М. П. Алексеев. Пушкин и английские путешественники в России, Пушкин Александр Сергеевич, Год: 1982

Время на прочтение: 48 минут(ы)

М. П. Алексеев

Пушкин и английские путешественники в России

Русско-английские литературные связи. (XVII век — первая половина XIX века)
Литературное наследство. Т. 96
М., Наука, 1982

Глава VII
ПУШКИН И АНГЛИЙСКИЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ В РОССИИ

1. Английские путешественники в России и русские в Англии. 2. Англичане — знакомцы Пушкина и их рассказы о нем.— Э. Уиллок, Гренвилль, Рейке и Френкленд. 3. Джордж Борро — писатель и полиглот. 4. Джордж Борро в России.— Борро и русские востоковеды.— Борро выпускает в Петербурге свои стихотворные переводы с тридцати языков и наречий. 5. Борро — переводчик Пушкина.— Пушкин и его ‘Разговор с англичанином’. 6. Борро и московские цыгане. 7. Борро в Испании.— Присылка ему из Петербурга автографов Пушкина и Жуковского.— Борро узнает о смерти Пушкина. 8. Отзывы Борро о русской литературе и воспоминания о петербургских друзьях

1. Английские путешественники в России и русские в Англии

С начала XIX в. Россия, главным образом Петербург и Москва, часто посещаются иностранными путешественниками. Сюда едут и дипломаты, и врачи, и купцы, и художники, и просто туристы. В разноплеменной толпе гостящих в русских столицах или разъезжающих по стране путешественников в это время было особенно много англичан.
Вниманию англичан к России, проявлявшемуся уже в давние годы, в начале XIX в. был дан новый толчок англо-русским военно-политическим сближением в период наполеоновских войн, а затем и сложной игрой обоюдных интересов на Ближнем Востоке и в Азии1. Таким образом, эти путешествия получали теперь и некоторый политический смысл и своего рода дипломатическую важность, постепенно становясь все более частыми. Не менее существенным было еще одно обстоятельство: заграничные походы русской армии еще прочнее, чем прежде, связали судьбу русского государства с судьбами западноевропейских держав: с тех пор уже не могло быть и речи о какой-либо его политической замкнутости или изоляции, еще дававших себя знать в наших международных отношениях в XVIII в. (например, при Павле I, когда назревал англо-русский военный конфликт), несмотря на выдающуюся уже тогда международную роль России и поражавшую европейских политиков ее военную мощь.
Приезжая в русские столицы в 1820—1830-е годы, иностранец слышал здесь не только французскую, но и английскую речь, встречал тут как своих добрых приятелей тех самых людей, с которыми он уже свел знакомство в Европе,— в Париже, Риме, Венеции, Флоренции или Лондоне.
1820—1830-е годы — пора особенно частых поездок англичан в Россию, русских — в Англию и в то же время пора их особенно частых встреч во всех столицах континентальной Европы, на всех модных курортах и путях международного туризма. Русский журналист 1830-х годов, размышляя в статье ‘Путешественник нашего времени’ на тему о том, кто и как путешествует по Европе, приходил даже к заключению, что из всех культурных народов ‘путешествуют более всех англичане и русские, так много и так часто, что о других в сравнении с ними можно сказать, что они совсем не путешествуют’2.
В переписке русских людей 1820—1830-х годов часто мелькают английские имена, встречи с англичанами в Петербурге и Москве неисчислимы, привычны и поэтому нередко малозначительны. Достаточно перелистать такие источники того времени, как переписку А. И. Тургенева с П. А. Вяземским пли А. Я. Булгакова с братом, чтобы увидеть, как часты в эти годы англорусские встречи и в России и за ее пределами.
Сюда относится, прежде всего, дипломатический круг: англичане из великобританского посольства в Петербурге — частые гости на петербургских и московских балах, раутах, приемах. П. А. Вяземский, например, поддерживает сношения со многими из англичан, принимает их у себя, записывает беседы с ними на политические или литературные темы3. Если они ездят в Москву, А. Я. Булгаков приглашает их к себе, делает им ответные визиты, торопится показать им все достопримечательности города. Любопытны сохранившиеся в его письмах рассказы о том, как он сопутствовал Стратфорду-Каннингу в 1825 г. во время его ознакомления с Москвой4.
При помощи дипломатических кругов легкий доступ в русские столичные салоны получали и другие ‘залетные’ путешественники из Англии. То это ‘какой-то англичанин-вояжер, прекрасный собою’, как его аттестует принимавший его у себя в 1831 г. А. Я. Булгаков5, то ‘Niedham, voyageur anglais’, участвовавший в московском масленичном катанье на санях6, то некий ‘господин с письмом из Лондона от Ломоносова С. Г., служившего в русском посольстве, капитан королевского флота Crawford’7, то молодой лорд, совершавший в России свое свадебное путешествие8, то ‘англичанин-путешественник’, ‘молодой человек, …кажется, сын богатого пастора’9. Английский путешественник был в некотором роде обязательной фигурой при описании петербургского или московского общества 1820—1830-х годов — в первую очередь, конечно, его высшего дворянского слоя.
Не пропустил английского путешествующего лорда с супругой также и Лермонтов при описании петербургского высшего света середины 1830-х годов. Он пишет в ‘Княгине Лиговской’ (гл. IX): ‘…Тут было все, что есть лучшего в Петербурге: два посланника, с их заморскою свитою, составленною из людей, говорящих очень хорошо по-французски (что, впрочем, вовсе не удивительно) и поэтому возбуждавших глубокое участие в наших красавицах, несколько генералов и государственных людей,— один английский лорд, путешествующий из экономии и поэтому не почитающий за нужное ни говорить, ни смотреть, зато его супруга, благородная леди, принадлежавшая к классу blue stockings <'синих чулок') и некогда грозная гонительница Байрона, говорила за четверых и смотрела в четыре глаза, если считать стеклы двойного лорнета, в которых было не менее выразительности, чем в ее собственных глазах...'. Конкретность этой характеристики, заставляющая предположить, что Лермонтов имел здесь в виду совершенно определенных, хотя и не известных нам лиц, нисколько не лишает ее типичности, но даже усиливает ее. В русском журнале 1839 г. можно прочесть, например, подробное объяснение того, что значит 'путешествовать из экономии', по английскому обычаю, и оно может служить прекрасным комментарием к приведенным словам Лермонтова из 'Княгини Литовской'10. Еще ранее О. И. Сенковский утверждал, со своей стороны: ‘Англичане ездят за границу для экономии’11.
Английские путешественники, однако, появились у нас не только в высшем свете, они проникали в дворянские помещичьи усадьбы во внутренних губерниях, встречались в чиновничьих кругах провинциальных захолустий, да и в обеих столицах, особенно в Петербурге, нередко были приметны в самых различных общественных слоях, тем более, что и ‘английская колония’, например, в том же Петербурге, была в эти годы довольно велика и очень разнообразна по своему составу12.
В 1814—1815 гг. через Россию проехал, возвращаясь из Персии в Англию через Кавказ и Москву, писатель Джеймс Морьер (James Justinian Morier, 1780—1849), книги которого о похождениях Мирзы Хаджи Баба Исфагани в переводах-переделках О. И. Сенковского впоследствии стяжали у нас столь большую популярность13.
Другие английские путешественники предпринимали путешествия в обратном направлении — с севера на юг. В начале 20-х годов французский путешественник, ехавший морем в Петербург вместе с английской семьей, сделал следующее наблюдение: ‘Не мог я не подивиться благоразумной простоте и умеренности, с коими путешествуют англичане. Один пожилой британец с двумя дочерьми ехал с нами в Петербург. Оттуда намеревались они продолжать свой путь в Одессу, а потом, сев на корабль, отправиться в Константинополь и, наконец, в Египет. Кто бы поверил, что весь багаж его семейства заключался в двух маленьких чемоданах?’14.
В начале 20-х годов в России заставил о себе говорить англичанин-путешественник не совсем обычного типа. Это был Джон Кокрен, совершивший ‘пешеходное’ странствие из Петербурга на Камчатку через Сибирь, женившийся на сибирячке и по возвращении в Англию опубликовавший занимательную книгу о своих скитаниях (1824). Личность этого Кокрена, которого В. П. Кочубей метко прозвал ‘почетным бродягою’, долго занимала русское общество, в частности пушкинский круг: обсуждали изданную им книгу, способ его путешествий, характер и качество сделанных им наблюдений15.
Англичане, путешествовавшие по России, пользовались относительной в то время свободой и заезжали довольно далеко от столиц. Так, например, в конце октября 1826 г. в Оренбурге появился некий англичанин, Ричард Сандерсон, вместе с сопровождавшим его слугой. Тотчас по своем прибытии в этот город он очень удивил местные полицейские власти своим чудаковатым поведением, которое показалось не только непривычным, но и крайне подозрительным: двое суток он почти не выходил из своего экипажа, затем переместился в нанятую им комнату, в которую воспретил вход всем, не исключая слуги. Окружавшие его оренбуржцы, заинтересовавшиеся таинственным приезжим, как-то дознались, что живя взаперти, он постоянно занимался писанием и что-то чертил с помощью циркуля, при этом окна его комнаты были всегда наполовину закрыты салфетками. Все эти странности привели полицмейстера к заключению, что ‘он может быть человек подозрительный и неблагонамеренный для России’, поездка же Сандерсона по окрестностям города и в Илецкую защиту еще более укрепили эти подозрения, и пошла секретная переписка: полицмейстер уведомил об этом военного губернатора, последний сообщил в Петербург в III Отделение, за Сандерсоном установлен был тайный надзор… Одно из писем Сандерсона из Оренбурга к матери подверглось перлюстрации и в нем оказалась довольно резкая характеристика оренбургских жителей. После нескольких скандалов и драки со своим слугой Сандерсон в ноябре 1827 г. был выслан из Оренбурга в Москву, а оттуда препровожден с жандармами до границы с Австрией16.
Около того же времени в Россию явились два квакера (Аллан и Грелле), интересовавшиеся здесь преимущественно тюрьмами, домами призрения, школами и религиозной жизнью русского народа17.
В одном из очерков М. Н. Загоскина изображен карикатурный портрет англичанина-туриста на гулянье в Петровском парке под Москвой. Он танцует, а затем слушает хор цыган. ‘Подле нас стояли два француза. Они, казалось, были в восторге от этого бешеного хора… Да, да! — проговорил позади их исковерканным французским языком тот самый англичанин, который так усердно танцевал французскую кадриль. — Годдем! Как эти голоса напоминают мне вой моих охотничьих собак, когда их запрут на псарню!’18 Сатирический образ английского туриста изобразил также В. К. Кюхельбекер в своей драматической сказке ‘Иван, купецкий сын’ (1832—1842): это лорд Элгин (у Кюхельбекера — Эльджин), путешествовавший по России с Кикиморой (олицетворением злого духа вроде русского Мефистофеля), принявшим образ лакея. Кикимора говорит, между прочим:
На мне ливрея
Наемного лакея,
Но и под ней, друзья,
Кикимора все тот же я.
А впереди меня идет мой барин,
Ов англичавин, вы заметьте, не татарин,
Вдобавок, он ученый и турист.
Между Эльджином и Кикиморой происходит острый разговор о русских (в частности новгородских) древностях, кончающийся резким осуждением Эльджина и учиненного им грабежа античных мраморов в Греции, характерно, что Эльджин говорит у Кюхельбекера на макароническом русско-французско-английском языке19.
Время от времени появлялся в России то какой-нибудь художник, присланный лондонским издателем, чтобы срисовать Кремль и петербургские дворцы для английского ‘Живописного ежегодника’ с видами европейских столиц, то заезжий литератор, которому поручено было составить текст к указанным рисункам, то просто предприимчивый турист, иного привлекали сюда семейные связи или случайные обстоятельства.
‘Один из лондонских книгопродавцев,— писали в ‘Московском наблюдателе’ 1836 г.,— желая в прошлом году издать живописный альманах пороскошнее и повернее, присылал в Москву нарочно одного живописца срисовать Кремль и замечательнейшие здания нашей старой столицы. Неугомонный Живописец не удовлетворился одними рисунками и пустился в описания нравов, торговли, промышленности и общественного быта московитов. Само собою понимается, как эти описания должны быть верны и остроумны, когда автор все это сделал в две-три недели…’20
Речь идет о книге Л. Ричи (Leitch Ritchie, 1800—1865) ‘A Journey to St. Petersburg and Moscow’ (London, 1836), вышедшей с 25 гравюрами на стали,— видами Петербурга и Москвы. Однако художник и автор текста к этой книге — разные лица. О том как и с чьей помощью составлялась эта книга, дает представление письмо О. И. Сенковского к М. Н. Загоскину из Петербурга в Москву (6 мая 1835 г.): ‘Податель этого письма — английский литератор и путешественник Ричи (Ritchie), известный своими сочинениями и один из хороших нынешних прозаиков в Англии, просил меня доставить ему знакомство с каким-нибудь отличным русским литератором в Москве. Вы понимаете сами, почтеннейший Михайло Николаевич, что из народного тщеславия и для спасения чести русской словесности перед иностранцем я указал ему на одного вас, как на единственного представителя русского изящного ума и литературной образованности в первопрестольном граде Москве, не говоря уже о ваших любезных качествах. Поэтому, примите же его под покровительство всей вашей блистательной любезности, а я, со своей стороны, не сомневаюсь, что потершись о ваши дарования, он уедет из России наэлектризованный восхищением и самым лучшим и лестным понятием о русском литературном сословии. Постарайтесь показать ему Москву с самой живописной и выгодной стороны, потому что, надобно вам знать, он путешествует с такими злобными намерениями, которые должны сильно подстрекнуть ваш патриотизм коренного москвича. Он издал в прошлом году великолепный альманах в Лондоне, имевший большой успех в Англии и на твердой земле: это ‘Walter Scott and Scotland’ с пышными гравюрами и текстом, относящимся к разным достопримечательностям Шотландии. В нынешем году издает он такой же альманах под названием ‘Russia’. На будущий год он берет Швецию, потом Германию, Францию, Испанию, Турцию и прочая! Таким образом в шесть лет они, то есть он и книгопродавец Heath, с которым он предпринял это прекрасное издание, проведут через альманах всю Европу. В прошлом году они присылали в Россию живописца для снятия разных видов, которые уже гравируются на стали в Лондоне. Теперь г. Ричи сам приехал посмотреть на предметы, которые срисованы живописцем, чтобы описать их’21.
Любопытно, что в этом же году в Лондоне был издан даже специальный ‘Путеводитель по Петербургу и Москве’ для нужд английских путешественников22, очевидно, он вполне отвечал тогда спросу на книжном рынке.
Находились тогда и такие туристы, которые ездили в Россию по ‘семейным Обстоятельствам’. Так, некий Р. Л. Венейблс (R. Lister Venables), издавший в 1830-х годах в Лондоне две книги о русской жизни — ‘Домашние сцены в России’ и ‘Домашние обыкновения русских’,— писал в предисловии к последней книге: ‘Породнившись благодаря моей женитьбе со многими русскими семействами, в течение лета 1837 г. я путешествовал с моею женою по ее отечеству для свидания с ее родственниками, мы провели с ними двенадцать месяцев, частью в их поместьях внутри России, частью в их зимних домах в Петербурге’.
Русский журналист, рецензируя обе эти книги Венейблса вместе с целой серией других английских путешествий по России, писал о них: ‘Автор не любит избитых путей и не идет за толпой путешественников в большие города, но заглядывает в них только мимоходом, когда они лежат ему по пути. Он выбирает себе дороги проселочные, сворачивает в сторону, заезжает к помещикам, описывает их быт верно и резкими чертами, конечно, не пропуская случаев иногда посмеяться над ними… Он довольно удачно схватил некоторые характеристические черты нашего народа. Описание тамбовской ярмарки также взято с природы’23. Весьма многие из этих путешественников берутся за перо, чтобы описать свои дорожные впечатления, иные по возвращении на родину издают путевые записки, другие оставляют в своих домашних архивах письма, заметки и всякого рода памятные, материалы, которые позже также попадают в печать.
Ф. Ф. Вигель вспоминает с присущей ему желчностью про одного британского туриста, ‘самого простого джентльмена, даже с весьма ледащею наружностью’, поведение которого на балу, куда приглашен был этот странствующий по российским провинциям англичанин, показалось мемуаристу не столько оригинальным, сколько вовсе не приличным: ‘Он явился в собрании на бале в странном фраке с длинными фалдами, с огромною лысиной и с маленьким лорнетом на шнурке, в правый глаз вставленным, что показалось великою новостью. Он остановился посреди залы, вынул из кармана записную книжку и карандаш, а потом, окидывая взорами общество, стал что-то записывать или рисовать’24. В тех же ‘Записках’ Вигель рассказывает про ‘одну путешественницу, английскую леди, бывшую в Москве’, которую настолько заинтересовала одна романтическая история (некий молодой человек, воспитанный в доме князя, влюбляется в его дочь, узнав, что молодая девушка его сводная сестра, он постригается в монахи), что она ездила в Троицкую лавру, чтобы повидать героя рассказа, а затем ‘составила из этого трогательную повесть и напечатала ее в одном великолепном кипсеке’25.
Повесть Фан-Дим (Е. Н. Кологривовой) ‘Голос за родное’ (СПб., 1842), действие которой отнесено к 1838 г., целиком построена на материале об английских туристах в России, появляющихся здесь в качестве основных действующих лиц повествования. Уже в первых главах описан один из них, беседующий на корабле, в виду Петербурга, с русскими, ‘которых он уже обрек на жертву своему будущему тому in-octavo, предприняв настоящее путешествие с единственной целью: живописать Россию и ее жителей. Турист был одержим одной господствующей идеей — ‘to catch notions about his present object’ (т. е. наловить как можно более сведений об избранном предмете) и ловил же он их, как мух, на лету, без всякого разбора! Разумеется, он начал свои премудрые наблюдения с первых русских, какие ему повстречались…’ Писательница ядовито замечает про своего героя, что, отправляясь в Петербург, ‘он наперед заготовил великолепное предисловие к своему будущему изданию о России, и оно начиналось общим взглядом на этот оригинальный народ .
‘Туристы водятся только на великобританских островах, преимущественно в английских графствах,— говорится в другом месте этого же романа <...> — Как птицам перелетным, не живется им в родной стороне, шататься беспрестанно по белому свету есть важнейшее и даже необходимое условие их существования … В Россию только недавно стали залетать туристы: за то и обрадовались ей, как новой теме, возбуждающей любопытство на Западе, и теперь нашу бедную прекрасную родину терзают туристы точно так же, как уличные музыканты безбожно пиликают любимые темы из лучших опер’27.
В повести Ф. Ф. Корфа ‘Музыкант’ есть эпизод, где рассказывается о прибытии в Петербург иностранного парохода, на котором среди других лиц находятся два английских путешественника. ‘Ces anglais sont-ils droles!’ <Эти англичане такие чудаки!> — замечает один из их спутников.— Посмотрите, эти два англичанина ходят по палубе и нимало не восхищаются, как будто они въезжают в какой-нибудь Плимут или даже хуже…’, ‘Английский баронет кликнул своего наемного лакея, хваставшего знанием русского языка, и сказал ему: ‘Coach! <Извозчика!>‘ — Лакей бросился к извозчику и толковал ему что-то, но тот из всех речей его понял только: Демут-трактир, сказал: ‘двугривенный, барин’, и подал дрожки’28. В ‘Московском наблюдателе’ помещена ‘Повесть о том, как Англия попала в Костромскую губернию’29. В этом заурядном произведении беллетристики рассказано о некоем английском путешественнике, который влюбляется в московскую девушку Полину, оставшуюся без матери и воспитывавшуюся у старой тетки, и едет за ней в глухую деревню центральной России.
Английская пресса 1830-х годов, в свою очередь, не могла не обратить внимание на этот хлынувший на лондонский книжный рынок поток всевозможных описаний поездок в Россию, страну, которая, как писал ‘Athenaeum’, ‘со дня на день привлекает к себе все большее и большее внимание публики30. Тот же ‘Athenaeum’ в 1836 г. недоумевал, зачем понадобилось некоему преподобному Р.-Б. Полю (Rev. R. В. Paul) издать свой весьма заурядный отчет о двухмесячной поездке из Лондона в Москву и обратно 3l, и в особенности, что заставило другого туриста Рэйфорда Рэмбла (Ray-ford Ramble) в том же году издать свои путевые очерки по России, относящиеся к 1819 г., т. е. к путешествию, имевшему место 17 лет тому назад32. Поневоле книги вроде труда П. Добеля (P. Dobell) ‘Россия как она есть, а не так, как ее себе представляют’ (‘Russia as it is and not as it is being represented’. London, 1833) являлись тогда распространенными и злободневными.
Историческое значение всех этих многочисленных изданий — книг, путевых дневников, воспоминаний, писем с дороги и проч.— разумеется, далеко не равноценно, но в большинстве из них заключаются иногда интересные суждения о России, русском народе, различных сторонах русской культуры, искусства, общественной жизни, быта и нравов. Число их особенно возрастает после 1814 г., назовем среди них для примера, помимо уже ранее указанных нами, книги Джонстона (1817), В. Вильсона (1828), Гренвиля (1828), сэра Александера (1829), Э. Мортона (1830), Френкленда (1832) и др.33 В 1839 г. ‘Сын Отечества’ ‘с чувством народного самодовольствия’ отмечает обилие книг о России, выходящих в Англии: ‘Прошло то время, когда иностранцы, говоря о России, довольствовались пустыми бреднями злонамеренных умов и верили на-слово какому-нибудь Леклерку или Ансело’, теперь они ‘стали глубоко вникать в внутреннее управление нашего государства во всей его многосложности, от самых мелочных подробностей восходя до коренных его законов’34.

2. Англичане знакомцы Пушкина и их рассказы о нем.Э. Уиллок, Гренвиллъ, Рейке и Френкленд

Англичан — путешественников по России или постоянно живших здесь — Пушкин часто упоминает в своих произведениях, в особенности в 30-е годы.
Недаром такую типическую фигуру встречаем мы в 8-й главе ‘Евгения Онегина’ при характеристике русского светского общества
И путешественник залётный,
Перекрахмаленный нахал {*},
{* Вариант: ‘блестящий лондонский нахал’. }
В гостях улыбку возбуждал
Своей осанкою заботной,
И молча обмененный взор
Ему был общий приговор35.
Строфа XXVI
В набросках ‘Романа в письмах’ Пушкина, писанных, вероятно, в 1829—1830 гг., именем ‘леди Пельгам’ названа какая-то ‘заезжая англичанка’, упоминаемая среди лиц петербургского света. Эпизодический англичанин встречается в ‘Пиковой даме’: на похоронах графини близкий родственник покойницы ‘шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер <Германн> — ее побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: Oh?’ (гл. V). Напомним, что ‘англичанин’ назван также в одном из вариантов плана ‘Дубровского’. Не забудем также сатирический образ англичанки-гувернантки в семье Муромских (‘Барышня-крестьянка’)36. Все это — традиционные образы в русской поэзии и прозе 30-х годов, поэтому искать возможные их реальные прототипы вовсе не обязательно.
Пушкин интересовался печатными описаниями английских путешественников как старого времени, так и ему современными. В некоторых из этих книг попутно говорится о русской литературе и встречается также имя Пушкина. Несколько таких книг находилось в библиотеке поэта, с иными из путешественников он встречался лично, о других мог слышать от своих друзей. Во всяком случае, очень значительная часть этой литературы английских путешествий, безусловно, находилась в сфере его внимания, в особенности с тех пор, как английская жизнь и культура сделались предметом его глубокого интереса и серьезного изучения.
Следует, впрочем, подчеркнуть, что та или иная живая связь с английским миром, помимо книг и журналов, в сущности, не прекращалась у Пушкина всю его жизнь, начиная с первых послелицейских лет. Значение всех этих непосредственных внелитературных источников, которыми пользовался поэт, глубоко интересовавшийся жизнью Англии, у нас, несомненно, недооценено, круг его данных об этой стране был много шире и непосредственнее того, о котором дают нам представление книги его личной библиотеки и его возможные чтения вообще. Живая беседа значила иной раз больше, чем прочтенная книга на ту же тему.
С одной стороны, Пушкин и лично и через посредников имел постоянное общение с жившими в Англии представителями русского дипломатического мира. Так, в Англии бывали ‘арзамасцы’ Д. П. Северин и П. И. Полетика (см. гл. II), ‘туманный Альбион’ посетил (в 1814 г.) К. Н. Батюшков, и этот визит отозвался и в его письмах, и в стихах, хорошо известных Пушкину (‘Воспоминания’ и ‘Тень друга’). В 1818 г. к русскому посольству в Лондоне был причислен Н. И. Кривцов, знакомец Пушкина с 1817 г., который, по словам А. И. Тургенева, ‘не перестает развращать Пушкина и из Лондона и прислал ему безбожные стихи из благочестивой Англии’37, советник русского посольства в Лондоне Д. Н. Блудов сообщал своим друзьям по Арзамасу новинки английской литературы. В 1819 г. кратковременное путешествие в Лондон совершил С. И. Тургенев, приславший в Петербург свое рукописное ‘Письмо об Англии’, которое ходило по рукам среди его друзей38.
В более поздние годы вестями из Англии делились с Пушкиным А. И. Тургенев, С. А. Соболевский и даже те их общие друзья, которые сами не бывали в Лондоне, но получали оттуда письма от родственников и знакомых. Напомним здесь П. А. Вяземского или Д. В. Давыдова: байроновские рукописи, приобретенные первым из них, переписка с Вальтером Скоттом второго, несомненно, живо интересовали Пушкина. Сообщения, рассказы, новости об Англии, характеристика английского быта, общественной жизни, политические и литературные вести, полученные из первых рук, существенно дополняли в сознании Пушкина все то, что он мог узнать об этой стране из французской и русской литературы. Другой ряд подобных же сообщений Пушкин мог получать от англичан, путешествовавших по России. Поэтому круг английских знакомств поэта представляет несомненный интерес.
Некоторые из этих знакомств и встреч отмечены в литературе. Известно, например, о случайной встрече Пушкина в нюне 1820 г. в доме у Н. Н. Раевского на Кавказских минеральных водах с чиновником английской миссии в Иране капитаном Эдуардом Уиллоком (Willock). Предполагая с достаточным основанием, что Уиллок приехал из Тегерана на Кавказ с тайным умыслом ‘высмотреть положение наших военных дел в Чечне и Дагестане’, генерал А. А. Вельяминов, заступавший в то время место А. П. Ермолова, дал распоряжение ‘наблюдать за всеми его действиями и следить, кто у него бывает и как часто’. Подробный рапорт об этом из Георгиевска от 1 июля 1820 г., между прочим, упоминает о том, что в день прибытия на горячие минеральные воды, 20 июня, Уиллок ‘был у его высокопревосходительства — генерала от кавалерии и кавалера Раевского и пробыл у него довольное время’, а на другой день, 21 июня, в дом ‘губернской секретарши Анны Петровой Макеевой’, снятый Э. Уиллоком на время его здесь пребывания, ‘приходили к нему л.-гв. гренадерского полка поручик князь С. И. Мещерский 1-ый, л.-гв. ротмистр Николай Николаевич Раевский и недоросль, находящийся в свите его высокопревосходительства генерала Раевского, Александр Сергеев Пушкин. После отдыха Виллок, с персидским переводчиком и со оными посетителями, прохаживался, был вторично у его высокопревосходительства Николая Николаевича Раевского, у коего обедал. После сего, возвратись на квартиру, в 4 часа пополудни отправился через Шотландскую колонию в Георгиевск…’39. Из этого документа явствует, что с Уиллоком Пушкин встретился несколько раз. К сожалению, не сохранилось никаких данных о содержании их бесед, затрудняемся также утверждать, стало ли Пушкину в йонце концов известно, что в августе того же 1820 г., т. е. приблизительно через месяц после его знакомства с Эдуардом Уиллоком, последний был уличен в вербовке дезертиров из русской армии, в частности в пособничестве перебежчикам в Иран, русским солдатам 42-го егерскою полка, расквартированным в Карабахе, и что находившийся при нем ‘персидский переводчик’, который тоже упоминается в. цитированном выше документе, был армянин Садык, иранский мехлендарь (чиновник), приставленный к англичанину иранскими военными властями, этот ‘переводчик’ и осуществил переход дезертиров через русско-иранскую границу. Как известно, Грибоедов, находившийся тогда в Тавризе, послал две резкие дипломатические ноты в Тегеран на имя английского поверенного в делах Генри Уиллока, брата знакомца Пушкина.
В ‘Путешествии в Арзрум’ Пушкин упомянул о миссионерах из Эдинбурга, имевших свою колонию близ Пятигорска, фигурируют они также в фрагментах неоконченной поэмы о Тазите, в которой один из них, вероятно, должен был быть изображен40.
В одесский период одним из собеседников Пушкина был ‘англичанин, глухой философ, единственный умный Афей, которого я еще встретил’,— как писал сам поэт в письме (предположительно к П. А. Вяземскому), перлюстрированном московской полицией. Кто был этот англичанин, у которого Пушкин брал ‘уроки чистого афеизма’, долгое время не удавалось выяснить. Лишь в настоящее время можно считать вполне установленным, что речь идет о домашнем враче Воронцовых, Вильяме Хатчинсоне, или Гутчинсоне, как писали у нас в то время41.
В Одессе же, в том же кругу Воронцовых Пушкин встречался с только что приехавшим из Италии молодым графом М. Д. Бутурлиным, которого повсюду сопровождал гувернер-англичанин м-р Слоан, походивший больше на старше готоварища своего воспитанника, чем на наставника. Он понравился В. Я. Вяземской. В письме к мужу из Одессы она называет его ‘человеком лет тридцати’, ‘очень красивым и настолько остроумным, насколько возможно для англичанина, говорящего по-французски. Это образованный человек, находившийся некоторое время в Италии и приятный в разговоре’42. М-ра Слоана любили и отличали в светских гостиных, хотя Пушкина мог раздражать присущий тому самоуверенный и несколько развязный тон. Не исключена возможность, что Пушкин вспомнил его, когда, набрасывая, на бумагу ‘воображаемый разговор с Александром I’ (датируется — декабрь 1824 — февраль 1825 гг.), дошел до следующего места своего диалога с императором. Александр 1 задает Пушкину вопрос: ‘Скажите, как это вы могли ужиться с Инзовым, а не ужились с графом Воронцовым?’ ‘Ваше величество,— отвечает ему поэт,— генерал Инзов добрый и почтенный <старик>, он русский в душе, он не предпочитает первого английского шалопая всем <известным> и неизв<естным> своим соотечественникам)’). Эти слова находят себе полное соответствие в сохранившемся лишь в черновике письке Пушкина к А. И. Казначееву (от начала июня 1824 г.), служившем ответом на не дошедшее до нас письмо, в котором Казначеев, очевидно, уговаривал поэта успокоиться и не проситься в отставку: ‘Я устал зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника,— писал Пушкин,— мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к первому попавшемуся [дураку] мальчишке англичанину, который является к нам, чтобы среди нас проявить свою [тупость], плоскость [небрежность] и свое бормотанье’ (Пушкин, т. XI, с. 23, 531, т. XIII, с. 95, подлинник по-французски).
В Одессе же в 1823 г. Пушкин встретился с Чарлзом-Эдвардом Томсоном (Charles-Edward Thomson, 1799 —1841), сыном богатого английского негоцианта, который прожил в Одессе около двух лет (1821 —1823), спасаясь от петербургского климата и управляя филиалом отцовской петербургской торговой фирмы, уехав в Англию, Томсон вскоре стал видным членом парламента, одним из лидеров вигов. Впоследствии он получил титул барона Сиднема и в конце жизни стал губернатором Канады. О знакомстве его с Пушкиным мы знаем из собственного свидетельства Томсона, занесенного в дневник А. И. Тургенева (запись от 14 марта 1828 г.). В бытность свою в Англии А. И. Тургенев встретился с Томсоном на обеде у маркиза Лансдауна. ‘Когда дамы нас оставили, разговор о политической экономии, о истории, о поэте Пушкине, о брате сделался общим’,— записывает Тургенев в дневнике и прибавляет: ‘Томсон знавал Пушкина в Одессе, а брата <Н. И. Тургенева> в английском клобе и здесь <т. е. в Англии>‘. Отметим также, что Ч.-Э. Томсон имел много знакомых и в Одессе, и ранее в Петербурге. Помимо Н. И. Тургенева знал он и других будущих декабристов. Булгарин в своем доносе о связях декабристов с иностранцами сообщил, что ‘Корнилович и Муханов (Петр) были в связи с богатым английским купцом Томсоном, который снабжал их запрещенными либеральными газетами и брошюрами. Сам Томсон учился по-русски и путешествовал по России’ 43. Вполне вероятно, что английскими изданиями Томсон снабжал также и Пушкина в период их знакомства в Одессе.
С начала 1830-х годов встречи Пушкина с англичанами в обеих столицах не прекращались. В 1831 г. в Москве Пушкин с женой участвовал в масленичном катанье на санях вместе с англичанином Нидхэмом (Nierlham). Позднее, в Петербурге, поэт был знаком со многими представителями английского дипломатического мира, например, с лордом Гейтсбери44. В ‘Дневнике’ Пушкина есть также несколько записей о встречах и беседах его с Блаем (Bligh), поверенным в делах английского посольства, с которым он был знаком довольно близко. Записи относятся к 1833—1834 гг.45 Первая из них рассказывает о беседе с Блаем на балу у Бутурлина. Несмотря на краткость записи, она позволяет догадываться, что беседа шла на животрепещущую тему о Занаде и Востоке, остро интересовавшую тогда публицистов и России, и Англии.
Известно, далее, что Пушкин до последних дней своей жизни поддерживал сношения с состоявшим при британском посольстве Артуром Меджнисом (Arthur С. Magenis). О встречах с ним Пушкина у гр. Фикельмон упоминает в своих дневниках А. И. Тургенев, по словам Н. М. Смирнова, Меджнис ‘часто бывал у Фикельмон’, это был ‘долгоносый англичанин (потом был посол в Португалии), которого звали perroquet malade {больной попугай (франц.).}, очень порядочный человек, которого Пушкин уважал за честный нрав’. За несколько дней до роковой дуэли Пушкин обращался к Меджнису с просьбой быть его секундантом, сохранилось письмо Меджниса к поэту по этому поводу от 27 января 1837 г.46 В последний месяц жизни в поле зрения Пушкина находился также приезжавший в Петербург с женой лорд Лондондерри, несколько отметок о нем находим в дневниках А. И. Тургенева, французский посол Барант писал из Петербурга (20 декабря 1836 г.): ‘Лорд Лондондерри отлично принят и уважен императором. Он отличался храбростью, служа в русских войсках с 1812 г., и здесь увиделся с бывшими сослуживцами’47.
Знаком был Пушкин также с художником-англичанином Дж. Доу, долго жившим в России и писавшим портреты героев Отечественной войны 1812 г. Для Военной галереи Зимнего дворца. Однако достоверно известно лишь об одной их встрече, состоявшейся на пироскафе, шедшем 9 мая 1828 г. из Петербурга в Кронштадт. Среди пассажиров этого пироскафа, кроме Пушкина, были также Оленины и Дж. Доу, но художник уже покидал Россию: в Кронштадте он должен был пересесть на корабль, направлявшийся в Лондон. Именно в тот день, когда состоялась совместная поездка указанных лиц, и, может быть, на том же пироскафе (в помете Пушкина ‘на море’) Пушкин написал обращенный к художнику стихотворный экспромт — ‘То Dawe, Esqr’, внушенный, как следует думать, карандашным наброском портрета Пушкина, сделанным тут же:
Зачем твой дивный карандаш
Рисует мой арапский профиль?
Хоть ты векам его предашь,
Его освищет Мефистофель.
Досадуя, что именно его запечатлел художник в своем наброске, Пушкин указывал на ехавшую с ними Аннет Оленину, которой он был тогда сильно увлечен:
Рисуй О<ленино>й черты.
В жару сердечных вдохновений,
Лишь юности и красоты
Поклонником быть должен гений.
‘Арапский профиль’ Пушкина остался, вероятно, в одной из записных книжек Доу, бывшей тогда при нем, в них он делал наброски с лиц, портреты которых задумывал48. Этот карандашный эскиз, сделанный 9 мая 1828 г., не разыскан, портрет, вероятно, не был написан, а стихотворение Пушкин напечатал в том же году в альманахе ‘Северные цветы’ на 1829 г.
В конце декабря следующего года (1829) в Петербурге состоялось знакомство Пушкина с английским путешественником Томасом Рейксом (Thomas Raikes, 1777 —1848). Сын крупного английского дельца, бывшего друга Вильяма Питта-младшего, Рейке не чувствовал никакой склонности к предпринимательской и купеческой деятельности, к которой готовил его отец. Томас Рейке являлся одним из типичных представителей английской ‘золотой молодежи’, он был денди и модным франтом, другом и подражателем Дж. Бруммеля в ‘искусстве великосветской жизни’, знавал он также и Байрона в период его лондонской славы. В аристократических клубах Рейке известен был под насмешливой кличкой ‘Аполлон’, а художник Дайтон в одной из своих карикатур вывел его в его неизменном наряде — сюртуке, застегнутом на все три пуговицы, клетчатых брюках и черном галстуке — в качестве лондонского rakes (распутника). Много путешествуя по Франции, Италии, Швейцарии, Рейке в конце 1829 г. побывал и в Петербурге. Он остановился здесь у английского посланника и вращался в высшем обществе
В книге Рейкса, описывающей его посещение русской столицы (‘A visit to St. Petersburg in the winter of 1829—1830’. London, 1833), а также в изданном после его смерти дневнике, мы находим рассказ о встрече с Пушкиным49. Рейке рассказывает здесь (в письме от 24 декабря 1829 г.), что ‘прошлым вечером у барона P.’ (at baron Rehansen’s) он встретил ‘Пушкина — русского Байрона’ (the Byron of Russia), ‘знаменитого и вместе с тем единственного поэта в России. Его слава установлена и не имеет соперников, никто не пытается оспаривать лавры на его челе. Его поэмы читаются с наслаждением его соотечественниками, которые одни способны оценить их, и труды его вознаграждаются — он может всегда требовать десять рублей за каждую строчку от своего издателя’. Свой высокомерный отзыв, свидетельствующий, что случайно оказавшемуся в Петербурге заезжему лондонскому дэнди Пушкин был вовсе чужд, Рейке пытается обобщить, характеризуя отношение поэта к русской литературе, о состоянии которой сам Рейке имел не более ясное представление, чем о Пушкине. Отметив ‘скудость’ существующей в России литературы и недостаточность литературного вкуса (In such a dearth of literature and literature taste…), Рейке с циничной авторитетностью заявляет о творчестве Пушкина: ‘Нельзя не предположить, что сочинения его могут быть переоценены его читателями, и, так как гений не подстрекается соревнованием, они, вероятно, не очень объемисты, частью потому, что он, будучи доволен своей славой, редко обращается к своей музе, кроме тех случаев, когда его денежные средства приходят в упадок’. Отзыв Рейкса о самом Пушкине не менее высокомерен: ‘Я не заметил ничего особенного в его личности и манерах, внешность его неряшлива, этот недостаток является иногда у талантливых людей, и он откровенно сознается в своем пристрастии к картам, единственное примечательное выражение, вырвавшееся у него во время вечера было: ‘J’aimerais mieux mourir que ne pas jouer’ {Предпочел бы умереть, чем не играть (франц.).}. Хотя он решительный либерал и sourdement {тайно (франц.).} замешан в последнем заговоре, он постоянно пользовался внимательным и ласковым отношением императора, его муза также была причастна к революционному делу и произвела стихотворение, которое, при существующих обстоятельствах, ни один деспотический государь не мог бы никогда забыть или простить’. Выписав полностою ‘Кинжал’ во французском переводе (взятый из книги Ансло ‘Six moisen Russie’), Рейке резюмирует: ‘При таком неограниченном правительстве, я не знаю, чему больше удивляться: смелости ли поэта, который написал такое дерзкое и преступное стихотворение, или же великодушию государя, который отнесся к нему снисходительно’.
Таким образом, Рейке не обнаружил в приведенном отзыве ни познаний в русской литературе, ни понимания Пушкина как человека и поэта. Поверхностный и неглубокий наблюдатель, каким представляется Рейке и в рассказах о своих путешествиях (помимо ‘Посещения Петербурга’, он издал также в 1841 г. книгу ‘Франция в 1830 г.’), и в своих дневниках, он и в данном случае остался вполне верен себе. Отзыв Рейкса лучше характеризует его самого, чем русского поэта. Этот блестящий франт, который считал безупречными свои наряды, а себя красавцем, несмотря на свое изрытое оспой лицо, гораздо больше интересуется внешностью Пушкина, не вполне безукоризненной, на его взгляд, чем своей с ним беседой. Страсть к карточной игре, по его мнению,— единственная примечательная черта в личности Пушкина, которую он счел достойной занесения в свой путевой дневник.
Но Рейксу, вероятно, осталось невдомек, что Пушкин обладал в высокой степени даром поддерживать беседу с любым человеком, в том самом стиле, который был свойствен именно его собеседнику, и что ‘блестящий лондонский нахал’, которого безмолвно осудил петербургский свет, вовсе не должен был рассчитывать на интимность или задушевность разговора с русским поэтом, именно в этом смысле эскизный портрет ‘залетного’ лондонского путешественника, набросанный в ‘Евгении Онегине’, мог быть типичен и для Рейкса. Перечитывая легкомысленные страницы французской книги Ансло, осужденной Пушкиным, и механически выписывая оттуда пушкинский ‘Кинжал’, Рейке больше поражен был тем, что Пушкин еще на свободе, чем сущностью его политических воззрений, очевидно, этой темы их разговор не касался вовсе.
Зато в записи от 1 марта 1830 г. мы находим след другой его беседы с Пушкиным, более отвечавшей стилю салонной болтовни. Пушкин рассказал случай из лицейских времен, реальные основания которого нам известны, что подтверждает и достаточную точность передачи этой беседы. ‘Как-то вечером,— пишет Рейке,— в обществе разговор зашел об убийствах, которые здесь нередки в низших классах общества, хотя редко упоминаются в здешней очень незначительной газетной печати, которая не получает сведений о таких происшествиях. Поэт Пушкин сказал весьма серьезно: ‘Le plus interessant assassin que j’ai connu, etait un domestique que j’avais il у a quelque temps’ {Самый интересный убийца из тех, которых я знал, был слуга, несколько времени тому назад служивший у меня (франц.).}. По-видимому, этот человек безнаказанно совершил восемь убийств, девятое было раскрыто, и он сделал такое признание. В Царском Селе он нанял сани для поездки, которая обошлась бы ему в 50 копеек. Во время езды он стал соображать, что если убьет извозчика, то, конечно, сбережет себе плату за проезд и, быть может, найдет сколько-нибудь денег в его кармане. Ради этого он очень спокойно вынул нож, ударил им извозчика в спину и затем перерезал ему горло. Ограбив несчастного, он нашел только 24 копейки, следовательно он убил человека из-за денег счетом около восьми пенсов’. Этот случай из уголовной хроники имеет в виду Константина Сазонова, дядьку в лицее пушкинских времен, о нем рассказывает и М. А. Корф в своих лицейских воспоминаниях50.
Рейке назвал Пушкина ‘русским Байроном’. Следует отметить, что за Пушкиным это прозвание уже утвердилось к тому времени в английской литературе. Врач Аугустус Боцци Гренвилль в описании своей поездки из Лондона в Петербург мог уже в 1828 г. сказать, что ‘имя Александра Пушкина, русского Байрона, вероятно, хорошо известно большинству английских читателей’. Конечно в этом была доля преувеличения, однако сам Гренвилль мог знать о Пушкине несколько больше того, что должны были знать о русском поэте внимательные читатели английских журналов (он приехал в Петербург в качестве личного врача Е. К. Воронцовой и гостя М. С. Воронцова).
Гренвилль о Пушкине сообщает следующее: ‘Литературную деятельность оя начал всего четырнадцати лет, будучи тогда студентом императорского лицея, а в возрасте девятнадцати лет он написал прославленную поэму ‘Руслан и Людмила’, по своей красоте превосходящую все то, что до того было напечатано в России. С тех пор он написал много других произведений, хотя ему еще нет и двадцати восьми лет. Мои читатели, без сомнения, знают о временном неудовольствии, которое этот юный и пылкий поэт возбудил в высших сферах еще до вступления на престол имп. Николая своей ‘Одой к свободе’. Русские обязаны ему переводом шекспировского ‘Короля Лира’51. То, что сказано здесь относительно ‘Руслана и Людмилы’, основано, вероятно, на известии, помещенном еще в ‘New Monthly Magazine’ 1821 г., все дальнейшее — на заметках ‘Foreign Quarterly Review’, 1827—1828 гг., так, в этом журнале также однажды говорили о якобы сделанном Пушкиным переводе ‘Короля Лира’, утверждая даже, что Пушкин ‘начал свою литературную деятельность’ именно с этого загадочного перевода52. Что же касается ‘Оды к свободе’, т. е. стихотворения ‘Вольность’, то другой английский путешественник, также врач Э. Мортон, побывавший в России в 1827—1829 гг., прямо утверждал, что будто бы за эту оду Пушкин был даже сослан в Сибирь53.
Известия о Пушкине Гренвилля и Мортона были взяты ими из третьих рук, Рейке видел самого поэта, но его рассеянный светский взгляд не подметил в нем ничего особенно примечательного, и Пушкин стал поводом для легкомысленной записи в его путевом дневнике. Однако вовсе пройти мимо Пушкина для путешественника, который претендовал на некоторое знакомство с русской общественной и культурной жизнью и набрасывал легкий очерк состояния русской литературы, очевидно, было невозможно.
Нам известны еще аналогичные записи трех встреч с Пушкиным капитана Френкленда, состоявшихся в мае 1831 г. в Москве. Эти записи тем более любопытны, что они помещены в книге, находившейся в руках Пушкина и сохранившейся в составе его библиотеки. ‘Narrative of a visit to the courts of Russia and Sweden, in the years 1830 and 1831. By captain G. Colville Frankland’, 2 vols, London, 1832), таким образом, Пушкин прочел то, что написал о нем этот английский путешественник. ‘Любопытно,— замечает Б. В. Казанский, обративший внимание на эту незамеченную исследователями книгу,— что разговор, по-видимому, скоро получил общественно-политический характер,— очевидно, Пушкин охотно шел на это, возможно даже, что сам шел к этому <...> Запись начинается с общего вопроса о реформе политического строя России и вскоре сосредоточивается на освобождении крестьян — основном, надо думать, в глазах англичанина, причем Пушкин, по-видимому, сообщил ему конкретные данные о положении крепостных’54.
Любопытно, что и здесь,— очевидно, по установившейся традиции — Пушкин назван ‘русским Байроном’. Запись об одной из трех встреч с ним Френкленда гласит: ‘Мая 8 <20> 1831 г. В полдень Пушкин (русский Байрон) посетил меня и сидел со мной около часу. Его разговор занимателен и поучителен. Он, по-видимому, основательно знаком с политической, гражданской и литературной историей своей страны, а также вполне осведомлен о погрешностях и пороках русского управления. Он, однако, того мнения (как все разумные и хорошие люди), что никакая большая и существенная перемена не может иметь места в политическом и общественном строе этой обширной и разнородной империи иначе, как постепенными и осторожными шагами, каждый из которых должен быть поставлен на твердую основу культурного подъема, или, другими словами, на просветлении человеческих взглядов и на расширении разумений’.
Все отмеченные нами английские путешественники, как показывают их записи, беседовали с Пушкиным, главным образом, о России, это представляется вполне естественным для тех книг, предметом которых являлась характеристика русского государственного строя и общественно-политической жизни.
Касалась ли их беседа также и Англии? В этом не может быть никакого сомнения, мы не знаем об этом только потому, что вопросы поэта и ответы англичан не было необходимости заносить в их путевые дневники, предназначенные для английских читателей, которых, надо думать, больше могли интересовать отзывы Пушкина о русской жизни, чем его отношение к английской действительности. Между тем, интерес этих бесед был, безусловно, двусторонний. Пушкин внимательно наблюдал заезжих англичан и, несомненно, осведомлялся у них о состоянии английской политической и культурной жизни, как прежде расспрашивал об этом своих друзей, бывавших в Англии.
Англичане-путешественники могли пополнить его книжные сведения о той стране, которая глубоко его интересовала, могли делиться с ним свежими политическими новостями, давать ему характеристики событий ее новейшей истории. Несомненно, например, что, говоря о русском самодержавии, Пушкин не мог не осведомляться об особенностях английского парламентаризма. В стихотворении ‘К вельможе’ (1830) Пушкин недаром давал попутную, но продуманную характеристику английского конституционного строя:
Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой55.
Известен пушкинский иронический стих: ‘Что нужно Лондону, то рано для Москвы’, генетически эта мысль была связана с позднейшим убеждением Пушкина об особых путях исторического развития России, но интересно было бы выяснить, какой долей реальных данных для такого умозаключения Пушкин обязан был своим беседам с людьми бывавшими в Англии.
Не подлежит никакому сомнению, что Пушкин с большой зоркостью следил ‘за ходом политической и общественной жизни Англии на основании доступных ему источников. По-видимому, период с 1829 по 1834 г. был весь в поле его зрения’56. В бумагах Пушкина сохранилась карикатура на лорда Генри Брума, который в мантии, лорда-канцлера вносит билль в верхнюю палату об избирательной реформе, она относится к 1832 г., любопытно сопоставить ее с почти современным ей упоминанием об английской политической жизни в письме Пушкина к Вяземскому от 12—13 января 1831 г.: ‘В Англии, говорят, бунт. Чернь сожгла дом Веллингтона’. Хотя слух оказался неверным и слово ‘бунт’ преувеличило размах событий, но это свидетельствует все же, что Пушкину ‘прекрасно известны были политические бури, предшествовавшие реформе’57.
Недаром Пушкин в декабре 1834 г. написал свой ‘Разговор с англичанином’, в котором дал замечательную для своего времени характеристику английского парламента, взаимных отношений классов в Англии и состояния английского пролетариата. Из этого ‘Разговора’ видно, что он основательно ознакомился с Англией, со всеми особенностями ее быта и со всеми пружинами ее государственного механизма. Он, несомненно, пристально следил за ‘английскими трехмесячными ‘Reviews’ (т. е. за ‘Edinburgh Review’, ‘Quarterly Review’ и, может быть, за ‘Westminster Review’)58, знакомился, вероятно, и с английскими газетами и уже с давних пор мечтал о поездке в Англию.
В первой редакции ‘Разговора’ гневную филиппику о бедственном положении ‘английских работников’ произносит у Пушкина англичанин, путешествующий по России, с которым он встретился якобы на пути между Москвой и Петербургом. До сих пор нерешенным остается вопрос, лежала ли в основе ‘Разговора с англичанином’ реальная встреча и беседа, или Пушкин прибег здесь к фикции воображаемого собеседника. Из упомянутых нами английских путешественников лишь один Френкленд более других мог бы послужить прототипом для англичанина этого разговора, хотя и из его уст Пушкин едва ли мог услышать, например, восхищение бытом русского крепостного крестьянина. Другие, перечисленные выше, английские собеседники Пушкина, со своей стороны, едва ли могли бы раскрыть перед ним страшную картину бедствий английских рабочих. Последняя была результатом чтения и расспросов Пушкиным разных лиц. Но интерес обобщенной Пушкиным фигуры ‘английского путешественника’ этим соображением не ослабляется. Выводя его в своем диалоге, Пушкин, несомненно, чувствовал его типичность на фоне русского столичного общества 1830-х годов59.

3. Джордж Борро писатель и полиглот

Из всех английских путешественников по России, которых Пушкин встречал лично или о которых он слышал, особый интерес представляет для нас Джордж Борро (George Borrow, 1803—1881). Он был одним из первых переводчиков Пушкина на английский язык, и эти переводы были изданы в России. Пушкин знал их — они имелись в его библиотеке. Один раз он даже получил от Борро в подарок книгу и ответил ему любезной запиской. Около двух лет Борро жил в Петербурге и очень полюбил этот город, где он обрел многих друзей и о котором он вспоминал долгие годы. Это дает нам право подробнее познакомиться с Борро как с оригинальным писателем, с его незаурядным обликом, нисколько не походившим на привычный облик путешествующего иностранца.
Литература о Борро в настоящее время довольно велика, изобилует биографическими материалами и документальными публикациями, но, тем не менее, история его жизни в России и его увлечение Пушкиным известны еще далеко не достаточно. Судьба литературного наследия Борро в английской литературе также была необычна.
Интерес к личности и творчеству Джорджа Борро возник лишь в самом начале XX в., главным образом со времени выхода в свет двухтомной монографии о нем В. Нэппа (Кпарр), написанной на основе изучения огромного литературного архива Борро, до тех пор остававшегося под спудом60. Переиздание тем же Нэппом в 1900 г. важнейших беллетристических произведений61 Борро еще более содействовало интересу читателей к этому полузабытому в то время литературному деятелю.
Кроме того, Борро объявили теперь выдающимся лингвистом и сразу вспомнили его разнообразные филологические и переводческие труды, остававшиеся в тени и небрежении. За несколько лет литература о Борро широко разрослась, целый ряд работ о нем английских и американских исследователей вскрыл с достаточной ясностью его незаурядный облик. Новое шестнадцатитомное собрание его сочинений под редакцией К. Шортера (Shorter), законченное в 1924 г., и в особенности многотомное издание переписки Борро и других документов из его архива, предпринятое главным образом Уайзом (Wise), которому принадлежит также полная библиография Борро, в основном завершили первоначальный этап его изучения62. В эту огромную литературу, которой мы, к сожалению, располагаем далеко не полностью, как увидим, следует заглянуть пушкинистам, а также востоковедам, истефикам русской культуры.
Как Борро попал в Петербург и что он делал здесь между 1833 и 1835 гг., мы знаем: его толкнули на это нужда и случай. Борро было в это время тридцать лет.
Джордж-Генри Борро {Фамилию Borrow можно встретить в русской печати в двух различных транскрипциях: Борро и Борроу. Мы пользуемся первой из них — Борро, употреблявшейся в России в Х1Хв. Так подписывался и сам писатель в документах и письмах на русском языке. Так называл его и Пушкин (см. ниже).} родился 5 июня 1803 г. на маленькой ферме Норфолкского графства, расположенной неподалеку от города Ист-Дирема (East-Dereham). Джордж был вторым сыном Томаса Борро, происходившего из корнуэлских крестьян, мать Джорджа также была дочерью небогатого фермера, из рода давно переселившихся в Англию нормандских гугенотов. Томас Борро ко времени рождения Джорджа с трудом успел дослужиться до унтер-офицерского чина в пехотном полку, с которым была связана и вся его последующая жизнь. Время было военное. Англию сильно тревожили слухи о готовящейся высадке на ее берегах большой армии Наполеона, и полк, в котором служил Томас в качестве вербовщика и инструктора новобранцев, постоянно перемещался с места на место. Чтобы избежать лишних расходов, Томас Борро постоянно жил в казармах вместе с женой и двумя малолетними сыновьями (старшему, Джону, было два года, когда родился Джордж) и всюду брал их с собой. В 1809 г. Томас вместе с полком снова вернулся в Ист-Дирем, тихий провинциальный городок, знаменитый тем, что он стал местом последнего упокоения поэта Уильяма Каупера. В этом году Джордж пошел в местную школу, где ему дали архаическую латинскую грамматику, впервые изданную еще в XVI в., и он должен был учить ее наизусть. Скоро, впрочем, учение его прервалось: летом 1810 г. Томас Борро снова переведен был в Норман Кросс, неподалеку от Питерборо, а затем начались его новые странствования вместе с семьей: они перебрались в Колчестер, затем снова уехали на Север и в конце концов оказались в Шотландии.
Маленький Джордж рос на свободе, превращаясь постепенно в бойкого, проворного подростка. Школьные годы его проходили довольно беспорядочно, постоянные переезды семьи мало способствовали его усидчивым занятиям, хотя недостатки систематического учения, несомненно, восполнялись в известной мере разнообразием его ранних житейских впечатлений. Более продолжительное время Джордж учился в одной из эдинбургских школ, когда отец прибыл в шотландскую столицу вместе со своим полком в 1813 г. По-видимому, в Эдинбурге Джордж учился плохо, известно, во всяком случае, что он под всяческими предлогами отлынивал от занятий, часто покидая город для скитаний по окрестностям, иногда в обществе вновь приобретенных и очень сомнительных друзей.
К 1815 г. относится еще один переезд семьи Борро, имевший немалое значение для интеллектуального развития будущего писателя. В августе этого года, уже после подписания мира с Францией, Томас Борро был отправлен в Ирландию, сначала в Клонмел близ Типперери, затем на север острова — в Темплмор. Девять месяцев семья Борро жила в Ирландии, смышленый и наблюдательный Джордж в этой стране успел хорошо присмотреться к новым для него людям и картинам природы зеленого Эрина. Он бродил по пустынным полям, видел жалкие лачуги, над крышами которых подымался голубой дым от торфяных очагов, живописные развалины, овеянные древними легендами, людей, говоривших на неизвестном для него языке. Все в Ирландии возбуждало чрезвычайное любопытство Джорджа: суеверия, песни, восходившие к глубокой старине, новейшие религиозные распри, безысходная бедность и глухая вражда к его соотечественникам. В эти месяцы была заложена основа для широкого знакомства его с кельтскими языками он научился тогда болтать по-ирландски.
В 1816 г. Джордж оказался в Нориче (Norwich), где они поселились до марта 1824 г. Полк, в котором служил капитан Борро, был распущен, и хотя сам Томас вышел в отставку только в 1819 г., но из Норича больше никуда не уезжал. Странствования семьи, наконец, кончились. Норич был главным городом Норфолкского графства, это был древний и довольно культурный город, в котором были свои ученые, свои поэты и писатели. Норич процветал еще во времена Эдуарда-исповедника, на центральной площади города стоял и сохраняется доныне высокий готический собор, построенный в XII в., к которому примыкает дворец архиепископа, законченный в XIV в. Школа в Нориче, в которую попал Джордж, также имела длинную историю: она была основана в 1325 г. и среди своих воспитанников за долгие годы существования числила немало знаменитых в свое время деятелей на разных поприщах. Норич, однако, был славен не только своими древностями. Здесь жило много ремесленников, здесь с давних пор находились цветущие ткацкие предприятия, каждогодно бывали богатые ярмарки, привлекавшие толпы народа, съезжавшегося со всей Англии. Норич был известен также своими филантропическими учреждениями и религиозными организациями — миссионерскими обществами, которые щедро финансировались богатыми владельцами разных предприятий и купцами.
Норичскую школу, в которую Джордж был определен в 1816 г. в качестве стипендиата, он никогда не любил и часто предпринимал далекие прогулки за город, к чему привык в более ранние годы. Он ходил пешком по полям и лесам, повторяя многочисленные легенды Восточной Англии и нередко вдохновляясь ими: среди них были предания о старых кладах, закопанных в землю еще скандинавскими викингами, в своих набегах не раз опустошавшими окрестности Норича Отсюда возник его ранний интерес к датской литературе, впоследствии принесший обильные плоды.
Немало интересного для Джорджа заключалось и в самом Нориче. Он любил бродить по его улицам, заглядывать в лавки букинистов, навещать рынки, вступать в беседы с торговцами и ремесленниками (среди последних в Нориче, между прочим, были и итальянцы). Много радостей сулила ему всегда весенняя ярмарка, шумная и пестрая. Именно на ярмарке Борро свел знакомство с двумя цыганами — лошадиными барышниками: это были братья Амброз и Феден Смиты. Братья-цыгане привели его в свой табор, расположенный на пустоши неподалеку от Норича. В это время Восточная Англия была излюбленным местом для стоянок английских цыган, вообще же на британских островах находилось тогда около двадцати тысяч представителей этого народа. Они появились здесь в начале XVI в. и с тех пор странствовали, разделенные на племена или большие семьи. Они жили в палатках и переезжали с места на место в убогих повозках, крытых брезентом. Мужчины были барышниками, или ремесленниками — кузнецами, котельщиками, лудильщиками, женщины занимались ворожбой и гаданием63.
Джорджа Борро сильно увлек этот странный народ — исторические судьбы которого представлялись в то время достаточно темными и противоречивыми, хотя описания цыган и догадки об их происхождении давно уже встречались в английской литературе. Цыган не забыл и Шекспир, упоминающий о них в ‘Ромео и Джульетте’, ‘Отелло’ и ‘Антонии и Клеопатре’, о цыганах идет речь в одной из ‘масок’ Бен Джонсона, в комедии Миддлтона и Раули ‘Испанская цыганка’ (1623). В XVIII в. английские цыгане были описаны в романах Дефо, затем в ‘Истории Тома Джонса-найденыша’ (12-я глава ХЦ книги) Г. Филдинга, в поэме Дж. Крабба и многих других произведениях поэзии и прозы. Старший современник Борро, В. Скотт, посвятил цыганам знаменитые страницы в своих романах ‘Гай Меннеринг’ и ‘Квентин Дорвард’64. Тем не менее их язык был еще мало изучен и многое в их облике и быте казалось загадочным и необъяснимым. Дж. Брайант еще в 1785 г. прочел в Королевском обществе доклад о цыганском языке, но он не обратил на себя внимание, более существенным явился английский перевод немецкого трактата на ту же тему Грелльмана, но даже после возвращения Борро из России, Оксфордский университет в 1837 г. предложил на поэтический конкурс тему о цыганах65.
Быть может, Джорджу уже и раньше приходилось видеть цыган во время его скитаний по Англии и Шотландии, но серьезный интерес к ним он почувствовал впервые именно в Нориче. Он бывал в их таборе, наблюдал за их жизнью и вскоре под руководством Амброза начал изучать цыганский язык, в чем и преуспел довольно быстро.
Способности Джорджа к языкам были поразительны. Шести лет он уже усвоил начатки латинского языка, затем самостоятельно обучился ирландскому. Изучение языков мало-помалу становилось господствующей страстью его юности. Странствуя по лавкам норичских букинистов, Джордж однажды купил себе самоучитель четырех языков и из этой книги получил первое представление о французском, а также итальянском, раннее знакомство с ирландским открывало ему пути к постепенному усвоению древних и новых кельтских диалектов Шотландии и Уэльса. У Джорджа вырабатывался мало-помалу собственный, хотя и довольно примитивный, способ овладения новыми языками: он составлял перечни слов, переписывал их по несколько раз, добавляя к ним грамматические правила, извлеченные из собственной практики, он никогда не упускал случая усовершенствовать свои познания. Впоследствии в одной из начальных глав автобиографического романа ‘Лавенгро’ Борро не без иронии отмечал, что на его пристрастие к изучению языков неизменное влияние оказывала его любовь к людям, а поездки верхом открыли ему ту истину, что здоровый парень с крепкими мышцами ‘предназначен природой к чему-то лучшему, чем корпеть за словарем’. В этом противопоставлении усидчивых занятий за книгой свободным ристаниям по дорогам верхом на добром коне и на самом деле заключалось одно из главных противоречий всей его жизни. Вдохновенный бродяга, странствователь по природе и выработавшимся привычкам, он не всегда легко соглашался на упорные занятия за письменным столом, хотя и чувствовал к ним влечение.
В конце концов, однако, пришло время для выбора самостоятельного поприща. Для Борро это оказалось делом трудным и мучительным. Старший брат Джорджа начал было учиться живописи, но вскоре оставил эти занятия и определен был на военную службу, а затем уехал в Мексику в качестве рабочего-горняка в серебряных копях, там он и умер в начале 1830-х годов во время холерной эпидемии. В семье старого капитана поговаривали, что непутевому Джорджу тоже не худо было бы отправиться за море, где он мог надеяться обеспечить себе в будущем сносное существование. Но поездка Джорджа в Америку не состоялась, его ожидала другая участь. В марте 1819 г. капитан Борро заключил контракт с норичским стряпчим Симпсоном, по которому Джордж поступал в контору последнего для практического изучения права и профессии адвоката. Джордж, впрочем, не считал, что отец правильно распорядился его судьбой. Сидеть целыми днями в полутемной конторе за чтением сложных законов и переписыванием судебных кляуз не входило в его расчеты. Однако юноша нашел выход: на конторке под деловыми бумагами он вскоре стал прятать собственные литературные опыты вперемежку со словарными и грамматическими записями новых для него языков, изучению которых он отдавался с еще большим рвением, чем прежде. Так, в конторе Симпсона Джордж изучил уэльский язык, пользуясь старым переводом на этот язык ‘Потерянного рая’ Мильтона. В библиотеке норичского Гилд-Холла Борро нашел также труд Олауса Вормиуса, изданный еще в 1636 г. и посвященный древнейшим образцам датской литературы: эта книга открыла Борро сокровища древних баллад и скандинавского фольклора. Экземпляр этого издания, бывший в руках Борро, доныне хранится в Нориче: поля книги исписаны его рукой, записи и заметки разного рода свидетельствуют, что она перечитывалась внимательно не один раз. Очевидно, к этому времени Борро довольно хорошо овладел датским языком, изучив его с помощью датской Библии, тщательно сличавшейся им с Библией на английском языке66. Сохранились свидетельства, что в той же конторе Симпсона Борро приступил к изучению еще двух языков: древнееврейского и арабского67.
Вскоре восторженные рассказы о юном полиглоте достигли Уильяма Тейлора, известного норичского литератора, и Джордж был ему представлен68. Тейлор был известен своими путешествиями по Европе и переводами, главным образом с немецкого. В молодости он бывал и во Франции, долго жил в Германии, встретился с Гёте и стал одним из видных популяризаторов немецкой литературы в Англии. Его перу принадлежали переводы ‘Ифигении’ Гёте, ‘Натана Мудрого’ Лессинга, ‘Диалога богов’ Виланда, а также написанный им самим ‘Исторический очерк немецкой поэзии’ (‘Historical Survey of German Poetry’). В Нориче Тейлор считался не только опасным вольнодумцем, но даже имел прозвание безбожника69, тем не менее, его боялись и с ним считались, так как он имел влиятельных литературных друзей и прочные связи в редакциях крупнейших английских журналов.
Джордж очень понравился Тейлору, их частые встречи имели решающее значение для юноши и его будущего, юриспруденция и адвокатская карьера потеряли в его глазах всякую привлекательность, и он уверовал в свои литературные силы. Под руководством Тейлора Джордж усовершенствовал свое знание немецкого языка и составил с его помощью обширный план переводов, литературных работ на ближайшие годы. Тейлор был внимателен и заботлив, посвященный в замысел Джорджа бросить обязанности клерка в юридической конторе, Тейлор написал о его дарованиях и необыкновенных лингвистических познаниях многим своим корреспондентам — В. Скотту, Р. Саути, издателю ‘Monthly Magazine’ Ричарду Филлипсу. В письме Тейлора к Р. Саути (от 12 марта 1821 г.) говорится: ‘Норичский молодой человек переводил со мною слово в слово шиллеровского ‘Вильгельма Телля’ с намерением отделать этот перевод для опубликования. Имя его Джордж Генри Борро. Он изучил немецкий язык с необычайной быстротой, и, в самом деле, он обладает даром языков (gift of tongues) и хотя ему нет еще восемнадцати лет, он понимает двенадцать языков — английский, уэльский, эрзийский (Erse), латинский, греческий, еврейский, немецкий, датский, французский, итальянский, испанский и португальский’70. Джорджу казалось, что он уже приобрел литературное имя и что его писательская карьера обеспечена. Радость его была, однако, преждевременна: до успеха ему требовалось пройти еще длинный и трудный путь.
Именно в доме у Тейлора Борро встретился в первый раз (в июле 1821 г.) с Джоном Баурингом, и у них нашлись общие интересы. Это был составитель хрестоматий различных национальных литератур в английских переводах (у нас уже шла речь о нем выше, в гл. III, как о составителе ‘Российской антологии’, над ней он как раз работал в это время). С 1824 г. Бауринг издавал также ‘Вестминстерское обозрение’ (‘Westminster Review’), в котором появлялись критические очерки иностранных литератур. Правда, у Бауринга было больше претензий и деловой инициативы, чем знаний, способности к усвоению чужих языков были у него небольшие, и ни одного из них он не знал сколько-нибудь удовлетворительно, поэтому одаренные самоучки вроде Борро, дешевыми услугами которых можно было пользоваться, представляли для Бауринга реальный интерес. Этим и можно объяснить, что в начале 1820-х годов между Баурингом и Борро возникли приятельские отношения и переписка, на них юный норичский литератор возлагал много надежд, впоследствии, впрочем, не оправдавшихся71.
Бауринг замышлял в то время издание антологии скандинавских литератур и заказал Борро для этой книги целую серию стихотворных переводов произведений древней и новой датской литературы. Борро быстро выполнил заказ, но большинство его переводов остались неопубликованными (увидели свет лишь фрагменты, включенные Баурингом в его статью о датской поэзии, в 1830 г. помещенную в ‘Foreign Quarterly Review’)72. Более успешными оказались рекомендации Тейлора: Борро удалось с его поддержкой осуществить несколько журнальных публикаций, он готовил также к печати свои новые переводы с немецкого, пытался печататься даже в самом Нориче.
Вскоре, однако, планы его изменились. В начале 1824 г. умер его отец, и Джордж тотчас же решил окончательно расстаться с ненавистной для него конторой. Он покинул родной дом в Нориче73 и отправился в Лондон в поисках литературной работы, с твердым намерением добиться известности.
Лондонский период жизни Борро в середине 1820-х годов принес ему лишь одни горькие разочарования. Странствования Борро по издателям и редакциям журналов были довольно бесплодными. Не имевший ни влиятельных покровителей, ни знакомств в литературном мире, Борро перебивался кое-как, сочиняя статейки на разные темы с грошовой оплатой, предлагая свои переводы с каких угодно языков в стихах и прозе, готовый на любую литературную поденщину. Но он безуспешно стучался в двери влиятельных критиков и богатых издателей и так и не добился признания.
В 1825 г. Борро издал в одном лондонском сомнительном издательстве шеститомное собрание ‘Знаменитых судебных процессов’ (‘Celebrated trials and remarkable cases of criminal jurisprudence’) с биографиями уголовных преступников разных времен. Какие части этой компиляции принадлежали перу Борро, в настоящее время сказать трудно, но очень возможно, что он лишь был литературным правщиком составляющих эту книгу историй о людях, кончивших жизнь на эшафоте74. Тогда же Борро издал две книги своих переводов: одна из них была прозаическим переводом известной философской повести немецкого писателя Ф.-М. Клингера: ‘Жизнь, деяния и гибель Фауста’ (‘Faustus: his life, death and descent into Hell, translated from the German’. London, 1825). Борро должен был обратить внимание на то, что немецкое издание 1791 г. вышло в свет с фальшивым обозначением С.-Петербурга как места издания, а по приезде в Россию мог узнать, что Клингер конец своей жизни действительно провел в Петербурге75. Другая книга была сборником поэтических переводов с датского языка ‘Романтические баллады’ и вышла в свет уже в Нориче (‘Romantic ballads, translated from the Danish and miscellaneous pieces’. Norwich, S. Wilkin, 1826). Эти книги были не без достоинств, хотя и на них лежал отпечаток спешки и принуждения, иногда, впрочем, сквозь чужие переведенные Борро строки проглядывали его собственные творческие черты — романтического писателя, уже скептически настроенного, изверившегося в людях, несмотря на свои молодые годы, готового к предстоящим испытаниям и нисколько не обольщающего себя надеждами на лучшее будущее. В переводе ‘Фауста’ Клингера, повести, основанной на народной книге, но переосмысленной немецким писателем эпохи ‘бури и натиска’, Борро нашел немало близких ему горьких истин о современном обществе и мире, о неизбежности противоречия в нем между жаждой свободы и радости и полной материальной необеспеченностью. Переводя эту повесть, Борро допустил несколько характерных вольностей и отклонений, имеющих автобиографический характер. Так, в тот эпизод из 2-й главы второй книги ‘Фауста’, в котором описывается пребывание героя с дьяволом в некоем немецком городе перед началом их совместного путешествия по Европе, Борро включил — в сатирических целях — название города Норича, который он решил покинуть. Под пером Борро это место ‘Фауста’ приобрело следующий вид: ‘Они нашли, что жители этого города <в оригинале речь, очевидно, идет о Нюренберге> были скроены по одному отвратительному образцу, что у них было неуклюжее тело и глупое лицо, словом, дьявол признался, что он никогда не видел им подобных даже среди жителей одного английского города, именуемого Норич, когда они разоденутся в свои лучшие праздничные наряды. Зависть, коварство, любопытство и скупость являются там и тут единственными побуждениями для всякого действия и ужасающий дух торгашества господствует в обоих этих городах’76.
В мае 1825 г. Борро покинул Лондон: борьба за существование в английской столице оказалась для него непосильной. Как складывалась его жизнь между 1826 и 1832 гг., в точности не известно, биографы Борро строят различные предположения об этом периоде, издавна считавшемся темным или даже загадочным. По некоторым наиболее достоверным данным первое время Борро странствовал пешком по дорогам между Лондоном и Норичем, он изредка появлялся в родном городе и получал здесь небольшие денежные вспоможения от матери, он зарабатывал себе на жизнь, меняя профессии и являясь то конюхом, то бродячим лудильщиком или кузнецом. В эти годы, несомненно, и произошли многие из тех событий, о которых рассказывается в автобиографической повести Борро ‘Лавенгро’ (1851)77: дружба с цыганами, кочевки вместе с ними, усвоение их языка. Реальным был, например, рассказ об отравлении его старухой-цыганкой, решившей, что этот иноплеменник знает слишком много тайн цыганского быта, последствия этого отравления Борро чувствовал до конца жизни, к нему периодически возвращались приступы необъяснимой тоски, какой-то странной нервической горячки, против которой бессильны были усилия врачей. Биографы Борро называют и подлинное имя цыганки-отравительницы и тех двух валлийских проповедников, которым он был обязан своим выздоровлением.
Хронология всех событий, рассказанных в ‘Лавенгро’, устанавливается только приблизительно. Известно также, что странствованию по дорогам Англии вместе с ослом, который вез его скарб, предшествовали, а отчасти следовали самые разнообразные планы, не получившие осуществления: он всячески пытался вернуться к литературной деятельности или воспользоваться своими недюжинными знаниями языков: то он хлопотал о получении места библиотекаря в Британском музее, то предлагал некоему шотландскому литературному обществу сделать за два года перевод всех произведений гэльской словесности, то копировал за плату англо-саксонские рукописи для датского ученого Грундвига, то через Бауринга, возглавлявшего английский Греческий комитет, собирался вступить в греческую армию, то в войска, воевавшие в Бельгии, Алжире или Мексике. Все эти планы кончались ничем… С горечью он писал в одном из своих писем, что его жизнь похожа на усилия человека, старающегося провертеть дырку в сухом песке…78 Из разрозненных указаний, разбросанных не только в его письмах разных лет, но и в опубликованных произведениях, обычно заключают, что в эти же ‘темные’ годы Борро побывал во Франции, Испании, Португалии, Италии, Дании79. О том, что он делал там, и когда совершены были эти путешествия, можно строить только предположения.

4. Джордж Борро в России.Борро и русские востоковеды.Борро выпускает в Петербурге свои стихотворные переводы с тридцати языков и наречий

Лучше известно, как Борро попал в Россию. Около 1832 г. он снова был в Англии и приехал в Норич — повидаться с матерью. Вероятно, в этом городе он познакомился с вдовой, которую звали Мери Кларк. Ему было двадцать девять лет, ей — тридцать шесть. Джордж узнал от нее грустную историю ее жизни. В 1817 г., двадцатилетней девушкой, Мери вышла замуж за лейтенанта флота, а через год он умер от чахотки, незадолго до рождения их дочери. Мери вернулась к родителям в имение Ултон, расположенное неподалеку от рыбачьего местечка и порта Лоустофта. Она была женщиной неглупой и образованной, но раннее семейное горе сделало ее набожной и слишком тесно связало с местными церковными и миссионерскими кругами. Среди ее друзей был и пастор Френсис Кеннингем, женатый на сестре богатого норичского квакера Гернея, поместительный дом которого неоднократно предоставлялся для заседаний различных филантропических организаций. Кеннингем был деятельным и влиятельным членом британского и заграничного Библейского общества, т. е. общества по распространению Библии, сетью филиалов этого общества покрыта была в то время вся Англия, а одно из крупных отделений его находилось в Нориче. Через Мери Кларк Кеннингем познакомился с Борро, очевидно в том же доме Гернея, и пришел в восторг от его способностей и необыкновенного знания множества языков. Однажды Мери показала Кеннингему письмо Борро от 22 октября 1832 г., в котором Джо, дж сообщал ей сделанный им самим перевод сказки Перро о Синей Бороде на турецкий язык. Трудно сказать, чего в этом письме было больше — хвастовства или застенчивости, но оно явилось своеобразным началом той переписки, которая восемь лет спустя привела к женитьбе его на Мери Кларк, что же касается Кеннингема, то он из показанного ему письма сделал свои выводы. Турецкий перевод Борро был последней каплей, переполнившей до краев его энтузиазм по поводу лингвистических дарований Джорджа. Кеннингем решил, что настало время действовать. Он тотчас же написал в Лондон генеральному секретарю Библейского общества, предлагая немедленно назначить Борро библиотекарем Общества либо заведующим его издательской частью. Вскоре Борро был вызван в Лондон и поразил всех, когда явился туда в назначенный день из Норича, пройдя пешком весь путь почти в двести километров. В комитете Общества Борро весьма понравился и уже 14 января 1833 г. получил официальный запрос, не пожелает ли он заняться изучением маньчжурского языка80.
В этот момент Общество как раз озабочено было подысканием лица, с помощью которого можно было бы осуществить издание Библии на маньчжурском языке — официальном в те годы языке китайского двора и администрации. Некогда, в последние годы царствования Александра I, при митрополите Фотии и министре А. Н. Голицыне, в эпоху расцвета Российского библейского общества81, такой перевод Евангелия на маньчжурский язык был предпринят петербургскими востоковедами по просьбе Британского библейского общества. Еще в 1821 г. за него взялся Степан Васильевич Липовцев (1773—1841), двадцать лет проживший в Китае и превосходно изучивший китайский и маньчжурский языки, через пять лет после начала работы (1826) Липовцев отправил свой перевод на маньчжурский Ветхого и Нового завета в Лондон82. Однако время шло, а публикация его, встречавшая серьезные технические затруднения, все откладывалась. В 1830-х годах вопрос этот снова оживился, после того как Уильям Сван (это был шотландский миссионер, живший некоторое время в Забайкалье) дал знать в Лондон из Петербурга, Что он нашел здесь среди манускриптов восточной библиотеки и музея бар. П. Л. Шиллинга рукопись еще одного маньчжурского перевода Библии, сделанного некогда французским иезуитом Пьеро. Тогда в Лондоне возникла мысль свести оба перевода в один и отпечатать его в Петербурге, где в это время уже сделаны были удачные опыты литографического воспроизводства китайских иероглифов. Именно эти задачи Борро и было предложено взять на себя.
Борро принял это предложение, не задумываясь. Оно показалось ему самым выгодным из всех, которые приходилось получать за последние годы. Перед ним открывалась возможность изучить еще один язык, но на этот раз с постоянным жалованьем, повидать новые страны. Поездка в Россию вполне отвечала жажде новых впечатлений и присущему ему стремлению к перемене мест, которые еще долгие годы спустя побуждали его к переездам из одной страны в другую, заставляя пускаться в самые рискованные авантюры и уподобляя тем его цыганским друзьям, которым он посвятил значительную часть своей последующей литературной деятельности.
Борро снова уехал в Норич, прилежно занимался здесь маньчжурским языком, почти без всяких пособий, кроме маньчжурско-французского словаря Амио83, и через два месяца объявил Библейскому обществу, что он изучил этот язык, послал даже образец своего перевода на маньчжурский, успешно выдержал испытание в Лондоне и вскоре затем уехал в Петербург. Конечно, это было для него осуществлением каких-то мечтаний, вместо полуголодного существования то ремесленника, то литератора, Джордж приобрел деловое поручение на несколько лет, с приличным вознаграждением. Самое поручение это открывало ему новые языковые горизонты и сулило интересное будущее, поэтому он отдался ему серьезно и с увлечением. Но, разумеется, на профессионального агента Библейского общества или миссионера-распространителя разноязычных библий Борро, этот друг цыган и любитель всех видов спорта, включая кулачные бои, походил меньше всего. Об этом, в частности, свидетельствует английская писательница Харриет Мартино, также происходившая из Норича и знавшая Борро в разные годы его жизни. Она пишет о нем в ‘Автобиографии’, ‘Когда этот джентльмен-полиглот появлялся среди публики в качестве благочестивого заграничного агента Библейского общества, он вызывал взрыв хохота у всех, кто вспоминал старые норичские дни…’84
Жизнь Борро в Петербурге известна нам прежде всего из деловой переписки его с Лондонским библейским обществом85, ее дополняют очень существенными подробностями письма к матери и друзьям, опубликованные, к сожалению, далеко не полностью. Из всех этих писем известно, какие обязательства брал на себя Борро перед Лондонским библейским обществом. В Петербурге ему предстояло изучить маньчжурский язык, приготовить к изданию переведенные библейские тексты, получить разрешение выпустить их в свет, приобрести подходящую для этого бумагу, договориться с типографией, которая взялась бы за эту работу, наконец, наблюдать за ходом печатания. В августе он был уже в Петербурге и прожил здесь два года, вплоть до осени 1835 г., прилежно занимаясь восточными языками и готовя себя к путешествию в Восточную Азию.
В 1830-е годы в Нориче доживал свой век Джон Веннинг (1776—1858), долго находившийся в России и лишь незадолго перед тем вернувшийся на родину. Это был богатый негоциант, ведший широкую торговлю с Россией. Он был также филантропом и имел обширный круг знакомств среди членов Библейского общества в России и Англии. Во время пребывания своего в Петербурге (т. е. с 1793 по 1830 г.) он, помимо торговых дел, занимался общественной деятельностью, устраивал здесь всевозможные благотворительные учреждения на английский манер, например, общество для улучшения тюрем, различные попечительные приюты, школы и т. д. Он был хорошо известен при дворах Александра I и Николая I, а придворные связи открывали ему доступ в петербургские великосветские салоны. Он возвратился в Англию из-за расстроенного здоровья в возрасте пятидесяти девяти лет86.
Именно к Веннингу обратились его друзья с просьбой дать отъезжающему в Россию Борро рекомендательные письма в Петербург и помочь своими советами. Веннинг охотно откликнулся на эту просьбу, написал несколько писем в Петербург и снабдил Борро своего рода инструкцией, как создать себе лучший прием и обеспечить себя на первое время в северной столице. Рекомендательные письма, врученные Веннингом Борро, были адресованы А. Н. Голицыну, бар. П. Л. Шиллингу, генералу В. М. Попову и П. П. Пезаровиусу87. Этот перечень имен свидетельствует, что по приезде в Петербург Борро должен был сразу окунуться в несколько архаическую для середины 1830-х годов атмосферу мистиков и филантропов начала предшествующего десятилетия: А. Н. Голицын был тот самый министр просвещения времен Александра I, при котором процветало Библейское общество, директором департамента просвещения при Голицыне был Василий Михайлович Попов, в показаниях современников, по словам его биографа, ‘Попов изображается человеком фанатичным, но недалеким, малообразованным, бывшим часто лишь слепым орудием других’88. А. Ф. Воейков в сатире ‘Дом сумасшедших’ заставляет самого Попова сказать о себе:
Хоть без книжного ученья
И псалтырь одну читал,
А директор просвещенья
И с звездою генерал89.
К тому же кругу деятелей российского Библейского общества с самого его основания принадлежал также П. П. Пезаровиус, сменивший В. М. Попова в 1817 г. на посту секретаря библейского комитета. Однако он был также основателем газеты ‘Русский инвалид’ (1813), положившей начало огромному инвалидному капиталу, и являлся президентом С.-Петербургской евангелической лютеранской консистории. Незадолго до приезда Борро в Петербург Пезаровиус вновь назначен был главным редактором ‘Русского инвалида’ (указом 29 июня 1830 г.) и помощником к нему был определен начинавший тогда свою литературную карьеру А. А. Краевский90.
Все письма к названным адресатам и ряд других писем пересланы были Веннингом Борро 25 июня 1833 г. вместе со своего рода инструкцией отъезжающему. Веннинг советовал запечатать эти письма, после того как они пройдут таможенный досмотр в Кронштадте, и разнести их в Петербурге самолично. Он находил также, что Борро обязательно должен побывать у русского посла в Лондоне кн. Ливена, чтобы испросить разрешения на поездку, так как, по мнению Веннинга, ‘всех приезжающих в Россию иностранцев в настоящее время встречают с опасениями и подозрительностью’91 (он имел, вероятно, в виду осложнения сношений России с западноевропейскими государствами, возникшие после июльской революции во Франции). Веннинг посылал с Борро письма к бар. Шамбоимру Э. Хаббарду (Egerton Hubbard) и другим петербургским англичанам (W. Ropes, J. Barnes)92.
1(13) августа 1833 г. Борро, как видно из его собственного письма, сошел в Петербурге с корабля на Английскую набережную Невы против Галерной улицы. Изумлению его не было границ. ‘Петербург,— писал он матери,— прекраснейший город в мире (Petersburg is the finest city in the world). Лондон, Париж, Мадрид и другие столицы, в которых я бывал, и в подметки не годятся ему (are not worthy to hold a candle to it). Здесь находятся сотни отличных площадей, улицы, длиною в несколько миль, прямые, как стрелы, Невский проспект имеет около трех миль в длину и весь обсажен деревьями. Словом, я могу только смотреть и удивляться’93.
Таким же восхищением проникнуты и письма Борро к друзьям Джоуитту (Jowett) и Гёрнею (Gurney). В письме к последнему (от 15 августа 1833 г.) есть, например, такие строки: ‘Несмотря на то, что я читал и слышал прежде о красоте и великолепии русской столицы, то, что я увидел, признаюсь, превзошло мои ожидания. Не может быть сомнений, что это красивейший город в Европе, превосходящий другие великолепием своих общественных зданий, длиною и правильностью своих улиц. Царственная и быстрая Нева, шириной с Темзу, прорезает город, и по обе стороны реки устроены превосходные набережные, облицованные гранитом и имеющие красивейший вид’94
Неопубликованные до сих пор материалы показывают, что Борро сумел воспользоваться советами и письмами, которыми его снабдил Веннинг. У кн. А. Н. Голицына Борро побывал уже на третий день по приезде в Петербург. ‘Ваш сын,— писал Голицын Веннингу из Петербурга 3(15) августа 1833 г., имея в виду Джемса Веннинга, жившего в Петербурге,— был у меня сегодня и представил мне англичанина, прибывшего сюда по поводу маньчжурского перевода Библии и вручившего мне ваше письмо’95. Дошли по назначению и другие привезенные Борро письма. Это явствует, например, из того, что Борро после приезда в Петербург поселился в доме барона Шамбо (No 221 по Галерной улице), в квартире английского купца Эджертона Хаббарда, и жил здесь несколько месяцев.
Борро быстро вошел в курс русской жизни. Не пробыв в Петербурге и недели, он свел знакомство с шотландцем Вильямом Гленом (Glen), находившимся здесь по делам, аналогичным его собственным: Глен изучал персидский язык и трудился над переводом Библии, который впоследствии издал. Борро называет его ‘человеком весьма ученым, но очень простым и непритязательным’, и, несомненно, был обязан ему своим интересом к персидской поэзии. Плодом этой дружбы и сотрудничества, вероятно, являются несколько переводов из Гафиза, выполненных Борро в Петербурге96. Но Глен покинул Петербург вскоре после знакомства с Борро — во второй половине октября 1833 г., и Борро к этому времени нашел себе здесь другого приятеля, датчанина Джона Гасфельда, о котором речь будет идти ниже.
В письмах Борро упоминается также другой шотландский миссионер, Уильям Сван, приезжавший в Петербург по делам из Забайкалья, тот самый, который занял некоторое место в биографиях декабристов, живших на поселении в Восточной Сибири, в Селенгинске, в частности Николая Бестужева97.
В то же время Борро энергично принялся за выполнение возложенного на него поручения. Оказалось, что добиться разрешения на печатание маньчжурской Библии в Петербурге было нелегким делом. Разрешение было получено после долгих хлопот лишь 1(13) февраля 1834 г. и то только потому, что в дело вмешался и оказал Борро помощь советник великобританского посольства м-р Блай (Bligh), тот самый, который упоминается в дневнике Пушкина. В письмах, адресованных Библейскому обществу, Борро сообщал, что, получив разрешение на печатание Библии, он купил необходимую бумагу и нашел подходящую издательскую фирму ‘Schultz imd Beneze’, которая взялась за выполнение необычного заказа. Когда однажды ему был прислан из Лондона запрос, на что он тратит свое время, Борро отвечал, что он прилежно изучает маньчжурский язык и что, кроме того, он ‘каждодневно работает в типографии как простой наборщик, между 10 часами утра и часом дня’. 18 октября 1833 г. Борро пишет одному из распорядителей Библейского общества (Rev. Andrew Brandham), что вскоре после приезда в Петербург он занялся списыванием маньчжурской рукописи Ветхого завета, принадлежащей бар. Шиллингу и трудился над этим по 8 часов в день. В этом же письме Борро сделал интересное признание, что ко всем этим занятиям прибавлялось также изучение им русского языка. Хотя он прибыл в Петербург, уже умея немного говорить по-русски, но вскоре оказалось, что приобретенные им знания недостаточны. Борро сообщал, что даже ‘недостаточное’ знание русского языка, которым он тогда располагал, сослужило ему большую службу, потому что ‘большой и вредной ошибкой’ является распространенное в Англии убеждение, будто бы в Петербурге ‘все сколько-нибудь уважаемые люди говорят лишь по-французски и по-немецки’. ‘Русское дворянство,— пишет Борро далее,— действительно, большей частью говорит по-французски, когда необходимость обязывает его к этому, например, в обществе иностранцев, не знающих русского языка, однако для большинства людей, приезжающих в Петербург по делам, общение с дворянством совсем необязательно, поэтому знание русского языка, если вы не общаетесь исключительно с вашими соотечественниками, является необходимым. Слуги говорят только на своем родном языке, как и девять десятых русских среднего класса’98. Дела, которые привели Борро в Петербург, не обязывали его пополнять свои знакомства в великосветских гостиных, он вращался в иной социальной сфере. Этим и нужно объяснить то, что он сравнительно скоро овладел русским (разговорным и письменным) языком, к которому издавна чувствовал интерес. ‘Я теперь могу бегло говорить и сносно писать по-русски,— сообщал Борро матери 1(13) февраля 1834 г. из Петербурга,— однако это один из самых трудных языков, какие я когда-либо изучал, а овладеть хорошим русским произношением иностранцу почти невозможно’99
Тем не менее русские фразы еще долго после отъезда его из России пестрили письма Борро, он стал переводчиком с русского на английский и многие годы не оставлял этих занятий, чтобы не забыть русскую речь и литературу, которой очень интересовался, начиная со своих петербургских лет.
Упоминание барона П. Л. Шиллинга фон Канштата (1786—1837) в указанном письме Борро представляет для нас особый интерес, так как это был один из частых его собеседников в Петербурге. Шиллинг, происходивший из обрусевшей немецкой семьи, сын полковника русской службы, был в это время хорошо известен в Петербурге и как ориенталист и как организатор одной из ранних русских литографий при Министерстве иностранных дел. Он с давних пор увлечен был Китаем и сопредельными странами, собирал дальневосточные рукописи, мечтал о путешествии туда. Еще в 1814 г., находясь в Париже, куда он вошел вместе с русскими войсками, он был отчислен из армии с переводом в Азиатский департамент Министерства иностранных дел. Приезд в Париж известного востоковеда Ю. Клапрота, прожившего в России все первое десятилетие XIX в. (1802—1812 гг.) в качестве адъюнкта петербургской Академии наук, а теперь переселившегося во Францию, очень облегчил Шиллингу его сношения с французскими ориенталистами. Б начале 1820-х годов Шиллинг получил признание востоковедов различных стран Западной Европы, а также среди отечественных ученых: в конце 1828 г. Шиллинг был избран в члены-корреспонденты петербургской Академии наук. Уже в этот первый период своей ученой деятельности Шиллинг успел создать чрезвычайно ценную коллекцию рукописей — тибетских, монгольских, китайских и японских100.
В ноябре-декабре 1829 г. Шиллинг начал деятельную подготовку к экспедиции в Восточную Сибирь, в области, пограничные с Китаем. С ним должны были ехать Иакинф Бичурин, выдающийся русский синолог (которого Шиллинг вызволил из монастырской тюрьмы), К. Г. Крымский, десять лет живший в Пекине при десятой пекинской миссии (1820—1830)101, предназначавшийся для ведения административных дел экспедиции В. Д. Соломирский — литератор, знакомый с Пушкиным. Пушкин и сам просил отпустить его вместе с этой экспедицией в дальние края. К концу 1829 г. относится стихотворный отрывок поэта, который толкуется обычно как его обращение к обоим возможным его спутникам — Шиллингу и Иакинфу Бичурину:
Поедем, я готов, куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать…
К подножию ль стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли наконец,
Где Тасса не поет уже ночной гребец…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Повсюду я готов…102
Отказ Бенкендорфа на просьбу Пушкина был получен поэтом 17 января 1830 г.103 В записной книжке Н. В. Путяты занесено следующее свидетельство: ‘Пушкин просился за границу, его не пустили. Он собирался даже ехать с бароном Шиллингом в Сибирь, на границу Китая. Не знаю, почему не сбылось это намерение’104.
Побывать в Китае Шиллингу так и не удалось, но между 1830—1832 гг. он почти два года провел в Восточной Сибири, собрав во время своих путешествий богатую коллекцию рукописей, костюмов, предметов культа, размещенную в его петербургской квартире на Марсовом ноле для обозрения любопытствующих. Этот его ‘китайский музеум’ привлекал к себе большое количество посетителей.
Еще в 1816 г. Шиллинг организовал в Петербурге ‘литографическое заведение’, в котором, между прочим, издавал памятники китайской письменности по собственному, им самим изобретенному способу. Греч писал, что Шиллинг ‘вздумал воспроизводить китайские письмена посредством литографии не простым рисованием их на камне, а произведением выпуклых букв, которые потом отпечатывались на обыкновенных типографских станках’, так что ‘никто в целой Европе не мог догадаться, как это делается’ и ‘знатоки китайской грамоты дивились чистоте и верности этих оттисков и не верили, чтоб они были исполнены вне Китая’105. Первые же издания китайских текстов сделали его известным и лондонским ориенталистам. В конце 1820-х годов он издавал работы своего друга, Иакинфа Бичурина, от которого он выучился китайской грамоте. В предисловии к изданному Шиллингом в 1829 г. своему труду ‘Сань-цзы-цзинь, или троесловие с литографированным китайским текстом’ Иакинф пишет, что буквы китайского текста ‘вылитографированы столь чисто, столь правильно, что нимало не уступают стереотипу пекинской дворцовой типографии’106.
Вот почему без содействия Шиллинга Борро не мог обойтись, приступая к печатанию в Петербурге маньчжурского текста Библии. И об Иакинфе, и о Шиллинге, и о других петербургских востоковедах Борро, действительно, много говорит в своих позднейших письмах и сочинениях. Так, например, в книге ‘Цинкали’ (1842) он упоминает о ‘своем друге Иакинфе’, ‘упорному труду и пытливому оку’ которого русские обязаны превосходным знанием Китая, а в письме 1841 г. в Петербург просит одного из живших там друзей: ‘Мне хочется, чтобы Вы разузнали, где родился Иакинф, кто был его отец и что он делал в Китае’, и прибавляет: ‘Он был моим учеником’ (Иакинф брал у Борро уроки английского языка, сам обучая его китайскому)107. Все это делает вполне вероятным, что Пушкин, хотя бы со слов того же Иакинфа или Шиллинга, мог узнать о приезде в Петербург англичанина для специальных занятий китайским языком. М. П. Погодин вспоминает, что у В. Ф. Одоевского в середине 1830-х годов сходились ‘веселый Пушкин, отец Иакинф <Бичурин> с китайскими сузившимися глазками и толстый путешественник, тяжелый немец Шиллинг’108. Прибавим к этому, что у Пушкина, как об этом свидетельствуют черновики ‘Путешествия в Арзрум’ и поэмы о Гасубе, в конце 1820-х — начале 1830-х годов был интерес к деятельности английских миссионеров из Библейского общества. Впрочем, у нас нет никаких данных о том, что Борро в период своей петербургской жизни попал в поле зрения Пушкина, мы знаем зато, что Борро вскоре же заинтересовался Пушкиным.
Как известно, Шиллинг был любим своими современниками как интереснейший собеседник и приятный, веселый человек. ‘Добродушие и природный ум, неистощимая веселость, устранение от всяких интриг, сплетней и личных пристрастий заставляли всех знакомых любить и уважать его. Люди серьезные, задумчивые, строгие любили его беседу, равно как и весельчаки’,— вспоминал о Шиллинге Н. И. Греч109. ‘Что за увлекательный человек,— писал о нем Э. И. Стогов.— Пропасть путешествовал, знаком и в переписке-с учеными знаменитостями целого света. Занимательных рассказов, всегда умных, интересных анекдотов — без конца. Шиллинг был небольшого роста, необыкновенной толщины. Всегда приветливое выражение недурного лица, глаза, полные веселости и блеска. Он был холост. Обращение его было — человека высшего тона. Он имел искусство оставить уверенность в каждом, что Шиллинг находит его умным человеком’110.
Ни Шиллинг, ни Бичурин не доставили Борро никаких литературных знакомств, да и на самом деле, живя в Петербурге, он не играл еще роли в литературе, известность его в Англии была не слишком велика, о том, чтобы стать гостем в высоких литературных сферах, или, например, быть представленным Пушкину, перед которым он благоговел, Борро не смел и мечтать. С тем большим увлечением он погружался в самую гущу русской жизни,, сводил знакомства в кругах петербургского мещанства, среди ремесленников и рабочих типографии, в которой и сам трудился на правах простого наборщика над изданием Библии на маньчжурском языке, и всячески добиваясь встречи с русскими цыганами, что ему в конце концов и удалось осуществить.

5. Борро переводчик Пушкина.Пушкин и его ‘Разговор с англичанином’

Весною 1835 г. Борро издал в Петербурге на английском языке небольшую книгу — антологию своих стихотворных переводов образцов мировой поэзии. Она выпущена той же издательской фирмой ‘Schultz und Beneze’, которая печатала и маньчжурскую Библию, и нужно думать, что это сделано было издателями в благодарность Борро за доставленный им большой и выгодный заказ Библейского общества.
Книга Борро называлась ‘Таргум, или Стихотворные переводы с тридцати языков и наречий’111 и открывала своим читателям весьма широкие исторические и географические горизонты. На ста шести страницах этого издания Борро поместил свои переводы с древнееврейского, арабского, персидского, турецкого, татарского, китайского и маньчжурского языков, вслед за которыми идут переводы с русского: одного стихотворения Б. Федорова (‘The Glory of the Cossacks’) и двух Пушкина — ‘Черной шали’ (с. 27—28) и ‘Песни’ из ‘Цыган’ (с. 29). Далее следуют переводы украинской думы (‘From the Mai о-Russian’), двух баллад Мицкевича (‘Ренегат’ и ‘Три Будрыса’), отрывки из финской ‘Калевалы’, затем переводы с англо-саксонского, древнескандинавского, немецкого, датского, шведского, древнеирландского и других кельтских диалектов древней Британии, древне- и новогреческого, провансальского, испанского, португальского и французского. Заключает эту антологию перевод песни с цыганского языка.
В творчестве Борро эта книга занимает важное место, так как она — результат его давних поэтических исканий и в то же время служит свидетельством его незаурядных лингвистических способностей. Многие из помещенных в ней текстов, вероятно, возникли еще до его приезда в Петербург и являются итогом его прежних переводческих трудов, в то же время это не столько ‘голоса народов’ в песнях, воссоздающих типические черты сложивших эти песни национальностей, сколько своеобразный поэтический дневник самого Борро, отразивший все основные этапы его ранних реально-житейских и литературных скитаний по отдаленнейшим уголкам древнего и нового мира. Месту своего выхода в свет книга обязана присутствием в ней ряда переводов с русского, польского, финского, татарского и цыганского языков, не говоря уже о переводах с китайского, маньчжурского, ради изучения которых, как мы знаем, Борро приехал в Петербург.
Эта антология переводчика-полиглота была книгой, как бы завершившей юношеский период его литературного творчества, когда Борро проявил себя как типичный романтический поэт с присущими ему универсализмом, ретроспективными тенденциями и поисками экзотического ‘местного колорита’, однако как раз в последнем отношении в ‘Таргуме’ в сильной степени сказалось русское влияние. Если в поле его зрения попали теперь образцы китайской и маньчжурской поэзии, отрывок из финской ‘Калевалы’, фрагменты турецких и татарских поэтических произведений, молдавская песня (в интерпретации Пушкина) и т. д., то всем этим он был обязан чтению в годы своей жизни в России и в особенности личному общению с кругом петербургских востоковедов и журналистов. Характерно, что даже занятия Борро переводами из персидской поэзии относятся, как мы уже упоминали выше, к тому же петербургскому периоду его жизни.
Из всех этих разнообразных переводов, вызванных двухлетним пребыванием Борро в Петербурге, наибольший интерес для нас представляют, конечно, переводы из Пушкина, с творчеством которого Борро, несомненно, познакомился только здесь. За счет этого знакомства, пожалуй, можно отнести и помещение в книге баллады Мицкевича ‘Три Будрыса’ (у Борро: ‘The Three sons of Budrys. A Lithuanian Ballad’), перевод ее на русский язык, сделанный Пушкиным, появился во время жизни Борро в Петербурге в ‘Библиотеке для чтения’ (1834) — в журнале, за которым Борро, вероятно, следил112.
Все эти переводы приобретают для нас особый интерес, так как антология Борро находилась в личной библиотеке Пушкина. Описавший пушкинский экземпляр книги Б. Л. Модзалевский113 не обратил внимания на то,, что в нем, вслед за указанными 106 страницами ‘Таргума’, в том же переплете, находится другая брошюра, с особой пагинацией и особым титульным листом. На нем значится: ‘Талисман. Перевод с русского языка стихотворения Александра Пушкина. С прибавлением других стихотворений’. Судя по цензурному разрешению (СПб., 24 августа 1835 г.), это издание вышла на несколько месяцев позже ‘Таргума’ (разрешенного цензурой 11 апреля 1835 г.), имя переводчика здесь не обозначено, но им был тот же Джордж Борро. В этой брошюре напечатаны в английском стихотворном переводе ‘Талисман’ Пушкина (с. 3—4) и его же баллада ‘Русалка’ (с. 5—7)114.
Переводы Борро из Пушкина занимают видное место в ранней английской пушкинской литературе, но в эстетическом отношении они оставляют желать очень многого. В переводе ‘Черной шали’, например, Борро допустил смысловую ошибку, свидетельствующую о том, что русский язык он усвоил в те годы не в совершенстве,— он не понял пушкинского стиха ‘младую гречанку я страстно любил’ и превратил гречанку — Greek maid — в собственное имя: Greshenka.
Перевод песни Земфиры из ‘Цыган’ на первый взгляд и в ритмическом отношении достаточно точно воспроизводит на английском языке пушкинский текст:
Старый муж, грозный муж, Hoary man, hateful man,
Режь меня, жги меня: Gash my frame, burn my frame.
Я тверда, не боюсь Bold I am, soft I can
Ни ножа, ни огня. At the sword, at the flame.
Однако, как это, между прочим, давно уже отметил американский славист Сэмюель Кросс, ‘современным знатоком обоих языков’, русского и английского, перевод этой песни ‘не может быть принят всерьез’, так как он производит ‘почти комическое впечатление’. По его мнению, за исключением последней строфы, вся песня переведена очень плохо115.
Действительно, речь здесь прежде всего может идти о выборе и сочетании слов: уже в первом стихе объединение ‘hoary man’ и ‘hateful man’ забавно, потому что пушкинские эпитеты ‘старый’ и ‘грозный’, дающие единую смысловую характеристику, эмоционально предопределяющую отрицательное отношение молодой цыганки к ее мужу, в переводе Борро комически противостоят друг другу: ‘hoary man, hateful man’.
Хотя автографические тексты переводов, опубликованных Борро в Петербурге, в общем не известны, но Энтони Кросс указал на одно исключение — автографический список ‘Черной шали’ (‘The Black Shawl’), хранящийся в настоящее время среди рукописей Шотландской национальной библиотеки (National Library of Scotland) в Эдинбурге116. В этой рукописи находится ряд разночтений в сравнении с печатным текстом 1835 г., и они представляют для нас некоторый интерес, так как свидетельствуют об усилиях Борро приблизить перевод к pycci ому подлиннику. Например, 13-й стих звучит у Пушкина следующим образом:

Мы вышли, я мчался на быстром коне.

В печатной редакции перевода стояло:

Forth rushing, I leap’d my tall courser upon,

тогда как в эдинбургской рукописи находим более близкое к русскому тексту:

We went forth. I leapt my tall courser upon.

Изменения в 15-м стихе особенно интересны. В подлиннике стоит: Едва я завидел гречанки порог.
В печатной редакции перевода:

But scarcely the door of Greshenka I view’d.

В указанной рукописи это место изменено:

But scarcely the fair Grecian’s threshold I view’d.

Очень вероятно, что это исправление продиктовано было переводчику соображениями эвфонии и невозможности передать слово ‘гречанка’ одним английским словом, как полагает исследовавший эту рукопись Э. Кросс, но в двух других случаях употребления слова ‘гречанка’ (в ст. 10 и 24) оставлен искажающий его перевод ‘Greshenka’117
Не многим лучше переводы других пушкинских стихов, например, излюбленного всеми западноевропейскими переводчиками Пушкина (в том числе и последующими английскими) ‘Талисмана’, этих переводчиков всегда привлекал романтический восточно-экзотический колорит стихотворения в стиле хотя бы Томаса Мура, в форме романса с нотами он был известен в лондонских великосветских кругах в конце 1830-х годов, правда, в другом переводе118:
Талисман
Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы,
Где луна теплее блещет
В сладкий час вечерней мглы,
Где, в гаремах, наслаждаясь,
Дни проводит мусульман,
Там волшебница, ласкаясь,
Мне вручила талисман…
У Борро:
Where fierce the surge with awful bellow
Doth ever lash the rocky wall,
And where the moon most brightly mellow
Doth beam when mists of evening fall,
Where midst his harem’s countless blisses,
The Moslem spends his vital span,
A Sorceress there with gentle kissts
Presented me a Talisman…
Тем не менее за этими переводами Борро из Пушкина остается несомненная историческая заслуга. Брошюра, заключающая в себе переводы ‘Талисмана’ и ‘Русалки’, была все же первым, отдельно выпущенным английским изданием стихотворений Пушкина. В эти годы, как мы уже видели (см. гл. I), о Пушкине существовала незначительная английская журнальная литература — статьи и заметки, иногда включавшие в себя небольшие стихотворные переводы его произведений. Первыми действительно удачными и обратившими на себя внимание переводами из Пушкина явились напечатанные только десять лет спустя после обоих петербургских изданий Борро переводы Томаса Шоу (в ‘Blackwood’s Magazine’, 1845), но они выполнены англичанином, натурализовавшимся в России, присланы были в английский журнал из Петербурга, вышли, наконец, из ‘пушкинского лицея’, лектором которого являлся их переводчик.
Что касается названных изданий Борро, то они едва ли сыграли важную роль в современной им английской литературе,— их оценили и ими заинтересовались значительно позже. Обе его петербургские книжки выпущены были в очень незначительном количестве экземпляров, едва ли проникли на лондонский книжный рынок, поздно замечены были английской прессой и лишь более полувека спустя, только после открытия Борро как писателя, сделались мечтой английских библиофилов, пока не были переизданы в Лондоне отдельной книгой и перепечатаны затем в полном собрании сочинений Борро.
Сам Борро едва ли связывал с этими своими изданиями какие-либо особые литературные или даже материальные надежды. В позднейших письмах в Петербург он, правда, с благодарностью вспоминает своего издателя, Бенеце, и шлет ему приветы из своих скитаний.
В современной русской печати эти издания почему-то также прошли вовсе не замеченными. Мы можем указать лишь на один дружеский отклик в корреспонденции из Петербурга, присланной в лондонский журнал ‘Athenaeum’. В No 436 этого журнала за 1836 г., от 5 марта, за подписью J. P. H., под которой скрылся петербургский приятель Борро, Джон Гасфельд119, было помещено его большое письмо, помеченное ‘С. Петербург, 24 января (5 февраля’). Гасфельд жалуется здесь на невнимание английских журналистов к русской литературе, на ошибочность существующих в Англии представлений о России, высмеивает нелепость многих рассказов, которые распространяют о ней легковерные и малонаблюдательные туристы в своих путевых очерках. А между тем, по его мнению, здесь происходит многое такое, о чем стоило бы порассказать: ‘Может быть, вы будете смеяться, если я начну говорить о русской литературе? Однако на самом деле печать здесь деятельна и предприимчива. Конечно, каждый сезон производит здесь и свои плевелы и свои цветы, но ведь так же обстоит дело и в Англии. Не сочтете ли вы это сверхварварством (ultrabarbarian), если я скажу, что м-р Дж. Борро вакончил здесь минувшей осенью издание Нового завета на маньчжурском языке? Вспомните, что он был послан сюда лондонским Британским библейским обществом именно для этого. Для общества этот перевод выполнил Липовцев <в оригинале ошибочно Mr. Liposoff>, служивший по Министерству иностранных дел и много лет проведший в Пекине и на Востоке. Я могу лишь сказать, что это очень красивое издание восточной книги, что оно выполнено с большой тщательностью на специально изготовленной бумаге, тонко имитирующей китайскую. Прежде чем приступить к нему, Борро проводил недели и месяцы в типографии, чтобы познакомить наборщиков с трудным маньчжурским шрифтом’.
Вслед за этими биографическими подробностями о Борро, написанными дружеской рукой, Гасфельд в весьма восторженных выражениях указывает на его ‘Таргум’ и ‘Талисман’. ‘Изысканная утонченность (exquisite delicacy), с которой он постиг и воспроизвел красоты хорошо выбранных оригиналов,— пишет Гасфельд о Борро,— является свидетельством его учености и таланта… Это произведение <'Таргум'> представляет собою жемчужину литературы, и подобно жемчужинам, оно приобретает ценность благодаря своей редкости, так как его напечатано всего 100 экземпляров’. И чтобы не быть голословным в своей оценке, Гасфельд полностью воспроизводит из этих изданий, в качестве образца, два перевода — с датского (‘National Song… of Evald’) и ‘столь же успешно выполненный’ перевод ‘Талисмана’ Пушкина120. Из английских критиков с большой похвалой об этих многоязычных переводах Борро высказался William Bodham Donne, находивший, что по своему языку и ритму они значительно превосходят’ ‘Lays of Ancient Rome’ Маколея121, но последующие критики отнеслись к ним с гораздо меньшей благосклонностью.
Всего интереснее эти издания для творческой биографии самого Борро. Характерно прежде всего, что Борро дал переводы тех пушкинских стихотворений, которые до него на английский язык не переводились. Это, конечно, не было следствием специально поставленной себе переводчиком задачи или результатом его знакомства с предшествующей ему литературой о Пушкине. Живя вне родины, Борро не очень внимательно следил за текущей английской литературой и журналистикой. Своеобразие его как писателя заключается именно в том, что он мало обязан был английской литературной традиции и что даже своими позднейшими автобиографическими романами 1850-х годов, написанными в период его более оседлой жизни на родине, Борро резко выпадает из традиционных рамок ‘викторианской’ прозы.
В первом юношеском периоде своего творчества, завершением которого является петербургский ‘Таргум’, Борро был явным эпигоном романтизма с его поисками экзотического ‘местного колорита’, с его тяготением к народному творчеству и характерным презрением к ‘городской’ цивилизации. Но и здесь уже чувствуется своеобразие его творческой манеры — соединение мягкого юмора с сентиментальной патетикой, натурализма — с поисками нарочитой живописности. Выбор Борро пушкинских стихотворений для перевода характерен прежде всего для его собственных вкусов.
В годы петербургской жизни Борро Пушкин, уже вступивший в самый зрелый период своего творчества, чувствовал тяготение к прозе и все реже выступал со стихами. Однако мимо Борро прошли и ‘Повести Белкина’ и ‘Капитанская дочка’, и лучшие лирические циклы 1833—1835 гг. Для своих переводов Борро избрал популярный романс ‘Черную шаль’, юношескую романтическую балладу (‘Русалка’), привлекший его своим восточным колоритом ‘Талисман’, песню из ‘Цыган’ — произведения исключительно раннего романтического периода творчества Пушкина, вполне отвечавшие его собственным романтическим исканиям и востоковедческим интересам. Молдавско-цыганский колорит ‘Черной шали’ и песни Земфиры122, турецко-татарский колорит ‘Талисмана’ вносили новые этнографические краски в разноплеменные образцы его антологии, переведенной с ‘тридцати языков и наречий’. Поэтому, например, первый перевод Борро из Пушкина помещен был в ‘Таргуме’ между стихотворениями Б. Федорова и Мицкевича по принципу этнографической принадлежности этих поэтических образцов, а не по их художественной значимости, поскольку Б. Федоров со своей ‘козацкой’ песнью появился здесь лишь как интерпретатор украинской думы, а Мицкевич — якобы ‘литовской’ баллады, постольку и Пушкин был здесь прежде всего поэтическим посредником между Борро и недоступной ему иначе молдавско-цыганской песнью.
Напрасно поэтому С. Кросс ставит Борро в вину то, что он избрал для своих переводов ‘далеко не лучшие произведения Пушкина’123, он забывает о своеобразной этнографической логике и историко-географической последовательности, лежащей в основе композиции ‘Таргума’. Нужно думать, что именно по этой причине другие переводы Борро из Пушкина, и ‘Талисман’, и особенно ‘Русалка’, напечатаны были отдельно: они сами собой выпадали из единого этнографического плана книги.
Это, однако, нисколько не свидетельствует о невнимании Борро к позднему творчеству зрелого Пушкина, напротив, как мы увидим далее, живя в Петербурге, Борро имел полную возможность составить себе довольно отчетливое представление о значении творчества Пушкина для новой русской литературы вообще, и произнесенная им тогда высокая оценка русского поэта не была, конечно, результатом его случайного знакомства лишь с ранними стихотворениями Пушкина.
Иначе говоря, вопрос о том, что перевел и что напечатал Борро из произведений Пушкина еще не предрешает суждения о том, что он действительно знал и об его творчестве и о нем самом. Борро был, во всяком случае, одним из первых литературно образованных англичан, которые могли читать подлинные русские тексты Пушкина, и не только читать, но и переводить их с русского на английский. Если эти переводы оказались не вполне удачными, то это не вина его доброй воли или обнаруженное им непонимание. Об этом мы заключаем, между прочим, и из того обстоятельства, что перечисленные переводы не были единственными его переводами из Пушкина: некоторые из них увидели свет много позже, иные, может быть, и доныне еще не опубликованы.
Так, в ‘Таргуме’, например, из ‘Цыган’ напечатана одна лишь песня Земфиры, а между тем, вся эта пушкинская поэма переведена была Борро полностью124, хотя этот перевод и остался необработанным до конца: он разбит на стихотворные строки, но не имеет рифм и строго выдержанного размера. В рукописях Борро остались также и опубликованы были лишь в полном собрании его сочинений отрывки из перевода ‘Руслана и Людмилы’, в частности, описание Черномора и эпизод встречи Руслана с Головой и боя между ними, этот перевод также не отделан: он выполнен частью без рифм, частью рифмованными стихами. Любопытно, что Борро перевел так же три русские народные сказки125, интерес к которым мог быть в нем пробужден ‘сказками’ Пушкина, относящимися как раз к началу 1830-х годов.
Что привлекло внимание Борро к ‘Цыганам’? Эта поэма рано была замечена на Западе и получила восторженную оценку во враждебных Пушкину журналистских кругах, с которыми Борро был связан в той или иной степени. ‘Северная пчела’ еще в 1828 г. писала, что ‘Цыганы’ — ‘одно из лучших созданий поэзии в Европе, а не в одной России’, позднее (1831) Булгарин находил, что ‘если бы лучшее творение нашего поэта ‘Цыганы’ было бы переведено так сильно, как оно написано по-русски, то немцы и англичане сплели бы русскому поэту венок из тех же цветов, коими они увенчали Гёте, Шиллера, Байрона и Мура’126.
Подобные отзывы о поэте, которые Борро мог слышать лично из уст Булгарина или Греча, могли возбудить в нем охоту сделать достойный английский перевод этой поэмы. Однако мы вправе думать, что, помимо подобного чисто внешнего повода, у Борро были другие, более серьезные внутренние основания для особого увлечения ‘Цыганами’. Несомненно, что интерес к поэме у Борро был двояким — идейно-литературным и специально-этнографическим. Бунтарская философия героя пушкинской поэмы была сродни Борро — ее первому английскому переводчику. Подобно Алеко, он презирал ‘неволю душных городов’, предпочитал дикую вольность инстинктивной, стихийной жизни. Ему ненавистны были и развитые формы городского общежития, и британская национальная исключительность, и все формы подавления национального своеобразия, от кого бы они ни исходили, и специфическая британская недоступность, и высокомерие, которое он не раз противопоставляет русскому радушию, гостеприимству, откровенности.
Борро ненавистны были, наконец, торгашество, страсть к приобретательству, которые, по крайней мере в ранние годы, вызвали у него своеобразное презрение к комфорту и предпочтение ему походной скитальческой жизни. Отрицание обычных, общепринятых норм культурного быта свойственно было Борро еще до приезда в Россию, пребывание в которой, по его замыслу, должно было открыть для него пути на далекий ‘пастушеский’ Восток, так сильно его к себе манивший. Стихийная, не осознанная до конца неприязнь к большому городу, к единообразному типу городского человека, в котором стерты индивидуальные черты, растворенные в общем безличии серой толпы туманных лондонских улиц, еще в юности толкала его в цыганские таборы Шотландии и определила его глубокий, сознательный интерес к этому загадочному народу. Цыганские увлечения, полученные им на родине, в России обновились и усилились, отсюда и этнографический интерес Борро к пушкинской поэме, герой которой помог ему лучше понять самого себя, разобраться в собственных идейных исканиях, вызвал интерес к личности и творчеству русского поэта. Пушкинская поэма в то же время дала толчок его замыслу всестороннего изучения русских цыган, их племенного облика, языка и фольклора, и сопоставления их с цыганами его собственного отечества.
Мы уже упоминали о ‘Разговоре с англичанином’, включенном Пушкиным в его ‘Путешествие из Москвы в Петербург’. Этого англичанина принято считать воображаемым, так как у нас нет данных для того, чтобы отождествить его с каким-нибудь реальным лицом. Высказывалась догадка, что Пушкин избрал здесь диалогическую форму повествования для того, чтобы лучше замаскировать собственное мнение о русских крестьянах и подкрепить известным авторитетом суждения об английском пролетариате. Тем не менее этот ‘воображаемый англичанин’ исчезает из позднейшей редакции статьи, и его сменяет сам Пушкин. Причина этого изменения недостаточно ясна. Казалось бы, что это не должно было случиться, если правильно поняты были мотивы введения Пушкиным в статью и диалога, и англичанина в качестве действующего лица, функция собеседника открывала некоторые удобства и в цензурном отношении, как бы снимая с Пушкина ответственность за некоторую резкость суждений. Внимательное чтение первой редакции (глава ‘Подсолнечная’), однако, подсказывает другое решение вопроса. ‘Разговор с англичанином’ содержит в себе прежде всего совершенно конкретные бытовые указания, вполне естественные для первоначальной записи реальной беседы, исчезнувшие впоследствии как ненужные и затемняющие основной ход мысли: ‘Подле меня в карете сидел англичанин, человек лет тридцати шести. Я обратился к нему с вопросом: что может быть несчастнее русского крестьянина? Англичанин. Английский крестьянин. Я. Как? Свободный англичанин, по вашему мнению, несчастнее русского раба? Он. Что такое свобода? Я. Свобода есть возможность поступать по своей воле. Он. Следственно свободы нет нигде — ибо везде есть или законы, или естественные препятствия’.
Трудно было бы разыскать в Петербурге 1834 г. такого англичанина, который не только резко бранил бы английские порядки и нападал бы на избирательную систему, но и противопоставлял тяжелому быту английских промышленных рабочих патриархальную простоту жизни русских крепостных крестьян: такие сопоставления делали лишь крепостники из яценковского ‘Духа журналов’ 1820-х годов, все известные нам реальные английские собеседники, напротив того, были убежденными конституционалистами и прежде всего хулили деспотизм и крепостное право.
Как бы мы ни относились к возможности отождествить пушкинского англичанина с реальным историческим лицом, совпадение его круга мыслей со многими взглядами Борро заслуживает быть отмеченным. Конечно, Борро и не думал восхвалять крепостничество, но для него русский крестьянин, вопреки всем тяготам своей жизни, все же мог казаться более счастливым, чем многие и многие представители английского пролетариата. В доступных нам источниках Борро нигде не проводит указанной параллели, но восторженные отзывы о русском народе и довольно суровые оценки многих сторон жизни его соотечественников нередко встречаются в его сочинениях. Пушкинский англичанин, в сущности, говорит не столько о политической свободе русского крестьянства, сколько противопоставляет видимую политическую свободу в стране парламентаризма внутренней свободе русского человека и больше говорит о его чудесных природных качествах — самобытности, смекалке, переимчивости, отсутствии самодовольного презрения ко всему иноземному.
У Пушкина: ‘Я. Живали вы в наших деревнях? Он. Я видел их проездом и жалею, что не успел изучить нравы любопытного вашего народа. Я. Что поразило вас более всего в русском крестьянине? Он. Его опрятность, смышленность и свобода. Я. Как это? Он. Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню, умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки. О его смышленности говорить нечего. Путешественники ездят из края в край по России, не зная ни одного слова вашего языка, и везде их понимают, исполняют их требования, заключают условия, никогда не встречал я между ими ни то, что соседи наши называют un badaud {ротозей (франц.).}, никогда не замечал в них ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. Переимчивость их всем известна, проворство и ловкость удивительны… Я. Справедливо, но свобода? Неужто вы русского крестьянина почитаете свободным? Он. Взгляните на него: что может быть свободнее его обращения! есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи?’.
Когда у Пушкина англичанин настаивает на относительности свободы понятия (‘свободы нет нигде — ибо везде есть или законы, или естественные препятствия’), то это оказывается довольно близким и к представлениям Борро, любопытно, что здесь мы как бы вновь входим в столь близкий ему круг мыслей пушкинских ‘Цыган’. ‘Вы не были в Англии? — спрашивает у Пушкина его ‘воображаемый собеседник’ и на краткий ответ Пушкина: ‘не удалось’, произносит целую филиппику против темных сторон английской жизни, совершенно так же, как это делал и Борро в письмах к своим петербургским друзьям.
О жизни Борро в России мы знаем, что он, во всяком случае, совершил именно такую поездку из Петербурга в Москву, какую описывает Пушкин. Это было в 1835 г., в то время, когда Пушкин уже обработал свой ‘Разговор’, введя его в состав подготовленной к печати главы своего путешествия — ^Русская изба’127.

6. Борро и московские цыгане

‘Талисман’ Пушкина в переводе Борро вышел в Петербурге в августе 1835 г., а уже в ноябре того же года Борро успел побывать в Лондоне и выехать в Испанию, к месту своего нового назначения в качестве агента Библейского общества. Замысел его посетить Китай остался неосуществленным, Борро бросил занятия восточными языками и взялся переводить библейские тексты на испанский и цыганский.
Перед отъездом из России Борро побывал также в Москве, куда ездил из Петербурга. Его рассказ об этой поездке сохранился в статье, напечатанной без имени автора в лондонском журнале ‘Атенеум’ 1836 г. под заглавием ‘Цыгане в России и Испании’128. В этой статье опубликовано два его письма: первое (датировано 23 сентября 1835 г.) представляет собою описание быта московских цыган, второе помечено Мадридом (с датой 19 июля 1836 г.) и посвящено описанию свежих впечатлений Борро от испанских цыган и сопоставлению их с русскими.
Редакционная заметка, предпосланная статье, извещает читателей, что оба письма принадлежат человеку, литературные труды которого уже получили высокую оценку, но чье имя еще не может быть сообщено. Эта конспиративность, конечно, вызвана была тем обстоятельством, что в момент появления указанных писем в печати Борро еще находился в Испании, выполняя какие-то поручения, быть может, не только Библейского общества, мы знаем, например, что в близкие за этим годы (1837—1839) Борро посылал регулярные корреспонденции из Испании в газету ‘Morning Herald’ с подробным анализом политической обстановки в Испании, за что и получил наименование первого ‘корреспондента’ в английской прессе129.
Оба указанных письма ‘Атенеума’ под тем же заглавием ‘(Цыгане в России и Испании’) вскоре были напечатаны в русском переводе в петербургском журнале ‘Библиотека для чтения’ за 1837 г., имя автора также не упоминается, в редакционной заметке говорится лишь: ‘Athenaeum сообщает два любопытных письма одного миссионера Общества для распространения христианской веры, который путешествует по Европе с целью обращать цыган’130.
Что эта безыменная статья ‘Атенеума’ написана Борро, не подлежит сомнению, она вошла в изданную им впоследствии книгу ‘Цинкали’ (1841). Как раз эти ее страницы в русском переводе появились в двух номерах ‘Северной пчелы’ за 1841 г., вскоре после выхода в свет книги, с таким предисловием: ‘Предлагаем нашим читателям статьи о цыганах из вышедшего недавно сочинения Джорджа Борро (Borrow), в котором он преимущественно рассматривает цыган испанских, сочинения, богатого любопытными наблюдениями и анекдотами. Не приступая прямо к главному изложению собранных им сведений, автор говорит вообще о цыганском племени, каким он видел его в других землях <...> Дж. Борро провел в России 1834 и 1835 гг., состоя тогда еще при Английском библейском обществе. Во время пребывания своего у нас он занимался изданием Нового завета на маньчжурском языке <...> Сведения о цыганах, живущих в России, недостаточны и часто неверны в книге Борро. Автору неизвестны, кажется, благодетельные меры нашего правительства касательно водворения цыган, и вообще он судит о русских цыганах по наглядности. Впрочем, мы ничего не изменили в его словах…’131
В первом из упомянутых писем в ‘Атенеуме’ 1836 г. Борро утверждает, что одним из главных мотивов, заставивших его предпринять поездку в Москву, было желание познакомиться с бытом московских цыган, о которых он слышал в Петербурге. Мы уже указывали, что переводы ‘Черной шали’ и песни Земфиры не были случайными. Борро досадно было бы уехать из России, не познакомившись ближе с народом, которому он уже посвятил столько внимания и собирался посвятить еще столько будущих трудов в своей жизни.
Исторические судьбы цыганского народа в 1830-х годах представлялись Борро еще достаточно смутными, цыган только начали наблюдать путешественники в серьезных этнографических целях, к изучению их языка еще почти не приступали. Но романтическая литература во всех странах Европы возбудила особый интерес к цыганам и опоэтизировала их анархическое свободолюбие, их непреодолимую страсть к кочевому быту. Борро хорошо знал, какие бессмертные образы уводило искусство из цыганских таборов в поэзию и музыку: сервантесовская ‘Цыганочка’ превратилась в веберовскую ‘Пресиозу’, Арним написал свою ‘Изабеллу Египетскую’ (1812) с легендарной завязкой — проклятием над цыганским племенем, уже появился ‘Собор Парижской богоматери’ Гюго, и вскоре его Эсмеральда со своей козочкой выступила даже на балетной сцене, особо колоритным был английский вклад в эту цыганскую романтику — вспомним хотя бы о романах Вальтера Скотта132.
Когда в период своей петербургской жизни Борро вчитывался в русский текст пушкинских ‘Цыган’, он и тогда уже задумывался над загадкой цыганского народа, замышляя цыганские образы своих знаменитых впоследствии романов. Пушкинская Земфира входила в его сознание в окружении своих сестер по крови — Пресиозы, Эсмеральды, Фенеллы. Но Борро искал также исторической и этнографической правды. Можно ли было уехать из России, не повидав русских цыган? Ведь, как ему говорили здесь, в одной Москве с ее окрестностями жило их несколько тысяч.
Результат этой поездки в Москву для самого Борро был довольно неожиданным. Он хотел видеть шатры, живописные лохмотья у костров, он собирался проверить точность пушкинских пейзажей и жанровых сцен, так как над переводом ‘Цыган’ Борро продолжал работать и после своего отъезда из России.
Конечно, впечатления Борро от знакомства с бытом московских цыган были достаточно живописны: он ездил несколько раз к цыганам в Марьину Рощу и в своем письме в ‘Атенеум’ рассказывает о беседах с ними на их языке. Он познакомился тогда с теми цыганскими хорами, которыми за несколько лет перед тем увлекался Пушкин, доживая в Москве свои холостые дни перед женитьбой (см. его письмо к П. А. Вяземскому от 2 января 1831 г.), познакомился со знаменитой Таней и певцом и регентом Ильей, которыми впоследствии еще восторгались и Аполлон Григорьев, и Фет133.
За несколько лет до Борро московских цыган поэтически описала Е. П. Ростопчина в своем ‘Цыганском таборе’ (с пометой: ‘Петровское, август, 1831’)134. Мог Борро знать также и популярные тогда у нас песни: ‘Я цыганка молодая…’ и ‘Мы живем среди полей…’ Загоскина,— с тою же, как и у Пушкина, идеализацией вольной жизни, и ‘Цыганскую песню’ Шевырева135. Именно такая же картина развернулась и перед ним, это было еще золотое время цыганской песни…
Приведем несколько выдержек из первого письма Борро помеченного: ‘Москва, 23 сентября 1835 г.’, в первом русском переводе. Цыганки, пишет Борро, ‘с незапамятных времен отличались музыкальной способностью, и, наконец, так усовершенствовали искусством свои природные дарования, что даже в стране, где вообще искусство пения стоит на высшей ступени <т. е. в России>, нежели в других странах Европы и Азии, цыганский хор признается за лучший в своем роде. В России всем известно, что знаменитая Каталани была так удивлена, услышав голос одной цыганской певицы (Танюши), что сняла со своих плеч драгоценную шаль, которую подарил ей Папа, обняла цыганку и убедила ее принять этот знак своего восхищения. Каталани сказала, что эту шаль она сама получила в качестве первой певицы, но что теперь она нашла ту, которой по праву принадлежит подарок его святейшества’.
Впрочем, Борро в его московско-цыганских впечатлениях ожидало и нечто вовсе для него неожиданное, что он не без удивления отметил в своем письме,— превращение некоторых цыганок в московских дам аристократического круга. ‘Те, кто привык считать это племя кочующими дикарями, неспособными к цивилизации и не умеющими воспринять все блаженства спокойной и оседлой жизни,— пишет Борро,— будут очень удивлены, узнав, что многие из московских цыган живут в просторных и удобных домах и выезжают в элегантных экипажах’. ‘Главное место их собрания,— рассказывает Борро далее,— Марьина Роща, лежащая в двух верстах от Москвы. Туда и я поехал, в сопровождении наемного лакея. Лишь только я появился, цыганы высыпали из своих палаток, из харчевни и обступили меня: я приветствовал их на языке английских цыган, стоя в коляске. Вдруг раздался крик удивления и радости, со всех сторон посыпались приветствия на музыкальном размере романского языка, и между всеми особенно отличалось: — Ах, как мы то уте кармама! О, как мы тебя любим! С первого раза они приняли меня за одного из своих собратьев, которые,— говорили они,— блуждают по Турции, Китаю и другим странам, и думали, что я приехал к ним через ‘большую пауни’, воду, чтобы с ними повидаться. Видом они совершенно сходны со своими соплеменниками в Англии. Они смуглы, большей частью красивы, имеют блестящие глаза, исполненные дикой понятливости, волосы их черны, как смоль, и несколько жестки, Я задавал им много вопросов, особенно, касательно их веры и земли, из которой они происходят. Они сказали, мне, что божество у них называется Девель и что они страшатся черного духа, которого зовут Бенгель, что предки их вышли из Романской земли, но что они не знают, где эта земля находится. Они спели мне много песен, русских и романских. Русские были по большей части новые театральные арии, а их национальные песни носили явные признаки высокой древности и не походили на русские ни стихосложением, ни общим характером, они казались не принадлежащими ни Европе, ни новейшим временам. Я часто посещал Марьину Рощу <...> Они слушали меня с большим вниманием, и во все время моего пребывания с ними не обнаруживали в поведении и разговорах своих ничего предосудительного для благопристойности’.
Впечатления от знакомства Бррро с московскими цыганами были очень сильны и обновились, когда он странствовал с таборами испанских цыган. Второе из его писем, помещенных в ‘Атенеуме’, рассказывает о его первой встрече с испанскими цыганами возле города Бадахоса в январе 1836 г. Из его биографии мы знаем, что он не только кочевал некоторое время с местными цыганами, но и перевел на их диалект Евангелие от Луки, о чем упомянуто кратко и в московском письме 13в, таково было одно из поручений Библейского общества, заменившее его первоначальные планы ехать с миссионерскими целями на Дальний Восток. Издание этой книги и других евангельских текстов на цыганском языке привело Борро в конце концов в мадридскую тюрьму, из которой его с трудом вызволил английский посланник. Лишь в 1840 г. отъездом в Англию закончился испанско-цыганский период его жизни. Возвратившись на родину, он тотчас же издал книгу ‘Цинкали, или Рассказы об испанских цыганах. С прибавлением собрания их песен, поэтических произведений и подробного словаря их языка’ (2 тома. Лондон, 1841), за которой вскоре последовала и другая книга, ставшая одним из популярнейших его произведений: ‘Библия в Испании. Приключения и рассказы’ (1843). Обе книги заняли видное место в истории цыганистики137.
Статья Борро из ‘Атенеума’ — ‘Цыгане в России и Испании’, как мы уже упоминали, вошла в ‘Цинкали’, где уделено некоторое внимание сопоставлениям русских и испанских цыган. Однако в начале 1840-х годов, в период подготовки Борро более серьезных работ о цыганах — этнографических, лингвистических и исторических, собранные им во время кратковременной поездки в Москву осенью 1835 г. материалы оказались, по-видимому, недостаточными. Подготовляя свои труды к печати и задумывая новые, он хотел их пополнить свежими литературными данными из русских источников.
Мы узнаем об этом из еще не опубликованного письма, посланного им из Англии (30 августа 1841 г.) в Петербург к одному из его петербургских друзей, Дж. Гасфельду: ‘Не можете ли вы сообщить мне,— спрашивает Борро в этом письме,— было ли что-нибудь написано о русских цыганах? Я знаю, что около шести лет назад была издана маленькая красивая повесть (a beautiful little romance) на русском языке, озаглавленная ‘Цыгане в Москве’ <в подлиннике: 'Zigani Moskve or the Gypsies at Moscow'>. Во вступлении к ‘Цинкали’ я отдельно говорю о московских цыганах, которых я видел собственными глазами и с которыми я беседовал, я упомянул там также об одной повести, о которой видел объявление в ‘Северной пчеле’, но не читал ее, по-моему, ее продавали в большой книжной лавке на Невском, по левой стороне, если идти от Адмиралтейства, может быть, вы потрудитесь навести справки о ней’.
В заключение Борро так резюмирует в этом же письме итоги своих русско-цыганских и испанско-цыганских сопоставлений: ‘В языке русских цыган много поэзии, которую они сохранили лучше испанских цыган. Если я когда-нибудь вернусь в Россию <собственно, 'к русским' -- 'to Russians'>, я напишу их историю, соберу их словарь и составлю собрание их песен (I would write their history and collect their language and songs). На это не может отважиться тот, у которого нет некоторого знания санскрита и новогреческого языка и кто, сверх того, незнаком с цыганами других частей света. Это великий труд даже для наиболее подготовленного лица. Я около пяти лет работал над ‘Цинкали’ и все еще вынужден признаться, что книга эта полна недостатков’138.
Повесть ‘Цыгане в Москве’, которую Борро действительно упомянул в первом томе ‘Цинкали’ (с. 84) и, как видно из приведенного письма, в самом деле не читал, с этих пор стала фигурировать в западных книгах в списках важнейших источников для изучения русских цыган наряду с поэмой Пушкина, частично обязанной своей ‘ученой’ популярностью, вероятно, тому же Борро.
Так, А. Потт в предисловии к основательному научному труду ‘Цыгане в Европе и в Азии’ (1844), перечисляя печатные источники своего предмета и ссылаясь при этом на Борро как на своего предшественника, пишет, что на одном конце Европы около 1612 г. автор ‘Дон-Кихота’ написал повсеместно известную в Испании новеллу ‘Цыганочка’, на другом конце ‘появились в новейшее время ‘Цыганы’ русского поэта Пушкина и повесть, изданная в Петербурге — ‘Цыгане в Москве’, которая сточки зрения своей правдивости, по свидетельству Борро, превышает даже ‘Цыганочку’139. Таким образом, вольно или невольно, но относительно этой петербургской повести Борро ввел в заблуждение немецкого ученого ‘цыганиста’.
Между тем у нас есть основание думать, что такой повести не существует вовсе, скорее всего, Борро имел в виду повесть ‘Встреча у цыган. Соч. В. П.’ (СПб., 1834), отдельно изданную в типографии Греча, но перед тем напечатанную в двух номерах ‘Сына Отечества’ (1834, No 21 и 22), рецензия на нее В. В. В. (Строева), действительно, появилась в ‘Северной пчеле’ (1834, No 161, 19 июля). Цовесть эту для своей библиотеки приобрел и Пушкин140. Она не имеет этнографической ценности, но любопытна тем, что представляет собою, в известном смысле, прозаическую аналогию сюжету пушкинских ‘Цыган’: этим она могла заинтересовать и Борро, хотя бы по рецензии ‘Северной пчелы’. В повести рассказывается история жизни некоего Д-ва, которого автор встретил в таборе московских цыган. Этот член цыганской общины, выполнявший самые унизительные работы, был некогда блестящим светским человеком, свои детские годы провел он в иезуитской школе, увлекался мистикой, молодость посвятил кутежам, разврату, карточной игре, в угаре дикого разгула он по временам мечтал о тихой келье пустынного монастыря, но встретил однажды красавицу-цыганку Варвару, которая увлекла его и приворожила, отныне он стал ее рабом. По совету рассказчика, после душевной борьбы он покидает табор ради монастыря.
Интересно, во всяком случае, что помимо кратковременного знакомства Борро с московскими цыганами в 1835 г., важнейшими его источниками для суждения о русских цыганах был’ именно произведения Пушкина, притом его отношение к этим произведениям существенно отличалось от не лишенного педантизма ученого любопытства какого-нибудь Потта. Этот лингвист и этнограф во всех художественных произведениях на цыганские темы — от Сервантеса и до Пушкина — искал прежде всего реальной правды и материалов для своих изысканий, к методам изучения Борро, да и к самой личности своего английского предшественника на том же поприще ‘цыганистики’ он относился с некоторым недоверием профессионала к дилетанту. Он называет его ‘чрезвычайно замечательным и несколько авантюрной складки человеком’, для чего книга испанско-цыганских впечатлений Борро (в особенности вторая, о которой мы скажем ниже) действительно давала некоторое основание.
Но Борро был не только замечательным лингвистом-дилетантом, он был в то же время поэтом и романистом, вся авантюрная жизнь которого претворялась в поэзии и прозе его художественных произведений. И его отношение к Пушкину было прежде всего отношением поэта к поэту. Как ни мало совершенны его переводы из Пушкина, но это были не только ранние стихотворные переводы, Борро действительно глубоко любил творчество русского поэта, понимал его значение для русской литературы и свято берег память о нем. Он, вероятно, не только перечитывал подлинные страницы русского Пушкина, но, странствуя по Испании, сам пережил некоторые эпизоды из его ‘Цыган’. Подобно Алеко, бежав из ‘неволи душных городов’, Борро много раз в своих сочинениях и письмах противопоставлял им дикую вольность цыганской патриархальности. Он ненавидел города, охраняемые полицией, крепкие дома, зиждительный очаг и предпочитал всему этому обеспеченному благополучию жизнь, полную тревог и случайностей.
Мы не будем далее останавливаться на последующих занятиях Борро цыганами. Упомянем лишь, что эти занятия продолжались еще несколько десятков лет и завершились изданием им в 1870-х года классического труда — большого словаря английских цыган (‘Romano Lavo-Lil, Wordbook of the Romany or English Gypsy Language’. London, 1874).
Попутно с писанием стихов и занятиями поэтическими переводами он выпустил также два прославленных впоследствии автобиографических романа: ‘Лавенгро’ (‘Lavengro, the Scholar, the Gypsy, the Priest’. London, 1851) и продолжение его, ‘Цыганский парень’ (‘Romany Rye’. London, 1857), в которых также, быть может, нужно искать следы внимательного чтения русского Пушкина. В первом из этих романов герой бежит от наскучившего ему цивилизованного мира в цыганский табор, странствует с ним, но принужден его оставить вследствие того, что оказывается чуждым его своеобразней анархической общине, во втором та же тема осложнена мотивом любви героя к пленившей его цыганке Урсуле. Главный герой обоих романов, конечно, прежде всего сам Борро, однако исследователи допускают в их сюжетном построении значительные отклонения от автобиографической основы в сторону ‘романизации’ вымысла. В сложной и пестрой ткани его повествования позволено будет усмотреть кое в чем и значение пушкинских ‘Цыган’.
Конечно, романтическая поэма Пушкина и формально и генетически противоположна романам Борро, своеобразно возрождавшим оставленный в Англии почти со времен Дефо жанр ‘плутовского’ романа. И тем не менее, в отдельных ситуациях повествования Борро и в его характеристиках (например, в образах Урсулы и Петуленгро), может быть, найдутся отзвуки ‘Цыган’141.

7. Борро в Испании.Присылка ему из Петербурга автографов Пушкина и Жуковского.Борро узнает о смерти Пушкина

О жизни Борро в Испании во второй половине 1830-х годов известно было русским читателям по его книге ‘Библия в Испании. Приключения и рассказы’ (1843), имевшей шумный успех во всей Европе и вскоре переведенной на немецкий и французский языки142. В 1845 г. отрывки из этой книги появились и в русском переводе143, и вторично — через пятнадцать лет после ее выхода в свет в английском подлиннике144. Появление французского перевода отметил в одном из своих парижских писем А. И. Тургенев, не пропускавший ни одной сколько-нибудь примечательной европейской книги. Рассказывая о своем знакомстве в Париже с неким престарелым ирландцем, у которого ‘на сардинской границе, несмотря на все его упорство, отняли английскую Библию’, Тургенев замечает попутно: ‘Перед нами лежала рассказчица подобных действий на другом краю римского владычества — книга Боррова ‘La Bible en Espagne’. Многие обвиняют автора в юмористическом изложении столь важного предмета, но дело в том — справедливы ли факты? Книга расходится по всем рукам, к досаде некоторых фанатиков’145. Знал ли Тургенев, сам некогда близко стоявший к Российскому библейскому обществу, что названная им книга принадлежит человеку, по тем же ‘библейским делам’ приезжавшему в Петербург, и что, более того, этот ‘миссионер’ был одним из первых английских переводчиков Пушкина? В этом можно усомниться, хотя близкое знакомство с Россией сквозит на многих страницах ‘Библии в Испании’. Не знал этого, вероятно, и другой почитатель и переводчик Пушкина — Проспер Мериме, который несколько свысока отозвался о книгах Борро об Испании, однако, несомненно, воспользовался ими при создании ‘Кармен’146.
Описывая в своей книге прибытие на корабле в Лиссабон в конце 1835 г., Борро замечает, что его вступление на португальскую почву было не очень приятным: ‘Не прошло и часа, как я начал с сожалением вспоминать о России, где я оставил добрых друзей и знакомых’. Рассказывая о своих зимних скитаниях по Испании, Борро замечает вновь, что он очень страдал от холода: ‘Несмотря на шубу, которой я запасся в России, я продрог до костей’. В другом месте, характеризуя Кастилию, Борро опять прибегает к сравнению: ‘Горы ее недосягаемы, равнины необозримы, это не гладкие степи, какие удавалось мне видеть в России’. Во многих местах книги, столь же неожиданно для читателя, у автора прорывались более ранние русские воспоминания. Тем не менее всем писавшим у нас о Борро по поводу его ‘Библии в Испании’ русские эпизоды его биографии, его жизнь в Петербурге и Москве, были так же мало известны, как и Тургеневу. Ничего не говорит об этом, например, А. В. Дружинин, посвятивший Борро как путешественнику несколько живописных, но не свободных от фактических ошибок страниц в своем критическом разборе ‘Писем об Испании’ В. П. Боткина (несомненно и сам Боткин читал ‘Библию в Испании’, так как появление этой книги во французском переводе совпало с его собственным путешествием на Пиренейский полуостров). ‘Великобританское библейское общество изготовило три перевода Священного писания на португальский, на испанский языки и еще на язык испанских цыган,— писал Дружинин.— Для продажи этих изданий послан был на Пиренейский полуостров некто Джордж Борро’. Между тем, известно, что распространение книг Ветхого завета между набожными католиками запрещено было римской духовной властью, отсюда трудность его предприятия. Личность Борро почему-то напомнила Дружинину пуритан времен английской революции XVII в., хотя в нем на самом деле не было и тени протестантского фанатизма и он стал своего рода ‘миссионером’ только потому, что такая деятельность представляла некоторые опасности и казалась ему увлекательной. Борро был ‘человек странный, скорее сходный с авантюрьерами времен Кромвеля , нежели с людьми нашего столетия. Полу-англичанин, полу-цыган , полу-фанатик, полу-турист, Борро имел три бесценные качества для путешественника в опасных странах: он был упрям, как каталонец, бесстрашен, как герой, жаден до приключений, как молодой рыцарь. Он знал языков пятнадцать, обладал силой Геркулеса, мог проводить по нескольку суток на лошади, легко сближался с людьми и владел большим даром убеждения…’147. В таком же роде и дальнейшая характеристика Борро, в которой вымышленные, воображаемые черты смешаны с действительно ему присущими. Дружинин изображает, например, Борро ‘ревностным англиканцем и крайним тори’, который обратился в закоренелого врага католической Испании, ‘вообразил себя противником папской власти, освободителем Испании от католицизма , проповедником, посетившим не государство, дружественное его родине, а какие-то мрачные пустыни, населенные идолопоклонниками’ и т. д. Все это, разумеется, противоречит действительности. Борро попросту избрал необычный способ путешествовать по Испании для изучения ее нравов и диалектов.
Гораздо лучше характеризовал свою ‘Библию в Испании’ сам Борро в одном из неизданных писем в Петербург: ‘Теперь я пишу книгу об Испании, в ней заключаются мои личные похождения в этой своеобразной стране, то, что я видел и испытал. Немногие знают об Испании столько, сколько знаю я: я ездил верхом из Мадрида в Корунью, оттуда в Сант-Яго и на мыс Финистерре, оттуда в Овиедо и Астурию на берегу Бискайского залива, до Сантандера, оттуда через горы в Бургос и Вальядолид и обратно в Мадрид — путешествие в тысячу двести миль, совершенное верхом. Я перебрался через Пиренеи и побывал в Бадахосе и Сарагоссе. Пять лет я общался со всякими людьми: аристократами, купцами, цыганами и тореадорами. Около трех лет пробыл в Мадриде и год — в Севилье, а потому, если уж я не знаю чего-то об Испании, то кто же знает, скажите на милость? Книга будет достаточно занимательна и, я уверен, окажется выгодным делом, ибо в наши дни безумно писать книги не с целью получить деньги, а что до репутации, то что станется с самой блистательной ныне репутацией сто лет спустя?’148
Отзыв Дружинина о Борро написан в конце 1850-х годов, когда память о пребывании того в Петербурге уже изгладилась. Однако за два десятилетия перед тем у Борро еще оставались в Петербурге его близкие друзья, которые охотно вспоминали о его жизни в России и с дружеским участием следили за его испанскими приключениями. Одним из таких его друзей был уже несколько раз упоминавшийся выше петербургский житель Джон Гасфельд. Борро вел с ним переписку в течение многих лет.
Сохранившиеся в архиве Борро письма к нему Гасфельда были в руках биографа Борро, Вильяма Нэппа, который напечатал из них выдержки и писал по этому поводу: ‘Между Борро и Гасфельдом возникла тесная дружба, которая привела к длительной переписке, продолжавшейся до тех пор, пока Борро не перестал обмениваться письмами с кем-либо. Все письма <Гасфельда> писаны по-датски на очень тонкой бумаге очень мелким почерком, и некоторые из них содержат от 15 до 20 страниц. Переписка продолжалась с 1835 г. по 1849 г. С этого момента всякие письменные следы датчанина пропадают, и все мои усилия узнать в Дании и в России о последнем периоде его жизни оказывались бесплодными’. Более поздний биограф Борро, проф. Кл. Шортер, напечатал по принадлежавшим ему оригиналам еще три письма Гасфельда к Борро из Петербурга (от 6/18 ноября 1836 г., 9/21 июля 1842 г., 26 апреля / 8 мая 1858 г.), заметив при этом, что все остальные, которыми располагал Нэпп, были, к сожалению, использованы им недостаточно. Шортер прибавляет: ‘Если письма Борро к Гасфельду обнаружатся когда-либо, они окажутся лучшими из им написанных’149.
До сих пор ответные письма Борро известны не были, однако большая связка их (за 1836—1846 гг.) нашлась в Рукописном отделении Публичной библиотеки в Ленинграде 150. Письма эти имеют для нас двоякий интерес: с одной стороны, они, как и предполагал Шортер, действительно написаны с присущим Борро эпистолярным мастерством и развертывают перед нами весьма живописные эпизоды его жизни, с другой — посланные в Россию, они полны лирических воспоминаний об этой стране и любопытных фактических данных, позволяющих нам гораздо ближе узнать историю его жизни в Петербурге в 1833—1835 гг. В письмах ‘русские’ эпизоды звучат значительно острее, чем в совпадающей с письмами в некоторых отношениях автобиографической книге ‘Библия в Испании’. Однако особый интерес придает им то обстоятельство, что Борро несколько раз говорит в них о Пушкине, и все эти упоминания заслуживают пристального внимания. Прежде чем перейти к самим письмам, следует познакомиться несколько с их адресатом.
Джон (или Иван Петрович, как его называли в России) Гасфельд был датчанин родом и жил постоянно в Петербурге. Одно время он служил в министерстве иностранных дел в Копенгагене, затем появился в Петербурге в качестве переводчика при датском посольстве, сделался потом преподавателем европейских языков в Морском кадетском корпусе и других петербургских учебных заведениях. В конце концов он оставил службу и жил частными уроками английского языка, пользуясь славой прекрасного преподавателя. Английский язык и литература были излюбленными предметами его занятий.
Гасфельд был приятелем Н. И. Греча151. В. П. Бурнашев, встречавший его на ‘четвергах’ у Греча, причисляет его к ‘интимнейшим людям’ в доме последнего, находившимся там ‘безвыходно’, и отзывается о нем так: ‘Мистер Гасфельд — датчанин, преподававший в городе английский язык, издавший несколько учебников по методе Робертсона и читавший впоследствии у себя на квартире публичные лекции, на которых, по его словам, слушатели необычайно скоро выучивались английскому языку чрез разбор нескольких сцен из Шекспира. Великорослый, коренастый и топорной работы, датчанин, Гасфельд знал в совершенстве русскую грамматику и говорил по-русски правильнее многих русских, хотя и не бегло. Гасфельд работал для первого издания Рейфовых словарей, внося туда все английские слова. Греч очень его любил и предоставлял ему близкие сношения с своими сыновьями, которым Гасфельд преподавал английский язык. Впрочем, расположение Греча к Гасфельду нисколько не мешало первому трунить над вторым и беспрестанно поднимать на смех странности чудака-датчанина. Главным поводом для того была страсть Гасфельда воображать себя великим остроумцем, чуть ли не вторым Бьевром, и мастером рассказывать, не смеясь, самые смешные и забавные вещи. При этом между ним, Н. И. Гречем и Моннероном (француз, бывавший в доме Греча) выходили прекомические сцены, основанные, большею частью, на французской игре слов, в которых бедный Гасфельд решительно терялся и погибал, делая преуморительную мину недоумения и непонятливости’152.
Отрывки из писем Гасфельда, напечатанные Нэппом, а также дополнившие их публикации Шортера, также рисуют его живым и веселым человеком, не без остроумия и литературного таланта описывавшим своему другу их общих петербургских приятелей, например, Иакинфа Бичурина. Из этих писем, между прочим, следует, что Греч назывался в них ‘очкастым’, а сам Борро в кругу семьи Греча имел прозвище ‘долговязого Джорджа’. Гасфельд не лишен был литературных интересов и сам мечтал о деятельности английского журналиста или, по крайней мере, переводчика с русского. В своей корреспонденции из Петербурга в ‘Атенеум’ в январе 1836 г., посвященной современному состоянию русской литературы, Гасфельд приводит несколько отрывков из своего перевода ‘Очерков Константинополя’ (К. Базили, которые он предлагал различным лондонским издательствам еще до того, как они вышли в Петербурге отдельным изданием153, именно об этих ‘Очерках’ идет речь в письме Гасфельда из Петербурга от 6/18 ноября 1836 г., напечатанном Шортером. В письмах Гасфельда много тепла, искренности, интимности, самых дружеских признаний и преданности. Что касается писем Борро к Гасфельду, то они также написаны в самом дружеском тоне: Борро называет Гасфельда своим дражайшим другом (‘my dearest friend’), вспоминает то время, когда Гасфельд, как заботливая нянька, ухаживал за ним во время его болезни в Петербурге. Чем дальше в прошлое отодвигались годы их совместной жизни в северной столице, тем с большим лиризмом и нежностью вспоминались Борро невозвратимые былые дни, которые он не раз называет ‘лучшим временем своей жизни’.
Борро сошел с английского корабля в Лиссабоне с грузом библий на португальском языке в конце 1835 г.— всего лишь через несколько месяцев после того, как он покинул Россию. Первое из дошедших до нас его писем к Гасфельду написано в Португалии (в городке Эвора, на плато Алентежо) в самом конце этого года. Привожу его целиком в русском переводе, оно полно русских воспоминаний, которых не погасили еще впечатления от новых предпринятых им странствий, и хорошо вводит нас в историю этой любопытной дружеской переписки.

24 декабря 1835 г.

Эвора, Алентежо (Португалия)

Дорогой друг,
Смею думать, что вы были удивлены, не получив до сих пор ответа на ваше милое письмо, при виде которого слезы выступили у меня на глазах. Но вы перестали бы удивляться, если бы видели место, где я пишу эти строки. Ваше письмо следовало за мной две тысячи четыреста миль, через den Salte Haf, до самой глухой португальской границы, по ту сторону Тахо, дело в том, что Общество, оказывавшее мне до сих пор большое доверие, командировало меня в Португалию по немаловажному и весьма трудному делу, которое я, однако, надеюсь благополучно довести до конца.
От всего сердца благодарю вас за хлопоты, которые вы себе причиняете, устраивая мои скромные дела в милом Петербурге. Вы отлично знаете, с каким сожалением я покидал северную империю, и это сожаление, поверьте мне, я ношу с собою повсюду, куда бы ни направил свой путь. Лигах в шести от Экоры расположен высокий горный кряж — Сьерра Дорсо, туда призвали меня несколько дней назад мои обязанности, исполнив то, что мне надлежало сделать, я взобрался на самую высокую вершину, сел там и, обратив глаза к далекому северо-востоку, заплакал, как дитя.
Зимой в Португалии не слишком приятное житье, холод может с ума свести, особенно иностранцев, непривычных к этой прозрачной, разреженной атмосфере, в которой каждый градус мороза ощущается гораздо острее, чем в странах Севера, двигаясь, холод еще можно переносить довольно хорошо, но в помещении становится совершенно невмоготу. В комнатах не только нет ни печей, ни каминов, но сделано все, чтобы комнаты были прохладнее, как верхние, так и нижние этажи сложены из кирпича, потому что благодаря очень долгому и очень знойному лету все дома строятся так, чтобы избавить их обитателей от жары, а от зимних холодов нет никакой защиты. Я кутаюсь в мою русскую шубу и, сидя, ставлю ноги на глиняный таз с древесными углями, но уголья не согревают меня и вполовину и только вызывают ощущение дурноты, ни мало не грея, и я восклицаю про себя: о, если б я никогда не покидал Россию!
Ваше письмо меня сильно заинтересовало, и я его перечел несколько раз. Я с сожалением узнал, что рулевой посадил вас на песчаную мель во время катания по Неве, так как я знаю, до чего это неприятно, когда я на маленьком пароходе ехал вверх по Траве в Любек, дурак-рулевой наскочил носом судна на мель, и с девяти часов вечера до шести утра мы оставались на открытой палубе, оцепенев от холода и тумана, что было немалым разочарованием для тех, кто мечтал о хорошей постели в Любеке после четырех суток, проведенных на Балтических волнах. В дороге я читал Уленшпигеля <'Wunderliche und seltsame Historie Tillen's Eulenspiegels...'>, который в известной мере развеял мою меланхолию и доставил много удовольствия и нравственной пользы.
Как благороден Лиссабон, построенный на своих семи холмах, возвышающихся над <рекою> Тажо (Тахо), широкой, величавой и волнующейся подобно морю! Что за великолепные церкви и монастыри! Что за дома, похожие на замки! Но никогда не приходилось мне видеть более мерзкого с виду населения, с такими неказистыми и непривлекательными чертами. Их голоса звучат крикливо и грубо, и язык, на котором говорят в Лиссабоне,— наименее музыкальный в Португалии, я объясняюсь на нем довольно бегло, но не люблю его, так как он во всех отношениях ниже испанского, который, что касается звуков, является, несомненно, благороднейшим языком на свете. Говоря каждый на своем языке, испанец и португалец достаточно хорошо понимают друг друга, и вот тут-то гораздо виднее или, скорее, слышнее превосходство испанского языка над его собратом. Если увидите Очандо де ла Банда, передайте ему сердечный привет и скажите, что не позже, чем через две недели, считая с даты, которой помечено это письмо, я буду в Мадриде, откуда поеду в Гренаду, Севилью, Кадикс, а затем вернусь в Португалию, где посещу все провинции и главные города. Поклон Гречу и доктору Виллкамсону, если увидите Алима Киши, пожурите его за то, что плохо себя ведет Да благословит вас господь, мой дорогой друг, пишите мне всякий раз, как представится случай, и никогда больше не просите не забывать вас, это лишнее.

Джордж Борро

Круг петербургских знакомых лишь слегка очерчен Борро в этом письме, из упомянутых в нем лиц почти все, кроме Греча, иностранцы. Имена петербургского доктора-англичанина Виллиамсона (Williamson) и Очандо де ла Банда (Ochando de la Banda) — чиновника испанского посольства в Петербурге — попадаются и в последующих письмах Борро к Гасфельду, но они не принадлежали к числу его избранных друзей. Больше о петербургских приятелях Борро мы узнаем из его последующих писем к тому же Гасфельду, из которых второе письмо (от 23 мая 1836 г.) представляет для нас исключительный интерес, так как оно начинается с указания на какие-то автографы Пушкина и Жуковского, полученные Борро через Гасфельда уже в Испании. Пребывание его в Португалии было непродолжительным. В начале января 1836 г. Борро перешел через Гвадиану, небольшую речку, отделяющую Испанию от Португалии, и очутился в маленьком пограничном городе Бадахосе, откуда вскоре же отправился в Мадрид. Второе неопубликованное письмо Борро к Гасфельду (из ленинградской коллекции) послано им уже из испанской столицы. И это письмо, несмотря на его объем, заслуживает того, чтобы быть приведенным целиком,— и по заключающимся в нем автобиографическим данным и, в особенности, благодаря интересным для нас намекам на петербургские литературные и общественные связи их автора.

Мадрид, 23 мая 1836 г.

Дорогой друг,
Вот уже несколько недель, как я получил от вас два письма с автографами Пушкина и Жуковского (your two letters containing the auihographs of Pushkin and Dziukophsky). Сердечно благодарю Rac за беспокойство, которое вы себе причинили, добывая их для меня, я немедленно удовлетворил бы вашу просьбу, сообщив вам об их получении, но мне не представлялось случая переслать письмо через Англию, а писать прямо в Россию я опасался, так как оно могло бы затеряться, а потому я очень, очень прошу у вас прощения, не приписывайте мое молчание забывчивости или невниманию. Чтение ваших писем доставило мне в некоторых отношениях величайшее удовольствие. С радостью узнал новости о старом Петербурге, возбудившие во мне приятные воспоминания как раз в то время, когда я был мрачен и печален и занят очень трудными делами, которые вскоре надеюсь завершить, но, признаюсь, я с огорчением узнал о том, что вы оставили Морской корпус и собираетесь заняться переводами, как средством добывать деньги, нет заработка более сомнительного — мне это хорошо известно, вы отлично знаете, что я далеко не энтузиаст, и не склонен упиваться какими бы то ни было идеальными перспективами, мое дорогим опытом купленное знание света не позволит мне этого, и потому я вздохнул, прочитав, что надежды ваши смаковать шампанское и рейнвейн зависят от того, поставите ли вы свое имя на титульном листе книги. Со времени моего последнего письма я пересек Португалию и повидал значительную часть Испании, приключений у меня было множество, но я не стану докучать вам рассказами о них, достаточно заметить, что я побывал среди разбойников, цыган и тореадоров, а также в обществе князей, министров и герцогов, я едва помню мой родной язык, ибо в Испании, в отличие от Германии или России, население не знает других языков, кроме своего собственного, по правде говоря, здесь есть несколько англичан, но я держусь от них как можно дальше, особенно от путешественников, с одним из которых я встречался в Лиссабоне, а позже в Париже <Мадриде?>, я никогда не встречал более вульгарного, чванливого и грубого малого, голос его подобен реву быка, и, находясь в его обществе, стоит только выразить свое мнение по какому бы то ни было поводу, чтобы подвергнуться нескончаемому потоку оскорблений, в России он пробыл три недели, и мне приятно, что он составил себе весьма невысокое мнение обо всем, имеющем отношение к этой стране, если бы он расхваливал Россию, это сильно уронило бы в моих глазах ее жителей и ее учреждения. Благодаря этим существам имя англичанина сделалось предметом омерзения в любой части света, невежественные, заносчивые и высокомерные, они всем народам внушили нелюбовь к Англии, доходящую до презрения, так что скромному и живо чувствующему человеку стыдно признать себя англичанином. И все же именно в Англии можно натолкнуться на людей с благороднейшими в мире натурами, но они, как я в этом убедился, принадлежат исключительно к религиозной партии. Дон Карлос все еще, как затравленный тигр, сражается со своими противниками, хотя я и враг его принципов, но я поступил бы против истины, если бы отказал ему в храбрости и упорстве. За все дело Дон Карлоса его войска и офицеры льют свою кровь, как воду, но судьба его решена: сражение при Сан-Себастьяне, в котором англичане-легионеры, хотя пули косили их десятками, взяли штурмом почти неприступные высоты и обратили в бегство его лучшие войска, решило все дело. Здесь я должен заметить, что если бы пали все легионеры, это вряд ли огорчило бы кристинистов, за которых они дерутся, ибо говорят, впрочем, быть может, несколько преувеличивая, что с момента своего прибытия в Испанию они ведут себя самым постыдным образом, за исключением одного этого случая, жгут, грабят и пьянствуют, где бы они ни появлялись, желая доказать испанцам, что я не пьяница, я счел разумным совершенно отказаться от вина, хотя моему организму оно необходимо, дело в том, что здесь все убеждены, будто каждый англичанин трижды в день напивается допьяна.
Теперь Испания и испанцы нравятся мне больше, чем на первых порах. Зимой здесь страшно жить, стужа сильнейшая и никакой защиты от нее — ни печей, ни каминов, ничего, кроме таза с угольями, поставленного посредине комнаты, где дует немилосердно, а пол сложен из сырых холодных плит, лето, которое еще не началось по-настоящему,— знойное до чрезвычайности, так как год в Испании метко очерчен в следующей пословице:
Nueve meses de invierno,
Tres meses de inlierno {*}.
{* Девять месяцев зимней стужи, да три месяца адской жары (исп.).}
Испанцы — симпатичный народ, когда свыкаешься с ними, с иностранцами они на первых порах сдержанны и молчаливы, так как те не понимают их речь, но они достаточно разговорчивы с тем, кто объясняется на их языке, хотя в их словах заметна в общем большая слабость соображения. По моему мнению, худший их порок — это недостаток гостеприимства: в Испании можно прожить полвека, прежде чем тебя пригласят на обед. Я часто повторяю: ‘Люди, живущие близ Мансанареса, не обладают горячими сердцами обитателей невских берегов, я был гораздо счастливее, когда смотрел со стен Кремля на Воробьевы горы, чем теперь, глядя из дворца Филиппа на угрюмые вершины Гвадаррамы’.
Если я когда-нибудь смеялся после отъезда из России, то это при чтении вашего рассказа о мнении, высказанном английской дамой по поводу вашего перевода очерков, вы смело могли бы сказать заранее, что похвала ее не принесет вам удовольствия и порицание не огорчит, пожалуй, оно оказалось самым высоким комплиментом, который могли бы заслужить ваши труды. В своем последнем письме вы ничего мне не сообщили об Очанде де ла Банда, мне очень хочется узнать что-нибудь о нем или от него, но я не знаю, куда писать, если увидите ото, скажите ему, что я часто думаю о нем и от души желал бы, чтобы он был в Мадриде, куда одно время он подумывал отправиться, потому что здесь нет никого, чье общество было бы мне приятно, к кому бы я питал дружественную приязнь, кроме мавританского купца из Тетуана, с которым я иногда беседую по-арабски. Надеюсь, Греч здоров, я отдал бы пятьдесят долларов, чтобы увидеть его пристальный взгляд, устремленный на меня из-под огромных очков, создающих его достоинство, без которых он в отдаленной степени походил бы на прочих смертных, и я охотно отдал бы сотню, чтобы видеть ваше честное, красивое лицо и часами болтать с вами об Уленшпигеле и его потомках, но это время прошло, я боюсь, что никогда вас не увижу, но до последнего часа моей жизни я останусь,

мой самый дорогой друг,

вашим Д. Б.

Джону Гасфельду, эсквайру
Гг. Штиглиц и К0. Санкт Петербург. Россия
Многое в этом любопытном письме заслуживает самого пристального внимания и прежде всего указание на ‘автографы’ Пушкина и Жуковского, полученные Борро в Мадриде из Петербурга. Добывая их,— и вероятно, не без труда, насколько мы можем судить об этом по приведенному письму,— Гасфельд, несомненно, выполнял просьбу своего друга. Зачем Борро нужны были эти автографы посреди тревог и неудобств его скитаний но испанским провинциям, бок-о-бок с разбойниками, цыганами и контрабандистами, когда он всюду таскал уже за собой контрабандные экземпляры запрещенной в католической Испании протестантской Библии, подвергаясь опасностям всякого рода? Не были ли эти автографы для него прежде всего теми реликвиями, которые (вместе с другими сувенирами) и на глухих дорогах и в трактирах Испании должны были напоминать ему о связях с милой для его сердца Россией и с русской литературой, которую он узнал и полюбил в Петербурге?
В одном из писем к Гасфельду (от 20 ноября 1838 г.) Борро пишет: ‘Вы спрашиваете, храню ли я ваш прощальный подарок? Так вот, в эту самую минуту я сжимаю его в левой руке, и много раз на песчаных равнинах Ламанчи и Кастилии, среди оливковых и апельсиновых рощ Андалусии, меж диких Астурийских гор и темных чащ вечно-зеленой Галисии, я смотрел на него, пока слезы не застилали мне глаза, ибо он напоминая мне о более счастливых временах и лучшей стране’.
Удалось ли Борро сохранить эти автографы в течение ближайших скитальческих лет и в последующие годы, когда он вернулся в Англию, женился и некоторое время жил спокойно в своем имении Ультоне (Oulton, Suffolk), вспоминая пережитые приключения и готовясь к дальнейшим литературным трудам? Ответ на все эти вопросы мы находим в монографии Нэппа о Борро, где напечатаны выдержки из писем Гасфельда к Борро. Из этих писем явствует, что Гасфельд, по просьбе Борро, уже после отъезда последнего из Петербурга передал по экземпляру ‘Таргума’ и ‘Талисмана’ Пушкину и Жуковскому и что оба они отозвались на это короткими записками благодарности. Текст их Нэпп приводит в своей книге. Возможно, что еще в прощальный вечер в Петербурге 27 августа (8 сентября) 1835 г. Борро поручил Гасфельду вручить от своего имени Пушкину и Жуковскому изданные им в Петербурге книги. В письме (без даты), ответом на которое и служит напечатанное нами письмо Борро из Мадрида от 23 мая 1836 г., Гасфельд рассказывает, каким образом он добыл для своего друга автографические записки Пушкина и Жуковского.
Вот что писал Гасфельд:
‘Вскоре после того, как я узнал, что Пушкин находится в городе, я навестил его и преподнес ему вашу книгу <речь идет о 'Таргуме' и 'Талисмане', сохранившихся в библиотеке Пушкина в одном переплете)-. Он принял ее с очевидным удовлетворением. Он очень сожалел, что не познакомился с вами, пока вы были здесь. Он спросил меня, переписываюсь ли я с вами, и, получив утвердительный ответ, просил выразить вам свою благодарность. Воспользовавшись удобным случаем, я мгновенно вытащил из своего кармана этот лист бумаги и просил его написать несколько слов, которые вы найдете ниже вместе с их хорошей копией не столь поэтической каллиграфии, в противном случае вам пришлось бы их долго изучать, прежде чем вы смогли бы расшифровать его каракули (crows' tracks)'.
Далее Нэпп печатает текст записки Пушкина по-русски, сопровождая его транскрипцией латинскими литерами и дословным английским переводом. Не вполне ясно, принадлежит ли эта транскрипция Гасфельду (в указанном письме) или Нэппу, имевшему в руках подлинный автограф Пушкина, но сопоставление всех этих трех текстов — русского, латинской его транскрипции и английского перевода — не оставляет никакого сомнения в том, что записка Пушкина прочтена и воспроизведена безошибочно. Вот она:
‘Александр Пушкин с глубочайшей благодарностию получил книгу Господина Борро и сердечно жалеет, что не имел чести и лично с ним познакомиться’154.
Не может быть сомнения в том, что Гасфельд воспользовался своим визитом к Пушкину не только для того, чтобы вручить ему книги Борро, но и для того, чтобы рассказать Пушкину о своем друге. К сожалению, мы не знаем даты приведенного письма Гасфельда, и это затрудняет решение вопроса, когда Гасфельд побывал у Пушкина и каким числом следует датировать полученную им записку. Обратим внимание лишь на следующие обстоятельства. Борро, по-видимому, не мог сам отправиться к Пушкину, потому что вторая из выпущенных им книг — ‘Талисман’ — имеет цензурное разрешение от 24 августа 1835 г. и, вероятно, еще не вышла в свет ко дню отъезда Борро из Петербурга (23 августа).
7 сентября того же года Пушкин уехал из Петербурга в Михайловское и Тригорское и вернулся в столицу не позднее 28 октября. Следовательно, и Гасфельд не мог выполнить поручение Борро ранее этого времени, о чем он и сообщает в своем письме: ‘вскоре после того как я узнал, что Пушкин находится в городе…’ С другой стороны, Гасфельд не мог выполнить своего поручения и после 8 апреля 1836 г., так как в этот день Пушкин уехал из Петербурга в Москву, а записка его, посланная Гасфельдом в Мадрид, пришла туда в конце апреля или начале мая.
Конец того же письма Гасфельда к Борро содержит в себе еще одно указание, которым необходимо воспользоваться. Гасфельд пишет: ‘Жуковский все еще в Царском селе и будет в городе не ранее, чем на будущей неделе. Я не премину вручить ему ваше дитя ‘Таргум’, и если мне удастся побудить его написать несколько слов, то они послужат украшением моего следующего письма к вам’. Таким образом, записка Пушкина была вложена в письмо Гасфельда к Борро еще до того времени, как ему удалось получить благодарственный отклик Жуковского. Поэтому Борро и говорит о двух письмах Гасфельда, содержавших автографы Пушкина и Жуковского. Первое из этих писем послано из Петербурга в Мадрид еще до того, как Жуковский возвратился из Царского села в столицу. К сожалению, эта дата неизвестна, мы знаем лишь, что в Петербурге Жуковский был в апреле 1836 г. Исходя из этих данных, я предложил бы датировать записку Пушкина приблизительно мартом 1836 г., во всяком случае, она написана между октябрем 1835 г. и мартом 1836 года. Записка Жуковского к Борро, посланная в Мадрид Гасфельдом, также не датирована. Текст ее (по-русски) мы находим в той же книге Нэппа:
‘Я с величайшей благодарностью получил вашу книгу и обещаю себе много удовольствия от ее чтения. Примите уверение в душевном моем почтении.

Жуковский’

‘Таргум’, как мы уже упоминали, сохранился среди книг Пушкина. Любопытно, что экземпляр книги, отправленный Жуковскому, также нашелся в библиотеке Жуковского155. Местонахождение оригиналов записок Пушкина и Жуковского в настоящее время неизвестно. Не оказалось их ни среди бумаг Нэппа, находящихся ныне в Америке, ни в той части архива Борро, которая хранится в Нориче156.
Нэпп в своей книге, к сожалению, привел лишь выдержки из писем Гасфельда к Борро. Однако они заслуживают, безусловно, полной публикации, так как представляют собою своего рода дневник петербургской литературно-светской жизни 1830—1840-х годов. Несомненно, что в этом письме Гасфельда, при котором интересующие нас автографы Пушкина и Жуковского были посланы и ответом на которое служит письмо Борро, приведенное выше, рассказана была и вся история их получения.
С большой долей вероятности можно предположить, что посредником в деле получения этих автографов был Греч и что хлопоты его по этому поводу, по-видимому, происходили в первые месяцы 1836 г. Правда, Пушкин в это время относился к Гречу с явным недоверием и осторожностью: репутация Греча, не без веских оснований, считалась тогда в пушкинском кругу весьма сомнительной, вследствие открытой близости его к Булгарину и тайных связей с III Отделением.
Однако, несмотря на свое отношение к ‘воровской шайке’ Булгарина и Греча, Пушкин сохранил с последним знакомство и мог при его посредничестве выполнить просьбу об автографе. Еще в начале 1834 г., т. е. в период жизни Борро в Петербурге, на квартире у Греча состоялось совещание о задуманном книгопродавцем Плюшаром издании русского энциклопедического лексикона. На совещании был и Пушкин, в числе многих других сколько-нибудь известных русских литераторов и ученых157. Не присутствовал ли на этом совещании и Борро в качестве безмолвного наблюдателя собравшегося здесь русского литературного и ученого мира? По воспоминаниям Бурнашева, Пушкин был у Греча и в 1836 г.
Об ‘Энциклопедическом лексиконе’ Гасфельд с большой похвалой отзывался в своей петербургской (январской) корреспонденции в лондонский ‘Атенеум’, где весьма лестные слова сказаны были также и по адресу Греча, ‘автора лучшей грамматики русского языка, которому русские обязаны некоторыми прекраснейшими произведениями, написанными на этом языке’158. Впрочем, помимо Греча, поручение Борро — доставить ‘Таргум’ Пушкину и Жуковскому и получить их письменные приветствия по этому поводу — могли выполнить и сам Гасфельд и другие лица из числа петербургских знакомых Борро, например, Иакинф Бичурин или барон П. Л. Шиллинг. О том и о другом Борро нередко спрашивал в письмах к Гасфельду.
Приведенное выше письмо Борро от 23 мая 1836 г. не единственное, в котором упоминается Пушкин. В последующих письмах к тому же корреспонденту имя Пушкина встречается еще несколько раз. Так, в письме из Мадрида от 15 февраля 1837 г., ничего не зная еще о дуэли и смерти Пушкина, Борро справлялся о нем у Гасфельда и просил вестей из столь милого его сердцу Петербурга. Все интересовало его здесь: придворные сплетни, литературные новинки, известия об общих знакомых и различных событиях городской жизни. ‘Мне хотелось бы, чтобы вы в письмах ко мне иногда сообщали различные русские новости, которые в высшей степени интересуют меня,— писал Борро.— Как поживает благородный император? Чем ныне занят Пушкин! Что Греч и Потте? Закончен ли Исаакиевский собор или подходит к концу? Выступила ли нынче Нева из своих берегов и произвела ли свои обычные опустошения?’
Когда это письмо дошло до Петербурга, Пушкин давно уже был мертв, но городская молва все еще шумела по поводу различных загадочных обстоятельств его дуэли. Гасфельд не мог не сообщить об этом в одном из писем к своему другу. Однако до Борро весть о гибели Пушкина дошла с большим опозданием: он говорит об этом лишь в письме к Гасфельду от 20 ноября 1838 г. Письмо это послано из Лондона, куда Борро прибыл ненадолго из Испании по делам Библейского общества и откуда он вскоре должен был возвратиться в Испанию.
В указанном большом письме Борро рассказывает, что весь прошедший год он провел в странствованиях верхом по Старой и Новой Кастилии, что, заехав на мыс Финистерре, он был арестован в качестве карлистского шпиона и едва избежал казни.
‘Я приехал в Лондон лишь несколько дней назад, предварительно пробравшись через Пиренеи… С печалью услышал я о смерти Пушкина. Поистине это потеря не только для России, но и для всего мира’. Остается неясным, откуда узнал Борро о смерти Пушкина — из письма ли Гасфельда, или из сообщений лондонских газет — 159, но искренность выраженной Борро печали по этому поводу не подлежит сомнению, как и его высокая оценка русского поэта. Мировое значение Пушкина предвидели в то время лишь очень немногие из его западных читателей.
В последующих письмах Борро к Гасфельду имя Пушкина встречается еще дважды, и оба раза в таком контексте, который действительно убеждает в искренности высказанных им ранее сожалений о гибели поэта. Так, в письме из Ультона (от 18 июля 1841 г.) Борро напоминает Гасфельду, что его по-прежнему интересует современная русская литература: ‘Когда будете мне писать, не забудьте о положении литературы в России, нашелся ли кто-нибудь, чтобы заменить бедного Пушкина? Думаю, что нет: такие люди не появляются в каждом году…’
Исполнял ли Гасфельд просьбы Борро? Сообщал ли ему в своих длиннейших посланиях новости русской литературной жизни? Вероятно, сообщал, по мере своего разумения и осведомленности, но он едва ли являлся знатоком современной ему русской литературы и, вероятно, не в состоянии был дать о ней действительно правдивый отчет. У него самого были постоянно какие-то литературные планы, которые, однако, не осуществлялись. То он собирался, как мы видели, переводить на английский язык русские ‘Очерки Константинополя’ К. Базили, предполагая их интересными для английского читателя, то замышлял помещение своих статей в лондонских журналах, почему-то под чужим именем, за что выслушал длинную отповедь
Борро в его письме от 30 августа 1841 г., но все эти планы завершались в конце концов сочинением русских пособий по английскому языку. Из русских литературных новостей Гасфельд, вероятно, сообщал только то, что печаталось в гречевском ‘Сыне Отечества’, или в ‘Библиотеке для чтения’.
Ни Лермонтова, ни Гоголя Борро, по-видимому, не знал. Уехав из пушкинского Петербурга середины 1830-х годов, Борро не смог даже из писем своего корреспондента расширить круг своих тогдашних впечатлений или обновить их. Сначала скитальческая жизнь не позволяла ему из дальних краев следить за движением и успехами русской литературы, потом оседлая, но уединенная жизнь в Ультоне не способствовала этому: он так и остался с литературными горизонтами гостиной Греча.
Кроме того, Борро стал забывать русский язык. Сначала в свои письма к Гасфельду (в которых английский текст перемежается со многими страницами, писанными на чистейшем кастильском языке или по-датски) он любил вставлять и русские фразы, в одном из писем, он, например, в утешение своему петербургскому другу приводит ‘поговорку’: ‘без деньги ничего можно’, однако с течением времени он сам начал понимать, что уже утрачивает чувство живой русской разговорной речи. В письме от 30 апреля <1840? г.> Борро признается Гасфельду, что познания его в русском языке ослабели, ‘так как со времени отъезда из России я слышал его только однажды, и то из уст поляка’.

8. Отзывы Борро о русской литературе и воспоминания о петербургских друзьях

Связка писем Борро к Гасфельду дает нам немало других любопытных подробностей о русской жизни и, в особенности, о его собственной жизни в Петербурге в 1833—1835 гг. Его воспоминания об этом ‘счастливейшем времени’ предстают здесь перед нами в преображенном, идеализированном, но все же постепенно тускнеющем свете. Этот преимущественно лирический ряд воспоминаний перебивается юмористическими описаниями его странствований по Испании и пережитых им приключений, которые поясняют многое в истории создания двух книг Борро — ‘Цинкали’ и ‘Библии в Испании’, так как передают со всею свежестью и непосредственностью многие из впечатлений, которые в этих книгах подверглись литературной обработке. Борро — замечательный рассказчик и тонкий живописец природы, щедро рассыпанные в письмах к Гасфельду испанские пейзажи и описания красот мавританских развалин нисколько не уступают лучшим страницам его книг, а в историческом отношении даже превышают их, так как содержат в себе большее количество автобиографических признаний. Нас, однако, интересуют сейчас лишь русские воспоминания Борро.
Выше мы уже привели полностью первое его португальское письмо к Гасфельду, в котором он рассказывает, как, поднявшись на горные вершины из долин Алемтежо, он обратил свои взоры на далекий северо-восток и ‘заплакал, как дитя’, вспоминая о России.
Письма 1836—1837 гг. в особенности полны подобными признаниями. Еще в письме от 18 июля 1841 г. Борро признается Гасфельду, что хотел бы время от времени совершать поездки в Петербург, где он провел два счастливейших года и впервые познакомился с народом, который никогда не перестанет любить и уважать. ‘Как часто повторял я тщеславным испанцам: ступайте в Россию и научитесь быть храбрыми, великодушными и гостеприимными’,— пишет здесь Борро.
Характерно, что все это большое и очень интересное письмо начинается с расспросов и воспоминаний о Петербурге и кончается ими. Стараясь вознаградить своего друга за долгое молчание, Борро подробно повествует здесь о том, какие события произошли в его жизни со времени их последнего обмена письмами, он подробно описывает, как шла его жизнь после того как он оставил службу в Библейском обществе. Теперь он женат и ‘сделал это не опрометчиво’: ‘У нас есть некоторый, впрочем, умеренный доход, и я в общем доволен, протекшие шесть месяцев я провел в Лондоне, где издал книгу в двух томах под заголовком ‘Цинкали, или Испанские цыгане».
Вот он и в Ултоне — ‘в самом красивом коттедже в Англии, перед домом — озеро, позади — лес, и все это на нашей собственной земле. У меня есть чистокровная лошадь, купленная в Испании, и привезенный мной из Берберии слуга-еврей, чьи обязанности сводятся к содействию моему ознакомлению с мавританским и с испанским языками. Когда туча омрачает мой ум, что слишком часто случается, я сажусь на своего берберийского коня и скачу галопом до тех пор, пока оба мы не покрываемся пеной, а затем сваливаюсь и засыпаю. Но мне не совсем подходит эта жизнь: она чересчур бездеятельна, так как по соседству нет общества, которое было бы мне симпатично. Правда, наше поместье это — рай, но оно слишком печально и уединенно, одиночество нынче ужасно расстраивает меня, тем более, что у меня нет никаких особенных занятий, я потерял всякий интерес к науке и редко заглядываю в книгу, даже и в вашего ‘Уленшпигеля’, по этому вы можете судить, что мои привычки сильно переменились…’.
Рассказ о себе, однако, все время прерывается воспоминаниями о Петербурге, которые никогда не покидают его, где бы он ни жил — в Испании ли, или в собственном уютном английском доме. ‘Около года назад, когда я проходил по Лиденхолл-стрит,— рассказывает Борро,— меня схватили за руку и окликнули по имени, я обернулся и узрел обширную физиономию с устремленными на меня огромными глазами. — Не знаю вас, сударь, — сказал я.— Моя фамилия — Потте,— ответило это существо, и в самом деле, то был могучий Потте во всем своем величии, он был превосходно одет и уведомил меня о том, что только что возвратился из путешествия по свету.— Вы собираетесь вернуться в Россию? — спросил я.— Нет,— отвечал он,— вот в Буэнос-Айресе я стал бы жить.— Сдается, что Россия у него уязвимое место, несомненно, у него есть на то причины’.
У самого Борро таких причин или поводов для предубеждений против России не было, его по-прежнему влекло в Петербург, и он, как встарь, интересовался русскими новостями и горько сожалел об утратах. Умер Пушкин, Борро вспомнил о смерти Шиллинга и о книгах из его библиотеки, которыми пользовался. ‘О, эти разлуки, эти разлуки, мы говорим прощай, надеясь встретиться снова, и никогда, никогда больше не увидим любимого лица,— это письмо печально и понятно почему, небо омрачено тучами, дождь льет потоками, так продолжается уже два месяца, поверхность озера черна, как чернила, ветер вздыхает между деревьями. Ajib hassik a Hayim Ben Attar am ragil agaib. Свету, Хаим бен Аттар, муж чуда! На моей памяти это самая сумрачная пора, и я почти желаю снова очутиться в Испании, где всегда видишь яркое солнце и синее небо, но терпение — через несколько месяцев, быть может, я буду в Пруссии, или в России беседовать с Гасфельдом датчанином…’ Следует маленькое рассуждение о маврах и их конях, по его словам, несколько похожих на козацких,— как слегка юмористическое и несколько отрезвляющее интермеццо, и письмо заключается еще более лирической концовкой на тему о тех же счастливых петербургских днях, которые прошли невозвратно: ‘Но хватит говорить о маврах и их лошадях… Я старею, дорогой друг, волосы мои совсем поседели, и я потерял зуб или два, но сердце мое осталось тем же, что и тогда, когда вы узнали его, только порой оно сильнее грустит, хотя я едва понимаю, отчего я печален, я достаточно благоустроен, у меня самая нежная в мире жена, я пользуюсь уважением, но остается фактом, что я иногда грущу, говоря о грусти, я вспоминаю Греча… Пожалуйста, передайте ему привет и скажите ему, что очень может быть, он в один прекрасный вечер снова увидит меня у себя в гостиной, где я буду выглядеть,’ как хранилище невыразимых мыслей, и молчать. Гостиная! Может быть, ни гостиной, ни хозяина больше нет! Когда вы напишете, что умоляю вас сделать поскорее, сообщите, кто из моих санкт-петербургских знакомых умер и кто остался в живых, вы говорите, что бедняга мой старый врач совершенно ослеп, какое несчастье! О, какое несчастье! Пожалуйста, навещайте его почаще и скажите ему, что я о нем думаю и благодарен за его доброту в прошлом. Постарайтесь передать поклон от меня старому Ханцелю, он грубый старикан, но прекрасная душа, много славных обедов он дал мне и своему сыну Каледону, я опасался, что он прогонит повесу,— может быть, так и случилось. Что старый Липовцев? А мой типограф Бенеце? При мысли о тех временах, глаза мои наполняются влагой. Соберите все эти сведения и пришлите мне, ибо сердце мое томится по всему, что связано с Санкт-Петербургом. Я написал вам длинное разбросанное письмо, о чем вы просили, на тонкой бумаге, о чем вы просили тоже. Да благословит вас господь и ниспошлет вам процветание и мудрость вплоть до дня спасения!

Джордж Борро’

30 апреля 1841 г. Борро пишет, что, по его убеждению, Петербург ‘представляет собою замечательное место, полное замечательных людей’, и спрашивает: ‘Что стало с трактиром, где я, бывало, обедал, и с его хозяином Семеном Семеновичем? Помните, как он говорил мне — ‘Ничего не дал’ (Nichevo ne dal), когда я спрашивал его, дали ли вы ему что-нибудь за то, что он учит вас русскому языку? Ах, то были счастливые времена, более счастливых я не знал с тех пор’.
Сквозь ряды подобных чисто лирических припоминаний пробиваются и более определенные портреты исторических лиц, которых довелось ему видеть и знать в Петербурге. Это, в первую очередь, мир востоковедов. Всего чаще вспоминает он об Иакинфе Бичурине и П. Л. Шиллинге. Нужно думать, что Борро был отчасти посвящен в биографию Иакинфа, по крайней мере, в историю его отношений к Шиллингу, в одном из писем к Гасфельду (от 20 декабря 1838 г.) Борро сетует на то, что его петербургский корреспондент ничего не сообщает ему об Иакинфе: ‘Вышла ли из печати его китайская грамматика или она канула в вечность с бедным Шиллингом, который оказывал такое сердечное покровительство ученому монаху?’
В письме от 30 августа 1841 г. Борро опять вспоминает об Иакинфе: ‘Не думаю, чтобы его обучили английскому языку, он брал уроки у меня самого, но не сделал успехов, интересно, в каком приключении потерял он два передних зуба. Он должен раздобыть другую пару, прежде чем сумеет произнести ‘thistle-thwaite’. Помнит ли меня чародей? Я был бы очень рад иметь его книгу’.
Наряду с Иакинфом Борро упоминает также еще одного русского синолога: ‘А Крымский все ли еще в Кяхте поучает чиновников китайскому языку или вернулся в Петербург?’ — спрашивает он Гасфельда (20 декабря 1838 г.) и замечает: ‘Я познакомил испанскую публику с обоими’160.
Много говорит он в своих письмах также о Шиллинге. За год до приезда Борро в Петербург Шиллинг вернулся из Монголии, куда ездил с дипломатическими поручениями, и был желанным гостем столичных гостиных со своими рассказами о виденных им краях. Борро дал ему справедливую оценку. 20 ноября 1838 г. он писал из Лондона, что был ‘сильно огорчен, прочтя во французских газетах о смерти бедняги Шиллинга, но возвел глаза к небу, натолкнувшись на упоминание о его путешествии по Тибету и Китаю, так как никто лучше меня не знает, что он никогда не переступал границ этих стран. Но он был прекрасным человеком и добрым другом для меня, а я никогда не забываю добра. Он был на свой лад ученым, и я надеюсь, что книги его попали в хорошие руки…’161
Дальневосточный мир, открывшийся перед Борро во время дружбы его с петербургскими синологами, некоторое время продолжал сохранять для него свою притягательную силу, еще в 1838 г., возвращаясь вновь в Испанию из Лондона, куда он приезжал ненадолго, Борро писал Гасфельду (20 декабря): ‘Если бы небесам было угодно, чтобы путь мой лежал в императорский Петербург вместо столицы Пиренейского полуострова! Но судьба, как всем очень хорошо известно, редко согласуется с людскими желаниями, однако я твердо намереваюсь, если останусь невредим, как только свершу в Испании все, что в моих силах, и проторю дорогу для других, обратить свое нераздельное внимание к северо-востоку, где мы, может быть, встретимся опять, словом, я хочу вернуться в Россию, откуда, изучив в год-два монгольский и китайский языки в Санкт-Петербурге или Москве, я двинусь в самую даль Скифии, может быть, даже к ‘Великой стене’, под сенью которой я не отказался бы провести остающиеся годы моей жизни, среди бродячих пастухов и охотников, беседуя с ламами и шаманами…’.
Этим мечтам не суждено было сбыться. Жизнь Борро пошла по другому пути, и его стремления и в Петербург, и к ‘Великой стене’ становились все глуше. В поздних письмах его к Гасфельду лишь изредка мелькнет какое-нибудь русское имя, встанет в памяти какое-нибудь случайное русское воспоминание — о Грече162, о мальчике-татарине Махмуде, который прислуживал ему в Петербурге, но они уже быстро гаснут среди рассказов о новых впечатлениях и замыслах его по-прежнему беспокойной, мятущейся жизни.
Во многих письмах к Гасфельду конца 30-х — начала 40-х годов Борро все еще вспоминает людей, с которыми он сблизился в Петербурге. Так, в письме от 20 декабря 1838 г. он просит Гасфельда: ‘Пожалуйста, напишите в своем ближайшем письме что-нибудь о бедняге, старике Добеле (Dobell), главное — занимает ли он еще должность консула, я по многим причинам люблю его и уважаю — он высказал мне столько добра и внимания во время моего пребывания в Санкт-Петербурге, а я не из тех людей, которые это забывают’. Речь идет здесь о весьма колоритной фигуре петербургского общества среднего класса, Петре Васильевиче Добеле и его жене — Дарье Андреевне. Авантюристическая биография Добеля имела общие черты с жизнью ‘пешеходного странствователя’ Кокрена, а отчасти и самого Борро: все они были путешественниками, то поневоле, то по личным склонностям, все они испытали множество приключений во время своих странствований по нескольким континентам. Но, быть может, Добель был из них наиболее злополучным. Родом ирландец, Добель прибыл в Петропавловский порт на Камчатке из Северной Америки и прожил здесь до февраля 1813 г., занимаясь торговыми делами. Обстоятельства его сложились так, что он счел возможным несколько лет спустя воспользоваться приглашением и вступить на русскую службу. В 1818 г. Добель получил чин надворного советника и был назначен русским генеральным консулом на Филиппинских островах в Тихом океане, принадлежавших в то время Испании. Однако, по словам его биографа, испанское правительство ‘отказалось признать его в звании консула под тем предлогом, что в колониях его вообще иностранные консулы не допускаются, но обещало оказывать возможное содействие как частному лицу, подданному дружественной державы. Добель в то время вступил уже в русское подданство и записался в купцы 2-й гильдии. В конце 1818 г. Добель возвратился на Камчатку’. Дальнейшая его жизнь была целой цепью злоключений и неудач. Торговые его операции в Сибири и Китае кончились полным разорением, в 1828 г. он вернулся в Петербург и узнал здесь, к своей горечи, что ‘даже его консульское жалованье, которое получал вместо него один знакомый, подверглось описи и погибло для него в имуществе последнего…’163 Словом, разорение было полное, почему Борро называет его ‘беднягой’. ‘Я застал Добеля в Петербурге в плохих делах, он устарел, денег нет и ничего впереди’,— вспоминает о нем в своих ‘Записках’ Э. И. Стогов, кстати рассказывающий здесь же романтическую историю женитьбы П. В. Добеля проездом в Петербург на крепостной девушке Тобольского полицмейстера, у которого он купил ее за десять тысяч рублей. ‘Дашутка’, ставшая Дарьей Андреевной,, была красавицей, удивительно похожей на его. покойную жену, Добель дал ей прекрасное воспитание на Филиппинских островах, по-испански и по-английски она говорила отлично, но ее русский язык был грубоват и полон сибирских диалектизмов164. Петр Васильевич со своей красавицей-женой посещал четверги у Н. И. Греча, где с ними, несомненно, и познакомился Борро. В известных ‘Воспоминаниях петербургского старожила’ В. П. Бурнашева в рассказе о ‘четвергах’ Греча есть весьма занимательно написанный эпизод о появлявшейся на этих ‘четвергах’ чете Добелей. ‘Из числа частых посетителей Греча по четвергам можно было еще заметить величественно олимпийскую фигуру свежего и геркулесовски сложенного джентльмена с седыми, совершенно снежными локонами. То был некто Добель…’165. Записки В. П. Бурнашева пользуются дурной славой, в них много вымысла. Ошибается автор, говоря, что Добель был ‘родом англичанин, долго живший в Архангельской губернии, и изъездивший даже самые северные части ее. между прочим, на собаках’ (все это вымысел: речь могла идти только о Камчатке), ‘в тридцатых годах он издал на русском языке довольно любопытное, но страшно разгонисто напечатанное описание этого путешествия, снабженное множеством прекрасивых иллюминированных рисунков. Величественный, седовласый путешественник, порядочно владея русским языком, бывало, рассказывал прелюбопытные случаи и передавал преоригинальные подробности из своих воспоминаний о различных своих путешествиях. Когда, бывало, он заговорит скромно, тихо, мягко, плавно, около него всегда сформируется кружок, и надобно сказать правду, все слушали его с истинным удовольствием и любовью’. Столь же фантастичны сведения о жене Добеля, о которой Бурнашев рассказывает совершенные небылицы (‘г-жа Добель, красавица собою, рослая, ширококостная, белая, розовая <...> была дочь какого-то архангельского деревенского дьячка, осиротевшая и взятая на воспитание Добелем, который ездил с нею, имея ее при себе в виде юнги, по морям Белому, Северному, Немецкому, отвозил ее на время к себе в Англию, образовал, по-своему, на свой манер, и женился на ней, записав на ее имя капитал в 10.000 фунтов стерлингов’).
Вероятно, с помощью Греча П. Добель пытался поправить свои материальные дела, довольно энергично занимаясь литературной деятельностью. Еще в ‘Сыне Отечества’ в 1815—1816 гг. были опубликованы его записки о путешествиях по Камчатке и Сибири, обратившие на себя внимание В. К. Кюхельбекера 166. На английском языке его ‘Travels in Kamtschatka and Siberia’ были изданы в Лондоне в 1830 г.— перевод на русский язык только второй части был сделан А. Дж<унковским)> под заглавием ‘Путешествие и новейшие наблюдения в Китае, Маниле и индокитайском архипелаге’, об этой книге сочувственную рецензию поместил в ‘Московском телеграфе’ 1833 г. Иакинф Бичурин, также, несомненно, лично знавший Добеля167. В том же 1833 г. П. Добель издал в Лондоне названную нами выше небольшую книгу ‘Россия как она есть, а не так, как ее себе представляют’ (P. Dobell. Russia as it is, and not as it has been represented. London, 1833), в которой этот неудачник и горемыка, несмотря на все свои несчастья, написал добрые слова о стране, которая стала его второй родиной и где он умер двадцать лет спустя (1855).
В письме из Норича 24 мая 1843 г. Борро пишет Гасфельду, что работает над своей книгой ‘Lavengro’ и что во втором томе он намерен ‘вывести вас самого <Тасфельда>, Греча, Шиллинга и многих других, не забывая и Махмуда и Крымского’, ему хотелось бы еще раз пожить в Москве месяца два-три, чтобы пополнить свое знакомство с русской жизнью. ‘Не думайте, что я хочу написать книгу о путешествии в Россию,— прибавляет он, чувствуя видимое недоверие к этому литературному роду,— я напишу эпическую поэму в прозе’.
В том же письме Борро наше внимание должен привлечь еще один эпизод. Борро спрашивает Гасфельда, ‘что он может сказать по поводу некоего ‘Thomas В. Shaw, В. A. of Cambridge, Adjunct Professor of English Literature in the Imperial Lyceum of Tsarskoe Selo’ и что думает он об этом странном титуле, который встретился ему в заглавии одного перевода с русского языка в журнале ‘Blackwood’s Magazine’. В дальнейших иронических словах Борро чувствуется не только недоверие, но и глухая враждебность к этому новому для него лицу, новоиспеченному переводчику с русского, который, между прочим, осмелился заявить, что Джон Бауринг был его ‘совершенно неосведомленным предшественником’ на том же поприще (was quite incompetent to translate from the Russian). ‘Кто бы мог быть этим выдающимся талантом?’ — спрашивает Борро.
Мы не знаем, что ему отвечал Гасфельд, но хорошо знаем лицо, о котором шла речь. Это был Томас Шоу (Shaw), состоявший в то время лектором английского языка в Александровском лицее и одним из редакторов ‘С.-Петербургского английского обозрения’.
В 1843 г. Шоу напечатал в ‘Blackwood’s Magazine’ свой перевод ‘Аммалат Бека’ Марлинского, который Борро и имел в виду, в следующем году Шоу отдельным изданием выпустил свой перевод романа Лажечникова ‘Басурман’, в 1845 г. в том же журнале поместил свои известные переводы из Пушкина, предпослав им большую биографическую статью о русском поэте, которая обратила на себя внимание и в Англии, и в Америке и долгое время заслуженно считалась одной из лучших характеристик Пушкина на английском языке168.
Иронические вопросы Борро о Томасе Шоу в письме к Гасфельду заданы за два года до появления этой статьи и сопровождающих ее переводов. Мы не знаем, читал ли их Борро впоследствии и как определилось в конце концов его мнение об этом английском интерпретаторе русской поэзии, над которым он иронизировал. Каково бы ни было это мнение, ясно одно: если Борро и воздал должное качеству стихотворных переводов Шоу из Пушкина и, может быть, признал превосходство их над собственными, успех этих переводов нового ‘петербургского англичанина’ должен был возбудить в нем чувство ревности и некоторой досады, которые чувствуются уже и в его отзыве о Шоу в 1843 г. Борро больше не мог считать себя ни пионером в открытии Пушкина для английских читателей, ни, тем более, компетентным судьей в оценке русской литературы вообще, тем самым его русские интересы и переводы как бы отодвинулись в прошлое: его место ценителя и интерпретатора русской поэзии было уже замещено.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Английские путешествия этого времени на Ближний Восток составляют особый цикл, оказавший влияние и на повествовательную литературу этой поры, см. работы: Wallace С. Brown. The popularity of English travel-books about the Near East, 1775—1825.— ‘Philological Quarterly’, 1936, v. XV, p. 70—80, его же. Prose fiction and English interest in the Near East, 1775—1825.— ‘Publications of the Modern Language Association of America’, 1938, v. LIII, N 3, p. 826—836.
2 Ив. Головин. Путешественник нашего времени.— ‘Сын Отечества’, 1838, т. V, сентябрь-октябрь, отд. I, с. 69. Ср.: ‘Английские туристы’.— ‘Отечественные записки’, 1839, т. V, No 9, отд. VIII, с. 99—108. Слово ‘турист’ было еще мало известно в России в начале 30-х годов. В ‘Литературной газете’ (1831, т. III, No 24, с. 190) в редакционном примечании ему дается следующее пояснение: ‘Так англичане называют своих соотечественников, кочующих по Европе от праздности или для разогнания сплина’. В русском справочнике об этом слове говорилось: ‘Англичанин, путешествующий вокруг света’ (‘Карманная книжка для любителей чтения русских книг, газет и журналов. Сост. Иван Ре…ф…ц’ (Ренофанц). СПб., 1837, с. 258). См. также сопоставления английских и русских туристов в статье: Н. Ливенский <Н. А. Мельгунов>. Туристы вообще и особенно русские (Письмо в редакцию из-за границы).— ‘Отечественные записки’, 1859, т. 123, март, отд. VI, с. 1 —11.
3 См. также в гл. III, прим. 134—138.
4 ‘Русский архив’, 1901, К’ 6, с. 171—175. См. выше, гл. III.
5 ‘Русский архив’, 1902, No 1, с. 47. В письме от 1 декабря 1821 г. тот же Я. А. Булгаков писал брату из Москвы: ‘Здесь есть два вояжера, англичане, приехавшие из Индии через Персию. Один полковник, а другой в службе Ост-Индской компании. Не знаю их имен, первый говорит по-французски. Они были во вторник в собрании. Я, яко дежурный директор, ими занялся, и все им показывал…’ Неделю спустя (в письме от 6 декабря) снова идет речь об одном из этих вояжеров и сообщается его имя: ‘Полковник Doyle завтра ужинает у меня. Человек приятный, был военным секретарем у губернатора Индии, Гастингса. Какое богатство там у англичан!’ (там же, 1901, No 2, с. 301, 303). Ср. анекдотический рассказ, очевидно, циркулировавший в Лондоне, о некоем англичанине Кингтоне, явившемся в Петербург в 1815 г. и по незнанию ни одного языка, кроме собственного, испытавшего здесь разнообразные приключения: ‘The reminiscences and recollections of Captain Gronow’, t. II. London, 1900, p. 260.— ‘An Englishman’s Visit to St. Petersburg in 1815’. Ср. заметку: ‘Зимнее время в Москве 1815 года’ (‘Сын Отечества’, 1815, No 8, с. 92), где отмечено, что путешественники, здесь находящиеся, ‘большею частью англичане’.
6 ‘Сын Отечества’, 1902, No 1, с. 57.
7 ‘Сын Отечества’, 1836, ч. 176, No 11, с. 459 (свидетельство относится к 1836 г.).
8 В 1813 г. в Петербург приехала в свадебное путешествие молодая чета англичан — лорд Литтльтон с женой. Их рассказы об этой поездке и письма из России напечатаны в кн.: ‘Correspondence of Sarah Spencer, Lady Littleton’, London, 1913. ‘Несколько странным казалось, что путешественники выбрали для своей поездки столь неудобную, особенно зимой, страну, как Россия, вместо того чтобы ехать, как это было везде принято, куда-нибудь в Италию или Францию. Нои это недоумение скоро рассеялось, когда сообразили, что в это время нигде, кроме России, путешествовать было нельзя, вся Европа ощетинилась штыками, везде двигались, отступая и наступая, войска, кое-где время от времени разыгрывались битвы, в которых звезда Наполеона все более и более клонилась к своему закату… Сравнительно спокоен был только север Европы’ (А. Белов. Иностранцы о России.— ‘Исторический вестник’, 1914, No 11, с. 615).
9 ‘Переписка А. И. Тургенева с П. А. Вяземским’, т. I, Пг., 1921, с. 24.
10 ‘Английские туристы’.— ‘Отечественные записки’, 1839, т. V, No 9, отд. VIII, с. 100—101: ‘Жизнь в больших городах Англии, особенно в Лондоне, становится день ото дня тягостнее, и многие семейства не находят более возможности уравновешивать свои доходы с расходами, если хотят жить сообразно своему состоянию. Возьмите в соображение множество слуг, издержки на стол, на лошадей и экипажи, хвастливую надменность высших классов, их невнимательность к хозяйству, все это, вместе со многими другими причинами, до крайности изнуряет английское дворянство. Вот почему многие обитатели Лондона и Эдимборга переселяются в Париж, Неаполь или Флоренцию, желая лучше там жить в довольстве, если не в изобилии, нежели нищенствовать в Великобритании’.
11 Это утверждение О. И. Сенковского находится в его известной статье ‘Брамбеус и юная словесность’.— ‘Библиотека для чтения’, 1834, т. III, No 4, отд. 1, с. 53. ‘Англичане ездят из экономии, а не для путешествия’,— утверждал со своей стороны И. Головин, и спрашивал при этом: ‘Для чего же ездят русские? Для удивления восточною роскошью, не всегда чувствуя, что нерасчетливость часто награждается одними насмешками’ (И. Головин. Путешественник нашего времени.— ‘Сын Отечества’, 1838, т. V, ч. 1, No 9, отд. 1, с. 70).
12 С. L. Jоhnstone. The British Colony in Russia. Westminster, s. a., <1897> Roxburghe Press, chap. IV.
13 Джеймс Морьер был секретарем английского посольства в Тегеране с 1808 — 1814. В 1814 г. все это посольство во главе с послом сэром Гором У зли (Sir Gore Ouseley), Морьером, врачом и др. находилось в России. О встрече с ними в Туле, а позднее в Петербурге рассказывает в своих воспоминаниях харьковский профессор Хр. Роммель (см.: Chr. von Rommel. Erinnerungen aus meinem Leben und aus meiner Zeit.— В кн.: F. Biilau. Geheime Geschichten und Ratzelhafte Menschen, Bd. V. 2-te Aufl. Leipzig, 1863, S. 565 — о встрече в Туле, и S. 565, 576—581 — в Петербурге). Книга Морьера: ‘Adventures of Hajji Baba of Hispahan’, 1824, вышла в переделке О. И. Сенковского ‘Похождения Мирзы Хаджи Бабы Исфагана в Персии и Турции, или Персидский Жиль Блаз’. СПб., 1831, ранее в отрывках печаталась в ‘Северной пчеле’ (ср. ‘Пушкин и его современники’, в. XXI — XXII. СПб., 1915, с. 288). Сенковский же издал другую книгу Морьера: ‘Мирза Хаджи Баба Исфагани в Лондоне’ (СПб., 1830). См.: В. Каверин. Барон Брамбеус. Л., 1929, с. 94. В конце 1820-х годов отрывки из Морьера печатал В. П. Титов (‘Московский вестник’, 1827, ч. 4, No 13, с. 12—43).
14 ‘Чужестранец в Петербурге’,— ‘Новости литературы’, 1823, кн. V, No 30, с. 50.
15 Джон Кохрен (John Dundas Cochrane, 1780—1825) путешествовал по азиатской и европейской частям России в 1820—1823 гг., прожил одиннадцать месяцев на Камчатке и здесь в 1822 г. женился. По возвращении в Англию он издал описание своих странствований: ‘Narrative of a pedestrian journey through Russia and Siberian Tartary, from the frontiers of China to the Frozen Sea and Kamtschatka…’ London, 1824. Vols I—И. Ряд последующих изданий этой книги — в Филадельфии (1824) и Эдинбурге (1824), а также ее переводов на немецкий (Веймар, 1825, Йена, 1825, Вена, 1826), голландский и шведский языки перечислен в каталоге ‘россики’ ГПБ (т. 1, S. Petersbourg, 1873, No 813—823). После выпуска в свет книги о России Кокрен отправился в Америку, где и умер. Этот своеобразный путешественник-‘пешеход’ долго вызывал интерес и удивление русского общества. в. П. Кочубей подозревал его в шпионстве, что и высказал в одном из писем к М. М. Сперанскому (‘В память гр. М. М. Сперанского’, СПб., 1872, с. 506), а последний в письме к дочери из Барнаула давал ему следующую характеристику: ‘Здесь в Барнауле встретил я чудака Кохрана. Острота, бродяжничество, упрямство и вместе безрассудное легкомыслие и несвязность предприятий. Он кончит сумасшествием и, по моему мнению, есть уже и теперь помешан. Совсем неправда, чтоб он путешествовал пешком. Он благополучно нанимает лошадей и едет довольно покойно. Здесь купил даже и повозку, доселе он их переменял, вся особенность состоит только в том, что он один, без слуги, и отпустил себе маленькую рыженькую бородку. Добрый путь! Одна черта в его путешествии. Он был ограблен между Петербургом и Тосною и прошел половину Сибири, не потеряв ни одного волоса и хвалясь везде ласкою и гостеприимством. Я уверен, что пройдет и другую половину столь же покойно и безопасно’ (‘Письма Сперанского из Сибири к его дочери Елизавете Михайловне’. М., 1869, с. 191—192). В книге ‘Исторические сведения о деятельности графа М. М. Сперанского в Сибири с 1819 по 1822 год. Собраны В. Вагиным’ (т. II. СПб., 1872) приводится много данных о Кокрене из бумаг Сперанского. Здесь находится, например, записка ‘О путешественнике Кокрене’, составленная по донесениям, полученным сибирским ген.-губернатором из Якутска. Кокрен назван здесь ‘английской службы флота капитаном’ и о нем рассказывается, что он в 1820 г. имел ‘намерение пройти чрез Чукотскую землю’ (с. 579—580, 610—611). Здесь же напечатано в английском подлиннике несколько писем Кокрена (1820—1821) к Сперанскому из Якутска, Нижней Колымы и Охотска (с. 601—610).
П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу из Москвы (31 мая 1823 г.): ‘Сейчас нахожу на столе своем карточку Cochren, славного пешехода, который здесь и, как сказывают, с камчадалкою своею’ (‘Остафьевский архив’, 1899, т. II, с. 327). Много лет спустя, в начале 1830-х годов, посетив Павловск и перелистывая книгу для записи имен посетителей, М. Д. Бутурлин увидел английскую фразу с подписью: ‘Ксения Кокрен’. В своих ‘Записках’ он так вспоминал об этом: ‘В 1824 году или немного ранее некий эксцентричный и совершенно слепой англичанин Кокрен предпринял пешком путешествие по Сибири, что дало повод в Петербурге считать его шпионом. Он вывез оттуда с собою малолетнюю дочь какого-то дьячка и, возвратись в Англию, поместил ее в одно из тамошних учебных заведений, а по ее совершеннолетии женился на ней и укрепил за ней’ свое состояние. О дальнейшей ее судьбе не имею сведений, но подпись ее руки в Павловском павильоне свидетельствует о ее посещении России по замужестве’ (‘Русский архив’, 1897, No 7, с. 351). О Кокрене и его жене можно встретить упоминания во многих документах эпохи, например, в ‘Полном собрании стихотворений’ гр. Хвостова (т. II, 1829, с. 219). Заметка о ‘Narrative of a pedestrian journey…’ Кокрена помещена в ‘Московском телеграфе? (1825, ч. 1, No 1, с. 95), хотя она напечатана без подписи, но, несомненно, принадлежит Н. А. Полевому. В том же и следующем номерах журнала (ч. 1, No 1, с. 53—63, No 2, с. 119—125) напечатано два отрывка из ‘Описания путешествия пешком через Россию… капитана Кохрена’ ‘Путешествие английского флота капитана Кохрена, пешком, из Петербурга в Камчатку’), с пространными подстрочными примечаниями, вскрывающими обильные ошибки и неточности путешественника, за подписью: ‘издатель М. Т.’). Ср.: В. Г. Березина. Н. А. Полевой в ‘Московском телеграфе’.— ‘Уч. зап. ЛГУ’, 1954, в. 20, с. 97.
Недавно Кокрена вспомнил современный эстонский писатель и путешественник по Северной Азии Леннарт Мери в своей книге ‘Мост в белое безмолвие’. Рассказывая о своих странствованиях по Арктике, Мери несколько раз вспоминает ‘Narrative…’ Кокрена, цитируя эту книгу и пересказывая из нее целые страницы. Уже в начале своего повествования Мери представляет Кокрена своему читателю (в русском переводе он всегда пилится Кокрен и однажды даже Джон Дунден Кокрен) и приводит запись из дневника (1820) этого странного путешественника, который ‘шел на Чукотку пешком через Дерпт’ и открыл свой дневник, ‘присев отдохнуть у колодца за Нарвой’, тут же рассказана примечательная встреча с Кокреном дерптских студентов у загородной таверны, во время которой они не сразу дознались, что английский пешеход совершает путешествие из Сарагосы… на Чукотку, далее описаны встречи Кокрена на далеком северо-востоке Азии с русскими путешественниками-мореплавателями — Врангелем и другом Пушкина Ф. Матюшкиным. См.: Леннарт Мери. Мост в белое безмолвие. Пер. с эст. Веры Рубер. М., ‘Сов. писатель’, 1978. с. 14, 109—112, 195).
16 Дело о Сандерсоне и его отзывы об Оренбургском обществе, выписанные из его письма, опубликованы в статье: И. С.Шукшинцев. Английский путешественник в России и его мнение о русском обществе (1826—1827).— ‘Русская старина’, 1902, No 6, с. 575—578.
17 ‘Записки квакера <Греллэ де Мобилье> о пребывании в России,— ‘Русская старина’, 1874, No 1, с. 1—36,
18 М. Н. Загоскин. Москва и москвичи. Записки Богдана Ильича Вельского, издаваемые М. Н. Загоскиным, выход второй. М., 1844, с. 25—29, 34—35.
19 В. К. Кюхельбекер. Соч., т. II. Драматические произведения. Л., 1939, с. 437—440. Избранные произведения в 2 томах, т 2. Л., 1967, с. 655—658.
20 ‘Отзыв англичанина о Москве’.— ‘Московский наблюдатель’, 1836, ч. VI, с. 194—196. Об этой книге, а также о ‘Живописном Альманахе на 1836 год’ Хита (‘Heath’s Picturesque Annual for 1836. St. Petersburg and Moscow’) см. заметку в журнале ‘Библиотека для чтения’, 1835, т. XIII, отд. VI, Литературная летопись, с. 23—24 (автором ее был, несомненно, сам редактор — О. И. Сенковский).
21 ‘Из переписки М. Н. Загоскина’.— ‘Русская старина’, 1902, No 7, с. 88—89. В книге Л. Ричи есть, между прочим, ряд замечаний и о русской литературе, впрочем, об этом предмете он был плохо осведомлен. По его мнению, например, ‘в России не существует любви к литературе ради нее самой’ (с. 156), тут же он замечает, что хотел включить в книгу систематический перечень (‘catalogue raisonne’) русских авторов, который обещал приготовить для него Mister G. (Греч?), но не исполнил своего обещания ‘по многочисленности своих более важных трудов’. Далее приведен небезынтересный разговор с М. М., главою III отделения (‘one of the secretaries of State, and head of the third section of the Chancery’), между прочим, о цензуре. Нас. 172—174 автор приводит переводы двух русских народных песен.
22 Соghlan. A Guide to St. Petersburg and Moscow. London, 1836, p. 120. Экземпляр этой книги имеется в ГПБ (‘Catalogue de la section des Russica…’, I, N 836). Отметим, что впервые английские указатели почтовых сообщений по России появились в начале XIX в. См., например: Post-Guide through Russia’. Translated into English from the last imperial Ukaze — …by Jos. Turaier. 2d ed. London, 1812 (‘Catalogue de la section des Russica…’, II, N 1123).
23 ‘Сын Отечества’, 1839, т. II, отд. VII, с. 210—211. Имеется в виду книга: R. Lister Vеnablеs. Domestic scenes in Russia. London, 1839, изд. 2-е — 1856 г.
24 Ф. Ф. Вигель. Записки, ч. V. М., 1892, с. 187—188.
25 Там же, с. 186—187.
26 Фан-Дим <Е. Н. Кологривова>. Голос за родное. Повесть. СПб., 1842, с. 31.
27 Там же, с. 280—281.
28 Ф. Ф. Корф. Музыкант.— ‘Современник’, 1841, т. 22, No 2, отд. IV, с. 62—63.
29 К. В. Повесть о том, как Англия попала в Костромскую губернию.— ‘Московский наблюдатель’, 1837, ч. X, No 20, с. 207—225. В более поздней повести гр. В. А. Соллогуба ‘Тарантас. Путевые впечатления’ (1845) при описании почтовой станции в средней России автор, быть может, на основании наблюдений, сделанных им самим, рассказывает: ‘Комната наполнилась проезжающими. Вошел учитель Тобольской гимназии с женой своей, хорошенькой англичанкой, на которой он только что женился и которую он вез на паре из Москвы в Тобольск’ (В. А. Соллогуб. Соч., т. II, СПб., 1855, с. 369).
30 ‘Athenaeum’ (London), 1836, N462, September 3, p. 617—618, ‘Cabinet Cyclopaedia. History of Russia’, London, 1836, v. I.
31 Rev. R. В. Рaul. Journal of a tour to Moscow. London, 1836.
32 Rayford Ramble. Travelling opinions and sketches in Russia and Poland. London, Macrone, 1836, ср.: ‘Athenaeum’, 1836, No 459, p. 568, здесь же отзыв на переведенную с немецкого книгу: М. von Tietz. St. Petersburgh, Constantinople and Napoli di Romania in 1833 and 1834. 2 vols. London, 1836. В кн.: John Howes Gleasоn. The Genesis of Russophobia in Great Britain. Cambr. Mass. Harvard Univ. Press, 1950, p. 23, дается характеристика весьма многочисленных английских путешественников по России в начале 1820-х годов. Автор считает весьма типичной для книжного рынка в те годы такую, например книгу, в которой, как это видно из ее заглавия, автором путешествия по России и соседним странам был слепой: James Hоlman. Travels through Russia, Siberia, Poland, Austria, Saxony, Prussia, Hanover etc. etc. undertaken during the years 1822, 1823 and 1824, while suffering from total blindness, and comprising an account of the Author being conducted as a State Prisoner from the Eastern parts of Siberia. 2 vols. London, 1825.
33 R. Johnstone. Travels through part of Russian Empire, etc. London, 1817, Will. MacMiсhael. Journey from Moscow to Constantinople. London, 1819, W. Wilsоn. Travels in Russia. 2 vols. London, 1828, Sir J. Alexander. Travels to the seat of war in the East through Russia and Krimea in 1829. London, 1830, E. Mortоn. Travels in Russia and a residence at St. Petersburg and Odessa. London, 1980, другие книги будут указаны ниже. Существует специальный указатель об английских путешествиях в Россию и обратно (Harry W. Nerhооd. To Russia and Return: an Annotated Bibliography of Travelers’ English Language Accounts of Russia from the Ninth Century to the Present. Ohio State University Press, 1968), однако этот перечень неполон (ср.: Н. Н. Болховитинов. Русско-американские отношения. 1815—1832. М., 1975, с. 542). С наибольшей полнотой они зарегистрированы в указателе, изданном ГПБ (‘Catalogue de la section des Russica…’, 1876—1878. 2 vols). Кроме того, ряд указаний мы заимствовали из кн.: Edward Сох. A reference guide to the literature of travels.— ‘University of Washington Publications in Language and Literature’, 1935, v. 9, p. 188, Rod. Кerner. Slavic Europe. A selected Bibliography in the Western European Languages. Cambridge, 1918, P. Peddie. Subject Index of Books, publ. before 1860. London, 1933, p. 557—558.
34 ‘Сын Отечества’, 1839, т. II, отд. VII, с. 208 и ел.
35 С. Глинка (‘Англичанин о Пушкине зимою 1829—1830 гг.’ — ‘Пушкин и его современники’, в. XXXI—XXXII. Л., 1927, с. 105—110) бездоказательно относит указанную строфу ‘Евгения Онегина’ к Томасу Рейксу, о котором см. ниже. Существует, однако, и другое, более правдоподобное мнение, что Пушкин вспоминает здесь англомана ‘милорда Уоронцова’ и его одесских гостей-англичан. См. ниже примеч. В статьях Н. Я. Соловей: 1) ‘Из истории создания XXIII—XXVI строф в VIII главе ‘Евгения Онегина’.— ‘Пушкинский сборник’. Рига, 1968, с. 73—91 и 2) ‘Эволюция темы большого света в VIII главе ‘Евгения Онегина’.— ‘Пушкинский сборник’. Псков, 1968, с. 29—39, представлен текстологический анализ интересующей нас строфы на основании сопоставления всех рукописных источников ее текста, отмечая различные этапы работы над указанным текстом, исследователь подчеркивает, что ‘мотив залетного путешественника’ из XXV строфы беловика бывшей девятой песни перенесен в строфу XXVI и развит обобщенно: вместо возможного (‘блестящий лондонский нахал’) появилось почти афористическое — ‘перекрахмаленный нахал’.
36 Функция этого эпизодического ‘англичанина’ в ‘Дубровском’, однако, не вполне ясна. В плане стоит: ‘Жизнь Марии Кирилловны. Смерть князя Верейского. Вдова. Англичанин. Свидание. Игроки. Полицмейстер. Развязка’. ‘Согласно этому плану,— догадывается Н. Л. Степанов,— Пушкин, видимо, предполагал показать встречу овдовевшей Марии Кирилловны с Дубровским, выдававшим себя за англичанина. Упоминание полицмейстера свидетельствует о драматической развязке романа’ (Н. Л. Степанов. Проза Пушкина. М., 1962, с. 209). Уверенности в правильности такого толкования у нас нет. О сатирической тенденции образа англичанки-гувернантки в ‘Барышне-крестьянке’ см. главу о Клер Клермонт.
37 ‘Остафьевский архив’, т. I, СПб., 1899, с. 117, 495—496, ср.: М. О. Гершензон. Декабрист Кривцов и его братья. М., 1914, с. 93—95, В. П. Гаевский. Пушкин и Кривцов.— ‘Вестник Европы’, 1887, No 12, с. 453—463. ‘Правда ли, что ты стал аристократом? — писал Кривцову Пушкин 10 октября 1824 г., очевидно, имея в виду вывезенное Кривцовым из Лондона ‘англоманство’, где он ‘пленился английским бытом, жизнью в замках, которая представлялась ему идеалом частного существования’ (‘Русский архив’, 1890, кн. 4, с. 503). Вяземский также писал, что Кривцов, ‘возвратись из Лондона, в котором прожил он довольно долгое время, на службе при нашем посольстве, явился к нам большим англоманом. Он вывез из Англии с собою и в себе многие тамошние обычаи, вкусы, повадки’ (Полн. собр. соч. П. А. Вяземского, т. VIII. СПб., 1883, с. 265).
38 ‘Русский архив’, 1879, No 11, с. 376. О ‘письме’ Тургенева подробно говорит, например, Вяземский в письме к А. И. Тургеневу 25 октября 1819 г.— ‘Остафьевский архив’, т. I, с. 336—337.
39 Е. Вейденбаум. Виллок и А. С. Пушкин на кавказских минеральных водах в 1820 г.— ‘Русская старина’, 1903, No 8, с. 320, перепеч. в кн.: Л. П. Семенов. Пушкин на Кавказе. Пятигорск, 1937, с. 155—157. Эдуард Уиллок был родным братом Генри Уиллока, состоявшего в то время поверенным в делах в Тегеране. Этот видный дипломатический и политический агент Англии на Среднем Востоке, кстати сказать, заслуживший себе репутацию ярого руссофоба, состоял сотрудником ‘The London Literary Gazette’ (см.: В. Т. Пашуто. Дипломатическая деятельность А. С. Грибоедова.— ‘Исторические записки’, кн. 24, 1947, с. 123). История разоблачения Грибоедовым шпионской деятельности Э. Уиллока в Закавказье и его переписка с Генри Уиллоком подробно изложена в кн.: О. И. Попова. А. С. Грибоедов в Персии. 1818—1823. М., 1929, с. 93, 113, ее же. Грибоедов-дипломат. М., 1964, с. 25—26, С. В. Шостакович. Дипломатическая деятельность А. С. Грибоедова. М., 1960, с. 55.
40 В. Л. Комарович. Вторая кавказская поэма Пушкина.— ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, VI. М.—Л., 1941, с. 231.
41 В одесском письме Пушкина (перлюстрированном), из которого нам известен лишь фрагмент, этот англичанин по имени не назван. Поиски его среди лиц, окружавших Пушкина в Одессе, довольно долго направлены были по ложному пути. Давно уже высказывалось предположение, будто бы Пушкин имел в виду преподавателя английского языка Ришельевского лицея Уолси (или Вольсея, как его тогда именовали). Хотя еще Б. Л. Модзалевский признал это известие ошибочным (см. его издание ‘Писем Пушкина’, т. II. М.—Л., 1928, с. 504), но оно до последнего времени нередко возобновлялось в пушкинской литературе. Так, в новейшем комментированном издании Собрания сочинений Пушкина (т. 9, М., ГИХЛ, 1962, с. 432) в примечании к интересующему нас письму указано: ‘Англичанин, глухой философ, по-видимому, преподаватель Ришельевского лицея — Вольсей’, отсюда это ошибочное известие заимствовал и В. Набоков в своем американском комментированном издании ‘Евгения Онегина’ (v. Ill, p. 306). Первоисточником этой ошибки было неосторожное предположение А. А. Рябинина-Скляревского (‘Былое’, 1925, No 4, с. 155), в свою очередь, основывавшегося на анекдотических рассказах в ‘Записках’ М. И. Чайковского (Садык-паши). — ‘Киевская старина’, 1891, No 1,с. 50—51, последний утверждает, что Вольсей был директором Ришельевского лицея и оставил должность после размолвки с Воронцовым. На самом деле. П. П. Вольсей (Wolsey), иезуит (Ф. Л. Морошки н. Иезуиты в России, ч. II. СПб., 1870, с. 420), основал в Одессе при Ришелье частный пансион, из Одессы он уехал в 1811 г., а лицей был основан только в 1817 г. Детальный разбор всех ошибок в рассказе Чайковского и подробные сведения о Вольсее см.: Н. Ленц. Учебно-воспитательные заведения, из которых образовался Ришельевский лицей. Одесса, 1903, с. 29, 39—42, 87—89, 343—345. Сведения о докторе Гутчинсоне собраны в статье: Л. П. Гроссман. Кто был ‘умный афей’? — ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, ч. VI. М., 1941, с. 414—419. Еще Б. Л. Модзалевский (‘Письма Пушкина’, т. II, с. 504) привел ряд неизвестных ранее данных о Гутчинсоне из неизданной переписки Воронцовых, из которых явствует, что доктор Гутчинсон поехал в Россию с Воронцовыми в 1821 г. ‘С нами живет один Doctor Hutchinson, которого рекомендовали нам чрезвычайно в Лондоне’,— писал М. С. Воронцов 21 октября (2 ноября) 1821 г.,— он с нами поедет и в Россию, человек прекрасный, ученый, хорошо воспитанный, имел уже довольно практики <...> Один маленький недостаток в нем, что немного глух, но, привыкнув к голосу, это почти неприметно’. Из писем супругов Воронцовых видно, что в ноябре 1824 г. доктор Гутчинсон продолжал жить в их семействе, ухаживая за детьми и наблюдая за англичанкою-нянею, но уже, по-видимому, собирался покидать Россию. По крайней мере, 17 ноября этого года Воронцов писал: ‘Мы получили из Лондона хорошее известие, что прекрасный человек Doctor Lee найден вместо почтенного нашего доктора Гутчинсона и что он скоро сюда будет’. Эти скудные сведения Л, П. Гроссман дополнил еще одной немаловажной справкой: в одесской библиотеке Воронцовых нашлась книга Гутчинсона, подтверждающая беглое указание Пушкина, что этот его одесский знакомец не чужд был и литературной деятельности. Звали его William Hutchinson, и в 1820—1821 гг. он двумя изданиями выпустил в свет в Лондоне ‘Рассуждение о детоубийстве и его отношениях к физиологии и юриспруденции’ (‘A Dissertation on Infanticide in its relations to Physiology and Jurisprudence’). ‘Во всяком случае, независимо от конца его жизни,— пишет Л. П. Гроссман,— член научных обществ Лондона и Парижа, доктор Вильям Гутчинсон заслуживает полного внимания исследователей Пушкина: он относится к той почетной группе его собеседников, которые будили философские искания поэта и оставляли след в развитии его мысли’ (с. 417—419). Предположение Гроссмана, будто бы на отъезд Гутчинсона из Одессы могло оказать воздействие вскрытие в московской полиции письма Пушкина (с. 419), однако, не оправдалось, новые данные по этому вопросу приведены были в заметке Г. П. Струве (G. Struve. Marginalia Pushkiniana. Pushkin’s only intelligent Atheist.— ‘Modern Lang. Notes’, 1950, v. LXV, No 5, p. 300—306, указавшего на автобиографию другого английского врача, Гранвиля (Augustus Bozzi Granville): о нем см. ниже, в прим. 51), состоявшего в переписке с Гутчинсоном и являвшегося личным врачом С. Р. Воронцова и всего его семейства. Именно Гранвиль в 1821 г. рекомендовал В. Гутчинсона М. С. Воронцову. В кн.: Dr. Augustus Bozzi Granville. Autobiography… Being-Eighty Eight Years of the Life of a Physician…, v. 2. Ed. by Paulina B. Granville. London, 1874, p. 228—229, напечатано письмо Гутчинсона Гранвилю из Белой Церкви от 13 сентября 1824 г., из которого видно, что инициатива покинуть Россию исходила от самого доктора Гутчинсона, причиной ее была его тяжелая болезнь, усилившаяся в непривычном для него климате, а не история высылки Пушкина. В русской и зарубежной литературе о Пушкине этого доктора-атеиста называли ‘другом поэта Шелли’. Такое указание мы находим, например, в известной статье Г. Брандеса: G. Brandes. Puschkin und Lermontoff.— ‘Frankfurter Zeitung’, 1899, N 143, 25 мая, он основывался при этом на малоизвестном пушкинистам свидетельстве: J. Eckhardt. Neue Bilder aus der Petersburger Gesellschaft. Leipzig, 1874, S. 168. Однако Экхардт безусловно почерпнул эти данные в книге П. В. Анненкова ‘А. С. Пушкин в Александровскую эпоху’ (СПб., 1874, с. 260), которая и стала причиной распространенной, но ни на чем не основанной легенды. У Анненкова говорится: ‘В самом доме наместника Пушкин часто встречался с доктором-англичанином, по всем вероятиям страстным поклонником Шелли, который учил поэта нашего философии атеизма и сделался невольным орудием второй его катастрофы’. Таким образом, предположение, что этот доктор-англичанин, подлинного имени которого Анненков еще не знал (А. И. Левшин назвал его ‘Гунчинсон’), был ‘другом поэта Шелли’, было его личной и ни на чем не основанной догадкой. О последующей судьбе Вильяма Гутчинсона мы ничего не знаем. Немецкий биографический словарь писателей-врачей, изданный в Копенгагене в 1832 г., несомненно, ошибочно упоминает его как еще находящегося на русской службе (‘в Симферополе, в Крыму’). См.: ‘Modem Lang. Notes’, 1950, N 5, p. 304. Новейшую сводку данных о Гутчинсоне см.: Л. М. Аринштейн. Одесский собеседник Пушкина.— ‘Временник Пушкинской комиссии. 1975’. Л., 1979, с. 58—69.
42 ‘Остафьевский архив’, т. V, в. 2, с. 134. О Слоане (Sloan, 1794—1871) см.: М. Д. Бутурлин. Записки.— ‘Русский архив’, 1897, No 3, с. 441—442.
43 Цитата из ‘Дневника’ А. И. Тургенева (ИРЛИ, ф. 309, ,No 9, л. 33) приводилась неоднократно, но еще требует дополнительных комментариев. См.: М. Максимов <М. И. Гиллельсон>. По страницам дневников и писем А. И. Тургенева (Пушкин и А. Тургенев). ‘Прометей’, т. 10. М., 1975, с. 359, М. И. Гиллельсон. От Арзамасского братства к пушкинскому кругу писателей. Л., 1977, с. 20. О Томсоне см.: ‘The Dictionary of National Biography’, v. XIX. Oxford, 1922, p. 716—717, Л. A. Чepeйcкий. Пушкин и его окружение. Л., 1975, с. 418, П. Е. Щеголев. Декабристы. М.—Л., 1926, с. 302—303. Очень вероятно, что цитата из Берка, взятая Пушкиным в качестве эпиграфа для ‘Евгения Онегина’, сообщена была поэту Томсоном (см.: ‘Временник Пушкинской комиссии. 1974’. Л., 1977, с. 105—106).
44 ‘Русский архив’, 1902, No 1, с. 57. Лорд Гейтсбери (William Heytesbury, 1779—1860), бывший в 1829—1830 гг. английским посланником в Петербурге, упоминается в написанном рукою Пушкина списке лиц, которым он предполагал разослать визитные карточки к новому 1830 г. О знакомстве его с Пушкиным ‘ничего не известно, между тем, судя по тому, что около его имени стоит цифра 2, Пушкин знал и жену его и, может быть, бывал у него в доме’,— отмечает М. А. Цявловский (‘Рукою Пушкина’. М.—Л., 1935, с. 324). Справедливость этой догадки подтверждает косвенное свидетельство о леди Гейтсбери Вяземского. Повидавшись с нею во время пребывания своего в Англии, Вяземский отметил в записной книжке (под 18 октября 1838 г.): ‘Леди Гейтесбури, что была в Петербурге, занимается русскою литературою и получает из России книги и музыку’, на следующий день (19 октября) он снова упоминает о ней как о переводчице ‘Талисмана’ Пушкина (вероятно, подтекстовки к музыке Н. С. Титова): ‘Herbert, сын lady Pembroke-Воронцовой, а Пемброк — сын первого брака. Сегодня Herbert пел ‘Талисман’, вывезенный сюда и на английские буквы переложенный леди Гейтесбури. Он и не знал, что поет про волшебницу-тетку, которую сюда на днях ожидают с мужем и с графинею Choiseul’ (П. А. Вяземский. Записные книжки (1813—1848). Издание подготовила В. С. Нечаева. М., 1963, с. 256 — 257). Сын леди Пемброк, Герберт, действительно, приходился племянником Е. К. Воронцовой: родная сестра М. С. Воронцова, Екатерина Романовна, с 1808 г. была замужем за графом Пемброком (George Augustus Herbert, Earl of Pembroke and Montgomery, 1759—1827).
45 30 ноября 1833 г. (разговор с Блаем), 14 декабря 1833 г. (обед у Блая) и 2 июня 1834 г. (Пушкин, т. XII, с. 315, 317, 330), ср.: П. Чаадаев. Сочинения и письма, т. II. Под ред. М. О. Гершензона. М., 1914, с. 201.
46 ‘Из памятных записок Н. М. Смирнова’.— ‘Русский архив’, 1882, кн. I, с. 248, П. Е. Щеголев. Дуэль и смерть Пушкина. Изд. 3-е, М.—Л., 1928, с. 132—138. И. И. Панаев рассказывает, что после смерти Пушкина он однажды целый вечер провел в кабинете поэта, помогая А. А. Краевскому разбирать книги и бумаги покойного, и тогда именно нашел письмо Меджниса (у Панаева имя его транскрибировано неправильно — Мегнис). ‘Мы провозились целый вечер,— вспоминал Панаев.— Я, между прочим, нашел под столом, на полу, записку Мегниса, бывшего в то время секретарем английского посольства в Петербурге. Пушкин просил его быть своим секундантом, и Мегнис, в своей записке, отказывал Пушкину в этой просьбе, замечая, что по его положению, он не может вмешиваться в такого рода дела. Записку эту я передал Краевскому, который хотел отдать ее Жуковскому. Мегнис был прав. Но с какой точки зрения Пушкин адресовался к нему? С такого рода просьбами относятся, кажется, обыкновенно, только к самым близким людям…’ (‘Литературные воспоминания’. М., 1950, с. 97, 378). Письмо Меджниса к Пушкину напечатано в томе его переписки (Пушкин, т. XVI, с. 224—225).
47 П. Е. Щеголев. Дуэль и смерть Пушкина, с. 276, 282, ‘Русский архив’, 1896, No 3, с. 438. О Лондондерри и уехавшем из Петербурга 30 января (11 февраля) 1837 г. Дареме (John-George-Lambton first earl of Durham, 1792 —1840), английском после при русском дворе в 1835—1837 гг., побывавшем уже в Петербурге в 1832 г., см. в письмах Вяземского (‘Звенья’, IX. М., 1951, с. 409, 429, 446), П. Е. Щеголев. Указ. соч., с. 374, ‘Пушкин в письмах Карамзиных. 1836—1837’. М.—Л., 1960, с. 107 — 108, 362—363.
48 В одной из таких записных книжек Дж. Доу сделал несколько зарисовок головы Александра I (эта книжка была куплена в 1878 г. в Лондоне П. Я. Дашковым). В статье ‘Затерявшийся портрет А. С. Пушкина работы Джорджа Доу’ А. Кроль, устанавливая факт совместной поездки Пушкина и английского художника из Петербурга в Кронштадт 9 мая 1828 г., пишет: ‘Именно здесь, на пироскафе, Доу, по-видимому, и сделал набросок с Пушкина, вдохновивший последнего на стихотворение, обращенное к Доу. Если это было так, то сразу делается понятным, почему о портрете Пушкина работы Доу не упоминает никто из современников — его не знали, ибо он фактически никогда в России не был. Портрет был исполнен на пироскафе и вместе с Доу сразу попал за границу. Портрет этот могли видеть только те липа, которые ехали на этом пироскафе в Кронштадт, а, может быть, и спутники Доу, продолжавшие путь вместе с ним на парусном судне’. Тут же исследовательница заметила, что ей представляется маловероятным, чтобы Доу не сохранил рисунок у себя, и указала на английский перевод стихотворения ‘То Dawe, Esq.’, подписанный инициалами J. H. и впервые опубликованный И. А. Шляпкиным (‘Из неизданных бумаг А. С. Пушкина’. СПб., 1903, с. 341). ‘Перевод этот никогда издан не был,— заметила А. Кроль (в цитированной выше статье).— Для кого же он был сделан? Не для самого Доу, который хорошо владел русским языком, а, вероятно, для его друзей, которым он мог пожелать показать рисунок вместе с обращенными к нему стихами русского поэта’ (‘Искусство’, 1937, No 2, с. 169). По указанию И. А. Шляпкина, этот перевод ‘написан на оторванной четверке плотной бумаги с водяными знаками Ф. К. Н. П.’ и читается так:
То George Dawe, Esq.
Why does thy magic pencil trace
My black unseemly Arab face?
E’en sent by thee to future ages
T’will be the laughingstock of sages.
Thou shouldst O-s face portray
Fair as morn and bright as day
Transcendent talent, like to thine
Should bow alone at beauty’s shrine.
Против догадки, что этот перевод был сделан для самого художника, свидетельствует, по нашему мнению, сокращение до одной буквы фамилии А. А. Олениной, с которой Доу, как видно из записи Пушкина (‘9 мая 1828 г. Море. Ол<енина>. Дау’. См.: Пушкин, т. III, кн. 2, с. 651), виделся в тот же день: скрывать ее имя можно было только при опубликовании перевода (у Пушкина в тексте ‘Северных цветов’ ст. 5 читается: ‘рисуй О-й черты’, а при его перепечатке во второй части ‘Стихотворений’ Пушкина 1829 г.: ‘Рисуй О*** черты’). С другой стороны, хотя Дж. Доу весной 1828 г. уезжал из России недобровольно, не кончив работ над галереей и лишенный недавно полученного им от Николая I придворного звания ‘первого портретного живописца’ (о причинах этой опалы см.: В. К. Макаров. Джордж Доу в России. Гос. Эрмитаж, Труды отдела западноевропейского искусства, т. I. Л., 1940, с. 179—181), но зимою 1829 г. он снова ненадолго вернулся в Петербург, где закончил три портрета для галереи — Кутузова, Барклая и Веллингтона (все три портрета датированы 1829 г.). Тогда, скорее всего, и вероятно, по тексту ‘Северных цветов’ и был сделан английский перевод стихотворения Пушкина. Военную галерею Пушкин посетил не ранее 1827—1828 гг. (В. Глинка. Пушкин и военная галерея Зимнего Дворца. Л., 1949, с. 11—12). В цервой главе ‘Путешествия в Арзрум’ Пушкин упоминает ‘поэтический портрет’ А. П. Ермолова, ‘писанный Довом’, а в стихотворении ‘Полководец’ (1835) Пушкин вновь упомянул этого ‘быстроокого’ художника, отличавшегося свободной и широкой кистью. Есть основания предполагать, что при встрече с Дж. Доу в день его отъезда из Петербурга Пушкин знал о внезапной опале, постигшей художника во дворце. Стих ‘Его освищет Мефистофель’ толкуют как намек на резкую критику творчества Доу в статье И. М. в ‘Московском вестнике’, 1828, No 1, с. 123—125. Под этими инициалами укрылся друг С. А. Соболевского, И. С. Мальцев, которого в дружеском кругу прозвали Мефистофелем (‘Пушкин об искусстве’. Сост. Г. М. Кока. М., 1962, с. 108).
48 С. Глинка. Англичанин о Пушкине зимою 1829—1830 г.— ‘Пушкин и его современники’, вып. XXXI—XXXII, с. 105—110, см. также: Thomas Raikes. A portion of the journal kept by Thomas Raikes, Esq. from 1831 to 1847, comprising reminiscences of social and political life in London and Paris, 1856—1857′. 4 vols (о Пушкине — v. 3, p. 129 — 130). Биографию Рейкса (1777—1848) см.: ‘Dictionary of National Biography’, v. XVI, Oxford, 1917, p. 613, R.-H. Gronow. The reminiscences and recollections, v. I. London, 1889, p. 154, 227, 229, здесь и его портрет (v. I, p. 240). В русской литературе о Рейксе см.: А. Яцевич. Пушкинский Петербург. Л., 1935, с. 412—413, он принимает догадку С. Глинки о том, что Рейке ‘увековечен Пушкиным в 8-й главе ‘Евгения Онегина’ (ср.: Н. Л. Бродский. Евгений Онегин. Изд. 2-е,. М., 1937, с. 345). О знакомстве Рейкса с Байроном см.: Byron. Works ed. Coleridge, Poetry, v. I. London, 1903, p. 476, v. VI, p. 507.
50 Я. К. Грот. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. СПб., 1899, с. 269.
51 A. B. Granville. St. Petersburg. A Journal of travels to and from that capital, v. II. London, 1828, p. 244—245, 246. Гранвиль (Augustus Bozzi Granville, 1783 — 1872) — врач, был в Петербурге вместе с М. С. и Е. К. Воронцовыми в 1828 г. (вторично — в 1849 г.). Второе издание его путешествия вышло в свет в 1829 г. Гранвиль родом был итальянец, и настоящее его имя было Bozzi (впоследствии он принял фамилию своей бабушки — Granville), юность он провел в Италии и являлся страстным итальянским патриотом и республиканцем. Арестованный ломбардской полицией за свои политические речи и статьи, он бежал из Италии и несколько лет вел жизнь странника, являясь то актером, то офицером турецкого военного корабля, то комиссионером в Испании, где он, в частности, принял англиканство в качестве ‘обращенного атеиста’, получив затем медицинское образование в Париже, он перебрался в Лондон и стал врачом детской больницы, в которой впоследствии работал и доктор Гутчинсон (см. выше, прим. 41). Дальнейшая его жизнь подробно рассказана в ‘Автобиографии’, изданной после его смерти.
52 ‘Foreign Quarterly Review’, 1827, v. I, No 2, p. 625.
53 E. Morton. Travels in Russia and a residence at St. Petersburg and Odessa in the years 1827—1829. London, 1830, p. 68—69. Эдвард Мортон, врач по профессии, два года провел в России, приехав сюда по приглашению М. С. Воронцова. В его книге есть также рассказ о семье декабриста С. Г. Волконского, ссылке его в Сибирь, поездке к нему М. Н. Волконской и о смерти их сына Николеньки (17 января 1828 г.), которого Мортон лечил во время его предсмертной болезни (с. 339—341). Глава, где рассказана судьба М. Н. Волконской, названа здесь ‘Замечательный пример супружеской преданности’ — одна из ранних в зарубежной литературе редакций рассказа о жизненном подвиге жены декабриста (см.: М. П. Алексеев. Английские мемуары о декабристах.— ‘Сборник статей по источниковедению’. Л., 1967). Еще один врач, состоявший при Воронцовых в Белой Церкви в 1825 г., Р. Ли, внес в свои мемуары записи рассказов (вероятнее всего, со слов А. Н. Раевского) о восстании Черниговского полка: R. Lee. The last days of Alexander and the first days of Nicholas, emperors of Russia. London, 1854, p. 158—159. Подробную характеристику и оценку этого источника см. в статье Ю. Г. Оксмана в кн.: ‘Восстание декабристов. Материалы’, т. VI. М., 1929, с. XXIII—XXIV.
64 Б. Л. Модзалевский. Библиотека Пушкина.— ‘Пушкин и его современники’, в. IX-X. СПб., 1910, с. 235, No 928), Б. В. Казанский. Разговор с англичанином.— ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, II. М.—Л., 1936, с. 302—314.
05 С. Д. Полторацкий в записке о ‘Меценатах старого времени’, приводя эти стихи Пушкина, замечает: ‘Можно только улыбнуться тому, что с этими политическими рассуждениями Пушкин обратился к человеку, оставившему по себе память одного из неисправимых представителей времен регентства (‘du bon vieux temps’), которому в голову, вероятно, никогда не входили подобные отвлеченности’ (‘Русская старина’, 1912, No 7, с. 9). Ср. сатирический намек на английский парламент в характеристике петербургского ‘Английского клуба’ в одной из строф ‘Путешествия’ Онегина:
Народных заседаний проба
В палате Английского клоба
О каше пренья слышит он —
Глубоко в думу погружен.
5* Н. К. Козмин. Английский пролетариат в изображении Пушкина и его современников.— ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, IV-V. М.—Л., 1939, с. 257—299.
57 Л. В. Пумпянский. Из архива Пушкина.— ‘Литературный архив’. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1938, т. I, с. 156.
58 Б. Казанский. Западные образцы ‘Современника’.— В кн.: ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, VI. М.—Л., 1941, с. 375—376.
59 Выше перечислены важнейшие встречи Пушкина с англичанами, о которых сохранились более или менее достоверные данные. На самом деле их было значительно больше и дальнейшие изыскания, несомненно, добавят к представленному нами перечню англичан — знакомцев Пушкина — новые имена. Скажем, кстати, что на некоторых из них могут указать надписи на книгах личной библиотеки Пушкина. Так, например, недавно была прочитана дарственная надпись, на которую обратил внимание еще Б. Л. Модзалевский (‘Библиотека Пушкина. Библиографическое описание’. СПб., 1910, с. 264), сделанная на томе ‘Полного собрания сочинений Лабрюйера’, выпущенного в Париже в 1820 г., но попавшего в Петербург спустя несколько лет (оклеенного обложкой от другой книги, изданной в 1828 г.). Эта книга была подарена Пушкину петербургским книготорговцем Т. Киртоном с надписью (То Mr A. Pouchkine from his Palemed and affectionate friend T. Kirton. February 11.— ‘Г-ну А. Пушкину от его Палемеда и доброго друга Т. Киртона. 11 февраля’.), свидетельствующей о длительных, видимо, дружеских отношениях между поэтом и владельцем ‘английской книжной лавки’ на Галерной улице. См. М. И. Перпер. Еще один знакомец Пушкина — англичанин.— ‘Временник Пушкинской комиссии. 1980’. Л., 1981. Как известно, Пушкин в 20—30-е годы называл имя французского писателя Жана Лабрюйера (1645—1696) в своих рукописях и ввел обширную цитату из его ‘Характеров’ в незаконченное ‘Путешествие из Москвы в Петербург’ (см.: ‘Справочный том Полного собрания сочинений Пушкина’, т. XVII, с. 257).
60 William Кnapp. Life, writings and correspondence of G. Borrow. 2 vols. Loudon, Boston, 1899. Петербургский период жизни Борро изложен во втором томе этого капитального труда (v. 2, р. 157—226, о Пушкине здесь же, р. 223—225). Краткое изложение обоих томов представлено в ст.: Georg Herzfeld. George Borrow.— ‘Archiv 1. das Studium d. Neueren Sprachen und Literaturen’, 1901, Bd. CVII, p. 62—78.
61 Ernest Baker. A Guide to the best fiction in English. London, 1913, p. 65. Так называемое ‘норичское’ издание сочинений Борро (‘The works of G. Borrow, edited with much hitherto unpublished manuscripts, by Clement Shorter’) в 16 томах (vols 1 — XVI. London, Constable, 1923—1924) в настоящее время отличается большой редкостью, оно выпущено лишь в количестве 775 экземпляров. Однако его нельзя назвать полным, кое-какие из его произведений изданы были по автографам Борро и после этого времени. Наибольший интерес представляют для нас его произведения, опубликованные в двух последних томах этого издания под общим заглавием ‘Miscellanies’ (vols. XV—XVI), сюда вошли ранние фантастические повести (‘Tales of the Wild and the Wonderful’), ‘Таргум’, ‘Талисман’, изданные в Петербурге в 1835 г., и целый ряд других произведений и переводов, в свое время не увидевших света. Мне удалось познакомиться с этим изданием во время пребывания в Нориче, в июне 1961 г.
62 Литература о Борро довольно велика, см, напр.: R. A. J. Wаliing. George Borrow, the Man and his work. London, 1908, Arthur Riсket. The Vagabond in Literature. London, 1906, Bernfaard Biasing. George Borrow. Diss. Marburg, 1910, E. Thomas. G. Borrow. The Man and his work. London, 1912 (см. об этой книге заметку в ‘The Anglo-Russian Literary Society, Proceedings’, 1912, No 65, p. 62—65, в которой приведены данные о пребывании Борро в Петербурге), Н. Jenkins. The life of G. Borrow. Compiled from unpublished official documents, his work, correspondence etc. London, 1912, C. Shorter. G. Borrow and his circle, wherein may be found many hitherto unpublished Letters of Borrow and his friends. Hodder and S. London, 1913, (переиздана с дополнениями в 1919 г. под названием ‘The lie of George Borrow’). R. Hopkins. George Borrow, lord of the open road. Ulustr. reprod. from etchings by С. М. Nichols and a new portrait of George Borrow. London, 1922, Rene Frechet. George Borrow. Paris, 1956.
См. еще: ‘Letters to his wife Mary Borrow’. Ptd. for T. Wise, 1913, ‘Letters to his mother Anne Borrow and other correspondents’. Ptd. for T. Wise. 1913, ‘Ballads and other poems by G. Borrow’. Printed from unpublished manuscripts. T. Wise. A. Bibliography of the writings in prose and verse of George H. Borrow. Privately printed. 1913, p. XXII — 316. Последние издания Уайза остались для меня недоступны.
63 А. Глаголев. Записки русского путешественника, ч. IV. Изд. 2-е. СПб., 1845 (1-е изд.— 1837 г., самое путешествие совершено в 1820-х годах), здесь находятся следующие строки — ‘выписка из дорожной книжки’: ‘Подле Рочестера мы встретили цыганский табор. Здешние цыгане, так же как и русские, промышляют пляскою, музыкою и ворожбою, бродят с одного места на другое и живут под открытым небом, укрываясь от непогоды в длинных досчатых кибитках или фурах, похожих на маленькие домики. Читать и писать они не умеют и говорят языком, отличным от английского. Полагают, что первое цыганское семейство прибыло в Англию из Египта’ (с. 181—182).
64 Wilh Boas. Die Zigeunerromantik im Englischen Boman. Diss. Breslau, 1929. 85 R. Frechet. Op. cit., p. 195—196.
66 Там же, с. 29, о книге: Olaus Wormius. Danica literatura antiquissima. Hafniae, 1636, а также о другой книге, изучавшейся Борро в это же время и хранящей его маргиналии (Edward Lhuyd. Archaeologia Britannica, Oxford, 1707), см.: G. A. Stephen. Borrow House Museum. Norwich, 1927, p. 3.
87 R. Frechet. Op. cit., p. 39.
68 О норичской литературе Вильяма Тейлора (1765—1836) и его занятиях немецкой литературой см.: G. Herzfeld. William Taylor of Norwich, eine Studie tiber die Einfluss der neueren deutschen Literatur in England. Leipzig, 1897. О знакомстве Тейлора и Борро см. в старой монографии: J. W. Rоbberts. Life and Writings of William Taylor (2 vols, 1843), v. 2, p. 495, R. Frechet. George Borrow, p. 31.
69 О репутации Тейлора как атеиста см.: Edward Thomas. George Borrow: the man and his books. London, 1912, p. 67, R. Frechet. Op. cit., p. 33.
70 Письмо В. Тейлора к Р. Саути о Борро цитировано в статье: William A. Sреск. George Borrow and Goethe’s ‘Faust’.— PMLA, 1926, v. XLI, N 1, March, p. 167.
71 О знакомстве Борро с Джоном Баурингом см.: R. Frechet. Op. cit., p. 45—48. Известно 14 писем Борро к Баурингу, но все они относятся к 1829—1831 гг., т. е. к периоду подготовки ‘Скандинавской антологии’ (напечатаны в кн.: С. Shorter. Op. cit., p. 142—156).
72 ‘Foreign Quarterly Review’, 1830, v. 6, p. 47—87.
73 Этот небольшой двухэтажный дом, расположенный в глубине двора на узкой и тихой улице Норича (Уиллоу-Лейн), существует и по сей день. В 1913 г. он был подарен его владельцем муниципалитету Норича, и в нем был открыт мемориальный музей. См. небольшую, но ценную брошюру: G.A.Stephen. Borrow House Museum. A Brief Account of the Life of George Borrow and his Norwich home with a bibliography. Norwich (Norwich Public Libraries Committee), 1927. В 1942 г. музей Борро был закрыт, после того, как он сильно пострадал во время одной из бомбардировок Норича немецкой авиацией. Хотя дом этот впоследствии был восстановлен в прежнем виде, но некогда собранные в нем музейные экспонаты, наглядно изображавшие жизнь Борро и его современников, в него больше не вернулись: они были размещены в других музеях города.
74 Дж. Стивен (Borrow House Museum, p. 29.) обращает внимание на то, что, как полагал еще Нэнп, Борро был лишь издателем книги ‘Celebrated trials’, но не поместил в ней ничего, написанного им самим.
76 Ф. М. Клингер умер в Петербурге и похоронен на Смоленском кладбище.
76 R. Frechet. Op. cit., p. 39—40.
77 Автобиографическая повесть Борро ‘Lavengro: the Scholar — the Gypsy — the Priest’, напечатанная в первый раз Джоном Мерреем в 1851 г., с тех пор издавалась неоднократно (в кн.: G. A. Stephen. Borrow House Museum, p. 18—19, приводится перечень 24-х изданий этого произведения, появившихся до 1916 г.). В 1967 г. вышел первый русский перевод этой знаменитой повести: Джордж Борроу. Лавенгро. Мастер слов, цыган, священник. Пер. И. А. Лихачева. Л., ‘Художественная литература’, 1967 (рецензии: A. G. Cross. George Borrow and Russia.— ‘Norfolk Life’ (Norwich), 1968, v. 10, N 78, April, p. 10—11.
78 W. Knapp. Op. cit., v. I, p. 138.
79 С. Вlaesing. G. Borrow. Marburg, 1910, p. 8, см. также заметку Г. Райта (Herbert Wright. Was George Borrow ever in Denmark?— ‘Modern Language Review’, 1928, v. XXIII, p. 346), который полагает, что Борро мог быть в Дании в 1826—1827 гг., но тут же указывает, что весь этот период странствований Борро является ‘загадочным’.
80 W. Кnapp. Op. cit., v. I, р. 155—156, R. Frechet. Op. cit., p. 51.
81 A. H. Пыпин. Религиозные движения при Александре I. Пг., 1916, с. 4—293. О Библейском обществе см. также: Н. Стеллецкий. Кн. А. Н. Голицын и его церковно-государственная деятельность. Киев, 1901 (в этой работе использованы также архивные источники, опубликованные в кн.: К. Gоеtze. Furst A. N. Golitzin. Berlin, 1882).
82 С. В. Липовцев в 1808 г. был назначен переводчиком с маньчжурского и китайского языков Азиатского департамента в Петербурге и оставался в этой должности до своей смерти в 1841 г. О сделанном им переводе на маньчжурский язык Нового завета можно найти довольно подробные сведения в специальной литературе (см.: И. А. Чистович. История перевода Библии на русский язык. Изд. 2-е. СПб., 1899, с. 49, А. П. Конаков. Маньчжуристика в России и в СССР.— ‘Известия АН СССР’. Отд. литературы и языка, 1947, т. VI, в. V, с. 417—418, В. Dorn. Das Asiatische Museum der Kais. Academie des Wissenschaften zu St.-Petersburg. St.-Pb., 1846, S. 26, 112. О С. В. Липовцеве, в 1819 г. избранном членом-корреспондентом Академии наук по разряду литературы и древностей Востока, см. также: ‘Русский биографический словарь’ (т. Лабзина — Лященко). СПб., 1914, с. 450. Однако в последнее время в русской востоковедческой литературе укоренились по поводу указанного перевода Липовцева неточности и ошибочные данные. Так, П. Е. Скачков в своей книге ‘Очерки по истории русского китаеведения’ (М., 1977), уделивший внимание деятельности С. В. Липовцева (см. с. 103, 132—134), в частности пишет: ‘Имя С. В. Липовцева связано с переводом части Нового Завета на маньчжурский язык. В 1822 г. была напечатана часть Евангелия на маньчжурском языке в его же переводе (см. об изображении китайских письмен в любопытных изданиях барона Шиллинга: ‘Азиатский вестник’, 1825, май, с. 367—373). В 1833 г. в Россию приехал ‘агент Британского библейского общества’ Барро (так!) с просьбой напечатать в Петербурге на маньчжурском языке части Нового Завета, поскольку в то время в России был лучший в мире маньчжурский шрифт, созданный Шиллингом. Для наблюдения за печатанием был командирован С. В. Липовцев’ (с. 133). В примечании к фамилии указанного агента П. Е. Скачков высказывает ошибочное предположение, что якобы речь идет о Джоне Барро (John Barrow, 1784—1848), английском путешественнике, сопровождавшем Макартнея в его посольстве в Китай в 1792—1794 гг., издавшем книгу об этом путешествии (London, 1804) и ряд других трудов о совершенных им многочисленных путешествиях (см. прим. 205 на с. 321). Ту же ошибку П. Е. Скачков допустил, указав на хранящееся в Архиве внешней политики России (Москва) дело ‘О дозволении агенту Британского библейского общества г. Барро напечатать писания Нового Завета на маньчжурском языке и командировании переводчика статского советника Липовцева для наблюдения за печатанием означенных книг’ (АВПР, ф. Гл. арх. П—26, оп. 71, д. 1, л. 1—14, 1833—1836 гг.). На самом деле, в обоих случаях дело идет не о Джоне Барроу, а о Джордже Борроу, или Барро, как он всюду именуется в указанном деле. Ошибка была, по-видимому, допущена копиистом канцелярии, так как в том же архиве хранится дело более раннего времени — переписка Каподистрии с Барроу по поводу издания китайско-монголо-маньчжурско-русского словаря П. Каменского (см.: П. Е. Скачков. Указ. соч., с. 405). Барроу в Россию не приезжал, Барро же, упомянутый в указанном выше деле 1833 — 1836 гг., и есть тот самый переводчик и писатель, о котором у нас идет речь. Я имел возможность ознакомиться с указанным выше делом о Дж. Борро. В нем обращает на себя внимание то, что, находясь в Петербурге и добиваясь разрешения на печатание маньчжурского перевода Нового завета, Борро принужден был войти в сношения с высшими властями русской столицы. В деле хранится переписка министра внутренних дел Д. Н. Блудова с вице-канцлером гр. К. В. Нессельроде, министром народного просвещения гр. С. С. Уваровым и др. Наибольшие затруднения вызвала просьба Дж. Борро увезти с собою за границу книги, отпечатанные под наблюдением Липовцева. Дело заканчивается собственноручной бумагой Липовцева в Азиатский департамент Министерства иностранных дел, в которой Липовцев извещает, что он засвидетельствовал верность перевода на остающихся в России семи экземплярах книги, ‘из коих два при сем представляются Азиатскому департаменту, один в Библиотеку его, а другой для возвращения в Министерство Внутренних дел, прочие же останутся у меня как мне принадлежащие’. Документ помечен 17 января 1836 г., когда Борро уже уехал из Петербурга.
83 Amуоt. Dictionnaire tartare-mantchou-francois, redige par L. bangles, t. I—III. Paris, Didot, 1789. В этой книге автор утверждает (t. I, p. XI), что образованному французу понадобится не более ‘пяти-шести лет’, чтобы научиться читать по-маньчжурски. Приведено в кн.: R. Frechet. Op. cit., p. 52, note 6.
84 Harriet Martineau. Autobiography, v. I. Boston, 1979, p. 227.
85 ‘Letters of George Borrow to the British and Foreign Bible Society’, ed. Т. Н. Darlow. London, 1911.
86 Thulia S. Henderson. Memorials of John Venning, Esq. (Formerly of St. Peters burgh and late of Norwich). With numerous notices from his manuscripts relative to the Imperial Family of Russia. London, 1862 (приложен портрет Джона Веннинга, который мы воспроизводим). Эта книга представляет значительный интерес для истории русской общественной жизни в России с конца XVIII по 30-е годы XIX в., здесь приводятся многочисленные выдержки из писем Веннинга, в которых, в частности, характеризованы русские знакомые и жившие в Петербурге англичане, описано наводнение 1824 г., восстание декабристов (с. 116—117). Между тем, она плохо известна русским историкам. А. Н. Пыпин в цитированной выше статье о Российском библейском обществе ошибочно называет Джона Веннинга — Вальтером, путая его с его братом (А. Н. Пыпин. Религиозные движения при Александре I, с. 106, 410, те же ошибки в указателе). Об обществе для улучшения тюрем, основанном Веннингом в Петербурге, А. И. Тургенев писал Вяземскому 23 июля 1819 г. (‘Остафьевский архив’, т. I, с. 272, 615—616, А. Ф. Кони. Федор Петрович Гааз. СПб., 1897, с. 20—21). В 1831 г. ‘всеподданнейший’ донос на ‘купца Веннинга’ представил М. Магницкий (‘Русская старина’, 1899, No 2, с. 304—305).
87 W. Кnapp. Op. cit., v. I, p. 162.
88 В записках квакера <Греллэ де Мобилье> о пребывании в России (‘Русская старина’, 1874, No 1, с. 5, 21) вспоминается о Джоне Веннинге и об окружавших его в Петербурге людях в конце 10-х и начале 20-х годов.
89 О В. М. Попове (1771—1842) — см. в биографии его, составленной А. Ельницким: ‘Русский биографический словарь’, т. Плавильщиков — Примо. СПб., 1905, с. 531—534, и в указ. ст. А. Н. Пыпина.
90 О Павле Павловиче Помиане-Пезаровиусе (1776 — 1847) см.: С. Н. Шубинский. Забытый филантроп.— ‘Исторический вестник’, 1896, No 3, с. 864—880.
91 К. Кnapp. Op. cit., v. I. London, 1899, p. 163. Письмо к Дж. Борро Дж. Веннинга (из Lowestoft, July 25th 1833) напечатано здесь полностью. Гр. X. А. Ливен (1774—1838) — русский посол в Лондоне.
92 W. Кnapp. Op. cit., v. I, p. 163. О. Шамбо (Chambeau, 1783—1848), именовавшийся в Петербурге Иваном Ивановичем (см.: ‘Петербургский некрополь’, т. IV. СПб., 1913, с. 500), с 1814 г. состоял личным секретарем императрицы Александры Федоровны (бывшей еще в то время принцессой прусской), с которой и прибыл в Россию в 1817 г. В этой должности он оставался до своей смерти. См. о нем биографический очерк Б. Л. Мод-залевского <В. Гарского>: ‘Русский биографический словарь’, т. Чаадаев — Швитков, СПб., 1905, с. 497—498, ‘Остафьевский архив’, т. III, СПб., 1899, с. 611—612, Thulia S. Henderson. Memorials оf John Venning with numerous notices rom his manuscripts relative to the Imperial family of Russia. London, 1862, p. 218—219, сб. ‘Звенья’, кн. 9. M., 1951, с. 272. В доме английского купца Эджертона Хаббарда на Галерной улице, No 221, Дж. Борро жил первые три месяца после приезда в Петербург.
93 W. Кnapp. Op. cit., v. I, p. 171.
94 Там же, т. 1, с. 172. Теми же словами Борро описывал свои впечатления в письме к Джоуитту: ‘Петербург — прекраснейший город в мире (the finest city in the world), ни Лондон, ни Париж, ни какая-либо другая европейская столица, какие я посетил, не может претендовать на сравнение с ним по красоте и величию’ (CI. Shorter. Op. cit., p. 162).
95 W. Кnapp. Op. cit., v. I, p. 167, Th. Hendersоn. Memorials of John. Venning…, p. 148—149.
96 Cl. Shоrter. Op. cit., p. 162—163. Вильям Глен приехал в Петербург для отъезда на родину, так как Библейское общество отзывало его, будучи несколько шокировано тем обстоятельством, что этот ‘миссионер’ оказался еретиком, восторженным поклонником Гафиза и других персидских поэтов. До этого он провел несколько лет в Астрахани, где с ним познакомился шведский путешественник Хр. Ганстен (Prof. Christoph. Hansteen. Souvenirs d’un voyage en Siberie. P., 1857, p. 382, Reise-Erinnerungen aus Sibirien. Deutsch. von Dr. Sebald. Leipzig, 1854, S. 187—188).
97 Пастор Вильям Сван (Swan) и Роберт Юилль (Youille) с семейством приехали в Селенгинск в 1820 г., где уже жил Эдуард Сталибрас, отправившийся в Сибирь еще в 1817 г. (см.: В. И. Вагин. Английские миссионеры в Сибири.— ‘Известия Сибирского отдела имп. Русского географического об-ва’, 1871, т. I, No 4 и 5, с. 69—77, Г. С. Рыбаков.
Английские миссионеры в Забайкальской области.— ‘Исторический вестник’, 1905, No 1, с. 224—235). Очутившись в Сибири среди бурят, миссионеры поняли, что им необходимо прежде всего изучить языки местного населения и с самого начала занялись изучением бурятского языка и переводом на него соответствующих религиозных книг. Для печатания их миссионеры оборудовали в Селенгинске типографию, к работе в ней сумели привлечь местных бурят. Но деятельность миссионеров вызывала настороженное внимание русских властей, уже в 1838 г. генерал-губернатор Руперт предложил им прекратить действия миссии в Забайкалье, вследствие чего Сван и Сталибрас выехали из Селенгинска в январе 1841 г. (‘Декабристы М. и Н. Бестужевы. Письма из Сибири’, в. 1, Иркутск, 1929, с. 17 и 121). Очень возможно, что мечта Борро побывать в Сибири ‘на границе с Китаем’ опиралась на обещания реальной поддержки ему Свана и других миссионеров. Именно Вильям Сван нашел в 1832 г. рукопись перевода Ветхого завета на маньчжурский язык, выполненную в Пекине и хранившуюся в ‘Музее восточных древностей’ Шиллинга в Петербурге (W. Кnapp. Op. cit., v. I, p. 155—156).
Декабрист Д. И. Завалишин вспоминал, что в юные годы, служа во флоте и побывав на русском корабле в Дании, он ездил осмотреть замок Эльсинор, известный из ‘Гамлета’ Шекспира. ‘Мы по приглашению голландского консула в Гельсиноре заходили и к нему, а много лет спустя я встретил его дочь за Байкалом в Хоринской Бурятской миссии, женою английского миссионера Сталлифорса’ (Д. И. Завалишин. Записки декабриста. СПб., 1906, с. 33. Фамилия миссионера мемуаристом указана неправильно: следует — Сталибрас).
98 W. Кnapp. Op. cit., v. I, p. 173.
99 Там же, т. I, с. 200.
100 А. В. Яроцкий. О деятельности П. Л. Шиллинга как востоковеда.— ‘Очерки по истории русского востоковедения’, сб. VI. М., 1963, с. 221—222, ср.: А. В. Яроцкий. П. Л. Шиллинг (в серии ‘Деятели энергетической техники. Библиографическая серия’, вып. XVI). М.—Л., 1963, с. 125—126 (хронологическая канва). О литографических изданиях дальневосточных текстов П. Л. Шиллинга самые полные данные собраны в статье: Л.И.Чугуевский. К истории издания восточных текстов в России в первой четверти XIX в. Сб.: ‘Страны и народы Востока’, вып. XI. М., 1971, с. 280—294.
101 О Кондратам Григорьевиче Крымском см. прим. 160.
102 Пушкин, т. III, кн. 1, с. 191.
103 Там же, т. XIV, с. 58, перевод — см. Собр. соч. в десяти томах, т. X, М., 1966, с. 806.
104 ‘Русский архив’, 1899, No 6, с. 351, ср.: М. П. Алексеев. Пушкин и Китай.— Сб. ‘А. С. Пушкин и Сибирь’. Иркутск, 1932, с. 108—145, сб.: ‘Пушкин. Исследования и материалы’, т. I. M.—Л., Изд-во АН СССР, 1956, с. 55—57.
105 Н. Греч. Барон Павел Львович Шиллинг фон Каннштат.— ‘Северная пчела’, 1853, No 142. См. также: А. Ф. Коростин. Начало литографии в России. М., 1943, с. 83—84.
106 Л. В. Симоновская. Бичурин как историк Китая.— ‘Доклады и сообщения исторического факультета МГУ’, в. 7, 1948, с. 50—51.
107 Письма Борро ныне готовятся нами к печати.
108 М. П. Погодин. Воспоминания о кн. В. Ф. Одоевском.— В сб.: ‘В память о кн. В. Ф. Одоевском’. М., 1869, с. 57. Ср. в дневнике А. В. Никитенко рассказ (под 18 июня 1865 г.) об Иакинце Бичурине: ‘Он питал какую-то страсть к Китаю и ко всему китайскому и свое собственное лицо и бородку как-то ухитрился подделать под китайский лад’ (А. В. Никитенко. Дневник, т. 2. М., 1955, с. 525).
109 Н. Греч. Бар. П. Л. Шиллинг.— ‘Северная пчела’, 1853, No 142.
110 Э. И. Стогов. Очерки, рассказы, воспоминания.— ‘Русская старина’, 1878, No 12, с. 634, А. В. Яроцкий. О деятельности Шиллинга…, с. 225.
111 G. Borrow. Targum, or metrical translations from thirty languages and dialects. St.-Pb., Printed by Schultz and Beneze, 1835, ценз. разр. 11 апреля 1835 г. ‘Targum’ — халдейское слово, обозначающее ‘перевод’, этим термином обозначался перевод отдельных частей Ветхого завета на халдейский или арамейский языки.
112 М. П. Алексеев. Петербургские английские переводы из Мицкевича 1835 г.— ‘Научный бюллетень ЛГУ’, 1946, No 11-12, с. 78—83. Правда, хотя в переводе Пушкина стихотворение озаглавлено ‘Литовская баллада’, но имя Мицкевича названо здесь сокращенно из-за цензурного запрета (‘Из М-а’). Поэтому возможно, что источником перевода Борро был более ранний русский перевод с польского: ‘Три Будриса. Литовская баллада. Соч. А. Мицкевича’, напечатанный в ‘Сыне Отечества и Северном Архиве’, 1829, т. 5, N 28, отд. IV, с. ИЗ—115. Этот перевод приписывают Булгарину, лично знавшему Мицкевича. В переводе’Трех Будрысов’ Борро ряд подробностей свидетельствует, что перед ним был не польский оригинал, а русский текст баллады (он пишет, например, Litewskian вм. Lithuanian, Laskian girls — ‘ляшские девицы’ и т. д.). Зато перевод ‘Ренегата’ (‘The Renegate’), по-видимому, сделан Борро с польского оригинала.
113 Б. Модзалевский. Библиотека А. С. Пушкина. Библиографическое описание,— ‘Пушкин и его современники’, в. IX—X. СПб., 1911, с. 174, No 666.
114 ‘The Talisman. From the Russian of Alexander Pushkin. With other pieces. St.-Pb., printed by Schultz and Beneze, 1835, ценз. разр. 24 августа 1835 г. Оба эти перевода перепечатаны в собрании сочинений Борро (‘Works’, v. 15. Ed. Constable. London, 1924, p. 521—526). Ранее ‘Талисман’ вошел также в американскую антологию: Leo Wiener. Anthology of Russian literature, v. II. N. Y., 1903, p. 138). (‘Черная шаль’ и ‘Песня’ из ‘Цыган’ также вошли в собрание сочинений Борро (‘Works’, v. 16, p. 29—31), а ‘Черная шаль’ перепечатана и в книге Борро: ‘Ballads of all nations’. Alston Rivers. London, 1927, p. 282—283).
115 Samuel H. Cross. Pouchkine en Angleterre.— ‘Revue de litterature comparee’, 1937, N 1, p. 167.
116 A. G. Cress. George Borrow in Russia.— ‘The Modern Lang. Review’, 1969, v. 64, N 2, p. 368. Co ссылкой на ‘National Library of Scotland. Catalogue of Manuscripts Acquired since 1925′ (Edinburgh, 1938), v. I, p. 80 (The Watson collection, N 465). Рукопись Борро не датирована, по мнению А. Кросса, она написана незадолго до 1850 г., когда была подарена ее прежним владельцем Сваном (Н. Swan-Watson).
117 A. G. Cross. Op. cit., p. 369.
118 ‘Талисман’ был переведен несколько раз на французский, немецкий и турецкий языки (‘Сочинения Пушкина’, т. I, ред. Льва Поливанова, изд. 2-е. СПб., 1893, с. 242). Полошенный на музыку Н. С. Титовым, ‘Талисман’ много раз издавался отдельно с конца 20-х годов (С. К. Булич. Пушкин и русская музыка.— ‘Памяти Пушкина’. СПб., 1900, с. 98—99). В ‘Catalogue de la section des Russica…’ ГПБ (S.Pb., 1876, И, прибавление, No 256, с. 606) отмечено следующее издание: ‘Le talisman. Romance russe. Paroles par A. Pouchkine mises en musique par Titoff, traduites en franeais par M-lle la Princesse Anne Abamelek’. Любопытно, что кн. А. Д. Абамелек (1814—1889), в замужестве Баратынская (с 1835 г.), известна и как переводчица Пушкина на английский язык.
Еще в 1880-х годах английский славист, говоря о ‘Талисмане’ Пушкина, замечал: ‘То us this half orientalism is one of the great charms of Russian and other Slavonic literatures. It is racy of the soil. We feel that we are on the confines of Europe and Asia’ (W. Mоrfill. Alexander Pushkin.— ‘Westminster Review’, 1883, New Series, v. LXIII, April, p. 436). Новейший английский перевод ‘Талисмана’ см. также: Sir Donald МасАlister. Echoes. Glasgow, 1923, p. 293—274. Любопытно, что в одном из альбомов пушкинских времен, именно в альбоме Ю. Н. Бартенева, находится неизвестно кем сделанный перевод двух стихотворений Пушкина — ‘Русалка’ и ‘Талисман’, как раз тех, которые перевел Дж. Борро. См. описание Б. Модзалевского: ‘Известия Отд. русского языка и словесности Академии наук’, 1910, т. XV, кн. 4, с. 208.
119 J. Р. Н. Foreign correspondence.— ‘Athenaeum’, 1836, March 5, N 436, p. 177—178,. Принадлежность этой корреспонденции перу Гасфельда удостоверяется его собственным письмом к Борро от 6/18 ноября 1836 г., напечатанном в книге: С. Shorter. G. Borrow and his circle, p. 165—166. Гасфельд пишет здесь: ‘В 436 номере ‘Атенеума’ <...> вы найдете статью, которую я написал и в которойвы упоминаетесь’.
120 Ср. письмо Гасфельда к Борро из Петербурга от 9/21 июля 1842 г., где он говорит об этом переводе и о попытках популяризации ‘Таргума’ среди своих петербургских друзей (С. Shorter. Op. cit., p. 166—167), ср.: Н. Wright. George Borrow’s translations from the Scandinavian Languages.— ‘Edda’, 1971, N 3.
121 С Shorter. Op. cit., p. 177.
122 Об источниках ‘Черной шали’ см.: Г. Ф. Богач. Пушкин и молдавский фольклор. Изд. 2-е, доп. Кишинев, 1967, гл. 2, о молдавской песне ‘Режь меня, жги меня’, с. 108—120. Что касается песни Земфиры, то она также основана на молдавско-цыганском хоре ‘Ардема, фриджима’. Пушкин напечатал ее отдельно в ‘Московском телеграфе’, 1825, ч. 6, No 21, с. 69, с приложением нот ‘дикого напева сей песни, слышанного самим поэтом в Бессарабии’ и уже затем вставил ее в свою поэму. Ср.: А. И. Яцимирский. Песня Земфиры в ‘Цыганах’ А. Пушкина и цыганская хора.— ‘Известия Отд. русского языка и словесности Академии наук’, 1899, т. IV, кн. 1, с. 301—304, И. Эйгес. Музыка в жизни и творчестве Пушкина. М., 1937, с. 16—19.
123 S. Cross. Op. cit., p. 167.
124 ‘Цыганы’ (‘The Zigani’) в переводе Борро напечатаны в его полном собрании сочинений (‘Wrorks’, v. 16. London, 1924, p. 419—441).
125 Первоначально три сказки под заглавием: 1) ‘Emelian the fool’, 2) ‘Story of Tim’ и 3) ‘Story of Ivashka with the Bear’s Ear’, переведенные Борро еще в Петербурге, появились в журнале ‘Once a week’ (1862) в номерах от 8 марта (с. 289—294), 17 мая (с. 572—574) и 4 октября (с. 403—406). Т. Уайз на основании анализа рукописей переводов этих трех сказок, бывших в его распоряжении, признал, что для указанного печатного текста 1862 г. Борро сделал ряд существенных исправлений. Ранние редакции этих переводов опубликованы были Уайзом в небольшом библиофильском издании 1913 г., вышедшем в ограниченном количестве экземпляров (T.Wise. A bibliography of the writings in prose and verse of George Henry Borrow. London, 1914, p. 154), третья из этих сказок напечатана также в журнале ‘Сфир’ (‘The Sphere’, v. 52,1913, 1 February, p. 136), затем все эти сказки в ранних вариантах перевода напечатаны в XVI томе норичского собрания сочинений Борро (р. 399). А. Кросс (‘George Borrow and Russia’, p. 371) привел еще одно любопытное свидетельство о длительном интересе Борро к русским сказкам. На обложке первого издания своего романа ‘Romany Rye’ (1851) Борро известил о своем намерении опубликовать целую серию из двенадцати русских сказок, которые, по его словам, готовятся им к печати. Изданы тогда они не были, но рукописи пяти неопубликованных переводов русских сказок, сделанных Борро в то время, были представлены издателем Джарролдсом (Jarrolds) на выставку в память Борро, организованную в Но-риче в июле 1913 г. (‘Catalogue of the Exhibition Commemorative of George Borrow, author of ‘Lavengro’ etc. held at the Norwich Castle Museum’. iNorwich, 1913). Заглавия этих переводов следующие: 1) ‘The Golden Mountain’, 2) ‘The Daughter of Stroeg’, 3) ‘The Old Man and his Son, the Crane’, 4) ‘Klim’, 5) ‘The Seven Sevenlings’. Дальнейшая судьба этих рукописей, к сожалению, неизвестна, в печати они не появлялись. Но сохранившиеся заглавия их позволяют высказать предположение, что все свои переводы Борро делал из одного сборника, который, в строгом смысле, является сборником русских ‘сказок’, переделанных для лубочной печати. Наиболее вероятно, что под рукою Борро была книга: ‘Собрание старинных русских сказок’. М., в тип. Степанова, 1830, как давно уже было указано, это ценное издание представляет собою перепечатку более раннего сборника, озаглавленного ‘Старая погудка на новый лад, или Полное собрание древних простонародных сказок’. Ч. 1—3. М., 1795. В обоих сборниках мы находим источники сказочных текстов, переведенных Борро: ‘Об Ивашке, медвежьем ушке’, о воре Климке (‘О Климке’, у Борро Klim — в изд. 1862 г. Tim), ‘О Строевой дочери’ (у Борро ‘The Daughter of Stroeg‘, ‘О старике и сыне его Журавле’. Впрочем, возможно, что ‘The Story of Tim’ Борро — это перевод сказки о воре Тимохе (бывшей уже в ‘Русских сказках’ Левшина. М., 1780—1783). ‘Сказка об Емельяне-дурачке’ печаталась также в сборниках сказок XVIII в. и в лубках (см.: В. И. Чернышев. Русские сказки в изданиях XVIII века’.— В кн.: ‘С. Ф. Ольденбургу к пятидесятилетию научно-общественной деятельности’. Л., 1934, с. 591, И. П. Лупанова. Русская народная сказка в творчестве писателей первой половины XIX в. Петрозаводск, 1959, с. 69, подробное сличение ‘Старой погудки’ 1775 г. и ‘Собрания старинных русских сказок’ 1830 г. см. в кн.: С. В.Савченко. Русская народная сказка. История собирания и изучения. Киев, 1914 (с. 93, 105, 116). ‘The Seven Sevenlings’ — это, вероятно, ‘Сказка о семи Семионах, родных братьях и великих удальцах’, напечатанная И. Сахаровым в I томе его ‘Русских народных сказок’ (1841), но восходящая и к более ранней редакции одного из сборников XVIII в. (Э. В. Померанцева. Судьбы русской сказки. М., 1965, с. 73, текст — в приложении к кн.: ‘Русские сказки в записях и публикациях первой половины XIX в.’ М.—Л., 1961, с. 328—342). В предисловии к своему первому переводу сказки об ‘Емельяне-дурачке’ Борро сопоставил ее с восточной повестью об Алладине, но подчеркивал, что откуда бы ее сюжет ни был заимствован, ‘английский читатель получит из этой сказки более ясное представление о жизни и чувствованиях русского мужика т.е. крестьянина (of Russian mujiks, or peasantry), чем из дюжины книг о путешествиях в Россию’. В переводах и популяризации в Англии русского сказочного фольклора Борро явился непосредственным предшественником В.-Р.-С. Рольстона.
В бумагах Борро, находившихся некогда в руках его биографа Нэппа (Кпарр), а ныне принадлежащих ‘Американскому обществу испанистов’ (Hispanic Society of America), А. Кросс нашел и опубликовал сделанные Борро наброски стихотворения ‘Финляндия’ на русском языке, датировка этого черновика не представляет затруднений, так как он находится на счете от русского портного, с датой 28 ноября 1833 г. Очевидно, Борро испытывал колебания, на каком из языков было бы лучше написать задуманное стихотворение, в конце концов написаны были три четверостишия, свидетельствующие, что для сочинения стихов русский язык он знал недостаточно. Кроме того, имя одного из эпических героев финской ‘Калевалы’ — Вейнемейнена — Борро, очевидно, знал понаслышке, ошибочно сближая его с русским словом ‘война’. Впрочем, руны ‘Калевалы’ были тогда еще мало известны в Петербурге, их переводил Ф. Н. Глинка после встречи с проф. Шегреном в Петрозаводске, одна из них (‘Вейнамена и Юковайна’, о песенном состязании) напечатана Глинкой в журнале ‘Славянин’) (1828, ч. 6, с. 308—309). На обороте листка с русскими стихами Борро записал четыре четверостишия на датском языке и три по-английски. Приводим набросок по статье А. Кросса (‘George Borrow and Russia’, ошибки метрики и правописания не оговариваем):
Финляндия войнами
Не славна никогда,
Но только Войномойдном
И стихами колдовства.
Часто, часто, часто
Стихи я слышал петые,
Видел я Войномойдна
Шинелями одетые.
И как стихи я слышал
И бога на смотрел
Совсем, как колдованные,
Я без движение был.
Английские стихи Борро, соответствующие русскому тексту, позволяют лучше вдуматься в смысл последнего:
. . . . . . . . . . . .
And I have Woinomoiden
In all his mantles seen
As I beheld the Giant,
As I the verses heard
I stood like one enchanted
And not a limb I stirred.
Может быть, Борро слышал рецитации стихов ‘Калевалы’ из уст солдата-новобранца из Финляндии?
l26 П. Столпянский. Пушкин и ‘Северная пчела’.— ‘Пушкин и его современники’, вып. XIX-XX. СПб., 1914, с. 149.
127 Пушкин, т. XI, с. 231—232 и 257—258.
128 ‘The Gypsies in Russia and in Spain’.— ‘Athenaeum’ (London), 1836, August 20, N 460, p. 587—588.
129 ‘Diet, of Nat. Biography’, ed. 1917, v. II, p. 869.
130 ‘Цыгане в России и в Испании’.— ‘Библиотека для чтения’, 1837, т. XX, отд. VII, Смесь, с. 120—125.
131 ‘Цыганы’.— ‘Северная пчела’, 1841, No 169, 170.— О ‘Цинкали’ см. также: ‘Отечественные записки’, 1841, т. 17, N8, отд, VI, Иностранная литература, с. 21—24 и 1842, т. 22, No 5, отд. VII, с. 11—13. Извлечения из этой книги по статье в ‘Blackwood’s Magazine’ даны были также в ‘St.-Petersburg English Review’, 1842, N 2, p. 139 —160.
132 Cp. F. Baldensperger. L’entree pathetique des tziganes clans les lettres occidentales.— ‘Revue de Litterature comparee’, 1938, N 4, p. 587—603. Цыганской теме в английской литературе специально посвящена работа: Wilh. Boas. Die Zige-unerromantik im englischen Roman. Diss., 1929, много внимания уделено здесь также и Борро.
133 Ср.: Н. Лернер. Пушкин и цыганы.— ‘Столица и усадьба’, 1915, No 48, с. 13—14, В. Штейнпресс. К истории ‘цыганского пения’ в России. М., 1934.— П. Н. Столпянский (‘Музыка и музицирование в старом Петербурге’. Л., 1926, гл. VIII, с. 70—76) подробно анализирует, почему ‘Петербург пришелся, как говорится, не ко двору для цыган’ и почему они ‘перекочевали в Москву, где и устроили свою резиденцию, гоявляясь на берегах Невы лишь изредка’.
134 Е. П. Ростопчина. Соч., т. I. СПб., 1890, с. 11—12: ‘Цыганский табор’ (Петровское, август 1831), ср.: там же, с. 113—114: ‘Цыганский вечер’ (Москва, 4 декабря 1847 г.).
Фан-Дим (Кологривова) в повести ‘Два призрака’ (СПб., 1842, ч. III, с. 71), рассказывая о песнях и плясках московских цыган, говорит, что эта ‘музыкальная новость’ была ‘долго неизвестной петербургским жителям’. Описание цыганок из табора Марьиной Рощи см. также <А. П. П ротопопов>. Сумасшедший, или Желтый дом. Нравственно-сатирический роман XIX века, ч. II. М., 1836, с. 30—38.
135 Н. Трубицын. О народной поэзии в общественном и литературном обиходе первой трети XIX в. СПб., 1912, с. 57—62.
136 A. F. Pott. Die Zigeuner in Europa und Asien. Halle, 1844, p. 24.
137 ‘The Zinkali, or an Account of the Gypsies in Spain with an original collection of their song and poetry, and a copious dictionary of their language. By G. Borrow, late agent of the British and Foreign Bibl. Soc. in Spain’. 2 vols. London, 1841, ‘The Bible in Spain’. London, 1843. О значении Борро для истории изучения цыган см.: A. F. Роtt. Op. cit., p. 24—25. А. П. Баранников (‘Об изучении цыган СССР’.— ‘Известия Академии наук’, Отд. общественных наук, 1929, No 2, с. 383) ссылается лишь на ‘Цинкали’ и на статью Борро в ‘Атенеуме’ 1836 г., замечая по этому поводу, что ‘литература о русских цыганах вообще на иностранных языках весьма небогата и сводится к мелким заметкам’.
138 Письма Дж. Борро к Джону Гасфельду (ГПБ). Вообще об этих письмах — см. ниже, прим. 150.
139 A. F. Роtt. Op. cit., (Vorwort). S. IX—X.
140 Она упоминается в счете Пушкина от Смирдина 1834 г. (‘Сборник в честь 40-летия акад. А. С. Орлова’. Л., 1934, с. 445).
141 M. Alekseev. How Pushkin influenced English literature.— ‘Moscow Daily News’, 1937, February, 16, v. VI, N 38, p. 1441, см.: Andrew Boyle. Portraiture in Lavengro.— ‘Cornhill Magazine’, 1928, September.
142 Библиографию изданий и переводов ‘Библии в Испании’ см. в кн.: R. Fоulsche-Delbosc. Bibliographie des voyages en Espagne et en Portugal. Paris, 1896, N 358, p. 208. Немецкий перевод (‘Funf Jahre in Spanien’. 3 B-de. Breslau, 1844) предшествовал французскому (‘La Bible en Espagne’. Amyot, 2 vols. Paris, 1845).
143 ‘Приключения английского миссионера в Испании’.— ‘Библиотека для чтения’, 1845, т. XX, отд. VII, с. 59—86.
144 ‘Путевые записки Борро, английского миссионера в Испании’.— ‘Библиотека для чтения’, 1858, т. 147, отд. II, с. 71—124, 125—194.
145 <А. И. Тургенев>. Хроника русского в Париже.— ‘Москвитянин’, 1845, ч. 2, No 3, Смесь, с. 15.
146 Мериме упоминает Борро в ряде своих писем. 11 августа 1844 г. он, например, пишет Грассе: ‘Один англичанин, миссионер или шпион, написал очень занимательную книгу об испанских цыганах. Он врет ужасающе, но по временам говорит вещи верные и блестящие’. Ср. в письме к г-же Монтихо 16 ноября 1844 г.: ‘Знали ли вы некоего Джорджа Борро, миссионера Библейского общества в Лондоне, написавшего довольно интересные книги: Gypsies in Spain Bible in Spain?’. Ср. о ‘Цинкали’ в письмах, к ней же от 4 августа 1845 г. и о ‘Библии в Испании’ — 16 мая 1845 г. (Р. Merimee. Lettres aux Grasset, ed. M. Parturier. Paris, 1929, p. 144, 146—147). О заимствованиях Мериме из ‘Цинкали’ см. заметку ‘George Borrow et Merimee’ в ‘Revue de Litterature comparee’, 1927, N 3, p. 601—602. См. также: G.-T. North up. Carmen: Influence of George Borrow upon Prosper Merimee.— ‘Modern Philology’, 1915, July, p. 143—156, А. Д. Михайлов. Два неизвестных письма Проспера Мериме.— ‘Известия АН СССР’, 1963, т. XXII, в. 3, с. 234.
147 А. Дружинин. Собр. соч., т. VII, СПб., 1866, с. 389—392.
118 Письмо к Джону Гасфельду 30 августа 1841 г. (не опубликовано). Об этих письмах см. прим. 150.
149 W. Кnapp. Op. cit., v. 1, р. 173, С. Shorter. Op. cit., p. 162—168 (‘St. Petersburg and John P. Hasfeld’).
150 Двадцать два автографических письма Дж. Борро к Гасфельду находятся в ГПБ в Ленинграде: ф. 777 (П. Н. Тиханова), оп. 3, No 781. Собрание Павла Никитича Тиханова (1839—1909) было очень разнообразно по своему составу и приобреталось в течение долгого времени, состоя преимущественно из древнерусских рукописей, оно заключало в себе также рукописи XVIII и начала XIX в., в том числе часть архива Н. И. Гнедича, два автографа Пушкина и т. д. Собрание П. Н. Тиханова было приобретено ГПБ лишь в 1907 г., а его краткое описание появилось в печати лишь в 1914 г. (см.: ‘Отчет имп. Публичной библиотеки за 1907 г. СПб., 1914, с. 38—44), поэтому многие входящие в него материалы еще сравнительно мало известны и ждут обнародования и исследовательской разработки. Подробнее об этом собрании и входящих в него литературных материалах начала XIX в. см. в статье Р. Е. Теребениной ‘Автографы двух лицейских стихотворений Пушкина’ в кн.: ‘Временник Пушкинской комиссии, 1974’. Л., 1977, с. 10—13. Полностью все письма Борро к Гасфельду не опубликованы, однако я указал на них еще в 1949 г. в комментариях к письму Пушкина к Борро (‘Вестник ЛГУ’, 1949, No 6, с. 133—139) и привел отрывки из них во вступительной статье к книге Борро ‘Лавенгро. Мастер слов, цыган, священник’ (Л., 1967, с. 5—34).
Привожу полный перечень указанных писем, так как в дальнейшем изложении мною приводятся лишь незначительные извлечения из них, полная публикация отвлекла бы вас от непосредственной темы настоящих ‘Очерков’: 1) Evora in the Alemtejo. Portugal, December 24, 1830: 2) Madrid, May 23, 1836, 3) Madrid, February 15. 1837, 4) Madrid, April 29, 1837, 5) London, November 20, 1838, 6) London, December 20, 1838, 7) Seville, Spain, July 15, 1838, 8) Oulton, Lowestoft, April 30 (1840?) с пометой адресата: ‘Received April 30-th, answered in Copenhagen the 21-st of June N.S.’, 9) Oulton, Lowestoft, Suffolk, England, 10) Oulton, July 18, 1841, 11) Oulton, August 30, 1841, 12) Oulton, September 5, 1842, 13) Oulton, January 23, 1843, 14) Norwich, March 24, 1843, 15) Oulton, June 30, 1843, 16) Oulton, November 18, 1843, 17) London, April 19, 1844, 18) Bucharest, August 10, 1844, 19) Marseille, France, Novembre 9, 1844, 20) Oulton, April 25, 1845, 21) Oulton, October 21, 1845, 22) Oulton, May 2, 1846. Все письма адресованы в Петербург Джону Гасфельду. В настоящей главе приводятся отрывки из них в русском переводе.
151 Н. Греч в своих ‘Парижских письмах с заметками о Дании, Германии, Голландии и Бельгии’ (СПб., 1847, с. 7, 17) упоминает о встрече с Гасфельдом в Копенгагене в мае 1843 г.: ‘В это время явился к нам <в гостиницу) петербургский мой знакомец, знаменитый преподаватель английского языка, Иван Петрович Гасфельд, и взялся быть нашим чичероне. Он родом датчанин, уроженец Копенгагена, и знает город вдоль и поперек'. Но посещение Гасфельдом родины было непродолжительным. В 1830--1840-х годах Гасфельд жил в Петербурге, на Фонтанке, близ Аничкова моста, в д. Шишмарева, занимаясь частным преподаванием английскогр языка. Нэпп (W. Кnapp. Writings and Correspondence of G. Borrow, v. I, p. 173) пишет, что 'всякие письменные следы датчанина пропадают', после того как Борро и Гасфельд встретились в Англии в 1857 г., и что он ничего не мог узнать о его последующей жизни, но Кл. Шортер (Op. cit., p. 168) напечатал полностью письмо Гасфельда из Петербурга от 26 апреля (8 мая) 1858 г. Из этого письма следует, что Гасфельд собирался тогда совсем покинуть Россию, где он провел 27 лет, и возвратиться в Данию. Не можем сказать с полной уверенностью, осуществил ли он свое намерение и долго ли пробыл у себя на родине. Но умер он, по-видимому, в России, в глубокой старости. Едва ли можно сомневаться в том, что он тождествен с Иоганном-Петерсеном Гасфельдом (р. 17/5 дек. 1800 -- ум. 15 дек. 1894 г.),похороненным на Вол-ковом лютеранском кладбище рядом с дочерью Греча -- Софьей Николаевной Безак ('Петербургский Некрополь', т. I, СПб., 1911, с. 646). В неопубликованом письме Гасфельда к Борро из Петербурга 31 января/12 февраля 1875 г., хранящемся в норичской городской библиотеке (Norwich Public Library), мы находим следующее место, подтверждающее высказанную догадку: 'Не много осталось в Петербурге людей, которые вас помнят, среди них есть и моя теща миссис Безак, дочь 'очкастого' Греча (who is a daughter of Grech with larse spectacles). 5 июля 1870 года я женился на ее дочери Ольге'. 30 августа 1841 г. Борро писал Гасфельду: 'Вы очень заинтересовали меня подробностями, относящимися к вашему способу преподавания английского языка в С.-Петербурге, рад, что вы находите это столь выгодным делом, надеюсь, вы ведете счета, сколько франков или фунтов стерлингов вам удалось выручить в течение года'. Об этом способе дают представление рекламного характера статьи: 'Что такое лекции английского языка Г. Гасфельда?' ('СПб. ведомости', 1840, No 212, с. 970), и 'Лекции Г. Гасфельда' (там же, No 242, с. 1102). В конце 1840-х годов Гасфельд издал две учебные книги: 'Опыт о преподавании'. СПб., 1851 (см. 'Русский инвалид', 1851, No 40) и 'Английские уроки'. СПб., 1849 (ср. 'Библиотека для чтения', 1849, т. 96, отд. VI, с. 11--12). С резкой критикой этих пособий в 'Отечественных записках' выступил И. И. Введенский. Об этой полемике см.: Г. Е. Благосветлов. Сочинения. СПб., 1882, с. 30.
Борро познакомился с Н. И. Гречем вскоре после приезда в Петербург. Греч интересовал Борро не только как литератор, но и как владелец типографии, имевший некоторые связи среди бывших членов Российского библейского общества. Об этом обществе, созданном в Петербурге при содействии великобританского, Греч писал в своих мемуарах: ‘…в Россию приехали многие английские миссионеры, Патгерсон, Гендерсон, Пинкертон, и при их руководстве составилось Русское библейское общество, которое стало печатать библии на употребительных в России языках и рассылать их <...> Кто не принадлежал к обществу библейскому, тому не было хода ни по службе, ни при дворе’ (Н. И. Греч. Записки о моей жизни. М.—Л., 1930, с. 365). Имени Борро Греч, сколько знаем, никогда не упоминает.
152 В. Б<урнашев>. Из воспоминаний Петербургского старожила.— ‘Заря’, 1871, No 4, с. 12. Говоря о Гасфельде, мнившем себя ‘чуть ли не вторым Бьевром’, Бурнашев имеет в виду маркиза де Бьевра (Bievre, 1747—1789), знаменитого французского каламбуриста и острослова, сборники изречений, основанных на игре словами, выходили неоднократно после его смерти под заглавием ‘Bievriana ou les jeux de mots’, они были хорошо известны и у нас, в частности А. С. Пушкину, который упомянул в VIII гл. ‘Евгения Онегина’ ‘эпиграммы площадные, из Bievrian’ы занятые’ (ср.: ‘Временник Пушкинской комиссии, 1974’, с. 108).
‘Если когда-нибудь я опишу свою жизнь,— писал Борро Гасфельду 30 августа 1841 г.,— не сомневайтесь, милый дружище, что я буду говорить о вас в выражениях, которых вы достойны. Вы и представить себе не можете, как я вам благодарен за проявленные вами бесспорные доказательства вашей привязанности ко мне, что касается меня, то остается признаться, что не всегда я отзывался так, как следовало, на Еашу дружбу, совесть говорит мне, что раз или два в Санкт-Петербурге я поступил с вами дурно, нелюбезно, грубо, но я во многих отношениях еще остаюсь сущим англичанином, а вы знаете, что манеры англичан, их грубость и прежде всего их пренебрежение к форме и церемониям сделали их врагами целого света, удивляюсь только, что вы редко сердились на меня, но у датчан, да и у всех северян — отличные характеры, без примеси мстительности и злобы’. Ср. также в другом письме (30 апреля 1841 г.): ‘Я не раз говорил вам, что вы единственный друг, которого я когда-либо имел, и, кроме моей семьи, единственное существо на свете, о ком я думаю. Действительно, у меня нет причины думать о других. Когда-нибудь я попытаюсь отплатить вам за всю вашу доброту и бескорыстную дружбу. Если когда-нибудь я издам новую книгу, вы найдете там свой портрет, нарисованный бессмертным карандашом, ибо моя третья и последняя книга отодвинет в тень даже ‘Библию в Испании’, как это сделали ‘Цинкали».
153 Речь идет о книге ‘Очерки Константинополя. Сочинение Константина Базили’ (СПб., тип. Н. Греча, 1835, 2 части), которую, как это видно из других писем Борро, Гасфельд собирался издать в своем английском переводе. Книга эта приветливо была встречена русской критикой, что и определило выбор ее дчя перевода. Белинский, например, писал, что в ней ‘мы видим не сухой скелет, а живую Турцию с ее угасшим, но еще по временам вспыхивающим фанатизмом, ее невежеством, варварским устройством, борьбою старого с новым, предрассудков с реформою и, наконец, ее дивным Махмудом, на которого книга г. Базили смотрит с своей точки зрения’ (В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. II. Изд-во АН СССР. М., 1953, с. 112). Перевод Гасфельда, сколько знаем, издан не был.
154 К. Knapp. Op. cit., v. I, р. 224—225, ср.: М. П. Алексеев. Письмо Пушкина к Джорджу Борро.— ‘Вестник ЛГУ’, 1949, No 6, с. 133—139.
155 Библиотека В. А. Жуковского хранится в Томском университете (‘Каталог главной библиотеки имп. Томского университета’, т. I. Томск, 1889, No 13889).
156 В. Нэпп умер в 1908 г. О судьбе писем Борро из России и бумаг, бывших в распоряжении Нэппа, по справкам, наведенным в Англии, ничего не известно. Не располагает о них никакими данными и издательская фирма Джона Меррея (John Murray), издававшая произведения Борро и выпустившая также книгу Нэппа. Нет этих ‘русских бумаг’ и в музее Борро, в его родном Нориче. По сведениям Томаса Уайза (Th. J. Wise), ныне уже покойного, которому также принадлежали некоторые бумаги и рукописи Борро, все бумаги Нэппа поступили в Американское Общество испанистов (The Hispanic Society of America), где и естественно было бы искать оригиналы записок к Борро Пушкина и Жуковского. Однако на запрос, сделанный этому обществу в 1943 г., имеются ли там русские бумаги Борро и, в частности, Гасфельда, ответ получен был отрицательный. Возможно, что они лежат под спудом как не имеющие отношения к испанским интересам Борро, либо переуступлены другому учреждению, либо, наконец, вовсе туда не поступали. Не исключена возможность, что их незадолго до своей смерти (1937) приобрел очень интересовавшийся Борро Уайз, его богатейшее собрание поступило в Британский музей, где составляет особый фонд, но оно еще не разобрано. Текст записок Пушкина и Жуковского по книге Нэппа воспроизведен был в статье Г. Струве ‘Английский переводчик Пушкин’ Джордж Борро в России’, в однодневной газете ‘Пушкин’, выпущенной в Париже в 1937 г.
157 Хотя Н. И. Греч одним из первых оценил дарование Пушкина и уже в свое’ ‘Опыте краткой истории русской литературы’ (1822) напечатал несколько слов о юном поэте (ср.: Н. Лернер. Из отзывов Н. И. Греча о Пушкине.— ‘Пушкин и его современники’, в. XVI, СПб., 1913, с. 70—73), но в середине 1830-годов их добрые отношения резко изменились. Когда в начале 1834 г. петербургский книгопродавец Плюшар задумал издание русского ‘Энциклопедического лексикона’, на совещание по поводу этого предприятия, состоявшееся в марте, приглашен был к Гречу и Пушкин. Как мы знаем из дневника Пушкина (Пушкин, т. XII, с. 321—322), а также из воспоминаний самого Греча (‘История первого энциклопедического лексикона в России’.— ‘Русский архив’, 1870, стб. 1247 — 1272, ср.: А. Никитенко. Записки и дневник, т. I. СПб., 1905, с. 239—240 и др.), Пушкин был у Греча на этом совещании — ‘мирской сходке всей республики’, как его назвал поэт в записке к В. Ф. Одоевскому (Пушкин, т. XV, с. 116), но от участия в ‘Лексиконе’ решительно отказался. i58 ‘Athenaeum’, 1836, N 436, р. 177.
159 Краткое известие о дуэли и смерти Пушкина поместили две лондонские газеты ‘The Morning Chronicle’, 1837, March 1, и ‘London Times’, 1837, March 1, N 6. Заметка в ‘Morning Chronicle’ полностью перепечатана в книге П. Е. Щеголева ‘Дуэль и смерть Пушкина’ (Изд. 3-е. Л., 1928, с. 410—417, ‘Иностранные газеты 1837 г. о смерти Пушкина’), заметка ‘Таймса’ осталась ему неизвестной. В примечании к анонимной заметке о ‘Художественной газете’ Кукольника, помещенной в ‘Foreign Quarterly Review’, 1838, v. XXI, N 5, p. 328, о смерти Пушкина говорится: ‘Этот чрезвычайно популярный поэт был убит на дуяли в начале настоящего <1837> года и, таким образом, скошен в раннем возрасте — 37 лет — той поре жизни, когда он мог надеяться упрочить свою славу законченным литературным произведением, достойным его дарования’. Наконец, в 1839 г. Джордж Кокс напечатал в Оксфорде английский перевод немецкой книги Фридриха Отто (Fr. Otto. Lehrbuch der Russischen Literatur. Leipzig und Riga, 1837), которая, в свою очередь, является переводом ‘Опыта краткой истории русской литературы’ Греча (СПб., 1822), правда, переделанным и дополненным (ср.: Г. Геннади. Литература русской библиографии. СПб., 1858, с. 64). В перечне русских писателей с краткими биографическими сведениями о них Кокс добавил от себя следующее известие о Пушкине: ‘Пушкин умер в Петербурге 10 февраля 1837 г. от огнестрельной раны в груди, полученной на дуэли с его шурином, Дантесом бароном Геккереном <у Кокса -- D'Authes>, приемным сыном голландского посланника в Петербурге. Дуэль произошла вследствие семейных раздоров и обвинения в измене жены одного из соперников с другим. Пушкин оказался поставленным в такое положение, что для того, чтобы спасти свою честь, он счел себя обязанным послать вызов Геккерену’ (Fr. Otto. The History of Russian Literature, with a Lexikon of Russian authors. Translated by the late George Cox. Oxford, 1839, p. 337—338, о Пушкине: р. 336—339). He лишено занимательности замечание, сделанное в ‘Предисловии переводчика’: ‘Bulgarin, together with Gretsch, from whom Dr. Otto has derived a considerable part of his work, is now left at the head of the authors of Russia, a post which the lamented death of Pushkin in the last spring left to his undisputed possession’ — p. XIV (‘Булгарин, вместе с Гречем, из сочинений которого д-р Отто извлек многое для своих работ, остался теперь во главе писателей России, пост, доставшийся ему в неоспоримое владение после оплакиваемой всеми смерти Пушкина прошлой весной’).
160 Остается неясным, был ли Дж. Борро знаком лично с Кондратием Григорьевичем Крымским или судил о нем на основании близко связанного с ним Н. Я. Бичурина. Крымский (ум. 1861) много лет жил в Пекине, являясь студентом десятой русской духовной миссии в Китае. В 1831 г., возвращаясь в Россию через Кяхту, Крымский по просьбе местного купечества, как утверждает его биограф, остался в Кяхте в качестве переводчика и преподавателя китайского языка. Вероятно, это произошло не без содействия Бичурина, находившегося в это время в Кяхте, но вскоре затем (1832) возвратившегося в Петербург. В феврале 1835 г. Министерство иностранных дел сообщило в Кяхту об учреждении в этом городе ‘Школы китайского языка’ и назначении в качестве преподавателей в ней ‘монаха Иакинфа <Бичурина> и титулярного советника Крымского’. Открытие школы состоялось 18 мая 1835 г. в присутствии Бичурина, вновь приехавшего в Кяхту к тому времени (см. ‘Об открытии училища китайского языка в Кяхте’.— ЖМНП, 1835, No 6, отд. IV, с. 567 — 569). Бичурин в 1838 г. возвратился в Петербург, а Крымский оставался главным преподавателем школы в течение почти тридцати лет, и кяхтинская школа фактически перестала существовать после его смерти (П. Е. Скачков. Очерки по истории русского китаеведения. М., 1977, с. 110—113). Из приведенных отрывков писем Борро остается так неясным, о какой ‘китайской грамматике’ Бичурина спрашивал Борро Гасфельда. Речь могла идти о китайской грамматике, изданной Бичуриным в Петербурге в начале 1835 г. (ценз. разр. имеет дату: 4 сентября 1834 г.), часть экземпляров которой была им привезена в Кяхту в качестве учебника, вполне возможно, что Борро знал об этой книге, когда она готовилась к выходу в свет, но уехал раньше, чем она появилась… Не исключено, впрочем, что до Борро, если принять дату его письма к Гасфельду (20 декабря 1838 г.), дошла весть о выходе в свет в этом году расширенного издания грамматики Бичурина в двух частях под заглавием: ‘Хань-вынь-ци-мын, или Китайская грамматика’, ч. 1—2. СПб., 1838. Это замечательное для своего времени издание отмечено и в русской печати (см.: ‘Сын Отечества’, 1838, т. 4, No7, отд. IV, с. 1—36, ‘Литературные прибавления к Русскому инвалиду’, 1838, No 30, с. 590—593), а в следующем году увенчано Демидовской премией (см.: М. И. Броссе. Разбор китайской грамматики монаха Иакинфа.— ‘Осьмое присуждение учрежденных Демидовым наград 17 апреля 1839 г.’ СПб., 1839, с. 33—44).
161 О П. Л. Шиллинге фон Канштате см.: ‘Министерство внутренних дел. Исторический очерк’. Прилож. 2-е. СПб., 1902, с. 131—134, с портретом и биографическим формуляром. Он был знаком и с Пушкиным (‘Остафьевский архив’, т. I, с. 150, 431, 536, ‘Русский архив’, 1902, т, I, No 2, с. 280, 1908, т. III, с. 268), ‘О изображениях китайских письмен в любопытных изданиях бар. Шиллинга’.— ‘Азиатский вестник’, 1825, IV. Собранные им коллекции поступили в Азиатский музей Академии наук. В письме к Гасфельду от 18 июля 1841 г. Борро пишет вновь: ‘Великую потерю понес Санкт-Петербург со смертью Шиллинга’, и вспоминает, что пользовался книгами из его библиотеки, ‘Я вздохнул, прочтя об его смерти в газетах, четыре года назад, в Мадриде’.
162 В письме 30 августа 1841 г. Борро пишет: ‘Жаль, что Греч нездоров, но не думаю, чтобы ему помогли немецкие купанья’. В одном из писем Борро (30 апреля 1840 г.) есть и такие слова: ‘Бедный Греч! Так, значит, русские его забывают и он подумывает сказать им ‘прощайте’. По-моему, он ошибается: в Санкт-Петербурге он все-таки остается видным человеком, а что он будет делать в Германии, где таланты — не скажу гении, потому что Германия никогда не создавала гения,— выращивают ежевику в живых изгородях?’. В том же письме мы находим еще несколько указаний на петербургские знакомства Борро. Он спрашивает: ‘М-с Потемкина все ли еще в Петербурге?’ Не можем с уверенностью сказать, идет ли здесь речь о Татьяне Борисовне Потемкиной (1797—1868), известной петербургской филантропической деятельнице, или же об Елизавете Петровне Потемкиной, урожд. кн. Трубецкой (1796 — ум. в 1870-х годах, сестре декабриста С. П. Трубецкого и жене богача-оригинала С. П. Потемкина, она жила в Москве, но наездами бывала и в Петербурге. Далее Борро пишет: ‘Иакинф может рассказать нам о Липовцеве, который был замечательным человеком. Многие, скончавшись, оставили после себя звучное имя, не оставив и половины тех претензий (pretence), какие предъявлял Ф., но он был человеком бесхитростным, без претензий (pretence) <игра слов: претензия, притворство и без капли амбиции, я думаю, он вернулся в ту губернию, где родился когда-то'. Здесь же упоминаются м-р У.-- пастор церкви, семейство Ф., Ропс и др.
163 О. П. Добеле см.: ‘Русский биографический словарь’, т. Дабелов — Дядьковский. СПб., 1915, с. 468—469.
164 Э. И. Стогов. Записки.— ‘Русская старина’, 1903, No 5, с. 308—310.
165 В. Б<урнашев>. Из воспоминаний петербургского старожила. II. Четверги у Н. И. Греча. ‘Заря’, 1871, No 4, с. 16.
166 В.К.Кюхельбекер. Путешествия. Дневник. Статьи. Л., 1979, с. 257, 700.
167 ‘Путешествия и новейшие наблюдения в Китае, Маниле и Индо-Китайском архипелаге бывшего Российского консула на Филиппинских островах, коллежского советника Петра Добеля’. 2 части. СПб., 1833 (тут же краткая биография Добеля, сост. А. Джунковским). В обширной рецензии на эту книгу И. Бичурин писал: ‘Г. Добель очень много обязал читающую публику изданием в свет новейшего своего путешествия в Китай. Он первый показал нам картину сего государства с южной его стороны, с Кантона, где бывает вечный прилив купечествующих иностранцев из различных стран света <...> Картина кантонских лиц придает запискам г. Добеля особенную занимательность’. (‘Московский телеграф’, 1833, No 5, с. 83).
168 Томас Шоу (Thomas Budd Shaw, 1813—1882), или Фома Иванович Шау, как он именовался в России, названный Дж. Борро в письме к Гасфельду от 24 мая 1843 г., в это время только начинал свою педагогическую и переводческую деятельность в России, куда он приехал летом 1840 г. получив в Кембриджском университете степень ‘бакалавра гуманитарных наук’ (ВА, т.е. Bachelor of Arts). Сначала он поселился в Москве (являясь учителем английского языка в доме А. И. Васильчикова), в начале 1842 г. Шоу переехал в Петербург и вскоре получил здесь назначение ‘исправляющего должность адъюнкт-профессора английской словесности’ в Царскосельском лицее. С этих пор и началась его долголетняя и весьма успешная литературная деятельность как переводчика русской литературы на английский язык и английской — на русский (см. о нем статью Н. Мичатека в ‘Русском биографическом словаре’, т. Чаадаев — Швитков. СПб., 1905, с. 550—551, М. П. Алексеев. Пушкин на Западе.— В сб.: ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, т. Ill, M.— Л., 1937, с. 149, новейшая работа, основанная на печатных и архивных источниках: Л. М. Аринштейн. Томас Шоу — английский переводчик Пушкина.— В кн.: ‘Сравнительное изучение литератур’. Л., 1976, с. 117—124). Вопрос Борро к Гасфельду о Шоу и его ‘странном титуле’, по-видимому, объясняется тем, что в руки Борро попал тот том журнала ‘Blackwood’s Edinburgh Magazine’, 1843, vol. LIII, p. 281 — 301, 464—484, 518—548, 746—760, в котором появился английский перевод ‘Аммалат-Бека’, выполненный Т. Шоу, Борро привлек к этому произведению не только романтическо-экзотический колорит этой ‘правдивой кавказской повести’ (A true tale of Caucasus), но и титул, который поставил после своей подписи переводчик: ‘transl. by Т. В. Shaw, Cambridge, Adjunct Professor of English Literature in the Imp. Lyceum of Tsarskoe selo’. Статьи Т. Шоу о Пушкине и очень удачные переводы появлялись в том же эдинбургском журнале, но позже. Так, в 1845 г. в LVII—LVIII томах этого журнала появилась известная статья Шоу: ‘Pushkin the Russian poet’. Здесь помещена хорошо составленная, на основании достоверных источников (в том числе полученных от друзей поэта, например, П. А. Плетнева) биография Пушкина, переводы 22 его стихотворений и полный перевод записки В. А. Жуковского С. Л. Пушкину о последних днях жизни поэта. В это время о Т. Шоу хорошо знал и Дж. Гасфельд. Вместе с ним и с другими англичанами, жившими в России, он подал свои бумаги на конкурс преподавателя английского языка в С. Петербургском университете. Об этом упоминает, ссылаясь на архивный источник, Л. М. Аринштейн в названной выше статье, однако ошибочно именуя Гасфельда ‘Иваном Гасфильдом’ (с. 120).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека