Земскій врачъ Бертолетовъ, молодой человкъ лтъ тридцати, только что выкупался въ рк и возвращался домой совершенно счастливымъ и довольнымъ. На немъ парусинный пиджакъ, такія же панталоны, засунутыя за голенища длинныхъ сапогъ, и низенькая войлочная шляпа, надтая немного набекрень. Подъ мышкой онъ несъ сырое, свернутое колбасой полотенце, а въ правой рук жиденькую тросточку, которою со свистомъ махалъ въ воздух. Онъ былъ такъ счастливъ, что даже напвалъ что-то, и напвалъ очень складно. Было часовъ шесть утра. Солнце не успло еще обогрть воздуха и роса, въ вид жемчужной пыли, покрывала луговину, по которой надо было проходить Бертолетову. Роса эта была такъ обильна, что придавала изумрудному цвту молодой травы какой-то серебристый отсвтъ и, въ то же время, мстами горла радужными отливами. Надъ ркой клубился легкій туманъ и опьяняющая трель соловья отчетливо вылетала изъ зелени прибрежнаго лса. Бертолетовъ шелъ весело, бодро и съ какою-то жадностью вдыхалъ въ себя пропитанный ароматами майскій воздухъ.
Незадолго до этого вскарабкалась на плетень фруктоваго садика внучка заштатнаго дьякона села Подкурганнаго Сацердотова, по имени Окся. Приложивъ руку ко лбу въ вид козырька, она пристально смотрла въ ту сторону, откуда долженъ былъ показаться докторъ, и словно сердилась на его мшкотность. Она вся превратилась въ зрніе, вся какъ-то ушла въ большіе голубые глаза свои, оттненные длинными ресницами, и юное, миловидное личико ея, покрытое свжимъ румянцемъ, громко говорило о ея нетерпніи. Наконецъ, она увидала Бертолетова, порывисто соскочила съ плетня и, подобравъ слегка свое гремучее ситцевое платье, побжала на встрчу доктору.
Онъ увидалъ ее, остановился и крикнулъ: ‘ахъ, вы, шалунья!… Ну, что вы длаете, барышня?… Смотрите роса-то какая!… А потомъ кашель, насморкъ…
— Я не изъ нжныхъ… Ботинки мои не прюнелевые, не франтовскіе, а какъ есть изъ простой толстой кожи.
— Нтъ, ужь вы подождали бы, когда я тропинку пробью, тогда бы и бгали…
— Дождешься васъ!— вскрикнула Окся.
— Положимъ,— подхватилъ врачъ,— пути прокладываются не безъ усилій, но, вдь, одна латинская пословица говоритъ же ‘per angusta ad augusta’, понимаете?
— Понимать не понимаю, а слышала, что это тоже самое, что ‘терпи козакъ — атаманъ будешь’. Тоже, вдь, и я въ епархіальномъ училищ обучалась. Ну,— прибавила она,— а теперь здравствуйте!… Что такъ долго купаться изволили?
— Вода очень хороша,— отвтилъ докторъ,— не хотлось изъ рки выходить.
И, дружески хлопнувъ по протянутой ему рук, онъ продолжалъ восторженно:
— Такое, доложу вамъ, купанье, что просто малина! Дно песчаное, твердое… вода прозрачная, свтлая… у самой воды камень громадный, одваться удобно… а въ кустахъ-то, представьте, соловьи! Заслушался я даже пснями ихними… Безъ словъ он, а такъ много говорятъ, такъ много говорятъ, что прямо за сердце хватаютъ!… Ахъ, и хорошо только здсь!… Вотъ гд миръ, гд отдыхъ-то душевный!… Живи себ и крестись съ макушки на брюхо, да родителей благословляй, что затяли тебя на свтъ Божій произвести.
— Вы вотъ соловьевъ слушали,— перебила его Окся,— а я писаря волостнаго!
— Какъ!— удивился Бертолетовъ.— Опять приходилъ?
И онъ громко захохоталъ самымъ добродушнйшимъ и веселымъ хохотомъ.
— Да, опять.
— И опять съ предложеніемъ руки и сердца? Да, вдь, вы отказали же ему наотрзъ… Чегоже онъ шатается?
— Къ вамъ пришелъ онъ, а не ко мн.
— Зачмъ это?
— По длу по какому-то. Даже растревожилъ меня своими разговорами,— прибавила она.
— Чмъ это?
— А тмъ, что нехорошія вещи про васъ говоритъ.
— Про меня?— удивился Бертолетовъ.
— Ну да, про васъ.
— Что же именно?
— Что вы, будто, и у начальства-то въ подозрніи находитесь, что неосторожно поступаете иногда, очень съ народомъ сходитесь, много говорите… И вотъ прослыли, будто, какимъ-то вреднымъ, опаснымъ…
— Вреднымъ, опаснымъ?— вскрикнулъ докторъ и опять громко захохоталъ.
— Что напрасно съ учителемъ дружбу ведете,— продолжала Окся.
— Значитъ, и тотъ, въ свою очередь, вредный и опасный?— перебилъ ее Бертолетовъ.
— Стало быть, такъ.
— И все это говорилъ вамъ влюбленный въ васъ писарь?
— Я даже убжала отъ него,— вскрикнула Окся,— бросила его одного съ ддушкой, а сама въ садъ и, сидя на плетн, все васъ поджидала. Однако, будетъ объ этомъ,— прибавила она, перемнивъ тонъ.— Пойдемте-ка въ садъ поскоре, я вамъ тамъ чай приготовила… и густыхъ сливокъ принесла, и баранокъ свжихъ.
— Спасибо, Окся, вы просто балуете меня.
— Нельзя же нахлбника своего голодомъ морить… Вдь, вы мой нахлбникъ, деньги мн платите…
— Какой тутъ голодъ,— перебилъ ее Бертолетовъ,— чуть не каждую недлю платье разставлять приходится отъ вашихъ хлбовъ-то.
— Ужь не вмст ли?— съострилъ писарь, кивнувъ головой на Оксю и заливаясь тонкимъ дребезжавшимъ хохотомъ.
Окся вспыхнула, вздрогнула, хотла было на пошлость отвтить дерзостью, но, взглянувъ на доктора и замтивъ на лиц его выраженіе презрнія, одумалась и отвтила писарю такимъ же презрніемъ. Но Архаровъ ничего этого не замтилъ и, досыта нахохотавшись, проговорилъ, отирая платкомъ свое лицо я шею:
— А вотъ я такъ сроду въ ркахъ не купался, даже боюсь до смерти этой холодной воды. За то ужь баньку уважаю! Да чтобы погоряче была, тло жгла… вотъ этакая баня для меня сущее лакомство. Жена-покойница, бывало, вникомъ парить меня начнетъ, такъ не поврите — плачетъ, а однова такъ обмерла даже… такъ съ полка-то на полъ и загремла… диковина какъ не расшиблась!… Помретъ, думалъ… однако, ничего, вытащилъ на снгъ, да снгомъ подъ мышками все теръ, ну, и оттеръ, отошла… А мн вотъ наоборотъ, — вскрикнулъ онъ, размахнувъ руками,— взачесть такой духъ горячій. Не вышелъ бы.
II.
Такъ дошли они до садика и подошли къ столу, на которомъ были разставлены чашки, стаканы, сливки и баранки. Окся побжала за самоваромъ, а докторъ, обратясь къ писарю, спросилъ:
— Ко мн, говорятъ?
— Къ вамъ-съ.
— Дло, что ли, есть?
— Да-съ, маленькое имется.
И, вытащивъ съ трудомъ изъ боковаго кармана сюртука какую-то бумагу, подалъ ее Бертолетову.
— Ну что же изъ этого?— спросилъ его докторъ, взглянувъ на бумагу.— Это мое удостовреніе.
— Такъ точно-съ.
— Такъ что же?
— Не возьмете ли вы его обратно?— спросилъ писарь, лукаво прищурившись.
— Какъ это?— удивился Бертолетовъ.
— Ей-ей и мужичишка-то не стоитъ того, чтобы его жалть, подлеца! Кляузникъ, собачій сынъ, доносчикъ, совсмъ негодный. Сами изволите знать, вдь, чуть все обчество не взбунтовалъ… Кабы не господинъ исправникъ, такъ, вдь, впору хоть военную экзекуцію ставить… Какъ же не выдрать-то такого бунтовщика?
— Все это для меня безразлично,— перебилъ его докторъ.— Я и самъ знаю, что мужичишка дрянь, бездомникъ, пьянчужка… но коли у него порокъ сердца… значитъ, и драть нельзя.
— Да, вдь, мы его не по сердцу хлестать-то будемъ!— съострилъ писарь.
— Все равно… Вотъ почему я и выдалъ ему это свидтельство и написалъ, что драть его нельзя.
— Напрасно-съ, напрасно-съ, Иванъ Николаичъ!… Теперь онъ, подлецъ, еще пуще бунтовать начнетъ! Вчера, не поврите, опять было все село на ноги поднялъ… да, спасибо, я да урядникъ во время подоспли… скрутили ему, подлецу, руки назадъ и въ холодную!… Вдь, какъ есть никому проходу не даетъ! Ни исправнику, ни становому, ни предводителю. А ужь про меня-то и говорить нечего! Такъ въ глаза и костеритъ! А намедни урядника въ пустой амбаръ заперъ. Тотъ, знаете, зашелъ въ амбаръ, отдохнуть захотлось, въ изб-то мухи, знаете, а онъ его тамъ снаружи-то и запри… Такъ весь день и всю ночь въ амбар и просидлъ, да, спасибо, утромъ мимо кто-то проходилъ, услыхалъ стукъ и отперъ. Вотъ, вдь, озорникъ-то какой этотъ самый Карчагинъ Гришка, а вы ему свидтельство…
— Повторяю вамъ, что для меня это бозразлично, — перебилъ его докторъ.— Карчагинъ и меня обругалъ однажды… да коли его пороть-то нельзя!
— А васъ Иванъ Петровичъ проситъ и очень проситъ…
— О чемъ?
— Да чтобы вы свидтельство назадъ взяли. Даже письмо прислали мн. ‘Сходи, говорятъ, самъ къ доктору и попроси отъ моего имени…’ Такъ и пишутъ.
— Не могу,— проговорилъ докторъ, усаживаясь на скамью и разламывая баранку.
— Эхъ, головушка горькая!— вздохнулъ Архаровъ и, присвъ на конецъ скамьи, спросилъ:— Не обломится?
— Что?
— Да вотъ эта самая штука-то?— прохриплъ писарь, похлопывая ладонью по скамь.
— Нтъ.
И, какъ бы успокоенный этимъ отвтомъ, онъ снялъ съ головы картузъ и, помахивая на себя платкомъ, спросилъ:
— Такъ не возьмете?
— Что?
Писарь молча приподнялъ бумагу.
— Не могу.
— Главная причина въ городъ хать не хочется!— проговорилъ писарь, заталкивая бумагу опять въ карманъ.
— Зачмъ же въ городъ-то?— спросилъ Бертолетовъ.
— Да приказано, въ случа вашего отказа, этого самаго Карчагина Гришку въ городъ представить для переосвидтельствованія…
— Кто же приказываетъ?
— Иванъ Петровичъ.
— Не довряютъ, значитъ?— замтилъ докторъ.— Ну, что же, свозите, свозите…
— Вамъ хорошо говорить-то,— подхватилъ писарь,— а у меня сегодня бахчу мотыжутъ… цлый табунъ бабъ нагналъ!… Поприсмотрть бы надо, а тутъ въ городъ трясись!… Вдь, у меня этой самой бахчи добрыхъ пять сотейниковъ насажено… Вдь, это двадцать десятинъ выходитъ… сказать шутка!
— У васъ прикащики есть.
— Да, прикащики… надйся на нихъ! Вонъ одинъ-то и теперь безъ заднихъ ногъ валяется… Они, вдь, такіе прикащики-то! На глазахъ хороши только, а отвернулся и шабашъ!… А ты тутъ скачи…
— Стало быть, настаиваютъ?— спросилъ докторъ.
— Да, вдь, невозможно и не настаивать-то!— вскрикнулъ Архаровъ.— Ежели, вдь, этакъ-то каждому поблажку давать, такъ, вдь, они, собачьи дти, со свту сживутъ!
— Здоровому никто и не выдастъ свидтельства о болзни,— перебилъ его Бертолетовъ.
— Э-эхъ, Иванъ Николаичъ!— проговорилъ писарь.— Молоды вы еще, посмотрю я на васъ!
И онъ хотлъ было сказать еще что-то, но, увидавъ показавшагося въ калитк учителя подкурганской сельской школы Каратаева, замолчалъ. Это былъ молодой человкъ однихъ лтъ съ Бертолетовымъ, высокій, съ выразительнымъ смуглымъ лицомъ и черными кудрявыми волосами. На немъ были лайковая, порыжвшая отъ времени куртка, изъ-подъ которой выглядывалъ подолъ вышитой русской рубахи, длинные охотничьи сапоги и кожаная фуражка. За спиной Каратаева висло дрянное одноствольное ружье, а черезъ плечо перекинутъ ягташъ, туго набитый дичью. Тощая собака, поджавъ хвостъ и дрожа всмъ тломъ, слдовала по его пятамъ.
— Здравствуй,— проговорилъ докторъ, который былъ когда-то его товарищемъ по гимназіи.— Съ охоты?
— Да, отъ нечего длать дупелей колотить ходилъ.
— Напрасно,— прохриплъ писарь.
— Это почему?— вскрикнулъ учитель.
— А потому, что Иванъ Петровичъ заказали, чтобы отнюдь никто по нашимъ займищамъ охотиться не смлъ. Сами хотли пріхать.
— А чортъ бы его подиралъ вашего Ивана Петровича!— разозлился Каратаевъ.— Я самъ охотникъ! А такъ какъ университетъ мой теперь распущенъ, то я и свободенъ, какъ втеръ… Летай себ куда хочешь.— И, обратясь къ Бертолетову, спросилъ:— Чай пить собираешься?
— Да, сейчасъ самоаръ принесутъ.
— Можетъ, и меня въ компанію примешь?
— Очень радъ, присаживайся.
— Ну, вотъ и отлично!
И, снявъ съ себя ружье и ягташъ, онъ услся на скамью.
— Усталъ,— проговорилъ онъ, сбросивъ съ головы фуражку, причемъ роскошныя кудри его такъ и разсыпались во вс стороны.— Усталъ и въ горл пересохло.
— Тебя что-то давно не видно было,— замтилъ докторъ.
— Да, вдь, я и отмахалъ-то сколько! Въ Летяжевк былъ, въ Свищевк, въ Зеленомъ Яру… цлую недлю блуждалъ.
— И все пшкомъ?
— Да, per pedes apostolorum! По-апостольски, пшечкомъ.
— А много дупелей-то?— спросилъ писарь.
— Достаточно,— вскрикнулъ учитель.— Высыпка важная… хватитъ и на долю вашего Ивана Петровича, не безпокойтесь…
Писарь обидлся даже.
— Мн безпокоиться нечего,— перебилъ онъ Баратаева,— но ежели начальство проситъ, то почему же и не уважить? Не мшало бы и вамъ то же самое!— прибавилъ онъ, обращаясь къ учителю.
— Уважаю!— подхватилъ тотъ.— Какъ только встрчаюсь, такъ сейчасъ же шапку долой!
— Съ вами говорить нельзя!— разсердился писарь.
— Это почему?
— А потому, что вы завсегда пустяки говорите, даже слушать непріятно.
— А будьте снисходительны… Чего же подлаешь, коли даромъ краснорчія обиженъ?
— Нтъ-съ, это не то, совсмъ не то!— подхватилъ писарь, грозя пухлымъ пальцемъ.
— А что же?
— Фанаберія… вотъ что-съ!
Баратаевъ расхохотался и, подойдя къ писарю, протянулъ ему руку.
— Благодарю!— проговорилъ онъ.
— Кушайте на здоровье!— отвтилъ писарь.
III.
Показалась работница съ самоваромъ, а слдомъ за ней и Окся.
— И самая разношерстная,— подхватилъ Баратаевъ.— И просвщеніе имется, и здравіе народное, и даже сама внутренняя политика въ лиц почтеннйшаго Герасима Савельича.
Писаря даже передернуло какъ-то отъ этихъ словъ, но Каратаевъ не замтилъ этого движенія и, подавая Окс вынутую изъ ягташа дичь, прибавилъ:
— А вотъ это вамъ, моя красавица.
— Дупеля?— удивилась Окся.
— Они самые. Прошу принять и кушать на здоровье.
— А себ-то ничего не оставили!
— Не требуется, по той простой причин, что у меня некому и жарить-то ихъ.
— Ну, спасибо, — проговорила Окся, — въ такомъ случа приходите завтра обдать. Я не зову васъ сегодня потому, что мой нахлбникъ узжаетъ.
И, быстро повернувшись къ Бертолетову, прибавила:
— Ужь васъ тамъ у воротъ и лошади ждутъ, и фельдшеръ.
— Куда это вы?— спросилъ писарь.
— Да на ‘пунктъ’ въ Уварово, а потомъ въ Дубовую надо прохать,— отвтилъ докторъ.
Вс принялись за чай.
— Въ этой Дубовой,— продолжалъ докторъ, разламывая баранку,— такой дифтеритъ валяетъ, что дти мрутъ, какъ мухи. Ужь я фельдшера одного откомандировалъ туда съ строжайшимъ приказаніемъ карантинныя мры принять: не дозволять здоровымъ сообщаться съ больными. Вамъ писалъ о томъ же,— прибавилъ докторъ, обращаясь къ писарю,— да не знаю, сдлали ли вы что-нибудь съ своей стороны.
— Сдлано-съ, — подхватилъ писарь, — въ ту же минуту предписано старост принять самыя дятельныя мры. Разв это возможно не сдлать ничего?
— А старшина не былъ тамъ?
— Захотли!— вскрикнулъ писарь.— Да разв вы не изволите знать, что это за человкъ такой? Жужинъ какъ есть, кацапъ кособрюхій… да, вдобавокъ, еще пьянъ постоянно.
— Вы бы сами създили… васъ скоре всякаго старшины послушаютъ.
— Надоло мн за него здитъ-то!… И такъ все на меня, да на меня валятъ!… Чуть что поважне, и меня за бока… А мое ли это дло? Самй посудите!… Мое дло перо да чернильница… написалъ и ложись спать… вотъ мое какое дло… Я по закону-то и права не имю замсто старшины распоряжаться… а на самомъ-то дл я все длаю, а онъ спитъ себ да водку хлыщетъ.
— Поэтому-то вамъ и слдовало бы въ Дубовую създить,— перебилъ его докторъ.— Вдь, вамъ не шутя говорю, что дифтеритъ тамъ ужасный.
Но писарь словно не слушалъ Бертолетова и, какъ-то запрокинувъ голову назадъ, заговорилъ нараспвъ:
— Экое мужику-то житье пришло!.. И обучаютъ-то его, и по головк-то гладятъ… Чуть въ баняхъ не моютъ!… Удивительно, какъ еще на фортапіанахъ играть не заставляютъ!— прибавилъ онъ, вздохнувъ.— Испортили мужика, въ конецъ испортили! Былъ мужикъ, а теперь нтъ его!… Я, вдь, самъ изъ государственныхъ крестьянъ происхожу, такъ знаю хорошо этихъ мужиковъ-то. Нтъ, прежде мужикъ не такой былъ. Прежде его не въ баню водили, не по головк гладили, а держали его въ струн… Ну, и точно: мужикъ это понималъ, чувствовалъ, что баловаться ему нельзя, и не баловался, жилъ строго и одвался-то онъ во все свое… въ свое сукно, въ свои самотканныя рубахи… То же самое и бабы… Рдко, рдко, бывало, какую-нибудь бездлицу для щегольства купитъ, а теперь пошли эти ситцы, да плисы разные, да ботинки съ каблучками! Куда что двалось!… Нтъ-то у мужика ничего!… Даже обликъ-то свой степенный утратилъ!… Надлъ фуражку съ козырькомъ, ситцевую рубаху съ заплатами… баба въ какую-то ‘кирсетку’ нарядилась и пошло пьянство, да безобразія. Избаловали мужика… Онъ и думать забылъ о себ, да и чего ему и думать-то, коли за него люди думаютъ?
И, что-то вспомнивъ, онъ улыбнулся и прибавилъ, обращаясь къ учителю:
— А ужь школы ваши совсмъ доканаютъ мужика. Учатъ, учатъ его, а никакого отъ того проку нтъ. А, вдь, нашъ уздъ ежегодно по 32 тысячи на школы отпускаетъ, да, вдь, лтъ двадцать уже отпускаетъ постольку-то!… Вдь, это значитъ земство 600 тысячъ потратило, и выходитъ, что земство наше есть ничто иное, какъ расточитель! Куда, позвольте спросить, эти деньги пошли? Прахомъ он пошли! И потому пошли прахомъ, что народъ учиться не хочетъ… А коли народъ не хочетъ учиться, такъ нечего и деньги зря бросать. Я васъ, учителей, и не виню, вы стараетесь, слова нтъ, да старанія-то ваши кром вреда ничего не приносятъ. Сколько времени къ вамъ мальчишка-то въ школу ходитъ? Вдь, три мсяца, ужь много четыре въ годъ! Такъ какъ же такого обучать-то? Чему научился онъ въ четыре-то мсяца, то онъ все. въ остальные восемь и перезабудетъ! Чего же на него деньги-то тратить, коли онъ учиться не желаетъ? Никогда не забуду,— прибавилъ онъ, обращаясь къ Бертолетову, — недавно какъ-то г. инспекторъ къ намъ пріхалъ и захотлось ему на учениковъ посмотрть, такъ господинъ Каратаевъ-то со двора на дворъ бгалъ, все учениковъ собиралъ. ‘Ради Господа, говоритъ, идите въ училище, инспекторъ пріхалъ!’ И что же? Такъ-таки ни одинъ не пошелъ.
— Правда?— спросилъ докторъ Каратаева.
— Правда!— отвтилъ тотъ.
А писарь уже хохоталъ во все горло.
— Такъ господинъ инспекторъ съ чмъ пріхалъ, съ тмъ и ухалъ! Пообдалъ у меня, чайку напился и отправился въ карташевское училище… а въ карташевскомъ-то то же самое… хоть шаромъ покати!
И писарь опять захохоталъ, причемъ животъ его такъ и заколыхался во вс стороны. Онъ хохоталъ до слезъ, до упада, что называется, и, въ то же время, продолжалъ бормотать:
— И за все за это шестьсотъ тысячъ!… Ну, что же это?… Не расточители разв?
Немного погодя, однако, онъ успокоился, отеръ ладонью слезы, отпыхался немного и, съ трудомъ вытискавшись изъ-за стола, началъ прощаться.
— А вы все хорошете, барышня!— проговорилъ онъ, протягивая Окс руку.
— Какая ужь есть!— отвтила та серьезно.
— Красавица, одно слово.
И затмъ прибавилъ:
— А ручку дозволите поцловать?
— Къ чему такія нжности?
— Не дозволяете?
— Не люблю я этого!
— Ну, Богъ съ вами.
И, еще разъ поклонившись всей компаніи, онъ надлъ картузъ и, захрипвъ, какъ запаленная лошадь, пошелъ по тропинк съ перевалочкой, по-утиному.
Когда онъ скрылся, учитель вскрикнулъ:
— Подумаешь, и въ самомъ дл душа святая!… А самъ у солдатъ, да у солдатокъ пособія воруетъ! Получитъ изъ казначейства эти пособія и въ карманъ! Ходятъ, ходятъ къ нему за этими пособіями-то, да и махнутъ рукой. Другой солдатъ-то ужь и умеръ давно, а онъ все себ получаетъ за покойника-то!
— Откуда ты знаешь все.это?
— Слухами, братъ, земля полнится.
— Почему же начальство не знаетъ?
— Да ужь больно человкъ-то угодливый!— вскрикнулъ учитель.— И услужить, и принять, и угостить уметъ. Вонъ намедни Ивану Петровичу черныхъ гусей имть захотлось, такъ Герасимъ Савельичъ въ Москву смахалъ за ними. А прідетъ кто, такъ у него все есть… и балыкъ, и икра, и хереса разные… Слышно, что въ члены управы поступить норовитъ. И выберутъ! Цензъ у него есть, въ гласные пробрался, а съ помощью протекціи да Ивана Петровича проберется и въ члены. И отлично будетъ, потому башка у него на плечахъ дльная сидитъ… Его только къ земскимъ деньгамъ подпускать не слдуетъ, хозяинъ онъ будетъ умный… а ужь обчиститъ такъ, что никто иголочки не подднетъ…
И, немного помолчавъ, онъ спросилъ Бертолетова:
— А зачмъ онъ приходилъ къ теб?
— Архаровъ-то?
— Да. Ужь не по карчагинскому ли длу?
— По карчагинскому.
— Что же, перемнилъ свидтельство?
— Съ какой стати?
— Напрасно. Слышалъ я, что дло это всхъ интересуетъ, что даже и доктора противъ тебя возстали.
— И пускай ихъ.
— Да и мужичишка-то дрянь, по правд сказать,— прибавилъ учитель.— Не стоитъ изъ-за него свою выю подставлять.
Тмъ временемъ писарь усплъ уже дойти до дьяконскаго двора, позади котораго былъ садикъ, и, войдя въ ворота, увидалъ старика-дьякона, Оксинаго дда. Онъ сидлъ на крылечк въ блой холщевой рубах, такихъ же порткахъ, съ босыми ногами и грлся на солнышк. Онъ словно дремалъ, пригртый теплыми лучами. Совершенно лысая голова его была опущена на грудь, костлявыя длинныя руки покоились на костлявыхъ же обострившихся колнахъ. Онъ даже не замтилъ остановившагося передъ нимъ писаря… А тотъ стоялъ передъ нимъ фертомъ, смотрлъ на дда съ какимъ-то не то сожалніемъ, не то презрніемъ и только головой покачивалъ.
— Что, ддъ?— заговорилъ онъ, наконецъ.— На солнышко, выползъ?
Дьяконъ поднялъ голову, вытаращилъ на писаря мутные глаза съ отвисшими красными нижними вками и глупо осклабилъ беззубый ротъ.
— На солнышко, молъ, выползъ?— повторилъ писарь.
— Ништо, на солнышко.
— Грйся, грйся… А въ садикъ-то все-таки бы заглянулъ.
— Чего тамъ длать!— прошамшилъ старый ддъ.— Теперь тамъ длать нечего! Деревья обмотыжены, сушникъ вырзанъ, червь обобранъ… самъ все, самъ… все, все самъ… Теперь въ порядк…
— Полно, такъ ли?
— Такъ, такъ, такъ… самъ, самъ…
— Смотри, какъ бы кто вишенъ-то твоихъ не поломалъ, да самородинку не потопталъ…
— А то бы сходилъ,— продолжалъ писарь.— Люди они молодые, того гляди набдокурятъ, либо сучекъ сломаютъ, либо что другое…
— Небось!
— Какъ знаешь!… Теб со слпу-то видне.
— И то ослпъ ужь, — подхватилъ ддъ.— Читать ужь не могу, шабашъ! Хочу въ городъ създить, очки покрпче купить.
— Купи, купи… да только хорошія покупай, чтобы, осдламши ими носъ, ты сквозь землю видлъ.
Ддъ даже со смху покатился отъ такихъ словъ.
— Ужь ты скажешь, Герасимъ Савельичъ!— бормоталъ онъ, заливаясь смхомъ.— Такихъ-то и не найдешь, пожалуй.
— А коли не надешься найти, такъ незачмъ и здить.
— Ну, ужь и сказалъ… хе, хе, хе!… сказалъ!
— Эхъ,— перебилъ его писарь съ досадой,— помирать теб время…
— Ну, нтъ, шалишь!— вскрикнулъ ддъ и, показавъ писарю кукишъ, который предварительно помуслилъ, прибавилъ:— Я, братъ, знаю, когда мн помирать-то!
— Рано, что ли?— спросилъ писарь.
— Рано, рано, время не пришло еще… Я знаю, когда я помру…
— Когда же?
— А вотъ когда внукъ попомъ сюда прідетъ,— проговорилъ съ увренностью ддъ,— тогда я и самъ умру… вотъ что!… Видніе мн было… да… видніе такое… самъ Николай угодникъ являлся,— прибавилъ онъ, набожно крестясь,— и говорилъ мн: ‘Ты, говоритъ, живи, ддъ, пока внукъ попомъ сюда не пріхалъ, а какъ прідетъ, такъ ты облачайся, стихарь наднь, ораремъ препояшься, бери кадило и ложись… Это и будетъ твой смертный часъ и внукъ твой тебя земл предастъ’. Вотъ что, другъ любезный!
И, глядя на доживавшаго свой вкъ дда, въ то же время, думалъ:
‘А вотъ какъ явится къ теб твоя внучка-то съ брюхомъ, такъ ты и помянешь тогда про мои очки-то!’
Придя домой, онъ тотчасъ же послалъ за урядникомъ, приказалъ ему вести въ городъ Карчагина, а вслдъ за ними похалъ и самъ.
IV.
Хотя докторъ Бертолетовъ, повидимому, и не обратилъ особеннаго вниманія на обобщенное ему писаремъ предписаніе о переосвидтельствованіи черезъ другаго врача крестьянина Карчагина, однако, на самомъ-то дл извстіе это настолько потревожило его самолюбіе, что онъ призадумался не на шутку. Поэтому ничего нтъ удивительнаго, что утренній чай въ садик прошелъ какъ-то вяло, скучно и что докторъ словно былъ радъ ухать поскоре изъ дома. Покончивъ съ чаемъ, онъ поспшно простился съ Оксей, съ учителемъ и тотчасъ же отправился въ путь. Подкурганскій фельдшеръ, который долженъ былъ сопровождать Бертолетова, стоялъ уже въ ожиданіи его у телжки, запряженной тройкою земскихъ лошадей. Они услись и похали. Выхавъ на выгонъ, они увидали вдалек облако густой пыли, бжавшее по дорог, ведущей въ городъ.
— Это вонъ писарь похалъ,— проговорилъ фельдшеръ, указывая на пыль,— Карчагина въ городъ повезъ… Съизнова, вишь, свидтельствовать будутъ.
‘Не мшкаютъ’,— подумалъ Бертолетовъ.
Отъ Подкурганнаго до Уварова было верстъ двадцать, тмъ не мене, къ обычному часу, т.-е. къ девяти часамъ утра, Бертолетовъ подъзжалъ уже къ крыльцу уваровскаго пріемнаго покоя. Заслышавъ колокольчикъ, уваровскій фельдшеръ выбжалъ на крылечко, помогъ Бертолетову высадиться изъ телжки и мимоходомъ доложилъ, что ‘въ поко все обстоитъ благополучно’.
Уваровскій ‘покой’ помщался въ довольно просторномъ флигел. Въ одной половин была устроена небольшая больничка въ четыре кровати для ампутаціонныхъ больныхъ, а въ другой происходилъ осмотръ и пріемъ приходящихъ. Послдняя половина состояла изъ просторной комнаты съ нсколькими окнами, возл одного изъ которыхъ помщался столъ для доктора и одного изъ фельдшеровъ. Рядомъ съ этою комнатой, за досчатою перегородкой была другая комната для аптеки и фельдшера, составляющаго лекарства. Докторъ осматривалъ больныхъ, опредлялъ болзнь и прописывалъ лкарства, а сидвшій рядомъ съ нимъ фельдшеръ записывалъ все это въ книгу вмст съ именами больныхъ. Съ полученнымъ рецептомъ больной отправлялся за перегородку и тамъ отпускалось ему лкарство. Сперва къ этимъ ‘пунктамъ’ народъ относился съ недовріемъ, являлся на нихъ рдко и только въ крайнихъ случаяхъ, когда ужь ‘моченьки никакой не было’, но потомъ, убдившись, что новый лекарь занимается больными не какъ прежній, а ‘по Божьему’, не замедлилъ увровать въ эти пункты и ‘валомъ повалилъ на нихъ’. Народъ началъ приходить такими массами, что сплошь да рядомъ доктору Бертолетову приходилось возиться съ нимъ съ утра до поздней ночи. Въ такіе-то дни онъ оставался обыкновенно безъ обда и питался только чаемъ да баранками. И такъ-то три раза въ недлю, не говоря уже о томъ, что въ остальные дни надо было принимать больныхъ въ поко села Подкурганнаго. Пріемные покои эти находились въ базарныхъ селахъ и пріемъ больныхъ назначался въ базарные дни. Народъ халъ на базаръ и, въ то же время, въ случа надобности, имлъ возможность повидаться съ врачемъ. Въ зимнее время, когда народъ былъ почти свободенъ, онъ прізжалъ на пункты въ большемъ количеств, чмъ лтомъ, когда ему недосугъ уже было ни хворать, ни гулять по базарамъ.
Тоже случилось и въ описываемый день. Больныхъ было очень немного. Мужики пахали паръ, а женщины пололи яровые посвы, мотыжили бахчи и подсолнечники. Только нсколько стариковъ да старухъ, закутанныхъ, несмотря на жаркій день, въ овчинные тулупы, ожидали доктора, сидя на завалинк флигеля. Бертолетовъ покончилъ пріемъ довольно скоро и только одна старуха, страдавшая лихорадкой, задержала его нескончаемымъ разсказомъ про свою болзнь.
— Да давно ли съ тобой лихорадка-то?— спросилъ, наконецъ, Бертолетовъ.
— Давно, родимый, ужь и не помню когда!
— Съ годъ, что ли?
— Больше… какъ возможно!
— Ну, два?
По старуха обратилась къ пріхавшей вмст съ ней другой старух и спросила:
— Когда у насъ храмъ-атъ освщали, архирей-то прізжалъ… лтъ десять будетъ?
— Больше, родимая… Я въ т поры Алешкой брюхата была, а ужь вотъ ему семнадцатый пошелъ…
— Ну, вотъ, вотъ!— обрадовалась больная, что припомнила, наконецъ, начало лихорадки.
— Что же ты прежде-то не приходила?— крикнулъ Бертолетовъ.
Бертолетовъ прописалъ ей лкарство, записалъ ея адресъ и общалъ надняхъ побывать у нея.
Покончивъ съ пріемомъ, онъ зашелъ въ ампутаціонную больницу. Тамъ было всего трое больныхъ: двое съ отнятыми руками, а третій на костыляхъ, съ отрзанною по колно ногой. Вс они толпились возл двери и, видимо, съ нетерпніемъ ожидали докторскаго появленія.
— Вы чего это съ коекъ-то повскакали?— крикнулъ Бертолетовъ.
— Да къ твоей милости!— заговорили калки въ одинъ голосъ.
— Что такое?
— Да вотъ на Троицу ярманка въ Подкурганномъ будетъ… Ужь ты насъ отпусти… Погулять захотлось…
Бертолетовъ расхохотался и повеселлъ даже.
— Опосля ярманки мы опять явимся… Это ты будь спокоенъ… Какъ можно!… Ншто возможно, чтобы не явиться? Погуляемъ и явимся,— утшали его больные.
Бертолетовъ обругалъ ихъ дураками и не отпустилъ. Но больные въ свое время, все-таки, ушли.
Часовъ въ двнадцать онъ поскакалъ въ Дубовую.
Но въ Дубовой развеселившійся было Бертолетовъ разговоромъ съ своими калками снова впалъ въ раздраженное состояніе. Никакія предписанныя имъ мры къ прекращенію дифтерита исполнены не были. Здоровыя дти сообщались съ больными и болзнь быстро усиливалась. Бертолетовъ принялся было длать нагоняй откомандированному въ Дубовую фельдшеру, но, убдившись, что во всхъ безпорядкахъ виновато было сельское начальство, послалъ за старостой. Тотъ былъ въ пол и за нимъ поскакали верхомъ. Въ ожиданіи его Бертолетовъ началъ обходить вс избы, подробно осматривать дтей и отдлять больныхъ отъ здоровыхъ. Наконецъ, явился староста. Онъ оказался, конечно, безграмотнымъ, а потому и предписаніе волостнаго правленія, о которомъ говорилъ ему утромъ Архаровъ, осталось непрочитаннымъ и лежало себ вмст съ другими предписаніями въ образниц подъ иконами. Бертолетовъ окончательно вышелъ изъ себя, чуть было не побилъ старосту, но какъ-то удержался и строго приказалъ ему тотчасъ же, при немъ, отвести для больныхъ особую избу, пригрозилъ, что за неповиновеніе отдастъ его подъ судъ, и угроза эта подйствовала. Староста бросился исполнять приказаніе доктора, а немного погодя въ распоряженіи Бертолетова была уже просторная изба, которая и превратилась въ больницу. Затмъ пришлось воевать съ бабами. Бабы не соглашались класть заболвшихъ дтей своихъ въ больницу, но Бертолетовъ справился и съ ними. Онъ объяснилъ имъ прилипчивость этой болзни, указалъ на т дома, въ которыхъ перемерли поголовно вс дти, объяснилъ имъ возможность повторенія такихъ случаевъ и въ ихъ семьяхъ, уврилъ, что въ устроенной имъ больниц удобне будетъ лечить больныхъ, что тамъ день и ночь будетъ при больныхъ фельдшеръ, что онъ самъ будетъ прізжать черезъ день, выбралъ двухъ-трехъ сидлокъ изъ сердобольныхъ ‘черничекъ’ и, такимъ образомъ, уладилъ, наконецъ, дло. Все это потребовало, конечно, немало времени и только къ вечеру, достигнувъ желаемыхъ результатовъ, Бертолетовъ сталъ собираться домой. Но ухать домой ему, все-таки, не пришлось. Въ деревн оказалась одна женщина, третьи сутки мучившаяся родами. Когда Бертолетовъ пришелъ въ избу больной, то послдняя была до того уже обезсилена, что почти не выказывала признаковъ жизни. Она успла уже причаститься, собороваться и теперь лежала подъ образами въ переднемъ углу. Домашніе поршили, что ей не встать уже, и готовились къ предстоящимъ похоронамъ. На стол лежало нсколько восковыхъ свчекъ, ладонъ, на груди больной покоился маленькій мдный образокъ, а въ углу избы какая-то женщина торопливо сшивала что-то похожее на саванъ. Бертолетовъ осмотрлъ больную и поршилъ прибгнуть къ искусственному извлеченію ребенка. Бабы опять подняли бунтъ, но на этотъ разъ докторъ уже не церемонился съ ними. Онъ вытолкалъ ихъ вонъ изъ избы, заперъ дверь и съ помощью фельдшера сдлалъ операцію. Операція удалась, мертвый ребенокъ былъ вынутъ и больная начала выказывать признаки жизни. Всю ночь просидлъ Бертолетовъ надъ больной, а когда на восток загорлась утренняя полоска зари, онъ ршился, наконецъ, хать домой, оставивъ при больной пріхавшаго съ нимъ фельдшера.