Любовь Ксении Дмитриевны, Никандров Николай Никандрович, Год: 1925

Время на прочтение: 68 минут(ы)
Николай Никандров

ЛЮБОВЬ КСЕНИИ ДМИТРИЕВНЫ

Повесть

Источник: Никандров. Н. Н. Путь к женщине. Роман, повести, рассказы. Сост. и коммент. М. В. Михайловой, Вступ. ст. М. В. Михайловой, Е. В. Красиковой. — СПб.: РХГИ 2004 — 508 с.
OCR: В. Есаулов, ноябрь 2008 г.

I

На рынке, в узком проходе между двумя рядами одинаковых торговых будок, по архитектуре напоминающих голубятни и увешанных с фасада красными лентами, голубыми подвязками, зелеными подтяжками, коричневыми чулками, среди изнеможенно продиравшихся навстречу друг другу покупателей, в крутой людской тесноте, как в крутом тесте, неожиданно столкнулись лицом к лицу две молодые женщины.
Совсем не похожие одна на другую, они были, каждая по-своему, очень интересны, даже, пожалуй, красивы. По крайней мере об этом говорило то подчеркнутое внимание, с которым в них впивались глазами проходящие мимо мужчины.
Одна — светлая блондинка с простодушным русским лицом, вздернутым носом и широким румянцем на мячико-округлых щеках, одетая в длинный, маково-красный, под цвет щек, шерстяной платок с крупными кистями и в короткую, новую солдатскую шинель защитно-зеленого цвета под тон зеленым с желтинкой глазам, — выглядела типичной, переселившейся из деревни в столицу удачливой крестьянской бабенкой.
Другая — повыше ростом и похудощавее, смуглая брюнетка, с острым птичьим но сом и с узкими миндалинами темных, осторожно высматривающих глаз — смахивала на образованную, потерпевшую какой-то важный жизненный крах иностранку. На ней было длинное вылинявшее шелковое пальто фиолетового цвета со стальным отливом и ярко-зеленая, издалека приковывающая взгляд, фетровая шляпка без полей, формой и краской напоминающая купол деревенской церкви.
Обе они — и русская в платке с кистями, и иностранка в шляпке куполом, — коснувшись в тесноте носами, с одинаково громадным изумлением посмотрели друг на друга в упор. Что-то знакомое, что-то чрезвычайно близкое, почти родственное пробудили они друг в друге. Однако увлекаемые безостановочным кружением рыночной толпы, как течением реки, они продолжали свой путь, одна в один конец галантерейного ряда, другая — в противоположный.
Молодые женщины, удаляясь одна от другой, прошли всего несколько шагов, когда вдруг, очевидно охваченные одним и тем же чувством, обе они одновременно обернулись назад. Взгляды их встретились. И на этот раз они уже остановились, став в нерешительности вполоборота друг к другу.
Маяча издали одна ярко-красным платком, другая — ярко-зеленой шляпкой, они одеревенело стояли на месте, как две вбитые в почву сваи, омываемые со всех сторон движущейся толпой, как текучей водой, и, потрясенные встречей, не замечая ничего другого вокруг, думали: ‘Где они могли видеть друг друга?’ ‘Кто та, цветущая блондинка, в красном платке с кистями?’ ‘Кто та, восковая брюнетка, в зеленой шляпке куполом?’
— Остановилась среди дороги и стоит, как не знаю кто! — налетела на мягкую спину стоявшей блондинки всей длиной своего узкого лица молоденькая девушка в пестром, как чешуя змеи, платочке, с хохолком на лбу, выпученными глазами дикарки, засмотревшаяся на ходу на разноцветный галантерейный товар, гирляндами развешанный слева и справа на будках. — Проходила бы или туда, или суда! — ненавистным женским взглядом уколола она одну щеку неподвижной блондинки, обходя ее, как обходят телеграфный столб.
— Вы сюда стоять пришли? — в то же время ворчливо спрашивала у стоявшей брюнетки низенькая, очень благообразная старушка с удобной палкой для ходьбы и с утиной раскачивающейся походкой, в синих больших очках и в черном чепце, похожая на жену священника, матушку-постницу. — Здесь не бульвар! — проговорила она грудным мужским одышливым голосом и продолжала раскачиваться, медленно идя дальше на своих трех коротких ногах. — Стоять и кавалеров поджидать идите на бульвар! Там таких много! В зеленых шляпках…
Но вот на бескровно-смуглом лице брюнетки вспыхнул румянец, она нервно улыбнулась, сделала головой движение решимости и направилась прямо к блондинке.
С трудом протискиваясь против течения толпы, она так наклонилась одним плечом вперед и с таким видом вытянула шею, точно тащила за собой тяжелый воз.
— И куда она прет?! — раздавались на ее пути злобные вопли, сверкали волчьи взгляды. — Скажите, пожалуйста, куда она прет?!
Но брюнетка в зеленом куполе не слышала ничего, не видела ничего.
— Скажите, вы не Гаша? — спросила она у блондинки задыхающимся от волнения голосом, и восковое желтое лицо ее под зеленой шляпкой сплошь покраснело, красивые томные глаза лихорадочно заблестели.
— Гаша, — утвердительно, нараспев, по-рязански, ответила блондинка, с совершенно ошеломленным, отставленным назад лицом. — А вы откуда знаете, что я Гаша? — спросила она недоверчиво и заползала струхнувшими глазами вдоль и поперек фигуры незнакомки.
— Я Ксения Дмитриевна, помните, у которой вы до революции служили горничной? — задрожав, запинаясь, нервно задергав кожей лица, быстро проговорила брюнетка.
— Б-барыня?! — во весь голос вскричала, точно выстрелила, Гаша с чисто деревенским откровенным восторгом и всплеснула руками…
— Не говорите так, Гаша, не говорите, — тихо и торопливо перебила ее Ксения Дмитриевна. — Теперь барынь нету…
— Ничего, ничего, — заулыбалась обомлевшая Гаша. — Это я так. По привычке…
И в Москве, на Трубной площади, на ‘Универсальном рынке’, в самом оживленном ряду этого рынка, галантерейном, в воскресенье, в двенадцать часов дня, в хорошую осеннюю погоду, в ярком свете нежаркого сентябрьского солнца бывшая несколько лет тому назад горничной крестьянка Рязанской губернии Агафья Семеновна Афонина, прослезившись от радости, бросилась в объятия своей бывшей барыни, дворянки по происхождению, жены инженер-химика, Ксении Дмитриевны Беляевой.
Молодые женщины, обняв друг друга, слились в удивленном, стонущем поцелуе.
Ярко-красный платок и ярко-зеленая шляпка тесно прижались друг к другу, дробно затрепетали на месте над головами движущейся толпы, как две яркие весенние бабочки, радостно усевшиеся в погожий день на одном и том же острие кустика…
— Гражданки, не заставляйте товар, проходите дальше! — кричали на них из обоих рядов галантереи нервнолицые торговцы, скрюченно прыгающие внутри своих разукрашенных будок, как попугаи внутри клеток.
— Пройдемте, барыня, на тот бульвар и там поговорим, — предложила Гаша, красная, улыбающаяся, в веселых слезинках. — Я так рада, что встретила вас, я так часто вспоминала про вас.
— Гаша! — негромко, но убедительно произнесла Ксения Дмитриевна, следуя вместе со своей спутницей к выходу с базара. — Только вы, пожалуйста, не называйте меня барыней!
— Хорошо, хорошо, — проговорила Гаша и усмехнулась над собой: — Я все забываю.
— Не напоминайте мне о прошлом, о том времени, когда я была к вам так несправедлива, — прежним голосом быстро продолжала Ксения Дмитриевна, с опущенным, суровым, взволнованным лицом.
— Ну нет, — весело и решительно возразила Гаша. — Об вас я этого не могу сказать. Вы были для меня хорошей хозяйкой, не как ваша покойная матушка. Я никогда не забуду, как вы всегда жалели меня. Когда у вас дома вечерами засиживались гости, вы позволяли мне ложиться спать, не ожидавши, когда разойдутся гости. А на другой день вы приходили ко мне на кухню и помогали мне перемывать после гостей посуду.
— Ого, вы даже это помните! — рассмеялась Ксения Дмитриевна, опустив лицо в землю, чрезвычайно довольная.
— А как же этого не помнить? — тоном значительности
произнесла Гаша. — Я все помню.
Они вошли через боковые ворота на Цветной бульвар, сели на садовую скамейку, продолжали возбужденно расспрашивать друг друга.
Проходившие той же аллеей бульвара деловые мужчины всех классов и возрастов, поравнявшись с их скамьей, вдруг осаживали шаг, как резвые кони, нарвавшиеся на неожиданное препятствие, и, скосив на молодых женщин большие, страдальчески обожающие глаза, продолжали идти другой, нежной, игривой поступью, как вальсирующие под музыку на цирковой арене лошади.
У Ксении Дмитриевны в руках был купленный на Трубном рынке фунт кислой капусты в протекающем кулечке. И, чтобы не испачкать капустным рассолом пальто, она сперва перекладывала кулечек в руках с боку на бок, потом положила его на доску скамейки рядом с собой.
Гаша точно таким же образом нервно вертела в руках свою покупку, небольшой, туго упакованный в белую бумагу сверток. Во время разговора она незаметно разрывала бумажную обертку, и из образовавшейся в белой бумаге дырочки вдруг весело глянула на Ксению Дмитриевну, как кусочек неба, голубая атласная материя.
— А как вы изменились, Ксения Дмитриевна, как побледнели, исхудали! — с сочувствием говорила Гаша и без стеснения всматривалась в лицо своей собеседницы.
— А вы, Гаша, так пополнели, раздобрели, что вас трудно узнать, — окинула взглядом Ксения Дмитриевна фигуру Гаши.
— Конечно, — тише и с сокрушением продолжала Гаша. — Я понимаю, вам при советской власти плохо…
— Ничего подобного! — горячо возразила Ксения Дмитриевна, и в ее темных глазах зажглись мучительные огоньки. — Я бы и при советской власти чувствовала себя хорошо, если бы не любовь к подлецу! Меня любовь к подлецу губит! А против советской власти я не имею ничего. Ведь я никогда не была монархисткой и сейчас со многими нововведениями коммунистов вполне согласна.
— Какая любовь? К какому подлецу? — испуганно округлила зеленые глаза Гаша.
— Разве вы не помните моего мужа?
— Геннадия Павловича? Молодого барина? Как не помнить! Тоже хороший был человек, обходительный…
— А оказался подлецом! — вставила Ксения Дмитриевна и изобразила на лице гримасу отчаяния: — Пять лет притворялся, на шестом году прорвался!
— Что так? — спросила Гаша и вдруг догадалась: — Он вас бросил?
Ксения Дмитриевна глубоко вздохнула. Потом, с иронической усмешкой, с язвительными кривляниями ответила:
— Да. Мы ‘разошлись’, ‘по доброму согласию’, ‘без скандала’, ‘тихо’, ‘культурно’. И, разойдясь, мы решили ‘для прочности развода’ тотчас же разъехаться в разные города. Он остался в Харькове, где мы с ним проканителились последние два года, а я перебралась в Москву.
— Вот не ожидала, что вы с Геннадием Павловичем когда-нибудь разведетесь! — удивилась Гаша. — Так хорошо жили!
— Я тоже этого не ожидала, — сказала печально Ксения Дмитриевна. — Когда сходились с ним, думала — будут одни розы, а оказались одни шипы. Да, Гаша, много вынесла я за эти годы, очень много…
И она кратко рассказала обо всех своих послереволюционных злоключениях…
…Революция отняла у нее небольшой домик в Москве, маленькую дачку под Москвой. И ничего этого она не жалеет: раз отобрали — значит, так нужно. Ее муж, Геннадий Павлович, тогда же лишился места, так как фабрика, на которой он служил химиком, остановилась. У нее с ним начались семейные нелады, ежедневные крупные разговоры по самым мелочным поводам. Что ни день, то он становился все раздражительней, придирался ко всяким пустякам, на каждом шагу попрекал ее, что она, окончившая ‘разные дурацкие гимназии’, ничего не умеет делать, не знает никакой профессии, не в состоянии зарабатывать, интеллигентка, барыня, привыкшая пользоваться трудом домашних прислуг. Себя же он вдруг вообразил ‘новым человеком’, ‘созвучным эпохе’, надел высокие сапоги, кожаный картуз, ввел в обиходную речь неприличные слова, называл себя ‘черной костью’, ‘простым рабочим’, ‘человеком физического труда’, будучи на самом деле по происхождению дворянином, а по профессии инженером-химиком. ‘Прошло то время, когда женщина ловила мужчину и делала его своим мужем одной своей внешностью, пикантностью. Теперь, после Октябрьской революции, женщина берет нашего брата чем-то другим…’
— Ну да, — сказала Гаша, инстинктом женщины сразу принявшая сторону женщины. — Значит, пока вы имели кое-что из имущества, вы были хорошие для него, а как, благодаря революции, потеряли все и остались ни с чем, так стали вдруг плохие!
— И вот, — закончила свою скорбную повесть Ксения Дмитриевна, — без мужа, без средств, без работы, без квартиры и, что самое ужасное, с безнадежной любовью к подлецу, брожу я теперь по Москве и брожу. С помощью старых московских друзей надеялась устроиться на какую-нибудь работу, отыскать для жилья какую-нибудь каморку. Но пока все безуспешно. Как попала сюда, на Трубный рынок, — сама не знаю. Вот купила фунт квашеной капусты, — взяла она со скамьи подмокший кулек и перевернула его на другой бок, — думала тут, на бульваре, поесть ее…
— А вы поешьте, — смутилась и почему-то покраснела Гаша. — Или лучше пойдемте ко мне обедать.
— Нет, спасибо, — отказалась Ксения Дмитриевна. — Есть мне не хочется, меня просто на кисленькое потянуло… Я не столько голодна, сколько утомлена. Не спала несколько ночей подряд. У меня нет своего угла. Комнаты нет. В Москве без больших денег невозможно достать себе комнату. И сегодня я ночую у одних, завтра у других, сегодня сплю на роскошной постели с пружинным матрацем, завтра валяюсь на голом полу в проходном коридоре, на сквозняке…
— Ксения Дмитриевна! — вскричала Гаша жалостливо и заморгала густыми рыжими ресницами. — Да ночуйте вы у меня! У меня все-таки просторно: две комнаты, калидор, кухня. И постелить есть что, и укрыться найдется чем.
— Спасибо, Гаша. Подумаю об этом. А вы замужем?
— Да. Вышла замуж. За того, помните, за Андрея, который тогда ко мне на кухню приходил.
— Помню, помню, — сощурила глаза Ксения Дмитриевна, припоминая. — Интересно, как вы с ним живете? Расскажите.
— Чего рассказывать-то, — сконфузилась Гаша. — Я не знаю, чего рассказывать. Нет ничего такого рассказывать.
— Рассказывайте, рассказывайте, — подбодрила, подтормошила ее Ксения Дмитриевна.
— Ну, поженились мы с ним… — начала Гаша, в смущении оторвала от обертки своей покупки клок белой бумаги, скомкала его в кулаке, бросила под скамью. — Ну, он вскорости после этого сдал экзамен на шофера… — оторвала она еще клочок оберточной бумаги, смяла в руке и бросила туда же. — Ну, он поступил в гараж Наркомздрава… Он на машине ездит, я на машинке шью на больницы белье… Шить хорошо выучилась… Ну, живем мы с ним, с Андреем, конечно, хорошо, обои довольные, он получает, я получаю… Ну, народили двоих детей, на детей тоже не можем пожаловаться, дети все-таки хорошие, слушаются, боятся, две девочки, одной годочек, другой три… Уже все рассказала, — вздохнула Гаша утомленно и подняла лицо: — Вот пройдемте сейчас к нам, тогда сразу все увидите, как мы живем. Пойдемте?
— Нет, Гаша, — соображала Ксения Дмитриевна. — Сегодня я никак не могу. Сегодня я должна проехать по железной дороге за город, на одну подмосковную дачку, навестить старых друзей, у которых в этот приезд в Москву еще не была. Вот хорошие люди! Может быть, они помогут мне устроиться. Я рассчитываю прогостить у них всю неделю. А в будущее воскресенье я с удовольствием зашла бы к вам.
— Ну смотрите же, не обманите!
— Нет, нет, Гаша. Непременно зайду. Мне самой интересно.
Они распрощались.
И — одна с промокшим кульком кислой капусты, другая с голубым атласом в изорванном свертке — пошли в разные стороны, обе насколько обрадованные встречей, настолько почему-то и подавленные ею.
Зачем, для какой, собственно, цели они заговорили друг с другом? Не лучше ли было бы сделать так, как это делается теперь: притвориться не узнавшими друг друга и пройти мимо?
Кто знает, что за человек теперь Гаша? Кто знает, что за человек теперь Ксения Дмитриевна? Ведь в тот промежуток времени, в который они не виделись, прошла социальная революция.

II

— Ксения Дмитриевна! Дорогая! Наконец-то! — приветствовала гостью рослая, одутловатая, важная на вид, седовласая дама в очках, кормившая с крылечка дачки кур. — Давно пора, давно! — поцеловалась она с Ксенией Дмитриевной, держа в одной руке старый умывальный таз с просом, а другой обнимая вокруг шеи молодую женцдину. — Совсем забыли нас! Нехорошо так делать, нехорошо! Но лучше поздно, чем никогда!
— Я много раз порывалась к вам, Марья Степановна, но все не удавалось собраться, — проговорила Ксения Дмитриевна, тронутая теплой встречей. — Вы знаете, как разбрасывает Москва?
— Чего же мы тут стоим? — хорошо улыбнулась ей под стариковскими очками Марья Степановна и выплеснула курам из дырявого таза остатки проса. — Тип-тип-тип… Пройдемте в комнаты.
Они поднялись по ступенькам на крыльцо дачки. Вся дачка — бревенчатая, с затейливой резьбой, с мезанинчиком в два крохотных оконца — походила на игрушечный домик в русском стиле из кустарного магазина.
— Очень хорошо, что пришли, очень хорошо, — обняла хозяйка гостью за талию и пропустила ее вперед себя в дверь. — А то к другим ко всем, слышим, заходите, а к нам нет. Думаем: не обиделись ли вы на нас за что-нибудь?
— Что вы, Марья Степановна, — проговорила гостья с неестественной от вечной внутренней боли улыбкой. — Разве я могу когда-нибудь обидеться на вас? Вы были самая близкая подруга моей матери, знаете меня с пеленок.
— Да, да, — вздохнула Марья Степановна, уже войдя в полутемную комнату. — Ваша покойная матушка, умирая, завещала мне заботиться о вас. И я всегда рада, чем смогу, помочь вам.
— Благодарю вас, Марья Степановна, благодарю, — повторяла растроганно гостья и после яркого уличного света приглядывалась к полупотемкам низкой комнаты.
— Боречка, поздоровайся, Липочка, поздоровайся, — наставительно произнесла Марья Степановна, проходя мимо своих внучат, мальчика лет восьми и девочки лет пяти, нагорбленно сидевших с широко раскинутыми локтями за большим столом в столовой.
Боря, с желтым костлявым лицом и мутными глазами, держал в левой руке вырезанного из старого журнала Илью Муромца на коне, а в правой ножницы с обломанными концами, похожие на рачьи клешни.
При приближении к нему незнакомой дамы в зеленой шляпке он ножницы из правой руки лениво переложил в зубы, а руку с вялой сырой кистью нехотя подал со своего места гостье.
— Встать надо! — прикрикнула на него бабушка, возмущенная его сонливостью. — Липочка, а ты? — тотчас же обратилась она к маленькой, ниже стола, девочке. — Боря уже поздоровался, и ты должна!
Липочка, остриженная под монашка, с ярко-пунцовыми, точно намалеванными, щечками, с живыми зверушечьими глазками, порывисто соскочила со стула, сделала несколько тверденьких шажков к гостье и молча подала ей без всякого пожатия выпрямленную, как деревяшка, руку.
— А что надо сказать? — с гордым видом спросила бабушка, необычайно довольная внучкой.
Внучка набрала полный животик воздуху, выпучила в пространство бессмысленные глазки, задрала вверх подбородочек и, точно ученица с последней парты, старательно выпалила:
— Спасибо!
Все рассмеялись.
— А ну вас совсем, — махнула рукой на детей бабушка и уставила блестящие стекла очков на Ксению Дмитриевну: — Хотите, тут посидим, хотите, выйдем посидеть на террасе?
— На воздухе лучше, — потянулась из мрачной комнаты Ксения Дмитриевна и толкнула перед собой широкую стеклянную дверь, ведущую на террасу.
Они уселись на крытой террасе друг возле друга в поскрипывающих плетеных креслах.
Со всех сторон их окружал старый хвойный лес, высокой стеной стоявший тут же, за палисадником, в каких-нибудь двадцати шагах от дома.
Красные стройные стволы сосен на всем пространстве леса равномерно чередовались с синими пышными елками, точно элегантные кавалеры в золотых мундирах и томные дамы в широченных юбках, навсегда застывшие в неоконченной фигуре кадрили…
Лес так и дохнул на Ксению Дмитриевну вечным сумраком, жуткой глубиной, безжизненным покоем так и заговорил ее раскрывшейся душе о бесконечности времен, о безграничности пространств, о возможности жизни иной…
И ей не хотелось ни слушать очкастую Марью Степановну, ни самой говорить.
Хотелось только сидеть, смотреть на лес и молчать, отдыхать больной душой, погружаться всем своим существом в космическую материю, отдать себя во власть силам природы, единственно мудрым, раствориться в них без остатка.
Вот где лечить свое безумствующее сердце!
Вот у кого спрашивать от сумасшедшей любви совета!
— Ну, как же вы устроились в Москве? — спрашивала Марья Степановна. — Где служите? Много ли получаете? Хорошая ли у вас квартира или пока только одна комната?
— Устроилась я плохо… — делала мучительные усилия над собой, чтобы отвечать, Ксения Дмитриевна. — Вернее — никак не устроилась… Нигде не служу… Никак не могу найти комнату… Витаю в воздухе… может быть, вы, Марья Степановна, поможете мне куда-нибудь поступить, на самое ничтожное жалованье, и расспросите у ваших знакомых, не найдется ли у них для меня какой-нибудь конурки, хотя бы темной?
Лицо Марьи Степановны, когда она выслушивала эти слова, вытягивалось, вытягивалось, вытягивалось.
— Как?! — не верила она своим ушам. — Вы еще нигде не служите? Вы до сих пор не могли отыскать себе комнату? Но вы ведь уже давно в Москве?
90
Ксения Дмитриевна повела темными бровями:
— Что же из того, что давно.
Марья Степановна продолжала испуганно разглядывать Ксению Дмитриевну. Уж не рассчитывает ли она, чего доброго, поселиться у них на даче? С вещами она прибыла к ним со станции или без вещей?
— Да, — спохватилась она с притворным участием. — А где же вы оставили вашу кошелочку? Вы, кажется, приехали к нам с кошелочкой?
— Да, — просто ответила гостья. — Я с чемоданчиком приехала. Я его в столовой на подоконнике оставила.
— То-то, — притворно успокоилась хозяйка. — А то у нас тут насчет этого приходится держать ухо востро. Того и гляди стащут. В особенности, если в вашей кошелочке заподозрят что-нибудь ценное.
— Нет, там ценного ничего нет. Самые пустяки. Смена белья, полотенце, кусок мыла.
Марья Степановна откинула седую голову на спинку кресла, вонзила очкатые глаза в дощатый потолок террасы и, чтобы заглушить поднимающийся из груди стон отчаянья, сдавленным голосом запела-замычала больше всего опротивевший ей за лето мотив ‘Вихри враждебные’…
Она так и знала! Ксения Дмитриевна приехала к ним жить! ‘Смена белья’! ‘Полотенце’! ‘Кусок мыла’! Это как раз те предметы минимального домашнего обихода, с которыми путешествуют по чужим квартирам эти нигде не прописанные, не имеющие ‘жилой площади’ московские кочевники!
— Неужели же, — заговорила она деревянным голосом в деревянный потолок террасы, — неужели же никто из ваших друзей и знакомых не мог посодействовать вам в отыскании комнаты, в определении на службу?
— В том-то и дело, что нет, — слабым голосом ответила Ксения Дмитриевна, не отрывающая глаз от манящего ее сумрака леса.
— Ведь что-нибудь надо же есть! Где-нибудь надо же ночевать! — трудно спросило с одного кресла у потолка.
— Ем я большею частью по знакомым… — трудно ответило с другого кресла лесу. — Сплю тоже… Вот сегодня, например, думаю просить разрешения переночевать у вас…
— Вих-ри враж-деб-ны-е… — еще глуше и еще медленнее замычал революционный мотив в утробе старой, консервативно настроенной женщины.
— Конечно, если только это не очень вас стеснит, — в смущении прибавила гостья.
— Тут дело не в стеснении… — туго, слово за словом, вылезало из сдавленного горла хозяйки и на полдороге застряло, так и не досказав, в чем же тут дело.
— Главное, — продолжала Ксения Дмитриевна, — я так устала, так расклеилась нравственно, не спав несколько ночей подряд, что сейчас не мечтаю о большем счастье, чем то, если бы вы дали мне возможность хотя одну ночку поспать как следует.
— Да, конечно, — неопределенно ответила хозяйка. — Сон — великое дело. Сон для человека прежде всего. Сон даже важнее еды.
И они замолчали.
Было слышно, как ссорились в комнатах дети, как гонялись они друг за другом, как плакала Липочка и хохотал над ней Боречка…
На деревянное крыльцо террасы откуда-то с высоты бесшумно упал большой пухлый пятипалый лист цвета яичного желтка, похожий на оброненную желтую перчатку. За ним, рядом, упал такой же другой.
Ксения Дмитриевна страдальчески вздохнула.
— Осень в природе… Осень на душе… — с театральным пафосом произнесла она, глядя на пару желтых пухлых перчаток.
— Ну, до вашей-то осени еще далеко, — не согласилась с ней Марья Степановна и вдруг спросила: — А Геннадий Павлович вам часто пишет?
— Как когда, — ответила Ксения Дмитриевна. — То по два месяца от него нет ни одной строчки, то вдруг начнет сыпать письмами по два и по три в день. У этого человека все ненормально.
Ксения Дмитриевна немного помолчала, точно раздумывая, стоит ли об этом говорить, потом убито продолжала:
— И письмам его я не рада, он ими только тиранит меня. И мои письма, по его словам, действуют на него точно таким же образом.
— Зачем же вы тогда переписываетесь? Чтобы мучить друг друга?
— Я и сама не знаю.
— Раз он с вами так нехорошо поступил, вам надо как можно поскорее забыть его.
— Не могу я! — обратила вверх к вершинам деревьев восковое лицо Ксения Дмитриевна. — Не могу я его забыть,
и хочу, да не могу! — говорила она дрожащим голосом. — И сейчас, с тех пор как сошла с поезда на вашу платформу и увидела этот чудесный лес, я все время думаю только о нем. Вижу красоту природы, разговариваю с вами, а в груди не перестаю чувствовать тупую боль и знаю, что эта боль — он. Сама не понимаю, Марья Степановна, что это: разврат, привычка к определенному мужчине или еще что-нибудь, но только чувствую, что не проживу без него, зачахну, умру!
— А если так, — наблюдая за ее страданиями, заметила Марья Степановна, — тогда не надо было торопиться с разводом.
Ксения Дмитриевна болезненно улыбнулась вершинам деревьев.
— Нам невозможно было дольше тянуть, — простонала она. — Жизнь наша стала слишком невыносимой. Каждый день его придирки, каждый день мои слезы.
— И все-таки надо было терпеть, — настаивала старая женщина. — А как же мы терпели от ваших отцов, мы, ваши матери? — заговорила она с чувством. — Вы, нынешние, чересчур горячитесь. Чуть что-нибудь не по вас, как вы уже: развод, развод! А того не хотите сознавать, что, пока вы живете с мужем, у вас хотя определенное положение есть.
— Зато теперь у меня свобода есть, — сказала Ксения Дмитриевна.
— Свобода? — насмешливо заблестели глаза под очками у Марьи Степановны. — А какой вам толк от этой свободы? Ваш бывший муж, Геннадий Павлович, разве вам помогает?
— Нет!
— Ну вот видите! — сделала убеждающую мину Марья Степановна, потом прибавила, со вздохом, певуче: — Не ожидала я этого от Геннадия Павловича, не ожидала! А нам-то он казался таким порядочным, таким благородным!
— Раньше он был другим, — пожаловалась молодая женщина. — На него революция так подействовала. Приблизительно с 1919 года он начал жалеть тратиться на меня. А в 1921 году уже открыто проповедовал свои новые послереволюционные взгляды. ‘Жена, если она человек, а не вещь, сама должна зарабатывать на себя’. И все в таком же роде.
— Ого! — возмущенно прыснула Марья Степановна и с недоброй улыбкой уставилась сквозь очки куда-то вдаль. — Совсем по-большевистски. Это только у большевиков не делают различия между мужчиной и женщиной. Комсомолки, например, — рассказывала она о большевиках как о турках, — комсомолки, те, например, носят у них мужские штаны, мужские картузы, по-мужски стригут волосы, по-мужски курят, сплевывают, сквернословят. Полное освобождение от всяких ‘женских нежностей’. Насмотрелась я на них тут летом, наслушалась…
— Брр… — между тем зябко задрожала Ксения Дмитриевна и, поеживаясь, с испугом огляделась на обступавший их со всех сторон угрюмый вековой лес. — А все-таки у вас тут, Марья Степановна, жутко, тоскливо. Я в такой глуши не смогла бы долго прожить. Меня уже и сейчас что-то гложет, что-то давит в этом беспросветном полумраке леса, в его скованной неподвижности, в могильном безмолвии. И хорошо, и красиво, и в то же время клубок подкатывается к горлу, хочется плакать…
— Скоро должны вернуться из Москвы наши. Тогда, на людях, вам будет повеселее, — сказала Марья Степановна. — Хотите, пока светло, пройдемся по нашему лесу?
— Очень.
Они встали, спустились с террасы, вышли из палисадника и окунулись в вечный сумрак угрюмого северного леса.
И опять заговорили о Геннадии Павловиче, о мужчинах, женщинах, о любви, браке, разводе…

III

— А вот и наши идут, Валерьян Валерьянович с Людочкой, — указала Марья Степановна на конец лесной просеки, когда она и Ксения Дмитриевна возвратились к новому сосновому палисаднику дачи, почему-то напоминающему ограду вокруг могилы.
— Валерьян Валерьянович и Людмила Митрофановна! — воскликнула Ксения Дмитриевна с оживившимся лицом и уставилась в конец широкой просеки на две приближающиеся человеческие фигуры, мужскую и женскую. — Вот интересно, изменились они за время революции или нет? Ну как они живут? Все служат?
— Служить-то служат, — покачала головой Марья Степановна и кисло поморщилась под очками. — Но какая теперь служба? Сегодня ты служишь, завтра тебя ‘сокращают’… Валерьяна Валерьяновича в этом месяце понизили на один разряд, Людочку на два. Что хотят, то и делают.
Дочь Марьи Степановны, Людмила Митрофановна, и ее муж, Валерьян Валерьянович, оба советские служащие, сойдя с поезда и пользуясь отсутствием посторонних свидетелей, пока шли лесной просекой, всю дорогу бранились между собой.
Валерьян Валерьянович — очевидно, на правах мужа — старался насильственно что-то втолковать жене. Жена назло мужу не желала слушать его, зажимала руками уши, перебегала по траве через всю ширину дороги с одной стороны просеки на другую. Муж въедливо догонял ее и, нагорбясь как дятел, долбил и долбил ее в затылок своими речами…
— Вот видите, — кивнула на них Марья Степановна. — Тоже все время ругаются: и дома, и на службе, и в поезде, и на просеке. И тоже только и разговору у них, что ‘разойдемся’ да ‘разойдемся’. Разойтись-то легко, а дети?
Как раз в этот момент супруги увидели издали в палисаднике своей дачки рядом с седовласой Марьей Степановной другую даму, молодую. Муж и жена переглянулись, перебросились несколькими деловыми словами — очевидно, заключили временное перемирие, потом, подобравшись, пошли рядом с таким видом, как будто впереди их ожидала засада.
— Мама, папа! — в развевающейся на ветру голубой рубашке, без пояса, с непокрытой вихрастой головой, размахивая длинными руками, выбрасывая ногами, как дьяволенок с того света, вдруг бросился из палисадника им навстречу Боря. — А к нам какая-то женщина приехала жить!
— Навовсе! С вещами! — резко прокричала маленьким ротиком Липочка, едва поспевающая за братом, с такой оголтелой рожицей, точно у них в доме в отсутствие родителей стряслось великое несчастие.
И детишки, словно отважные гонцы, доставившие на поле сражения важные вести, отпрянули от своих ошарашенных родителей так же стремительно, как и подлетели к ним.
— Простите, — обратилась Марья Степановна к гостье, и в голосе ее послышалась растерянность. — Пока наши с дороги переоденутся, умоются, вы посидите тут, а я пойду в кухню хлопотать насчет обеда. Пообедаете с нами.
Ксения Дмитриевна, оставшись на террасе одна, не заметила, как начала думать…
…Вот она сейчас сидит у черного крыльца своих старых московских друзей и с волнением ждет: позовут они ее обедать или не позовут? Может статься, что и не позовут…
— Это что за дама к нам там приехала? — едва переступив порог дома, спросил у своей тещи Валерьян Валерьянович, замученный службой, семейными неурядицами, ежедневной ездой на железной дороге, сутулый, худосочный интеллигент, с небритого лица которого никогда не сходило выражение человека, только что исхлестанного кнутами.
— Это Беляева Ксения Дмитриевна, — тихо, озираясь, проговорила Марья Степановна и двумя тряпками выхватила из горячей духовки синюю полуведерную кастрюлю с супом.
— Она к нам надолго? — снимал возле умывальника пиджак Валерьян Валерьянович, закатывая рукава сорочки.
— Нет, ненадолго, — хлопотала с обедом Марья Степановна. — Только одну эту ночь переночует.
Валерьян Валерьянович нагнулся перед умывальником, нацедил в обе пригоршни воды, с фырканьем окатил ею запыленное лицо.
— Знаем мы эту ‘одну ночь’! — покривил он вбок мокрое недовольное лицо. — Это только так говорится, что на одну ночь, — намыливал он щетинистое лицо. — А делается совсем иначе. Этим людям важно только влезть в дом, только ступить туда хоть одной ногой. А потом их оттуда родильными щипцами не вытащишь.
— Валерьян! — взмолилась теща. — Не говорите так о ней, не говорите! Она так несчастна!
— А мы счастливы? — истерически взревел, весь в мыле, Валерьян Валерьянович. — Вчера почти что со скандалом выпроводил из дома на станцию одного такого московского кочевника: обманным образом забрался в дом и не желает уходить! Вцепился в чужой дом, как клещ! Пришлось почти что силу употребить и еще взять на свой счет железнодорожный билет до Москвы.
Валерьян Валерьянович стоял и вытирал полотенцем лицо, шею, уши.
— И нам же оскорбления посылал из вагона, когда тронулся поезд! — возмущался он. — ‘Окопавшиеся интеллигенты!’, ‘недорезанные буржуи!’ И это за нашу же хлеб-соль, за то, что мы три дня его кормили, поили, делились с ним подушками, рискуя от него заразиться! То было вчера, а сегодня, пожалуйте-с, уже является другая! Вчера мужчина, сегодня дама. Вчера безработный, сегодня разведенная. А завтра еще кого прикажете ожидать? Ты безработный? Ну и иди на биржу труда. Ты развелась с мужем? Ну и разводись, черт с тобой, мне не жалко, только при чем же мы тут, зачем ты насильственным образом ввергаешься в наш дом?!
— А если ей негде жить? — бросала на ходу свои замечания Марья Степановна, таскавшая из кухни в столовую пищу, посуду…
— А мне какое дело? — перед выходом в столовую надевал пиджак Валерьян Валерьянович. — Значит, по-вашему, у кого нет в Москве ‘жилой площади’, тот может преспокойно залезать мне на шею? К черту! Не желаю! Вот не выйду туда обедать, подавайте мне здесь!
Валерьян Валерьянович взмахнул руками и бомбой вылетел из кухни.
Минуту спустя все мирно сидели в столовой за общим столом и обедали.
Неразговорчивость хозяев во время еды, их холодные, как каменные маски, лица и наконец слишком откровенное поведение детей, таращивших удивленно-вопросительные глаза на непрошеную гостью, — все это красноречивее всяких слов говорило Ксении Дмитриевне, что ей в этом доме так же не рады, как везде.
Куда ей деваться? Где искать внимания, участия?
Почему же, на каком основании она всегда была о людях лучшего мнения?
И в знак протеста против черствого отношения к себе хозяев она старалась за обедом как можно меньше есть.
— Ксения Дмитриевна, вам подложить еще? — спрашивали у нее хозяйки, то старая, то молодая.
— Нет, благодарю вас, не хочется, — демонстративно отвечала она, расстроенная, готовая расплакаться от голода, от унижения.
— Вы, может быть, стесняетесь? — допытывалась Марья Степановна, учуявшая в поведении гостьи что-то неладное. — Вы, может быть, думаете, что у нас супу не хватит? Супу-то хватит. Жидкого наварили много. А вот второго — не знаю…
— Нет. Очень вам благодарна, Марья Степановна. Я уже сыта. И от второго заранее отказываюсь.
— Ну-ну, это мы посмотрим. Может быть, там еще и хватит…
Когда ели второе, Ксения Дмитриевна, чтобы не молчать, рассказала о своей неожиданной встрече с Гашей.
— …Живет своей квартирой. Видно, ни в чем не нуждается. Замужем. И он и она зарабатывают. Очень упрашивала меня поселиться у нее…
При последней ее фразе все пять физиономий обедающих вдруг повернулись к ней. И пять ложек, наполненных кашей, остановились в воздухе, между тарелками и раскрытыми ртами.
— Ну и чего же вы не воспользовались ее предложением? — тоном удивления высказала Марья Степановна их общую мысль.
Остальные четверо в знак солидарности с ней мотнули головами.
— Я непременно к ней зайду, — произнесла Ксения Дмитриевна. — Завтра же пойду посмотрю…
— Чего же там смотреть? — резко проговорил Валерьян Валерьянович и насмешливо дернул плечами.
— Поселяйтесь у нее, и больше ничего, — дополнила слова мужа Людмила Митрофановна, костлявая женщина с маленькой головой и с узким, длинным, бесформенным, как веревка, туловищем.
— Я поселюсь, но раньше хочу узнать, какая у нее семья, какой муж, — оправдывалась Ксения Дмитриевна.
— Не знаете, какой у нее муж? — злобной усмешкой покривил лицо Валерьян Валерьянович. — Известно: какой-нибудь коммунист, из рабочих, занимающий хороший пост.
— Я этого не знаю, коммунист он или нет, — сказала Ксения Дмитриевна.
— Коммунист, коммунист, — убежденно повторяла Людмила Митрофановна.
— Партийный, партийный, — настаивала и Марья Степановна. — Гашка девка ловкая, сообразительная, за беспартийного она не пошла бы.
— Но вы смотрите не зевайте, поселяйтесь у нее поскорее, пока она не раздумала, — советовала гостье молодая хозяйка.
— Помните, что Гаша у вас в большом долгу, — помогала молодой хозяйке старая. — Она вам многим обязана. Одних вещей сколько она у вас перетаскала, пока служила у вас горничной.
— Как? — с острым наслаждением вскричал Валерьян Валерьянович. — Воровала?
— Ну, конечно, — ответила теща.
— Вот так пролетариат! — воскликнул Валерьян Валерьянович. — Воры!
— Ну, что она у меня там таскала?.. — снисходительно пожала плечами Ксения Дмитриевна. — Разную там мелочь: пудру, духи…
— А чулки шелковые забыли? — поправила ее старая хозяйка и перестала есть. — А панталоны фильдекосовые, голубые, забыли?
На лице Ксении Дмитриевны скользнула тонкая улыбка.
— Вы даже цвет тех панталон помните, — сдержанно сказала она. — Прошло семь лет революции.
— Тогда и вы хорошо помнили, это вы только теперь забыли! — съязвила старая хозяйка. — Я помню, как вы тогда из себя выходили, собирались в сыскное на нее заявлять.
— Да, это верно, — не защищалась гостья. — Но тогда я слишком много придавала значения своим тряпкам, а Гаша получала у меня такое маленькое жалованье…
— Это не оправдание! — запрыгал над столом Валерьян Валерьянович. — Воровка есть воровка!
— И останется воровкой! — добавила его жена, извиваясь по стулу веревкой.
— Во всяком случае, — твердо заявила Марья Степановна гостье, — во всяком случае, она должна хотя теперь чем-нибудь вас вознаградить.
— Она уже вознаградила, — сделала гостья ударение на слове ‘уже’.
— Чем?
Все насторожились. И снова пять ложек остановились в воздухе.
— Тем, что отнеслась ко мне как никто, — произнесла гостья.
— Этого мало! Этого мало! — закричали за столом все. Ксения Дмитриевна вспыхнула.
— Не буду передавать всего подробно, — сдерживая себя, заговорила она. — Только скажу, что она взяла с меня слово, что я завтра же приду к ней ночевать, даже жить.
— А вот это другое дело, — сказал Валерьян Валерьянович.
— Вот это хорошо, — прибавила его супруга.
— Конечно, если у нее целая квартира и муж коммунист, то у нее вам будет удобнее всего, — опять высказала общую мысль Марья Степановна.
И, успокоившись на этом, хозяева остальное время обеда посвятили разговорам о службе, говорили о мизерности платы, жаловались на вечный страх быть ‘сокращенными’…
— За что меня понизили на разряд?! — спрашивал муж.
— За что меня понизили на два разряда?! — спрашивала жена.
О том же говорили и за вечерним чаем, заменявшим ужин, и поздним вечером, ложась спать…
На другой день, дав молодым уйти на службу, Ксения Дмитриевна, плохо спавшая ночь, вялая, равнодушная ко всему, поблагодарила Марью Степановну за приют и отправилась в обратный путь.
— А чемоданчик? — окликнула ее с крылечка Марья Степановна и с заботливым видом вынесла ей за калитку палисадника желтый, из фанеры, узенький чемоданчик, с какими в Москве ходят в баню. — Вы уж, дорогая моя, на меня не сердитесь, — произнесла она озираясь, чтобы не подслушали дети. — Простите меня, Христа ради, старуху. Я тут не властна. Я сама на их счет живу.
— Я понимаю, — мучительно процедила в землю Ксения Дмитриевна, закусив губы.
Они распростились.
Ксения Дмитриевна в ярко-зеленой шляпке куполом, в длинном фиолетовом пальто, с легким желтым чемоданчиком в руке, удаляясь от одиноко расположенной лесной дачки, шла не по тропинке возле стены соснового леса, а прямо по зеленой траве, самой серединой просеки.
Даже издали, даже сзади вид у нее был до чрезвычайности жалкий. Она и шагала как бесприютная, как прогнанная, медленной, виляющей из стороны в сторону походкой, точно шла с завязанными глазами. И желтый фанерный чемоданчик таким ненужным, таким случайным болтался в ее руке, держась как бы на одном ее пальчике, что, казалось, сорвись он и упади на землю, она даже не наклонится, чтобы его поднять…
Марья Степановна долго стояла на крылечке дачи, держалась за дверную ручку, провожала дальнозоркими старушечьими глазами удаляющуюся фигуру несчастливой в браке ‘Ксенички Беляевой’. И невольно начала она думать о судьбе своей дочери Людочки… Валерьян Валерьянович человек издерганный, неуравновешенный, вспыльчивый. Живут они с Людочкой беспокойно, как на горячих угольях. Все чаще возникает у них разговор о разводе. И если он однажды бросит Людочку, то той, быть может, придется так же слоняться с пустым чемоданчиком по Москве и окрестностям, по непонятно очерствевшим близким людям в безрезультатных поисках где обеда, где ночлега…
Марья Степановна достала носовой платок и всплакнула…
Когда минут двадцать спустя дачный поезд, мчавшийся на Москву, тряс и подбрасывал на неровных рельсах Ксению Дмитриевну, она сидела на клейкой вагонной лавочке и думала, что это не поезд подбрасывает и несет ее, а сама судьба. Оторвавшись от мужа, она тем самым оторвалась от почвы, от земли, от жизни, от всего. Жизни у нее сейчас нет. Без корней, без воли, без каких бы то ни было определенных целей, она носится и, вероятно, долго еще будет носиться как пылинка в воздухе.
Что ее ждет?
‘…Ни-че-го!.. Ни-че-го!..’ — с железной жестокостью отбивали по железным рельсам железные колеса. ‘…Ни-че-го!.. Ни-че-го!..’

IV

Гаша занимала квартиру на Сретенке, в громадном пятиэтажном доме коммуны шоферов.
Ксения Дмитриевна явилась к ней вместо будущего воскресенья в первый же понедельник, то есть на другой день после их встречи на Трубном рынке.
Выражение лица у нее было подавленное, виноватое.
— Я обещала прийти к вам, Гаша, в будущее воскресенье, а пришла сегодня, — едва переступив порог квартиры, начала она свои объяснения. — Это произошло из-за того, что из поездки на дачу я вернулась скорее, чем предполагала. А это вышло оттого…
— Тем лучше, — обрадовалась и засуетилась Гаша. — Тем лучше, что раньше приехали. А я все это время так жалела, что тогда на Трубном рынке не догадалась взять у вас адресочек, по которому могла бы вас отыскать, если бы вы меня обманули и не пришли… Раздевайтесь, садитесь, сейчас поставлю самовар, побеседуем.
— Спасибо, Гаша. Только вы ради меня самовара не ставьте, ни о чем не хлопочите и ничего не устраивайте.
— Как? Вы от чая отказываетесь? А были такая любительница чая.
— Да. Но сейчас я не могу ни пить, ни есть. Очень волнуюсь. Лучше немного погодя, потом.
Она разделась, поправила перед зеркалом свою красивую высокую прическу, села в мягкое кресло, осмотрелась и, как это всегда бывает в таких случаях, для начала разговора спросила Гашу, давно ли она живет в этом доме, довольна ли квартирой…
Гаша с веселым криком вскочила.
— Да! Ведь вы еще квартиру мою не видели! Пойдемте, я вам квартиру свою покажу!
Они встали и пошли по всем закоулкам небольшого, но уютного помещения на каждом шагу останавливались Гаша давала пространные объяснения, точно учительница Ксения Дмитриевна с лицом ученицы стояла и внимательно слушала иногда сама задавала вопросы…
— …Это одна наша комната, самая большая, парадная, вроде как у вас называлась гостиная… Это другая, похуже, потемней, вроде как у вас была спальная… Это калидор. Калидор светленький, хламом не заваленный… Это кухня. Кухня просторная, сухая, белье не вешаем, плита исправная, крант зимой не замерзает… Это уборная. Уборную стараемся содерживать в чистоте, часто заходит комиссия, убираем по очереди, как вообще по коммунам…
— Стены не сырые? — иногда принуждала себя спрашивать Ксения Дмитриевна и потупленным взором глядела, якобы внимательно, на низы стен. — Потолки не низки? — затем трудно поднимала она лицо вверх, столь же безрадостно, ко всему безразлично. — Форточка в окнах тоже есть?.. Соседи в своих комнатах не буянят?..
По мере того как жизнерадостная Гаша получала от Ксении Дмитриевны хвалебные отзывы о своей квартире, лицо ее все более разгоралось, руки-ноги ходили, зад выпирался, как бараний курдюк.
— Теперь обойдемте, посмотрите, что у нас есть из мебели, — когда осмотр комнат был закончен, с особенной веселостью предложила она, и по ее играющему лицу было видно, что за эту вторую часть осмотра она заранее была спокойна. — Эту новую английскую никелированную полуторную кровать с пружинным матрацем дали мужу из мебельного депа на выплату, понемножку вычитают из жалованья, — объясняла она присутствие у себя в доме каждой хорошей вещи, и на лице ее светилась уверенность, что Ксения Дмитриевна, как бывшая барыня, лучше других сумеет оценить высокое качество ее обстановки. — За этот буфет окончили выплату еще в прошлом году, семнадцатого февраля. Вы что смотрите?
— Я смотрю, — щурилась Ксения Дмитриевна на буфет, — он не дубовый?
— Нет, не дубовый. Только под дуб. С дубовой наклейкой. Дубовые хуже: скорее потрескаются, очень тяжелые… Этот гардероб с зеркальной дверью взяли по случаю у одного поляка, когда он уезжал в Варшаву: деньги пришлось по всей коммуне по мелочам набирать… За диван и за мягкие креслы еще и сейчас частному комиссионеру выплачиваем, каждый месяц приходит, надоел, а отказаться от хорошей мебели, упустить ее другим было жаль… Этот портрет на стенке Андрея, когда он был до службы, это его же, когда он был на службе, это когда женился, это когда потом, это когда сейчас. А это я, когда была еще невестой, это когда была в положении первым дитем, это снятая на карточку уже с дитем, это когда была в положении вторым дитем, это когда благополучно разрешилась от бремени вторым дитем. А на этой карточке мы все вместе снятые, семейная, за одну два с полтиной дали… Да, еще вот про эти часы ничего не рассказала. Часы эти мужу по билету достались. У мужа в гараже шоферы между собой билеты на эти часы тянули, кому на счастье достанутся. В первый раз, как тянули, одного с фальшивым билетом поймали, очень сильно избили, не мог на ноги встать, на машине домой приставили. Когда тянули во второй раз, часы мужу достались. Часы хорошие, бой сильный, но мне не очень нравятся, бывают лучше, с кукушкой, но те дороже, а то еще бывают — во время боя из этой башни черт с рожками выскакивает и на все стороны рожи кривит, но те еще дороже…
Гаша, когда вышла в переднюю, растерянно остановилась, передохнула, подумала.
— В комнатах, кажется, все осмотрели, теперь пройдем в кухню. Там тоже можете кой-чем поинтересоваться. Там тоже на столах да на полках хорошенькие вещички есть…
Из кухни прежним порядком — Гаша впереди, Ксения Дмитриевна позади — они опять проследовали в первую комнату, оттуда в спальную…
— Мы с мужем почти что каждую получку что-нибудь приобретаем, — рассказывала по пути Гаша. — Деньги все равно так разойдутся, а это по крайней мере вещи. Скорей в харчах себе стесняем, а хорошую вещь, если попадется, никогда не упустим. Ни у меня, ни у моего Андрея раньше ничего не было. Все это мы с ним вместе нажили. В деревне все смеялись надо мной, когда я за него выходила. ‘Дура ты, дура! За кого ты выходишь? Только за одного мужика? А где же его вещи?’ Сродственники плакали. А-а! — вдруг засияла Гаша особенной улыбкой счастливой матери и указала гостье на пол: — Вот вам мои дети!
И Ксения Дмитриевна увидала в углу спальной, на полу, на истертом ковре, среди множества разбросанных в беспорядке игрушек, двух маленьких хорошеньких большелобых девочек.
Старшая, трех лет, с нежными, желтыми атласными волосиками, с широким голубым бантом на макушке, одетая в темно красное с белыми вишенками платьице, сидела на полу и пухленькими ручками укладывала в кукольную плетеную кроватку свою глазастую, с отколотым носом, ‘Катьку’.
Младшая, одного года, еще совсем без волос на нежной угловатой голове и потому больше похожая на мальчика, толстая, налитая, точно нафаршированная, в одной куцей белой рубашечке, стояла на четвереньках над самой кроваткой ‘Катьки’, как собачонка, и с интересом наблюдала за аккуратной работой сестренки.
— Здравствуйте, девочки! — обратилась к ним с улыбкой Ксения Дмитриевна.
— В-вот! — вместо ответа, сидя на полу, задрала вверх одну ножку старшая и показала гостье на свои новые тупоносые башмачки. — В-вот! — придерживала она обеими руками задранную ножку, точно нацеливаясь из нее в гостью, как из ружья. — Мои!
— А-а! — еще не умеющая говорить, резко, по-зверушечьи, прокричала, обращаясь к незнакомке, младшая. — Ава! — синими закоченелыми лапками ухватила она, как сестра, за одну свою ножку и нацелилась в гостью таким же хорошеньким новым сапожком.
Мать пожаловалось любя:
— Прямо наказание с ними! Ничего нельзя покупать им поврозь: что одной купишь, то непременно покупай и другой. Иначе слезами изведут.
Познакомившись с квартирой, с вещами, с детьми, уселись на мягкий диван с малиновой обивкой, начали беседовать.
Вспомнили о прошлом… Обменялись мнениями относительно настоящего…
Припомнился Ксении Дмитриевне вчерашний разговор на даче о муже Гаши.
— Гаша, — спросила она, — ваш муж партийный?
— Да, коммунист, — легко и просто ответила Гаша, точно ее спросили, брюнет ее муж или блондин.— Коммунист, только не страшный, — улыбаясь, прибавила она, видя смущение Ксении Дмитриевны. — И вы его не бойтесь. Я знаю, что он понравится вам. Вы даже не поверите, когда увидите его, что он коммунист: такой смирный. Другой раз курицу попросишь зарезать, и то откажется и глаза затулит, чтобы не видеть, как режут другие. Это, говорит, душегубство.
— Вот как! — вырвалось из уст Ксении Дмитриевны восклицание удовольствия.
Гаша, улыбаясь, продолжала:
— Он даже ‘Политграмоту’ за целый год не может до конца дочитать. Как сядет с ней в мягкое кресло, которое у поляка купили, так и заснет: книжка, раскрывшись, на полу лежит, а он на боку в кресле спит. Так что опасности большой от него не может быть. А так пускай пока побудет в партии.
Ксения Дмитриевна рассмеялась.
Несколько минут спустя Гаша усадила свою гостью за специально для нее приготовленную яичницу на ветчинном сале.
Ксения Дмитриевна ела и во всем чувствовала глубокую искренность Гаши.
— У вас хорошо, Гаша, мне нравится, — говорила она, сидя за столом, за яичницей, и умиротворенными глазами осматриваясь вокруг.
— Вот и оставайтесь у меня жить, если вам нравится, — улыбнулось Гаша, закусывая вместе с гостьей.
— А как посмотрит на это ваш муж?
— Андрей? Как он посмотрит? Никак. Ему что? Ему главное — лишь бы я не меньше шитвом зарабатывала. А при вас я, безусловно, заработаю больше. У меня дети больше половины времени отнимают. А если вы согласитесь за ними присматривать, тогда я смогу в два раза больше заказов на белье набирать.
— А заказы есть?
— У меня? Сколько хотите.
Ксения Дмитриевна, взволнованная предложением Гаши, встала и зашагала из угла в угол по комнате.
— А как я старалась бы, Гаша, быть вам полезной! — проговорила она мечтательно и остановилась посреди комнаты с вдохновенным лицом. — Я не только смотрела бы за вашими детьми, я бы делала в вашем доме решительно все, чтобы вы могли отдаться всецело шитью!
— Ну что же, — сказала Гаша, убирая со стола. — Вот давайте и сделаем между собой союз.
Ксения Дмитриевна подняла вверх свои черные, жгучие глаза.
— Знаете, Гаша, что?
— Ну? — остановилась Гаша на пути в кухню с алюминиевой сковородкой из-под яичницы.
— Я согласна, — ответила Ксения Дмитриевна. — Только боюсь, ваш муж не согласится.
— А чем же вы ему помешаете? — пробежала Гаша в кухню и тотчас же вернулась обратно. — Он все равно никогда не бывает дома: то на работе, то сверхурочные выгоняет, то на собраниях. Я знаю: раз я согласна, то и Андрей согласится. Вот увидите. Он скоро должен прийти.
Тук-тук-тук — застучали в это время ногой с черного хода.
— А это кто? — удивилась Гаша, пошла отперла дверь и впустила в комнату молоденькую краснощекую девушку в красной косынке на голове.
— Завтра вечером в ленинском уголке читается лекция ‘О женских болезнях’, — сказала девушка, подошла к столу и села на стул. — Читает хороший доктор, тот, который читал о скарлатине. Женщины все должны быть. Кто не придет, будет записан в отсталые. Распишитесь, что читали, — положила она на стол бумажку.
— Ксения Дмитриевна, распишитесь за меня, — попросила Гаша, очевидно, стесняясь показать ей свой плохой почерк.
Ксения Дмитриевна с любовью посмотрела на молоденькую девушку, позавидовала в душе ее юности, удивительной бодрости.
— Это то, что мне нравится у коммунистов, — сказала она, беря со стола бумажку.
И расписалась.

V

Вечером, когда дети спали, а обе женщины сидели в столовой за большим столом и при электрическом свете шили больничные халаты, пришел с работы Андрей.
Сверкающе-рыжий, с поразительно здоровым цветом лица, едва ввалился он в квартиру, как от всей его нескладной фигуры повеяло свежим воздухом улицы, а от шумного дыхания и ничем не стесняемых движений — крепостью духа и органическим сознанием своего права на жизнь.
Все форменное, шоферское, что было надето на нем — черный кожаный картуз, черная кожаная тужурка, черные кожаные брюки и черные кожаные сапоги, — блестело неприятным металлическим блеском и делало Андрея похожим на вылитую из бронзы статую.
Манеры у Андрея были самые естественные, простые и, как почти у всех людей физического труда, подчеркнуто грубые.
Несмотря на поздний час и близость спящих соседей по квартире, он без всякого стеснения громко хлопал дверьми, бил по полу сапожищами, как молотками, разговаривал тем самым оглушительным голосом, каким привык кричать со своей машины на улице. Он и звонил в квартиру чрезвычайно резким звонком, непрерывным, нетерпеливым, тревожным, как будто на лестнице его душили грабители. И Гаша так бросилась в переднюю на его звонок, что Ксения Дмитриевна боялась, как бы она не расшиблась о дверь в лепешку.
Войдя в первую комнату, Андрей вопросительно остановил на Ксении Дмитриевне свои ясные, серые, ничего не говорящие глаза, оба сильно косили вовнутрь, как бы всегда глядящие на кончик большого, красного, некрасивого мужицкого носа.
— Вот это мой муж, Андрей, — представила их друг другу Гаша. — А вот это бывшая моя молодая барыня, Ксения Дмитриевна, которую ты, Андрей, должен помнить.
Андрей, приглядываясь к гостье безразличными ясными глазами, сведенными на кончик носа, молча пожал ей руку. Потом, видимо торопясь обедать, он прошел во вторую комнату, еще на ходу стаскивая с себя все кожаное с таким видом, точно оно его кусало.
И через минуту Ксения Дмитриевна увидела перед собой вместо прежней неживой бронзовой статуи прекрасного деревенского малого, голенастого, косолапого, с уродливо громадными кистями рук, длинно вылезающими из коротких рукавов рубахи, очень здорового, нечесаного, с сильно косящими вовнутрь детскими глазами, одетого в длинную, невыносимо желтую, желтее охры, косоворотку, без пояса, в смешных, коротких, чуть пониже колен, дешевеньких, в полоску брючонках, в дырявых калошах-кораблях на босу ногу…
На умытом лице Андрея, как только он тяжело бухнулся в кресло, Ксения Дмитриевна прочла: отработал свое, теперь имею право провести время в семействе.
Гаша, временно позабывшая обо всем на свете, кроме того, что ее муж голоден, летала в одну сторону, в другую, таскала тарелки, резала хлеб, подавала обед… И все, за исключением спавших детей, уселись вокруг стола и принялись с завидным аппетитом ссасывать с ложек горячее.
Как бы поздно ни возвращался Андрей с работы, Гаша, как образцовая жена, никогда не обедала без него: не смела. Если муж где-то целый день работает без обеда, то и жена тем более должна целый день сидеть без горячего. Иначе муж может навеки возненавидеть жену животной ненавистью голодного. Если муж где-то всю ночь работает на сверхурочной, то и жена, если она хорошая жена, должна бороть до утра свою дремоту. Если муж, проработавший ночь, ложится спать днем, то и жена — если она действительно жена, а не любовница, — должна ложиться с ним.
Андрей, сидя за столом, с полным самозабвением вгрызался крепкими зубами в мясные вкусные хрящи, с присвистом высасывал из каждой косточки сладкий мясной сок. Он весь отдался еде, не проявляя никакого желания о чем бы то ни было думать, говорить. И все время молчал, когда вдруг, как раз против него, в дверях, ведущих в темную спальную, на совершенно черном фоне возникло белое прелестное видение.
Голенькая и после сна еще тепленькая на вид, разнеженная, в одной белой женской рубашечке без рукавов, босая, закрывая локотками от яркого света глаза, на пороге стояла старшенькая девочка Клавочка.
— Пап, а каньфетьку плинес? — нежно спросила она и улыбнулась одним глазком из-под локотка, чрезвычайно довольная, что видит отца.
Отец поднял лицо, и ничего не выражающие ясные глаза его мгновенно наполнились живым смыслом. Он улыбнулся, встал и, не спуская с дочки сведенных на нос глаз, тугими шагами рабочего человека направился в переднюю.
— Сейчас, дочечка, сейчас, — ласково проговорил он, вытирая рукавом желтой рубахи жирные от говядины губы.
Клавочка, нежно взвизгнув в пол, поплелась было вслед за отцом, неслышно топая маленькими босыми ножками. Но не успела она пересечь комнату, как в дверях из передней показался сияющий отец. Он пошарил в карманах снятого с вешалки пальто и достал оттуда пятикопеечную, в свинцовой бумажке, шоколадку.
— А ты кого любишь, Клавочка? — прежде чем дать, спросил отец, присев на корточки перед дочкой, и притянул ее, выгибающуюся, к своему волосатому лицу.
— Папу, — не задумываясь мягко ответила Клавочка.
— А еще кого?
Клавочка посмотрела на мать.
— А есё маму.
— А еще?
Клавочка подумала, вспомнила про спящую сестренку Женю.
— А есё Зеню.
— А еще? — засмеялся отец.
Клавочка исподлобья покосилась на Ксению Дмитриевну, сконфуженно опустила в пол головку и тише прежнего сказала:
— А есё вон ту тетю.
Отец так и впился в нежную щечку дочки поцелуем, окончательно восхищенный ее необыкновенным умом, и как пушинку поднял ее в своих сильных руках высоко на воздух.
— Ну на, получай конфетку и иди скорей спать, — опустил он ее на пол и сунул ей в руки шоколадку.
— Поцелуй папу! — подсказала с места мать.
Отец, кряхтя, опять присел на корточки и подставил дочке одну щеку.
Дочка сперва откусила зубками краешек шоколада, разочек жевнула, потом маленькими, испачканными в шоколаде губками поставила отцу на щеке кругленькую шоколадного цвета печатку. Отец заржал вбок от удовольствия и зажмурил глаза.
Затем Клавочка повернулась ко всем пряменькой спинкой и учащенными шажками удалилась в темную спальную.
Слезы выступили на глазах улыбающейся Ксении Дмитриевны.
Вот о какой жизни она мечтала, когда сходилась со своим Геннадием Павловичем! Только что прошедшая перед ее глазами живая сцена семейной радости как будто была срисована с ее былых грез. Никогда не простит она Геннадию Павловичу того, что он не разрешил ей иметь от него ребенка, все откладывал, хитрил, говорил: ‘Потом, потом, не теперь’. В этом тоже сказался все тот же его беспримерный мужской эгоизм.
— Куда сегодня ездил? — спросила Гаша у мужа, и, действуя длинным языком, как поршнем, она всячески старалась извлечь из цилиндрической кости мозг.
— Сегодня моя машина до обеда стояла, отдыхала, — не сразу отвечал Андрей жуя. — Зато после обеда как начали меня гонять! — слабо улыбнулся он, отяжелев от сытости. — Как начали меня скрозь посылать! — призакрыл он глаза, выглядывая из-за большой говяжьей кости, которую держал в обеих руках. — То в отдел! То в аптекоправление! То в один диспансер, то в другой! Потом в детдом! Потом на 28-ю версту в кремлевский совхоз, зеленых веток нарезать на гроб какому-то ответственному покойнику…
Кончив есть, он грузно пересел в кресло.
— Узнал новость, — ни к кому не обращаясь, произнес он, окончательно разомлевший в мягком кресле. — Шофер из нашего дома, с третьего этажа, Федька Защипин, со своей Лизой разводится.
Ксения Дмитриевна навострила слух.
Гаша привскочила на месте.
— Разводятся? — переспросила она, сметая со стола обглоданные кости, хлебные крошки. — Интересно почему?
— Поругались, — сонно улыбнулся в пространство Андрей. — Федька взял моду каждое первое и пятнадцатое число половину получки в пивной пропивать. А жене, Лизке, говорил, что на партию вычитают. Она сперва верила, терпела, молчала, только партию ругала, что очень много вычитают… Потом возьми и справься в ячейке… А в ячейке ей сказали, что вычеты, безусловно, бывают, только не такие огромные… И дали ей точную выписку за последние месяцы… Она так и ахнула, когда увидела… А тут наши бабы, шоферы, возьми да и шепни ей, что ее Федьку люди видали, как он на своей машине марух катал… Ну и пошло… Решили брать развод…
— А дети? — спросила Гаша.
— Детей делят пополам.
— Понятно, помогать он ей будет?
— Сказал, что будет, если не заметит с мужчинами. ‘Хахалей твоих содержать не буду’. А она: ‘Это не твое дело, захочу — десять любовников заведу, тебя не спрошусь, а давать на ребенка все равно должен’.
— А с вещами как? — поинтересовалась Гаша.
Андрей с отчаянным видом махнул рукой.
— Детей поделили легко, каждый рад был избавиться… А как дело коснулось вещей, сразу схватились драться… Вот, говорят, драка была!.. Обои — здоровые, толстые, полнокровные!.. Дерутся, и никто никого подолеть не может… Весь ихний калидор сбежался смотреть, как они били друг об дружку новые вещи… Всем было жаль хороших вещей…
— А хорошие были вещи? — заискрились зеленые с желтинкой глаза у Гаши, потянулись к Андрею.
— О! — рассердился Андрей и полушутя замахнулся на жену кулаком, так что она в страхе присела. — А тебя уже завидки берут на те вещи? — с презрительной гримасой спросил он.
Гаша вспомнила про Ксению Дмитриевну, взглянула на нее, застыдилась и рассмеялась.
Ксения Дмитриевна сидела все время в сторонке, в дальнем углу дивана, и своими черными, осторожными, как бы нерусскими глазами внимательно изучала Андрея.
Что это за человек?
Факт тот, что ей с ним необычайно легко. Что делает его все-таки человеком приятным, несмотря на его совершенную неотесанность и ужасную некультурность? В чем тут тайна? Почему даже большой, красный, мужицкий нос и сильно косые глаза нисколько не делают его безобразным, а скорее, наоборот, придают ему еще большую естественность, законченность, почти трогательность? Где разгадка всему этому? Что за сфинкс полулежит сейчас перед ней в кресле, с дремлюще-безразличным лицом, с протянутыми вперед косолапыми ногами?
Этот Андрей и тот Геннадий Павлович!
Оба мужчины, а какая между ними колоссальная разница!
Кто из них двоих лучше?
И чем больше Ксения Дмитриевна присматривалась к Андрею и Гаше, тем сильнее чувствовала, что ей все нравилось в этих простых людях, даже то, что они за обедом брали с тарелок вареное мясо не вилками, а пальцами. В этом она тоже усматривала какую-то ихнюю, глубинную, неприкрашенную народную правду.
Не беда, если эти люди не задаются большими целями. Зато они не раздираются и несбыточными мечтами.
Они живут просто и реально, как просто и реально живет на земле все.
За обедом у них были сегодня наваристые мясные щи, крутая гречневая каша с пережаренным в масле луком и ржаной хлеб.
Ржаной хлеб! Как они его хорошо едят! Как они к нему по-особенному относятся! В каком он у них, чувствуется, большом почете! Без ржаного хлеба они не сядут обедать. За обедом он идет у них в корню.
В этом она видела все ту же великую мужицкую правду, верность земле.
Они и породившая их земля составляют одно. А что представляет из себя она, их бывшая барыня? И каким путем почерпнуть ей от них для себя хотя чуточку этой русской почвенной земляной силы? Каким образом выжать ей из себя, как воду из губки, всю старинную, насквозь пропитавшую ее гниль?
— Андрюша, — заговорила Гаша с мужем о деле, когда все сели за жиденький чай с прозрачным вареньем из антоновских яблок. — Ты, понятно, знаешь, мы с тобой не раз об этом уже говорили, что я могла бы набирать по больницам гораздо больше заказов на белье, чем набираю сейчас. Но мне дети мешают, мне детей не на кого доверить. А без присмотра их тоже нельзя оставлять. Ксении Дмитриевне нужен угол, койка, где она могла бы ночевать, а нам нужен человек, такая женщина, которой можно было бы препоручить наших детей. Ты ничего не будешь иметь, если она у нас поживет несколько время и за это время присмотрит за нашими детьми?
— Это временно, — вставила со своего места Ксения Дмитриевна, сильно волнуясь. — Это временно, — еще раз повторила она. — Пока я где-нибудь устроюсь.
Андрей оторвал от блюдечка с чаем багровое в поту лицо, навел на кончик носа, как на мушку ружья, косящие вовнутрь глаза, что-то трудно проглотил или чем-то поперхнулся, должно быть слишком горячим кипятком, потом сказал:
— Что ж. Пущай, если хочет, остается у нас. Места у нас хватит, — скользнул он неторопливо косыми глазами по полу. — Тут еще душ десять положить можно.
Только и всего сказал он. И сказав, тотчас же перестал думать об этом.
Отнестись к этому ‘вопросу’ проще, чем отнесся он, уже было нельзя.
А Ксения Дмитриевна, пока дослушала до конца его ‘ответ’, чуть не умерла от разрыва сердца.
Разрешил! Согласился! И как!
И ей стоило невероятных усилий, чтобы не разрыдаться.
Неужели еще сохранились такие люди, такие нравы?
Вот она — земля! Вот в чем сила земли!
— Значит, остаетесь у нас, — прозвучал голос Гаши, очень довольной.
Ксения Дмитриевна подняла на нее лицо, полное безмолвного восхищения Андреем.
А глаза Гаши, казалось, говорили ей в ответ: ‘Вот видите, какой он у меня!’
И с этой минуты бывшая госпожа осталась жить у своей бывшей горничной.
Гаша, счастливая, что отныне у нее будет компания, немедленно бросилась отводить Ксении Дмитриевне место, уютный уголок за платьевым гардеробом, принялась стелить для нее постель на длинном, похожем на мучной ларь сундуке, под окованной крышкой которого хранились ее и Андрея богатства…
Чрезмерное обилие резких впечатлений, несколько предыдущих бессонных ночей и непривычная, хотя и мягко постланная постель сделали то, что Ксения Дмитриевна с вечера долго не могла уснуть. Обрывки каких-то ненужных мыслей сами собой лезли ей в голову, волновали ее, разгоняли сон… Голодный 1921 год… Она, больная сыпным тифом, почти умирающая, без сознания, лежит в Харькове, в постели… Геннадий Павлович не отходит от нее, ночей не спит, изо всех сил старается спасти ей жизнь, рискует сам заразиться и умереть…
Горло Ксении Дмитриевны сдавили спазмы, и, сотрясаясь на крышке сундука, она разразилась в темноте за гардеробом истерическим плачем.
— Это ничего, это хорошо, поплачьте, поплачьте, — успокаивала ее прибежавшая к ней Гаша, в одной сорочке, босая, с распущенными по плечам золотистыми волосами, усевшись на сундуке. — Слезы дают женщине облегчение, это я по себе знаю. Вы думаете, мне не приходится плакать? И-эх, Ксения Дмитриевна! Дорогая моя! Наше дело женское, и если мы, женщины, друг дружку не пожалеем, то кто нас пожалеет?
Голос ее сорвался, она припала головой с распущенными волосами к изголовью Ксении Дмитриевны, и к бурному рыданию одной женщины присоединилось рыдание другой.
Часы пробили пять.
В высоких окнах зеленовато серел московский рассвет.
Из спальной комнаты доносилось могучее храпение Андрея. И казалось, что это спит и храпит всей своей объемистой утробой сама земля.

VI

Чтобы отвлечь мысли от Геннадия Павловича, не сжигать себя любовью к нему, не терзаться ревностью, Ксения Дмитриевна, живя у Гаши, старалась как можно больше взваливать на себя домашней работы.
Она вставала раньше всех, ставила в кухне старый медный самовар — новый, никелированный, ставили по праздникам, — доставала из-за оконной рамы свинину, нарезывала ее ломтиками, поджаривала с картошкой на примусе, будила хозяев завтракать, ела и сама с ними, отправляла Андрея в гараж на работу, Гашу на рынок за провизией для обеда, поднимала детей, одевала их, мыла, причесывала, варила для них манную кашу на молоке, кормила, разнимала, когда они во время еды дрались ложками…
Девочки, встав с постели, обходили квартиру и, нигде не найдя матери, валились на пол, корчились в конвульсиях, ревели: как смела мать уйти без них!
Орали они ужасно.
— М-ма-м-маа!.. — голосила одна, младшенькая, коротеньким червячком катаясь по полу.
— Где мам-маа?.. — выла другая, старшенькая, извиваясь на полу рядом.
Ксения Дмитриевна пускалась на хитрость.
— Мама ушла на рынок купить вам по конфетке, — говорила она. — Вот она, кажется, уже пришла, слышите, кто-то в передней стучится? Тише!
Девочки переставали реветь, приподнимали с пола красные, вспухшие от слез рожицы, ожидающе глядели на дверь: не покажется ли мать.
А Ксения Дмитриевна в этот момент, не давая им опомниться, отвлекала их внимание в другую сторону.
— Глядите, глядите, что я вижу! — с притворным удивлением кидалась она к окну и хваталась руками за голову: — Ах, какой большой на дворе дождь пошел! Ай-яй-яй… Как теперь мама придет?
Девочки переводили свои глупые глазки от дверей на окна, прислушивались, правда ли на дворе дождь.
— А ну-ка я, — с деловым видом поднималась с пола старшенькая, шла к окну и, подставляя свои подмышки, просила подсадить ее на подоконник.
— И я, и я, — не желала отставать от нее младшенькая и, хрюкая, бежала, голозадая, на четвереньках, задрав голову, тоже к окну.
Ксения Дмитриевна сажала ту и другую на подоконник.
— У-у, — тотчас же разочарованно дулась Клавочка, глядя за окно. — Нету дождь,
— А петушок какой красненький по двору ходит, — ласково говорила Ксения Дмитриевна и гладила девочку по атласной головке. — Правда, Клавочка?
— Да, — неохотно бурчала себе под нос Клавочка, чувствующая, что ее все-таки запутали и обманули. А Женечка была очень довольна.
На слабых ножках она стояла во весь рост на подоконнике, водила посинелыми скрюченными пальчиками по оконным стеклам, удивленно таращила выпуклые глазки на самое дно глубокого двора, по диагоналям которого, как на сцене театра, бегали и туда, и сюда люди: кто с топором в сарай колоть дрова, кто с переполненным ведром к мусорному ящику, кто всем семейством развешивать на веревках мокрое белье…
Тем временем приходила с базара Гаша.
Спешащая, раскрасневшаяся, она вносила с собой в квартиру волнующую свежесть утра, раздевалась, сдавала купленные продукты Ксении Дмитриевне, говорила ей, что готовить на обед, а сама, не теряя ни минуты, садилась на весь день за швейную машину.
Ксения Дмитриевна набрасывала себе на плечи старый пиджак Андрея, хватала из-под русской печи тяжелый колун, неслась с ним вниз, во двор, приходила оттуда с наколотыми дровами, топила плиту, приготовляла обед…
В то же время она не переставала смотреть за девочками.
Клавочка готовила на полу ‘обед’ в игрушечных кастрюльках для своей навеки закоченевшей ‘Катьки’. Женечка сидела голеньким задом на жирном кухонном столе рядом с работающими руками Ксении Дмитриевны, рядом с горой накрошенной для щей свежей капусты и тщетно старалась укусить беззубым ртом громадную пирамидальную кочерыжку…
С детьми было много хлопот. Клавдия сама садилась на горшочек, Ксении Дмитриевне только приходилось беспрестанно расстегивать и застегивать ей панталоны, а Женечку только еще приучали к этому, и Ксения Дмитриевна то и дело бегала стряпкой подтирать за ней лужицы…
И все-таки Ксения Дмитриевна никогда не ожидала, что дети одним своим присутствием смогут ей порой доставлять такое громадное наслаждение. Больше всего она любила наблюдать обеих девочек спящими в своих кроватках. Ярко горело в комнате электричество, и у девочек были розовые сквозные личики, доверчивые закрытые глазки, безмятежное дыхание. И Ксения Дмитриевна долго не могла оторвать от них очарованных глаз, стояла над их кроватками, смотрела, старалась проникнуть в великую тайну бытия, думала. Неужели и она когда-то была такая? Неужели и она когда-то была способна так крепко, так безмятежно спать, несмотря на яркий свет и громкий говор? Почему жизнь так скоро ломает, коверкает природу людей?.. Неужели люди не могут продлить этот период своей детскости? Неужели нельзя изменить человеческую жизнь к лучшему?
Ксения Дмитриевна всей душой полюбила девочек, привязалась к ним, научилась великолепно ладить с ними.
И через два-три месяца по всей коммуне шоферов прошел слух, что у шоферши Гаши живет женщина, которой без всякого страха каждая мать может доверить своих детей. И многие матери-работницы, уходившие с утра на работу, заносили на день своих ребят, с согласия Гаши, на попечение Ксении Дмитриевны. Прошло еще два-три месяца, и в кухне Гашиной квартиры к удовольствию всей коммуны образовалась настоящая ‘детская комната’.
Иногда в ‘детскую комнату’ прибегала какая-нибудь бездетная жительница коммуны, с озабоченным лицом, с посудой для молока в руках.
— Ксения Дмитриевна, дайте, пожалуйста, мне какого-нибудь дитя на минутку, которое полегче. Мне только до ‘Крестьянского союза’ добежать, без очереди молока взять. А то, если без дитя, очередь очень большая.
— Вот спасибо! — приносила она через несколько минут ребенка обратно, очень довольного выпавшей на его долю прогулкой.
Матери по мере своих сил давали воспитательнице за ее труды помесячную плату, и у Ксении Дмитриевны появились первые заработанные личным трудом деньги…
Гораздо слабее она проявляла себя в качестве домашней хозяйки.
Особенно трудно ей было управляться со скоропортящимися продуктами, привозимыми стариками Андрея и Гаши в Москву из деревни.
Старики, крестьяне-бедняки, стеснялись приезжать в Москву к своим детям с пустыми руками, чтобы дети не подумали, что они желают на даровщинку попользоваться их богатством, кровом, самоваром, харчами. И приезжали ли из Рязанской губернии отец Андрея или мать Гаши, приезжали ли их шурины, зятья, братья,’сестры, свояки или просто земляки, надеющиеся поступить в Москву на фабрику работать, все они в виде подарка, чтобы Андрей и Гаша лучше их принимали, привозили им что-нибудь из деревенского съестного. И в доме иногда собиралось ведра два топленого рязанского молока, корзины две треснутых и протекающих яиц, несколько пар битых кур, подернутых скользкой плесенью, липнущая к рукам телятина…
Но больше всего Ксению Дмитриевну удручала почему-то свинина.
Чаще всего случалось так, что кто бы ни приезжал к ним в Москву из Рязанской губернии, все непременно привозили свинину: тот — пуд, тот полпуда… И Ксения Дмитриевна не знала, что с этой свининой делать. Она подавала ее во всех видах и во всех случаях, и на завтрак, и на обед, и на ужин, и с собой Андрею на работу, и совала уезжающим из Москвы на дорожку. По воскресным дням на свободе все в доме старались есть свинину целый день, пичкали ею детей, потчевали гостей. И куда бы ни отправлялись в торжественные праздники Андрей, Гаша, Ксения Дмитриевна и их приезжие родственники — в сад ли с музыкой, в Госкино, на лекцию об аборте или на диспут о патриархе Тихоне, — везде они сидели и тягостно думали о свинине, как бы она не испортилась дома. И, не дождавшись окончания акта в театре или речи оратора на диспуте, они вдруг тяжко поднимались со своих мест и всей многочисленной компанией, на удивление публике, длинным гуськом пробирались к выходу, удрученно спешили домой доедать бесплатную свинину.
— А ты как думаешь, Гаша, — озабоченно спрашивал по дороге Андрей у жены, — она за это время, пока мы ходили, не могла завоняться?
— Навряд, — говорила Гаша, чтобы успокоить себя и других, а сама тотчас же прибавляла: — Но мы должны изо всех сил стараться съесть ее сегодня. Иначе завтра она испортится.
И все ускоряли шаги.
Ксению Дмитриевну, как заведующую этими делами, посылали вперед…
Так с утра до ночи носясь по дому то за тем, то за этим, возясь с детьми, то с Гашиными, то с чужими, Ксения Дмитриевна, вспомнив о Геннадие Павловиче, любила потешить себя гордой мыслью, что было бы с ним, если бы он увидел, какая она сделалась хлопотунья, как научилась в Москве зарабатывать?!

VII

Андрей был на работе.
Дети спали.
Гаша при электрическом свете шила больничное белье, откладывала в сторону готовое, принималась за новое.
Ксения Дмитриевна сидела за тем же столом, рылась в картонной коробке с письмами Геннадия Павловича и, чтобы Гаше было веселее работать, прочитывала некоторые из писем вслух.
Читала она резко, с раздражением, с намеренным подчеркиванием наиболее примечательных мест.
— ‘…Сознайся, Ксюша, ты только языком болтала о своем стремлении к умственному развитию, к духовному совершенствованию. Ты только повторяла заученные красивые слова, вроде наиболее памятных мне: ‘гармония чувств’, ‘поэзия переживаний’… Теперь мне вспоминать об этом смешно, а тогда, когда я был моложе, глупее, я, естественно, верил этой галиматье. Я верил всем сердцем, что в трудах и борьбе ты вместе со мной будешь стремиться сделаться человеком’.
— Вот видите, — сказала Ксения Дмитриевна. — Он все напоминал мне, чтобы я старалась ‘сделаться человеком’. Как будто я была не человек.
— А кто же вы? — спросила Гаша. — Собака? Ну нет, мой муж меня собакой еще не обзывал, нет!
Ксения Дмитриевна, прежде чем читать дальше, пропустила несколько маловажных строк.
— ‘…И что же в конце концов у нас с тобой получилось? Или ты думаешь, я ничего не замечал, убаюканный твоими сладкими речами? Нет, дорогая моя, я все замечал и глубоко страдал. Я не мог видеть, я не мог переносить, как ты абсолютно ничего не делала, ничем не интересовалась, ни на йоту не развивалась и как все это нисколько не смущало тебя. Аллах тебя ведает, чем ты жила. Когда же я напоминал тебе о твоих ‘красивых’ словах и прекрасных намерениях, ты постоянно ссылалась мне на внешние, якобы неблагоприятные обстоятельства, просила подождать, злилась, говорила, что ‘нельзя же все сразу’. И вот, наконец, грянула революция. Я подумал, — слава аллаху! — может быть, революция разбудит тебя, может быть, она встряхнет тебя, заставит серьезно задуматься над собой, за что-нибудь взяться. Ничуть не бывало! За все время революции ты не прочла ни одной газеты. Скажешь, это мелочь? Но как она характерна для тебя, как для женщины вообще и ‘жены мужа’ в особенности. Еще бы! Ты добилась своего, ты достигла всего, ты ‘устроилась’, ты уже ‘замужняя женщина’, чего же тебе еще желать?..’
— Неправда! — вырвался из груди Ксении Дмитриевны возмущенный крик, руки ее задрожали, ресницы заморгали. — Неправда! Я никогда не говорила, что мне уже больше ‘нечего желать’! Напротив! Я многого желала! Прежде всего я желала учиться, а он смеялся над этим, настаивал, чтобы я служила, зарабатывала.
— Это не муж, если жена работает, — сказала Гаша. — Я работаю по охоте, а не потому, что муж мне велит. Если бы я сейчас бросила работать это белье, мой Андрей ничего бы мне не сказал. А если бы сказал, я бы ушла от него. На кой черт мне муж, если я сама на себя зарабатываю!
— ‘…Между тем, — читала дальше Ксения Дмитриевна, — революция все сдвинула со своих мест. Жизнь делалась все труднее объективно. И я напрасно ожидал, что ты, быть может, поймешь новую создавшуюся обстановку. Ничего подобного! Ты с прежним легкомыслием порхала по поверхности жизни… В таком состоянии застает нас с тобой голодный год. Я работаю, я надрываюсь, я изнемогаю в борьбе за жизнь. Что же в это время делаешь ты, моя ‘жена’, моя ‘подруга’, мой жизненный ‘товарищ’? Как помогла ты мне, как поддерживала ты меня? Вспомни: одни упреки, одни жалобы, что я ‘погубил’ твою жизнь. Но это еще большой вопрос, кто из нас кого погубил…’
— И все врет! — покраснела до корней волос Ксения Дмитриевна от обиды. — Я продавала тогда на толчке наши домашние вещи, свои наряды, старалась, чтобы ему было легче!
— Напрасно, — помотала головой Гаша с неодобрением. — Напрасно продавали свои вещи. Пусть бы он свои продавал.
— ‘…И вот, — читала Ксения Дмитриевна, — из нашего дома выветрились последние намеки на ‘семейный уют’. Семьи не было. Была одна пустота плюс безграничная, ежеминутно подогреваемая досада. Была некрасивая и непродуктивная совместная жизнь, странное сожительство под одной кровлей двух человеческих существ, неизвестно для кого и для чего нужное… Словом, дорогая моя, утвержденный обычаем образец старого брака не удовлетворил меня, пришелся мне не по вкусу. Кто знает, быть может, у нас с тобой когда-нибудь еще и явится возможность организовать семью нового, не буржуазного типа. Но пока нам ничего другого не оставалось, как только отпустить друг друга на свободу и сделать это по возможности тихо, без скандала, по-хорошему, оставаясь друзьями…’
— ‘Друзьями’? — возмущенно подхватила Гаша. — Ну нет, Ксения Дмитриевна, я бы так просто его не отпустила! Я бы с него свое взяла!
— Теперь вы сами, Гаша, видите, что это за человек! — обрадовалась Ксения Дмитриевна поддержке и начала жаловаться: — Если бы вы знали, как строго он относился ко мне, как однобоко судил обо мне! Он старался выискивать во мне только одно дурное! А хорошего ничего не замечал! А всей моей безграничной любви к нему не видел! Несчастная я!
— А что это там сбоку приписано красным карандашом? — нагнула лицо Гаша к самому столу и пальцем указала на оборот письма.
Ксения Дмитриевна перевернула письмо и прочла: ‘Мои денежные дела по-прежнему скверны, сейчас июль, а нам за март еще не платили…’
— Это неинтересно, — с брезгливым чувством поморщилась Ксения Дмитриевна и возвратилась к прежнему месту письма: — ‘…Скажи сама, зачем нам было притворяться? Зачем лгать? Зачем сохранять видимую оболочку семьи, когда никакой семьи у нас не было? К чему было обманывать других и насиловать собственную совесть? Разве не лучше было сделать то, что мы с тобой в конце концов и сделали: разойтись и для большей прочности развода разъехаться на жительство в разные города? Верь мне, что, будь у меня тогда деньги, я предложил бы тебе разъехаться нам даже в разные государства…’
— ‘В разные государства’! — горько рассмеялась Ксения Дмитриевна, подперла голову руками, и из ее внезапно напухших глаз закапали на стол слезы. — Он даже за границу согласен был уехать, лишь бы подальше от меня! И это за всю мою любовь к нему! А я-то! А я-то, дура, как любила его, как много вкладывала в любовь к нему! Я всю душу ему отдала! О, если бы он хоть раз поглубже заглянул в меня! Как он не понимал меня!
Она прижала к глазам носовой платок, наклонила над столом голову, замолчала.
Гаша, не переставая энергично работать, мельком выглянула на нее из-за машины.
— Что вы, Ксения Дмитриевна! — удивленно произнесла она и заморгала влажными ресницами. — Вы очень-то не убивайтесь из-за него! С какой стати? Было бы из-за кого!
— Что же мне делать? — скрестила на груди руки Ксения Дмитриевна, с умоляющим, в слезах лицом. — Что же мне делать, когда я и сейчас продолжаю любить его, несмотря ни на что! А ему что? А ему ничего. Ему безразлично. Для них, для мужчин, любовь — это только половой акт, только одна физиология, как вовремя высморканный нос. И мы для мужчин не больше, чем носовой платок, в который можно при надобности высморкаться, не дороже чем плевательница, в которую можно при потребности сплюнуть. Ну скажите, ну разве не обидно все это сознавать!
Выкиньте его из головы, и больше ничего, — посоветовала Гаша. — Вы молодые, интересные, с хорошим образованием. И в своей жизни еще не таких встретите. — Гаша высунула из-за машины лицо: — Хотите, я познакомлю вас с некоторыми нашими холостыми шоферами? Тут двое давно не дают мне покоя. ‘Познакомьте да познакомьте с вашей жиличкой’. ‘Разрешите да разрешите прийти вечерком чайку попить’.
Ксения Дмитриевна безнадежно улыбнулась:
— Нет, Гаша, вы еще не знаете меня с этой стороны. У меня это происходит как-то по-особенному. Я сейчас мертвая для других.
— Ну, это мы еще посмотрим, — улыбнулась Гаша. Ксения Дмитриевна меланхолически вздохнула и продолжала чтение.
— ‘…Ты все пишешь мне, Ксюнчик, о своей ‘безумной любви’ ко мне, о том, что она у тебя не проходит, несмотря на то, что мы разъехались в разные города. Дорогая моя! С научной точки зрения это так понятно. Должен тебе сказать, что по своей психофизической консистенции ты, очевидно, принадлежишь к известным в медицине субъектам редкого типа, одержимым той или иной маниакальностью, с характерными для этого рода субъектов клинически установленными признаками…’
У Ксении Дмитриевны упали руки на стол, из груди вырвался стон отчаяния.
— Ну вот видите, Гаша, с каким равнодушием, с каким холодом ‘ученого’ он разбирается во мне, в моем чувстве к нему! Я для него не больше чем для натуралиста подобранная на земле дождевая улитка!
— Значит, не любит! — вывела заключение Гаша. — Значит, другую себе нашел.
— Не может этого быть! — не верила Ксения Дмитриевна. — Я, как женщина, всегда нравилась ему, никогда не отказывала ни в каких ласках! Пусть-ка найдет другую такую дуру!
— И уже нашел, — убежденно сказала Гаша, работая на машине.
Лицо Ксении Дмитриевны внезапно выразило испуг:
— Вы думаете, Гаша?
— Обязательно.
— Но он клянется мне, что другой у него до сих пор нет!
— Это ничего не значит. Мужчина может ‘клясться’ в чем угодно.
Ксения Дмитриевна закрыла глаза.
— О! Это самое ужасное для меня, самое мучительное! Сидеть здесь и знать, что вот сейчас там, в Харькове, другая заменяет ему меня!
Она раскрыла глаза, судорожно разжала пальцы рук, порылась в коробке с письмами.
— Вот тут он где-то опровергает это… ‘…Категорически утверждаю, что внутренняя драма моего разлада с тобой и вообще разочарования в семье буржуазного типа созрела у меня сама собой, без давления извне какими бы то ни было новыми ‘увлечениями’. Теперь, после такого урока с тобой, ‘увлечься’ вновь мне очень трудно, почти невозможно. Так что твоя звериная ревность и угрозы ‘приехать в Харьков, чтобы растерзать на месте нас обоих’, тут по меньшей мере неуместны и лишний раз подтверждают ту твою одержимость, о которой я тебе писал в прошлый раз. Повторяю: у меня нет никого и живу я один. Думаю, что вообще я не способен на любовь с женщиной, я способен на кооперацию с женщиной…
…Что же касается того, дорогая, что ты в Москве сходишь с ума без меня, то опять-таки, становясь на научную точку зрения, я вижу в этом одно физиологическое. Будь, деточка, взрослой, постарайся поскорее найти себе мужчину, который физически заменил бы тебе меня. Свет не клином сошелся на мне. И ты не урод. При желании человека подходящего найдешь себе легко. Попроси своих старых московских подруг с кем-нибудь познакомить тебя…’
— Учит! — отшвырнула от себя письмо Ксения Дмитриевна, и лицо ее наполнилось негодованием. — Вы понимаете, в чем тут дело, Гаша?
— Еще бы, Ксения Дмитриевна, не понимать, — остановила Гаша на минутку машину. — Об вас ‘заботится’. Не может успокоиться, пока вы не сойдетесь с другим. Все боится, что к нему в Харьков приедете.
— ‘…И, конечно, Ксюшечка, я всецело присоединяюсь к твоему сожалению о том, что, находясь почти за тысячу верст от тебя, я не могу лично помочь тебе в твоем чисто физическом томлении в этот трудный для тебя, так сказать, переходный период, пока ты перейдешь к другому мужчине…’
— Ну не подлец он после этого! — посмотрела Ксения Дмитриевна на Гашу, оторвав от письма взгляд. — Как будто речь идет о моем переходе на другую службу или о переезде на новую квартиру!
Гаша в ответ только втянула голову в плечи, не прекращая энергично вертеть колесо машины.
— ‘…К сожалению, Ксюша, финансовый кризис мой продолжается, сейчас ноябрь, а нам еще не выдавали за июль. Столь неаккуратное получение жалованья путает все мои планы, губит в самом зародыше все мои благие пожелания, и мне очень неловко перед тобой, что я за все это время не мог тебе выслать денег. Кальсоны получил и благодарю…’
— Как?! — остановила Гаша машину, вся посунулась вперед, в ужасе вытаращила на Ксению Дмитриевну глаза. — Значит, это вы ему послали те новые кальсоны, ему, ему? А говорили — ‘брату’… Я бы такому черту рубашки не выстирала, а вы ему шлете новые кальсоны! Такими женщинами, как вы, мужчины пользуются.
Ксения Дмитриевна смущенно закусила губы…

VIII

— Она женщина деликатная, ученая, не нам пара, — усердно строчила на машине Гаша и полушепотом говорила сидевшему рядом с ней шоферу Чурикову. — И с ней нельзя того обращения иметь, как с нашей сестрой, деревенской. Это вы тоже возьмите во внимание, Иван Васильевич.
— Я деликатную и ищу, Агафья Семеновна, — играл всеми мышцами тела Чуриков, молодцеватый крепыш, лет около тридцати, с чисто выбритым лицом, прямо из парикмахерской, одетый во все новое. — Я деликатную и ищу, — возбужденно повторил он, снял с френча пушинку, расправил галифе, подтянул блестящие голенища сапог. — Определенно! Постольку поскольку! А деревенскую я нипочем не возьму! Что я с ней буду делать? А с этой и поговорить можно, и пройтись не стыдно. Как говорится, все шышнадцать удовольствий.
— Ее, если поднять из бедности… — прищурилась с восхищением Гаша.
— Я подыму! — горячо ударил сапог о сапог Чуриков, точно пред кем-то расшаркиваясь. — Определенно!
— А если ее одеть, как она одевалась раньше, когда я у нее жила…
— Я ее одену! Постольку поскольку!
— Я сейчас позову ее, — встала из-за машины Гаша и вошла в ‘детскую комнату’.
Чуриков вскочил на ноги, засуетился, осмотрел на себе новое платье, петухом зашагал взад-вперед по комнате.
0x08 graphic
Плоско подстриженные волосы на его кубической голове стояли жесткой, густой щетиной. Новые сапоги по-праздничному скрипели…
Чувствуя приближение невесты, он не столько из нужды, сколько ради приличия энергичной походкой прошелся в дальний угол комнаты, за голубой раструб граммофона и шумно высморкал там нос, сперва выпустил в крепкий паркетный пол тяжелую пулю из левой ноздри, а правую прижимал пальцем, потом таким же образом расплющил о паркет свинец, выпущенный из правой ноздри.
— Иван Василич Чуриков! — отрекомендовался он Ксении Дмитриевне, едва она вошла в комнату, интересная, красиво причесанная, успевшая где-то припудриться. — Вот они меня хорошо знают, — указал Чуриков пальцем на Гашу. — Пять лет живу в этом доме! Определенно!
— Чего же вы стоите? — засмеялась взволнованная Гаша. — Садитесь, поговорите, а я пройду к детям.
Она ушла в кухню, и жених с невестой остались вдвоем.
Ксения Дмитриевна, с высокой бальной прической, красивая смуглянка, соблазнительно похожая на богатую иностранку, сидела в кресле и, выслушивая Чурикова, соединяла на своем лице выражение гордости со скромностью.
Чуриков ездил возле нее по паркету на венском стуле и с неиссякающим красноречием рассказывал ей о себе.
…Жалованье он получает, конечно, хорошее. Многие семейные не получают такого жалованья. Но вот беда: он холостой, и деньги расходятся у него зря. Некому смотреть за его деньгами. И если сказать правду, он не жалеет своих денег: не для кого их беречь. По своим природным способностям он мог бы зарабатывать денег и еще больше’, в два раза больше, ему предлагали, но он не хочет. Для чего? Для кого? Где та симпатичная, скромного поведения женщина, которая благодаря своему образованию сумела бы с умом распорядиться его большими деньгами?..
— …Определенно!
— …Постольку поскольку!
Со стороны здоровья он тоже очень много теряет благодаря своему холостяцкому существованию. Взять обеды. Что может быть отличнее обедов у себя дома? А он, как и другие холостяки из их гаража, принужден обедать в столовых, от которых у них у всех дерет животы. Тут надо работать, а тут хочется кричать караул, чтобы спасали. Тут надо гнать машину по делу, а тут правишь в ближайший двор. Подрыв и здоровью, и службе.
Что же касается дорогих гастрономических закусок, которые он иногда покупает в лучших магазинах, возвращаясь вечерами с работы, то они у него пропадают большею частью даром: некому есть, нет того женского деликатного существа с тонким вкусом, которое сумело бы почувствовать, сколько какая закусочка стоит. А угощать лиц посторонних нет никакого расчета. По той же самой причине и хлеб у него в доме залеживается, черствеет, жалко смотреть. Заводятся мыши. За мышами следом идут в дом крысы. Донимает в летнее время клоп, за которым у холостого человека некому смотреть…
Зато у женатых шоферов совсем другое дело. Им не надо тратиться на дорогие закуски. У них все, даже горчица, приготовляется дома. Женатый шофер, подобно помещику, по воскресным дням спит на перине до 12 часов дня, обложенный со всех сторон малыми ребятами, как поросятами. А проснувшись, он прежде всего слышит идущий из русской печи сдобный запах пирогов с капустой и с яйцами…
— …Определенно!
Кроме того, у него, против других шоферов, есть скверная привычка каждую неделю менять белье. Это тоже приносит ему большие убытки, так как за стирку белья в прачечных берут очень дорого. Не говоря уже о том, что после двух-трех стирок в прачечных от белья остаются одни пуговицы, да и то не все. Точно так же у холостого шофера обстоит дело и с другими домашними вещами. Люди гоняются за хорошими вещами. И он гонялся бы. Но пока что не хочет. Не для кого стараться. Для кого он будет стараться заводить разные тумбочки, вазочки, плевательницы? Кто на них будет любоваться? Кто на них будет плакать и смеяться? Кто их будет беречь, жалеть, как своих родных детей? Кто за них будет вечно благодарить его, любить, баловать? Где у него тот одушевленный предмет, которому можно было бы доверить хорошую вещь, чтобы она безвременно не пропала?
И наконец, когда холостой шофер уходит из дома, ему некого оставить караулить квартиру, и его постоянно обворовывают…
— …Постольку поскольку!..
Чуриков придвинул свой стул вплотную к креслу Ксении Дмитриевны.
— Сказать по правде, в настоящее время у меня только одна радость. Это выйти из своей трудовой комнаты и смотреть на вас, Ксения Дмитриевна, когда вы проходите по нашему калидору с детишками на прогулку.
Ксения Дмитриевна, нервная, красная, все время хохочущая, вскричала высоким, неестественным, деланным голосом:
— Так это вы тот неизвестный гражданин в зеленых подтяжках, который всегда стоит в дверях той комнаты, что у лестницы, и пожирает меня глазами?
— Да. Я. Очень приятно бывает смотреть. Постольку поскольку! А над подтяжками, Ксения Дмитриевна, вы не смейтесь, они заграничные, наша промышленность таких еще не вырабатывает. Определенно!
Он помолчал, потом ни с того ни с сего весело заржал в сторону и вверх, попрыгал вместе со стулом на месте, как молодой воробей, и произнес тихо:
— Только надо с этим поскорее решать, согласные вы быть моей женой или нет. А то Агафья Семеновна могут обидеться, что мы у них столько время комнату занимаем и отрываем их от работы.
— Вы хотите, чтобы я сейчас вам ответила?
— Определенно! Постольку поскольку!
— Ого!
— А чего же тянуть? Тянуть, Ксения Дмитриевна, хуже. Надо так: раз-два и готово. Поскольку вы сейчас можете решить, постольку вечером можете перебраться ко мне.
Ксения Дмитриевна раскатилась нервным деланным смехом. Чуриков с рассудительным лицом продолжал:
— Самое необходимое в квартире у меня есть, а в воскресенье вместе сходим на Сухаревку и приобретем что надо по дому на ваше усмотрение: какое-нибудь ведро, какую-нибудь лоханку.
— Та-ак, — вздохнула Ксения Дмитриевна, утомившаяся хохотать, и лицо ее вдруг приняло другое выражение. — Вот что, уважаемый, как вас, Иван Василич, кажется…
— Да, Иван Василич! — почтительно поклонился Чуриков, привстав вместе со стулом, как бы прилипшим к его заду.
Так вот что, Иван Василич. Выслушайте меня. Я нисколько не сомневаюсь в том, что вы хороший человек. Но одного поверхностного впечатления мало, чтобы дать согласие стать вашей женой. Тут еще нужны и более основательное знакомство с человеком, и чувство любви к нему, и прочее. Я же вижу вас в первый раз, ничего не слыхала о вас ранее. И признаться, мне уже подозрительна ваша поспешность, ваша горячка. Вам непременно сейчас же дай ответ, а вечером переселяйся в вашу комнату. И бог вас знает, что вам во мне нравится, что вам от меня надо и как вы на меня смотрите: только как на женщину или же видите во мне и человека? А последнее для меня очень важно, важнее всего.
Ксения Дмитриевна сделала маленькую паузу и нерешительно сказала:
— Есть и еще одно обстоятельство…
— Какое? — испугался Чуриков.
— Вот какое: как вы думаете, смогу ли я быть вам хорошей парой, я, происходящая из другой среды?
Чуриков повеселел, заблистал:
— Я за такой и гонюсь. У нас все за такими гоняются. Постольку поскольку!
Ксения Дмитриевна взялась рукой за лоб и рассмеялась слабым неудавшимся смехом, почувствовала вдруг, что ей больше хочется плакать, чем смеяться.
— Почему же вы за такими ‘гоняетесь’? Что вы видите в них хорошего?
— Вроде как завлекательней! Захватистей! Определенно!
Ксения Дмитриевна, полная странной усталости, чтобы не потерять сознания, пересилила себя, встала, прошлась по комнате, остановилась в дальнем углу, прислонилась одним виском к холодной кафельной печке, задумалась.
Подозревает ли Геннадий Павлович, какой ценой она пытается ‘устроиться’ в Москве?
Чуриков сидел на стуле, лицом повернулся к ней, проводил раскаленной ладонью по ершистым волосам и тоже думал.
Что ей еще сказать? Кажется, все главное уже сказано. А между тем чувствуется, что еще чего-то не хватает, самого пустяка…
— Гаша! — подошла Ксения Дмитриевна к кухонным дверям. — Можете идти. Наши ‘секреты’ окончены.
Из кухни моментально вбежала в комнату Гаша с красным, пожираемым любопытством лицом, с расширенным, нюхающим воздух носом.
Она кольнула пытливым глазом одного, другого, потом спросила:
— Ну, как у вас тут дела?
— Дела скверны, — лениво отозвалась Ксения Дмитриевна, валясь на диван.
— Они не согласные, — указал на нее пальцем Чуриков.
— Нет, правда, скажите, на чем-нибудь порешили? — спросила Гаша и опять подозрительно посмотрела на одного, на другого, не скрывают ли от нее. — На свадьбе скоро будем гулять? — пошутила она.
— Порешили на том, что свадьбы нашей не бывать, — как бы со злым торжеством произнесла Ксения Дмитриевна, полулежа на диване и ни на кого не глядя.
— Что так? — удивилась Гаша.
И ей пришлось выслушать от них обоих содержание их беседы.
— Чудак вы, Иван Василии! — посмеялась она. — Ну разве же так делают? ‘Ответ сейчас, начинать жить вечером’. Все-таки надо сообразоваться, кому вы предлагаете. На такое не каждая согласится.
— Это я им к примеру предлагал, — оправдывался Чуриков, вдруг почувствовавший страшный прилив жара и расстегивая на себе френч, — определенно! Другая сама торопится, чтобы вроде не дать человеку опомниться. Постольку поскольку.
— Надо было не так, — учила его Гаша. — Сегодня надо было бы только поговорить с невестой об ее родных, рассказать ей о своих, показать свой характер, узнать ее. Завтра прошлись с ней вдвоем в кино. Послезавтра прокатились бы на вашей машине. Потом можно было бы поставить самовар, накрыть на стол чистенькую скатерть, попить чайку, посидеть и уже сделать предложение в окончательном смысле. А не так!
— Моя машина вчерась стала в ремонт, оттого я сегодня и гуляю, — сказал Чуриков. — Но если Ксения Дмитриевна захотят, для них я в два счета могу другую машину достать, и эта будет чище моей. Определенно!
Он встал, закланялся перед диваном, на котором полулежала Ксения Дмитриевна, бледная, с лихорадочно блестящими красивыми глазами.
— Ксения Дмитриевна! Желаете, прокатимся куда-нибудь сейчас! Погода хорошая, время тоже позволяет. Постольку поскольку!
— Куда я с вами поеду? — с беззащитным видом повела Ксения Дмитриевна узкими плечами.
— Хоть в Сокольники, хоть в Петровский парк. Можно махнуть в Останкино, там тоже есть где посидеть. Определенно!
Чуриков сверху вниз вперил в невесту круглые желтые ястребиные глаза.
— Можно в нашем кооперативе взять чего-нибудь с собой на дорогу. В нашем кооперативе все дешевле, чем везде. Пирожных наберем, фруктов, наливок сладких, наливки у нас по ценам госспирта, порожнюю посуду принимают обратно, бутылки по шести копеек, полбутылки по четыре.
— Нет! Нет! — замахала руками Ксения Дмитриевна. — Замолчите! Никуда я с вами не поеду, ни в Петровский парк, ни в Сокольники.
— Я по-хорошему вас приглашаю, Ксения Дмитриевна, по-семейному. Вы не подумайте чего-нибудь. Определенно!
Ксения Дмитриевна раздраженно отмахнулась от него рукой, нетерпеливым жестом дала понять, чтобы он немедленно уходил.
— Значит, ваш отказ надо понимать в полном смысле? — оскорбился Чуриков и принял холодный тон.
— Да, в полном, в полном.
Чуриков схватил со столика свой новый каскет и, помахивая им влево и вправо, как на прогулке, направился к выходу.
— Честь имею кланяться! — со злобной галантностью отчеканил он на ходу. — Определенно!
— Я за вами закрою, — погналась за ним Гаша. — Ну? — через минуту с интересом спросила она у Ксении Дмитриевны, возвратившись в комнату.
— Жуть берет, — зябко поежилась Ксения Дмитриевна на диване.
— Отчего?
— От этих ваших шоферов. Так и вспоминаются герои из разных уголовных кинодрам.
Гаша рассмеялась.
— Ну что вы, что вы, Ксения Дмитриевна. Это вас с непривычки. А как же мы с ними живем?
— Не знаю, как вы с ними живете, но я их боюсь.
— Что так? Это вы напрасно.
— Уж очень все у них просто, — объяснила свое ощущение Ксения Дмитриевна. — И человека задушат просто, если задумают. Завезут, задушат, сбросят с машины в канаву.
Ее залихорадило.
— В Петровский парк меня зазывал… — стуча челюстями, прошептала она с таким лицом, точно на нее надвигалось страшное привидение. — В Сокольники сманивал… В Останкино…
Голос ее захрипел и оборвался.
— Что с вами, Ксения Дмитриевна! — бросилась ее обнимать испуганная Гаша. — Успокойтесь! Это вы просто от расстройства! Какие они там ‘душители’! Не бойтесь! И неужели же я отдам вас кому попало?
Вечером, когда Ксения Дмитриевна укладывала Клаву и Женю спать, а Гаша простирывала в кухне их рубашонки, с черного хода постучали.
— Кто там?
— Гаша, открой.
— А кто это?
— Я, Митриевна.
Гаша открыла дверь и впустила в кухню сморщенную, нищенски одетую старуху с темным покойницким лицом и с живыми мышиными глазками. От старухи Митриевны, по словам одного из шоферов, пахло покойником.
— Гаша, правда, что сегодня приходил к вам сватать вашу жиличку Чуриков из нашего этажа?
— Да, приходил, хотя я не знаю, из какого он этажа. А что?
— А его самого вы хорошо знаете?
— Знаю, но не очень.
— Видать, что не очень, — засуетилась Митриевна, забегала глазками из-под черного порыжелого платка. — Вы живете в четвертом этаже, а мы во втором, в одном с ним калидоре. И несчастная будет та женщина, которая пойдет за него.
— Почему? — насторожилась Гаша.
Старуха осмотрелась, заговорила тише:
— Только вы смотрите не выдавайте меня. Помните, как в прошлом году во всех этажах подписи против него собирали, когда он, пьяный, за то, что его любовница не захотела делать себе аборт, вышиб из нее ногой семимесячного ребенка?
— Да разве это он?
— Он самый. Ванюшка Чуриков. Пройдите в наш калидор, у кого хотите спросите.
Старушка повернулись и по-мышиному выскользнула за дверь.
Гаша бросила стирку, села на табурет, схватилась руками за голову…

IX

— Знаете, Гаша, о чем я вас попрошу? — обратилась однажды вечером Ксения Дмитриевна к Гаше, когда обе они сидели при электрическом свете за большим столом и по обыкновению шили белье.
Ну? — спросила Гаша, не отрывая глаз от работы.
— Больше не знакомьте меня ни с кем из мужчин.
— Как? Уже? То просили как можно больше знакомить, а то уже не хотите?
— Да. Помните, я вам заранее говорила, что у меня из этого ничего не выйдет? Ну а теперь во мне произошел окончательный перелом. У меня созрел совсем другой план.
— Не секрет, какой?
— Конечно нет. Дело вот в чем. Я решила немедленно поступить на курсы машинописи. Уже ходила справляться. Уже взяла для заполнения анкету, хочу с Андреем посоветоваться, как лучше написать, скрыть, что я окончила гимназию или нет. Курсы в ведении Моспрофобра. Учение там поставлено замечательно, по американской системе. Через три месяца — всего через три месяца, вы подумайте, Гаша! — я получаю диплом на звание машинистки-переписчицы. А там поступаю на службу в какое-нибудь учреждение, становлюсь на самостоятельные ноги и заживу по-иному…
— Это вы очень хорошо придумали, Ксения Дмитриевна, очень хорошо! — одобрила Гаша. — Этак лучше, чем дать командовать над собой какому попало мужчине. Правда, учитесь-ка на машинке писать да поступайте на хорошую должность. Тогда и мужчины хвосты подожмут, языки подвяжут. То они вас приходят смотреть, понравитесь или нет, а то вы их будете выбирать, если станете на себя зарабатывать. Тогда будете их прямо по шеям гнать. А если выйдете замуж, то и в супружестве у вое будет совсем другая жизнь. Гляньте на наших шоферш, наверное уже видали: как какая шоферша сама зарабатывает, так и муж хорош с ней, дрожит, боится, чтобы не плюнула ему в рожу и не ушла от него. А как какая не в состоянии сама копейку заработать, так и муж издевается над ней, каждую минуту вроде мстит ей, что она живет на его счет. Разве это жизнь? И-эх, Ксения Дмитриевна! И мучаются же есть среди нас которые!
— На тех курсах, — как околдованная, твердила Ксения Дмитриевна все о своем, — на тех курсах срок обучения трехмесячный, плата смотря с кого. С членов профсоюза по шесть рублей в месяц, с нечленов пятнадцать. Меня, как воспитательницу, работающую в вашей ‘детской комнате’, зачислили в союз нарпита, так что я буду платить по шесть рублей.
— Это совсем недорого, — сказала Гаша.
— Недорого, но у меня и этих денег нет, — вздохнула Ксения Дмитриевна.
И они замолчали.
Гаша работала, Ксения Дмитриевна думала, высчитывала, умножала: трижды шесть равняется восемнадцати. Затратить всего восемнадцать рублей и стать совершенно другим человеком!
— Гаша,— смущенно нарушила наконец паузу Ксения Дмитриевна, — там у меня в чемодане завалялись кое-какие из моих прежних нарядов. Не купите ли вы их у меня? Я бы их совсем дешево вам отдала.
— У вас? — изумилась Гаша и отрицательно помотала головой. — Нет. У вас я не могу купить. Как же я у вас буду покупать? Да у меня совести на это не хватит.
— Все это пустяки, Гаша. При чем тут совесть? Напротив, вы спасете меня, если купите у меня мои тряпки.
— Лучше приберегите вещи для себя, — посоветовала Гаша.— Вещи всегда сгодятся. Вещи это не шутка. Продать вещи легко, а снова нажить?
И она много еще говорила похвального о вещах.
— Мне деньги нужны, — перебивала ее Ксения Дмитриевна. — Я должна поступить на курсы.
— Это два-то червонца? Такую сумму можете у кого-нибудь призанять.
— Занимать я ни в каком случае не буду, раз не из чего отдавать. Говорите окончательно: возьмете мои вещи или нет? Если не возьмете, я их татарину продам. Сама их надевать я все равно не буду, они будят во мне неприятные воспоминания, я без страдания не могу на них смотреть.
Гаша остановила машину, молчала, смотрела вниз, боролась.
— Ну вот вы какая, — сказала она наконец и подняла голову: — Давайте посмотрим, какие там вещи.
Ксения Дмитриевна вытащила из-под дивана свой большой кожаный чемодан, весь испятнанный волнующими вокзальными бумажными наклейками: ‘Харьков’, ‘Москва’, ‘Харьков’, ‘Москва’…
В пять минут они сторговались. Неприятные для Ксении Дмитриевны вещи перешли к Гаше.
И Ксения Дмитриевна со следующего дня аккуратно начала посещать вечерами курсы машинописи.
Три месяца занятий на курсах пролетели для нее как три дня.
Преподавали там превосходно, работать научилась она хорошо. Ей посчастливилось: при выдаче диплома на звание машинистки ее там же записали кандидаткой на должность в одно советское учреждение.
Возвращаясь в тот памятный для нее день домой, с дипломом в кармане, куда-то записанная кандидаткой, она первый раз в жизни по-настоящему почувствовала под ногами твердую почву.
И странное и сложное было для нее это ощущение.
Она и сама сознавала, что звание машинистки, которое она завоевала, было не из очень высоких званий. Но ей в этом событии дороже всего был самый факт сдвига ее жизни с мертвой точки.
За первым сдвигом, без сомнения, последует целый ряд дальнейших…
Вот с чего надо было ей начать свою жизнь, с изучения какой-нибудь профессии, а не с замужества с Геннадием Павловичем!
— Спасибо вам, Гаша, спасибо за все, — частенько говаривала она Гаше при всех удобных случаях. — Если бы не вы и не Андрей, если бы не ваше участие во мне, я не знаю, что со мной было бы.
— И вам спасибо, Ксения Дмитриевна, — отвечала Гаша. — Благодаря вам я от детей отдохнула и шитвом своим очень хорошо заработала.
— Многому я от вас научилась, Гаша, очень многому, — дрожал признательностью голос одной женщины.
— Полноте над нами смеяться, Ксения Дмитриевна, — звучал смущенностью и вместе гордой удовлетворенностью — другой. — Чему хорошему можно от нас научиться? Мы люди деревенские, недальновидные…
— А самое важное для меня — это то, Гаша, что я у вас от любви к подлецу излечилась! — прозвучал победно голос Ксении Дмитриевны. — За работой да за хлопотами я совсем позабыла о нем! И я только теперь сознаю, как это было хорошо, что мы развелись с ним и что я уехала от него в Москву! Иначе наша ужасная любовная канитель тянулась бы до сегодня! Подумать страшно!
— Конечно, конечно, Ксения Дмитриевна, — старалась поддержать в ней высокое настроение Гаша. — С ним вы пропали бы.
Ксения Дмитриевна положила на стол работу, заулыбалась в пространство, зажмурила глаза, потянулась, затрепетала.
— Какое это блаженство: в один прекрасный день почувствовать себя свободной от всех цепей и от любовных в особенности!
В передней раздался звонок, робкий-робкий.
— Уже знаю кто, — заулыбалась Гаша, встала из-за машины, прошла отворять парадную дверь и через минуту просунула лицо обратно в комнату: — Криворучкин, шофер с первого этажа, ‘жених’. Что сказать? Не пускать?
— Ну конечно, — пожала плечами Ксения Дмитриевна. — Я же объяснила вам, Гаша, что с этим теперь я не тороплюсь.
Гаша исчезла и вскоре возвратилась в комнату, необыкновенно веселая, подвижная, балующая, как мальчишка.
— Отправила, — с торжеством заявила она. — Страсть люблю мужчинам натягивать носы. Спрашивает: ‘Почему так?’ Говорю: ‘Раздумали выходить замуж’. А он мне: ‘Ей же хуже’. А сам сделался красный как рак да такой злой, что я поскорее захлопнула перед ним дверь. Думаю: как треснет по лбу чем-нибудь железным!
Прошел час, другой, и в передней опять позвонили, по-прежнему осторожно-осторожно.
Обе женщины весело переглянулись.
— И звонить стали, черти, потихоньку, как нищие. То-то! Хвосты подобрали. Уже прослышали, что вы сдали экзамент на машинистку, в нескольких конторах кандидаткой и скоро будете получать хорошее жалованье. У-у, собаки! Я на вашем месте прямо не знаю, что теперь сделала бы с ними!
Она встала и пошла расправляться с визитером.
— Вам русским языком говорят, что не желают! — донесся из передней ее раздраженный голос. — Как так ‘удивительно?’ Ничего удивительного тут нет. Столько время жили без мужа, проживут и еще. Спешки нету никакой.
— Кто такой? — спросила с улыбкой Ксения Дмитриевна, когда Гаша вернулась.
— Какой-то новый, незнакомый. Такой нахальный, прямо лезет! Я, говорит, только что принятый в коммуну, недавно перебрался, и вы, говорит, меня еще не знаете. И попрошу, говорит, объяснить мне: на каком основании вы не допускаете в дом неизвестного вам человека? Если бы, говорит, я был вами замечен в воровстве, тогда другое дело. А это, говорит, даже на удивление. А от самого — и духами, и помадами, и госспиртом!
Они на некоторое время замолчали и погрузились в работу.
Гаша строчила на машинке, Ксения Дмитриевна пришивала пуговицы, метала петли вручную.
— Мне теперь надо поторапливаться перебираться от вас, — печально вздохнула Ксения Дмитриевна.
— Что так? — удивилась Гаша.
— ‘Женихов’ боюсь. Мстить будут.

X

‘Дорогой Геня!
Давно не писала тебе. Но напрасно ты объясняешь’ это моей ‘леностью’, ‘праздностью’, ‘интеллигентством’ и другими пороками.
Причины моего молчания сложнее.
Прежде всего, ты представить себе не можешь, как незаметно обрастаешь в Москве множеством всевозможных ‘дел’. В Москве даже людям, ничего не делающим, всегда некогда. И каждый москвич тебе скажет, — поговори-ка с москвичами! — как трудно из Москвы собраться писать. Не пишут даже людям близким, родным. Ты же для меня сейчас такой далекий и такой чужой, каким не был никогда. Зачем же, для чего же я буду очень торопиться писать тебе?
Ты пишешь, что тебе ‘все известно’ о моем поведении в Москве, что тебе подробно ‘обо всем’ сообщают наши общие московские друзья и знакомые. Если это так, то тогда для чего же ты в нескольких письмах подряд ‘умоляешь’ меня написать тебе о том, как я ‘устроилась’ и каково мое самочувствие ‘физическое и нравственное’? О, как во всем этом я отлично вижу тебя, лжец ты этакий и притворщик! И как великолепно это дорисовывает тебя: подглядывать за мной через третьих лиц! Спрашиваю серьезно: по какому праву ты продолжаешь интересоваться мной, следить за мной? Ведь по существу между нами все было кончено еще два с половиной года тому назад, когда я, по твоему настоянию, уехала из Харькова в Москву! Оставь, пожалуйста, меня в покое, прекрати свои гнусные допросы, ‘нашла’ я себе кого-нибудь или еще никого ‘не нашла’. Какое тебе до меня дело? Мы сейчас посторонние друг другу люди.
Ты злишься и спрашиваешь, на каком основании я бегаю ‘по всей Москве’ и выставляю тебя пред твоими московскими друзьями и знакомыми человеком низким, подлым, корыстным. Я-то, Геня, никому не жалуюсь на тебя, а вот ты действительно звонишь по всему Харькову, какой я была невозможной женой, как я изводила тебя, доводила до сумасшествия. Наши общие харьковские друзья и знакомые подробно пишут мне обо всем этом…
Относительно того, как я ‘устроилась’ в Москве, мог тебе сообщить, что я уже два года живу у Гаши. Тебя удивляет, как я, с моим характером, уживаюсь со своей ‘бывшей горничной’. А вот представь, что уживаюсь. Это только с тобой я не могла ужиться, а с другими уживаюсь прекрасно. Фактически я живу у Гаши, конечно, прислугой. Нет той самой тяжелой и грязной работы, которой я не выполняла бы. И я этим бесконечно довольна. Я горжусь, что приобрела у Гаши эту выучку, этот двухлетний трудовой стаж, что прошла важный житейский факультет. Многому я тут научилась, от многих отделалась предрассудков, стала трезвой, практичной, деловой, и ты теперь меня не узнал бы. Вот у кого и тебе поучиться бы: у них, у таких людей, как Гаша и Андрей. Какие это хорошие, ясные, прозрачные до самого дна люди!
Вот тебе в двух словах о моем самочувствии, ‘физическом и нравственном’: нигде и никогда я не чувствовала себя так хорошо, как теперь здесь, у Гаши и Андрея.
Крепкие нервы этих простых деревенских людей, их примитивная жизнь, несложная психика, без ‘вывихов’ и ‘провалов’, действуют на меня самым исцеляющим образом. Я сама не ожидала таких благих для себя результатов. Точно пожила в здоровой местности. Точно подышала воздухом океана. Точно, наконец, отыскала свою мать-природу и перестала чувствовать себя ‘сироткой’. Гаша и Андрей, эти дети природы, они как бы заражают меня своим здоровьем, своим крепким настроением, своей страшной жизненной устойчивостью. И я у них совершенно излечила свое сердце, когда-то так безжалостно расколотое тобой.
Тебя я больше не люблю.
Но об этом подробно потом. Сперва окончу то, о чем начала…
Благодаря участию во мне Андрея и Гаши, я изучила в Москве важное ремесло. Я окончила курсы машинописи по американской системе, имею диплом за подписями и печатями ‘Моспрофобра’, к настоящему дню зачислена уже в пяти советских учреждениях кандидаткой на должность. Кое-что зарабатываю возней с детишками в нашей маленькой ‘детской комнате’ при коммуне шоферов. Кое-что добываю изящным рукоделием, художественным вышиванием, знакомство с которым теперь мне тоже пригодилось. А как только получу службу, так запишусь на вечерние курсы стенографии или корректуры или еще куда-нибудь, пока не решила.
Эх, и заживу же я тогда!
Но я уже и теперь живу.
Странно: звание машинистки-переписчицы само по себе ничтожное звание, это я сама сознаю, но если бы ты знал, Геня, какое оно мне дает великое ощущение своей личной силы, какую вливает в меня твердую уверенность в моем будущем! Но ты, пожалуйста, не смейся надо мной…
И никаких ‘мужей’ мне сейчас не нужно! Вот что!
Это, новое во мне, тоже очень весело переживается мною теперь. К черту вас всех! Тут, было, потянулись ко мне своими обезьяньими лапами ‘женихи’ из приятелей Андрея, когда услыхали, что я приобрела профессию и могу стать выгодной женой. Ну и прыткие же вы все, мужчины! Но я их всех прогнала от себя, отдавала на растерзание Гаши. Словом, ‘женихи’ летят от меня, как пух от ветра, я теперь, по выражению Гаши, ‘швыряюсь ими’. И на самом деле, для чего они мне? Быть их содержанкой — как когда-то я была содержанкой у тебя — для меня сейчас нет необходимости. Сейчас я сама зарабатываю на себя. А любить, если кто полюбится, можно и без ‘брака’.
Все мои помыслы сейчас о другом.
Мне сейчас до умопомрачения нужно только одно: работа, работа и работа.
И больше ничего мне не нужно.
И ты, Геня, мне совершенно не нужен. Мне непонятно, что я когда-то так беззаветно любила тебя. Была девочкой, дурой, и ты сделал меня своей рабыней, развил во мне собачью преданность к тебе. Идеал каждого мужчины — иметь рабыню с ‘собачьей преданностью’. И вот я наконец освободилась от этого рабского чувства к тебе. Цепи сорваны, любви к тебе у меня нет, я свободна.
Помнишь, Геня, ты всегда, и в разговорах и в письмах, любил мне объяснять меня, копался в моей ‘женской психологии’. Так позволь же и мне, на прощанье, хотя разик, углубиться в твою ‘мужскую психологию’. Но, предупреждаю, берегись, я буду откровенна с тобой как никогда.
Ты имел обыкновение твердить мне, что я, твоя жена, несмотря на ‘надвигающуюся мировую революцию’, не представляю из себя в ‘советском государстве’ ‘общественно полезной единицы’. По правде сказать, бывали моменты, когда эти твои фразы все-таки действовали на меня. Я думала: неужели я на самом деле такая никудышная? Но скоро я поняла скрытый смысл тех твоих фраз. Сознайся, не об ‘общественной полезности’ моей беспокоился ты. Тебе нужно было только чтобы я поступила на службу, тебе нужно было только мое жалованье, ты сокрушался только о том, что я жила на твой счет. Зачем же притягивать сюда ‘мировую революцию’, когда попросту тебе денег жаль! Мерзавец ты, а не революционер! Почему ты не поступил со мной честно, почему ты прямо не сказал мне про деньги, а прятался за ‘неокрепшее социалистическое государство’, за ‘красный призрак мирового пожара’, за всякую всячину? Громоздил на себя все, целые государства, целые миры, лишь бы спрятать себя. И все-таки себя не спрятал. Несмотря на ‘мировую революцию’, вижу тебя как облупленного, каков ты есть.
Подлые увертки мужчин!
Мы, женщины, все-таки выше, честнее вас!
И мы смелее вас!
Поэтому я углублюсь, не побоюсь, и дальше в твою ‘мужскую психологию’.
Помнишь, вначале, когда мы только еще сходились с тобой, какие ‘возвышенные’ ты произносил мне речи? Потом сравни их с последующими и, наконец, с самыми последними. Какая разница! Какие ступени от вершин в бездну! Какая крутая лестница! Разберись-ка в ней, и я тебе помогу в этом. Вначале, при первой встрече со мной, в чаду страсти, никакая цена за меня не казалась тебе дорогой. Лишь бы скушать такой аппетитный кусочек, каким я представлялась тебе тогда. А когда скушал, плата показалась тебе, человеку расчетливому, слишком дорогой. И ты всячески старался отделаться от меня и в то же время подыскивал себе жену подешевле. А то и вовсе бесплатную. А еще лучше такую, которая сама приплачивала бы тебе, служила, зарабатывала. Вот куда ты гнул, вот куда ты глядел, а вовсе не в ‘мировую революцию’. Ну а теперь, спустя два с половиной года, ответь мне откровенно: много ты их таких нашел, ‘дешевых’, или ‘бесплатных’, или согласных ‘приплачивать’? Много ты встретил ‘новых женщин’?
Хотя сейчас мне наплевать на это…
Итак, дружок, это мое последнее письмо к тебе. Можешь не отвечать на него. Не желаю иметь ничего общего с человеком, причинившим мне в прошлом столько страданий. Прощай навсегда! К. Беляева’.

XI

‘Милая Ксюша!
Вот именно такая женщина мне и нужна была всегда, какой ты стала только теперь.
Помнишь, я говорил, что, как человек науки, в чудеса не верю, но что если чудо все-таки совершится и ты переродишься, то я, быть может, еще и полюблю тебя.
Теперь чудо налицо, ты переродилась, и я вновь полюбил тебя, новую, за новое, по-новому.
Предлагаю тебе, если хочешь, немедленно возобновить нашу связь.
Вспомни наши прежние ласки, наше прежнее все. Неужели у тебя хватит сил зачеркнуть это все собственной рукой? А если это единственное счастье, которое отпускает на твою долю судьба? А если у тебя в жизни больше ничего лучшего не встретится? Поэтому долго подумай, прежде чем отвечать мне отказом…
Жизнь на Украине быстро налаживается, я уже работаю по своей специальности, служу в харьковском тресте ‘Техно-хим’. Так вот, в конторе этого треста сейчас вакантно место машинистки, и будет для нас с тобой очень удобно, если ты немедленно займешь его. Материальные условия службы сносны, что же касается формальностей, необходимых для занятия этой должности, то я, благодаря своим новым связям, сумею легко их преодолеть…
Я страшно рад за тебя, Ксюша, страшно рад!
Родители не научили — жизнь научила, революция научила.
Правда, тебе еще далеко до ‘новой женщины’, но одной ногой ты уже ступила на правильный путь. Исполать тебе!
Подумай, Ксюша, ты теперь советская служащая, полноправная гражданка, член союза, женщина-работница мировой армии труда. Будем откровенны, а кем ты была раньше? ‘Женой своего мужа’? Его домашней вещью?
И ты долго, очень долго упрямилась, боролась за старое свое положение, была контрреволюционеркой, хотела продолжать оставаться вещью. Но революция заставила-таки тебя стать человеком.
И революция поступит так с каждой женщиной: или принудит ее быть человеком, работать, участвовать в общем строительстве жизни, или вовсе уничтожит ее, сотрет с лица земли.
Ты тоже едва не была уничтожена жизнью, едва не ступила на скользкий путь. Об этом мне тоже кое-что сообщили…
Теперь о некоторых местах твоего знаменательного письма.
Я не защищаюсь, Ксюша, и не оправдываюсь ни по одному пункту твоих обвинений. Только скажу, что ты напрасно так горячишься по поводу моих слов о твоей ‘общественной полезности’. Ты утверждаешь, что на самом деле для меня играло бы роль только получение тобой ‘жалованья’. А разве получение жалованья не является свидетельством признанной ‘общественной полезности’? Ты думаешь, что громишь меня в пух и прах, когда пишешь, что во мне говорит ‘голый расчет’. Скажи, пожалуйста, а разве это плохо, когда в человеке живет расчет? С каких это пор безрасчетливый поступок лучше расчетливого? Ты все-таки хотя немного думай о том, о чем пишешь… И ‘денег’, конечно, мне тоже ‘жаль’, потому что теперь они только трудом достаются…
Встав наконец на самостоятельные ноги, ты, Ксюша, представить себе не можешь, как ты выросла в глазах всех мужчин, и моих в том числе. И тут у нас не всегда только ‘голый расчет’. Тут у нас все представление о женщине меняется, если она зарабатывает. Такую можно и уважать больше, и любить сильней. Недаром ты сама пишешь, как ‘расшвыриваешь’ женихов. А раньше у тебя их много было?
Чем брала женщина мужчину при старом режиме и чем она берет его теперь?..
…Итак, Ксюшечка, прошу: отвечай нынче же по телеграфу, согласна ли, во-первых, занять должность в конторе ‘Технохима’ и, во-вторых, быть моей женой? В случае согласия немедленно выезжай.
Место за тобой я смогу продержать только в течение пяти дней, после которых его захватят другие. Так что не спи, торопись.
Если почему-нибудь опоздаешь с отъездом в Харьков и тем потеряешь возможность получить место в ‘Технохиме’, тогда не выезжай совсем.
Если же согласна только получить эту должность, но не согласна быть моей женой, тоже не выезжай.
Словом, выезжай только в случае согласия на оба мои предложения.
Смотри же не напутай!
Ты пишешь, что записана кандидаткой на службу в пяти советских учреждениях? Тогда не лучше ли мне приехать к тебе, если ты к моменту получения этого письма будешь уже на должности? Это было бы еще лучше. Напиши мне, хватит ли нам на двоих одного твоего жалованья? Словом, отвечай немедленно на все вопросы. С нетерпением жду. Геннадий’.
‘P. S. Одного побаиваюсь: не научила ли тебя за это время Москва теории и практике свободной любви?’

XII

— Гаша! — держа в руках свежее письмо от Геннадия Павловича, с болью и радостью в голосе вскричала Ксения Дмитриевна и, заливаясь слезами, упала на плечи остолбеневшей Гаши. — Я от вас уезжаю…
И она так долго плакала, не выпуская из своих объятий Гашу, точно задалась целью выплакать все слезы, накопившиеся у нее в Москве за эти два с половиной года…
В тот же день, вечером, по пути на Курский вокзал, на углу Мясницкой улицы, Ксения Дмитриевна сошла с извозчичьей пролетки, поднялась по ступенькам в помещение Главного почтамта и отправила в Харьков на имя Геннадия Павловича срочную телеграмму:
‘Согласна. Выезжаю сегодня. Твоя Ксения’.

Комментарии

(М. В. Михайлова)

ЛЮБОВЬ КСЕНИИ ДМИТРИЕВНЫ Впервые: ‘Недра’. Литературно-художественный сборник. Кн. 7. М., 1925. Печ. по изд.: Никандров Н. Любовь Ксении Дмитриевны. Рассказы. М., 1926. Вскоре после выхода повесть была переведена на польский язык.
В хранящемся в ОР РГБ (Ф. 784. Карт. 10. Ед. хр. 18) варианте главы имели названия: ‘Неожиданная встреча’ (1), ‘Дача в лесу’ (2), ‘Валерьян Валерьянович’ (3), ‘В доме шоферов’ (4), ‘Андрей Птицын’ (5), ‘Новая жизнь’ (6), ‘Любовная философия Геннадия Павловича’ и др. Однако в окончательном варианте автор отказался от заголовков, хотя само деление на главы было сохранено, так как сам Никандров придавал большое значение ‘четкому делению текста’ (См. письмо Н.Я.Москвину от 2 мая 1961 г. — РГАЛИ. Ф. 2592. Оп. 1. Ед. хр. 124). Повесть также подверглась автором значительному сокращению. Были исключены, например, следующие рассуждения Геннадия Павловича о любви: ‘На самом деле, что такое любовь? Где точные очертания границ этого расплывчатого неуловимого чувства? Любовь как нечто возвышенное, исполненное таинственного содержания отходит в область преданий. И скатертью ей дорога. Нам не нужны чувства туманные, загадочные, которыми мы не в состоянии овладеть &lt,…&gt, ты предаешься скорби о том, что наша связь так скоро оборвалась! Как скоро? Разве это скоро? Мы с тобой прожили целых 6 лет! Тебе этого мало? Ты не ребенок, должна понимать, что вечного счастья нет. Кроме того, подумай о том, сколько на этом свете женщин одиноких, интересных, прекрасных, достойных, которые даже такого короткого счастья не вкусили, которое я дал тебе!’ — и т. п.
Рецензентами отмечались ‘ценные бытовые и психологические штрихи’, которыми обрисован ‘сам по себе довольно любопытный и острый с социально-бытовой стороны эпизод’ [Зорич А. — ‘Правда’. 1925. No 221. 27 сентября). Заметив, что ‘сама по себе тема повести не так уж плоха’, в духе распространенных в 20-х годах романов ‘перевоспитания’ истолковал ее содержание А. Лежнев: ‘Из бывшей барыни, не знающей труда, советская действительность выковывает женщину самостоятельную, умеющую работать, уважающую труд’ (Литературные заметки. — ‘Печать и революция’. 1925. No 8). Однако уверенности, что именно эта идея положена в основу повести, у критика не было. Но свое сомнение он объяснил неудачей автора, его непониманием процесса перековки и перевоспитания буржуазных элементов: ‘Вещь заканчивается так, что идея ее обращается в собственное отрицание’, то есть ‘новая женщина’, забыв об обретенной ею социальной роли, по первому зову возвращается к семейному очагу. Критик даже признает, противореча своим предшествующим утверждениям, закономерность подобного финала, но выяснить, в чем же причина происшедшей ‘рокировки’ идей, не пытается. Трактуя образ Ксении Дмитриевны как иллюстрацию к ‘борьбе женщины за принадлежащее ей место в новом быту’, критик Д. Горбов утверждал, что писателю еще далеко до создания образов ‘целостного социально-психологического реализма’, что у Никандрова разработка интеллигентской психологии, описание превращения ее ‘в активную трудовую’ носит ‘упрощенный характер’ (Новая женщина в литературе. — ‘Известия’. 1928. No 59. 9 марта).
На неубедительности перерождения Ксении Дмитриевны настаивал А. Зонин (‘Октябрь’. 1925. No 11). ‘Из строк выпирает, что барыня есть барыня и запросы у ней духовные — ‘другой среды’… а люди физического труда — Гаша и муж ее (коммунист) шофер Андрей — грубые, неотесанные мещане’, — писал он, видимо, не догадываясь, что в намерение Никандрова не входило изображать ‘рабочее’ окружение героини как среду, способную целительно воздействовать на человека. Угол зрения, под которым изобразил Никандров ‘новый быт и новых людей’, не устроил и Л. Войтоловского, укорившего писателя за то, что, стремясь ‘придать своим вещам нарочитую советскую злободневность’, тот рассматривает действительность ‘в щелочку’, схватывает ее ‘на лету’ (‘Новый мир’. 1926. No 3). Некоторые же критики, отождествив точку зрения героини и автора, утверждали, что для писателя Гаша и ее муж — ‘милые и простые люди’ — являются носителями ‘неприкрашенной народной правды’ (Юргин Н. — ‘Красная новь’. 1925. No 8, Зорич А. — ‘Правда’. 1925. No 221. 27 сентября, Войтолов-ский Л. — ‘Новый мир’. 1926. No 3).
Как и в случае с появившейся позднее повестью ‘Пешком вокруг Крыма’, писателя заподозрили в сочувствии к ‘мещанской идиллии’, отсутствии критического отношения к изображаемому, намерении создать ‘песнь’ торжествующей пошлости [Николаев Я. — рец. на ‘Недра’. Кн. 14. — ‘На литературном посту’. 1928. No 7). Как видим, сложное отношение автора к своей героине — смесь сочувствия, жалости, негодования и презрения, окрашенных нотой понимания, — никто из критиков уловить не смог.
С. 87. Наркомздрав — Народный комиссариат здравоохранения (центральный орган государственного управления отдельной сферой народного хозяйства).
С. 98. Фильдекос — крученая пряжа из хлопка, имеющая вид шелковой нити.
С. 117. Тихон (в миру — Василий Иванович Беланин, 1865-1925) — патриарх Московский и Всея Руси (с 1917). Выступил против декретов об отделении Церкви от Государства и об изъятии церковных ценностей. Арестован в 1922 по обвинению в антисоветской деятельности. В 1923 обратился к духовенству и верующим с призывом сохранять лояльность по отношению к советской власти. В том же году выпущен из тюрьмы, находился под домашним арестом.
С. 129. Каскет — кепи.
С. 139. Исполать — хвала, слава, славно.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека