Что такое ‘государство’? Что оно такое по народному воззрению? Профессора, как известно, начинают с яиц Леды, поставив эту тему: в третьем томе они переползают к монархии Карла Великого, в седьмом сравнивают бельгийскую конституцию с германской, и умирают, обыкновенно не кончив труда и так и не ответив на вопрос: ‘что такое государство’.
Народ слова ‘государство’ не знает, он знает только ‘государственные подати‘… И выражения ‘государственная служба’ — тоже не знает, он говорит: ‘царская служба’.
— Кому служите?
— Царю.
Но ‘государство’ — этого слова нет, оно неупотребительно. Есть другое слово, его заменяющее, ему эквивалентное в народном воззрении: ‘казна’, иногда сопровождаемое эпитетом — ‘матушка казна’.
‘Казна’, особенно ‘матушка казна’, — все рождает от себя, что вокруг видит глаз, все объемлет собою, все собою обусловливает, держит все от себя в зависимости.
‘С казной бороться нельзя!’ Как с родной матушкой — сыну. ‘Родила — и шабаш’. ‘Не было бы ее, не было бы меня’. Сын тонет в матери, как обусловленное. Я, русский, все мы — тонем в ‘казне’, как личное в чем-то безличном и огромном, в могущественном. Не совсем ‘безличном’, но с каким-то темным, неясным лицом, неразгадываемым и немного грозным.
‘Нельзя казну обидеть: убьет’.
Еще выражение: ‘казенную копейку надо беречь‘. Тут уважение, страх и любовь. Перед последним польским восстанием, в Вильне или где-то, поляки, фланируя по улице, плевали на солдат. То в лицо, то мимо. Те стояли ‘в ружье’ молча, но плевок упал одному на шинель.
Солдат озлобился:
— Что ж ты казенную вещь портишь?
И вытер. Полька прошла, чтобы плюнуть на следующего солдата.
‘Казна’ угрюма, молчалива, терпка в обидах, но встанет — убьет.
Вот народное представление о государстве, как его можно уловить в речениях. Что же это такое?
Необозримое хозяйство…беспредельная ‘экономия’… требующая работы, пота, раннего вставанья, краткого спанья, бодрствования, неусыпности, ответственности. ‘Казенную копейку надо беречь’ — это наше русское ‘civis romanus sum’ [‘я римский гражданин’ (лат.)]. В ‘казне’ все тонет, ‘казна’ все объемлет, ‘казне’ надо пособлять. ‘Матушка родная’ всем.
Ну, а ‘царская служба’?
— Кому служите?
— Царю.
Это что такое?
Далекое, туманное, сияющее… ‘славны бубны за горами’… сказка, полувымысел, полудействительность… о чем слухом полна земля и чего никто не видал. Вернувшегося из Питера спрашивают:
— Видел царя?
И при отрицательном ответе — скучают. ‘Кто видел, того бы послушать’. Это — ‘невидимый Китеж-град’ русского народа до некоторой степени. Народ без поэзии так же не может жить, как без хлеба: и земную поэзию, сплетая земное с небесным, народ выразил в сверкающем угле алмаза — ‘царском лице’.
О нем не должно бы быть истории, всякая действительная история была бы неистинна, а истинная история есть именно та, которая состоит из вымысла, преувеличений, иллюзий, надежд, упований. Очерчиваю дело, как оно стояло века, а не как есть сейчас. С точки зрения этого ‘земного мифа’ Алексей Михайлович и повалил без всякого усилия умного и гордого Никона, опираясь на этот миф, Петр и вовсе ‘упразднил патриархов на Руси’. ‘Патриархи’ — греческая традиция, и ее победила русская сказка.
Если ‘казна’ грозна и наказывает, то царь обычно ‘милует’, как солнышко. Солнышко все осушит, солнышко прогонит зиму, на солнышке греемся, солнышко родит травку и хлебец.
‘Без царя ничего бы не было. Самой казны бы не было’.
Царь завел ‘казну’ как порядок. Для народа, на пользу народа. Но с ‘казной’ он не сливается. Царь — дальше ‘казны’, за ‘казною’. ‘Казна’ осязательна, вот здесь и теперь. О казну все трутся. ‘Царь’ же неосязателен и далек. ‘Никто не видел’, а ‘всем бы посмотреть’.
Царь есть утешение народное. Просто тем, что он есть. Без всяких предикатов.
Как-то в детстве (ведь и простолюдины — дети, по крайней мере прежние простолюдины) я смотрел в окно на свадьбу… Кажется, венчалась далекая родственница, и ‘нас не позвали’, и вот холодноватою осенью, уцепившись за карниз, я смотрел в окно. Глухо неслась ‘военная музыка’, и пары в голубом, белом, зеленом важно и медлительно плыли по залу, так красиво держа голову и так вежливо делая полупоклоны друг другу. У нас же в дому все было грубо и не столько говорили, сколько ругались (старшие братья между собою, но и по адресу к младшим). Сколько меня ни звали ‘домой’, от окна я не мог оторваться. И все стоял. Глядел. На что?
На чужую красоту и чужое счастье.
‘Чужая красота и чужое счастье’ именно оттого, что они не рассмотрены, что они неведомы, гораздо счастливее и лучше ‘своего счастья’, естественно ограниченного и несовершенного. Повторяю, как ‘реальный гость’ и ‘живой участник’, я взрослым, присутствуя внутри дома на свадьбах, уже не испытывал того счастья, как в тот вечер детства, стоя за окном. ‘Военная музыка’, я помню, меня трогала до слез, верно, играли марш ‘Невозвратное времечко’ или ‘Персидский’, если тогда был. Вообще — ничего особенного. Но я пережил ‘особенное и исключительное’, и помню хорошо фанатичную мысль свою: ‘Ах, если бы уничтожили всякую музыку, кроме военной, — все эти пошлые гитары, гусли и фортепиано’. За вставленными зимними рамами музыка, вероятно оглушительная внутри комнат, доносилась действительно глухо и красиво. Но я договариваю серьезную мысль: что для всего бедного, больного, скудного, малого, в том или ином отношении несчастного, -есть неудержимая потребность, есть великая нравственная нужда знать, всего лучше видеть или даже догадываться и верить в полное чужое какое-то счастье… ‘где несть печали и воздыханий’.
Как для сиротливых земных людей умирающих — верить в загробную вечную жизнь!
Тут — мистика!
Тут — неудержимое ‘хочу’, ‘верю’, ‘уповаю’.
И чем ‘смертнее’ человек, тем ‘бессмертнее там, за гробом’. Чем мы все, весь народ, — ограниченнее, безвластнее, беднее, — тем ‘тот один’ должен быть безграничнее в счастье, в силе, в удачах, в богатстве, во всеобщей от него зависимости, — всего и всех.
Все желаем счастья. И не достигаем. Ну, так посмотрим на того одного, кто ‘всего достиг’, все ‘от рождения уже имеет’, и непременно без усилий, без труда и пота, что есть страдание и удел ограниченного.
Мы бескрылы. Он — с крыльями. Тем большими, чем бескрылее мы.
Вот на этой мечте ли или нравственной потребности, но во всяком случае на чем-то метафизическом, в сочетании с темным и беспредельным началом ‘казны’, и держится вся ‘реальная политика России, все ее учитываемые возможности, провалы, надежды. Внутри ее, в фактах внутренней нашей жизни: ибо до ‘невидимого града Китежа’ в Берлине, конечно, никому нет дела никакого. Никто с этим не сообразуется, никто с этим не считается. Но мы-то, русские, только с этим и можем считаться, должны считаться, вынуждены считаться. И уж лучше делать это ‘за совесть’, чем ‘за страх’. Ибо все равно каждый вынужден будет сосчитаться с этим, позже или раньше, ‘по страху’ (народная воля, ярость народа за свою иллюзию, за народное — ‘чем мне жить’).
Воображаемая часть народной жизни так же реальна, как и действительная. Ведь и мечты — факт. Мечта-то, — ведь она есть?! От ‘мнительности’ захварывают, а ‘вера в свое здоровье’ — и в самом деле делает здоровым. Кому-то, приговоренному к смерти, провели кончиком мокрого платка по шее: он умер, в момент прикосновения вообразив, что это нож гильотины. Но и обратно: счастливая иллюзия делает действительно счастливым. Кто же у народа может отнять его ‘счастье’? Да и зачем? Кто даже больному раком говорит, что у него рак. Может быть, и в самом деле не рак? Или промолчим, или будем верить, что ‘выздоровеем’. Будем, наконец, просто жить ‘так’.
Иллюзия эта — огромный рычаг.
Сила пара. Кто же из паровика выпускает пар ‘на ветер’? Его надо сохранить. Им надо работать. Но надо уметь им пользоваться. Преобразовать ‘силу давления’ во всю необозримость сложной машины, в ‘хозяйство’, ‘экономию’, в ‘казну’.
Вот элементы русской ‘государственности’. Не профессорские, а народные. И на которые ополчилась профессорская государственность: ‘монархия Карла Великого была устроена так-то’, ‘а у французов и англичан — вот этак’ и далее заключительное: ‘а нам как быть?’.
Впервые опубликовано: Новое время. 1910. 3 февр. No 12176.