Природа медленно засыпает, деревья в садах стоят обнаженные, мокрые, почернелые: и полях ни души, в комнатах тишина. Она утончает слух и нервы, и никогда так хорошо не думается и не чувствуется, как осенью в старых усадьбах, на безлюдье. Молодежь разъехалась по университетам, гимназиям и курсам, дом и даже двор замерли…
‘Скучно!’ — заявит горожанин. Он уже утратил связь с прошлым и то особое чутье потустороннего, которое развивает близость к природе. ‘Скуки в деревне нет!.. — отвечу я. — То, что по недоразумению считается скукой — не что иное как преддверие прозрений, быть может, мелких и неважных, но ведь из зернышек обрастают и деревья’.
Вслушайтесь в безмолвие. Вглядитесь в темные бездны зеркал, вы погрузитесь в мир ощущений. Вы почувствуете сидящую в высоком кресле у окна вашу давно умершую бабушку, в зале с хрустальными сталактитами люстр, чуть звенящими от шагов, заслышите далекую музыку, наметятся румяные и бледные лица, солнечным лучом ускользнет на обвитый виноградом балкон юная парочка, заработает память. Факелами вспыхнут забытые события, приключения, речи… мимо, задев вас плечом о плечо, вновь пройдет ваша молодость… Это не воспоминания — это видения!
Если при этом отметить стены из книг, накопленных несколькими поколениями, тепло и уют — обрисовка осенней скуки будет закончена.
Гости в такую пору, в распутицу, не заглядывают, но верстах в пяти от меня в старой запущенной усадьбе проживал мой приятель, старый холостяк и большой чудак, Деревеницын.
Какое ненастье ни стояло бы — раз либо два в неделю на черном змее проселка, под горой, на которой стоял мой дом, показывалась коляска с поднятым верхом и запряженная тройкой: это ехал ко мне Деревеницын, или же посылал за мной лошадей.
В обществе он был скучный и молчаливый человек, наедине же, дома или в кругу близких, словно перерождался и делался оживленным, разговорчивым и остроумным. Лицом напоминал старого актера и, слушая, имел привычку наклонять голову с мочалистыми волосами к плечу, складывать на довольно круглом животе руки и прищуриваться — он был близорук.
Мы с ним знали друг друга еще мальчиками, но благодаря разнице в характерах особой близости между нами долго не устанавливалось, появилась она значительно позже.
Деревеницын был наследственный мистик: в их роду мистики тянулись непрерывно цепью от времен Новикова, дочерью которого была прабабка моего приятеля.
Про Деревеницына по уезду ходили разные странные слухи, приятеля моего одни считали повихнувшимся, другие чуть ли не алхимиком, все это, конечно, был чистейший вздор.
Отец Деревеницына по сей день стоит передо мной как живой. Был жизнерадостен, громадно-толст и велик, на широких плечах его белела классически прекрасная голова с умными карими глазами, под которыми злое время сделало коричневые наплывы в виде мешков. Под ногами его, когда он шел, трещал пол, ходил он мало, так как страдал одышкой и расширением сердца.
Когда-то он считался первым львом и мазуристом в губернии, но я в ту пору его не помню.
Мне было лет десять, когда я случайно присутствовал при его беседе с кем-то из соседей. Гость осведомился, как он себя чувствует.
— Как смертник в ожидании казни!.. — серьезно ответил Деревеницын.
Гость удивился.
— Какой же казни?.. — возразил он. — Вы крепки и здоровы!
Деревеницын молча покачал серебряной головой.
— А мои шестьдесят пять лет вы забыли?.. — возразил он. — Мы, старики — все приговоренные к смертной казни.
— Да ведь это судьба всего человечества. Наконец, умирают и молодые!.. — воскликнул гость.
— Совершенно верно… — был ответ. — Но молодые знают, что их казнь отложена на далекое ‘когда-то’, а мы уже стоим в очереди у предельного порога. Это сознание иногда нестерпимо.
Слова эти поразили мое воображение, и после мне долго казалось, что я вижу какую-то громадную темную комнату, у порога которой жмутся испуганные бледные люди, и их по очереди впускает в нее огненнобородый палач с топором мясника в волосатой руке.
Месяца два спустя произошло событие, о котором долго говорили в уезде: на Владимиров день — свои именины — Деревеницын созвал чуть не полгубернии, и, после роскошного обеда, вечером начался бал. Весь зал утопал в цветах и в зелени, хозяин, оживленный и веселый, вперекачку ходил от одного гостя к другому, шутил и смотрел на танцы. После обильного ужина он с бокалом шампанского в руке выступил на середину залы.
— За дорогих гостей! — воскликнул он. — Ура!..
Оркестр грянул туш.
— А теперь мазурка… — приказал хозяин.
Под общее ‘ура’ и аплодисменты он подал руку совсем юной, смутившейся барышне, расправил плечи, вскинул голову, ударил каблуком о паркет, оттолкнулся от него и, весь помолодев и подобравшись, с нежданной легкостью, с особой красотой мощи и подъема, понесся кругом зала. Грохот рукоплесканий и одобрительные крики заглушили музыку.
Деревеницын сделал тур, завертел даму и, не переведя духа, пустился снова. Но уже ноги его стали сдавать и подгибаться, он огруз, лихой поворот не удался, он споткнулся, выпустил свою даму, приподнял руки к горлу, упал на колени, затем повалился ничком.
Все бросились к нему, и я в том числе. Музыка оборвалась. Деревеницына перевернули на спину, он не шевелился, и я, весь похолодев, глядел на помертвелое лицо, из угла его рта чуть змеилась алая струйка.
Смерть от разрыва сердца — дело обыкновенное. Но в боковом кармане его нашли запечатанный конверт и, вскрыв, прочли следующее: ‘Устал жить и ежеминутно ждать конца. Смерть избираю красивую — убиваю себя мазуркой. Желаю счастья всем, кто оказал мне последнюю честь — прибыл на мои именины-похороны’.
Нечего и говорить, что они были необыкновенные!..
* * *
24-го июня наш тесный кружок всегда собирался у моего соседа, Деревеницына. Съезжались мы накануне, вместе проводили Купальный вечер, а 26-го числа наши тройки уносили нас по своим гнездам.
Дом Деревеницына был большой, старинный, прятался он в густом саду, кончавшемся у почти круглого озерка с высокими берегами, отчего оно казалось глубокой чашей, наполовину наполненной синей эмалью, у самой воды его окаймляли густые камыши, в них гнездились тысячи диких уток.
Деревеницын был старый холостяк, и приволье у него было всем полное. Ужинали мы обыкновенно на обширной террасе со свечами в стеклянных колпаках, а на ночь располагались в угловой диванной: вдоль стен ее тянулись широкие диваны, середину комнаты занимал овальный стол, покрытый темно-синей суконной скатертью, вокруг него размещалось несколько мягких кресел.
В нашу ‘ночлежку’ всегда переезжал из своей спальни хозяин, и беседы затягивались до рассвета.
Однажды Иванов вечер выдался хмурый, с горизонта медленно подымалась черная туча, садившееся солнце утонуло в ней, и сразу наступили сумерки, только верхний край тучи блистал, как расплавленное золото.
Глухо, перекатами чугуна, стал поваркивать отдаленный гром, на веранду, крутя смерчи на дорожке, бросился порыв ветра. Сад зашумел, в воздухе понеслись оторванные листья и ветки. Надо было уходить в дом, и мы переселились сперва в столовую, а там и в свою комнату, где нас уже ждали готовые белоснежные постели. На дворе тем временем разыгралась гроза, яркие молнии то и дело освещали нашу спальню, несколько яростных ударов грома обрушились, казалось, на нашу крышу.
Штор в диванной не имелось, и мы, улегшись по своим местам, молча наблюдали за творившимся, один из нас — длинный и тощий Курбатов — сидел в белье у окна и очень походил на Дон-Кихота.
Гроза стала удаляться, огненные трещины в небе бледнели и сменялись синими, беззвучными зарницами.
— Красота! — проговорил Курбатов. — Эта гроза напомнила мне случай, бывший со мной в Полесье.
— Просим рассказать! — отозвались мы.
— Был я лет десять тому назад в Пинском уезде, — стал продолжать Курбатов. — Охота там изумительная, и я соблазнился рассказами приятеля и прикатил к нему в гости. Имение его находится в глушайшем углу, среди лесов и лабиринта речек и озер. Рыбы в них по сей день количество невероятное, и я целые дни пропадал в челноке с ружьем и удочкой: без лодки там охота немыслима. Чтобы не заблудиться, я в качестве оруженосца и проводника брал с собой пожилого полеха, Павла — угрюмый по виду был человек, лохматый, черный, ходят они всегда в белом, и потому он выглядел мрачнее, чем был в действительности.
Лето стояло знойное, и даже на воде не было спасенья от оводов и жары. Иногда мы с Павлом забирались за несколько десятков верст, а то и по суткам не возвращались домой. Однажды мы искрестили множество протоков и озер, путались в густых камышах и в дебрях едва проходимых лесов и, когда спохватились, время стало уже позднее, и о возвращении домой нечего было и думать: надо было позаботиться о каком-либо ночлеге. Кругом на добрый десяток верст не жило ни души. Павел вспомнил о какой-то заброшенной старой избушке, находившейся, по его словам, неподалеку, и, поминутно оглядываясь, налег на весла: речонка давала поворот за поворотом, но желанное убежище не показывалось.
Солнце нырнуло за черную тучу, и сноп золотых лучей заиграл в небе, сразу засумеречело, вода почернела и стала зловещей. Туча подымалась какая-то странная, вся клубящаяся.
И вдруг я приметил глядевшую на нас из-за зубцов елового леса полуразрушенную высокую башню и стены старинного замка. В Полесье такие развалины попадаются в самых, казалось бы, недоступных местах, возведены все эти крепости были когда-то на берегах обширнейших озер и глубоких рек, теперь превратившихся в болота.
— Замок! — проговорил я.
— Где замок? — с удивлением и легким испугом переспросил Павел.
Я указал рукой.
Павел озирнулся в ту сторону и вместо того, чтобы причаливать к берегу, быстро погнал лодку дальше.
— Куда же ты? — спросил я. — Здесь хорошо заночевать можно.
— Разве тут ночуют? — пробормотал он вполголоса.
Взгорок и древние строения, стоявшие на нем, проплыли мимо нас и скрылись за поворотом.
Сумерки быстро превращались в ночь: стал докатываться отдаленный гром — желанной избушки все не показывалось. Блеснула первая молния: шипя, ударили по воде крупные капли дождя, как на грех, берега начались топкие, болотистые, и укрыться было негде.
Гроза быстро догоняла нас, изломы молний бороздили небо, и при вспышках их жутко, до самого дна, освещалась речная глубина… Я различил огромную щуку, недвижно застывшую у самой поверхности воды, будто щупальца каких-то чудовищ, тянулись снизу корни деревьев. Удары грома делались все яростней. Минутами мы врезывались в сплошные камыши, крутились среди них и наконец уперлись в невысокий сухой лесистый бугор.
Мигом мы выскочили из лодки, втащили ее на берег и бегом бросились к елям. Только мы успели добежать до них — хлынул, вот как сегодня, ливень: шатры елей пробивало насквозь, при свете молнии мы различили, что немного дальше высятся два отдельных гигантских дерева, и перебежали к ним.
Сверкнула новая молния и осветила высокую стену из дикого камня, почти рядом с нами чернели ворота: под сводом их можно было отлично укрыться.
Увидал их и Павел и, когда я сказал, что надо перебежать туда, вдруг прижался к толстому стволу ели и не двигался с места.
— Идем же! — повторил я. — Здесь на нас сейчас нитки сухой не будет!
— Да то ж панны Ядвиги замок! — в страхе шепотом вымолвил он. — Мы же мимо него сейчас плыли, назад завело нас!
Рассуждать времени не было: я подхватил своего спутника под руку и бегом потащил за собой, через минуту мы стояли под воротами в полной безопасности от дождя.
Я зажег спичку. Над нами изгибался вполне уцелевший свод, пол проезда усеивали камни, справа в стене башни виднелась узкая черная впадина двери, главный проезд выводил во двор, дальше тянулись какие-то замковые строения.
Павел стоял в одном месте, крестился и что-то шептал — вероятно, молитву, следил за моим осмотром.
Под воротами тянул холодный сквозняк, и на ночь там располагаться было неудобно: я заглянул в боковую дверь и, светя спичкой, увидал винтовую кирпичную лестницу с до половины сточенными ступеньками. Я поднялся по ней во второй этаж и очутился в небольшой, очень высокой комнате, за нею ютилась другая, маленькая, с камином и двумя окнами, рам и дверей нигде не имелось, но свод над обеими комнатами был цел, и вторая мне показалась даже теплой.
Не без труда я зазвал наверх своего спутника, продолжая креститься и озираясь, как затравленный, он поднялся за мной, и первое, что принялся делать, — это закрещивать окна, дверь и даже камин.
Яркий свет, будто вырвавшийся из жерла вулкана, озарил до мельчайших подробностей наше убежище, и грянул такой удар грома, что, казалось, сразу разбило и разнесло по кускам весь замок, Павел, сидевший у стены против окна, закрыл лицо руками и низко пригнулся к кирпичному полу. Как всегда бывает после такого удара, гроза начала стихать, застучал дождь, но и он скоро стих, стал мягко светить месяц. У меня проснулся зверский аппетит, и я сходил к челноку и принес пару кряковых селезней и кожаную торбу с хлебом и разными дорожными припасами. За хворостом мы отправились вместе, и скоро в нашем убежище стало светло и даже тепло и уютно. Павел очистил уток и сжарил их на шомполе от своего оружия.
Мы поужинали, я поглядел в окно на серебрившуюся речку, на мутно-синюю даль, и оба мы стали устраиваться на ночь. У нас не было с собой даже войлочка, и расположиться пришлось прямо на полу около камина.
Прежде чем лечь, Павел опять закрестил все отверстия и успокоился, через несколько минут я услыхал его храп и, должно быть, немедленно последовал его примеру.
Ночью мне сделалось холодно, я встал и подбросил в чуть тлевший огонь сучьев, потом присунулся ближе к огню и вдруг — увидал глядевшее в окно молодое женское бледное лицо, его освещал месяц.
— Приснилось! — подумал я, повернулся на другой бок и похолодел: из второго окна глядело то же лицо. Бледная рука протянулась ко мне: запястье ее темно-зеленой змейкой обвивал браслет.
— Разбей браслет… — тихо выговорила женщина: я скорее угадал, чем расслышал эти слова.
Я молчал.
— Разбей! — с мольбой повторила она. Рука и она сама скрылись. Тут только я заметил, что комната наша полна дорогой старинной мебели из резного черного дуба. Я сел и стал внимательно рассматривать все и, когда взглянул на дверь, увидел, что на пороге двери, напряженно подавшись вперед, стоит высокий человек в длинном белом плаще и громадными горящими глазами озирает комнату: войти его не допускала какая-то невидимая сила, он стонал и хватал перед собой костлявыми руками воздух, как бы стараясь найти и отворить несуществующую дверь.
Страх охватил меня. Я сделал над собой усилие и встал. Все разом исчезло: комната была пустынна, ни в дверях, ни за окнами какого не было, да и быть не могло, так как окна находились высоко над землей… но сон был так необыкновенен и ярок, что сердце долго и крепко колотилось в груди.
С восходом солнца мы были уже на ногах и плыли в обратный путь. Павел сидел довольный и улыбался.
— Ну как, ничего не почудилось вам ночью? — осмелев при дневном свете, спросил он.
От неудобств ночевки у меня болели голова и бока и разговаривать не хотелось.
— Ничего не видал, — отозвался я.
— Это оттого, что я закрестил все входы! — убежденно ответил мой спутник. — Иначе страсть что было бы: живыми не ушли бы! В замке панны Ядвиги мы ночевали. Люди его за сто верст обходят.
Около полудня наше странствие наконец закончилось, и я с насаждением почувствовал себя, после солнцепека челнока, в мягком кожаном кресле, в прохладной комнате, за стаканом холодного белого кваса. Я поведал приятелю, что с нами произошло.
— Ты третий очевидец, который повторяет мне один и тот же рассказ, — ответил хозяин. — Правда, подробности разные, но сущность одна и та же — дама просит разбить ее браслет. По моему убеждению, ты видел не сон: ты видел сквозь сон какую-то древнюю быль. Кстати, тебе известно предание, которое связано с этим замком?
— Не слыхал, пожалуйста, расскажи!
— Говорят, в семнадцатом веке замок принадлежал какому-то важному польскому магнату. Имел он красавицу дочь по имени Ядвига. Была она просватана за молодого рыцаря, произошло торжественное обручение, и в разгар веселого пира невеста вдруг побледнела и впала в глубокий и долгий обморок.
С трудом ее привели в себя, и она, озираясь, рассказала, что какая-то непостижимая сила внезапно перенесла ее из-за стола, за которым она сидела, в дремучий лес. Стояли сумерки, слышался все приближающийся волчий вой.
Она в испуге кинулась бежать, но звери догоняли ее.
— Спасите! — закричала она. И в ту же минуту перед ней вырос высокий человек весь в белом, с огромными страшными глазами, и вытянул вперед руку: волки остановились, сбились теской гурьбой и завыли.
— Я спасу тебя! — произнес страшный незнакомец. — Но за это ты должна стать моей женой!
— Я не могу… Я невеста другого! — ответила Ядвига.
— Ты будешь моей! — настойчиво повторил человек в белом.
— Никогда! — воскликнула она.
— Будешь! И вот тебе знак обручения со мной!.. — Он с силой бросил в нее чем-то твердым.
Ядвига почувствовала резкую боль в руке, очнулась и увидела себя в своей комнате.
Рассказ всполошил весь замок. К ужасу всех, на левой руке Ядвиги оказался совершенно никем не виданный брас-лет-змея, сделанный из какого-то зеленого вещества. Попытки снять его оказались безуспешными, стали пробовать распилить или сломать его — Ядвига закричала от сильнейшей боли, и браслет пришлось оставить на ее руке.
Свадьбу отложили. Несколько раз потом назначался день ее, и каждый раз перед входом в костел невеста впадала в глубочайший обморок и после него рассказывала, что была в лесу, и человек в белом уговаривал ее стать его женой и наконец заявил, что браслет — это цепь, связующая ее с ним, и до тех пор она не выйдет ни за кого замуж, пока не будет уничтожена эта цепь.
В дело вступило духовенство, но ни мессы, ни заклинания не помогли, и после одного из обмороков панна Ядвига скончалась. И когда с мертвой хотели снять браслет — из руки ее показалась кровь: браслет как бы сросся с телом. Его оставили, и Ядвигу похоронили в склепе под каплицей.
— Следовало бы собраться произвести там раскопки! — задумчиво добавил хозяин.
* * *
— Прошло много лет после этого разговора, и мой приятель наконец раскачался. Вот что я на днях получил от него, — Курбатов встал и достал из кармана письмо и зажег свечу. — ‘Дорогой друг! — начал он читать. — Лень прежде нас родилась на свете и потому…’ Ну, это прелюдия обычная, а вот интересное… ‘Ты, конечно, не забыл о своем приключении в замке Ядвиги? Расскажу теперь о нем все дальнейшее. В прошлом году мы целой компанией исследовали замок и под грудой мусора и щебня отыскали вход в каплицу, а из нее — в подземелье. Там стоял небольшой открытый гроб: крышка его валялась на земле, а в гробу лежал женский скелет. К нашему изумлению, на костях левой руки его находился художественно сделанный зеленоватый браслет в виде змеи с изумрудными глазами: она даже показалась нам живой. Я стал снимать его, и вдруг он переломился у меня в руках на несколько кусков. Сделан он был из какого-то неизвестного металла.
В память нашей находки мы поделили куски браслета-змеи между собой и заказали себе по одинаковому кольцу из них. Вообрази, кольца эти стали нам приносить несчастья, и мы все четверо в конце концов должны были отделаться от них. Я со своим поступил просто: выкинул его в Припять, но три дьявольских зелено-чешуйчатых кольца еще бродят по свету. Берегись их!’
Мы молчали, думая о рассказанном.
* * *
Лил беспросветный дождь, тем не менее в условленный день ко мне съехался весь наш маленький кружок любителей непогоды, и в теплой столовой, за стаканом чая, затеялись обычные рассказы: речь на этот раз коснулась предопределения и гипноза.
Четвертый член нашего содружества, Павлищев, жизнерадостный человек лет сорока, слушал нас молча и помешивал ложечкой в стакане.
— А я вместо своего мнения прочту вам выдержку из своих записок… — сказал он и достал из кармана тетрадку. — Вот что произошло со мной лет восемь тому назад. Я очень увлекался собиранием народных преданий и даже выпустил в свет одну книжечку с ними. Лето тогда проводил я в имении, у тетки, и она посоветовала мне отправиться пешком с богомольцами в Пустынь и пожить с ними несколько дней.
Пустынь находилась от нас что-то верстах в шестидесяти, и дорога туда вела чуть не сплошь лесом. Совет пришелся мне по душе, и в одно прекрасное утро я сунул в карман револьвер, надел на спину брезентовый мешок с припасами и бельем, привязал поперек пальто, вырезал хорошую орешину и через сад выбрался на дорогу. Ну-с, а теперь начинается моя запись… — Павлищев сиял золотое пенсне и начал читать. ‘День стоял яркий, веселый, цвела рожь, пахло парным хлебом: сотни жаворонков звенели в небе, и сердце так и взмывало за ними от какой-то радости. Часа через два я уже шагал по широкому большаку, обсаженному еще екатерининскими березами. Простор открывался необъятный. Скоро я заметил в нети на зеленом бугорке кучку отдыхающих людей, она состояла из баб и двух мужчин, один был с длинной и узкой бородой: на нем темнел охваченный холщовым поясом подрясник, рыжеватые волосы двумя локонами свисали с плеч на грудь, другой был невысокий, в синей рубахе и портах, коренастый мужик лет сорока, русая короткая борода и волосы на голове вились тугими кольцами, бабы были в белых платках, около каждой лежало по котомке и коричневому армяку, на одной, самой пожилой, была городская клетчатая черная кофта и такая же юбка, все, конечно, были босые.
Приметив меня, странник приподнялся и воззрился острыми глазами.
Как водится, я поздоровался и присел около отдыхающих. Они направлялись в ту же Пустынь и охотно приняли меня в свою компанию.
Вожаком ее был странник, вид он имел елейный, и в то же время что-то беспокойное, испытующее мелькало в серых глазах его, среди женщин особым вниманием пользовалась старушка, одетая по-городскому.
Переждав самый разгар пекла и дав отдохнуть партии, странник поднялся и стал надевать котомку, начали собираться в путь и остальные.
Сперва все мы шли кучкой, потом мало-помалу растянулись вереницей, дорога сделалась песчаной, и идти стало труднее.
— А нынче до Пустыни дойдем? — спросила совсем молодая баба с болезненным бледным лицом.
— Где дойти! — отозвался странник. — Завтра, дай Господь, к вечерням поспеть!
Молодая вздохнула.
— Ничего, бабочка, держись, — подбодрила ее старушка. — Скоро лес начнется, идти вольготнее будет.
— А велик лес-то? — осведомилась одна.
Странник махнул рукой.
— У!., верст на тринадцать залег. Да какой: ни деревнюшки, ни жилья не встренем!
— А ночевать где же будем?
— А под елочкой, у огонька…
Баба промолчала и опасливо обвела глазами горизонт: там черно-синей бесконечной линией намечался бор.
— Сказывают, шалят в лесу-то? — промолвила она некоторое время спустя.
— Было это когда-то, Федосьюшка! — успокоительно сказала старушка. — Давно не слыхать ни о чем таком.
Солнце уже чуть клонилось к закату, когда мы свернули с большака и лес окружил нас, овеяло прохладой, по обеим сторонам встали высоченные стены из елей: левая сторона дороги еще видела солнце, правая уже насупилась и потемнела.
— Сейчас ключик студеный будет, — сказал странник. — Сладости необычайной. Воистину сказать — иорданская водица! Около него и заночуем.
Прошло с час, и багряные зубцы левой стены сразу погасли: солнце село, вскоре открылась небольшая лужайка с громадной шатровой елью посередине, почти у самого ствола виднелись несколько заросших ярко-зеленым мхом булыжин, из-под них выбивался кристальный ручеек.
Около него разложили костер, на наклонно воткнутых в землю палках над огнем повесили жестяные чайники, в золе пекли картошку, оживившиеся бабы разбирали свои котомки и приготовились к скудному ужину.
Чай и сахар оказались только у меня да у городской старушки и мы с ней явились в роли угощателей, остальные спутники вежливо и чинно подставляли свои кружки и выбирали самые маленькие кусочки сахара.
Ночь наступила полусветлая, июньская, мутно-синее небо казалось хрустальным, звезд смотрело не много, да и те казались какими-то мелкими искрами, отблеск костра шевелился кругом поляны, деревья стояли завороженные.
— Жутко, бабоньки! — проговорила Федосья и поежила плечами.
— Ай в первый раз идешь? — спросила старушка.
— В первый, бабушка, — созналась та. — Вдруг из-за куста кто-нибудь выскочит? На месте помрешь!
— Буде брехать! — сердито вскинулась третья баба с обветренным и почти черным лицом.
— Безо времени не помрешь! — назидательно прожурчал тенорком странник. — Значит, что кому суждено, то и сбудется. А в отношении разбойников, то взять им у нас нечего.
Кудрявый мужик лежал на животе, смотрел на костер и чуть усмехался. На спине у него был наброшен коричневый азям, казавшийся горбом.
— Это когда с богомолья идут, у тех взять нечего, — заметил он. — А которые в монастыри идут — те с копеечкой!
Несколько баб вздохнули, все промолчали.
— Не наше несем, а Божье! — строго отозвалась старушка. — Наша копеечка и из чужих рук к Господу докатится, да все Ему скажет!
— На што она Ему? — заявил мужик. — У Бога всего много!
Старушка покачала головой.
— Много-то много, а лепта вдовицы все-таки всего приятней была Ему, батюшка! Вот ты и отыми поди у нее копеечку, которую она Богу несет! — старушка указала на одну из баб со скорбным лицом и глубокой складкой, просеченной между красными буграми бровей.
Мужик смутился.
— Да я-то что же? — пробормотал он. — Я так, к слову пришлось.
— Бабушка Ненила, — обратилась к старушке бледная молодайка, — вы про барыню про свою обещались рассказать. Расскажите.
Бабы подбросили в костер несколько веток, и языки огня взметнулись в дыму и в искрах кверху.
Старушка задумалась и долго смотрела на них, потом опомнилась.
— Старинная я, сказать, прислуга, — начала она. — У Кондоровых вот уже сорок годов служу, хорошие господа, добрые. Дочку имели единственную — Ксеничку. И вот надо же так было случиться, годов так с пятнадцать, что ль, тому назад разорили их добрые люди вчистую — все как есть пришлось перезаложить, выпродать, прямо хоть живыми в могилу ложись!
Что тут было делать? А Ксеничка что цветочек росла, многие на нее стали засматриваться. И подвернись богатей-жених. Крюков по фамилии. Не хвалили его люди, да и старый был — нашей барышне семнадцать тогда минуло, а ему сорок семь — разница! Шибко он Ксеничке не нравился, к молодым тянуло ее. Ну, приступили к ней родители — выходи да выходи за Крюкова, спаси нас! Поплакала она, поплакала да согласие свое и дала.
Бледная молодайка тихо ахнула, она слушала рассказчицу, впившись в нее глазами.
— Дальше все как водится пошло, — продолжала старушка. — Сговор был, потом обручение. После него, как уехал жених, убежала наверх Ксеничка, забилась в шкаф с платьями, чтобы никто не видал, и плачет там, разливается. А в дому у них старуха древняя жизнь доживала — нянька Ксении, она же и барыню вынянчила. Ворчунья была — не приведи Господи, а по Ксеничке обмирала! Разыскала она свою барышню, вывела ее из шкафу, успокоила кое-как да и говорит:
— Милая ты моя, нечем мне тебя дорогим подарить, подарю на память тебе вещицу одну, только не проговорись ни душе о ней и о том, скажу сейчас! — Не этими словами вынимает из кармана куклу, румяную, небольшую, со светлыми волосиками, совсем простую, и шепчет: — Не расставайся с куклой этой, береги ее! Что бы с тобой ни случилось, муж ли обидит, на душе ли горько станет, задумаешь ли сделать что, спрячься от глаз людских да наедине шепотком и расскажи куколке все, ничего не потаи, ответа она тебе не даст, а легче сделается!
Взяла барышня подарок, расцеловала нянюшку, а там скоро и свадьбу сыграли, молодые прямо из-под венца куда-то далеко в Сибирь уехали.
На пятый день после их отъезда нянька скоропостижно скончалась: господа мои остались вдвоем проживать, да я с ними третья.
Начали от нашей Ксенюшки весточки доходить, ни на что в письмах не жаловалась, а через знакомых слыхали, что не красно живется ей, бедной, да и детки каждый год рождались — тоже нелегко даются они нашей сестре!
День за днем, неделя за неделей, и минуло таким родом десять лет. И ни разу моим господам не довелось с дочкой увидеться! А на одиннадцатом, почти в одночасье, померли враз барин наш, отец Ксенюшки, и муж ейный.
Ну барыня, конечно, сейчас же после похорон захватила меня с собой и марш в поезд. Едем мы с ней, а думки все около Ксенюшки нашей вьются — каково-то она себя чувствует, как выглядит? ‘И не узнаем ее, пожалуй, — говорим между собой. — Подурнела, должно быть, постарела…’. От мыслей даже слезы глаза застили!
Бабы вздыхали и жадно слушали, заинтересовались и странник с кудрявым мужиком.
— Добрались мы наконец с барыней на самый то есть край света, к морю-океану, во Владивосток, вышли на станции на платформу и видим — бежит прямо к нам красавица какая-то статная, нарядная, да как закричат обе враз с барыней и давай обниматься друг с дружкой, потом меня принялась целовать — не забыла за десять-то годов! И я реву, конечно. Повезла нас в коляске к себе: в собственном доме жила в большом, всех своих детишек нам показала, с гувернантками вывела.
Ну, пообошлись мы, попривыкли, старая барыня и начала допытываться — правда ли, мол, что очень худо жилось ей при муже. Призналась, что правда.
Удивилась старая барыня.
— Да как же ты при такой жизни похорошеть сумела? — спрашивает. — С ума можно бы было сойти, в ведьму за столько лет превратиться, а ты все прежняя, всем довольная и веселая?
Тут молодая барыня нам и открой про куклу и слова няньки все.
Мы так и ахнули!
— Да неужто верными они оказались?! — обе вскричали.
— Не будь куклы нянюшкиной — давно бы меня на свете не существовало бы, — серьезно ответила. — Хорошее ли, дурное ли что, бывало, стрясется — забьюсь с ней подальше да все ей и расскажу без утайки, выплачусь — и все как рукой снимало, опять спокойно на душе становилось. Даже здесь, за тысячи верст от вас, одинокой не чувствовала себя.
Загорелось нам с барыней с моей на куклу на эту диковинную поглядеть, принесла ее из своего тайника Ксеня и подала матеря.
Руками мы всплеснули, как увидали, — страшная, лысая, вся выцветшая, лицо истрескавшееся, побурелое, все в морщинах будто!
— Да она старуха совсем! — заявила барыня. — Такой и подарила тебе ее нянька?
Мотнула головой Ксеня.
— Нет, — ответила. — Совсем молоденькой кукла была — словно вместе с ней замуж выходили! Это она вместо меня постарела — все горе и слезы мои в себя вбирала! Пусть теперь у меня на отдыхе живет — служба ее уже не нужна мне больше!
— Так-то, милые бабочки, слушайте да на ушки и наматывайте, — оборвала рассказчица саму себя.
— Кукла?.. — чуть шевеля губами, выговорила бледная молодка. — Вбирает в себя?
Они крепко потерла лоб, до переносицы повязанный белым платком.
Бабы, переговариваясь о слышанной истории, начали устраиваться на ночевку.
— Не иначе как наговоренная кукла была! — уверенно заявила одна из них.
В костер подвалили толстых сучьев, и все, подмостив под голову котомки и покрывшись чапанами, расположились вокруг огня.
То здесь, то там стало раздаваться похрапывание. Я укрылся с головой, и вдруг сквозь сон мне почудилось всхлипыванье. Я откинул с лица край пальто и осмотрелся: плакала бледная баба, недвижно лежавшая старушка зашевелилась и села.
— Ты, что ль, Агаша? — негромко спросила она, прислушавшись.
Всхлипывание повторилось.
Старушка встала и подошла к одному из длинных бугорков и приоткрыла полу армяка.
— Чего ты, Агашенька? — задушевно спросила она.
Из-под азяма показалась голова в белом платке и уткнулась в юбку старушки.
— Нетути у меня ничего… и куколки нетути! — захлебываясь и стараясь сдержаться, провсхлипывала она. Старушка погладила ее.
— Полно, полно, — проговорила. — Вот придем в обитель, вместе помолимся. И на твою долю найдется у Бога что-нибудь. Спи, Христос с тобою!
Она перекрестила ее и ушла на свое место.
— Горя-то, горя на этом свете! — про себя промолвила старуха, проходя мимо меня.
Долго еще слышались ее вздохи.
Ночь сделалась еще светлее, на совершенно чистом небе сиял полный месяц, лес безмолвствовал, дымно-серебристые лучи проникали в него до самых корней, и казалось, то здесь, то там тихо светилось рассыпанное серебро. Несмотря на близость костра, было свежевато.
Я закутался крепче в пальто и сквозь одолевший сон различал, как вблизи на дороге прогромыхали колеса телеги, не то повозки… слышались голоса…’
Павлищев опустил тетрадь.
— Этим кончается моя тогдашняя запись, — сказал он и начал перелистывать рукопись дальше. — А вот что мною было записано через месяц: ‘Был в городе и встретил небольшую партию острожников, закованных в кандалы. Один из них показался мне очень знакомым, узнал и он меня и с усмешкой кивнул мне головою: это был курчавый мужик, ходивший с богомольцами и со мною в Пустынь.
Я отправился к следователю, и тот сообщил мне, что наш спутник через пять дней после нашей встречи зарезал около родника в лесу купца, возвращавшегося в тележке с ярмарки’.
Павлищев закрыл тетрадку и спрятал ее в карман.
— А почему все так произошло, разберитесь сами, — добавил он и надел пенсне — он был близорук, и когда читал, то снимал его.
* * *
— Я однажды испытал странные ощущения, — заговорил Павлищев. — Как вам известно, я большой любитель побродить по Руси наподобие странника, и вот раз меня занесло в Псковскую губернию, в часть, ближайшую к эстонцам, она очень живописна и богата памятниками старины.
Был я не один, а с приятелем, Григорием Никитичем, таким же молодым студентом, каким был и я. Оба мы горели любовью к старине и оба ее собирали. Шли мы с походными мешками, без шапок, в русских рубахах и с длинными ореховыми палками в руках.
Вечер застал нас в пути, пустынная дорога вилась то по взгоркам, то по низинам, ни жилья, ни селенья не было — кругом расстилались леса, горизонт начал закутываться туманом. Месяц еще не всходил, стояли душные, вселяющие тревогу сумерки. На небе совсем низко наметилось зарево. Оно все усиливалось, воздух как бы наливался кровью — из-под земли, не светя, подымался громадный багровый месяц.
Мне вспомнилось ‘Слово о полку Игореве’: такая же зловещая ночь встретила когда-то Игоря в донских степях.
Мы прибавили шагу, наконец впереди засвинцовело длинное, узкое озеро, за ним мигал желтый огонек, с кручи противоположного берега глянула белая церковка, на отлете от нее громоздились какие-то развалины, в них можно было распознать остатки храма. Вокруг церкви рассыпалось кладбище.
За ним виднелись тесовые крыши двух строений, большого и маленького.
Дорога привела прямо к ним. Меньшее оказалось домом священника, другое — школой. Поодаль, в лощине, укрылись соломенные шапки селения.
Из-под крыльца с лаем выкатились две лохматые собаки, но, добежав до нас, мирно замахали хвостами, набитыми репейником до того, что не могли сгибаться и торчали, как палки.
На крылечке забелела тесемка в пучке волос, и выглянул из двери высокий человек в сером подряснике.
Я сказал, кто мы, и попросил разрешения переночевать в школе — летом они всюду пустуют.
— Что же, ночуйте, — ответил вышедший.
Сбоку, у его плеча, показались сросшиеся густые брови и смуглое лицо женщины.
— Заходите, заходите! — пригласила она. — Найдется место.
Мы вошли в прихожую, а из нее в небольшую столовую, освещенную висячей лампой, это ее огонек маячил нам путеводной звездой.
У окна сидела, полуоборотясь к нам, молодая, темноволосая девушка с резко очерченным лицом. Мы поклонились ей и стали разгружаться в уголке, она ответила легким кивком и опять отвернулась к окну.
Хозяева, видно, только что готовились к чаепитию и нас пригласили принять в нем участие. Мы уселись за стол, и словоохотливая попадья много расспрашивала и рассказывала. Священник молча глотал горячий чай, лицо у него было странное, нездоровое, опущенные веки подымались только изредка, тогда между ними черной полоской прорезались неподвижные глаза.
Приятель мой в разговоре участия не принимал и, не отрываясь, смотрел на что-то чрез мое плечо. Я покосился назад и увидал, что он не сводил глаз с хозяйской дочки, та продолжала сидеть на прежнем месте.
Месяц уже успел потерять багровую окраску и ярко сиял на сини неба, мир был наполнен его светом, девушка казалась серебряной. Рот ее был чуть приоткрыт, она вся, подавшись вперед, впитывала в себя лучи месяца: глаза светились. Мне почудилось, что язык у нее был раздвоенный и шевелился, как у змеи жало, она нет-нет и проводила им по губам.
Мать подметила мой взгляд.
— Варвара, чай пить иди! — сказала она.
— Не хочу! — отозвалась дочь, поднялась со стула и, не торопясь, прошла за моей спиной и скрылась за дверью.
Меня чуть овеяло легким холодком.
После чая и яичницы попадья приказала здоровенной стряпке отнести в школу для нас сена, мы захватили свои мешки и зашагали через освещенный большой пустырь за своей путеводительницей, она несла такую охапку сена, что, казалось, в подъем была разве барке.
На самом краю обрыва, с лицом, поднятым к месяцу, не шевелясь, стояла Варвара. Спутник толкнул меня локтем.
— Лунатичка, должно быть? — тихо проговорил он, кивнув на стоявшую.
Вслед за стряпкой мы вступили в большой, совершенно пустой двор, из него по две двери вели налево и направо, путеводитель наша свернула в самую заднюю, и мы очутились в полутемном классе, парты были составлены горкой у одной из стен, против окон большое свободное пространство. Стряпка свалила на него свою ношу, октавой пожелала нам спокойной ночи и удалилась.
Мы подошли к окну и увидели лужайку, на ней лежала тень от нашего дома, дальше серебрилось несколько развесистых берез, за ними спала деревня, на небо с той стороны, будто стаи белых птиц, наплывали облака. Мы разворошили сено и устроили постели.
— Ночь темная будет, — как бы вскользь заметил мой спутник. — Надо свечу достать. — И он стал рыться в своем мешке.
Около парт нашелся простой деревенский стул. Приятель поместил его между нами у изголовья, и мы улеглись.
Меня стало сразу клонить ко сну, но мешало какое-то беспричинное беспокойство. Несколько раз я преодолевал желание спать и прислушивался к дыханию своего спутника: он не спал тоже. Делалось темнее, со двора послышался собачий вой, немного погодя надрывно залился второй пес.
— Па-а-ршивый черт! — проговорил приятель. — Не люблю я… — он оборвался на полуслове.
Сквозь сон мне почудилось, будто из коридора осторожно нажали дверную ручку.
С минуту прошло в глубоком молчании. И вдруг я совершенно ясно услыхал, как кто-то, уже в нашей комнате, широким размахом провел по стене ладонью.
— Кто здесь?! — воскликнул мой приятель. Он быстро чиркнул спичкой и поднял ее на высоту руки.
В комнате, кроме нас, не было ни души. Он зажег свечку, огляделся и лег снова.
— Крысы, должно быть. — заявил он. — Не оставить ли свечку ночь — крысы боятся света?
Мне все, кроме сна, было безразличным.
— Что ж, оставим, — пробормотал я.
Веки опять начали смыкаться. Пробудил меня голос соседа.
— А ты обратил внимание на язык здешней поповны — он раздвоенный! — говорил он.
— Видел… — отозвался я, не открывая глаз, сон, будто свинец, вливался в меня.
— И глаза странные — совсем без зрачков, слепые… светятся… — слышалось мне откуда-то издалека. — Тянет меня куда-то!..
— Спи! — через силу пробормотал я, мне показалось, что не больше как через минуту что-то грохнуло в пол или в степу и пробудило меня, приятель мой сидел на постели, одна нога его была уже в сапоге, другой он натягивал и, очевидно, нечаянно стукнул каблуками. Свечка горела по-прежнему, но уже значительно укоротилась — значит, я поспал совсем не мало.
— Ты куда? — спросил я, язык ворочался у меня во рту, как колода.
— Не могу лежать, — сказал приятель. — Пройтись хочу…
Я необыкновенно отчетливо понял, что не должен отпускать его одного никуда, напряг всю волю и поспешно принялся одеваться, сознание стало быстро проясняться во мне.
— Знаешь что? — заявил я. — Мы никуда не пойдем. Будем спать!
— Душно! — выговорил он, обводя вокруг себя руками.
Спутник мой лег, он казался совсем размякшим и обезволенным.
С пустыря донеслись нечеловеческие голоса.
— Зовут? — выговорил он и приподнял голову.
Мне почудилось то же самое, с жутким чувством я напряженно прислушивался к каждому звуку.
Месяц закатился, окно стало казаться черным провалом, над домом, словно метель из нечистой силы, кружились черные птицы. В комнатах слышались шорохи, перешептыванья — проклятая напряженная ночь тянулась бесконечно!
Во дворе полусонно пропел петух, ему откликнулись многочисленные заревые петухи из деревни. И как это ни странно, но на меня тотчас же снизошло полное успокоение: я почувствовал, что мы в безопасности, что гнетущая, злая сила, давившая всю ночь, выпустила меня из лап своих. Стало светать. Григорий Никитич спал как убитый, на усталом, посеревшем лице его отражалось блаженство полного отдыха.
Я задул свечу и мгновенно уснул.
Горячие солнечные лучи разбудили нас, время было позднее, и мы принялись одеваться. Спутник мой выглядел кислым.