Михаил Евграфович Салтыков, Ядринцев Николай Михайлович, Год: 1889

Время на прочтение: 4 минут(ы)
Литературное наследство Сибири, том 5
Новосибирск, Западно-Сибирское книжное издательство, 1980.

МИХАИЛ ЕВГРАФОВИЧ САЛТЫКОВ

Не так давно читающий русский человек, торопливо раскрыв новую книжку журнала и привычным нетерпеливым взглядом отыскав горячо любимое, уважаемое имя, прочел рядом с ним слово ‘конец’, написанное тою же дорогою рукой. Едва ли, однако, это слово могло поселить в ком-либо тревогу, автор написал его не потому, что сходил со своего поприща, а потому, что воспоминания о (египетском) крепостничестве оказались для его наболевшей души тяжелее, чем он предполагал, он говорил даже о возможности со временем вернуться к этому предмету… И вот теперь оказывается, что слово это, по-видимому безобидное, на самом деле было тяжелое, горькое, бесповоротное слово, потому что оно было подписано не под статьей, а под целою жизнью! И какою жизнью: дорогою, нужною, незаменимою!
Она дорога нам, эта жизнь, потому что с нею связано множество лучших моментов нашего существования — моментов художественного наслаждения и гражданского роста, и потому что она — наша национальная гордость. Она нужна нам, потому, что в периоды преобладания в общественном обиходе серенькой посредственности, наглой беспринципности и бессердечия сильный голос могучего таланта, неподкупной любви к родине, добру и истине нужнее, чем когда-либо. Наконец, эта жизнь незаменима, потому что, как по особенностям своего дарования, так и по развитию своей литературной деятельности Салтыков стоит совершенно особняком в русской литературе.
Гоголь был великий юморист. Но ни он, ни вообще кто-либо из деятелей русского художественного слова не владел в такой мере, как Салтыков, сарказмом и умением, обобщив какое-нибудь отрицательное явление, довести его до абсурда. Особенности языка (стиля) тоже делают этого писателя единственным в своем роде. Сам он нередко с горечью называет свой язык ‘рабьим’, ‘эзоповским’, а со стороны слишком часто слышались ему упреки в неясности и двусмысленности. Не надо, однако, думать, будто с исчезновением ‘эзоповщины’ щедринский язык перестал бы быть оригинальным, чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть такие произведения нашего сатирика, как ‘Господа Головлевы’, ‘Мелочи жизни’, ‘Пошехонская старина’, ‘Сказки’: в них неожиданные сравнения, смелая игра словами, вымысел и аллегория, нисколько не затемняя смысла, служат лишь образности и художественному блеску сатиры.
Тяжела и терниста дорога русского писателя. Поэтому нет ничего удивительного, что подавляющее большинство их либо преждевременно, не выказав всех сил, погибало, либо переживало самих себя. Салтыков представляет едва ли не единственный пример русского литературного деятеля, талант которого с годами непрерывно креп, а мысль и общий тон творчества не только не заражались старческой робостью и тусклостью, но, напротив, делались чем дальше, тем яснее, шире и тем свободнее от всяких компромиссов.
Михаил Евграфович родился в 1826 году в помещичьей семье Тверской губернии Калязинского уезда. ‘Я вырос на лоне крепостного права, вскормлен молоком крепостной кормилицы, воспитан крепостными мамками и, наконец, обучен грамоте крепостным грамотеем’. ‘Все ужасы этой вековой кабалы я видел в их наготе’,— говорит он о себе. Не он один видел эти ужасы, но не на всех произвели они такое неизгладимое впечатление, как на него. Этого впечатления не могло стереть даже барское воспитание Царскосельского лицея, откуда Михаил Евграфович вышел в 1844 году. Впрочем, лицей не помешал ему познакомиться с романами Жорж Занд, фурьеризмом и тяготеть к сенсимонизму (‘Мелочи жизни’, СПб., 1887, т. II, стр. 240). По его собственным словам, он с ранних лет тяготел к литературе, и потому неудивительно, что уже чрез три года (в ноябре 1847 г.) появилась в ‘Отечественных записках’, тогдашнем передовом органе, повесть его ‘Противоречия’, а в 1848-м (в марте) другая — ‘Запутанное дело’, затронувшая именно вопрос об ужасах крепостничества. Но в это-то время трогать его значило ‘возбуждать классы’ и ‘противиться законам’, и вот 22-летний Салтыков высылается в Вятку с обязательством ‘служить’ (чиновником).
Восемь подневольных лет, проведенных среди бюрократической грязи и мертвечины глухой провинции, не убили в юноше добрых ростков, а только сузили идеалы: ‘Вместо служения идеалам добра, истины, любви и проч. предстал идеал служения долгу, букве закона, принятым обязательствам’ (‘Мелочи жизни’, т. II, стр. 241). Итак, вот с такими идеалами выступил впервые ‘надворный советник Щедрин’ (псевдоним Михаила Евграфовича, усвоенный им после ссылки), помещая в либеральном (в то время) ‘Русском вестнике’ свои ‘Губернские очерки’. Но сила таланта и в них была тотчас замечена. О них заговорил Добролюбов, и вскоре произведения Салтыкова (‘Сатира в прозе’, ‘Невинные рассказы’) появляются уже рядом со статьями самого Добролюбова, человека, идеалы которого были неизмеримо шире вятских воззрений Щедрина. Постепенно и сатиры последнего захватывают жизнь все шире и глубже, предъявляя ей все более коренные и ясные требования как в области государственной практики, так и в сфере нравственной философии. Наконец, миросозерцание его становится настолько отчетливым и освобожденным от всякой половинчатости, что по смерти Некрасова Михаил Евграфович принимает на себя ведение ‘Отечественных записок’ в качестве его редактора: широта же взглядов доходит до возможности написать ‘Двух генералов’, ‘Дикого помещика’, ‘Мелочи жизни’, некоторые места ‘Круглого года’, очерки ‘В среде умеренности и аккуратности’ и ‘Сказки’, в которых есть такие вещи, как ‘Крамольников’ и ‘Пороки и добродетели’.
Салтыков работает много и добросовестно. Сочинения его, не считая юношеских произведений и его лебединой песни ‘Пошехонской старины’, печатавшейся в ‘Вестнике Европы’, обнимают более 25 томов, а между тем Михаил Евграфович не отдавал в печать ни одной своей статьи, не переписав ее три-четыре раза! Тому же учил он и молодых писателей.
Он следил шаг за шагом за внешним и внутренним ходом нашей государственной и общественной жизни, и каждый шаг, казавшийся ему неверным, каждая фальшивая черта в общественной психологии находила в нем неумолимого судью. К несчастью, он слишком, слишком часто лишен был возможности высказаться ясно, так как в данный исторический момент далеко не за всеми взглядами его могло быть признано право гражданства. Он старался извернуться ‘эзоповым языком’. Иногда и это не удавалось. Тогда озлобленный до физической боли на судьбу, ‘запечатавшую его душу’, устроившую так, что читатель, может быть, и любивший его, бессильно отсутствовал, не шел на помощь к нему, который только и ‘горел’ ради этого читателя, исстрадавшийся писатель писал картину, которой сам не верил, когда проходил пароксизм отчаяния. Такова, между прочим, ‘История одного города’. Вещь эта неподражаемая и поэтически правдивая во многих частностях, в общем породила относительно ее автора подозрения в политическом индифферентизме, ибо не индифферентисту, действительно не видящему в целой истории народа ничего, кроме сплошного тупоумия, остается только наложить на себя руки, чего Щедрин не сделал. Но в том-то и разгадка, что на самом деле Щедрин вовсе не был о русском человеке такого плохого мнения, как сам уверяет ‘Историей одного города’, он только мстил этим страшным глумлением сквозь слезы — мстил предмету своей страстной любви, русскому человеку за то, что тот слишком мало любил самого себя! Но ведь ‘много возлюбившему много и простится…’ В данном случае и прощать-то нечего, а приходится благоговейно чтить память столько и так возлюбившего!
‘Восточное обозрение’, 1889. No 19, 7 мая. Выверено по рукописи. ГАИО, ф. 593, ед. хр. 66.

——

ПЕТЕРБУРГ, 29-го апреля. Сегодня в четвертом часу дня скончался известный писатель Салтыков (Щедрин).
ПЕТЕРБУРГ, 3-го мая. Сегодня были похороны Салтыкова, в процессии участвовали представители литературы и учащаяся молодежь, возложено было до 150 венков. На могиле говорили речи: публицист Арсеньев, Орест Миллер и другие.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека