Мелкие эпизоды из виденного и слышанного мною и из моих детских воспоминаний, пережитых мною в годину двенадцатого года, при занятии французами Москвы, Харузин Егор Андреевич, Год: 1872

Время на прочтение: 11 минут(ы)
1812 год в воспоминаниях современников
М.: Наука, 1995.

Е. А. Харузин. ‘Мелкие эпизоды из виденного и слышанного мною и из моих детских воспоминаний, пережитых мною в годину двенадцатого года, при занятии французами Москвы’. 1872 г.

Егор Андреевич Харузин (1802 — не ранее 1875), выходец из богатой купеческой семьи, предок которой — астраханский князь Мурза Абдрахман Хорудза — обосновался на Руси еще во времена Ивана Грозного. Детство Харузина прошло в Москве. Его отец, владевший суконной торговлей и водочным заводом, умер в 1809 г. Получив домашнее образование, Харузин служил на основанной декабристом М.Ф. Орловым хрустальной фабрике, управляя крупными имениями в Ярославской и Харьковской губерниях. В конце 1860-х годов он разорился и, обремененный большой семьей, приехал в Москву в поисках покровителей, могущих помочь в устройстве его материальных дел. Здесь он сблизился с М.П. Погодиным, по запросу которого и были составлены публикуемые воспоминания.
Их автограф, хранящийся в архиве историка, написан на двух листах бумаги с оборотами четким убористым почерком без помарок и исправлений. Судя по начальной фразе и концовке воспоминаний, они предназначались специально для М.П. Погодина (вероятно, для пополнения его коллекции исторических материалов) и не были рассчитаны на напечатание. Воспоминания эти Харузин рассматривал, как явствует из текста, в качестве дополнения ранее написанной автобиографии. Она также находится в погодинском архиве и представлена двумя рукописями: беловым автографом, датированным 18 сентября 1872 г. (‘Моя автобиография’ — ОР РГБ. Ф. 231. III.11.61), и предшествующей ему авторской рукописью с зачеркиваниями и вставками, датированной 13 сентября 1872 г. (Там же. 11.60).
‘Моя автобиография’ предварена обращением автора к М.П. Погодину: ‘Во исполнение желания, изъявленного вашим превосходительством, начинаю мою незанимательную повесть’, и завершается следующим текстом: ‘Его превосходительству Михаилу Петровичу Погодину, с чувством высокого уважения почтительнейше подносит Егор Андреев Харузин’. О пребывании в 1812 г. в Москве при французах здесь сказано очень кратко. Отмечено только, что 2 сентября автор, его мать и старший брат собирались выехать из города, но были застигнуты вступившими в него французами и находились здесь до 29 сентября, явившись ‘жертвами грабительства и свидетелями повсюдных пожаров’ (Там же. 11.61. Л. 1).
В 1860-х — начале 1870-х годов, когда ушла из жизни основная часть участников Отечественной войны, в общественно-исторической мысли России проявилось внимание к мемуарным свидетельствам представителей младшего поколения современников 1812 г. — всех тех, кто хотя бы по детским впечатлениям мог что-то вспомнить и рассказать о ней. Живейшим интересом к такого рода рассказам и была, видимо, вызвана просьба Погодина к Харузину восполнить свою автобиографию более развернутыми воспоминаниями о 1812 г. В них содержатся весьма любопытные и достоверные подробности об отдельных эпизодах жизни Москвы во время французской оккупации, отчасти перекликающиеся с подобными им воспоминаниями лиц одного с Харузиным возраста, а отчасти обогащающие их свежими сведениями.

——

Осмелюсь представить вашему превосходительству выпущенные из моей автобиографии некоторые случаи, по содержанию хотя ничего не значущие, но, как мелкие дроби, принадлежащие к своему числовому знаменателю из великой отечественной катастрофы, выпавшей на искупительный подвиг многострадальной матери русских городов — православной Москвы, дополняют несколько характеристику того времени.
2-го сентября 1812-го г. Пред вступлением неприятеля в Москву были распущены в массах среднего сословия жителей ни на чем не основанные нелепые слухи (вероятно, от гр. Ростопчина в видах сдержанности населения и особенно распущенных фабричных), что якобы скоро должны прибыть к нам вспомогательные английские войска, чему простодушно тогда верили и неглупые люди. Но чтобы Москва была отдана без кровопролитной битвы, того — после мистификаций ростопчинских афиш — никому и в голову не приходило.
Вследствие такой настроенности вступающих французов многие приняли за англичан-союзников и владелица дома (существующего и теперь на своем месте, против Рождественского монастыря), где жили наши родные и где мы с матушкой были захвачены, поспешили с такой радости отличиться гостеприимством, выславши с своим сыном и служанкою за ворота двора два горшка с маслом и с полдюжиною хлебов. Следовавшие мимо французы, видя такую любезность, спешились и начали хватать подаваемые им помазанные маслом ломти хлеба, к ним присоединились прочие их товарищи, и припасы угощенья мгновенно были вырваны из рук угощателей, которые едва успели убраться на свой двор и закрыть ворота. Но разлакомившиеся вояки, покончивши с горшками, не долго думая, перелезли через забор и покушались было войти в дом, чему, однако ж, воспрепятствовала наступившая темнота и обманчивая особенность дома, стоящего на крутом косогоре, с переднего фасада он двухэтажный, а пройдя боковой стороной к задней его части, — вход во второй этаж без лестницы. Французы несколько раз входили в сени второго этажа, но, предполагая лестницу, забирались только на чердак. Итак, побродивши безуспешно, оставили нас на этот раз в покое.
В одно и то же время, когда у нас вздумали угощать французов хлебом и маслом, из противоположного через улицу угольного дома, рядом с Рождественским монастырем, выбежал расхрабрившийся под хмельком мастеровой с ружьем, как видно не разделявший с прочими обманчивых надежд на услужливость скаредного Джона-Буля, и начал им махать во фланг идущей конницы, причем одного задел штыком, за что этот несчастный патриот тут же получил несколько сабельных по голове ударов и дротиком другого кавалериста был приколот. Эта сцена произошла на наших глазах. Труп его долго лежал на месте убиения.
Началось в нашем углу — комически, а закончилось — трагически памятное 2-е число сентября!
Однако ж не попавшие в наш дом с вечера раздосадованные французы, утром 3-го числа пришло их трое. Мы заперлись, да и думали, что так от них отделаемся, не тут-го было! Они стали ломиться в двери, и, найдя потом в сенях топор, начали рубить двери. Старшие от страха все попрятались: кто в темный чуланчик, кто за печь, кто под печь, а меня одного оставили и приказали мне отпереть врагам двери, утешая меня, что они мне ничего не сделают. До сих пор в доме было молчание, как будто никого из живого существа в нем нет, принявши поручение отпереть двери, которые продолжали снаружи рубить и яростно браниться, я подал им свой детский голос и просил их обождать. Французы, конечно, русской речи не могли понять, но догадались, что им отопрут, перестали ломать двери. Я наскоро обрезал веревки, которыми двери были притянуты, и, найдя в шкафе белый хлеб, снял два крючка… в распахнувшиеся двери с бешеным азартом вбежал передовой из них с топором на плече, готовясь поразить свою жертву, но, увидя кроткого мальчика, подающего ему, с покорным поклоном, хлеб, — он спустил с плеча топор и, посмотревши на меня испытательно, улыбнулся и принял от меня хлеб, в то же время вошли двое его товарищей, с которыми первый, переговорив, дал мне знак, чтоб я шел вперед — в комнаты. Они молча все осмотрели и, к общему удивлению, ничего не взявши, ушли мирно и даже не заглянули в стоявшие сундуки с добром. Явным чудом милосердия Божия я уцелел!
4-го числа проходил мимо нас на Сретенку и оттуда — в Кремль великолепный кортеж, которому предшествовала конная гвардия и несколько взводов кирасиров, в серебряных латах и сияющих касках, с конскими хвостами назади, музыканты играли торжественный марш. Кортеж этот состоял более, нежели из двухсот всадников, украшенных орденами, в разнохарактерно-богатых мундирах, касках, шишаках и шапках, в середине свиты два знаменщика, одетые герольдами, сомкнувшись рядом, везли большой, потемневший в походах, штандарт, на древке его сидел одноглавый золотой орел: тут был и сам Наполеон, но, за множеством свиты и суеты, я его не мог рассмотреть, фланговые кричали ‘Vivat imperator’ {‘Да здравствует император!’ (фр.).} и заставляли то же повторять собравшихся из любопытства жителей, которым свитские адъютанты бросали мелкую серебряную монету величиною несколько поболее нашего двухгривенника. Легковерные зрители начали с удовольствием подбирать эту французскую манну, но по миновании главной кавалькады задние кавалеристы поотнимали у них эти подарки, да и все, что у кого нашли в карманах, очистили. Разочарованные и обобранные, зеваки разошлись, повесивши носы.
Так отрекомендовался москвичам Наполеон и его честная прислуга!
Рассказывали тогда очевидцы, пробравшиеся в Кремль при вступлении туда Наполеона, что один генерал из его свиты сошел с лошади, упал на колени и вздавал за что-то благодарение небу. После узнали, что это кн. Понятовский, питавший надежду быть королем польским, благодарил по-своему Бога за падение Московии. И Бог русский, Бог отмщений, не обинуясь, откликнулся на его хульную молитву: как известно, этот тристат нового фараона по выходе из Москвы, преследуемый казаками, погряз в хладных волнах р. Березины.
Въезд Наполеона в Кремль, как известно, был приветствован достойным русских образом: в тот день загорелись на Москве-реке барки с хлебом и на ее набережной хлебные лабазы, в то же время занялся и Гостиный двор. На другой день мы, с моим старшим братом, ходили в город смотреть пожары, при нас загорелся Москательный ряд, и я в одной разоренной лавке, до которой еще не дошел огонь, подбирал себе для рисованья рассыпанные краски, обреченные гибели.
А в четверг, 5-го числа, запылала Покровка, Мясницкая, Сретенка, Труба, Петровка, Дмитровка, Тверская, Неглинная и другие смежные с ними улицы. Мы, с прочими местными жителями, в числе, наглядно, до пяти тысяч, выгнанные повсюдным огнем, провели эту страшную ночь без сна, под открытым небом, расположившись табором невдалеке от самотечного канала. Тут были все возрасты, от стариков до грудных младенцев. Сначала мы расселись было далеконько от канала, но вскоре загоревшаяся за ними передняя линия деревянных домов стала нас обдавать жаром, и мы все переместились уже к самой набережной канала. Занятая нами ложбинная местность представляла тогда поразительное зрелище сплошных пожаров, раскинутых панорамою по отдаленным возвышенностям. То там, то там происходят по временам взрывы хранившегося для охоты пороха, предшествуемые черными клубами дыма и сопровождаемые огненными столбами, там загоревшиеся склады спирта озаряют окрестность газовым светом, падения с грохотом подгоревших крыш на больших зданиях разносят тучами, подобно дождю, огненные галки, там, на видимых за Самотекой окраинах столицы, в Ямской, горят красным огнем запасы дёгтя, картина неповторимая: страшная картина ада! Горят дома, горят церкви, колокольни. При нас загорелось в колокольне Высокопетровского монастыря, долго в ней горело, наконец, среди полуночной тишины раздался громоподобный удар: оборвался и загремел в падении большой колокол… Время было уже за полночь. Вдруг слышим, на конце народного сиденья поднялась тревога: явились два запоздалые пьяные поляка, вроде пана Капычинского, и начали шуметь и обирать кого попало. Женщины встревожились, поднялся плач испуганных детей. Соседние с ними мужчины поднялись, пошептались между собой, подошли к мародерам сзади, хватила их булыжником и тут же убитых затоптали в земляную канавку, управившись с недобрым делом, они, потряхивая оторванным капюшоном с шинели одного из этих несчастных, говорили, смеясь: ‘Вот только от буянов и осталось!’
Теперь страшно и вообразить эту сцену публичного убийства, а тогда всем казалось, что так и надо!
Наполеон как администратор на третий день своего вступления в Москву распорядился назначить своего губернатора, полицейместеров и прочих должностных чинов, да в том беда: нечем им было распоряжаться. Разгневавшись, что ожидаемая им депутация московских бояр не поднесла ему ключей столицы (но Москва, как по истории видно, городских ключей у себя не имела и никому не подносила. Ведь Москва не Берлин, не Вена, не Рим, разлакомившие баловня принятием ключей, а с ключами и свободы побежденных. Каких же он ожидал от Москвы ключей?… разве от ре — ды?…), а только почтила его неожиданным освещением, он дал позволение солдатам на одну неделю грабить обгорелых жителей в свою пользу, а церкви обдирать — назначил особые команды под начальством офицеров, записывавших и приводивших в известность святотатственные добычи, вмененные им за контрибуцию.
Полицейский порядок ограничивался только дозором троекратных конных патрулей, имевших приказание подбирать шатавшихся не в указанные часы солдат, первый объезд — в девять часов вечера, второй — в одиннадцать, третий и последний — в час ночи. В каждый объезд трубачи трубили на трубах. Забранные солдаты в 9 час. — получали выговор, в 11 — штрафовались арестом, а в час ночи — подвергались наказанию.
Вскоре появились на перекрестках и углах домов печатные афиши на французском и, с грехом пополам, на русском языках, приглашавшие жителей открывать лавки и торговать, не опасаясь насилия, а подгородные крестьяне созывались на базары, с жизненными продуктами. Но русские овцы не послушали голоса чужого пастуха…
Нам сказывали тогда (только не приводилось мне проверить этого события), что в дни дозволенного грабежа жителей произошел следующий страшный случай: священник церкви Св. Софии, что на Лубянке, узнавши в один день, что французы сбираются ограбить его церковь, он поспешил туда, облачился, взял в руки крест, выйдя из церкви, запер ее и стал стражем на паперти. Действительно, вскоре явилась кучка польских мародеров и начала требовать от священника ключей церковных, он им сказал, что только через труп мой войдете в храм, а живой ключи не отдам. Поляки русскую, отказную речь священника поняли и, поспешая на святотатство, совершили злодейство: обороняющегося крестом подвижника убили и по следам святой крови ворвались в церковь. Две возрастные дочери этого священномученика, известившись о своем несчастии, прибежали в отчаянии к убитому родителю и обратили тут на себя преступные взоры убийц, которые, схватив их, поволокли было в церковь, но девицы не с человеческою силою вырвались из рук извергов и, как легкие серны, побежали к Охотному ряду, поляки погнались за ними, увидя близкую за собой погоню, они удвоили быстроту и, успев добежать до Каменного моста, бросились обе в реку.
Французы, умывая, так сказать, руки в непричастности своей к московским пожарам, искали виновников и находили — всё русских, каковых без дальних справок расстреливали и вешали на фонарных столбах, с надписями по-русски: ‘Зажигатель’. При этой, Шемякиной расправе, много погибло невинных.
Во всей Москве в эти дни огненных ужасов и грабительства до 15-го сентября ни в одной церкви не было службы, с одной стороны, потому, что все они были осквернены и поруганы, а с другой, не было при церквах священников. Первое и единственное богослужение началось в Рождественском монастыре. Достойный уважения и вечной памяти этого монастыря младший священник, отец Алексей (другой, старший, о. Адриан, человек святой жизни, был и тогда уже дряхл) выхлопотал у французского экс-губернатора дозволение: освятить один престол и открыть службу. К освящению приготовлена теплая церковь на 15-е число, в воскресенье. Нельзя и выразить той радости, какую мы почувствовали, когда услышали в субботу первый монастырский благовест к вечерне. В воскресенье мы все были в церкви при освящении престола и за литургией. Молились мы и горько плакали, видя обнаженные от окладов св. иконы и самые сосуды: потир и дискос — хрустальные. Во время водосвятия вошли три гвардейца в медвежьих шапках и остановились сзади священника, потом, ради кощунства, начали подымать штыками кверху облачения на священнике. Отец Алексей побледнел, но не оглянулся на врагов и продолжал освящение воды. Далее Бог не попустил помешательства: освящение престола и литургия благополучно совершились.
Спустя неделю по входе в Москву французы начали хватать и ловить молодых людей, из них большого роста брали в плен, для пересылки во Францию, на потеху легкомысленных парижан, а малорослых перегоняли в Кремль — рыть подкопы под соборы, башни и другие здания, а то употребляли жителей на разноску тяжестей. В одно время брат мой, бывший тогда 21-го года, большой ростом, пошел на дальние огороды добывать картофелю и был там взят французами в заграничную отправку. Ждали мы его возвращения весь день, наступил вечер, а брата все нет. Матушка наша заплакала и сказала: ‘Помолимся царице небесной за пропадающего, а там пусть будет, что Богу угодно’. Мы плакали и молились долго и, утомившись от скорби, легли, но спать не могли. Время было час второй ночи. Слышим, стучат в окно: побежали отпереть и, к нашей радости, нежданный уже явился брат мой, запыхавшийся, усталый и по ногам обожженный.
Его стерегли трое французов, он помещался между их с другим пленным русским молодцом, спасения не предвиделось, утром угонят их далеко. К полночи караульные начали позевывать и подремывать. Брат, не в примету страже, успел сказать товарищу, чтоб, улуча момент общей их дремоты, удариться бежать в разные стороны. Так и сделали. Французы живо вскочили, взяли ружья и начали стрелять по беглецам, но они уже были далеко, темнота прикрыла их бегство, — причем брат, бежавший без памяти через недавние пожарища, пообжег на себе и сапоги, и нижнее платье. Так Господь помиловал по молитвам нашей матушки.
Несмотря на эту миновавшую беду, вскоре нужда заставила матушку вместе с братом идти набрать пшеницы на обгорелой барке, взявши мерки две, только поднялись на набережную, как навстречу им французской полковник с троими гренадерами, увидя брата, сказал ‘Але’ и велел его взять. Матушка, заметя добрые, благородные черты лица полковника, попыталась выпросить у него брата и сказала ему: ‘Г-н полковник! я стара, снести моей ноши не могу: отпусти мне его только донести мешок, и я обратно к вам пришлю его’. Полковник, не понимая ее речи, обратился к одному из своих гренадеров, вероятно, поляку, чтоб он объяснил ему. Солдат перевел полковнику ее слова по-французски, на это полковник сказал, что она обманет и не пришлет сына (как перевел поляк). Тогда матушка сняла с рук брата перчатки и, со слезами отдавая их, сказала: ‘Г-н полковник, пусть эти перчатки останутся у вас залогом верности слов моих’. И, о чудо, благородного великодушия и младенческой простоты! Полковник, выслушавши от переводчика эти умоляющие слова печальной матери, взял перчатки и отпустил брата, подтвердивши, чтоб она не обманула его. Вероятно, во всей армии Наполеона это единственный был добросердечный офицер.
Охотник до даровых трофеев из чужих стран, Наполеон не упустил случая в Москве ими поживиться. Он слышал, что в Кремле на какой-то главе есть крест золотой, ему представилось, что такому кресту негде больше быть, как на Ивановской колокольне. Вследствие такого убеждения он заставлял своих французов снять этот крест, но таких смельчаков не нашлось, а нашлись двое русских предателей, вызвавшихся на это дело, им была обещана богатая награда. И Бог попустил им совершить это преступление, так же как попустил Иуде предать Иисуса Христа. Взобравшись с веревками в главу Ивана Великого и чрез форточки, нечестивцы отстегнули цепи, закинувши на крест петлю и спустивши концы веревок на землю, тут уж им легко было раскачать его и стянуть вниз. Когда крест упал и в падении разбился, обнаружилась тогда медная позолоченая обложка на железе и дереве. Разочарованный Наполеон, тут присутствовавший, закипел гневом и приказал обоих предателей расстрелять. Но золотой крест действительно был и теперь есть: он находится на средней главе Благовещенского собора, давний подарок Англии. Еще кто-то Наполеону сказал, что на изображении Спасителя над Спасскими воротами риза якобы золотая, он приказал ее снять, — но когда двоих исполнителей с верхней ступеньки приставленной к иконе лестницы сбросило и обоих убило, он оставил это намерение. Но зато взял с купола Сената конную статую Петра Великого, орла с Сухаревской башни и большого почтамтского орла, да тем и заговелся, но едва ли из этих трофеев какой достиг до Парижа?
По выходе французов, когда вошли в Успенской собор, с удивлением увидели, что правая рука мощей св. митрополита Ионы поднята, с угрозительным жестом, и что — видно вследствие этой угрозы, — серебряная лампада и над мощами богатая синь чистого серебра остались нетронутыми.

Современник описанных случаев Егор Харузин.

16-го ноября 1872 г.,
Москва
NB: Я написал столько, сколько вместил лист почтовой бумаги, и, быть может, много тут лишнего. Писавши это прямо набело, я не мог соблюсти стройности и последовательности, да и на памяти моей еще многое осталось… Прошу снисхождений!

Примечания

ОР РГБ Ф. 23 (М.П. Погодин). III. Карт. 11. No 62. Л. 1-2 об.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека