Миниатюры, Эртель Александр Иванович, Год: 1884

Время на прочтение: 18 минут(ы)

МИНАТЮРЫ.

I.
Разговоръ.

— Нтъ, батенька, по настоящимъ временамъ одно горе съ вашимъ ‘пластическимъ’ искуствомъ, вотъ что я вамъ доложу!
Эти слова выкрикнулъ художникъ N и громко стукнулъ объ столъ опорожненнымъ стаканчикомъ. Взъерошенный мальчуганъ, съ заспанными глазами, мгновенно вытянулся въ дверяхъ. ‘Не надо! ничего не надо!’ сердито сказалъ ему N и запустилъ об руки въ свою пышную, изрядно уже посдвшую шевелюру.
— Но какъ же не надо, почему не надо… торопливо заговорилъ близорукій господинъ, безпрестанно дергаясь на стул, поправляя золотое pince-nez, съзжавшее съ переносицы, и всмъ своимъ существомъ, какъ бы желая улетть въ пространство.— Это надо доказать. Жизнь есть движеніе, а всякое движеніе состоитъ изъ моментовъ. Бери и рисуй. Рисуйте моментъ, а ужь тамъ не безпокойтесь: онъ уяснитъ что нужно… Не такъ ли? Все дло въ томъ, чтобы моментъ выбрать удачно, и разъ это сдлано — суть постигнута. Помилуйте!.. И вообще подумайте, что вы говорите. Я совершенно отказываюсь понимать. Вы вотъ растравляете себя и, на мой взглядъ, совершенно напрасно. Это даже не нормально. Почему ‘не надо’? Это несправедливо! Я вамъ очень много могу сказать… И какъ же это можно — вы хотите вычеркнуть ‘пластику’… Это, наконецъ, антисоціально! Почему одна литература должна изображать текущую жизнь? Какъ такъ? Все должно служить единому прогрессу, помилуйте-съ! И все служитъ. Пейзажи! Это что такое? Это — баловство… Распяливать природу надобности нтъ. Ваша обязанность — жанръ и вы должны, должны…
— Да на какого дьявола онъ нуженъ? раздражительно отозвался художникъ.
Господинъ закрутился, какъ кубарь, и даже ногами задрыгалъ.
— Какъ не нуженъ? И литература не нужна? И Тургеневъ не нуженъ?.. И Гоголь не нуженъ?..
— Такъ разв они жанристы?
— Они жизнь изображали, изображали ‘моменты’ вчнаго, ни на мигъ не останавливающагося движенія. А вы!.. ‘Эти же моменты’ и въ вашемъ распоряженіи… Возьмите, наконецъ, Рпинскихъ ‘Бурлаковъ’… вотъ!
И господинъ до того обрадовался, когда языкъ его произнесъ эти слова, что даже утихъ и пересталъ кривляться. Онъ, впрочемъ, вообще становился спокойнымъ, когда не говорилъ, казалось, языкъ его сообщался какимъ-то шнуркомъ съ руками и ногами, и лишь начиналъ болтать — двигались руки и ноги.
— Рпинскихъ бурлаковъ! повторилъ за нимъ N: — прекрасная картина! Превосходная картина! Прелестная этнографическая коллекція! Ну, и потрудитесь мн изъяснить, что это такое? Съ чего тутъ завса-то сдернута? Какая внутренняя ‘суть’ обнаружена? Никакой сути не обнаружено. Преотличная этнографическая коллекція!
— Но она заставляетъ васъ задумываться! кипятился дрыгающій человкъ.
— Ни мало. Что же тутъ задумываться? Народы, Россію населяющіе, разнообразны. Это въ картин и обозначено. Среди этихъ народовъ есть бдные. Бдные заработываютъ себ хлбъ, между прочимъ, бурлачествомъ. Лямку тянуть требуются усилія, отражающіяся въ мускулахъ лица, въ походк. Все это и есть въ картин. Что же дальше? Да я и безъ Рпина довольно объ этомъ знаю. Дальше-то что?
— Этакъ и Некрасова по боку!
— Это вы насчетъ бурлаковъ? Нтъ съ, Некрасова мы оставимъ. Помните: ‘Выдь на Волгу, чей стонъ раздается’… Э, батенька, тамъ совсмъ не то, тамъ сквозь пластику-то льется такой мучительно-горячій свтъ, что у васъ на душ ключемъ закипитъ. Сила въ этомъ и состоитъ, и никогда этой силы въ пластическихъ искуствахъ не обрящется…
N помолчалъ, посвисталъ себ въ бороду какой-то дикій мотивъ, и снова, какъ бы досадуя, возвратился къ разговору.
Но надо разсказать, гд происходилъ этотъ разговоръ. Прежде всего — въ Петербург. Представьте себ ‘верхнюю’ комнату шикарнаго питейнаго заведенія, гд торгуютъ отечественнымъ ‘шампанскимъ’ и подается ‘настоящее’ токайское изъ крымскихъ лозъ. Въ окно доносится смутный шумъ уличной суеты, а если посмотрть въ это окно — блестятъ экипажи, пестрютъ назойливыя вывски, мчатся освирпвшіе рысаки, снуетъ, затопляя тротуары, публика. Въ комнатк же тихо и даже до провинціальнаго просто. Это длаетъ особое впечатлніе. Какъ будто нарочно устроилъ добрый человкъ такую тихую пристань, чтобъ было куда вырваться изъ кипящей уличной суеты, чтобъ была возможность одуматься, остаться ‘въ сторон’, отдохнуть, отогнать на малое время удручающія впечатлнія, какъ отгоняютъ надодливыхъ мошекъ въ жаркій майскій день, и въ юнц-то концовъ, разумется, ‘выпить’.
— Дло, сердечный мой, въ томъ, что мы, художники, постоянно принуждены твердить зады. Всякій жанръ есть иллюстрація — иллюстрація вещей всмъ понятныхъ и никому неинтересныхъ. И, наконецъ, всякій жанръ есть забава. Не перебивайте, не перебивайте! ваша рчь впереди!.. Пока явленіе интересно, сложно, знаменательно, и, что главне всего, пока оно важно вотъ для нын живущихъ, намъ одинъ конецъ — пасовать.
Но человкъ въ пенснэ не выдержалъ: его точно съ своры спустили.
— Неправда! закричалъ онъ:— возмутительная неправда!
И, задыхаясь, проглатывая слова, размахивая руками, началъ выбрасывать изъ себя названія картинъ, фамиліи художниковъ, упоминать выставки галлерей, студіи…
— Забавы! круто и жолчно отрзалъ N:— а чтобъ покончить съ вами, вотъ вамъ прямой и простой вопросъ: какъ я, жанристъ и художникъ ‘не безъ таланта’, долженъ изобразить мужика?
— То есть какъ же мужика?
— Очень просто. Мужика, котораго ‘пластически’ изобразилъ Тургеневъ въ образ сфинкса… Мужика, который заполонилъ наши мечтанія и наслъ на насъ, какъ камень… отъ котораго ни проходу, ни прозду нтъ.
— Но все таки я не понимаю…
— Вотъ вы сказали: выбирай моментъ. Такъ порекомендуйте такой моментъ, гд бы мужикъ возможенъ былъ въ правдивомъ ‘пластическомъ’ изображеніи. Въ такомъ изображеніи, чтобъ внесъ въ сознаніе зрителя нчто новое и, опять повторяю, значительное, а не одну только игру красокъ, и не одни этнографическія свднія.
— Но почему же не этнографическія? вильнулъ нсколько обезпокоенный господинъ въ пенснэ.
Художникъ злобно посмотрлъ на него.
— Да потому, что скучно, сказалъ онъ:— потому что отъ макулатурныхъ матеріаловъ и безъ того дваться не куда, потому наконецъ, почему и Глбъ Успенскій не хочетъ быть этнографомъ.
— Ну, ладно, поспшно согласился господинъ въ pince-nez:— ну, вотъ вамъ моментъ: сходъ, бднота настаиваетъ, чтобы поля передлить, ибо надлы страшно неравномрны, а богачи не хотятъ… Вотъ моментъ. Озлобленная голытьба, истомленная баба, за которой сироты безъ надла, пропойца мужикъ, заложившій надлъ міроду, фабричный, которому нтъ большого интереса въ передл, но который радъ случаю пофорсить и поглумиться, многосемейный мужикъ обстоятельный и мрачный, и потомъ эта кучка сытыхъ, расчесанныхъ, ‘честныхъ’, солидныхъ крпышей, цпко отстаивающихъ старый порядокъ… Вотъ моментъ!
— Ну, и что же вы имъ укажете?
— Характеръ деревенскихъ отношеній укажу.
— Да, въ лучшемъ случа, представите иллюстрацію къ наблюденіямъ Златовратскаго, иллюстрацію, которую никто и не пойметъ, не прочитавши Злотовратскаго, и опять она вызоветъ старыя восклицанія: какъ типиченъ этотъ старикъ! Не правда ли, сколько движенія въ этой толп! А посмортите, фабричный — что за бахвалъ! Делись! Сюпербъ!— Это въ лучшемъ случа! Забава, милостивый государь, забава!
— Не правда, не правда, упрямо и горячо повторялъ господинъ въ pince-nez:— ужь это одно доказательство вашей неправды, что я, не художникъ, могу намчать темы такихъ картинъ. Напротивъ, вы сильне литературы. Писателю понадобилась цлая книга, чтобъ изобразить ‘власть земли’, а вы тоже самое могли сдлать одной небольшой картиной.
— Какъ это такъ? съ нкоторымъ даже интересомъ освдомился N.
— А вообразите необозримую пологую равнину. Кругомъ залегла свжая, рыхлая, смоченная недавнимъ дождемъ пашня. На былинкахъ сверкаетъ роса… И вотъ вдоль полосы крпкая, косматая лошадка тащитъ соху. Широкою грудью впередъ бодро шагаетъ за ней царь этого взрытаго поля — пахарь. На лиц — толковомъ и свтломъ — нтъ ни утомленія, ни пошлйшей фабричной изношенности, оно полно сознаніемъ достоинства и силы. Онъ какъ бы играючи держится за соху, въ умныхъ глазахъ свтится серьзная внимательность… Онъ, если хотите, священнодйствуетъ… Онъ точно Груберъ въ анатомическомъ театр… Онъ… однимъ словомъ, онъ владыка этой разрыхленной равнины, свжей, сочной, подобной рытому бархату…
— Микула Селяниновичъ! насмшливо подхватилъ художникъ.
— Пусть Селяниновичъ, но тутъ идея скажется. Вы увидите органическую связь между землею и Селяниновичемъ. Вы найдете во всей этой аграрной красот, если можно такъ выразиться, неизбжность здоровья, простоты, честности, правды. Оборотная сторона медали немыслима здсь…
— Вотъ ужь не пойму, почему немыслима? съ тонкой улыбкой возразилъ N.
— Невозможна! Потому и немыслима, что невозможна.
— А я вамъ скажу, что ваша картина не будетъ имть смысла. Она можетъ быть только красивой, и значитъ опять забава! Я вамъ, кстати, разскажу анекдотъ одинъ, коли на то пошло. Такую картину, представьте себ, я хотлъ было писать, и именно такъ, какъ вы проэктируете. То есть, нсколько иначе въ подробностяхъ, но это все равно.
— Ахъ, вотъ видите!
— Да, да, это все равно. И вообразите, какой кавардакъ у меня вышелъ… Облюбовалъ я мужичка одного въ Тамбовской деревн, Андреемъ его звали. Вотъ именно, какъ говорите вы, ужасно онъ походилъ на ‘владыку’, когда съ грудью, распахнутою на-голо, шествовалъ за сохою. И все въ немъ тогда было, и ‘ясность’, и ‘простота’, и ‘честная’, трезвая серьзность… Нтъ спора, онъ былъ очень красивъ, когда подъ нимъ широко и плавно разступалась мать сыра-земля, и въ каждомъ его мускул напрягалось какое-то крпкое желзо. Сталъ я даже этюдъ набрасывать: помню, сидлъ на меж и все просилъ его скинуть лапти — очень ужь выразительны были его ноги, точно вылитыя изъ бронзы.
— Именно — босой! именно босого его писать! восторженно воскликнулъ господинъ въ пенснэ.
— Да, да. Но тутъ, представьте себ, среди кропаній моихъ, подошелъ къ намъ мужичонко. Не походилъ онъ на владыку. Самъ темный, глаза запуганные, шея точно у птицы, и лохмотья, лохмотья такъ и болтаются на тщедушномъ тл… Ну, совершеннйшій мизерабль! ‘Къ твоей милости, Андрей Савичъ!’ сказалъ онъ жалобно. Чего теб, Климушка? благостно вопросилъ Селянинычъ.— Да что, ужь выручи меня изъ бды-то.— ‘Насчетъ земельки?’ — Ослобони!— ‘Съ чего не ослобонить — могимъ! земельку бери, я не стою, а что насчетъ приросту — никакъ невозможно. Другъ ты мой, мы тоже какъ ни какъ трудимся. Ты на новыя мста шелъ? я теб вызволилъ? Я теб ровнымъ счетомъ дв четвертныхъ отсыпалъ — они, братъ, у меня тоже вотъ гд! а ежели есть теперь такое твое желанье на старыя мста ссть — десятину въ яровомъ приросту съ тебя. По совсти другъ, по божьему!’ Мизерабль вздрогнулъ и низко опустилъ голову. ‘Въ чемъ дло?’ спросилъ я Андрея. ‘Да что, баринъ, на старости лтъ въ благодтели пустился, скромно усмхаясь, отвтилъ онъ:— вотъ мужичокъ пахалъ, пахалъ, да и надумалъ кисельныхъ озеръ искать. Онъ надумалъ, а Андрей выручай! Ну, нечего длать — выручилъ’.— Надлъ съ меня снялъ Андрей Савичъ, грустно пояснилъ мизерабль:— три десятинки.— ‘Въ чемъ же теперь у васъ дло?’ спросилъ я.— А дло теперь у насъ въ прирост, кротко вымолвилъ Андрей: — только касательно прироста и состоитъ заминка. Климушка, видишь, пообнищалъ, да и воротился. Хочетъ теперь на старыя мста ссть. А былъ у насъ уговоръ держать мн землю до передла. Теперь суди — землю мн держать до передла, а ему земля нужна. Въ такомъ раз я и взыскиваю съ него десятину въ яровомъ’…— Ослобони, Андрей Савина! взмолился мизерабль: — вкъ буду Богу молить…— ‘А вотъ ты десятинку-то мн приспособь, съ добродушнымъ смхомъ отвтствовалъ Андрей: — я и помолюсь ему, Милосердому, да еще, можетъ, ежели Богъ грхамъ потерпитъ, къ святителю отче Тихону по осени схожу’…— Андрей Савичъ! грхъ! упрекнулъ мизерабль:— ты съ трехъ то десятинъ хлбецъ снялъ, малъ мало выручилъ сто цлковыхъ… Грхъ! ‘А ужь это ты напрасно, Климушка! хлбецъ Богъ уродилъ, не ты. Извстно, я купилъ на корню, но все-жь-таки Господь и граду могъ наслать, и червяка… Все въ вол божіей!.. Онъ и морозу нашлетъ, и съ морозомъ ничего не подлаешь’.— Такъ-то такъ… печально согласился Климъ. ‘За сколько же ты купилъ у него три десятины посяннаго хлба?’ спросилъ я.— Недешево, родимый, сказалъ Андрей: — ты сочти: четвертная деньгами, полведра на вин пропоилъ, да четвертная въ долгъ ему, до отдачи.— ‘И пользоваться, кром того, надломъ до передла? воскликнулъ я, не смогши скрыть своего ужаса.— Что жь, надломъ! За надлъ я деньги плачу — подати.— ‘За надлъ — подати, согласился и Климъ.— Ну, а теперь ты возвращаешь ему надлъ?— ‘То-то вотъ насчетъ приросту у насъ заминка. Никакой возможности мн нтъ безъ прироста отдать. Я ихъ много выручалъ, дворовъ съ десять. Какъ же безъ прироста? Пить сть надо. Они мн тоже вотъ гд! (онъ указалъ на шею). Ну, а долгу-то 25 р. когда съ него получишь? поинтересовался я.— ‘Долгъ я получилъ, это нечего грха таить, получилъ’… ‘Двадцать восемь цлковыхъ’… въ полголоса пробормоталъ Климъ.— ‘Врно, другъ, подхватилъ Андрей:— какъ купецъ разжился деньгами, такъ и отсыпалъ мн твои заработанныя, четвертную далъ, да трешницу… Врно!’ — А подожданья всего отъ Егорія до Успенья было… еще тише вымолвилъ Климъ. Андрей и съ этимъ согласился. Въ конц концовъ, мизерабль отдалъ ‘приростъ’. Но этимъ дло не кончилось. ‘Ты ужь насчетъ деньжонокъ-то… Будь отецъ родной… обнищалъ… Стану на ноги — первымъ долгомъ теб… Хоть десятку!’ — Охъ, ужь это вотъ боязно! въ задумчивости сказалъ Андрей:— станешь ли на ноги-то, другъ! Силовъ-то хватитъ ли, пороху то… Не пропали бы деньги-то за тобой?.. Вотъ они у меня гд, деньги то!’ Но Климъ разсыпался въ убжденіяхъ. Андрей сдался и согласился дать 10 рублей до Покрова (дло было въ ма), но съ тмъ, чтобы вмсто прироста Климъ далъ бы ему годовалую ярку.
Когда Климъ ушелъ, ‘владыка’ долго хвалилъ его. ‘Трезвенный, обстоятельный мужикъ, говорилъ онъ:— одно, обнищалъ съ этими новыми мстами! И вдругъ прибавилъ, засіявъ отъ внутренняго удовольствія:— эхъ, въ батраки бы этакаго мужика! Вотъ батракъ!.. Кажись, игралъ бы съ нимъ на полос, косить примется — сущій огонь. А какой вдь? Точно задавленный изъ себя. Весь — мухортый!— Лошадь отдохнула во время разговора. ‘Ну ка, трогай, Сивушка!’ любовно сказалъ Андрей и, широко перекрестившись, зашагалъ вдоль пашни. Земля точно полилась у него изъ-подъ ногъ, теплая и мягкая. Пройдя нсколько загоновъ, онъ и меня вспомнилъ. ‘Ай, разуться?’ закричалъ онъ, посмиваясь, но я взялъ подъ мышку свои принадлежности и съ поспшностью удалился.
— Что же это доказываетъ? спросилъ господинъ въ pince-nez.
— А то, что наше ‘пластическое’ искуство ни къ чорту не годится, если оно возъиметъ претензію тягаться съ литературой. То, что мы присуждены быть отмтчиками вчерашнихъ интересовъ, интересовъ такихъ, которые уже успли застыть, и всмъ до ниточки извстны…
— Извстны?
— Всмъ до ниточки извстны, благодаря искуствамъ не пластическимъ. Мы, такъ-называемые жанристы, точно шакалы, бродимъ за тми счастливцами, которые бросаютъ намъ свои объдки (это опять-таки искуство не пластическое — намъ бросаетъ ‘объдки’). И что пуще всего горько, какъ бы ни были мы талантливы — мы вчные рабы ‘застывшихъ’ сюжетовъ.
— Значитъ, жанръ по боку? ядовито спросилъ господинъ: — или даже все ‘пластическое искуство’?
— По боку, по боку, кто иметъ претензію послужить настоящему ‘моменту’. А если нтъ — пусть пишетъ для ‘будущаго’. Въ будущемъ наше искуство тоже будетъ забава — это ужь границы ему такія, но тогда все человчество будетъ наслаждаться забавой, а не одни ‘избранники’. Будутъ общедоступные музеи, выставки, будетъ общее пониманіе, потому что стряхнутъ же, наконецъ, съ себя люди эти мучительныя заботы недающія отдыха…
Помолчали.
— А зачмъ же вы пейзажи-то пишете? вдругъ съ необычайной ироніей выпалилъ господинъ въ пенснэ. N даже покраснлъ.
— Вчерашніе интересы изображать не могу, отрзалъ онъ грубо: — не могу, потому что претитъ, сегодняшніе — не умю, ибо сложны и недоступны палитр, а въ природ — съ одной стороны мое я, а съ другой — ясная несокрушимая, постоянная правда. Потому и пишу природу. Вотъ гд ужь нтъ ‘оборотной медали!’ И тутъ я уже не шакалъ, обирающій литературныя темы, я такой же ‘владыка’, какъ и Тургеневъ. Лучше быть первымъ въ деревн, чмъ вторымъ въ Рим!
Собесдники позвали мальчика, отдали деньги и вышли на улицу. Художникъ былъ нахмуренъ, господинъ въ пенснэ юлилъ по панели и глазлъ на вывски. Оба были недовольны другъ другомъ.

II.
Восторги.

Королва проснулась поздно и съ головной болью. Ее непріятно поразилъ солнечный свтъ, наводнявшій комнату: свтъ былъ красноватый и какъ будто умирающій.— ‘Господи! да который же теперь часъ? тоскливо воскликнула она: — это анахронизмъ какой-то, не день. Который часъ, Арина?
— Да ужь третій, барышня. Поспалось вамъ!
— Чего же вы не будили меня?
— Какъ не будить: три раза будила. Да что съ вами подлаешь — мычите и только. Я ужь рукой махнула. Ишь вы пришли то когда: утро было! самоваръ-то давать?
— Ахъ, отстаньте вы съ вашимъ самоваромъ!
Королва торопливо обулась, натянула на себя ‘рабочій’ костюмъ — суконную блузу, опоясанную кожаннымъ поясомъ, и, наскоро умывшись и приколовъ косу, услась за столъ, гд большою грудою были навалены литографированныя записки. Лицо ея было пасмурно и сдвинутыя брови обнаруживали плохо скрываемую досаду. Она съ какой-то злобной ршимостью впилась въ лекціи и долго сидла за ними, методически отмчая въ особой тетрадк имена, факты, цитаты, цифры. И когда черезъ часъ Арина появилась съ вопросомъ объ обд, двушка уже вошла въ колею. Раздражительность покинула ее, рзкій дотол голосъ былъ ровенъ и мягокъ. Она, однако, отказалась отъ обда, ей хотлось посидть за лекціями, пока день еще не потухъ и голова въ состояніи работать. Въ этой работ было что-то успокоивающее, ею заглушался какой-то стыдъ, внезапно возникшій въ двушк, когда она проснулась съ туманомъ въ голов и слипавшимися глазами взглянула на поздніе лучи солнца, ею умиротворялся хаосъ, наполнявшій всю ея душу страннымъ и назойливымъ безпокойствомъ, все то время, когда она одвалась, смотрла въ окно, за которымъ медлительно погасалъ проспанный день, и смутно припоминала подробности ночи. Припоминала ‘смутно’, ибо не могла иначе: было въ этой ночи что-то больное, не въ мру шумное, нервическое, и ей противнымъ казалось возвращаться къ тому, что возбуждало этотъ шумъ и эту нервическую суматоху. Она вспоминала и досадовала на себя, что не можетъ совсмъ отдлаться отъ этихъ воспоминаній: они приходили помимо ея воли, дразнили своимъ появленіемъ, внушали тревогу.
Конечно, это было странно. Она была просто на концерт, гд, въ числ прочихъ, цла одна знаменитость, и до неистовства была увлечена пніемъ этой знаменитости. Исторія до приторности обыкновенная. Но дло въ томъ, что и сама то Королва была странная. Курсистки звали ее ‘уравновшенной’, другія съ претензіей на остроуміе — ‘уравновшаннымъ сухаремъ’. Никто съ такимъ рвеніемъ не вникалъ въ книжки и въ лекціи профессоровъ, никто съ такой холодной и осмотрительной сознательностью не относился къ своимъ поступкамъ, и, казалось, ни у кого не было такой вражды къ мечтаніямъ неопредленнаго свойства, къ увлеченіямъ, неяснымъ порывамъ ‘въ даль’… Мужчины ея не долюбливали, женщины въ большинств преклонялись передъ ней, но сходились рдко, да и то на почв ‘принципіальныхъ’ разговоровъ. Она вся была какая-то трезвая и суровая. Не было того ‘идеала’, который взялъ бы ее во власть своей красотой, но если этотъ идеалъ выдерживалъ логическія придирки, если онъ былъ послдователенъ, простъ и ясенъ, Королва отдавалась ему вся, и тогда уже не было мста для сдлочекъ и подходцевъ. Надо прибавить, что мать у нея была хохлушка и въ предкахъ значились чистокровные ‘оселедцы’… Этимъ иногда объясняли упрямую устойчивость Королвой, какъ объясняли и особенности ея лица: крутой лобъ, рзкое очертаніе подбородка, самонадянную складку губъ.
Когда дневной свтъ померкъ и настали сумерки, Королва оторвалась отъ своихъ лекцій. Глаза ея были утомлены, въ плечахъ чувствовалась тупая боль, но въ лиц появилось обычное довольство, серьзное и спокойное. Она перебрала въ своей памяти формулы, имена, опредленія, улыбнулась наивности физіократовъ и вообще того ‘гуманнаго’ вка, серьзно мнившаго посредствомъ распространенія роскоши осчастливить бдноту, назвала внутренно Адама Смита ‘желзнымъ’ умомъ, похожимъ на шестерню, въ которую стоитъ только положить руку и она тебя всего втянетъ, сладко вздохнула, ощутивъ въ себ чувство глубокой безмятежности. Теперь даже физическая усталость нравилась ей: она видла въ этой усталости результатъ плодотворной работы, какъ будто помогшей ей съ долгомъ расплатиться, мучительно надодавшимъ и неотступнымъ.
Но когда она потянулась на своемъ грубомъ, некрашенномъ стул, и затмъ прикоснулась горячимъ лбомъ къ столу, вмст съ пріятнымъ ощущеніемъ нги, въ ней снова шевельнулось безпокойство. Казалось гд-то въ глубин души звучала ноющая и досадливо раздражающая струнка. И снова неясными обрывками вставали впечатлнія ночи. Зала, затопленная свтомъ газовыхъ люстръ… Тысячеголосая толпа… Истерическіе крики… Высокая фигура пвицы, блдной отъ волненія и усталости… Затмъ, тишина, какая-то больная и напряженная, высокіе, страшные до своей сил звуки, страшные въ смысл опасенія за пвицу, за грудь, звуки, прихотливые, изумительно яркіе… И снова изступленный ревъ, топотъ, взвизги, рукоплесканія, волны необузданнаго восторга, цвты, внки, слезы…
Но она встала и ршительно зажгла лампу. ‘Баловство’! сказала она громко и развернула Саллюстія. Ей нужно было приготовить переводъ. ‘Nam uti genus hominum compositum est ex corpore et anima’… прочитала она твердо, выговаривая нсколько на французскій ладъ. Затмъ бойко написала подстрочный переводъ, прочла, и тотчасъ же разсмялась. ‘Да, я ошалла съ этимъ концертомъ подумала она:— надо сохранить, какъ память о ‘восторгахъ’… И добавила она вслухъ, какъ бы насмхаясь надъ собою: ‘Восторги’!— Въ тетрадк для переводовъ ‘изъ Салюстія’ было написано: Поелику какъ родъ человческій состоитъ изъ души и тла…
Она отложила Саллюстія и опять принялась за политическую экономію. Но дло подвигалось туго на этотъ разъ, память не работала, утомленное вниманіе отвлекалось даже деликатнымъ шорохомъ мыши, возившейся за комодомъ. Королва стала ходить по комнат взадъ и впередъ. Въ одномъ мст смотрлъ на нее со стны портретъ Добролюбова, заключенный въ большую черную раму, какъ въ трауръ, въ другомъ — встрчалъ комодъ, загруженный номерами газетъ, книгами, ‘записками’. Среди нихъ лежала помятая перчатка и тускло блестлъ серебряный браслетъ. Около стны стояла кровать, блая, чистая, какъ первый снгъ, вносившая въ суровую атмосферу комнаты что-то двически свжее, что-то наивное и свтлое.
Она подошла къ ламп и потушила ее. Затмъ легла. Комната погрузилась въ сумракъ. Но дневная жизнь не утихала еще на улиц, заря отражалась на высокихъ стнахъ, звонки конокъ болтались неутомимо, кучера кричали, со двора доносились гортанные возгласы татарина…
Королва лежала, не закрывая глазъ, и думала. Теперь она уже не силилась отгонять образы ей непріятные. Напротивъ, она дала имъ полную волю и какъ бы тшилась поспшнымъ ихъ вторженіемъ въ ея душу. Она методически располагала ихъ въ стройные ряды, подводила итоги, пыталась длать выводы, рылась въ своемъ сознаніи, кропотливо разбиралась въ клубк ощущеній, опутавшихъ ее прошедшею ночью… Выходило и пріятно, и серьзно. Главное, серьзно! Выходило такъ, что какъ будто кто-то иной предъявилъ ей цлую группу ‘психическихъ’ матеріаловъ и она, съ своимъ умомъ, послдовательнымъ и холоднымъ, какъ рыба въ вод, чувствовала себя среди этой группы. Наслажденіе получалось похожее на то, когда она въ первый разъ читала ‘Этику’ Спенсера, такое же накопленіе незначительныхъ, повидимому, подробностей и такіе же важные выводы изъ этихъ подробностей. Ей это наслажденіе казалось истинною нгой. Она тянула его. По временамъ ее даже охватывала дрожь и звонокъ, внезапно раздавшійся, испугалъ ее: она подумала, что ей помшаютъ. Но звонившій, оказалось, спрашивалъ хозяйку и Королва облегченно перевела дыханіе.
— Хорошо. Съ чего же началось? думала она чуть не вслухъ.— Она пла. Пніе мн нравилось и на высокихъ нотахъ я испытывала чувство страха за пвицу. Вотъ именно и началось съ этого. Чувство страха! Это связало меня съ нею. Это образовало между нами нити… Во мн самой натянулось что-то въ род струны. Это интересно… Но другія ноты? Среднія? Низкія, о которыхъ выразилась моя сосдка въ буколькахъ: ‘Ахъ, точно сливки, эти прелестныя низкія ноты’!— эти ноты вносили пріятное чувство удовлетворенія, и только. Потомъ было какое-то сочетаніе необыкновенно жалостныхъ звуковъ. Было что-то такое, что какъ будто вонзилось въ грудь и даже не нашло тамъ мста: дыханіе захватило. Это я все помню. И помню томительный жаръ, раздражающіе газовые огни, влажные взгляды, лица, порою блыя, какъ полотно, и вздрагивающія. Но много и деревянныхъ лицъ, тупыхъ, скучныхъ, измятыхъ. Впрочемъ, измятыхъ мало. Но, главное, когда нота бралась безконечно трудная, я примчала тревогу въ лицахъ и какую то жадность. Вроятно, и во мн это было. Пвица справлялась съ нотой, и со всхъ точно волна спадала. Но было какое-то накопленіе внутри: точно капля за каплей прибавлялась тамъ и раздраженіе, и безпокойство, и настойчивая потребность выраженія чувствъ… Все это преграждалось еще смутнымъ чмъ-то, чмъ-то обуздывалось. Вотъ ужь не знаю чмъ! Волей? Но вдь узда-то безсознательная была… Нтъ, не знаю чмъ.
Съ чего же прорвалось?.. Ахъ, помню… Я сидла на боковомъ мст около эстрады, и рядомъ со мною сидла Зацпина. Она все кусала пересохшія губы и не спускала глазъ съ пвицы… Вотъ какъ теперь вижу. Пвица только кончила арію. Толпа заревла. Я взглянула на Зацпину, и вдругъ точно меня толкнуло въ сердце. Лицо у ней перекосилось, щеки блдныя, глаза въ слезахъ, и безсмысленно не то кричитъ, не то плачетъ. Тутъ прорвалась моя плотина. Я закричала и удивилась даже звуку, вылетвшему изъ горла: такой онъ былъ дикій и чуждый мн. Потомъ бросилась. Потомъ схватила пвицу… что я длала?— Кажется, руку ей поцловала, или платье… Что-то такое. Кругомъ мелькали лица въ слезахъ, восторженныя, иныя совсмъ злыя и мрачныя, руки хлопали до боли, до изступленія. Къ ‘ней’ тянулись сотни. Давили другъ друга, и кого давили, тотъ видимо не чувствовалъ боли. А кто прикасался къ ней, тотъ даже просвтлялся отъ блаженства. Именно просвтлялся. Но интересна Зацпина. Пвица вручила ей, какъ близко стоявшей, свой атласный sorti de bal, мшавшій принимать восторги, и Зацпина, радостная, просвтленная до умилительной прозрачности, хныкала, какъ ребенокъ. Sorti de bal она положительно держала, какъ святыню: съ благоговйной осторожностью и съ трепетомъ. Точно предъ Мадонной предстояла. Я увидала ее, когда меня уже оттерли отъ пвицы. Что же я предприняла? Ахъ, я подошла къ Зацпиной и нжно подержала въ рук горностаевую опушку атласной вещицы. Помню, во мн было что-то виноватое и робкое, когда я осторожно прикоснулась къ горностаю, и вотъ ужь уврена, что посмотрла тогда на Зацпину заискивающимъ взоромъ. Я держала горностай — даже зажмурилась отъ наслажденія, казалось, плнительную близость пвицы ощутила… И я уврена, что лицо у меня расплывалось, какъ кисель, въ приторной улыбк. Фу, мерзость!
А дальше ужь и не помню. Все кружилось: лица, люстры… Выходила безсчетное число разъ пвица и составляла собою какой-то царственный центръ. Вотъ бы могла вести всхъ на смерть!.. А ужь ногой наступить — на всякаго бы могла. Все въ ней казалось ужасно обворожительнымъ и нисколько не земнымъ: голосъ, фигура, лицо, руки, обнажонныя безъ всякой мры… А вдь я ее видла прежде: ходили разъ просить N на нашемъ вечер участвовать, и она у него сидла. Просто холеная, теплая баба, какъ сказали бы у насъ въ деревн. А тутъ — царица лучезарная!
Хорошо. Это вчера, а теперь? Пла хорошо, это безспорно. Это я сознаю. Восторговъ такихъ не стоила, это я тоже сознаю. За что? Встань-ка изъ гроба Добролюбовъ, я бы даже ему платье не поцловала, да онъ и не далъ бы… А вдь то Добролюбовъ! Гд же причина? Кто поднялъ мои нервы и сдлалъ ‘невмняемой’, какъ говорятъ юристы? Вечеръ, разъ — вечеръ всегда это продлываетъ — сборы, хлопоты, затмъ толпа. Вотъ это главное. Кругомъ она виновата. Есть какое-то сообщеніе между людьми толпы, токъ, который пронизываетъ ихъ всхъ вмст, зараза какая-то… Зараза восторга! Зараза эмоціональныхъ чувствъ… и вотъ что еще важно: вс уши прожужжали: божественная пвица! очаровательная пвица! дива! чудо восьмое!.. Апоозъ витаетъ, тмъ боле, что недоступны цны итальянской оперы. А тутъ этотъ апоозъ на эстраду выходитъ въ плоть и кровь одтый, да еще въ шелковое платье. Натягиваетъ, натягиваетъ нервы… Но главное, эти кликуши, эти Зацпины. Точно пуговица отъ электрическаго звонка — подавятъ въ нее и завопитъ во вс легкія. А за ней и лзутъ… Точно пороховой погребъ взорвется.
Да, это вчера. Но что же сегодня? Какъ встала — стыдно, а теперь — смшно. Поди, встрчусь съ ‘дикой’ на улиц, даже дорогу не дамъ… Это надо обдумать. Восторги… восторги толпы… Неужели всегда безплодны, и всегда отъ нихъ горечь, какъ отъ похмлья?.. Ну, во вторникъ восторгъ, а въ среду?— въ среду лекціи, уроки, книги и… ощущеніе стыда. И такъ у всхъ?.. У всхъ здоровыхъ и нормальныхъ, у всхъ такъ. Надо констатировать: восторгъ толпы, не утилизированный тотчасъ же, оставляетъ по себ гарь и копоть. Иногда даже невыгоденъ для того, кто служитъ предметомъ восторга, ибо даетъ каверзный осадокъ… И вообще ничего не доказываетъ, кром ‘психическаго’ зараженія. А еще доказываетъ чрезвычайную подвижность чувственныхъ воспріятій… А еще доказываетъ стихійную ихъ силу, безсмысленную, какъ гроза или какъ ураганъ, и, къ счастію, кратковременную… У Толстого великолпно описано убійство Верещагина. Какъ глупо, однако, человчество!
Но есть ли законы для этой силы? Можно ли на ея проявленіяхъ строить ‘положительныя’ теоріи? Очень даже можно, но зато и ужасно легко повязнуть въ недоразумніяхъ. Интересно строили эти теоріи, когда Людовикъ ‘Возлюбленный’ възжалъ въ Парижъ, или не строили? Я думаю, строили.
Она встала, подошла къ столу и ощупью написала на первомъ попавшемся клочк: ‘Теоріи, построенныя на видимыхъ проявленіяхъ восторга толпы, шатки и глупы, ибо принимаютъ за чистую монету патологическій фантомъ. Теоріи, принимающія во вниманіе этотъ ‘фантомъ’, какъиксъ‘, склонный къ инерціи и потому доступный утилизированіюдостойны вниманія
— Растаяла! Мечтаешь! Звуки небесные вспоминаешь! съ радостнымъ взвизгиваніемъ воскликнула быстро вошедшая двушка.
Королва вмсто отвта чиркнула спичкой и освтила вошедшую. Подвижныя черты, воспаленный взглядъ, наивный и восторженный, нжные русые волосы, длинными прядями выпадавшіе изъ-подъ обтертой когда-то собольей шапочки — выступили изъ темноты.
— Это ты, Зацпина? холодно вымолвила Королва и стала зажигать лампу.
Зацпина такъ и бросилась на стулъ, не раздваясь и не переводя духа.
— Въ раю такъ поютъ… Это сверхъчеловческое… Это ангелы у ней въ груди… Милая Королва! Какъ хорошо! Вотъ красота! Вотъ совершенство! Я едва жива отъ восторга! Счастіе-то какое! И ты помнишь, когда она мн sorti de bal подала: подержите, говоритъ… И невнятно, съ акцентомъ выговорила это ‘подержите’, но какъ дивно, какъ мило! Помнишь? Помнишь, ты еще за краешекъ подержалась, точно къ реликвіямъ подошла? И какой смыслъ въ этомъ умиленіи! Какая содержательность!
Королва густо покраснла.
— Охота вспоминать о всякой глупости, рзко сказала она.
— Глупости! воскликнула Зацпина и вскочила, размахивая руками.— Глупости! На мигъ бога увидла — это глупости! едва душа раскрылась, чтобъ воспринять безконечнйшую красоту, и это глупости! Вдь это завса приподнялась… Сродство наше съ небесами сказалось!
— Патологія, упрямо возразила Королва.
— Боже мой, изъ книжекъ словечки… Патологія!— вдругъ голосъ Зацпиной задрожалъ и прескся.— Какія вы вс… пролепетала она:— какія вы вс деревянныя!— Она засмялась и заплакала въ тоже самое время.
Королва подала ей воды (впрочемъ, безъ излишней торопливости) и мрачно молчала до той поры, пока Зацпина не успокоилась и не сказала вполголоса: ‘проклятые нервы!’ Тогда Королва подошла къ ней.
— Ну, что ты бгаешь? мягко вымолвила она:— была сегодня на курсахъ? Я проспала. Да и не стоитъ у насъ слушать политическую экономію.
— Ты не ходишь на нее? робко спросила Зацпина.
— Не хожу. Вотъ смотри, у меня лекціи Иванюкова лежатъ. Гораздо лучше, чмъ у насъ.
— Кто этотъ Иванюковъ? профессоръ?
Королва улыбнулась съ едва замтной насмшливостью.
— Теноръ. Конечно, профессоръ! Какая ты, Зацпина! Ты точно Райскому въ жены готовишься!
— Которому Райскому? совсмъ ужь оробвши, спросила Зацпина и нершительно посмотрла на Королву. Королвой стало ее жалко.
— Не важно, сурово сказала она, какъ бы заглушая въ себ жалость этой суровостью:— Райскій въ ‘Обрыв’. И что ты не работаешь, Зацпина? Хоть бы читала. Не доведутъ тебя до добра эти порывы.
— Не могу я быть деревянной, вдругъ озлобленно и колко возразила Зацпина:— я для жизни живу, а не для книжекъ.
— Зачмъ же ты на курсахъ?
— А затмъ и на курсахъ, что жизнь здсь нравится. Не вс сухари. Я не машина. И все-таки я работаю. Я вотъ за рефератъ примусь, Хворостанская общала мн, и мы съ ней будемъ… будемъ въ публичную библіотеку ходить, и потомъ буду защищать. И все-таки буду жить, буду ходить въ оперу, въ театръ…
Послднія слова она произнесла, будто вызывая. Но Королва промолчала.
Зацпина встала.
— Ахъ, да! какъ бы вспомнила она и затрещала съ обычной поспшностью.— Мы ршили: внокъ. Непремнно. Знаешь — лавры, и затмъ цвты, цвты, цвты… Я ужь подыскала. Ты вотъ спала, а я цлое утро бгала, какъ угорлая. Прелестный есть внокъ въ магазин у Полицейскаго моста! Розы и кругомъ ландыши, жасмины, олеандры… Чудо, какъ красиво! Ты дашь? Ты общала вчера дать. Если есть, давай сейчасъ. Я ужь дала задатокъ, и потомъ побгу по сбору… Многіе дадутъ… Она премилая, предобрая… Я непремнно хочу съ ней познакомиться… Еслибы ты знала, какой она улыбкой меня наградила, когда я возвратила ей sorti de bal… Прелесть! Сегодня же, сегодня же ей поднесу. Ты знаешь, она сегодня у медичекъ поетъ. Ты пойдешь? Нтъ? Ахъ, какъ же это можно не идти на такое блаженство. Ну, ну, давай же деньги, подписывайся, вотъ листикъ.
Королва нахмурилась, порылась въ своемъ портмонэ и подала Зацпиной серебряную монету. Зацпина даже покраснла отъ негодованія. Королва предупредила ея ламентаціи.
— Я больше не могу дать, сказала она твердо: — да и эти даю потому только, что общала. Глупо. Намъ не внки сооружать пвицамъ, а расплачиваться съ долгами впору. Ты свой листикъ убери, я подписываться не буду — лишнее.
— Какъ хочешь, ядовито произнесла Зацпина, снова готовая расплакаться.— Только какіе же это у тебя долги, когда у тебя семья со средствами?
— Ты этого не понимаешь, милая. Займись-ка, вотъ политической-то экономіей, можетъ, и поймешь, какіе долги. Да приглядись хорошенько, откуда эти ‘семьи со средствами’ средства свои берутъ. Тогда и поймешь.
— Я, конечно, хорошо понимаю, что это ‘доктрины’! сказала Зацпина:— но все-таки жизнь всегда выше доктринерства, всегда, всегда!
Королва пожала плечами и подруги разстались, холодно обмнявшись рукопожатіями.
Посл ухода Зацпиной, никто бы не замтилъ на лиц Королвой слдовъ какого-нибудь возбужденія. Она только прошлась раза два по комнат, чисто мужскимъ движеніемъ закинувъ за спину руки, и затмъ, подойдя къ столу, отмтила: Прочитать брошюру Ломброзо и сравнить. О ней говорилъ Костливцевъ. Спросить, гд достать. Если нтъ по-французски — попросить Надину сдлать переводъ. Заглавіе спросить Костливцева.
Зацпина сдлала плохой сборъ. Чтобъ не ударить лицомъ въ грязь, она заложила свою шубку (наступалъ мартъ), часы, подаренные матерью, и еще какую-то ‘благородную’ мелочь, и на вырученныя деньги преподнесла-таки внокъ ‘див’. На внк значилось: Отъ курсистокъ. Зацпина плакала, вручая его, и невнятно бормотала какія-то иступленныя слова. ‘Дива’ обошлась съ ней милостиво. Внокъ скоро увялъ и цвты осыпались.

А. Эртель.

‘Отечественныя Записки’, No 4, 1884

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека