант (1845), сенатор (1855), действ. тайный советник (1865). Во время Крымской войны, 10-го сентября 1854, следуя приказу, вывез из Симферополя бумаги всех присутственных мест, за что лишился должности.
543 Моллер Федор Федорович (1795—1875) — генерал-лейтенант, принимал участие в польской (1831) и венгерской (1848—1849) кампаниях, в Крымскую войну начальник Севастопольского гарнизона (с 13 сент. по 5 дек. 1854), оставил должность и передал распоряжение по обороне вице-адмиралу Корнилову, далее находился на Бельбеке и командовал главным резервом (начало 1855), затем находился в составе Севастопольского гарнизона.
544 Соймонов Федор Иванович (1800—1854) — учился в Дворянском полку. В 1831, командуя Галицким пехотным полком, принял участие в подавлении польского мятежа. Генерал-лейтенант с 1852. Во время Крымской войны, при атаке англ. лагерей при Инкермане командовал 10-й пехотной дивизией (Томский, Колыванский, Екатеринбургский полки) — одной из главнейших колонн, но был убит в самом начале сражения. Среди прочих наград имел орден Св. Георгия 4-й ст.
545 Тимофеев Николай Дмитриевич (1799—1855) — генерал-майор, во время Крымской войны командовал Минским пехотным полком (1854) и затем 5-м отделением Севастопольской оборонительной линии (Волынский и Селенгинский редуты, Камчатский люнет, 1855), был убит в бою при штурме Забалканской батареи.
546 Жабокрицкий (Жабокритский) Осип (Иосиф) Петрович (1794—1866) — вступил в службу в 1812, во время Крымской войны генерал-лейтенант. До этого служил в Украинском казачьем регулярном полку, в Украинском пехотном полку, в Волынском пехотном, Житомирского егерском, Литовском егерском полках, в 1848 командир Украинского егерского полка. В 1853 начальник 16-й пехотной дивизии, во время Крымской войны, в той же должности, начальник обороны Корабельной стороны. С 1856 начальник штаба войск, охраняющих Азовское побережье, с 1857 по 1866 начальник 6-й пехотной дивизии.
547 Буа-Вильомез (у Дельвига Буэ-Вилльомэ) Луи Эдуард (Bout-Willaumez Louis Edouard) (1808—1871) — франц. контр-адмирал, начальник штаба франц. эскадры. Считался самым грамотным адмиралом франц. флота периода Крымской войны, разработал план действий по поддержке сухопутных войск во время сражения за Севастополь и бомбандировке Одессы, далее префект Тулона (1861), член сената Франции (1865).
548 Гамелен Фердинанд Альфонс (Hamelin Ferdinand Alphonse) (1796—1864) — адмирал Франции (1854), морской министр Франции (1855). Во время Крымской начальник эскадры Черного моря, командовал десантной высадкой англо-франц. войск под Евпаторией, подвергал бомбардировкам Одессу и Керчь.
549 Сент-Арно Арман Жак Ашиль Леруа де (Saint-Arnaud Armand Jacques Achille Leroy de) (1796—1854) — маршал Франции, воен. министр (1851), обер-шталмейстер императора. Во время Крымской войны главный начальник франц. Вост. армии, командовал ею при высадке в Евпатории, в сражении на Альме и при движении к Севастополю, потом передал начальство Канроберу (26 сент. 1854) и через три дня умер от холеры.
550 Cомерсет Фицрой Джеймс Генри, 1-й барон Реглан (Somerset Fitzroy James Henry, Lord Raglan) (1788—1855) — англ. фельдмаршал (1854), командующий британскими войсками во время Крымской войны, умер под Севастополем от холеры 28 июня 1855.
551 Trait thorique et pratique de la conduite et de la distribution des eaux: avec un atlas de 47 planches / J. Dupuit. Paris: Dunod, 1865.
552 Готье Владимир Гаврилович (1843—1896) — приемный сын Владимира Ивановича Готье-Дюфайе (1815—1887), книгоиздатель, владелец книжного магазина в Москве. Книжный магазин Готье (позднее ‘Тастевен Ф. И. — преемник В. Г. Готье’) упоминается в ‘Анне Карениной’.
553 Недзялковский Александр Александрович (1840—1890) — подполковник, помощник делопроизводителя (1877—1881), потом с 1881 полковник, делопроизводитель по искусственной части канцелярии Инженерного комитета Главного инженерного управления.
554 Липин Николай Иванович (1812—1877) — инженер, окончил Институт инженеров путей сообщения в 1831, принимал участие в строительстве Николаевской ж. д. (1842), проф. названного института по курсу водяных сообщений и по постройке машин (1850). Генерал-майор (1860), вице-директор (1856—1865) и директор Департамента железных дорог (1865—1871), член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий с 1870 по 1877, тайный советник (1875).
555 Моск. университет был основан по указу императрицы Елизаветы Петровны в янв. 1755.
556 Шпеер Иван Абрамович (1805—1869) — действ. статский советник (1851), директор училищ Моск. губ. и 1-й моск. гимназии (с 1853), потом гродненский губернатор (1856). Имеется эпиграмма Аполлона Александровича Майкова на инспектора Имп. Моск. ун-та И. А. Шпеера:
Се Шпеер, се Омар, се бегемотов внук,
Что страх как бережет Россию от наук.
557 Император Николай I умер 18 февр. 1855. Известие о его смерти поразило не только Дельвига, но и многих других жителей России своей внезапностью. А. Ф. Тютчева, бывшая тогда фрейлиной, также была поражена известием: ‘В народе уже ходит множество слухов, волнующих массы и могущих повести к беспорядкам. Все поражнены внезапностью смерти, весть о которой разразилась, как бомба, как удар молнии, тогда как не было помещено ни одного бюллетеня о болезни императора и об опасности, угрожавшей его жизни’ (Тютчева А. Ф. Воспоминания: При дворе двух императоров. Дневник. М., 2017. С. 209).
558 Пилар фон Пильхау Николай Густавович (1831—1886) — генерал-лейтенант (1881), адъютант графа Клейнмихеля (1852), флигель-адъютант (1856), далее состоял при миссии в Брюсселе (1863) и Риме. Родители: Густав Федорович и Варвара Ивановна Дунина, жена: Елизавета Петровна Клейнмихель (1833—1896), дочь Петра Андреевича Клейнмихеля.
559 Колокол Реут упал с Успенской звонницы Моск. Кремля 20 февр. 1855 в начале 4-го часа пополудни во время большого звона в честь восшествия на престoл имп. Александра II в момент последнего удара в колокол. Падение произошло вследствие разрушения крепления колокола (обломился рычаг, продетый в маточник). Это было второе падение данного колокола после взрыва кремлевской звонницы в 1812.
560 Демор Петр Федорович (1802—1873) — генерал-лейтенант (1872), дежурный штаб-офицер штаба корпуса инженеров путей сообщения (1845), заведующий штабом корпуса инженеров путей сообщения (1860—1870), член аудиториата Главного управления путей сообщения и публичных зданий (1862).
561 Сражение у Черной речки 4 авг. 1855 — не удавшаяся попытка русских войс к снять блокаду Севастополя союзными армиями.
562 Оставление южной части Севастополя произошло 28 авг. 1855, когда союзные войска овладели ключевой точкой обороны — Малаховым курганом.
563 Дом (No 18) на Тверском бульваре Василий Никитич Рукавишников (1811—1883) (петерб. купец I гильдии, золотопромышленник, благотворитель) купил в 1875, но после смерти среднего сына Николая в авг. 1875 продал этот дом и купил дом на Большой Никитской (No 41).
564 Не одобряя ‘азиатские аллюры’ Клейнмихеля и его стремление угодить любой ценой государю, бывший при нем директором железнодорожного департамента К. И. Фишер все же несколько раз отметил в своих воспоминаниях, что Клейнмихель старался быть полезным в меру своих сил и ‘не воровал, он стоил государству меньше, чем Чернышев (Александр Иванович, 1785—1857) и Орлов (Алексей Федорович, 1787—1862), которые служили ширмою для организации воров, расплодившихся под их кровом изумительно и развивших свою наглость до уродливости’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, май. С. 462). ‘Я все-таки думаю, что граф Клейнмихель выше своей репутации и лучше большинства своих сверстников. Он льстил страстям государя и позволял себе интриги, но много ли людей у нас, которые в его положении этого бы не сделали. Чернышев и Воронцов далеко перещеголяли его и в том и в другом, только делали это не так грубо… Клейнмихель был совершенно чужд тех познаний, которые нужны в должностях, им занимаемых, — но зачем назначали его в эти должности, много ли, опять спрошу, у нас людей, которые отказались бы от высокого звания по сознанию своей неспособности?.. Слава Клейнмихеля заключалась единственно в точном и скором исполнении, за всякую неточность государь ‘распекал’ его, и он боялся его до безумия… Таков был Клейнмихель, росший во времена Павла I и прошедший службу под начальством Аракчеева!’ (Там же. Т. CXII. 1908, май. С. 459—460, 464). А вот проницательность Клейнмихеля в отношении своих подчиненных не раз отмечал не только А. И. Дельвиг, но и К. И. Фишер. Ср. следующий далее рассказ Дельвига об инциденте Клейнмихеля с К. В. Чевкиным и характеристику будущего главноуправляющего путей сообщения в записках Фишера: ‘Когда я заметил, что он (Чевкин), кажется, умный человек, Егор Францевич (министр финансов Канкрин) нашел, что он умен, ‘только жаль, что у него ум, как спина’ (горбатая). Он обманывает своим ‘умом сперва самого себя, а потом и других’. Признаться, я бы хотел добавить, что он нагл…’ (Там же. Т. CXII. 1908, июнь. С. 829).
565 О Федоре Федоровиче Масальском (Мосальском) говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
566 Рамазанов Николай Александрович (1817—1867) — скульптор, художник, автор трудов по истории искусства, проф., академик Имп. Академии художеств, преподаватель скульптуры в Моск. училище живописи, ваяния и зодчества. Основные работы: барельефы на пьедестал монумента императора Николая I в С.-Петербурге и некоторые из скульптурных украшений на внешних стенах моск. храма Христа Спасителя.
567 Благотворительное заведение, в котором находили приют старые, больные, а иногда и сироты. В XIX в. приют традиционно находился под покровительством царствующих императриц.
568 О Марии Антоновне Родзевич говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
569 Парижский мир 1856 г. — договор, по которому Россия лишалась права иметь на Черном море военный флот.
570 Садовский Т. Л. — инженер-подполковник, дистанционный инженер, потом участник компании известных подрядчиков ‘Дуров, Мекк и Садовский’, принимал участие в строительстве Нижегородской, Моск. — Рязанской и Орловско-Витебской ж. д.
571 Губонин Петр Ионович (1825/1828—1894) — промышленник, миллионер, строитель ж. д. в России, тайный советник, из крепостных крестьян. В 1866 вместе с инженером Т. Л. Садовским и генерал-майором А. Б. Казаковым получил подряд от орловского земства на строительство Орловско-Витебской ж. д.
572 Сообщается, что в разговоре с автором Чаадаев выразился еще резче: ‘Взгляните на него, — говорил он, указывая на Государя, — просто страшно за Россию. Это тупое выражение, эти оловянные глаза!’ (Звенья. М., Л., 1934. Кн. III—IV. С. 390).
573 Ресторан ‘Шевалье’ и гостиница располагались в Камергерском переулке. Здесь говорили по-франц., готовили национальные франц. блюда и меню было на франц. яз.
574 Ходынские воен. лагеря были созданы в 1-й пол. XIX в. Собственно лагеря располагались в вост. части Ходынского поля, а в его зап. части были оборудованы артиллерийский полигон и стрельбище.
575 Об Эдуарде Трофимовиче Баранове говорилось в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
576 Шидловский Михаил Романович (1826—1880) — из дворян Харьковской губ., окончил курс Имп. воен. академии (потом Академия Генерального штаба), командир Волынского пехотного полка (1858), тульский гражд. губернатор, второй товарищ министра внутр. дел (1871). Генерал-лейтенант (1873), сенатор (1873).
577 Синельников Николай Петрович (1805—1892) — генерал от кавалерии, сенатор, владимирский (1852), волынский (1852—1855), моск. (1855—1857) и воронежский (1857—1859) губернатор, генерал-интендант Первой армии (1860—1863), генерал-губернатор Вост. Сибири (1871—1874).
578 Касаткина-Ростовская Елена Ивановна, кнж. (1792—1872).
579 Засецкий Михаил Дмитриевич (1813—1874) — титулярный советник, дипломат. Династия Засецких владела землями и крестьянами Калужской и Курской губ. Был любителем музыки и пения, содержал в Москве певческий хор, обладал приятным голосом, умер во Флоренции (тело отправлено в Россию). Жена: племянница автора Валентина Семеновна Викулина (в зам. Засецкая) (род. 1837), дети: Ольга, Дмитрий (род. 1861).
580 Ранее в этом томе о Валентине Семеновне Викулиной см. на с. 98, 141, 165, а также в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. Указатель имен первого тома.
581 Томатис Екатерина Фоминична, графиня (1799—1879) — фрейлина двора (1827), дочь подполковника и георгиевского кавалера Томаса Ивановича Томатиса (1753—1823). Муж: Константин Владимирович Чевкин (1802—1875), сын Николай (1830—1857).
582 Базилевский Петр Андреевич (1795—1863) — камергер, богатый малороссийский помещик, имел свой дом на Тверском бульваре (No 18, построен в первой четверти XIX в.). Жена: Екатерина Александровна Грессер (1808—1864), племянница генерал-фельдмаршала П. М. Волконского.
583 Чевкин Николай Константинович (1830—1857) — единственный сын Константина Владимировича Чевкина, получил воспитание в Пажеском корпусе, служил в л. — гв. Уланском полку, был адъютантом высших сановников — кронштадтского воен. генерал-губернатора кн. А. С. Меншикова и воен. министра И. О. Сухозанета. Скоропостижно скончался в 1857.
584 Успенский собор Моск. Кремля — главный православный храм во времена империи. В нем происходила церемония коронации императоров.
585 Моск. дворцовая контора — структурное подразделение Министерства императорского двора, существовавшее с 1831 по 1886. В задачу конторы входило содержание и эксплуатация царских дворцов в Москве и ее окрестностях, а также подготовка и проведение торжественных мероприятий, связанных с коронацией.
586 Грот Константин Карлович (1815—1897) — окончил Александровский Царскосельский пансион (1835). Действ. тайный советник, первый губернатор Самарской губ. (1853—1861), член комиссии по устройству крестьянских учреждений под председательством Н. А. Милютина (1861—1863), директор Департамента податей и сборов (1861—1869), член Гос. Совета (1870), далее управлял ведомством учреждений имп. Марии (1882—1884).
587 В Петровском дворце архитектора Матвея Казакова делали остановку по пути из С.-Петербурга в Москву на коронацию. Дворец расположен в ближнем пригороде Москвы, в царское время остановка в нем накануне торжественнейшего события в жизни российского монарха — вступления на прародительский престол — была традиционным и важным шагом наследника.
588 Веревкин Владимир Николаевич (1821—1896) — генерал от инфантерии, командовал одним из полков 11-й пехотной дивизии 4-го пехотного корпуса (1856), витебский воен. губернатор (1863—1867), начальник местных войск Виленского воен. округа (1871), участвовал в войне с Турцией (1877—1878) (командующий 36-й пехотной дивизией), комендант Петропавловской крепости (1887).
589 Зеленой Александр Алексеевич (1818—1880) — окончил Морской кадетский корпус (1836), служил на Балтийском флоте, совершил кругосветное плавание, управляющий Межевой канцелярией, командир полка во время Крымской войны, министр гос. имуществ Российской империи (1862—1872).
590 Крузе Николай Федорович (1823—1901) — обществ. деятель, писатель, цензор (1855—1859), способствовал прохождению либеральных идей в ‘Русском вестнике’, затем председатель земской управы С.-Петерб. губ. (1865) и член совета Дворянского земельного банка.
591 Лонгинов Михаил Николаевич (1823—1875) — окончил юридический факультет Имп. С.-Петерб. ун-та (1843), писатель, переводчик, поэт, мемуарист, библиограф, историк литературы, член Английского клуба, орловский губернатор (1867—1871), главный цензор России, начальник Главного управления по делам печати Министерства внутр. дел (1871—1874).
592 После Крымской войны из-за расстройства гос. финансов правительство России было вынуждено отказаться от постройки казенных ж. д. и взять курс на привлечение в ж.-д. строительство частного банковского капитала, в т. ч. иностранного. В янв. 1857 Александр II подписал именной указ ‘О сооружении первой сети железных дорог’. Вскоре было основано русско-франц. акционерное общ-во, названное Главным обществом российских желеных дорог (ГОРЖД). Оно брало на себя обязательство в течение 10 лет построить в России сеть ж. д. протяженностью ок. 4000 верст и потом содержать их в течение 85 лет. Устав ГОРЖД был подписан министром путей сообщения К. В. Чевкиным, министром финансов П. Ф. Броком и, по доверенности от всех учредителей, бароном А. Л. Штиглицем. Главным распорядителем работ (главным директором) стал франц. инженер Ш.-Э. Колиньон, при нем был образован совещательный технический комитет из четырех русских инженеров для рассмотрения проектов. Александр II лично владел 1200 акциями, что обеспечивало безграничное доверие к обществу. Однако ГОРЖД своих обещаний не выполнило, в 1894 российское правительство выкупило все линии, и акционерное общ-во прекратило свое существование.
593 Об Александре Аггеевиче Абазе говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 316 и примеч. 646 на с. 591 первого тома.
594 О Шарле Этьене Колиньоне (Collignon Charles tienne) говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. с. 188 и примеч. 456 на с. 567 первого тома.
595 А. И. Дельвиг не сообщает о других неблаговидных действиях главного директора и руководства ГОРЖД. Пользуясь полной бесконтрольностью, совет управления раздул штаты административно-управленческого аппарата (800 чел. с небывало высокими окладами). Колиньон за счет средств акционеров построил роскошный особняк в Петербурге, ему было куплено имение в Орловской губ. Поэт В. И. Вейнберг в 1862 написал стихотв., вошедшее в цикл ‘Песни сумасшедшего акционера’ с эпиграфом: ‘Моего вы знали ль друга? (Офелия)’:
Вы знавали ль Колиньона?
Он был бравый кавалер,
Горделивый, важный барин
И французский инженер!
Там, далеко, за морями,
В пышной он сидит квартире,
Перед ним — сундук тяжелый,
В нем — всё русские рубли.
Колиньон! Назад три года
Мы пришли к тебе толпой:
‘Потрудись-ка для народа
И дороги нам построй.
Мы с тобою разных наций,
Но у нас найдешь ты рай,
А уж русских ассигнаций
Сколько хочешь забирай!’
Он поспешно снаряжался,
Все контракты заключил,
Всё построить страшно клялся…
Обманул — и укатил!..
Отпустили его мы с тугим кошельком,
Проводили с смиренным поклоном,
И горючие слезы струились ручьем,
Как прощалися мы с Колиньоном!
Он не придет! он не придет!
Сей славный гость земли российской,
И на чужбине не вздохнет
О линии феодосийской!
Он не придет! он не придет!
И там, среди французских граций,
Во славу русских ассигнаций
Рассказ заманчивый пойдет…
Он не придет, он не придет!
(Цит. по: Юмористические стихотворения Гейне из Тамбова. С.-Петербург: В типографии Рюмина и Ко, 1863. С. 85—87).
596 Рашет Владимир Карлович (1813—1880) — горный инженер, окончил Горный кадетский корпус (1833), помощник управляющего Александровской мануфактуры и управитель Лейхтенбергского завода в Петербурге (1848—1855). Металлург-изобретатель, строитель знаменитых чугуноплавильных печей, директор Совета торговли и мануфактуры Российской империи (1876).
597 Черкасов (Черкаев) Андрей Васильевич (ум. 1863) — инженер-полковник путей сообщения, начальник отделения в Департаменте искусственных дел Главного управления путей сообщения, потом помощник начальника Моск. водопроводов (автора) (1856—1858), инженер при правлении для устройства Новочеркасского водопровода, участвовал в заказе и приеме чугунных труб в Англии для устройства новочеркасского водоснабжения, где и умер (1863). Все сведения сообщены автором в разных томах ‘Моих воспоминаний’.
598 Первая частная ж. д. в России от Москвы до Сергиева Посада (Моск. — Троицкая ж. д.) была построена в 1860—1862.
599 Сканцони Фридрих Вильгельм (Scanzoni von Lichtenfels Friedrich Wilhelm) (1821—1891) — нем. акушер и гинеколог, руководитель кафедры гинекологии в Вюрцбурге (1850—1887). Его пособиями руководствовались многие клиники в Германии и др. странах, в т. ч. в России.
600 См. о ней на с. 366 наст. тома и отсылки к 1-му тому в примеч. 121 наст. тома.
601 Якушкин Иван Дмитриевич (1793—1857) — мемуарист, декабрист. После амнистии в 1856 вернулся в Москву и поселился у сына, инженер-полковника Е. И. Якушкина.
602 Сумарокова Мария Павловна (1786—1883) — дочь литератора Павла Ивановича Сумарокова (1767—1846), племянника поэта А. П. Сумарокова, и кнж. Марии Васильевны Голицыной, была близка ко двору вел. кн. Михаила Павловича.
603 Екатерина Гавриловна Левашова была двоюродной сестрой Ивана Дмитриевича Якушкина по материнской линии.
604 Толстой Николай Николаевич (1794—1872) — камер-паж (1814), служил в л. — гв. Семеновском полку (1814—1821) до чина штабс-капитана, статский советник, управляющий Моск. удельной конторой (1850, 1855).
605 Дом No 13 в Леонтьевском переулке принадлежал родителям Н. С. Мартынова. До ссоры Лермонтов часто бывал здесь.
606 Ершов Александр Степанович (1818—1867) — окончил курс Имп. Моск. унта (1839), там же был проф. начертательной геометрии и механики, директор Моск. ремесленного учеб. заведения (1845), автор статей ‘О высшем техническом образовании в Зап. Европе’ (1857), ‘О значении механического искусства и о состоянии его в России’ (1859), ‘Основания кинематики’ (1854) и др.
607 Мемуарист имеет в виду Указ императора Александра о создании губерн. комитетов по улучшению быта помещичьих крестьян.
608 Желтухин Алексей Дмитриевич (1820—1865) — журналист, редактор, обществ. деятель, издавал в Москве ‘Журнал землевладельцев’ (1858), основным направлением которого было обсуждение вопросов о постепенном улучшении быта крестьян. Работал с кн. Павлом Павловичем Гагариным (член Особого секретного комитета по крестьянскому делу), который отстаивал интересы помещиков и с помощью финансовой поддержки пытался сделать журнал Желтухина органом партии крепостников. Позже служил в Гос. канцелярии и канцелярии Комитета ми нистров.
609 Драшусов Владимир Николаевич (1820—1883) — окончил Имп. Моск. ун-т, цензор, почетный опекун и директор Сиротского воспитательного дома, издатель газеты ‘Моск. городской листок’.
610 Название произошло от лат. nihil — ‘ничто’, относилось к людям, не признающим традиционных нравственных и общественно-политических устоев. Было широко распространено в русской публицистике и художественной литературе 60-х. Один из первых таких ‘нигилистов’ был Евгений Базаров, герой романа И. С. Тургенева ‘Отцы и дети’ 1861 г.
611 Толстая (в зам. Киреевская) Екатерина Сергеевна (1810— после 1844) — владела селом Ключищи Нижегородской губ. Родители: Сергей Васильевич Толстой (1785— до 1839) и Вера Николаевна Шеншина, муж: Алексей Степанович Киреевский (род. 1805).
612 Орлов-Давыдов Владимир Петрович (1809—1882) — получил образование в Эдинбургском ун-те. Писатель, тайный советник, с. — петерб. губерн. предводитель дворянства, наследник громадного состояния (в 1860 В. П. Орлову-Давыдову принадлежало 268 тыс. дес. и 23 тыс. душ). Один из наиболее заметных представителей партии ‘аристократической’ оппозиции, которая мечтала о создании ‘настоящей’ аристократии, независимой от власти по типу британской (недаром одним из центров, объединявших их в Петербурге в 1860-е, стал знаменитый яхт-клуб).
613 ‘Весть’ — литературно-политическая газета, выходившая в С.-Петербурге (1863—1870). Газета в сущности являлась печатным органом крепостников, которые были недовольны крестьянской реформой Александра II. Редактор — Скарятин Владимир Дмитриевич (1825—1900), писатель, публицист, редактировавший также газету ‘Русский листок’. До начала литературной деятельности служил во флоте.
614 Предводителем дворянства С.-Петерб. губ. был кн. Григорий Алексеевич (у Дельвига Александрович) Щербатов (1819—1881), но не в описываемое время, а с 1863 по 1866.
615 Вестник промышленности. 1859. Т. I—II, No 3—5, отд. III. С. 284—328, 1—54 и 131—152.
616 Борзиг Иоганн Фридрих Август (Borsig Johann Friedrich August) (1804—1854) — нем. предприниматель, основатель заводов Борзига, которые занимались выпуском паровых машин, станков для других предприятий, чугунным и художественным литьем, а также локомотивостроением. В период с 1839 по 853 из 729 локомотивов, работавших на русских ж. д., 510 были сделаны в Германии, в осн. на заводах Борзига. После 1855 заказ иностр. локомотивов значительно сократился.
617 Эгелльс (у Дельвига Эггерт) Франц Антон (Egells Franz Anton Jakob) (1788—1854) — основатель и владелец машиностроительной мастерской в Берлине (основана в 1825). В 1836 мастерская расширилась, появились котельная и литейная мастерские и чугунолитейный завод был перенесен в Тегель (Берлин). Первый локомотив был построен в 1842. В 1871 фирма преобразовалась в акционерное общ-во и приобрела основанную в 1865 в Гаардене верфь Norddeutsche Werft, с 1882 завод получил название Schiff und Maschinenbau A.-G. Germania.
618 Веллерт Йоганн Фридрих (Whlert Johann Friedrich) (1797—1877) — прусский инженер в области паровых двигателей и локомотивов, друг Борзига, в начале карьеры работал на заводе Эгелльса (до 1836), потом у Борзига (до 1841), где de facto сконструировал первый локомотив, в 1842 основал свою фирму ‘Машиностроительный завод Веллерта’ (Whlert?schen MaschinenbauAnstalt), завод Веллерта в Берлине изготовлял локомотивы, всего в 1869 этим предприятием было поставлено 8 паровозов типа 0-3-0 (для Рязанско-Козловской дороги), аналогичные по конструкции паровозам Борзига.
619 Беренс Отто (Berens Otto Adolph Victor Alexander) (1797—1860) — купец родом из Риги, Курляндия, эмигрировал в Англию (1825) и к 1827 был уже известным купцом в Лондоне, владел магазином модных вещей (шнурки, шелк, детские перчатки, музыкальные шкатулки и т. п.) во дворе собора Св. Петра, в начале 1850-х основал фирму ‘Беренс, Блумберг и Ко‘ (Berens, Blumberg and Company), которая располагалась в фешенебельном районе на 2/6 Cannon Street.
620 Попов Евгений Иванович (1813—1875) — протоиерей Русской православной церкви, магистр С.-Петерб. духовной академии, служил священником в Посольской церкви в Лондоне (с 1840).
621 Белл (у Дельвига Бель) Карл (Чарлз) Фомич (Bell Charles) (1805—1869) — партнер Петерб. финансового дома в 1840—1850, автор сообщает, что в 1860-е. Белл был основным владельцем финансовой фирмы ‘Томсон, Бонар и Ко‘ (см. след. примеч.), после возвращения в Англию был избран в члены парламента от Консервативной партии (1868).
622 Финансовая фирма ‘Томсон, Бонар и Компания’ (Thomson, Bonar and Company) (51 Old Broad Street) — англ. торговый и финансовый дом, торговавший с Россией с XVIII в. Компания имела контору в Архангельске и С.-Петербурге, с к. 1850-х перешла к банкирской деятельности и оставила внешнеторговые операции, в частности, проводила реализацию капитала для Орловско-Витебской ж. д.
623 Компания ‘Джеймс Уатт и Ко‘ (James Watt and Co) возникла в 1849 (ранее называлась Boulton and Watt фирмы Soho Foundry), после смерти Джемса Уатта младшего (1769—1848). Владельцем фирмы стал Генри Волластон Блейк (Blake Henry Wollaston, 1815—1899). Его и встретил автор во время своего посещения фирмы. Личность второго молодого человека неизвестна, речь может идти о дизайнере фирмы Джеймсе Брауне (James Brown).
624 Пароход ‘Грейт Истерн’ (Great Eastern) — самый крупный в мире британский пароход сер. XIX в. (проектировщик Изамбард Кингдом Брюнель), спущен на воду в 1858 (стоимость ок. 800 тыс. фунтов стерлингов). В к. 1860-х пароход был продан и разобран.
625 Брюнель Генри Марк (Brunel Henry Marc) (1842—1903) — инженер в гражд. строительстве, спроектировал ж.-д. мост Blackfriars через р. Темза в Лондоне, доки в Уэльсе и т. п.
626 Стенлей Артур (Stanley Arthur Penrhyn) (1815—1881) — священник и академик, известен как ‘декан Стенлей’, совершил путешествие в Палестину в 1853 (в то время как каноник Кентерберийский), потом королевский проф. (Regius Professor) истории Церкви Оксфордского ун-та (1856—1863), декан Вестминстера (1864—1881), ректор ун-та Св. Андрея (University of St. And rews) (1874—1877), автор ряда работ по истории церкви.
627 Имеется в виду Воскресенский Новоиерусалимский монастырь, расположенный под Москвой на р. Истра. Он был основан патриархом Никоном в XVII в.
628 Сталь (von Staal) Карл Густавович фон (1778—1853). В I гл. ‘Моих воспоминаний’ назван ‘благороднейшим и честнейшим’ в связи с изложенными там же обстоятельствами (см. с. 47 первого тома).
629 Герцен Александр Александрович (1839—1906) — старший сын Александра Ивановича Герцена, швейцарский физиолог русского происхождения.
630 Герцен Наталья Александровна (Тата) (1844—1936) — историограф семьи и хранитель архива Герцена.
631 Тхоржевский (у Дельвига Техаржевский) Станислав — польский эмигрант, ближайший помощник А. И. Герцена в делах Вольной типографии.
632 Император Наполеон III (1808—1873) — император Франции в 1852—1870.
633 Орсини Феличе (Orsini Felice) (1819—1858) — итал. революционер, карбонарий, считавший, что если убить императора Наполеона III, то в Италии начнется народное восстание и она станет единым государством. С этой целью он 14 янв. 1858 бросил несколько бомб в кортеж императора Наполеона III, за что был гильотинирован.
634 Аппоньи фон Надь-Аппоньи Рудольф, граф (Apponyi von Nagy-Apponyi Rudolf) (1812—1876) — австро-венгерский дипломат, посол в Турине (Королевство Сардиния, 1849—1853), в Мюнхене (1853—1856), Лондоне (1856—1860), при Британском королевском дворе (1860—1871), в Париже (1871—1876).
635 Вероятно, ошибка автора, так как о княгине Трубецкой как супруге графа Рудольфа Апони сведений получить не удалось.
636 См. примеч. 241 наст. тома.
637 Банк братьев Беринг (Barings Bank) (1762—1995) был основан на базе ‘Компании Джона и Френсиса Беринга’ в 1762. С начала XIX в. дела компании стали вестись детьми Френсиса Беринга Томасом, Александром и Генри (‘Братья Беринги и Ко‘, Baring Brothers & Co.). К ним впоследствии присоединился Томас (сын Томаса Беринга) и племянник Томаса Беринга Эдвард (сын Генри Беринга). Таким образом, сложно сказать, с кем конкретно встретился и познакомился автор.
638 Васильев Иосиф Васильевич (1821—1882) — священник Петропавловской церкви при российском посольстве в Париже (1846—1867), основатель церкви святого Александра Невского на улице Дарю при русской миссии в Париже, оказывал помощь русским военнопленным, оказавшимся во Франции после Крымской войны (1854—1856), перешел в православие в 1862 и русское подданство в 1875, занимал пост председателя Учеб. комитета при Святейшем Синоде (1867—1881).
639 Гетте (Guette) Владимир (1816—1892) — православный священник, богослов, крещен в католичестве с именем Рене Франсуа. Составитель и издатель 12-томной истории Франц. церкви (1847—1856). Был знаком со священником Иосифом Васильевым, служившим в Петропавловской церкви при российском посольстве в Париже.
640 Янышев Иван (Иоанн) Леонтьевич (1826—1910) — священнослужитель Русской православной церкви, духовник императорской фамилии (1883—1910), протопресвитер придворного духовенства, член Святейшего Правительствующего Синода (с 1905), ректор С.-Петерб. духовной академии (1866—1883).
641 Леверье Урбен Жан Жозеф (Le Verrier Urbain Jean Joseph) (1811—1877) — франц. математик, астроном, окончил Политехническую школу в Париже (1833), преподавал астрономию в Политехнической школе (1837—1846), директор Парижской обсерватории (1854—1870 и 1873—1877).
642 Фуко Жан Бернар Леон (Foucault Jean Bernard Lon) (1819—1868) — франц. физик, механик, астроном, член Парижской академии наук (1865), член Берлинской академии наук, член-корр. Петерб. академии наук (1860), член Лондонского королевского общ-ва (1864), изобрел маятник Фуко, гироскоп, автоматический регулятор света для дуговой лампы, фотометр, поляризационную призму.
643 Брок Петр Федорович (1805—1875) — действ. тайный советник (1858), статс-секретарь (1852), сенатор (1852), член Гос. Совета (1853), почетный член Петерб. академии наук (1856), министр финансов (1853—1858), член Особого секретного (с 1858 Главного) комитета по крестьянскому делу, председатель Департамента гос. экономии Гос. Совета (1862—1863).
644 Арну-Плесси Жанна Сильвани (Arnould-Plessy Jeanne Sylvanie) (1819—1897) — франц. театральная актриса XIX в., выступала в Париже (Комеди Франсез), Лондоне и С.-Петербурге (Михайловский театр).
645 Альбединский Петр Павлович (1826—1883) — генерал-адъютант, генерал от кавалерии (1878), лифляндский, эстляндский и курляндский генерал-губернатор (1866—1870), виленский генерал-губернатор и командующий Виленским воен. округом (1874), варшавский генерал-губернатор (1880—1883), член Гос. Совета (1881).
646 Франсильон Эрнест (Francillon Ernest) (1834—1900) — глава компании Ancienne Maison Auguste Agassiz, Ernest Francillon, Successeur по производству часов, которая продолжила традиции фирмы его отца, торговца из Лозанны, Шарля Марка Франсильона (1811—1888). Создал часовой механизм, в котором подзавод и установка времени осуществлялись при помощи заводной головки.
647 Какая из 3 дочерей Франсильона была замужем за Беренсом, установить не удалось.
648 Эспинас Шарль Мари Эспри (Espinasse Charles-Marie Esprit) (1815—1859) — франц. генерал, адъютант Людовика Наполеона, участвовал в битве при Черной и штурме Малахова кургана в Крымской войне (1855), министр внутр. дел Франции (1858).
649 Бельгран Мари Франсуа Эжен (Belgrand Eug&egrave,ne) (1810—1878) — франц. инженер-гидролог, член Франц. академии наук (1871), окончил Политехническую школу в Париже, проложил водопровод в Аваллоне, переделал водоснабжение Парижа и устроил там канализацию.
650 Точнее ‘Историческое обозрение искусства проводить воду’, см. примеч. 615 наст. тома.
651 О Габриэле Ламе и Бенуа Поле Эмиле Клапейроне говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
652 Институт Франции, у Дельвига Французский институт (фр. Institut de France) — основное официальное научное учреждение Франции, объединяющее пять национальных академий.
653 Журнал путей сообщения. 1858. Т. 27.
654 О влиянии воздуха в водопроводных трубах // Журнал Министерства путей сообщения. 1858. No 27. С. 344—366.
655 Имеются в виду статьи ‘Моск. водопроводы в 1859 г.’ (Вестник промышленности. 1860. No 6) и ‘Моск. водопроводы в 1860 г.’ (Вестник промышленности. 1861. Т. ХIII. No 7, отд. II. С. 1—14).
656 Данненштерн Владимир Антонович фон (ум. 1871) — инженер путей сообщения, генерал-майор, окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения (1832), работал репетитором в институте, участвовал в строительстве Николаевской ж. д., помощник начальника Николаевской ж. д. (генерал-майора Крафта), начальник IX, затем XII округа путей сообщения, директор Варшавской ж. д. (1867), правительственный член Совета Главного управления путей сообщения и публичных зданий.
657 О Павле Ивановиче Палибине говорится в первом томе ‘Моих воспоминаний’, см. по Указателю имен первого тома.
658 Шеншин Дмитрий Семенович (1828—1897) — чиновник особых поручений при моск. воен. губернаторе Закревском, генерал-майор в отставке, моск. кредитор П. И. Чайковского.
659 Солидарен в этом вопросе с А. А. Закревским был К. И. Фишер, не жаловавший, впрочем, и самого Закревского. Он пишет: ‘Клейнмихель начал службу у Аракчеева и был долгое время начальником его штаба, немудрено, что за ним осталась и система Аракчеева. Хорош был! Один только раз видел я его в 1824 или 1825 году… Я вел сестру… мне самому было лет восемнадцать. Сестра моя… была красавица. За стариком в фуражке и шинели… стоял не один, а три генерала. В недоумении стал я рассматривать старика: подлая, грубая, солдатская рожа с кривым ртом и кривою спиною, старик начал произносить какие-то шуточки гнусливым тоном… как денщик, идущий из бани. Хорош был и телом и душою… Как ученик такого воспитателя Клейнмихель был еще мягкосердечен’ (Записки сенатора К. И. Фишера // Исторический вестник: историко-литературный журнал. Т. CXII. Спб., 1908, май. С. 456—457).
660 Пуколов (Пукалов) Иван Антонович (ум. 1818) — чиновник коллегии иностр. дел (1799), действ. статский советник, приближенное к А. А. Аракчееву лицо (состоял членом Воен. коллегии), обер-секретарь Синода (с 1801), член Департамента герольдии Сената, советник Воен. коллегии (1818). Жена Варвара Петровна урожд. Мордвинова была любовницей Аракчеева.
661 Вунш Василий Федорович (1811—1874) — генерал-майор, начальник штаба армии в сражении при реке Альме (полковник). Автор статьи ‘Несколько слов против ‘Новых подробностей о сражении при Альме» (Воен. сборник. 1858. Июль. С. 46—56) по поводу статьи генерала Кирьякова в No 136 ‘Русского инвалида’, опубликованной в ‘Материалах для истории Крымской войны и обороны Севастополя’ (СПб., 1871. Вып. II. С. 440—452), в которой автор объясняет странное отступление войск, состоявших под начальством генерала Кирьякова.
662 Исаков Николай Васильевич (1821—1891) — генерал от инфантерии (1878), член Гос. Совета (1881), попечитель Моск. учеб. округа (1859—1863), главный начальник военно-учеб. заведений России (1863—1881), руководитель реформы воен. образования (1860-е —1870-е) (преобразовал кадетские корпуса в воен. гимназии, основал педагогические курсы, учительскую семинарию воен. ведомства, педагогическую библиотеку и музей, журн. ‘Педагогический сборник’). Во время Крымской войны 1853—1856 начальник штаба Кронштадтского гарнизона и потом начальник штаба 6-го армейского корпуса, который принимал участие в сражениях при реке Альме.
663 Будищев Лев Иванович (1818—1855) — капитан 1-го ранга, после окончания Морского кадетского корпуса служил на Черноморском флоте, в период Крымской войны отличился в Синопском бою (1853) на фрегате ‘Кулевчи’, далее командир 5-го батальона моряков, который оборонял сухо путные рубежи Севастополя (1854). Под его руководством были построены три батареи в районе 3-го бастиона, которые стали называть батареями Будищева.
664 Перелешин Павел Александрович (1821—1901) — адмирал, в период Крымской войны в составе экипажа линейного корабля ‘Париж’ участвовал в Синопском сражении, командовал 3-м морским батальоном (сформирован из команд кораблей ‘Париж’ и ‘Гавриил’) и левым флангом 4-го отделения оборонительной линии гарнизона осажденного Севастополя, потом начальник 5-го отделения оборонительной линии (включало 1-й и 2-й бастионы). В последующем градоначальник, командир порта и воен. комендант Севастополя (1873).
665 Муравьев Александр Николаевич (1792—1863) — декабрист, воен. губернатор Н. Новгорода (1856). Ранее упоминается на с. 234 первого тома в числе ‘очень известных декабристов’, старших братьев Сергея Николаевича Муравьева, жившего во флигеле дома Левашовых, см. также примеч. 517 на с. 575 первого тома.
666 Болтин Николай Петрович (1815—1875) — из дворян Нижегородской губ., капитан-лейтенант флота, уволен от службы в 1842, проживал после этого в Н. Новгороде, начальник сергачской дружины ополчения (1855), нижегородский губерн. предводитель дворянства (1857—1860).
667 Деревня Буслаево Глуховской волости Макарьевского уезда.
668 Рахманов Андрей Платонович — коллежский асессор, помещик Макарьевского уезда Нижегородской губ. (владелец деревень Шурговаш, Плёсо и Вязовая).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека