Да это хуже натуральной оспы!.. При оспенной эпидеміи утшаешь себя, по крайней мр, вакцинаціей и ревакцинаціей, а какъ привить себ смлость, самоувренность? гд найти такую матерію?.. И странное дло: почему я такой робкій?.. въ кого?.. Отецъ сражался съ врагами отечества, потомъ, будучи въ отставк, ходилъ на медвдя,— значитъ, былъ не робкаго десятка, мужиковъ своихъ крпостныхъ не боялся и даже неоднократно собственноручно усмирялъ строптивыхъ… Мать — храбро воевала въ двичьей, а подчасъ и съ отцомъ. Въ кого-же я такой? И кого я боюсь?.. передъ кмъ робю и словъ не нахожу, какъ мальчикъ на экзамен, сбитый съ толку неожиданнымъ вопросомъ?… Гм!.. передъ Лизаветой Павловной! двушкой… даже почти двочкой!.. Иной разъ совсмъ приготовишься сказать ей что-нибудь этакое чувствительное, хорошее, ротъ вдь ужъ откроешь — и вдругъ, вмсто патетическаго: ‘Лизавета Павловна! я страдаю… взгляните!’ прехладнокровно хватишь: ‘а вдь дождикъ-то опять накрапываетъ’… Даже скверно сдлается!’
Такъ говорилъ, почти вслухъ, господинъ лтъ тридцати, шагая по комнат и куря папироску. Это былъ блондинъ, довольно худощавый, нсколько сутуловатый, росту меньше средняго, съ большимъ открытымъ лбомъ. Въ немъ ничего не было замчательнаго, только одни глаза, блдно-голубые, удивительно добрые, кроткіе, обращали на себя вниманіе и заставляли всмотрться въ нихъ. Они напоминали майское утреннее небо, но которому ‘тая, плывутъ румяныя тучки’… Какая-то особенная ясность свтилась въ этихъ глазахъ — и, однако, полюбовавшись ими, являлось желаніе не имть такихъ глазъ… Ну-ихъ! Съ такими глазами непріятностей не оберешься… Кротость, нжность хороши какъ украшеніе, которое можно снять, спрятать въ бархатную коробочку и надвать когда потребуется,— а постоянно носить, въ будни, даже не… ну, даже неприлично!
Господина, который обладалъ такими очами (именно очами, а не глазами), звали Степаномъ Иванычемъ Угловымъ. Онъ былъ служащимъ чиновникомъ.
Степанъ Иванычъ, сказавъ ‘даже скверно сдлается’, остановился, призадумался, помигалъ очами и спросилъ, глядя на себя въ зеркало:
‘А можетъ быть вс влюбленные такъ робки, застнчивы… нершительны?’…
‘Нтъ, возразилъ самъ себ Степанъ Иванычъ,— не вс влюбленные такіе. Вонъ, Яша Желтоперовъ тоже былъ влюбленъ,— а какъ онъ?!.. ‘Знаете, что, говоритъ, Софья Андревна? Ну, что тутъ канитель тянуть! Вдь мы любимъ другъ друга, да-съ? Угодно вамъ быть моей супругой?’… Софья Андревна отъ неожиданности такъ прямо и бухнула: ‘угодно’…
‘И вдь это было не наедин, тутъ были и другія лица!… Ну да, впрочемъ, Лизавета Павловна не то, что Софья Андревна… Софья Андревна была барышня тихая, скромная, а Лизавета Павловна — а Лизавета Павловна это мальчишка въ юбк! Бойка… ужъ такъ бойка, что даже иной разъ просто сконфузитъ своею развязностью!.. И все хохочетъ… Извольте-ка съ такой особой завести серіозный, душевный разговоръ… Нтъ, языкъ не поворачивается! Чувствуешь, что сржетъ она тебя на первой фраз…
‘Странныя иногда мысли въ голову приходятъ… Напримръ, вотъ такая: да, я физически слабъ, ростомъ малъ,— а это много значитъ… И въ первый разъ сталъ я объ этомъ думать, когда полюбилась мн Лизавета Павловна! Прежде меня это совсмъ не безпокоило, да и не о чемъ было горевать, ибо въ благоустроенномъ государств и слабые люди могутъ прожить въ безопасности, это вдь не то, что въ средніе вка, когда сила уважалась, когда она творила все что хотла, когда, словомъ, было право сильнаго, право кулачное… Нтъ, какъ ни верти, а все придешь къ тому заключенію, странному на первый взглядъ, что въ крпкомъ большомъ тл и духъ сидитъ не робкій,— а слабость физическая и обидно крошечные размры тла имютъ вліяніе и на нравственную сторону человка. Да вотъ хоть-бы тотъ-же Яша Желтоперовъ: мужчина почти въ сажень, здоровый, крпкій. Онъ постоитъ за себя. Гд, напримръ, я буду утшать себя тмъ, что на дерзость не стоить отвчать дерзостью, что обидть меня не можетъ человкъ мало развитой и не стоящій со мною на однимъ уровн, что ругаться — значитъ унижать себя и что оскорбленіе падаетъ на голову только того, кто оскорбляетъ,— тамъ Яша иначе себя утшитъ: за око — два ока, за зубъ — два зуба! И вдь что подло-то: не смотря на разумныя, прекрасныя утшенія, мн втайн все-таки хотлось-бы отвтить на оскорбленіе — оскорбленіемъ, за одинъ зубъ выбить два, но… трусишь, бережешь себя и философствуешь! А почему? А потому, что малъ, слабосиленъ’…
Тутъ Степанъ Иванычъ хотлъ крпко стукнуть по столу кулакомъ, но вспомнилъ, что однажды такимъ манеромъ, сгоряча, ушибъ себ руку,— и нестукнулъ.
И припомнился тутъ Степану Иванычу разговоръ съ Яшей. Спросилъ онъ у Яши: ‘А что-бы ты сдлалъ, если-бы тебя вызвали на дузль?’ — Яша Желтоперовъ даже засмялся.— ‘Не принялъ-бы вызова, да и все тутъ! отвтилъ онъ: ‘подставлять лобъ подъ пулю — глупо, смшно. Если я обидлъ, оскорбилъ несправедливо — ну, судись со мной и будешь удовлетворенъ, не хочешь огласки, не хочешь офиціальнаго суда — избери третейскій. Дуэль-то тутъ кчему? Разъ живешь на свт-то, въ другой разъ не родишься’…
— Все это прекрасно, но вдь если ты не примешь вызова, то тебя могутъ принудить.
— Это чмъ-же?
— Ну-да, напримръ, такимъ манеромъ: ты находишься въ обществ. Вдругъ подходитъ къ теб тотъ господинъ, отъ котораго ты не принялъ вызова, и нарочно при всхъ громко произноситъ: ‘Такъ вамъ не угодно стрляться? такъ извольте-же!’ и въ зал раздается оплеуха. Что въ такомъ случа теб остается длать? Ты не принялъ вызова, ну такъ тебя заставили его принять!
— Очень ошибется тотъ, кто такъ разсчитаетъ: никакого вызова тутъ не послдуетъ, а послдуетъ нчто другое, не мене звонкое…
— Это будетъ ужъ драка въ публичномъ мст.
— Какая-же драка? Самозащита и только.
— Да, хорошо, если ты окажешься сильне…
— Ну, разумется…
— То-то. Вотъ я, напримръ, не могъ-бы тебя ударить — просто потому, что ты выше меня… Не достану! и если тресну, то не по лицу, а по животу,— а ужъ это выйдетъ совсмъ не то…
— Ну, конечно не то…
— Такъ чтожъ тутъ длать?
— Или принимай вызовъ, или жалуйся прокурору.
— Гм! Такъ вотъ оно что: значитъ, сильнаго человка никоимъ образомъ не вызовешь на дуэль, а слабаго могутъ принудить, ибо стрлятся не то что жаловаться прокурору: въ глазахъ общества обида чище смывается первымъ путемъ… Фу, какъ это глупо, Боже мой!..
‘Нтъ, не хорошо быть маленькимъ. Посмотрите: если маленькому приходится говорить съ великорослымъ, то маленькій непремнно первый предложитъ ссть и не потому, чтобы ему говорить было неловко, а просто по причин непріятнаго ощущенія… умаленія своей особы!’
Такъ бесдовалъ съ собой Степанъ Иванычъ и изрдка посматривалъ на часы. Уже давно смерклось и на улиц были зажжены фонари.
Задумался онъ и но временамъ испускалъ вздохи. Онъ ршилъ не идти сегодня туда (это ‘туда’ означало гостиную съ синими обоями, мягкій диванъ и на диван — Лизавету Павловну)… Но почему же не идти? Да такъ — просто изъ упрямства, а между тмъ его такъ и подмывало устремиться именно ‘туда’, но онъ боролся, и борьба эта нравилась ему, потому что онъ былъ увренъ, что выйдетъ изъ нея… побжденнымъ! Да, то есть именно и отправится ‘туда’, куда ршилъ не отправляться,— а вдь это-то и сладко! Вдь это значитъ быть вблизи Лизаветы Павловны!..
И такъ, Степанъ Иванычъ продолжалъ бороться.
— ‘А вотъ не пойду-же! Пускай она не думаетъ, что я ужъ такъ страдаю, что не могу пробыть дня, чтобы не видть ее… Не пойду! Да и зачмъ? Если-бы я зналъ наврно, что она любитъ меня, а то вдь — нтъ, ничего не могу разобрать! Съ одной стороны какъ будто-бы и есть что-то такое похожее на сочувствіе, а съ другой — чортъ побери!— веселая болтовня съ гвардейскимъ офицеромъ… Нтъ, не пойду!.. Даже вотъ сейчасъ сапоги сниму, чтобы не соблазняли, и надну туфли’…
Степанъ Иванычъ снялъ сапоги, закурилъ новую папироску и растянулся на диван. Пробило семь. Онъ страдалъ… ‘А вдь хорошо было-бы, думалъ онъ,— еслибы я могъ собраться съ духомъ, открыться ей, признаться, вылить душу! И, если отвтъ былъ-бы удовлетворительный — о, тогда я повелъ-бы Лизавету Павловну подъ внецъ!.. Ну, а вдругъ, размышлялъ Степанъ Иванычъ,— разв невозможна такая штука: по мр того, какъ я открываюсь, выливаю душу — глаза ея все больше и больше расширяются, на лиц удивленіе, даже… негодованіе… ‘Да вы, Степанъ Иванычъ, въ своемъ ум?’ вдругъ раздастся райскій, но презлой голосъ: ‘что вы это? Съ чего вы взяли изъясняться мн въ любви? Разв я подала поводъ? Ха, ха, ха! Ахъ вы маленькій человчекъ! Ну, подите прочь и больше не шалите!..’ Каково положеніе! А между тмъ, какъ она со мной фамильярничаетъ! рдко назоветъ меня Степаномъ Иванычемъ, все больше такъ ко мн обращается: ‘Маленькій вы мой’…
Тутъ Степанъ Иванычъ увлекся игрою воображенія.
‘Вдругъ я, мечталъ онъ, — длаюсь знаменитымъ человкомъ… Ну, тамъ, напримръ, длаю какое-нибудь удивительное открытіе, грандіозное изобртеніе. Обо мн трубятъ… Портреты мои появляются въ журналахъ… Прихожу я къ Лизавет Павловн — э-э! она уж не та… Она смотритъ на меня робко и наврно думаетъ: ‘Я называла его ‘маленькій мой’, а теперь онъ — великій!..’ Я смло смотрю на нее и съ полною развязностью говорю: ‘Ну-съ, Лизавета Павловна, такъ какъ же — а? Угодно вамъ быть моей супругой?..’ Эхъ, чортъ возьми! Какъ-бы это вдругъ прославиться! Что-бы такое великое открыть?’
Степанъ Иванычъ даже дрыгнулъ ногами отъ волненія, причемъ одна туфля упала на полъ.
— ‘Выдумать разв такую пушку, такую, которая-бы напримръ, хватала… Фу-ти, пропасть! какая дичь въ голову лзетъ!..’
Воображеніе стало рисовать ему другую картину. Пушка исчезла, вмсто страшнаго орудія Степанъ Иванычъ видитъ знакомую комнату съ синими обоями… Лампа горитъ на стол… Вотъ и самъ онъ сидитъ на стул, а на диван передъ нимъ — она, Лизавета Павловна… Какъ къ лицу ей ярко-желтое шерстяное платье съ бархатной черной отдлкой! Въ комнат никого… ‘Послушайте, Лизавета Павловна, что лучше, говоритъ Степанъ Иванычъ: когда въ поко сердце или нтъ?’ Лизавета Павловна отвчаетъ: ‘Безъ движенья нтъ жизни’… ‘А вы живете въ настоящее время?..’ Легкій румянецъ покрываетъ щеки Лизаветы Павловны. ‘Я жду отвта’, пристаетъ Степанъ Иванычъ… ‘Ну-да, живу… А вамъ это зачмъ’?— ‘Какъ зачмъ? Помилуйте…’
— Съ кмъ это вы тутъ въ потемкахъ бесдуете?
Степанъ Иванычъ вздрагиваетъ.
— Ахъ, это вы, Матрена Игнатьевна? Я и незамтилъ, какъ вы вошли.
— Да что это вы въ потемкахъ? Съ кмъ это вы разговариваете, батюшка?
— Съ самимъ собой, Матрена Игнатьевна.
— Да что это вы дома сегодня? Велть что-ли сапоги-то вычистить — ась?
Степанъ Иванычъ оживляется.
— Да, пожалуй, велите…
— Такъ самовара, значитъ, и не ставить для васъ?
— Вотъ вдь соблазняетъ! говоритъ про себя Степанъ Иванычъ, а вслухъ произноситъ:— не ставьте.
Матрена Игнатьевна уходитъ съ сапогами. Хочется крикнуть Степану Иванычу: ‘Остановись! оставь сапоги! Я ршилъ не идти’… и не хватаетъ духу у Степана Иваныча. Вскакиваетъ онъ съ дивана, какъ будто сердитый, а самому весело,— и устремляется къ зеркалу.
— Что бы подумала Матрена Игнатьевна, если-бы я вдругъ остановилъ ее съ сапогами? Подумала-бы: ‘вотъ сумасшедшій!’ И зачмъ это я ей сказалъ: ‘велите вычистить?.. Вотъ и опять иду туда… Судьба!..
Черезъ полчаса Степанъ Иванычъ уже стоитъ на улиц и тоненькимъ голоскомъ кричитъ: ‘Извощикъ’!
— Куда везти! спрашиваетъ извощикъ.
— Къ Покрову.
— Сорокъ копечекъ положьте.
Степанъ Иванычъ молодцомъ вскакиваетъ на дрожки и вскрикиваетъ: валяй!
У Покрова живетъ Лизавета Павловна съ своей маменькой. Степанъ Иванычъ думаетъ дорогой: ‘А вдь, право, хорошо, что я дома не остался! Ну, что бы я длалъ? Скучалъ бы, хандрилъ.. Какая эта славная Матрена Игнатьевна, предупредительная! Сейчасъ вдь увидла, что сапоги лежатъ и ихъ слдуетъ вычистить!.. Ну, что-бы былъ міръ безъ женщинъ?.. Извощикъ!’
— Чего-съ?
— Ты уважаешь женщинъ?
— Которая ежели, извстно, соблюдаетъ себя, такъ почему ее не уважить? Можно.
— Женщина, братецъ мой, говоритъ Степанъ Иванычъ,— это внецъ созданія!
— Только въ баб все-же охальства довольно, замчаетъ извощикъ, не слушая Степана Иваныча.— Такія есть ківницы, что Боже упаси!
— Экое невжество! произноситъ про себя Степанъ Иванычъ и умолкаетъ. Извощикъ тоже молчитъ.
Часамъ къ двнадцати вернулся онъ домой, и вернулся недовольнымъ, угрюмымъ. Не одна была Лизавета Павловна: Степанъ Иванычъ засталъ уже въ гостинной гвардейскаго офицера, который весело болталъ съ молодой хозяйкой,— а старая хозяйка, маменька Лизаветы Павловны, предложила Степану Иванычу для развлеченія поиграть въ преферансъ съ болваномъ.
Озлился Степанъ Иванычъ — и ршилъ долго-долго не отправляться къ Покрову, но судьба опять подсмялась надъ нимъ,— и на этотъ разъ явилась уже не въ образ Матрены Игнатьевны, а въ лиц ближайшаго начальства Степана Иваныча.
Степанъ Иванычъ получилъ командировку на два мсяца — и растерялся отъ такой неожиданности. Какъ ухать — и шутка-ли: на два мсяца! Какъ ухать, не разршивъ недоумнія, то есть не объяснившись серіозно съ Лизаветой Павловной?.. А гвардейскій-то офицеръ? Не будетъ сидть Лизавета Павловна въ двушкахъ, не таковская она! Да и чего ей ждать?..
— Нтъ, чортъ возьми!.. и Степанъ Иванычъ махнулъ рукой: Онъ твердо ршился (была не была!) открыться Лизавет Павловн, прекратить свои мученія, а тамъ — что Богъ дастъ! Или женихомъ ухать, или състь грибъ и съ грибомъ отправиться въ командировку.
Наканун отъзда, Степанъ Иванычъ — нарочно пораньше, часу въ пятомъ вечера, чтобы никто не помшалъ его объясненію,— смло отправился къ Покрову, хотя сердце и билось у него не совсмъ обыкновеннымъ образомъ.
Вечеръ былъ осенній, но очень хорошій, еще свтлый и даже теплый,— словомъ, рдкій въ Петербург.
— Вотъ-бы хорошо было, если-бы Лизавета Павловна была теперь въ саду, думалъ дорогой Степанъ Иванычъ: — Я чувствую, что подъ открытымъ небомъ я лучше объяснюсь, смле… А-ну, какъ ее дома нтъ? Ну, что-жъ. тогда ужъ попозже придется объясниться… А что, если я замчу въ ней полнйшее равнодушіе? Стоитъ-ли тогда начинать?.. Нтъ, заговорю прежде объ отъзд и увижу…
Степанъ Иванычъ очутился въ саду. Деревья съ пордвшей желто-красной листвой какъ-то непріятно на него подйствовали. На дорожкахъ лежали палые листья… ‘Вотъ живой образъ несбывшихся надеждъ!’ мелькнуло у него въ голов при взгляд на эти листья: ‘и теперь въ моемъ сердц зеленетъ чудное деревцо, густое… Но довольно одного слова, чтобы оно разомъ или покрылось цвтами, или такъ же вотъ пордло и пожелтло, какъ этотъ кленъ!’…
Но тутъ, въ конц дорожки, онъ замтилъ фигуру Лизаветы Павловны. Она шла къ нему. Степанъ Иванычъ самъ храбро двинулся ей на встрчу. Онъ еще не составилъ плана, какъ начать разговоръ, да и думать объ этомъ боялся. ‘Ну-да вдь не стану-же молчать, буду говорить, а тамъ — посмотрю, что будетъ, то будетъ!’
— А! Степанъ Иванычъ! что такъ рано? весело заговорила Лизавета Павловна.— Обо мн что-ли соскучились? это похвально!.. Да позвольте: вы что-то печальны, смущены? Не наступилъ-ли вамъ кто нибудь на ножку?…
— Нтъ-съ, на ножку мн никто не наступалъ, а я, вотъ видите-ли, пришелъ съ вами проститься…
— Умирать собрались?
— А хоть-бы умереть, такъ въ пору…
— Что?… Что вы бормочете?
— Я долженъ на два мсяца ухать по дламъ службы и потому счелъ долгомъ…
И она, закрывъ лицо руками, очень искусно захныкала, приговаривая: ‘Узжаетъ!… варваръ! покидаетъ меня!’…
— Перестаньте, Лизавета Павловна!…
Лизавета Павловна быстро отняла руки отъ лица и запла слезливымъ голосомъ:
Люди добрые, внемлите
Печали сердца моего!…
— Постойте, вы мн на платье наступили!
— Ахъ, извините…
— Ну-ко, догоните меня теперь!
И она пустилась бжать.
— Экая юла! подумалъ Степанъ Иванычъ и пустился за ней, но пробжавъ сажени три, запнулся и еле-еле удержался за дерево.
Лизавета Павловна подбжала къ нему.
— Ушиблись, маленькій мой,— а? Ну, пойдемте лучше ходить подъ ручку. Такъ вы въ самомъ дл узжаете?
— Въ самомъ дл.
— Постойте, мы не такъ ходимъ подъ-ручку. Будьте вы за даму, а я за кавалера — вотъ такъ! Ну, кладите-же сюда руку, медвжонокъ!
— Извольте тутъ объясняться! подумалъ Степанъ Иванычъ и пошелъ за даму.
— Да идите-же въ ногу!
— Иду, иду…
— Ну, вотъ такъ. Хорошо. Когда же это вы удираете?
— Завтра утромъ.
— Завтра? Ого!…
— А пожалуй и сегодня, мрачно прибавилъ Степанъ Пванычъ,— вдь для васъ это все равно…
— Ну, нтъ не все равно! Вдь я вамъ говорю, что буду плакать, скучать…
— А я полагаю, что вамъ совсмъ не будетъ скучно… Этотъ Викторъ Андреичъ такой милый…
— Милый, да надолъ ужъ!…
— Полноте… Я замтилъ, что онъ вашей маменьк нравится.
— А мн-то что за дло?
— Да вдь и вамъ онъ нравится, вы только скрываете это, Лизавета Павловна!
— Скрываю? Ну-ужъ это — дудки! Зачмъ? Да и отъ кого мн скрывать?
— Ну, извините, что сказалъ такъ…
— Извиняю. Такъ вы завтра дете… гм! я буду грустить…
— Полноте, Лизавета Павловна, смяться! Мн грустно, а вы сметесь…
— Да вамъ-то почему грустно?
— Но многимъ причинамъ…
— Пустяки! О чемъ вамъ грустить? Вы тутъ, кажется, ни къ кому не привязаны особенно… Что васъ тутъ держитъ? Я бы на вашемъ мст, напротивъ, была рада поздк. Я люблю путешествовать.
— И вы бы ухали, если-бы случай…
— О, разумется!
Степанъ Иванычъ опустилъ глаза и подумалъ: ‘Ухала-бы! даже была-бы рада… Значитъ, ей тутъ все равно! Любви ни чуточки ни къ кому!’
И онъ посмотрлъ искоса на Лизавету Павловну.
Она въ это время звнула и проговорила:
— А какой вечеръ прекрасный, а? и запла:
Поле росится, солнце садится,
Псенки я распваю…
— Ну, подумалъ Степанъ Иванычъ,— о погод заговорила и даже запла!…
— Н-да-съ, вечеръ прекрасный!…
— Опять вы съ ноги сбились! Да-ну, довольно ходить. Сядемъ на скамейку.
Услись и замолчали.
О чемъ думала Лизавета Павловна — неизвстно. По временамъ она взглядывала на Степана Иваныча и потомъ, отвернувшись отъ него, улыбалась. А Степанъ ванычъ размышлялъ такъ:
‘Нтъ, нечего и заводить объясненія. Она видимо ко мн совершенно равнодушна… Если-бы любила, еслибы у ней искра любви ко мн была, такъ не то-бы было.. А она смется, поетъ, зваетъ!.. Конечно, ей все равно на два-ли мсяца я уду, или на двадцать два… Ужъ если ей этотъ офицеръ надолъ, то я и подавно… Да, вотъ и уду завтра и не ршивъ все-таки ничего, то есть оно и такъ ршено ужъ… И зачмъ я тутъ сижу?…Но, Боже мой! какъ хороша она! Какъ идетъ къ ней этотъ черный платокъ! Ея личико, свжее, кругленькое, будто въ рамк… Кому оно будетъ улыбаться, когда я уду?.. Гд тотъ счастливецъ, которому она, смотря прямо въ глаза, скажетъ: ‘я люблю тебя! я твоя!..’ О, какое мученіе!…
Степанъ Иванычъ глухо зарычалъ, но но причин довольно нжнаго устройства его горла рычаніе это, какъ выраженіе безсильной злобы и дкой горечи, вышло какое-то странное…
— Что это у васъ — насморкъ? спросила Лизавета Павловна не безъ участія въ голос.
— Да, легкій насморкъ…
Нельзя же сказать было ему: ‘нтъ-съ, это не насморкъ! Я рычу со злости…’
— На ночь саломъ носъ помажьте…
— Помажу-съ.. ‘Господи, какой разговоръ!’ произнесъ про себя Степанъ Иванычъ: — ‘и это вмсто объясненія въ любви!.. Она говоритъ: ‘носъ саломъ помажьте’, а я говорю: ‘помажу-съ’. Отлично! Нтъ, не могу терпть.. Уду!…’
— Вы у насъ сегодня, конечно, пьете чай? спросила Лизавета Павловна.
— Не могу-съ. Надо еще съ вечера кое-что въ порядокъ привести. Я только зашелъ проститься…
— Ну, такъ прощайтесь.
— Вы меня гоните?
— Я на васъ сердита.
— За что-же?
— А за то, что чаю не хотите у насъ пить.
— Да я, пожалуй… Только, увряю васъ, мн сегодня что-то не по себ… Кажется, на свтъ-бы не глядлъ!…
— Сядьте задомъ къ ламп, когда будете пить чай, и не увидите свта.
— Вы опять шутите, а я-бы вотъ, кажется, сейчасъ за тридевять земель улетлъ!..
— На этой скамейк?..
— Да-съ! Или чтобы вы на ней сидли!.. ‘Господи! что я такое брякнулъ!’ прошепталъ Степанъ Иванычъ. Лизавета Павловна засмялась.
— Это вы меня похитить хотите? не ожидала! Впрочемъ, люблю такихъ отважныхъ, смлыхъ рыцарей! Жаль вотъ, что нынче скамейки по воздуху не летаютъ…
— Вамъ жаль?…
— Да вдь я-же вамъ говорила, что люблю путешествовать, а тутъ еще даже — вдвоемъ на одной скамейк!.
Заволновался Степанъ Иванычъ.
— Знаете, что я вамъ скажу, Лизавета Павловна?
— А что?
Но тутъ произошло нчто странное… Лизавета Павловна вдругъ простерла об руки къ Степану Иванычу, быстро пригнулась къ нему и крикнула: ‘Ай, голубчикъ! Степанъ Иванычъ!’ Степанъ Иванычъ растерялся и не зналъ, что длать… Онъ чувствовалъ, что если не обниметъ Лизавету Павловну, то не удержится на покат скамейки, кувыркнется съ нея,— а такъ какъ Лизавета Павловна держится за него, то онъ, падая, потащитъ и ее за собою…
Обнялъ онъ двушку, замллъ и крпко поцловалъ черный платокъ, покрывавшій голову Лизаветы Павловны.
— Лизавета… Павловна! Лиза… лепеталъ Степана. Иванычъ:— ты моя!… О, Господи! наконецъ-то!… Я-бы не ршился никогда… Благодарю васъ, о, благодарю!…
И онъ принялся чмокать губами въ черный платокъ, который находился какъ разъ подъ его подбородкомъ. Онъ почувствовалъ, какъ Лизавета Павловна слегка задрожала и стала высвобождаться изъ объятій Степана Пваныча.
— Да что-жъ такое?… бды нтъ… Вы еще, кажется, сказали: ‘ты — моя!’ Да?…
— Виноватъ… Я съ ума сошелъ!
— Такъ вы не хотите, чтобы я была вашей?
— Лизавета Павловна? можетъ-ли быть?!.. Вы меня… лю… любите?…
— Ну-да, люблю…
— Не можетъ быть!…
— Ахъ, смшной вы человкъ! Ну, я вамъ скажу, почему я васъ люблю: вы — не опасный человкъ, вы — хорошій, въ глазахъ у васъ — доброта… Другихъ мужчинъ я не знаю и боюсь, а васъ — знаю и не только не боюсь, но даже чувствую, что и бояться-то васъ никогда не буду… Какого-же мн еще мужа?…
— Если вы не шутите — дайте ручку!
— Посл! тутъ лягушки… Ай, вонъ еще скакнула! Догоняйте меня! я бгу домой!…
И Лизавета Павловна побжала.
— Лягушка — дивное созданіе! восторженно произнесъ Степанъ Иванычъ — и откуда взялась прыть — понесся по дорожк галопомъ.