МАРИЯ
(Отрывок из Артурова журнала)
Мария, Суза Аделаида-Мария-Эмилия, Год: 1802
Время на прочтение: 54 минут(ы)
Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах.
Т. 10. Проза 1807—1811 гг. Кн. 1.
М.: Языки славянской культуры, 2014.
Я праздновал свое рождение с некоторыми оксфордскими друзьями. Пили за мое здоровье, когда мне подали от батюшки письмо, в котором уведомлял он меня, что матушка занемогла отчаянною болезнию. Не медля ни минуты, беру почтовую карету и оставляю Оксфорт. Состояние мое во все продолжение дороги было неизъяснимо, приближаюсь к замку, не смею поднять глаз, боюсь увидеть траурный герб {В Англии, по смерти знатного господина, прибивают обыкновенно к воротам его дома фамильный герб с траурными украшениями.}… Увы! Этот ужасный предмет первый представился моему взору! Сердце мое стеснилось. Итак, мы навсегда разлучились, говорил я самому себе, напрасно буду ее призывать, напрасно буду надеяться, что взор ее встретится с моим, что милый голос ее отзовется в моей душе: она оставила меня навеки и никогда, никогда не возвратится!.. Карета остановилась, я побежал на лестницу, нетерпеливо желая увидеть батюшку, мне нужно было прижаться к его сердцу, почувствовать себя в его объятиях, услышать его голос… он сделался для меня драгоценнее! Вхожу в кабинет, он устремил на меня горестный, меланхолический взгляд, подал мне руку, я бросился на колени, приложил ее к сердцу, чувствовал, что она трепетала… О, никогда, никогда не забуду этой минуты, в которую увидел первую горесть отца моего! Целый вечер провели мы в разговоре о той, которую навсегда потеряли. Голос его дрожал, когда он описывал мне последнюю минуту ее жизни и повторял последние благословения моей матери! Но взоры его воспламенились, когда он начал говорить о милых качествах ее сердца, о том блаженстве, которым наслаждался он в течение всей ее жизни. Ах, если бы она могла слышать последние выражения любви его!
11 июня. Нынче, когда мы садились обедать, я содрогнулся невольно, взглянувши на то место, которое матушка занимала обыкновенно за столом. Мне прискорбно было видеть на нем другого, я желал бы, чтобы привычки драгоценных нам людей не исчезали вместе с ними, но были, так сказать, хранимы нашим почтением к их памяти, я желал бы, чтоб милые следы их изглаживались постепенно, чтобы, не видя их перед собою, мы долго еще находили вокруг нас признаки минувшего бытия их. Не знаю, заметил ли батюшка мое чувство, но он отворотился и, садясь на прежнее место свое, сказал: ‘Мой друг, никто кроме жены твоей, не будет занимать места твоей матери, тогда уступлю тебе и свое, имение наше сделается общим, ты не будешь наследником отца, ты будешь делиться с истинным своим другом, прежде смерти своей увижу тебя главою семейства и прежде смерти своей узнаю, каким счастием назначено тебе наслаждаться в то время, когда меня не станет!’
Я слушал его с некоторым восхищением и клялся в душе никогда не забывать такой любви, такого единственного, несравненного добродушия.
15 июня. Нынче я встретил утро в поле, на том самом пригорке, с которого так часто смотрели мы на восходящее солнце вместе с матушкою. Душа моя наполнена была сладостным унынием. Каждое дерево, каждый куст напоминали мне о счастливых летах моего младенчества. Нежные заботы моей матери так неразлучны с началом моей жизни, что нет для меня ни одного воспоминания в прошедшем, с которым не сливался бы в душе моей незабвенный ее образ. Я и она, она и я: вот все, что представляется моему воображению, когда начинаю думать о прошедшем! О вы, нежные, сладкие чувства, которые всегда старалась она поселить во мне убедительными уроками любви: великодушное сострадание, человеколюбие, пожертвование самим собою, никогда, никогда не покидайте моего сердца, руководствуйте мне в жизни, дабы я мог угадывать и услаждать несчастие! Слезы благодарности и чувства, не иссякайте никогда, но будьте сокрыты!.. Люди наименовали вас малодушием.
24 июня. Батюшка вчера не ужинал, и мы расстались рано. Я вышел в поле, бродил, задумавшись, излучистая река привела меня в прекрасный парк. Вхожу во внутренность рощи, луна ярко светила, никогда небо не казалось мне столь чистым и спокойным, воздух был растворен запахом цветов, я часто останавливался, вдыхал в себя приятное благовоние, смотрел на небо, душа моя наполнена была самою нежною, самою сладкою унылостию: ветерок приносил ко мне издалека тихие звуки: пели меланхолический романс, приближаюсь к хижине, в которой слышен был голос, прижавшись к дереву, неподвижный, покрытый сумраком дерев, не зная, в каком месте я находился, слышу одну гармонию милого голоса, который, казалось, летел с неба или должен был до него достигнуть, забываюсь, душа моя в волнении… Голос умолк, послышалось множество других, которые хвалили певицу, мечта моя исчезла, похвалы сии меня смутили, не знаю, какое чувство произвела в моей душе незнакомка своим выразительным пением. Но я был на нее в досаде, воображал, что она старалась блистать: искусство, думал я, открыло ей те милые звуки, которые проникнули в мое беззащитное сердце. Я удалился, и внутренно, по какому-то неясному для меня чувству, радовался, что не видал в лицо этой женщины. Может быть, встречу ее в свете, не подозревая, что это она, может быть, опять буду ею очарован, не думая о тех похвалах, которые и теперь еще неприятным образом отзываются в моем слухе. Не хочу слышать ее романсов. Пускай она говорит, я уверен, что голос ее трогателен и сладок.
Хижина окружена была розовыми кустами, я сорвал одну розу и всякий раз, когда звуки, более нежные, трогали меня сильнее, вдыхал в себя с неизъяснимым удовольствием ее запах. Возвратясь домой, замечаю при свече, что роза еще у меня в руках, она перестала мне нравиться: я бросил ее на стол и лег в постель. Поутру нахожу, что она завяла, и начинаю об ней сожалеть, иду в сад, вижу розовые кусты, но почему, не знаю, множество цветов в одном месте произвело во мне впечатление неприятное. Замечаю в стороне уединённую розу, срываю ее, нюхаю, стараюсь возобновить те самые чувства, которые производила во мне вчерашняя моя роза, но все было не то, запах возбудил во мне одно воспоминание, не возвративши мне прежнего моего чувства: я был один, в знакомом месте и днем, в руках моих была только роза.
25 июня. Вчерашнее происшествие оставило в душе моей какое-то беспокойство, для меня неизъяснимое. Я целый день думал об ней, воображал милую душу, прелестное лицо, этот восхитительный голос, который вчера казался мне гармониею небесных жителей, беспрестанно звучал в моем сердце, но, разбирая свои чувства, я наконец уверил себя, что этот самый голос произвел бы во мне самое неприятное впечатление, когда бы изображал какое-нибудь веселое, живое чувство, он противоречил бы тогда меланхолическому расположению души моей. Скажешь, что радость не должна скрываться во мраке, что можно разделять ее только тогда, когда она видима. Вчера уединение, спокойствие ночи, бледное сияние луны приготовили меня к унынию, я был уже растроган, когда магические звуки потрясли мое сердце. Сия привлекательная гармония, которая выражала любовь, произвела во мне совсем новое чувство: теперь душа моя желает, требует любви. Но кто она, где это прелестное существо, далеко ли, когда ее встречу, и долго ли продолжится сия неизвестность?
1 июля. Я занимался ею беспрестанно и, не смея говорить с батюшкой о моей встрече, рассказал ему о своей прогулке. По описанию моему он тотчас догадался, что я был в парке лорда Сеймура, с которым давно хотелось ему меня познакомить. Нынче после обеда приказал он заложить карету, и мы отправились к лорду Сеймуру.
Сколько разнообразных чувств колебали мою душу во время дороги! Почему знать, думал я, может быть, она была в этом доме на одну только минуту? Я никогда не любил заводить новых знакомств и теперь еду к лорду Сеймуру, зачем же? Хочу увидеть ту, которой, может быть, уже нет в его доме. Что ж, если она здесь, и если один взгляд на нее разрушит все мои мечты, если наружность ее безобразна?.. Безобразна! Быть не может: это лицо должно быть восхитительно! Воображение представило мне существо, украшенное всеми прелестями юных лет: выразительные взгляды, гибкий, величественный стан, но вместе и хитрости кокетства. Батюшка начал со мною говорить, я не слыхал его слов и отвечал ему рассеянно. Он посмотрел на меня пристально, я смешался, по счастию, карета наша остановилась у Сеймурова замка, и он не имел времени сделать мне такого вопроса, на который не мог бы я скоро найти удовлетворительного ответа.
Лорд Сеймур встретил нас на крыльце, повел в гостиную и представил своему семейству. Не могу изъяснить своего беспокойства… я не смел поднять глаз, боялся не найти той, которая одна была в моем сердце, но я увидел дочерей лорда Сеймура, и все мои сомнения рассеялись.
Мы входим в гостиную. С правой стороны у камина сидела милади Сеймур: казалось, что утомительная, медленная болезнь неприметно вела ее к гробу, телесное страдание не обезобразило ее лица, миловидного и величественного. Она говорит очень приятно, слабость голоса и то внимание, с которым надобно вслушиваться в каждое слово ее, придают какую-то особенную прелесть ее выражениям. Мария, младшая дочь лорда Сеймура, сидела подле нее: ни одна дочь не может иметь такого сходства с своею матерью, как Мария. Застенчивость не позволяет ей говорить, но прекрасные глаза ее ищут ваших, когда вы сказали такое слово, которое понравилось ей, если ж какое-нибудь выражение ваше, какой-нибудь странный ваш поступок показались ей непонятными, она перестает верить своему чувству, смотрит на мать, и глаза ее спрашивают, имеет ли она причину быть недовольною.
Мария, милая, привлекательная Мария, ты ли или другая очаровала меня своим голосом, не знаю, и на что мне знать! Может быть, не захотел бы я найти в тебе таких восхитительных талантов: хочу тебя любить, но боюсь очарования. Милое, прелестное творение! Сердце мое привязано к тебе тою любовию, которую в душе своей питаешь ты к нежной матери, теми недостатками, которыми отличены от тебя твои сестры, каждое из ложных достоинств их придает новый блеск твоим натуральным качествам: я люблю тебя за эту тихую скромность, за это молчание, которое, кажется, одному только человеку обещает открытие твоего сердца. Мария, не знаю, имеешь ли ты богатство, но я уверен, что ты благодетельна: если бедный не произносит с любовию, с благодарностию твоего имени, то я обманут самою сладостною, самою восхитительною мечтою.
Лорд Сеймур сидел в больших креслах по левую сторону камина, у ног его спали две собаки, он беспрестанно будил их, ласкал, гладил, дергал за уши, короче, занимался только ими. Мисс Сара, старшая дочь его, была одета в охотничье платье, старалась казаться живою и забавною, смеялась без причины, переходила с места на место, прыгала, со мною говорила об одних собаках и лошадях, называла меня своим охотником, не удостоив осведомиться, люблю ли охоту и соглашусь ли скакать за нею по полям и рощам. Мария не вмешивалась в наши разговоры. Я осмелился у нее спросить, хотя наперед угадывал ее ответ, принимает ли она участие в забавах мисс Сары?
— О нет, — отвечала Сара с насмешливою улыбкою, — Мария никогда не выходила из тени нашего замка.
— Правда, — сказала милади Сеймур, — Мария всегда при мне, она служит подпорою моей слабости в награду за то, что я пеклась о ее младенчестве.
Мария украдкою подняла глаза на небо и опустила их на свою работу. Понимаю тебя, моя невинная Мария: ты передаешь небесам это чистое, священное сокровище, благодарность матери, но взоры твои, потупляемые с такою непорочною скромностью, уверяют меня, что ты боишься оскорбить сестер драгоценным своим превосходством.
Мисс Сара начала гладить собак. Лорд Сеймур поглядел на жену свою с неудовольствием. Все молчали, в эту минуту вошла мисс Индиана, сестра лорда Сеймура, и мисс Эльмина, средняя дочь его. Меня представили им, они обошлись со мною без всякого особенного внимания, но батюшка возбудил его, сказав, что я недавно приехал из Оксфорта. Мисс Эльмина посмотрела на меня пристально.
— Боже мой, — воскликнула она, — вы, верно, в отчаянии? Что может заменить общество ученых! Вам остается искать утешения в одних книгах!
Мария была в замешательстве, милади Сеймур казалась беспокойною, я заметил, что им неприятно было странное педантство Эльмины, я отвечал ей сухо: ‘Простите меня, мисс Эльмина! Ученым приятнее всего забывать в обществе любезных людей свои книги’. Она посмотрела на тетку свою с видом удивления и жалости и сделала мне несколько вопросов, приличных более женщине, признаюсь, что это маленькое мщение показалось для меня забавным.
Ввечеру все полуученые провинциалы съехались в замок. Эльмина была душою разговора. Мария села разливать чай. Не знаю, почему так сильно желаешь, чтоб все отличали того человека, который нравится более других, но я досадовал внутренне на этих господ, которые совсем не обращали внимания на Марию, они говорили с нею только тогда, когда надобно было принять от нее чашку: такое несправедливое пренебрежение меня оскорбляло.
Сара и лорд Сеймур вышли, милади приказала мне сесть подле себя: с каким почтением, с каким чувством говорила она о моей матери! При каждом слове ее Мария вздыхала, взглядывала то на мать, то на меня, то на печальное мое платье, милая, утешительная жалость сияла на ее лице. Мария, тебе одной поверил бы я тоску своего сердца, ты одна, с которою желал бы провесть то время несчастия, которое назначено для меня в будущем определением Промысла!
Чем больше внимания оказывала мне милади Сеймур, тем с большею учтивостию обходились со мною Индиана и Эльмина, но эта учтивость была смешана с досадою. Наконец, они сделались неотступны. Страждущая милади, будучи не в состоянии долее выносить их крика, попросила позволения оставить общество, Мария подала ей руку, и они удалились. Комната показалась мне пустою, разговор сделался для меня не сносен, я упросил батюшку ехать и с радостным торжеством ребенка вырвался из этого шумного, скучного круга.
8 июля. Вчера, поутру, лорд Сеймур и мисс Сара присылали меня звать с собою на охоту. Я был уверен, что Марии с ними не будет, желал остаться, но чувствовал, что мой отказ не понравится лорду и любимой его дочери, сверх того, удовольствия охоты казались мне самым верным средством сделаться короче в семействе Марии, я согласился, признаюсь, с досадою, но поминутно повторял себе: ‘Это для нее! Нынешний день будет потерян! Не завтра, но послезавтра, но в следующие дни ты будешь с Мариею!’ Приезжаю, звук рогов, шумные восклицания охотников вселяют и в меня какую-то живость, я разделяю общее удовольствие: в самом деле, будучи занят одною Мариею, я забывал, что любил и собак, и лошадей, но в эту минуту прежняя моя страсть возобновилась с новою силою. Мисс Сара хотела, чтобы я ехал подле нее: мы познакомились, как будто вечно жили вместе, я удивлялся ее приятному виду, ее неустрашимости, самая дерзость ее мне нравилась. Мы скакали без памяти. Сара казалась мне воздушным божеством. По несчастию, лошадь ее спотыкнулась, она упала с седла, я кинулся к ней на помощь, поднял ее, просил, чтобы она была осторожнее и не скакала так шибко, мне хотелось, чтобы она хотя на минуту занялась той опасностию, от которой имела счастие избавиться, может быть, я желал найти в ней более робости, более той скромной слабости, которая так мила в женщине. Сара не поняла моего чувства, она посмотрела на меня с удивлением, громко засмеялась и поскакала. Я сердился, она шутила над моею досадою, над моим беспокойством, нарочно хотела меня испугать и прыгнула через ров, кланяясь мне рукою с насмешливым видом. Что за мысль приводить меня в смущение? Конечно, Сара от природы жива и ветрена? Может быть, в ребячестве забавлялись ее веселым нравом, и теперь Сара останется на всю жизнь и ветреною, и слишком шумною в обхождении. Те недостатки, которые мы сами почитаем любезными и хотим выказывать, подобны безобразию, слишком заметному от пышного наряда. Охота кончилась. Лорд Сеймур приблизился к нам, мы ехали шагом, я гладил свою лошадь и разговаривал с нею как с другом: бедная тварь не знала, что неудовольствие мое на Сару было единственною причиной такой необыкновенной ласки и что за несколько минут я не пожалел бы ее, стараясь опередить Сару на скачке. Не то же ли видим иногда в свете, говорил я самому себе. Тебя удивляет неожиданный знак внимания: осмотрись, найдешь причину вблизи, в каком-нибудь постороннем чувстве удовольствия или досады.
Мы возвратились к обеду в замок. Мисс Индиана и мисс Эльмина сидели в гостиной.
— Вы нас забыли, — сказала первая лорду Сеймуру.
— Скажи лучше: вам было очень весело!
— Но вы знаете, что я люблю обедать рано.
Мисс Индиана кашляла, морщилась, хотела казаться расслабленною, едва передвигала ноги, шаталась. Такое притворство мне наскучило: я подал ей тот самый стул, с которого она только что встала, она посмотрела на меня с удивлением, поблагодарила довольно холодно, села, называя себя умирающею… ‘Вяну!.. Исчезаю’, — говорила она поминутно, и никто не слушал ее плачевных восклицаний. ‘Не беспокойтесь, — шепнула мне на ухо Сара, — тетушке хочется быть жалкою, час обеда еще не близко’. В эту минуту вошла Мария. Казалось, что я ожидал одного прихода ее, чтобы найти особенную прелесть в том обществе, которое за минуту было для меня так пусто. Я с беспокойством угадывал, какое место выберет Мария: приближится ли ко мне, удалится ли от меня, встретятся ли глаза ее с моими. Каждое движение Марии наполняло меня и робостию, и надеждою.
Мария подошла к отцу, казалось, что робким поклоном своим просила она ласкового взгляда, благосклонного слова. Лорд Сеймур взял ее за руку и спросил:
— Какова твоя мать?
Милая, милая Мария, без тебя отец твой был чужестранцем в кругу семейства и в собственном доме своем, тебя ожидал он, чтобы узнать о жене своей, о матери твоих сестер, ты одна исполняешь сию священную должность любви, сладостную, драгоценную, которая одна украшает тебя более всех твоих прелестей! Взглянув на Марию, я вспомнил то время, когда и меня занимало счастие матери, я сказал самому себе: ‘Что бы ни чувствовал ты в сердце своем к Марии, но мать твоя одну ее могла бы наименовать своею дочерью!’ Пошли обедать, я по несчастию, сел далеко от Марии. После стола не имел случая сказать ей ни слова: остаток дня проведен был очень скучно.
12 июля. Вчера я очень рано пошел гулять, и, по обыкновению своему, прямо в парк лорда Сеймура. Приближаюсь к маленькой хижине, где в первый раз услышал голос Марии, дверь была заперта. Розы отцвели. Еще несколько времени, подумал я, и на кустах не останется ни одного листа! Все приводило меня в задумчивость. Я лег на траву, думал о Марии, спрашивал у самого себя, какая неизъяснимая сила привлекала к ней мою душу, в которой соединено столько противностей? Мне полюбить ее с моим ревнивым, вспыльчивым, беспокойным, взыскательным, непостоянным характером? Так, непостоянным! Малейший недостаток Марии может меня от нее удалить, а совершенство покажется мне утомительным! Мне предаваться любви, мне, который так часто бывал несправедливым в дружбе? Или Мария сделает меня несчастным, или я сам сделаюсь ее мучителем! Будет ли она спокойна — воображу, что она равнодушна. Покажется ли веселою при нашем свидании после продолжительной разлуки — подумаю, что она не заметила моего отсутствия. Найду ли ее печальною — она слишком мало наслаждается моим возвращением. Словом, я еще не люблю, но уже предвижу все волнения, неразлучные с любовию.
В эту минуту показалась вдалеке Мария: она шла прямо к хижине, две служанки несли за нею корзину с цветами. Увидя меня, она покраснела.
— Сара ездит в манеже, — сказала она, — Эльмина проводит все утро свое в библиотеке… Я хотела приготовить в хижине завтрак для матушки, она любит это место… Мы думали, что здесь никого нет!
Мария покраснела более прежнего, произнеся последнее слово. Что оно значит? Приглашают ли меня остаться, или хотят, чтобы я удалился?
— Какова милади Сеймур? — спросил я.
— Нынче ей лучше. Погода такая прекрасная! Мария улыбнулась, и улыбка ее сказала мне: останься.
Мария держит в руках ключ от хижины, отворяет дверь. О я, ослепленный! Могу ли еще сомневаться в моей любви к Марии? Сердце мое замирает от беспокойства, в ожидании, что скажет мне она: простится ли со мною, или позовет в хижину? Она сама в замешательстве: впускает наперед одну из своих женщин, потом другую, но теперь что она сделает? Если войдет одна, не сказав мне ни слова, если забудет обо мне, то я удалюсь и никогда, никогда ее не увижу! Но Бог знает, сколь тягостно это будет для моего сердца! Но если она меня пригласит, то буду ль доволен ее поступком, не буду ли со временем обвинять ее в неосторожности? Мария! Мария! Или вся душа моя принадлежит уже тебе? Не я ли иногда клянусь, что ты будешь счастлива, как будто бы счастие твое зависело от меня? И кому же поверяю свои клятвы, бесполезные душе моей, суровому своему характеру, которого боюсь, начиная узнавать любовь.
Мария остановилась в нерешимости, я смотрел на нее, прислонясь к дереву. По счастию, пришло мне в голову спросить, не ей ли принадлежала в особенности эта хижина? ‘Я сама ее прибрала для матушки’, — отвечала Мария, и, как будто приняв вопрос мой за желание войти во внутренность хижины, посторонилась: вхожу, Мария следует за мною. Рассматриваю мебели, картины и между тем не теряю из глаз Марии: она разбирает цветы, украшает ими чайный столик, ставит на него чашку: это для матери, ставит другую: это для себя, но Мария берет третью: конечно, для меня, думаю, и отворачиваюсь, чтобы не дать заметить ей своего удовольствия, оно скоро исчезло: Мария долго смотрела на чашку, долго оборачивала ее в руках, обтирала и, наконец, опять поставила на камин, но по нежному, ей одной сродному и мне только понятному чувству, сняла со стола и свою, все делалось в молчании, Мария не поднимала глаз, и это молчание, и это беспокойство не были потеряны для моего сердца.
Скоро явилась милади Сеймур. Мария живым удовольствием своим, казалось, говорила мне, теперь только могу радоваться твоему присутствию и, не дожидаясь приглашения матери, опять сняла с камина обе чашки, бывшие причиною невинного ее замешательства. Леди Сеймур предложила мне завтракать вместе с ними, я сел между ею и прелестною ее дочерью и никогда не чувствовал такого чистого, безмятежного счастия. Леди Сеймур казалась веселее обыкновенного. Говоря о вещах совсем неважных, имела она в голосе какую-то милую, трогательную выразительность, которая прямо лилась в мою душу: казалось, что каждый из нас понимал ту тайну, которой не осмелился бы ни открыть, ни выслушать.
После завтрака, лади Сеймур заставила Марию петь, при первом звуке голоса узнал я тот самый романс, ту самую трогательную мелодию, те меланхолические слова, которые за несколько дней проникнули в мое сердце. Я переменился в лице, милади, взглянув на меня, заметила перемену и с чувством спросила, конечно, этот романс возбуждает во мне слишком живо какое-нибудь нежное воспоминание? ‘Не музыка, — отвечал я, — но этот голос!’. Она удивилась, глаза ее требовали объяснения, я описал свою вечернюю прогулку и тот восторг, с каким я слушал пение Марии, не знавши еще ее в лицо… В глазах милади Сеймур написано было удовольствие, Мария краснела, но когда я сказал, что удалился в ту самую минуту, когда услышал похвалы и рукоплескания, воскликнула: ‘Верно, это случилось в тот самый вечер, когда сестрицы, Арабелла и Люция, у нас ужинали!’ Как же я обманулся, Мария, как заключения мои были несправедливы: ее сестры, конечно, подруги ее младенчества, одного с нею возраста! Нет, Мария не может быть кокеткою, она пела для того, что голос ее нравится милой матери. Мария, сердце мое принадлежит тебе, здесь, в этой хижине, смотря на твою мать и близ тебя, я верил счастию! Но будешь ли разделять живость моего чувства, будешь ли снисходительна к моим странностям? Так, я был счастлив! Но в ту же минуту я чувствовал, что беспокойство и сомнение овладели бы моим сердцем, когда бы хотя одно постороннее лицо находилось тогда вместе с нами, когда бы я не был уверен, что Мария совсем незнакома с большим светом.
20 июля. Как изобразить состояние моего сердца? Ныне поутру я встретился с Мариею в деревне, не смея подать ей руки, я шел с нею рядом. Мария входила в некоторые хижины, которых обитатели существуют ее благотворениями. Сердце мое трепетало от любви и радости, видя, как все благословляло, как все боготворило Марию! Каждый поступок ее имеет особенную, ей одной принадлежащую прелесть. Привыкнув скрываться внутри своего семейства и не стараясь блистать, подобно сестрам, она боится малейшего отличия. Посмотрите на нее в ту минуту, когда она окружена благодарными в бедной хижине: она краснеет, внимая их благословениям, она велит им молиться за свою мать, которая одна, по ее словам, об них печется, она благотворит им рукою своей дочери. Мария, завтра придешь к ним с угощением и помощью, и, позабыв о своих заботах, о своих слезах, которые при мне проливала ты над бедностию и несчастием, ты вместе с ними благословишь свою мать, ей одной принесешь в дар и любовь их, и благодарность, и слезы!
Я смотрел на нее и говорил самому себе: это сердце не было никогда затворено для сострадания. Все то, что могла сделать доброго Мария, конечно, сделано, и без малейшего забвения, без малейшей рассеянности. Всякая мысль ее непорочна, всякий поступок ее великодушен. Мария, вчера любил я тебя невольно, теперь привязан к тебе всеми силами души, принадлежать тебе есть счастие моей жизни, единственная, восхитительная моя надежда!
Выходя из деревни, Мария со мною простилась, я долго следовал за нею глазами, она оборачивалась несколько раз и всегда ласковым знаком давала знать, что видела меня и надеялась увидеть. Приближившись к повороту, на котором должна была она сокрыться от меня за рощею, Мария оборотилась в последний раз, махнула мне рукою, платком и исчезла, а я стоял неподвижно, смотрел на нее, как на удаляющегося ангела, который увлекал за собою всю мою душу, я не мог сойти с места, не смел за нею следовать, и по мере того, как она исчезала, чувствовал в душе своей возобновляющуюся горесть. О время будущего, время неизвестное, наверное, которое никогда не является ни таким, как мы желаем, ни таким, как мы боимся, что ты мне приготовило? По крайней мере, да не погибнут мои надежды, которыми сердце мое так счастливо… и счастливо, быть может, на одну минуту!
Я взглянул на последнее дерево, которое сокрыло от меня Марию, и сказал ему, как будто надеясь, что оно меня услышит: ‘Завтра буду ожидать ее на этом самом месте, завтра, может быть, долго буду смотреть на тебя, прежде нежели увижу мою Марию!’ Никогда, никогда не пройду мимо этого дерева без сладкого воспоминания любви и скорби!
1 августа. Несколько раз посещал я и хижину, и деревню, Мария со мною не встречалась. Когда я вижусь с нею у лорда Сеймура, глаза ее следуют за каждым моим шагом, взор ее внимает каждому моему слову, ответствует на каждое мое выражение, но если подойду к ней, то этот взор переменяется, глаза ее опущены, или избегают встречи с моими, как будто опасаясь понимать меня… Мария, для чего ж принуждаешь меня угадывать каждую твою мысль и толковать каждый твой поступок? Для чего, милый друг, отдалять то время, в которое, открыв мне тайну души своей, ты скажешь: ‘Он меня знает?’
Нынче нашел я очень много гостей у лорда Сеймура. Эльмина и Сара были одеты по новой, безрассудной моде, которая похитила все покровы у скромности и не оставила почти ни одной преграды взорам желания. Мария подражала в одежде своим сестрам. Я не хочу ее оправдывать, но что почувствовал я, когда Мария, увидя меня, покраснела и тотчас завернулась в шаль, которая лежала позади ее на креслах! Мария, сердце тебя не обмануло, взор мой есть взор любовника: и прежде меня была ты окружена мужчинами, но ты не заметила, что они на тебя смотрят. О всемогущество любви, я узнаю тебя в этом непостоянстве моих впечатлений! Вчера, может быть, я не мог бы вообразить Марию в такой одежде, через минуту, может быть, я стал бы укорять ее с досадою, но в ту минуту я наслаждался одним ее замешательством. Чувства мои произведены ее простосердечием, невинностию, нежными прелестями, робкою скромностию, но минута забвения открыла мне ее душу. Прощаю тебя, Мария! Пускай в эту минуту одежда твоя будет подобна одежде обыкновенных женщин, в другое время ты должна отличаться от них во всем: и сердце, и взоры мои должны всегда узнавать в тебе одну Марию.
8 августа. Нынче поутру батюшка спросил у меня, не хочу ли посетить некоторых соседей? Я удивился, мне казалось, что подле нас не могло быть никого, кроме одной Марии и семейства ее. Что со мною сделалось? Неужели вселенная заключается для меня в одной Марии? Перечитываю свой журнал, те дни, в которые не видал я Марии, оставлены без замечания. С той самой минуты, в которую узнал я Марию, все мои мысли относятся к ней, воспоминание о Марии сливается с каждым моим чувством, между каждым предметом и мною блистает восхитительный ее образ.
Во время завтрака я и батюшка молчали, я видел, что он был смущен, и не смел спросить у него о причине сего смущения, в первый раз еще в жизни скрывал я от него свое чувство, а он не поверял мне своего беспокойства. Я хотел выйти.
— Артур, — сказал он, — ты часто ездишь к лорду Сеймуру?
Я отвечал движением головы.
— Дочери его очень милы?
Такой же ответ, хотя мне неприятно было, что он не отличил Марии.
— Младшая нравится более других. Я начал дышать свободнее.
— Жаль, что отец решился не выдавать ее замуж прежде старших.
Не могу описать горестного своего чувства: казалось, что все мои надежды разрушились вдруг от одного слова. Кто может не предпочесть Марию Эльмине и Саре!
— Не думает ли он, — воскликнул я, — что много найдется людей, способных любить ученую Эльмину и вверить свое счастье ветреной Саре?
— Ты слишком строг, и я бы сказал, что ты имеешь какую-нибудь тайную причину быть строгим, когда бы не опасался против воли твоей обнаружить то чувство, которого ты, может быть, не хочешь открыть своему другу.
— Против воли! Не произносите никогда этого слова, батюшка! Вы, верно, проникнули во глубину моего сердца?
Он вздохнул.
— Семейство лорда Сеймура, — прибавил он, — разделено на три сильные, одна с другою несогласные партии. Отец жалеет, что нет у него сына, и объявил решительно, что он отдаст и имя свое, и фортуну тому, кто женится на Саре. Мисс Индиана взялась воспитывать Эль-мину и делает ее по себе наследницею. Леди Сеймур, принужденная уступить воле мужа, не могла участвовать в воспитании Эльмины и с горестию замечала его странность, что совершенно расстроило ее здоровье. Мария, которою лорд Сеймур занимался от беспечности, была единым ее прибежищем, утешением, надеждою. Милади воспитывала ее с деятельною попечительностию просвещенной матери, которая, приводя к совершенству моральные добродетели, умеет образовать и самые дарования. Артур, я уважаю твой выбор, но подумай, что в этом семействе все разделены сильным соперничеством, как дети, так и родители, хваля которую-нибудь из дочерей, оскорбляешь необходимо всех других, показывая привязанность к одной, вооружаешь против себя остаток семейства. Но тот, кто выберет Марию, непременно затворит для себя ее дом, усилит горесть милади Сеймур и будет причиною новых гонений против невинной ее дочери.
Я посмотрел с доверенностию в глаза батюшки и, взявши его за руку, сказал:
— Или я ошибаюсь, или печальное состояние Марии вас тронуло! Расчеты интереса никогда не принудят вас отнять у меня той, к которой привязано мое сердце.
— Никогда! Умирающая мать твоя возложила на меня обязанность сделать тебя счастливым, но, друг мой, не бросайся в семейство несогласное, суетное, расстроенное, где выгоды одного возбуждают ненависть во всех.
— Ах! Милади Сеймур и Мария ни к кому не чувствовали ненависти!
— Правда, но могут ли они что-нибудь сделать для собственного или для твоего счастья?
— Батюшка, — воскликнул я, — поздно!
— Я это предвидел! Я дурно сделал, что, в надежде рассеять твою горесть, познакомил тебя с семейством Сеймура, чувствую, что я один всему причиною.
А я один буду несчастлив, раздалось во глубине моей души. Но я не обвиняю отца своего, напротив, я с некоторою сладостию думаю, что сердце мое и без него узнало бы Марию, что сердце Марии ожидало одного меня, чтобы начать чувствовать.
Приехали гости, батюшка принял их, и разговор наш пресекся, я должен был переломить себя, казаться веселым, но лицо мое мне изменяло. Сколько неизвестного, сколько мучительного предоставлялось мне в будущем. Батюшка меня понимал: мое несчастие было в его сердце, он часто смотрел на меня выразительными глазами сострадания и с трогательным добродушием, двадцать раз подходил я к окну, искал взорами отдаленного Сеймурова замка, сердце мое стеснялось, но я имел твердость не видаться с Мариею и целый день не отходил от батюшки. Прощаясь с ним, мы обнялись. ‘Мой друг, — сказал он, — ты сам почувствуешь, когда возвратится твое спокойствие, от каких горестей избавила тебя сия минута твердости’. ‘Возвратится твое спокойствие’ — слова сии растерзали мою душу, я пожалел, что не был у Марии. Не думает ли он, что я уже отказался от любви, от счастия? Мария! Мария! Одна мысль, что никогда тебя не увижу, привела меня в трепет, и я произнес клятву быть твоим навеки!
9 августа. Никогда не видать Марии! Эта мысль представилась мне прежде, нежели я открыл глаза. Не может быть, воскликнул я, как будто сражаясь с силою, которая хотела разлучить меня с самим собою. Звук моего голоса меня разбудил, бросаюсь с постели, бегу к окну, из которого виден парк Сеймуров, долго смотрю на него, опершись на балкон, неподвижный, с наружным спокойствием, но внутренне волнуемый бурею страсти. Я думал об ней, видел ее перед собою: она казалась мне существом божественным, я клялся ее любить… что я говорю любить: ей отдать свою душу и жизнь, существовать для ее счастия, жить для того, чтобы украсить милую жизнь ее… Таковы были мои надежды! О неизвестность будущего! Ужели должны они не исполниться?
Я целый день не видался с батюшкою. Мог ли признаться ему, что хочу опять увидеть Марию? Но какое ж нашел он средство удалить меня от Марии? Сказать, что она несчастна, сказать, что она гонима!
Приезжаю в замок Сеймур, и нахожу, что все семейство сбирается в Бат1 на скачку, в досаде, что не могу свободно говорить с Мариею, решаюсь провесть тот день вместе с нею. После скачки дан великолепный обед и бал. Для женщин приготовлена была палатка, они шли в нее толпою, несколько цыганок с прекрасными, одетыми в рубище детьми, стояли у входа и просили милостыни. Их не удостаивали даже отказа, шли мимо, не слушая их вопля, не обращая на них глаз. Мария, прислонившись к дереву, ждала, чтобы это блестящее общество рассеялось, и не удивлялась жестокому его равнодушию. Увидя меня, она поклонилась мне с большим против обыкновенного удовольствием, с милою, дружескою улыбкою. Засмотревшись на Марию, я не заметил нищих. Лорд Сеймур, Эльмина и Сара уже прошли, Мария была в нерешимости: хотела и не хотела идти. Я заметил в глазах ее прискорбие, смешанное с удивлением, но оно тотчас для меня объяснилось, когда я увидел вокруг нее несчастных и почувствовал, что ей хотелось подать им помощь. Я дал гинею2 бедной женщине, которая была к нам ближе, и в эту минуту маленькая девочка, дочь ее, воскликнула, обратясь к Марии: ‘Ты правду говорила, что придет такой человек, который нам поможет’. Мария покраснела и сказала с усмешкою: ‘Странная мода ходить без карманов лишает иногда способа сделать доброе дело’. ‘Мария, — спросил я у нее вполголоса, — меня ли вы ожидали, на меня ли вы надеялись?’ Она потупила глаза и не отвечала не слова, но это безмолвие не есть ли признание? В восхищении бросил я полный кошелек в фартук цыганки, говоря: ‘Не забывай этого дня, он есть день счастия!’ Мария закрыла глаза рукою и, не говоря ни слова, пошла в палатку, там увидели мы Эльмину. окруженную мужчинами и женщинами, она объясняла им происхождение цыган и с важностию разбирала этимологию их имени. Сара спросила у нее:
— Могут ли цыганки предсказывать будущее? Эльмина посмотрела на нее сурово.
— Надеюсь, — сказала она, — что ты не имеешь такого грубого суеверия. Правда, что бубны, в которые и нынче еще стучат эти бродяги, таковы точно, какие употребляли индейские жрецы при своих волшебствах и предсказаниях, их хиромантия есть выдумка индейцев, и самое имя ‘цыганы’ доказывает, что они происходят из страны Цингана, которая находится на берегах Инда.
Сара, которая сама завела сестру свою в такое ученое рассуждение, была не в силах его дослушать, ушла и скоро возвратилась, ведя за собою четырех самых старых и безобразных волшебниц. Молодые мужчины и девушки ахнули от удивления: они не могли видеть равнодушно такого безобразия. Сара забавлялась своею выдумкою и первая подала руку отгадчицам: они предсказали ей знатность, богатство, удовольствия, словом, все, что в свете называют счастием. Эльмина морщилась и никак не согласилась принять участия в этой шутке. Мария, привыкнув повиноваться сестрам с первого слова, сняла перчатку по просьбе Сары и подала прекрасную руку свою цыганке.
— Ах, — сказали ей вдруг все четыре, — один, тот, который так жалостлив к бедным, будет твоим мужем!
Мария поспешила надеть перчатку.
— Один, — воскликнула Сара.
— Один, — повторили мужчины. — Кто этот один, где этот счастливец?
Но в обществе никто не заметил, что я подал милостыню цыганке, и, следственно, никому не пришло в голову сказать, что этот неизвестный был я.
О, как наслаждался я смущением Марии! Она краснела, бледнела, взглядывала на меня и опускала глаза с таким волнением, что ей невозможно было не изменить своему чувству. Я имел силу от нее удалиться, зато не отводил от нее глаз ни на минуту. О, как была она мне драгоценна! Через несколько времени нашел я ее одну, приближился:
— Мария, — сказал я, — запретите ли мне быть суеверным? Позволите ли мне надеяться того счастия, которое мне предсказано?
Два раза хотела она отвечать и два раза не могла найти ни одного слова. Я осмелился говорить о моей любви, о нежной, непорочной любви, которую все усиливает, которая с каждым взглядом на милое, невинное лицо ее становится непорочнее и чище. Мария слушала меня в нерешительности, вздыхала, в глазах ее изображалось уныние.
— Мария, неужели не верите вы моим чувствам?
Она продолжала молчать, я не мог вынести сего молчания.
— Мария, Мария! Хотя из жалости отвечайте мне: верите ли вы моему сердцу?
— Я родилась несчастною, — сказала она с трепетом.
Милые, сладостные слова, которые сильно отозвались в моем сердце, они заключали в себе судьбу моей жизни: Мария сомневается в любви моей только потому, что почитает себя рожденною на несчастье! О! Как мучительно слышать такое признание в присутствии тысячи свидетелей, не броситься к ногам ее, не целовать их, не обливать слезами! Я увидел идущую к нам Сару и только успел сказать Марии: ‘Никогда не будешь несчастною!’. Какая-то сердечная унылость разлилась по лицу ее, она вздохнула из глубины сердца, удалилась медленно, я последовал за нею глазами. Один молодой человек позвал ее танцевать, она согласилась, и согласилась для того, что боялась моих взоров, боялась собственных своих размышлений.
О Мария, что причиною твоего уныния? Упрекаешь ли себя в том, что я так счастлив? Боишься ли отца своего и сестер? Милый друг, я усмирю свое высокомерие и свою пылкость, я в состоянии сносить для тебя их несправедливость, твой образ будет передо мною, милые добродетели моей Марии будут хранителями моего сердца!
С каким удовольствием, с каким обновленным чувством я следовал за каждым ее движением, за каждым ее шагом! Она меня любит, она будет сопутницею, очарованием моей жизни! О, каким именем назову тебя, первый взгляд, следующий за первым признанием, первый взгляд, в котором душа говорит: я буду твоею!
11 августа. Возвращаюсь домой, бегу в объятия батюшки.
— Она меня любит, — восклицаю в восхищении. Батюшка хотел отвечать.
— Она меня любит, — повторяю несколько раз. — Душа моя наполнена была восторгом. Батюшка, наслаждайтесь моим счастием, сомнение кончилось! Миновалась мучительная неизвестность!
На другой день увлекаю его за собою к милади Сеймур. Она была одна в своем кабинете, я этого ожидал: препятствия казались мне невозможными, я чувствовал себя счастливым и счастливым совершенно! В первый и, конечно, единственный раз в жизни обрадовался я, что Марии не было на ту минуту с нами.
С каким трепетом вошел я в кабинет милади Сеймур. Сердце мое предупреждало то сладостное мгновение, в которое назначено было мне обещать ей любовь нежного сына. Увидя батюшку, она встала: это внимание учтивости успокоило несколько мою волнующуюся душу, оно остановило на языке моем трогательное имя матери, которым хотел я наименовать ее, когда бы осмелился говорить ей о Марии.
Батюшка сел, спросил милади о здоровье, нетерпение мучило мое сердце, наконец он сказал:
— Милади, я имею сына, любезного и совершенно доброго сердцем, поверьте в этом отцу, который никогда не видал от него огорчения, он привязан к одной прелестной девице, она вам знакома, помогите нам склонить отца ее на этот союз, которым и Артур, и она должны быть истинно счастливы!
Леди Сеймур покраснела. В эту минуту вошла Мария. Мать подала ей знак, и она удалилась с видимым замешательством: сердце ее угадывало нашу тайну. Я бросился к ногам милади:
— Ах, склонитесь, склонитесь на мою просьбу, отдайте ее моей любви, вся моя жизнь посвящена будет ее счастию!
— Для чего не зависит она от моей воли, — сказала милади. Я поцеловал одну ее руку, батюшка пожал другую.
— Друзья мои, милые друзья! Нам трудно будет успеть в своем предприятии.
Нам! Как был я ей благодарен за это нежное соединение желаний!
— Не буду перед вами скрываться: я давно уже назначала Марию Артуру, но с той минуты, в которую заметила, что Мария была ему драгоценна, слабость здоровья перестала меня беспокоить, будущее представилось мне в лучшем виде (она взглянула на батюшку): меня утешила надежда, что вы заступите некогда мое место, что Мария найдет в вас нежного отца: могла ли я ужасаться смерти?.. Но лорд Сеймур, но старшие мои дочери, будут ли они согласны?
Я не мог удержаться и воскликнул:
— Ваша дочь одна Мария. Батюшка просил ее сообщить милорду наше предложение, она дала слово, но с тем, чтобы мы не спешили.
— Я выберу благоприятную минуту, я напомню ему, что он, вверяя воспитание Эльмины своей сестре, позволил мне располагать судьбою Марии.
Рука ее осталась в моей, но она занималась одним батюшкою, скоро забыли о моем присутствии.
— Мария имеет милый, прелестный характер, — сказала милади.
— Сын мой имеет редкое сердце.
— Если б вы знали, как она угадывает все то, что может меня сделать счастливою!
— А он как боится малейшей для меня неприятности!
— Благословляю их, мы можем просить от Бога одного, чтобы их дети были им подобны!
— Это единственное мое желание!
— Это единственная моя молитва!
Милади назвала меня милым сыном и позволила мне говорить Марии о любви своей. Я на коленях принял ее благословение.
12 августа. Я возвратился домой в таком состоянии, которому нет выражения на языке человеческом, и нынче поутру, очень рано, побежал в Сеймуров парк. Со мною встретилась мисс Эльмина, я ожидал не ее, но будучи счастлив в совершенстве, я не был способен ничем огорчаться, подошел к Эльмине с истинным удовольствием, одна застенчивость не позволила мне сказать ей милая мисс Эльмина! В восторге своем я любил всякого человека.
Она закрыла книгу и пригласила меня с собою гулять. Это неожиданное приглашение смутило несколько мою веселость, но я утешился, сердце мое летело к Марии, для тебя одной, говорил я ей в мыслях, для тебя сношу такое принуждение: хочу, чтобы сестра твоя тебе осталась благодарною за мои ласки.
Мы пошли в ту сторону парка, которая была еще мне неизвестна. Эльмина привела меня к пригорку, посвященному Меланхолии: на нем росли густые деревья, глазам моим представились: жертвенник с надписью Вертеру, стихи к спокойствию, к равнодушию, к рассудку.
— Никогда не прихожу на это место без некоторого страха, — сказала Эльмина, — какие воспоминания! Но моя чувствительность влечет меня сюда невольно.
Мисс Эльмина имеет чувствительность: сказать правду, это меня удивило. Я посмотрел ей в глаза, надеясь увидеть в них что-нибудь сходное с ее словами, но я нашел все ту же Эльмину: холодную, вытянутую, сухую, какова была она вчера, какова будет вечно.
— Видите ли этот белый, светленький домик, — сказала она. — В нем живут несчастные: отец и мать, которых участь самая печальная!
Не знаю, предчувствовало ли мое сердце горесть, боялось ли потерять те сладкие чувства, которыми было наполнено, но я не мог отвечать. Эльмина остановилась, смотрела на меня… вздыхала… как будто требовала, чтобы я начал расспрашивать о причине сих томных вздохов, но я молчал. Внутренний голос говорил мне: удались. Ах, для чего не повиновался я сему благодетельному голосу!
Наконец, Эльмина, вздохнувши опять, сказала:
— Вы честный человек, любезный Артур! Я могу на вас положиться, могу открыть вам тайну, которая, вероятно, предохранит вас от несчастия любить, по крайней мере, любить, не будучи уверенным, что вас любят взаимно. Садитесь подле меня и слушайте, но обещайте быть молчаливым.
О суеверие любви, ты одно можешь изъяснить то отвращение, которое почувствовал я при слове тайна. С каким усилием принудил я себя сесть подле Эльмины! Она не заметила моего чувства и начала говорить.
— В этом маленьком домике живет владелец небольшого соседнего поместья. Он посылал своего сына учиться в Итон и в Кембридж. Несмотря на бедность, старался он не только усовершенствовать его в науках, но вместе образовать в нем и приятные таланты. Молодой Эдвин, возвратясь из университета, казался в здешней провинции чудом. Отец познакомил его с нашим домом. Батюшка обласкал молодого человека, который в самом деле был очень любезен и имел наружность приятную. Мы обходились с ним просто, дружески, с тою свободною ласкою, какую обыкновенно позволяешь себе с людьми низшего состояния. Он привязался к нашему семейству, был у нас в доме всякий день, нравился батюшке, сестра Сара ездила с ним на охоту, для меня писал он стихи, я поправляла их, и мы очень часто спорили о разных ученых материях, которыми занимались просвещенные люди нашей провинции, словом, Эдвин казался только благодарным, никто не замечал в нем и тени намерения, несоответственного его состоянию. В один день Мария пришла к нам с заплаканными глазами (при имени Марии вся кровь моя бросилась к сердцу), причина ее печали была мне неизвестна, я никогда не замечала, чтобы Эдвин имел к ней какую-нибудь привязанность, и как же должна была удивиться, когда батюшка, при всех нас, спросил после обеда у Марии, не она ли вселила в Эдвина дерзкую надежду быть ее мужем? Мария сказала: нет, но таким слабым голосом, что батюшка вышел из себя, он приказал ей немедленно объяснить ему, что подало повод к такому досадному слуху.
Боже, как я трепетал! Каждое слово Эльмины, казалось, заключало в себе судьбу моей жизни. Я вскочил с места, когда она произнесла имя Марии, но, ослабев, принужден был сесть опять на скамейку, мне нужно было опереть на что-нибудь свою голову, закрыть лицо, удерживать свое дыхание, глаза мои были опущены, я не мог видеть Эльмины и чувствовал, что она на меня смотрела, кажется, что она несколько минут не говорила ни слова.
— Договаривайте, — сказал я задыхаясь.
— Мария призналась, что Эдвин часто прогуливался с нею вместе по парку, часто говорил ей о своем отце, о своей матери, говорил с таким нежным, с таким непритворным почтением, что сердце ее не могло не тронуться. Он желал, чтобы она посетила его родителей, Мария не имела духу отказаться, и Эдвин, может быть, обманутый таким снисхождением, вообразил, что сердце Марии отвечало ему на то чувство, которого она даже и не заметила. Батюшка, сердился, называл ее неосторожною. Я, напротив, невольно приняла участие в горести Эдвина. Он открыл мне свою душу, я видела, что он обманывался надеждою на привязанность Марии. Занимаясь ею беспрестанно, он часто говорил об ней с восторгом, еще чаще с прискорбием, но никогда без чувства или с равнодушием. Прошло несколько месяцев, печальных, мучительных для Эдвина. Вдруг он скрылся. Его отсутствие огорчило Марию, она воображала себя невинною причиною погибели молодого человека, и мысль сия лишила ее спокойствия. Она выходила каждое утро из замка, иногда возвращалась в него с заплаканными глазами, наконец, открылось мне, что она очень часто навещала печальных родителей Эдвина… Загадка непонятная, поступки Марии показывают любовь, слова ее показывают равнодушие! Одну ее родители Эдвина должны обвинять в своем несчастии, и одну ее, из всего нашего семейства, любят они с какою-то необыкновенною нежностию!
Эльмина еще не кончила, как двери маленького домика отворились. Смотрю: никто не показывался, но вижу конец белого платья, развеваемого в дверях ветром, как трепетало мое сердце! Неужели это Мария? Знаю, что она чувствительна, что она имеет тонкую нежность, что она могла любить другого прежде, нежели мы встретились, но та ли это Мария, которая казалась мне простосердечною, невинною? Та ли это женщина, к которой привязаны были все радости, все надежды будущей моей жизни?
Я все еще видел белое платье, угадывал, что женщина, стоявшая в дверях, оставляла этот дом с сожалением, я страдал, я разрывался. Наконец она выходит, и это Мария! Она оборачивает голову назад, прощается знаками с пожилою женщиною, которая, остановившись у дверей, провожает ее глазами, на половине дороги Мария оглядывается в последний раз, машет рукою, старая женщина входит в дом… Итак, они встречаются и расстаются на одном положенном месте: все между ними привычка! Все между ими условие!
Я побежал от Эльмины. Пока еще незнакомая женщина была в моих глазах, по тех пор могла она кликнуть Марию, по тех пор и Мария могла еще сама собою к ней возвратиться: я воображал, что, видя их вместе, имею способ сделать какое-нибудь новое открытие, но когда Мария осталась одна, когда заметил я, что она с каждым шагом ко мне приближается, то я почувствовал в себе одно желание: не видать ее!.. О Боже! Мария, к которой душа моя была так привязана! Мария, которой наружность отвечала моему сердцу!.. Я опрометью прибежал домой, бросился в кресла, закрыл глаза и против воли воскликнул: несчастный! Ах, первая горесть первой любви, как нестерпимы твои мучения! Куда сокрылось то счастие, которое обещал я себе в воображении? Одна минута сия превзошла все горести, которые ужасали меня в будущем. Я не дышал, не мыслил, я мучился.
Прошло несколько часов, я их не заметил. Я забывал о батюшке, но он мною занимался, он сам после обеда пришел в мою комнату, я встал, не говоря ни слова, он посмотрел мне в глаза, опять посадил меня на кресла, придвинул к ним маленький стул и, севши подле меня, сказал: ‘Для чего ж не прямо к моему сердцу, неблагодарный? Разве я не имею слез для твоей горести? Разве душа моя затворена для твоего счастия?’. Слезы потекли струею из глаз моих, я зажал руками лицо. Батюшка, взявши мою руку, принудил меня открыться, я бросился к нему на грудь, целовал ее, наконец воскликнул:
— Батюшка, пощадите меня, все горести любви в моем сердце!
— В твои лета, мой друг, жизнь прелестна по одним только привлекательным ее заблуждениям, говори со мною откровенно, скажи мне, что происходит в твоем сердце?
Как обнаружить перед рассудком отца моего печаль, произведенную двумя или тремя словами? Он выслушал меня с терпением друга, имеющего одинакие со мною лета и одинакие склонности, входил во все мои чувства. Батюшка, восклицал я иногда, счастие представилось мне только вдали, на одну минуту, оно пленило меня и скрылось… Я старался переселить в него свою досаду, описывал кокетство Марии, описывал суетность, которая заставила ее пожертвовать любовью фортуне и гордости… Батюшка слушал меня в молчании, каждое слово мое обвиняло Марию. Наконец он сказал:
— С каким жаром ты будешь опровергать завтра те самые обвинения, которыми стараешься убедить меня ныне!
Душа моя озарилась внезапным светом, новая, никогда не испытанная горесть мною овладела, я обвинял Марию, тогда как имел во власти последнее утешение, быть великодушным. Великодушным! Но был ли я справедливым, взял ли на себя труд выслушать ее оправдание.
— Батюшка, — воскликнул я, — забудьте мою безрассудность.
— Нет! Я хочу узнать все подробности обращения Марии с Эдвином!
— Нужно ли это? Любовь моя не существует! Я не имею права рассматривать поступков Марии!
— Артур, неужели ты боишься потерять свое сомнение?
Он просидел со мною до половины ночи, холодный рассудок его усмирил исступленное мое сердце, но я остался несчастнее. Ах, для чего похищать у меня мою любовь! Для чего лишать меня горестной отрады делать упреки!
13 августа. Бедное, слабое творение! Вчера я решился никогда не видать Марии, а нынче ищу ее и чувствую, что не искать Марии выше моей силы! Без всякого решительного намерения иду в парк лорда Сеймура, он сам попадается мне навстречу, я с тайным удовольствием уверяю себя, что нет возможности от него избавиться, и следую за ним в замок. Мы входим в гостиную, Мария смотрит на меня с беспокойством. Спрашивают, что со мной сделалось, удивляются, говорят, что нет на мне человеческого лица, что я переменился ужасно. Отвечаю, что накануне я страдал чрезвычайно, что и теперь еще страдание мое не миновалось. Мария, думал я, ты должна быть уверена, что я не уважил бы такого страдания, которому не ты причиною. Лицо ее покрылось бледностию, вся душа моя пришла в волнение, хочу подойти к Марии, хочу ей сказать слово любви и отрады, но тайный голос, который меня преследует, который меня терзает, голос неумолимый, воскликнул во глубине моего сердца: она так же бледнела от горестей Эдвина! Ах, если душа моя принадлежит Марии, то для чего же Мария не может разрушить во мне мучительного воспоминания и удалить от меня смутных мыслей о будущем? Для чего же, не находя никакой привлекательности в остатке моей жизни, я не могу ограничить бытия моего теми только минутами, в которые вижу пред собою Марию? — Я сел подле нее, Сара заслоняла меня стулом, опустил на руку свою голову и молчал, но я не мог бы говорить и тогда, когда бы остался один на один с Мариею: говоря, я только что усилил бы мое мучение, но, чувствуя, что она подле меня, я успокоивался одним очарованием ее присутствия. Она смотрела на меня с трогательным, унылым вниманием, на лице ее написано было беспокойство, но она молчала, и я благодарил ее за это молчание, которое казалось мне пощадою. Для страждущей души, так точно, как и для больного тела, есть опасные минуты слабости, минуты, в которые знакомые звуки милого голоса произвели бы в ней потрясение ужасное и вновь раскрыли бы все ее раны.
Мало-помалу я пришел в себя и мог владеть самим собою. Первое слово, которое дошло до моего слуха, была жестокая насмешка, сказанная насчет одного семейства, случайно пришедшего в бедность. С удивительным хладнокровием рассуждали о состоянии несчастных, истинно достойных сожаления. Одни обвиняли их самих в оплошности, другие утверждали, что им нельзя было не предвидеть того, что с ними случилось, все вообще были уверены, что им оставалось еще много способов не умереть с голоду. Я начинал сердиться, вдруг слышу голос, тихий, прелестный, голос Марии: ‘Счастливцы, — сказала она с выражением, ей одной свойственным, — слишком разборчивы на несчастие’. Эта гармония милого голоса, это единственное, магическое слово, сказанное и слышное одному мне, это согласие в чувствах и мыслях — все оправдывало Марию в моем сердце. ‘Мария, — отвечал я ей также тихо, — не знаю, называть ли мне себя виновным или навсегда отказаться от счастья, но прежде нежели наступит вечер, эти несчастные будут утешены. Произнося твое имя, я выведу их из бездны! Наши имена, по крайне мере на этот раз, будут благословляемы вместе’.
Какое горестное беспокойство изобразилось во взорах Марии! Но я удалился. Нет! Мария, не здесь, и не в одну минуту, и не одним словом ты можешь возвратить моему сердцу спокойствие: хочу, чтобы в моем присутствии ты рассмотрела все свои чувства, хочу вместе с тобою пройти мысленным взором минувшее время твоей жизни. Ах, если бы я нашел в тебе ту самую Марию, которая представилась мне при первом на тебя взгляде, ту самую Марию, которая одна на земле знакомила меня с небесами.
15 августа. Напрасно просидел я целые послеобеда у лорда Сеймура: Мария не являлась. В восемь часов приносят к милади Сеймур от нее записку, она прочла и подала ее милорду, который, пробежав ее глазами, отдал назад с усмешкою презрения и начал играть с своими собаками — единственное его прибежище, когда он сердит или очень весел, он гладил их, дергал за уши, бранил — одно слово меня поразило: ‘Я тебя люблю, Диана, — сказал он одной из собак, той, которая была сердитее и резвее, — люблю за то, что ты не имеешь чувствительного сердца’. С каким выражением произнес он последнее слово! Мне казалось, что оно сказано было на счет милади Сеймур, которой лицо запечатлелось сердечным унынием. Где Мария (спросил я у самого себя с трепетом)? Бегу в парк и прямо к жилищу Эдвина. Окна белого домика были задернуты занавесками, я не слыхал ни малейшего шороха. Какое волнение в моем сердце! И вокруг меня какое спокойствие! Вслушиваюсь, едва дышу, повсюду глубокое безмолвие.
Ничто не уверяло меня, что Мария находилась близко, но тайное, неизъяснимое чувство препятствовало мне удалиться. Я сидел под дубом, у самого домика, и мучился горестными мыслями. Быть может, на самом это месте, говорил я самому себе, уверял он ее в любви, здесь, может быть, оплакивала она разлуку с Эдвином. И я воскликнул сим воплем души, который и теперь еще звучит в моем слухе: ‘Мария, никогда не будет он любить тебя моей любовью!’ Какой ужасный взгляд обратил я на самого себя в эту минуту! Как живо представилось моему воображению все то, что я готов был сделать для ее утешения, для ее счастия! Вся душа моя вопияла: удержи, останови Марию, скажи ей, для чего теряет она ту любовь, в которой заключено ее счастие! И при каждой горести, при каждом воспоминании, при каждом волнении те же слова и тот же голос отзывались в душе моей: никогда не будет он любить ее моею любовию!
Забывшись, не чувствуя, что делаю, чего желаю, иду к дверям маленького домика, залаяла собака, и в ту же минуту отворилась дверь: Мария выбежала ко мне навстречу.
— Войдите, — сказала она, — мы вас ждали, он очень дурен.
Я схватил ее за руку, я воскликнул таким голосом, который самого меня привел в ужас:
— Мария, ты здесь? В какое время!
— Ах, Боже! — сказала она тихо и с трепетом, — этого несчастия не доставало мне!
Ноги ее подогнулись: я взял ее на руки, посадил на ступень, Мария, слабая, трепещущая, не лишилась чувства, она смотрела на меня и молчала, я имел время собраться с духом.
— Располагайте мною, — сказал я ей с принужденным спокойствием, — могу ли быть полезен Эдвину?
— Эдвину! Кто говорил вам об Эдвине?
— Что с ним сделалось, болен, ранен? Говорите!
— Отец его при смерти: я дожидаюсь здесь лекаря.
Она замолчала, грудь ее спиралась рыданием. Каждая слеза Марии падала на мое сердце и его палила. О, как много должна она любить Эдвина, когда опасность отца его могла огорчить ее так сильно!
— Мария! Позвольте мне проводить вас в замок!
— Нет, нет! Он умирает, могу ли снести, чтобы он искал меня, и искал напрасно затворяющимся своим взором, чтобы он проклинал меня в последнюю свою минуту!
— А мне, Мария, неужели проклинать тот час, в который судьба показала тебя моему сердцу?
Мария положила обе руки на мою руку.
— Артур, — сказала она, еще никогда не называла она меня Артуром. Это имя проникло прямо в мою душу. Мария! Кто открывает тебе всегда то слово, тот взгляд, которым не может противиться мое сердце, которые подчиняют тебе мою волю?
— Артур! Теперь не могу сказать вам ничего, завтра поутру придите к хижине. Мы увидимся, если позволит матушка. Я встану и приду очень рано!
— А теперь?
— Теперь нам надо расстаться!
Она удалилась, не дожидаясь ответа, не слушая моих упреков, я звал ее, Мария слышала мой голос, оборотила голову, но она не захотела ко мне возвратиться… О Мария! Придет то время, в которое перестану тебя любить, время, когда найду утешение в одном слове: я уже не люблю, тогда против несчастий моих буду вооружен единым словом: я уже не люблю, тогда я перестану чувствовать, тогда я все найду в собственных своих силах, тогда и самый след любви изгладится из моего сердца.
16 августа. Заря еще не занималась, когда я пришел на то место, которое назначила мне Мария. Долго сидел я на камне, смотрел с унынием на расцветающий восток и думал о том, что скажет она в свое оправдание. Одно любопытство, а не любовь, так уверял я самого себя, заставило меня предупредить утро и ожидать здесь прихода Марии. С каким недоверчивым чувством внимал я мысленно голосу непорочности, уверениям невинного ее сердца! Все прежнее очарование Марии, ее стыдливая скромность, ее выразительное безмолвие казались мне одними приманками искусства, словом, я готовился признать ее виновною, я осуждал Марию, но я уверен, что горестный вопль удивления и отчаяния исторгся бы из моего сердца, когда бы Мария сама подтвердила передо мною те обвинения, которыми обременял я ее мысленно в своей несправедливой досаде.
Наконец она явилась. И теперь еще вижу это увядшее лицо, эту медлительную, трепещущую походку, этот унылый, сладостный взгляд. При первом на нее взоре укоризна умерла на языке моем. Мария, мне ли извлекать слезы из милых твоих глаз, которые так много, так часто их проливали!
— Артур, — сказала Мария, — вам говорили об Эдвине… Я хотел наименовать сестру ее, но Мария продолжала:
— Не хочу знать, кому обязана я этим новым несчастием, чувствую, что для меня было бы трудно простить ему.
Она отворотилась, я хотел войти в хижину.
— Останемся здесь, — сказала Мария, — не будь ничего между мною и небом: оно одно справедливо и видит глубину сердца!
Мария села на дерновую скамью, замолчала, еще раз отворотилась, чтобы сокрыть от меня свои слезы, которые тихо падали с длинных ее ресниц, и я, видя сии прелестные слезы, забыл и досаду свою, и любовь, и будущее, и самого себя: я чувствовал одну ее горесть, и сердце мое разрывалось. С каким нетерпением ожидал я первого ее слова! Наконец Мария сказала:
— И вы могли быть таким жестоким, осудить Марию, не выслушав ее оправдания, оставить Марию, не сделав ей ни одного упрека! Что ж, если бы она была виновна и виновна перед Артуром? Назовите другое несчастие, более чувствительное для ее сердца!
Она еще не сказала ни слова в свое оправдание, но вся душа моя признавала уже ее невинною. Во взоре Марии была такая чистая непорочность, ее доверенность ко мне была так спокойна, так неизменяема! Я смотрел на нее с восхищением.
— Простишь ли меня, Мария, — сказал я, — перестанем думать о прошедшем, нам принадлежит одно будущее. Сейчас иду к милорду Сеймуру, бросаюсь к ногам его, прошу твоей руки, но, — прибавил я, — в состоянии ли ты забыть…
Я не мог продолжать, язык мой не в силах был произнести имени Эдвина, Мария произнесла его.
— Конечно, забыть Эдвина, — прибавила она с горькою усмешкою, и взор ее устремился на небо, как будто призывая его в свидетели моей несправедливости. — Не знаю, что сказано вам насчет Эдвина, и на что мне знать. Выслушайте меня, Артур! Вчера целый вечер думала я о прошедшем, все обстоятельства, все поступки, все чувства, сами по себе слабые и почти неприметные, но важные по одному воспоминанию и следствиям, все обновилось в моей памяти, ничто не ускользнуло от моего взора: он все узнает, говорила я самой себе, и счастлива буду, если найду то выражение, которое согласно с его мыслию, то чувство, которое должно уничтожить его недоверчивость.
Не стану говорить вам о несчастиях моего младенчества, они должны быть для вас понятны. Тысяча обстоятельств, мелких, для постороннего невидимых или неважных, делали их для меня ощутительнее. Матушка принимала их слишком живо к своему сердцу, и я, вместо того чтобы искать в ней утешителя, всеми силами старалась скрывать от нее свои печали. День рождения моих сестер был днем удовольствия и праздника в замке Сеймура, но для меня, забытой отцом моим, ни один день не приносил счастия: в году не было ни одного дня, о котором бы я сожалела, которого могла бы ожидать и могла бы радоваться заранее. Назад тому два года как тетушка, милади Индиана, праздновала рождение Эльмины. Всех наших соседей пригласили на бал, в том числе и Эдвина с его отцом. Молодой человек, будучи застенчив и робок, не смел принимать участия в удовольствиях праздника, я была печальна и удалялась от людей. Эдвин не имел никакого имени, я не имела никакого состояния: и я, и он были не примечены, забыты, мы оба очень скоро заметили свое одиночество среди многолюдства. Нет, мы не сами искали друг друга, но счастие, но счастливцы, оттолкнувши нас от своего сообщества, сблизили сердца наши невольно, с той самой минуты я начала замечать, что все поступки мои занимали Эдвина, и признаюсь вам откровенно, сам Эдвин сделался для меня заметнее с той минуты. Часто находила я в этой хижине любимые свои цветы, в иное время попадалась мне книга, которую желал он заставить меня прочесть, короче, тысячи мелких воспоминаний, освященных в глазах моих общим несчастием и всегда казавшихся мне непорочною привязанностию брата, всякую минуту говорили мне об Эдвине.
В это время занемогла матушка опасною болезнию. О, как мучительно было для меня это время! Я проводила ночи у ее постели, мне казалось, что, потеряв ее, не буду уже привязана ни к чему на свете. При каждом малейшем облегчении душа моя летела к небу. Сохрани ее, милосердое Провидение, повторяла я, обливаясь слезами. Но всякий раз, когда она чувствовала себя хуже, я умоляла Бога о собственной смерти. Ах, прибавила она, взглянув на меня глазами упрека, я не любила Эдвина, он никогда не приходил мне на память в минуту опасности, воспоминание об Эдвине представляло мне одно утешение, никогда, никогда не обещало оно мне счастия.
В одно утро, матушка почивала, я вышла в сад и встретилась с Эдвином у самой хижины. С каким прискорбием говорил он со мною о матушкиной болезни, с каким участием входил во всякое страдание моего сердца! Не знаю, с чего пришло мне в голову сказать ему о том беспокойстве, которое матушка в часы беспамятства обнаруживала насчет моей будущей участи, описывая Эдвину выражения материнской горести, я плакала. Артур, вы никогда не бывали несчастны, вы не знаете, как можно видеть друга в том человеке, перед которым проливаешь слезы.
Эдвин, прощаясь со мною, сказал, что всякое утро будет приходить к хижине осведомляться о состоянии матушки. Дружба его меня трогала, я дала Эдвину слово извещать его сама о всех переменах матушкиной болезни, я почитала это святым долгом, и в самом деле всякий день видалась с Эдвином на этом месте, иногда на одну минуту, сказывала одно слово и уходила, иногда, если матушка или почивала, или чувствовала себя лучше, или казалась веселее, проводила с ним более получаса, но я не помню, чтобы во все это время случилось мне хотя один раз не думать единственно об ней. Скоро начала она поправляться, и я не отходила уже от нее ни на минуту. Мы редко видались с Эдвином, он досадовал, жаловался: я находила его слишком взыскательным, сожалела, что он так вспыльчив, но сказать ли вам, Артур? Я мало заботилась о его недостатках, я никогда не думала, что буду от них зависеть.
Она остановилась, она посмотрела мне в лицо, как будто хотела вообразить все то, чего могла опасаться от моих недостатков.
— Матушка была еще слаба, не выходила на воздух, но всякий день приказывала мне прогуливаться в парке. В одну из этих прогулок Эдвин предложил мне посетить его родителей. Я согласилась. Чистота и порядок, которые царствовали в доме его, меня поразили. Вы знаете, что в нашем замке матушкина комната убрана моими рисунками. Я никогда не думала, чтобы Эдвин их заметил, вообразите ж мое удивление, когда я увидела в комнате его матери точно мои рисунки, расставленные в таком же точно порядке, в таких же точно рамах, как и у матушки. Я покраснела, не могла поднять глаз, чувствовала, что это внимание было слишком нежно, что сердце мое неспособно было ему ответствовать.
По словам его матери, которая не знала еще меня в лицо, могла я увериться, что Эдвин мною занимался, и очень много, мои обстоятельства, мои любимые выражения, мои привычки, мои занятия, мой образ жизни, словом, все до малейшей подробности было ей известно, я видела перед собою человека, для меня нового, но которого душа, казалось, была неразлучна с моею от самого начала моей жизни.
После завтрака она ввела меня в библиотеку Эдвина, другое удивление. У батюшки в библиотеке находятся два портрета, матушкин и его, висящие один подле другого, здесь почти то же: я увидела Эдвинов портрет, одинакой величины с батюшкиным, в таких же рамах, и рядом с ним картину. Я не могла не почувствовать, что все, изображенное на ней, относилось единственно ко мне: комната, на стуле гитара (я играю довольно изрядно на гитаре), на столе книги, те самые, которые давал мне читать Эдвин, корзина, похожая на мою и полная любимых моих цветов, ленты — самые те, в которых Эдвин увидел меня в первый раз на бале, словом, все, что напоминало обо мне, выключая одной меня.
Я чувствовала, говорю вам, что все, изображенное на картине, относилось ко мне, но показать, что это чувствую, считала я неприличным, может быть, я ошиблась, но разве Эдвин не имел бы права мне сказать: какая связь между вами и лентами, гитарою, корзиною, книгами? И вы сами, Артур, что бы подумали теперь, если бы тогда осмелилась я упрекнуть Эдвина? Вы подумали бы, может быть, что я дала ему право мыслить, будто мое сердце или мое самолюбие угадали его чувства!
Мария смотрела мне в лицо, старалась проникнуть в мое сердце, но чувства мои были для самого меня неизъяснимы: такая точность во всех подробностях, касавшихся до Эдвина, приводила меня в досаду, я мучился, душа моя возмущалась, но я молчал, удерживал вздохи.
— Я боялась, Артур, что вы не будете мною довольны, — продолжала Мария, — но я надеялась, я чувствовала, что вы не можете не извинить меня!
Она опять замолчала, ждала ответа… Напрасно! Мог ли я отвечать, неподвижный, угрюмый, мучимый ожиданием, уверенный, что еще одно признание, и любовь моя должна исчезнуть.
— Ах, ради Бога, прервите это ужасное молчание! Вините меня, Артур, но дайте мне средство себя оправдать!
Слезы стремились из глаз ее. Какое молчание! Бедная, бедная Мария, как жестоко тебе за него отмстили. Отмстили, Мария, за кого отмстили?
— За этого несчастного Эдвина! Он меня любил! Ах, он поверил бы моему слову, увидя мои слезы!
— Поверил! Ах, я слишком верю тебе, Мария, оттого-то и чувствую так живо, что все разлучает меня с тобою навеки!
— Разлучает!
Она упала при этом слове на скамью и снова подняла глаза свои на небо, но с такою непорочною, тихою покорностию, что этот единственный взор возобновил в душе моей всю прежнюю любовь, казалось, что она говорила Богу: Он сказал, чтобы я была несчастна, и я буду несчастна.
— О Мария, — воскликнул я в свою очередь, — всегда, всегда найдете во мне истинного друга!
Слово ‘друг’, которое для любви моей казалось ужасною угрозою, принесло некоторую отраду ее сердцу.
— Завтра буду здесь опять, — сказала она. — В это время обыкновенно просыпается матушка, продолжительная моя отлучка может ее удивить: я буду не в силах вынести ее упрека… На что мне новая горесть!
22 августа. Пять дней сряду я приходил к хижине, Мария не являлась. Нынче она предупредила меня, я не предчувствовал ее присутствия, шел тихо, как будто против воли, и, признаться ли в моем безумстве, я испугался, увидя Марию. Так, во дни моих восторгов, во дни моей надежды, я угадывал, что она меня ожидала, я чувствовал себя счастливым, сам не постигая причины своего счастья: а ныне, в первый еще раз, прихожу сюда без волнения, медленным шагом и, при виде Марии, едва не вырвалось из моего сердца: ‘Мария! Для чего мы в таком отдалении друг от друга? Что разлучило меня с тобою, Мария? Неужели придет такое время, когда мы будем встречаться, подобно незнакомцам, которые видят друг друга, видят и сомневаются, вместе ли они, или розно?’ Но первое слово Марии охладило еще более мое сердце.
— Сядьте, — сказал она, — я не имею свободы, могу пробыть с вами одну минуту!
— Одну минуту! Зачем же приходить? Для чего не сказать ни слова о тех мучительных днях, в которые неизвестность и ожидание меня терзали?
— Хочу открыть перед вами мое сердце, хочу, чтобы вы могли вместе со мною читать в прошедшем.
— В прошедшем! Что нужды мне до прошедшего? Настоящее, настоящее — мой мучитель!
Она говорила, я не слушал, я старался объяснить для самого себя причину внезапной своей холодности, но мало-помалу трогательный, всегда очаровательный голос Марии достигнул до моего сердца, я узнал его, он пробудил мои воспоминания, пробудил мою любовь. Так, Мария! Твой сладостный голос рассеял мое недоумение. Милый друг, ожидавши тебя несколько дней напрасно, я должен был, наконец, потерять надежду и медленно идти на место свидания, на котором, быть может, опять тебя не было, которое, может быть, надлежало оставить с таким же унынием, с такою же неизвестностию, как и прежде. Как радовался я, угадав естественную причину того чувства, которое меня беспокоило! И я воскликнул с невольным восторгом: ‘Я все еще люблю тебя, моя Мария!’ Но Мария и не сомневалась в любви моей, восклицание мое изумило ее.
— Какое новое беспокойство в вашем сердце, — спросила она улыбаясь.
Я не хотел открывать ей своего волнения, своего безумства.
— Говорите об Эдвине, — сказал я, — в последний раз, несравненная Мария!
— Не могу сказать вам, каким образом простилась я с матерью Эдвина. Слова без связи, приветствия, помню только то, что я не позволила Эдвину провожать себя в замок. Я возвратилась одна, долго, с унынием, на самом этом месте, размышляла о прошедшем, судила самую себя и находила виновною, тогда начала я сожалеть, что не имела доверенности к матушке: может быть, она предохранила бы мою неопытность от обмана, заметила бы любовь в таком чувстве, в котором я замечала одну только дружбу, может быть, она извинила бы меня в ту самую минуту, в которую осуждала я себя так строго.
Прибавьте к этому первому проступку другой: я не смела говорить с матушкою о той привязанности, которую заметила к себе в Эдвине. Как сказать ей, что я не совершенно была с нею искренна, и матушка могла ли бы так ясно читать в моем сердце, могла ли бы понимать так хорошо, как я, что с каждым днем нечувствительно, можно сказать, без моего ведома, вина моя увеличивалась вместе с уверенностию добродушного Эдвина? Артур, поверьте, что не самолюбие удержало меня обнаружить перед нею все мое сердце, но я боялась опечалить матушку: я поразила бы душу ее в самое чувствительное место.
Весь этот день провела я в ужасном мучении. На другое утро я пряталась ото всех, чтобы не встретиться с Эдвином, к обеду надобно было выйти в гостиную: Эдвин первый представился моим глазам. Я обходилась с ним осторожно, была молчалива. Начинал ли он со мною говорить, я отвечала одним словом, подходил ли ко мне, я удалялась, короче, поступки мои показывали одно равнодушие. Эдвин смотрел на меня с изумлением, наконец, сам решился от меня удалиться. Это меня обрадовало и в то же время опечалило: мне жаль было потерять утешительную дружбу Эдвина. С этого времени, как я заметила, он начал показывать особенное внимание к Эльмине.
Эдвин очень умен, Эльмина почитается весьма ученою: тысяча безделок могли занимать их приятно. Долго не примечали они, что занимались единственно друг другом, что хотели друг другу нравиться, но Эльмина, которая привыкла целое утро сидеть за книгою, вдруг начала очень часто выходить из кабинета, не было конца прогулкам, и чем теснее дружилась она с Эдвином, тем положение мое становилось несноснее: встречаясь со мной на лестнице, она отворачивалась с неудовольствием, в гостиной разговаривала с одним Эдвином: то скажет ему на ухо слово и засмеется громко, то вздумает декламировать стихи, имеющие отношение к какой-нибудь тайне, касающейся до меня, то начинает бранить кокетство, бросая на меня значащие взгляды. Бог видит, была ли я кокеткою, но есть люди, перед которыми нельзя оправдаться ничем, которые не верят, чтоб можно было заставить любить себя без намерения.
Однажды все наше семейство прогуливалось в поле. Время было прекрасное, мы наслаждались одним из тех весенних дней, когда разливаются в воздухе благовоние и свежесть, когда натура так прелестна, что, кажется, видишь ее в первый раз. Веселой Саре вздумалось обежать одну из молодых наших родственниц, которая прогуливалась вместе с нами, обе они так устали, что очень долго не могли перевести дыхания. Признаться, мне совсем не понравилась забава, соединенная с такою ужасною усталостью, и я отвечала в шутку Саре, когда она предложила мне бежать в мою очередь, надобно бегать только навстречу к тем, кого любишь. Напротив, чтоб удалиться от них, сказала Эльмина, взглянув на меня с негодованием. Она взяла Эдвина за руку и принудила за собою следовать, Эдвин повиновался, хотя несколько раз оборачивал на меня свои взоры.
Все эти обстоятельства очень маловажны, но, Артур, самая малейшая подробность должна быть вам известна. Ввечеру мы возвратились в замок. Эдвин скорым шагом прохаживался по зале, поравнявшись со мною, сказал он, не подымая на меня глаз: ‘Та, которая говорит, что надобно бегать только навстречу к милым, конечно, верит любви? Я этого не думал!’. Вы догадываетесь сами, что я не отвечала. Эдвин несколько раз проходил мимо меня, равняясь со мною, он останавливался, ждал ответа, наконец уходит с досадою. Я чувствовала, что он на меня смотрел, и боялась поднять глаза, наконец, он опять приближился, опять сказал мимоходом: ‘Мисс Эльмина говорит правду: бежать, чтобы удалиться!’. Я посмотрела ему в лицо, это обещание равнодушия было мне приятно, какая досада сверкала в его глазах! Сердце мое сжалось, я опять потупила голову, вздохнула. Добрый Эдвин был истинно мне жалок: я не узнавала его, не узнавала той нежной снисходительной дружбы, которую привыкла находить в его сердце. Ах, если бы он мог остаться одним моим другом, с каким удовольствием говорила бы я ему об Артуре!
Я люблю Марию, как безумный. Душа моя, которая в одну минуту и зовет ее, и отвергает, привязана к ней всеми силами живейшей страсти. На что я здесь? Для чего мне говорить, что с ним приятно было бы ей заниматься мною? Каким очарованием всегда встречается ей такое слово, всегда находит она такой взгляд, которыми в одну минуту возвращает всю прежнюю нежность моему сердцу?
— Я начинала уже забывать Эдвина. В одно утро прихожу к хижине, он здесь. Удивляюсь, хочу идти назад, но он спрашивает у меня, неужели я способна его ненавидеть и ненавидеть там, где он так часто обо мне думал, так часто мечтал о моем счастии? ‘Здесь, — сказал он, — терзали меня все страсти, которые способны только волновать человеческую душу! Вам известен мой слабый и робкий характер’. Я не смела ни отвечать Эдвину, ни удалиться. Выражение лица его было близко и к ненависти, и к любви. Одно слово мое могло возвратить ему или всю его нежность или всю его несправедливость. Тогда-то почувствовала я все опасности того чувства, которому предавалась с таким спокойствием: они привели меня в ужас. И теперь, Артур, может быть, слово ‘ненависть’ не произвело бы во мне смущения, но обещание дружбы заставило бы меня содрогнуться.
— Могли ли вы подумать, Мария, чтоб я когда-нибудь в состоянии был к вам перемениться? По крайней мере, имею право вам напоминать, что мне неприлично этого слышать. Нет! Выслушайте меня, Мария, прошу вас именем Бога: сердце мое принадлежит вам с той минуты, в которую оно вас узнало. Я обманывал себя надеждою, что вы разделяете мое чувство, но скоро этот обман миновался! Вчера сказал я самому себе: может быть, она способна почувствовать к тебе ту нежную, непорочную дружбу, которая принимает участие во всякой радости, которая снисходительна ко всем печалям, но я не знаю, — прибавил он с прискорбием, — что надобно называть мне радостию и что называть печалью?
Здесь Мария дала мне заметить, что Эдвин никогда не льстился ее любовью. Милая, милая Мария, как сильно желает она передо мною оправдаться, как живо я чувствую, что она невинна!
— Я хотела отвечать Эдвину, но он просил, чтобы я молчала. Я знаю, что Мария меня не любит, прибавил он, это уверение принудило меня его выслушать, и я сама могла ли что другое сказать ему? ‘Я еду в Индию, — продолжал Эдвин. — Один богатый родственник оставил мне наследство, через шесть месяцев возвращусь в Англию, может быть, лорд Сеймур, из уважения к моему богатству, отдаст мне руку Марии’. ‘Мне никогда не приходило в голову быть женою Эдвина’, — воскликнула я от удивления. Эдвин продолжал: ‘Я не смею и говорить о том, чтобы вы дали мне слово, прошу одного молчания. Сердце ваше еще свободно: для чего же лишать меня совершенно надежды?’ ‘Но Эльмина?’ ‘Ах, — воскликнул он, — простите ли вы меня, Мария, простите ль мне безрассудное мое желание произвести в вашей душе беспокойство? Так, я искал внимания Эльмины, но я хотел доказать Марии, что есть люди, которые способны любить меня’. ‘Что ж, если она вас подлинно любит, и вы, Эдвин, могли играть ее сердцем, могли отважиться на несчастие целой ее жизни?’ В эту самую минуту явилась Эльмина. Слышала ли она разговор наш, или нет, я не знаю, но ужасы ревности были написаны на лице ее: какое волнение, какая бледность! ‘Мария, — сказала она, — матушка тебя дожидается!’. Я встала, хотела удалиться, Эдвин, приближась ко мне, сказал вполголоса: ‘Прежде отъезда я должен непременно узнать ваши мысли! Мария, не требую ничего, кроме молчания, оно заменит для меня надежду’. В это время подошла к нам Эльмина, и я не успела отвечать Эдвину ни слова.
Пришедши в замок, узнаю, что матушка и не думала обо мне спрашивать. Она была одна, я открыла ей свое сердце, на коленях просила ее примирить меня со мною и показать мне верный способ, как уничтожить заблуждение Эдвина, которое усиливалось беспрестанно при всяком случае, без малейшего моего участия.
Конечно, Эльмина сказала что-нибудь о встрече моей с Эдвином батюшке, конечно, предупредила она его против нас обоих, ибо он после обеда обошелся со мною необыкновенно сурово, запретил мне приходить в гостиную прежде Эдвинова отъезда, обвинял в моей неосторожности матушку, она хотела оправдываться, хотела меня защитить, батюшка вышел из себя, слезы показались на глазах матушки, я забыла собственное огорчение и дала слово батюшке не видаться с Эдвином.
Не можете представить, как тягостно было для меня разлучиться с Эдвином, не уничтожив его безрассудной надежды. Что мог он подумать? Молчание мое не показалось ли ему тайным согласием? Ах, для чего я с вами не встретилась, для чего не узнала самой себя прежде Эдвинова отъезда? Прошло несколько дней, никто не мог сказать, что сделалось с Эдвином. В одно утро приносят ко мне от матери его письмо. ‘Сын мой, — писала она, — простился с вашим семейством, он видел вашего батюшку, видел ваших сестриц, он не видал только одних вас! К собственной горести моей присоединилась теперь ужасная мысль об отчаянии Эдвина. Она преследует меня, она разрушила мое спокойствие. Прошу вас: придите утешить горестную мать! Обещаю вам не говорить ни слова об Эдвине!’ Я показала это письмо матушке, она позволила мне идти, я радовалась искренно, что, наконец, представился мне случай уничтожить Эдвиново заблуждение, шла поспешно, казалось, что с каждым шагом я возвращала себе некоторую часть моей свободы.
Нахожу Эдвинову мать в постели: она была больна, могла ли я решиться сказать ей в этот день что-нибудь печальное? В следующие дни унылость ее только что увеличивалась. Дул ли противный ветер: он останавливал Эдвина, поднимался ли попутный: он удалял Эдвина! Ах! Кто знает лучше матери, как удаление усиливает горечь разлуки! Я нечувствительно прилепилась к этой женщине, которая так мила, так привлекательна, что всякий человек готов отдать ей свою душу, а я, которой она желала нравиться, которой любви она искала, могла ли не плениться очарованиями сердца, привлекающего к себе все другие? Так, я люблю ее, люблю разделять ее печали. В последний раз, когда мы встретились с вами в ее доме, я приходила навестить ее мужа, который занемог опасно, теперь ему гораздо лучше, и я спокойна.
Она никогда не говорила мне о любви Эдвина и никогда не соглашалась уведомить его об истинном расположении моего сердца. ‘Я надеюсь на время, — повторяла она, — кто веселит себя надеждою на будущее, тот похищает много часов у несчастия?’ ‘Но я не люблю Эдвина’. ‘Можно ли не любить Эдвина?’ ‘По крайней мере, не чувствую к нему ничего, кроме дружбы!’ ‘Но знаете ли вы, что такое любовь?’ ‘Нет!’ Она приложила к губам своим палец: ‘Полно говорить об Эдвине!’ Надобно было остерегаться, чтобы не сказать чего-нибудь для него печального: в этом месте, где он родился, где я видела всю его жизнь, мне кажется, что он нас слышит, что он между нами. Как надобно быть жестоким, чтобы решиться растерзать такое милое, материнское сердце! Но я, не думавши, без всякого намерения, уничтожила все ее надежды, все призраки ее счастья… С каким прискорбием заметила она привязанность мою к Артуру!
— Заметила, Мария? Скажите, почему вы это думаете?
— Однажды я произнесла ваше имя.
Она покраснела, потупила глаза, я первый раз осмелился прижать ее к своему сердцу, я не хотел ничего более слышать, Эдвинова мать поверила, что она меня любит, а я, я буду в этом сомневаться?
— Мария, ни слова об Эдвине. Произнеся мое имя, ты заставила ее верить, что я любим, повтори же его при мне, повтори это имя.
Она подала мне свою руку с непорочною нежностью, с ясным весельем, которое перелилось из души моей в ее душу, посмотрела мне в глаза и сказала:
— Артур, навеки!
1 сентября. Упоенный счастием, мучимый беспокойством, я существую для одной Марии. Как часто она доводила меня до того, что я называл себя безумцем! Как часто заставляла меня улыбаться в самую минуту мучительной досады! Как часто единым словом, единым взглядом она разрывала мое сердце! Прошло несколько дней, ничто не нарушало безмятежного моего счастия. О наслаждение, которому нет имени! Едва удерживался я, чтобы не восклицать каждую минуту: я счастлив! Счастлив выше меры! Как она мила, как она привлекательна, моя невинная Мария! Если она никогда не угадывает того, что может меня рассердить, зато всякий раз найдет лучшее средство меня успокоить. Не безумство ли? Я досадовал иногда на милую, несравненную тихость ее характера.
Вчера Эльмина и Сара как будто нарочно согласились огорчать Марию. Она разливала чай, ничто не могло угодить их прихотям: вода была нечиста, чай был невкусен, несколько раз надлежало его переделывать. Мария, всегда покорная, всегда одинокая, старалась услужить им, как будто было какое-нибудь средство успокоить досаду, не имеющую причины. Сара спросила у нее, что располагалась она делать поутру, конечно, хотела узнать, останется ли она дома, чтобы принудить ее выйти, так и случилось. Мария накануне дала мне слово провести все утро в кабинете своей матери, я хотел читать им новую книгу. Как я люблю читать, когда Мария меня слушает, сидя за пяльцами! Когда она откладывает работу свою, чтоб лучше вслушаться в такое место, которое для нее занимательнее. Одно и то же слово, одно и то же положение поражают нас в одно время, никогда не отвожу глаз своих от книги, чтобы не встретиться с прелестными глазами Марии. Мария отвечала Саре, что она проведет все утро в комнате своей матери, и Сара до тех пор не оставила ее в покое, пока она не согласилась идти с ней в поле. Мария позабыла меня, Мария мною пожертвовала. Я рассердился, называл ее слабою, говорил ей, что она не имеет характера. Артур, отвечала мне Мария с своей очаровательной улыбкой, завтра, когда забуду и вашу досаду, и ваши упреки, вы назовете себя слишком счастливым, что любите Марию, которая, по словам вашим, не имеет характера. Я улыбнулся, в свою очередь, при ней никогда не могу оставаться недовольным, но я удалился с мучительным беспокойством: как можно, восклицал я, так зависеть от чужой воли, так покоряться тому, что окружает ее.
Видя перед собой Марию, я был уверен, что она из снисхождения исполнила желание сестры своей Сары, но удаляясь от нее, я увидел в этом поступке одну только слабость, одно забвение нашего условия провести утро вместе. Боже мой, как мог я с такой пламенной душой, с таким беспокойным характером предаваться чувству любви? Я должен быть или мучителем, или жертвою: не пощажу для Марии своей жизни, но я потребую, чтобы она и собственной жизнию пожертвовала мне без изъятия.
Мария, не давай никакого спокойствия моему сердцу! В ту самую минуту, в которую ты мне откроешь нежнейшие чувства, я, может быть, захочу подвергнуть их испытанию. Не часто ли случалось, что я притворялся угрюмым или непостоянным единственно для того, превзойдет ли твоя привязанность мою несправедливость? Не для того ли принимал я на себя наружность хладнокровия, чтобы увидеть, покроется ли прекрасное лицо твое бледностию, наполнятся ли твои глаза слезами? Мария, мой друг, моя супруга, с какой нежностью прижму тебя к моему сердцу, с каким восторгом буду говорить, что я тебя люблю, с каким любопытным беспокойством буду смотреть, возвратилась ли на лицо твое прежняя радость, сияет или твое лицо прежним счастием! Вчера, когда я пришел к твоему отцу, ты не смела встать, не смела сказать мне милого: здравствуй, но ты летела ко мне навстречу взглядом, улыбкой, о, как я был счастлив в эту минуту! Что же, сам не понимаю: конечно, дух-возмутитель вселил в меня притворное невнимание, далекое, слишком далекое от моего сердца: я подошел к твоей матери, сказал несколько слов твоим сестрам, но от тебя отворотился, я видел лицо твое в зеркале, я замечал твои движения, ты была в замешательстве, в нерешимости, готова была сделать неосторожность, чтобы ко мне при-ближиться, тогда я опомнился, но мог ли я открыть тебе свое безумство? Как решиться похитить у себя некоторую часть твоего уважения, твоей доверенности? Скажу ли, как лишить себя возможности волновать твою душу, взглядом уничтожать твое веселие, взглядом возвращать тебе радостную улыбку в ту самую минуту, как слезы готовы катиться из глаз твоих? О Мария, когда бы возможно изъяснить тебе все исступление моей любви! Но ты никогда, никогда не узнаешь, до какой степени она несправедлива, милый друг, ты всякий раз, вместо того чтобы обвинять меня, будешь искать в себе причины моих безрассудных странностей. Думаешь ли ты, что я не помню твоих слов, милых, трогательных слов, которые так живы в моем сердце. Что я сделала, сказала ты мне своим умоляющим сладостным голосом. Ты почитала себя виновною, потому что я казался тебе в неудовольствии. Милый, невинный друг, когда ты будешь моей, когда ты будешь всем моим счастием, когда возьмешь у меня половину моей жизни, тогда не спрашивай Артура своего о причинах. Если увидишь меня угрюмым, несправедливым, прижмись к моему сердцу, пробуди меня своей тихостию, своим молчанием: душа моя никогда, никогда не в состоянии тебе противиться.
10 декабря. Прошло несколько недель, несколько месяцев, я не открывал своего журнала. Но мне легко будет возобновить все прежние мои впечатления: беспрестанно имел в душе своей Марию. Милый друг, близ тебя не замечаю, не чувствую ничего, кроме одной настоящей минуты: ни будущее, ни прошедшее для меня не существуют, в разлуке с тобою настоящее исчезает, живу одним воспоминанием, живу одною надеждою.
В одно утро я ехал из замка Сеймура, веселый, счастливый, погруженный в самого себя: милади Сеймур дала мне слово говорить с милордом о Марии. Вдруг лошадь моя, чем-то испуганная, кинулась в сторону, я не мог удержаться на седле, упал, ударился головою о камень, лишился чувств. Что сделалось со мною, не знаю, помню только, что я пришедши в память, увидел себя на постели, окруженного батюшкою, лекарем и милади Сеймур. Первая моя мысль и первое мое слово были о батюшке, и я благодарил за это Бога. Потом я спросил, по какому счастью милади Сеймур находилась подле меня? ‘Успокойся’, — сказал мне батюшка, ‘Живите’, — сказала мне милади Сеймур. Лекарь запретил мне говорить, угрожая оставить меня одного, если не буду лежать тихо. Я хотел нечто спросить у милади Сеймур, но она предупредила меня: ‘Мария здорова, я скажу ей, что вам лучше’.
Милади вышла. В эту минуту я начал чувствовать жестокое мучение, крепился, не жаловался, батюшка сидел у постели, смотрел на меня с безмолвным вниманием, слезы катились медленно по щекам его, я подал ему руку, он сжал ее с горестною любовью.
— Ах, Артур, — сказал он, — жизнь моя кончилась бы с твоею.
А, неблагодарный, как часто, в исступлении страсти своей, призывал я к себе смерть! Думал ли я о слезах отца моего.